Портрет балерины Николаевой, Брешко-Брешковский Николай Николаевич, Год: 1911

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Николай Брешко-Брешковский

Портрет балерины Николаевой

1

Ну вот, завтра мы приступаем к развеске!..
Сказал это плотный мужчина в серой визитке, бритый, с подкрученными усами и в цилиндре. Внешностью он походил на циркового атлета, на самом же деле, ничего общего не имел с цирком и весь свой век только и делал, что устраивал художественные выставки.
Ни к кому не обращаясь, он повторил:
— Да, завтра мы приступим к развеске…
Зимний петербургский день тускло и несмело заглядывал сверху в квадратные матовые окна длинной, терявшейся в перспективе залы. Картины в рамах, всевозможных величин и форм, лежали на полу лицом вверх и стояли прислоненные вдоль стен. Переговаривались плотники, сооружавшие деревянные скелеты для мольбертов, которые затянутся драпировками, украсятся висящими картинами, и все примет такой парадный, щеголеватый вид. И публике, наверное, и в голову не придет, какой будничный хаос царил в этих стенах во время подготовительных работ.
К внушительному господину в серой визитке, — звали его Арнольдом Робертовичем Бауэром, — подошла невысокая старуха, вся в черном. Своим строгим и печальным обликом она говорила о какой-то неуловимой границе между скромным существованием в обрез, как говорится, и бедностью. Так одеваются вдовы полковников, ушедших в отставку генерал-майорами. И платье, и шубка — немодные, но и не архаические. Недостаток средств угадывается, но ничего карикатурного, способного вызвать насмешливую улыбку. В то же время в чертах лица, в выражении, в манерах чувствовалось, что эта печальная старуха в черном — знавала хорошие времена.
— Вы мосье Бауэр? — тихо обратилась она.
Бауэр приподнял цилиндр.
— К вашим услугам?
— Не можете ли вы принять на выставку один портрет?
— К сожалению, поздно. Прием картин кончен сегодняшним утром.
— Кончен, вы говорите, значит, я опоздала?
Лицо ее стало печальней.
— Но, может быть, вы сделаете исключение в виде любезности? Хотя, конечно, вы не знаете меня… Моя фамилия Туманова.
— Княгиня Туманова?
— Да…
Бауэр снял цилиндр.
— А это портрет вашей работы, княгиня?
Улыбнувшись, она покачала головой.
— О, нет, я не обладаю никакими талантами. Портрет — моя собственность, мне хотелось бы его продать.
Бауэр сочувственно кивал. Княжеский титул настроил его сочувственно к этой почтенной, — он так и назвал ее мысленно ‘почтенной’, — даме.
— А можно узнать, княгиня, чья работа, и кто на этом портрете изображен?
— Писал его Малиновский…
Бауэр оживился.
— Известный Малиновский?
— Да. Портрет большой. Изображает он балерину, т. е. она тогда еще не была балериной, — Николаеву…
— Знаменитость! Звезда первой величины! — восторженно подхватил господин с внешностью циркового атлета.
Княгиня Туманова не разделяла его восторженности. Она как-то нехотя уронила:
— Говорят, она в моде… Много пишут о ней… Иногда читала… — и, видимо, не желая больше говорить о знаменитой артистке, княгиня спохватилась деловым, официальным тоном:
— Итак, мосье Бауэр, вы находите, что уже поздно, или можно еще выставить?
Хотя княгиня владела собой, но угадывалось, что выставить портрет ей необходимо, и решительный отказ огорчил бы ее. Но, неравнодушный к титулам, Бауэр, далек был от мысли отказать.
— С удовольствием, княгиня, с удовольствием… Отчего же не сделать исключения для такой уважаемой личности… А во-вторых, и модель, и мастер — чрезвычайно интересны. Вы, кажется, изволили сказать, княгиня, что желали бы продать портрет г-жи Николаевой?
Ответом был чуть слышный вздох. И после некоторой паузы вырвался у княгини:
— Ах, если бы продать!
— Наверное продадим, — обнадеживал ее Бауэр. — Купят поклонники-балетоманы. У Николаевой много поклонников. Извините, княгиня, за нескромный вопрос. Быть может, она имеет честь состоять с вами в родстве… дальнем?..
— Ничуть, — сухо возразила княгиня. — Бог миловал! Эта госпожа родом из прачечной.
— Я так и думал, я так и думал, — хотел поправиться сконфуженный Бауэр, и покраснел, чувствуя, что сказал еще большую глупость.
— Когда можно будет прислать портрет? — перебила княгиня.
— Что вы, помилуйте, княгиня, о чем вам беспокоиться! Мы сами доставим. В моем распоряжении есть люди. Где вы изволите проживать?
— Фонтанка… дом барона Фитингофа…
— Такой большой красный? Знаю… Никита, поди сюда!..
— Чего изволите, — вырос перед ним бородатый Никита.
— Вот тебе адрес. Отправишься завтра утречком к их сиятельству. Там возьмешь портрет и привезешь сюда. Смотри, осторожно только, не пробей холста.
— Ладно, не впервой, — отозвался Никита.
— Когда я говорю, ты должен молчать и слушать! — оборвал его Арнольд Робертович, уязвленный такой фамильярностью при княгине.
— Буду молчать! — безбоязненно согласился Никита. Княгиня протянула руку Арнольду Робертовичу.
— Благодарю вас, мосье Бауэр, до свидания.
Плотный здоровяк, галантно расшаркиваясь и с цилиндром на отлете, поцеловал старенькую вязаную перчатку.
Человек земной во всех смыслах, Бауэр терпеть не мог никаких отвлеченностей. Но и он, покидая выставку, долго ломал голову над вопросом, что общего между этой почтенной княгиней и яркой звездой балета?.. И как очутился у нее портрет женщины, о которой она говорит с таким явным неудовольствием, но который она желает и очень желает продать.
Бауэр напрасно ломал свою благородную голову. Ответы либо ускользали совсем, либо являлись какие-то чересчур несуразные.

2

Да, княгиня Туманова знала хорошие времена. Была молодость, красота. Был любящий и любимый муж блестящий офицер, были средства. Был единственный сын, которому княгиня отдала всю свою душу. Был… Он и теперь есть. Но все равно, как если бы умер…
Где он теперь, этот несчастный мальчик?
Гриша учился в правоведении. Отец и мать баловали его. Он много тратил. И когда, чуть не плача, доказывал, что ему до зареза нужны пятьдесят рублей, потому что кружок товарищей собирается ужинать у ‘Медведя’ и его отсутствие показалось бы ‘неудобным’ и даже постыдным, Гриша всегда получал требуемую сумму.
Окончил он училище с грехом пополам. Отец, с помощью своих связей, определил его в один из тех элегантных департаментов, куда трудно попасть, но где мало платят. Первый год он служил совсем без жалованья, а на второй — получал пятьдесят рублей в месяц. К этому времени умер отец от удара и к этому времени Гриша, записавшийся в балетоманы, познакомился с танцовщицей Николаевой.
Маленькая, грациозная, хрупкая, с глазами подстреленной лани, она рисовалась тем, что не любит шампанского, и всегда на балетных обедах в свой бокал с золотистым искрящимся вином ставила цветы, говоря:
— Единственное употребление, которое я делаю из шампанского!
Это находили оригинальным.
Равнодушная к ‘благородному напитку’, Николаева была далеко не равнодушна к бриллиантам. Прежде всех узнал это Гриша Туманов. И весьма ощутительно узнал. Бриллианты молодой танцовщицы дорого обходились княгине Настасье Андреевне. Да и не только одни бриллианты. Гриша гордился ролью покровителя делающей себе имя артистки. Эта завидная роль требовала денег, денег и денег.
Состояние матери, в сущности не Бог весть какое, — всего несколько десятков тысяч, — таяло быстро. Аппетиты хрупкой женщины с глазами подстреленной лани увеличивались и росли с каждым днем. Детство в прачечной с теплой промозглой туманной гнилью, вместо воздуха, превратилось в далекую исчезнувшую сказку. Танцовщица жила в большой роскошной квартира и, катаясь зимой на собственных лошадях, куталась в меха, вся такая экзотическая, тоненькая.
Появляться вместе с нею на людях доставляло большое удовольствие Грише Туманову, наполняя гордостью его тщеславную душу петербургского снобика. И когда он шел вместе с нею в дорогом ресторане к заказанному по телефону столику, и вслед ему доносится чей-нибудь шепот: ‘Балетная Николаева. А с нею князь Туманов. Он покровительствует ей’, — Гриша с трудом удерживал от радостного сияния свое выхоленное, шаблонно-красивое лицо.
Княгиня возненавидела эту Николаеву, разоряющую с таким ненасытным спокойствием ее Гришу и ее самое. Она пыталась образумить сына:
— Еще два-три года такой жизни, и мы останемся нищими. Я — со своей вдовьей пенсией, ты — со своими пятьюдесятью рублями в месяц. Она не любит тебя. Она ждет случая, когда подвернется поклонник более богатый. И, наконец, неужели ты думаешь, что ты один?
— Ах, maman, оставьте, пожалуйста. Это — закулисные сплетни. Как они дошли к вам — не понимаю! Она чиста и любит меня.
В ответ княгиня поджимала губы.
— Ты — в отца, упрям, тебя не разубедишь. Но помни, — скоро у нас ничего не останется.
Сын жил вместе с матерью на Знаменской. Половина Гриши заключалась в большом кабинете, внушительном, кожаном, и нарядной спальне, к которой примыкала уборная с мраморной ванной и душами. В кабинете — повсюду большие фотографии Николаевой, — и в ролях, и в бальных туалетах, и в изящном дорожном платье на заграничных курортах.
Но Гришу не удовлетворяли фотографии. Однажды он сказал княгине:
— Мне нужно, maman, две тысячи… Необходимо! Я должен заплатить известному художнику Малиновскому. Я ему заказал портрет Анны Николаевой. Портрет кончен. Сегодня его привезут сюда. И… вы понимаете?
— Понимаю, — с горькой улыбкой согласилась княгиня. — Эти две тысячи — наши последние деньги… Я их возьму в банке, и…
— Пустяки, — беспечно перебил Гриша. — Это — перед деньгами. Не надо так мрачно смотреть на вещи, maman. Я взялся провести одно крупное нефтяное дело, и мы сразу заполучим с вами куш тысяч пятьдесят…
Большой, почти квадратный портрет Николаевой, в пышной бронзированной раме, висел в Гришином кабинете над громадным диваном. Гриша любовался портретом и приглашал знакомых тоже полюбоваться…
А через несколько дней Гриша нежданно-негаданно для себя получил отставку. Николаева не принимала его. А когда, наконец, Грише случайно удалось подкараулить ее, выходящую из подъезда, он встретил холодный, чужой взгляд. Это уже не были глаза подстреленной лани. Тоненькие плечики недоумевающе сдвинулись.
— Какие же могут быть объяснения? Разве я не вольна в своих чувствах? И, наконец, вы не можете меня содержать… У вас нет больше средств.
— Это — прежде всего. Чувство здесь ни при чем. Хотя вы и говорили, что меня любите, — криво улыбался Гриша.
— Думайте, как вам угодно… Но покорнейшая просьба к вам — не беспокоить меня больше. Ни личными посещениями, ни письмами, ни по телефону.
Гриша так и остался ошеломленный. А Николаева села в коляску, уже оплачиваемую другим. Мордастый швейцар в бакенбардах улыбался с чисто-хамской наглостью. Гриша двинулся прочь от подъезда.
Вернувшись, он в бессильной злобе запустил первой попавшейся книгой в портрет, теперь такой ненужный и лишний…

3

Гриша увидел, что есть другая жизнь, колючая, неприятная. Другая, чем тот легкомысленный маскарад с креслом в балете, ужинами в шикарных кабаках, содержанкой и швырянием денег, которую он до сих пор считал настоящей жизнью. Увидел, когда мать сказала ему:
— Наше положение ужасное. Полгода не плачено за квартиру. Мы должны всюду — зеленщику, Смурову… Вчера звонили из цветочного магазина…
— Звонили? — машинально переспросил Гриша, хотя отлично знал, что звонили. У него вырос там счет около пятисот рублей. Громадные цветочные корзины, которые он посылал каждое воскресенье Николаевой на сцену, уже давно брались в долг.
Итак, упали мишурные маскарадные тряпки. Жизнь, будничная и жестокая, выразительно защелкала крепкими зубами.
‘Проглочу!..’
— Что же делать, что делать? — лепетал жалкий, никудышный снобик. — Скажите, maman?.. Да есть же какой-нибудь выход, есть? — хрустя пальцами, вопрошал он с трусливой тоской.
Княгиня смотрела на сына с обидной, презрительной жалостью.
— Выход есть, Гриша. Надо все перестроить заново. Твоего жалованья хватает лишь на перчатки да на сигары. Тянуться дальше нельзя. Петля все туже и туже затягивается. Бери место где-нибудь в провинции, уезжай, работай, служи…
— А как же вы?
— Как я? Обо мне ты не беспокойся. Я сумею сжаться, перееду в две маленькие комнаты и буду жить, как живут сотни вдов-генеральш на пенсии, которую, кстати, — хотя это совсем не кстати, — изрядно пощиплют первое время господа кредиторы… Благодаря тебе, вернее, этой дряни, да, дряни! — повторила княгиня, раздражаясь, — мы залезли в долги. И по ликвидации всего, после продажи обстановки, останется еще около трех тысяч долгу.
Княгиня тряхнула уцелевшими после мужа связями, побывала в нескольких сановничьих кабинетах и кое-как устроила Гришу земским начальником в далекую глушь. Оставив матери портрет Николаевой и взяв с собой изящный дорожный несессер, купленный в Берлине за четыреста марок, — единственное, что уцелело у него среди разгрома от прежнего блеска, — Гриша уехал в провинцию. Уехал убитый, подавленный, как в изгнание.
Княгиня осталась одна. Ей было легче одной. Чувство к сыну как-то меркло и угасало, когда она разбиралась в Грише, и перед ней выступали его эгоизм, суетное тщеславие и ужасная поверхностность во всем. Но не только Гришу винила княгиня. Она винила и себя, и покойного мужа. Запоздалое обвинение! Ложь и уродство были в том воспитании, что получил их Гриша. И в тех двадцатипятирублевках, которые она ему давала, потому что ‘стыдно’ было не дать, и которые с таким мальчишески фатовским видом прокучивались в отдельных кабинетах с товарищами. Они воспитали у Гриши стремление к сусальному блеску. Они приучили его делить всех людей на ‘шикарных’ и ‘нешикарных’.
С уцелевшими крохами от проданной обстановки переехала княгиня в две небольшие комнаты красного дома на Фонтанке. Треть пенсии вычиталась за долги, и старуха жила на семьдесят рублей в месяц. Жила, урезывая себе во всем. И, словно в отмщение за какие-то неведомые грехи, половина комнаты была загромождена портретом, который здесь казался громадным. Портретом ненавистной княгине, женщины, тоненькой, хрупкой, но с аппетитом океанской акулы, женщины, которая привела княгиню Туманову к двум жалким вдовьим комнатенкам, разорила ее, а сына угнала в дикую глухую Сибирь.
При одном имени этой ‘девчонки из прачечной’ в груди княгини бунтует черная тягучая злоба…Она хотела — и еще как, забыть ее, навсегда забыть… И точно в какую-то полную издевательства насмешку портрет Николаевой, такой оскорбительный здесь, мешает, физически мешает, жить старухе. Повесить его нельзя: он слишком велик и массивен для низенькой комнаты. Об этом уже думано-передумано. И вот он стоит прислоненный к стене, упираясь в потолок, бронзированной с завитушками рамой. Хрупкие завитушки, такие же фальшивые, как и та, что притворяется улыбающейся на портрете, осыпаются при малейшем неосторожном прикосновении, оказываясь кусочками гипса. Дешевая прислуга сплошь да рядом задевает своими неуклюжими башмаками нижнюю часть рамы, и на душе этой простой чухонки много погубленных завитушек. В комнате так тесно, что, кажется, одно движение — и холст испорчен, изуродован. С каким наслаждением княгиня уничтожила бы его совсем, но нельзя, потому что этот портрет — ценность…
Продать, продать во что бы во ни стало! — сделалось постоянной мыслью княгини… Чтоб теперь, когда так дороги деньги, вернуть хоть самую ничтожную толику проглоченного этой акулой.
Княгиня была скромна в своих ожиданиях. Пятьсот рублей удовлетворили бы ее. Только пятьсот, принимая во внимание, что портрет обошелся в две тысячи. Но кому предложить его? Кто купит? У нее ведь так много поклонников, у этой новоявленной знаменитости…
Действительно, Николаева была одной из самых модных артисток Петербурга. Из танцовщиц ее произвели в балерину. В уличных листках репортеры захлебываясь описывали ее роскошную квартиру.
Ее гастроли в Париже, Лондоне и Америке были сплошным триумфальным шествием, и золотым дождем, которым как Зевес, пленивший Данаю, антрепренеры взапуски друг перед другом осыпали русскую артистку.
Старуха никуда не могла уйти от Николаевой. Она всюду преследовала ее, всюду, начиная с крохотной квартирки. Этот портрет, эти газеты, чуть ли не ежедневно живописующие громадный успех Николаевой на разных точках нашей планеты.
А встречи? Княгиня иногда встречала Николаеву, преимущественно зимою. Княгиня торопится куда-нибудь в своей старенькой шубке, а мимо великолепные рысаки мчат диковинные сани, похожие на гигантского паука. Бритый кучер в цилиндре. А в углу саней, пристегнутая медвежьей полостью, сжавшись в комочек, вся в дорогих мехах, сидит Николаева. Только и видно, что большой нос бледного, усталого, пресыщенного личика.
Княгиня спешила отвернуться и шагала быстрей, словно ее хлыстом ударили.

4

Оттуда, из глуши — неутешительные вести. В Петербург приезжал губернатор, под началом которого служил Гриша. Княгиня встретила губернатора в одном доме, где еще продолжала бывать по старой памяти.
Губернатор, человек деликатный, воспитанный, не говорил прямо, но из его намеков княгиня поняла, что Гриша опустился, пьет, играет в карты и давно утратил вид холеного, щеголеватого столичного чиновника из правоведов. Месяцев через пять пришло письмо от самого Гриши. Он потерял место и ему нечем жить… Княгиня заплакала слезами глубокой досады и горя. Кое-как урезала свою пенсию и перевела сыну несколько десятков рублей.
Желание продать портрет стало сильнее. Она энергично принялась за это дело. Написала московскому меценату, покупавшему артистические портреты. Меценат вежливо отклонил предложение. В его галерее — целых три портрета балерины Николаевой, и в четвертом, хотя бы даже кисти такого мастера, как Малиновский, — нет необходимости.
Княгиня напечатала в газетах публикации: ‘продается недорого, по случаю, там-то и там-то портрет известной артистки Н., работы академика Малиновского’. Указала часы, когда можно видеть.
Приходил маклак, дававший полтораста рублей, другими словами — стоимость рамы. Был тучный кавалерийский генерал с похрипывающим баритоном.
— Да ведь это — старый, давнишний портрет, — заметил он разочарованно.
Генерал вспомнил, что покойный князь служил когда-то в одном с ним эскадроне, вспомнил и откланялся.
Княгиня была в отчаянии. Оставалось еще предложить портрет самой Николаевой. Не купит ли она его? Но как это сделать? Долго колебалась княгиня. Наконец, сломав свою гордость, решила позвонить балерине. Телефонная трубка обжигала пальцы. Несколько раз княгиня снимала ее и вешала обратно… Чаяла ли она себе подобное унижение?.. Княгиня зажмурилась и позвонила. Ее соединили с квартирой артистки. Оттуда голос, очевидно, избалованной франтоватой горничной-наперсницы своей барыни.
— Я сейчас доложу. А кто изволит спрашивать?
— Скажите… скажите — княгиня Туманова…
— Сию минуточку. Вы подождете у аппарата?
Княгине почудилась в тоне горничной сдержанная усмешка.
Она вернулась.
— Алло, вы слушаете?
— Да.
— Барыня приказали ответить, что они с незнакомыми не разговаривают…
— Передайте вашей барыне, что она хамка! — задыхаясь выкрикнула княгиня.
Но было уже поздно. Горничная повесила трубку.
С пылающим от оскорбления лицом покинула княгиня телефонную будку.
И долго она не могла простить себе.
— Боже, обращаться к подобной твари!..
Кто-то надоумил княгиню.
— А вы попробуйте выставить портрет… Почем знать, быть может с выставки его кто-нибудь купит…
И вот княгиня обратилась в Арнольду Робертовичу Бауэру.
На другой день бородатый Никита приехал за портретом. Утро было солнечное, яркое и свет ликующий, ясный озарял балерину Николаеву, когда она еще не была балериной.
Это была скорее даже картина. Танцовщица в тюнике, напоминавшем газовый колокольчик, и в телесном розоватом трико, обтягивавшем упругие сильные ноги, стояла у рампы, улыбаясь и приложив палец к губам. Снизу всю фигуру освещал огонь рампы. Бледно-красноватыми рефлексами скользил он по стройным ногам, по худеньким обнаженным рукам и озарял все лицо, смуглое с резкими чертами и большим нерусским носом. Задорные, кокетливые искры тлели в глазах. Княгиня без дрожи видеть не могла этого взгляда, уже отравленного поклонением женщины, женщины подмостков.
Портрет был красиво задуман, красиво исполнен. И если не пленял особенной психологической глубиной, то с точки зрения декоративной живописи он заслуживал внимания знатока. Передан был ‘тельный’ тон рук, груди и высокой, тоненькой шеи. Воздушным казался газовый тюник, написанный с умышленной небрежностью мастера. Шелковое трико было бесподобно ‘тушевано’.
Никита, понаторевший среди картин около Бауэра, оскалился:
— Важный портрет, ваше сиятельство! — И, помолчав, тут же прибавил деловито. — Громоздок больно. Пуда четыре поди в нем! На легковом не свезти, пожалуй…
Вызван был младший дворник и с его помощью Никита освободил, наконец, квартиру княгини от ненавистного портрета, два года отравлявшего ей существование.
На выставке Бауэр отвел ему целую стену, не вешая рядом других картин и этим подчеркивая художественную значительность портрета балерины Николаевой.
Многие любовались портретом, но купить его охотников не было. Смотрела его сама Николаева, сопровождаемая хвостом из балетоманов, и, как всегда в таких случаях, льстивые поклонники говорили ей, что портрет дурен, непохож и даже теперь она выглядит много моложе.
Княгиня каждый день являлась на выставку и опрашивала Арнольда Робертовича с тоскливой надеждой:
— А что, мосье Бауэр, как наши дела?..
Упитанный человек, с внешностью циркового атлета, качал отрицательно головой.
— Надежды мало. Спрашивают цену некоторые, но все это несерьезное…
Княгиня надоела ему. Не помогало и обаяние титула. Бауэр стал избегать ее. А если княгине удавалось поймать его, он отмахивался, грубо отвечая:
— Наказание мне с вашим портретом! Если б знал, не принял бы его на выставку. Будет настоящий покупатель, — сам извещу. Нельзя же так, в самом деле!..
Закрылась выставка. Никита привез обратно портрет балерины Николаевой и вместе с младшим дворником втащил его в крохотную квартирку. У княгини помертвело лицо. Холодная бессильная ненависть смотрела из ее глаз на портрет. А Николаева, как ни в чем не бывало, приложив палец к губам, кокетливо- торжествующе улыбалась…
Никита почесал затылок.
— За доставку следует с вашего сиятельства… Да и мне бы за хлопоты…
Долго, долго рылась княгиня в стареньком плоском портмоне…
1911 г.

—————————————————-

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека