Время на прочтение: 5 минут(ы)
С. П. Шевырев
Чернец. Киевская повесть
Сочинение Ивана Козлова. Издание третье. 1827. С. Петербург
Уже в третий раз издается повесть нашего слепца поэта, не раз облитая слезами прекрасных читательниц. Давно уже женская чувствительность снизала ему жемчужный венец, которым он вправе гордиться и утешаться. Теперь, когда произведение не пленяет нас новостью, часто выгодной для поэтов, мы можем спокойно наблюдать его и взором беспристрастным усмотреть его красоты и недостатки. Потому да не скажут, что мы слишком поздно принимаемся за разбор ‘Чернеца’.
Поэт совершил свое дело, он с чувством рассказал печальное происшествие, красавицы оплакали кончину Чернеца, но отгадала ли наша критика тайну сих слез, столь дорогих для поэта? Всякое горестное происшествие даже из обыкновенной жизни светской, искусно рассказанное, может привести в слезы слабую чувствительность, но сии слезы дадут ли право сему случайному рассказу занять место в ряду произведений изящных? То, от чего плачет иной, совсем не тронет другого, это зависит от расположения сердца, от разности в чувствах, даже от нерв, от темперамента, наконец даже от образования. Итак, не всегда можно верно ценить творение искусства по тем чувствам, которые оно производит на людей известного свойства: лучше и вернее непосредственно проникнуть в его сущность — и им самим оценять его.
Кому неизвестно содержание ‘Чернеца’? Многие стихи Козлова вошли в пословицу у душ чувствительных: их произносят с глубоким вздохом, как будто вспоминая что-то грустное в жизни. Но таков у нас обычай: мы любим вообще одни отрывки в произведениях, а еще не достигли той высоты, с которой могли бы обозревать в них целое и отдавать себе во всем отчет подробный и верный. Мы все прочтем, но все понять для нас трудно и скучно. Мы занимаемся произведениями поэзии точно так же, как молодая девушка, ветреная и резвая, гуляет по саду. Досуг ли ей все осматривать? Пленят ее два, три или более цветочка, она сорвет их — и долго, долго до новой весны, до нового сада хранит их в букете, безотчетно любуясь ими. Расцветут другие, и она променяет на них прежние.
‘Чернец, Киевская повесть’ останется в русской словесности памятником того века, когда наша поэзия, увлекшись подражанием современным гениям искусства, породила множество поэм, более или менее несовершенных. Когда певец Альбиона могучей рукою возрастил в Европе новое древо поэзии, оно без сомнения должно было во всех странах просвещенного мира пустить свои отпрыски, а тем более в России, которая полна еще творческой силы, юной и неразвившейся. Характер поэм, о коих мы говорим, есть вообще какое-то презрение к жизни внешней и ее разнообразным происшествиям, какое-то неясное беспокойство души, еще младенческой, не умеющей себе сказаться, неопределенное стремление в мир внутренний человека, в мир мыслей и чувств, еще не раскрытый и недоступный для умов незрелых, — и наконец темное, поверхностное изображение сего тайного мира, который явился поэтам в тумане неопределенности.
Поэзия, бесконечно разнообразная в своих формах, имеет только два различные и совершенно противоположные направления в своей сущности. Источник одной есть богатое разнообразие мира внешнего, все яркие и пестрые картины жизни с их интересными подробностями, другая, напротив, презирая всем внешним, черпает все сокровища мира внутреннего — души. Она также вымышляет события, но они служат у ней не предметом, не содержанием, но орудием или лучше сказать рамкою, формою, в которую она вмещает неистощимые богатства таинственного мира души — мысли и чувства. Посему-то она не любит резкими чертами, тщательным выбором красок живописать свою рамку, нет, она не доканчивает ее, как поэзия историческая, но небрежно, хотя живо, накидывает главные черты, пропуская все лишнее, все постороннее без внимания. У ней богатство картин и подробностей заменяется богатством чувств, добытых из глубокого, сокровенного кладезя, каково есть сердце человеческое. Такова мрачная поэзия Байрона, который все свои произведения почерпал в неизмеримом океане бездонной души своей.
Из сказанного ясно видно, почему первый признак его поэзии есть таинственность, почему у него так часто бывает неясно заключение происшествия, почему он даже иногда не именует лиц своих, почему характеры, им выводимые на сцену, так однообразны — и все представляют одно беспредельное стремление души — действовать, стремление, выражаемое в разных чувствах и побуждениях сердца, преимущественно в любви.
Если поэзия историческая бедна подробностями жизни и красками живописи, что она представит нам? — Бледные, бесхарактерные картины, недоконченные, слабые списки с того, что поэт мельком видел. Так равно и противоположная ей поэзия, если не заменит недостатка происшествий глубоким представлением внутренней жизни, ясным раскрытием тайн сердца человеческого, что найдем мы в ней? Один смутный сон скудного воображения, одни пустые призраки без тела и физиогномии, или, выразимся словами поэта, ‘образы без лиц’, картины без теней, один туман, сквозь который неясно мелькает что-то! Да будет непреложным правилом для поэта и вообще художника: ‘Какую бы жизнь ни избрал ты предметом искусства, черпай ее до дна, а не собирай нескольких капель с поверхности ее глубокого потока!’
Взгляните на Джяура Байронова. Какою полною кистью изображен в нем ненасыщаемыи голод души деятельной, которая не может жить без радости и без горя, которой и страдание есть сладкая пища! Этим голодом души объясняется и беспредельная любовь Джяура к Лейле, угасающая вместе с его жизнию, и мщение над коварным его соперником. Когда любовь была отнята от него, он алкал другой пищи — мщения. Вонзая кинжал в сердце врага, он тем желал убедить себя, что еще не совсем погибла сила души его, что он живет еще! Но после мщения вся пища жизни истощилась, и он, все еще алчущий, на что осудил себя? — на жизнь инока, для чего? — для того, чтобы медленною пыткою жизни одинокой, бездейственной, в последний раз убедить себя в несокрушимой силе души своей! Отселе ясно видно, как весь характер проникнут одною мыслию, эта мысль проходит сквозь все происшествия, как сокровенная нить, все связующая в одно целое. Возьмите любую часть в этом произведении, осмотрите ее, проникните все, и вы в ней встретите сию нить, которая нигде не прерывается. Так создает поэт оригинальный, и где начало сей нити, коею он связал все свои произведения? — В недосягаемом святилище творческой души его, оттоле она исходит, там крепким, неразрывным узлом она привязана к самобытному, свободному чувству жизни, одушевляющему поэта! Найти сей узел в душе его, усмотреть все таинственные пути сей нити во всех его произведениях — поучительно для ума, важно для науки искусства и необходимо для таланта неоригинального.
Покамест наша мистическая поэзия не входила еще в тот мир души, о котором мы говорили, она, блуждая в преддверии, издали видела его явления — и то сквозь отуманенное стекло других чужеземных поэтов, первородных жителей сего мира.
Сообразив сии данные, мыслящий читатель сам себе определит достоинство стихотворной повести, нами разбираемой. Скажем вдобавок и этому, что ‘Чернец’, не представляя нам глубокого раскрытия тайн души, не доказывая в поэте большого познания сердца человеческого, не пленяя нас отчетливостью в изображении характера и страстей, трогает душу читателя не столько поэтическим, сколько нравственным чувством, которым поэт умел оживить свое произведение и которое по простоте своей понятно и доступно для всех — образованных и необразованных. В этом чувстве заключается и причина слез, коими прекрасные читательницы почтили поэта и утешительно доказали, что чувствительность, сей неоцененный солитер в диадеме достоинств женских, не утратил своего незаемного света от блеска настоящих алмазов и от насильственной полировки чувств в мире приличий и моды.
Но вот что странно! Отчего они приняли более участия в ‘Чернеце’, нежели в повести самого поэта, столь пленительно и с таким теплым поэтическим чувством рассказанной в ‘Послании к В.А.Ж.’? Последнее произведение решительно возьмет перевес над первым — и причина ясна: поэт, избравши содержанием своей поэзии себя самого, могли неуспешно представить ощущения своего сердца, столь ему знакомые и, вероятно, столь часто у него в жизни повторяемые, наяву — верной памятью, в снах — пылким воображением, которые одни сохраняют ему весь мир, уже для него не существующий? Публика, часто по наружности оценяющая произведения поэзии, вероятно сочла сие послание дополнением к ‘Киевской повести’. Мы, наперекор ей, скажем наоборот, что ‘Чернец’ есть дополнение к этой повести сердца, оживленной теми же святыми чувствами воспоминания и надежды, которые за утратою настоящего остались единым источником для собственной жизни поэта. ‘Чернец’ есть воспоминание о Джяуре Байрона, слабый, но приятный отголосок всеобъемлющих звуков британского поэта, ‘Послание к другу’ есть сокровищница, в которой схоронил поэт свои собственные ощущения, ему неотъемлемо принадлежащие, ощущения, освященные его страданием и преображенные в тихом, но пламенном чувстве вдохновения поэтического.
Впервые опубликовано: ‘Московский вестник’. 1827. N 22. С. 206 — 215.
Оригинал здесь:http://dugward.ru/library/kozlov/shevyrev_chernec.html
Прочитали? Поделиться с друзьями: