Брат на брата, Алексеев Николай Николаевич, Год: 1904

Время на прочтение: 121 минут(ы)

Н. Н. Алексеев-Кунгурцев

Брат на брата

Историческая повесть-хроника

I. Последний ‘тысяцкой’

Был вечер 17-го сентября 1374 года.
Краски заката играли на маковках московских церквей, далеко еще не столь многочисленных, как ныне.
Было еще довольно светло, но в келье старца монаха, куда мы вводим читателя, — полутьма: слишком скупо пропускает свет маленькое переплетчатое слюдяное оконце.
Тускло мерцают лампады. К одной из них протянулась рука и затеплила тонкую свечку желтого воска.
Огонек вспыхнул и слегка озарил серые стены, простые, деревянные, некрашеные лавки и такой же стол. Человек, затепливший свечу, был молод и богатырски сложен, лицо его — красивое, безбородое — выражало странную смесь чувств, преобладающим, однако, казалась печаль, но часто также в глазах его мелькала искорка нетерпеливого ожидания.
Рядом с ним виднелась наклоненная фигура священника в рясе из ‘бязи’ [бумажная дешевая ткань] и в епитрахили.
Склонился священник над умирающим, колеблющийся свет падал на лежавшего на лавке, отходящего в вечность, бросая тени по желтому морщинистому лицу. Он был старец, седая борода закрывала грудь. Лёжал он на лавке, на подостланном монашеском подряснике, прикрытый монашеской же ряской.
Как ложе, так и вся обстановка кельи свидетельствовали о скудости.
А между тем умирающий мог бы обставить себя со всею роскошью, какая была достижима в то время, у дверей его жилища, обшитых драгоценным алым сукном, стояла бы стража с секирами, тысячи слуг были бы готовы к его услугам. Ото всего этого он отринулся, жаждая молитвы и уединения, и заперся в тесной келье, в которой теперь и умирал, лежа на узкой лавке.
Старец был ‘тысяцкой’. Это звание уцелело с того времени, когда славяне жили ‘вечевым порядком’. Граждане выбирали себе начальника, который должен был предводительствовать их народной дружиной. При князьях обязанность тысяцкого потеряла свой смысл, но все же они, ‘тысяцкие’, занимали почетное положение — быть может, были первыми после князя — имели отряды своего войска и некоторую власть над гражданами.
‘Тысяцкой’ звался Василием Васильевичем Вельяминовым. Он презрел мирскую суету, удалился от власти и света v принял монашество. Однако звание тысяцкого, несмотря на постриг, осталось за ним.
Василию Васильевичу должен был наследовать его сын — Иван, тот самый молодой человек, который затеплил свечу.
Священник был духовник старца, отец Михаил, более известный под прозвищем Митяя, из села Коломенского.
Он только что приобщил больного Святых Тайн, и Василий Васильевич лежал спокойный, недвижный, с закрытыми глазами.
— Умирает? — шепотом спросил Иван Вельяминов Митяя.
— Кажись, отходит, — ответил духовник и, раскрыв требник, приготовился читать отходную.
В это время старый умирающий пошевелился, веки дрогнули и приподнялись. Он уставил мутный взгляд на сына и едва слышно прошептал:
— Ваня!
Иван опустился на колени у отцовского ложа и наклонил голову.
Тысяцкий с величайшим усилием поднял руку и положил на голову сына. Это движение, вероятно, утомило его, потому что он некоторое время лежал молча и переводил дух.
В келье стояла глубокая тишина, прерываемая только глубокими вздохами больного.
Наконец умирающий собрался с силами.
— Благослови… тебя… Господь… — снова зашептал он. — Прощай… Ваня… отхожу к Отцу… нашему… Сын, помет… живи… так… как Христос повелел… Соблюдай заповеди… Божии… люби ближних… Духа… зла… гордыни… отгоняй.
Силен… Ваня… враг рода человеческого… Знаю, — нрав… у тебя… горячий… Смиряй себя… Помни… наперед всего… душу блюди… в чистоте… Один ты… остаешься… так Бог тебе… заступник… и покровитель… Не прогневи… Его… Ваня…
Умирающий смолк и плотнее откинулся на подушку. Последние силы его покинули, веки смежились, на лицо лег землистый оттенок, грудь начала подниматься медленно и неровно.
Иван чувствовал, как холодеет лежавшая на его голове рука отца.
Митяй перекрестился и начал читать отходную.
В келью неслышно вошли несколько монахов и, опустившись на колени, стали молиться.
У молодого Вельяминова сердце рвалось от боли, а где-то в тайниках души коварный голос шептал:
— Отец умирает… Теперь ты тысяцким будешь.
Он сам пугался этой мысли.
— Время ль о сем думать?
Хотел весь отдаться своей грусти и не мог. Беспокойная змейка честолюбия не унималась.
Внезапно умирающий приподнялся и широко открыл глаза. Он смотрел прямо перед собой и, быть может, созерцал то, что оставалось невидимым для окружающих.
Взгляд был радостен и светел.
Затем старец упал на подушку и вытянулся.
Глубокий вздох вылетел из груди, и больше она не поднялась.
Отец Митяй закрыл требник и промолвил, крестясь:
— Царство небесное.
Иван, плача, припал к недвижной груди отца.
Он скорбел, скорбел неподдельно, а в мозгу проносилось:
— Теперь я — тысяцкой!
Несколько часов спустя умерший уже лежал на столе под образами.
Чтец-монах уныло, нараспев, читал псалмы, двое других монахов трудились в сенях, при свете фонарей, над ‘колодой’ для покойника, которая должна была непременно поспеть к утру: назавтра должно было состояться погребенье: в те времена не принято было выжидать, как ныне, трех дней.
Молодой Вельяминов хотел провести последнюю ночь с тем, кто при жизни звался его отцом.
Он присел в уголку на лавочке и в грустном раздумье смотрел на колеблющееся пламя свеч.
Теперь он был один, совсем один на свете… Мать давно умерла, братьев, сестер он не имел. Не было даже дядей и теток, двоюродных братьев и сестер. Один!.. Его это и пугало, и радовало. Свободен, как ветер! Но зато ему вспоминалось: один в поле не воин. И тут же мелькало:
— А с кем воевать?
Будущее казалось ясным. Он станет ‘тысяцким’, будет в почете и ‘власти’.
Даже свои ратные люди будут… А разве этого мало? Сам — что князь…
И честолюбивые думы наполняли голову, отгоняя грустные.
От лампад, от свеч в келье было жарко и душно. Юношу клонило ко сну, он перемогался, но сон морил.
Он негодовал на себя:
— Нешто можно спать в такую ночь?
Но природа брала свое. Дрема охватывала.
Он прижался к уголку. Голова стала клониться…
Мечты и тоска слились как-то в одно. И это ‘одно’ было чем-то смутным. Какой-то хаос…
Но потом блеснул свет, перед которым померкли свечи. Словно кто-нибудь унес их в высь недосягаемую. Они двигались медленно, а следом за ними уносились грезы Ивана Вельяминова.
И вдруг свечи померкли. И стал мрак.
Что-то сверкнуло во мраке, точно стрела молнии проблеснула и смеркла.
И опять тьма, но полная жизни. Точно тысячи незримых духов веют кругом.
Даже слышен шум их крыльев… Даже видно, как светится в темноте серебристое оперение…
— Что за диво? Куда я попал?
А шуму все больше… Сверканье крыльев все сильнее.
— Али это призраки? Знаменье!
Вдруг яркий сноп лучей прорезал мрак, свет был так силен, что его не могло вынести зрение.
Серебристые духи пали ниц. И откуда-то с выси, вернее, из выси высот, послышалось пение, от которого ‘таяло сердце’.
— Слава в вышних Богу… — пели сладостные голоса.
И в это время юный Вельяминов услышал шепот.
Он узнал, кто говорит: его отец.
— Сладко тебе, сыне… — лился шепот, — ужели от этой сладости уйдешь? Гони лукавого… Я — в обители горней… Взыскал меня Господь милостью не по грехам моим… Приходи ко мне.
— Батюшка, оставь меня с собой! — как бы восклицает Иван Васильевич.
— Поживи, заслужи. Судьбы Божии неисповедимы.
— Как мне жить?
— Сие Христос заповедал. Гони лукавого… Он вьет гнездо в твоем сердце…
Шепот смолк.
Постепенно затихло пение.
Снова мрак.
Тишина жуткая, таинственная.
Что-то проблеснуло багряное… Померкло и вдруг разлилось целым морем пламени. Огненные языки вздымались, как волны… Все выше, выше, казалось, они достигнут до неба — черного, без проблеска.
Потом огненная пучина раздалась, словно раскололась. Из середины поднялся гигантский, блистающий трон.
Страшен был сидящий на нем.
Его глаза метали молнии. Венец из кроваво-красного пламени покрывал голову.
Лицо было черно, как земля. Алые губы искривлены зловещей улыбкой.
Задрожал от ужаса Иван.
— Кто ты? — спросил он замирающим голосом.
В раскатах грома послышался ответ:
— Имя мне — Сатана. Я твой помощник и повелитель… Служи мне…
И вдруг захохотал, и огненные волны всколыхнулись от его хохота:
— Ты уже мой!
И откуда-то снизу, из-под пламенного покрова, глухо донеслось, как вздох тысячи тысяч:
— Ты — наш.
Волосы зашевелились на голове Вельяминова.
Он хотел перекреститься — рука не повиновалась ему.
— Боже! Спаси! — воскликнул он… и проснулся.
Чтец-монах стоял перед ним и с испугом смотрел на него.
— Чтой-то ты, батюшка, как кричал, — сказал он.
— Привиделось такое, что просто страсти, — ответил Иван, вытирая холодный пот.
— А ты помолись: это лукавого наважденье.
Монах снова принялся за чтение.
Вельяминов встал и подошел к телу отца. Он приподнял ткань, закрывавшую лицо покойника. Василий Васильевич производил впечатление спящего, выражение лица было безмятежно спокойное.
Сын прильнул устами к холодному лбу отца.
— Батюшка! — зашептал он потом, — обещаюсь тебе не впадать в соблазн. Получу власть — буду добрым господином… Как отец буду для рабов своих… Голодного — накормлю, бесприютному дам пристанище… Все несчастные будут ближними мне… Не дам поселиться в сердце моем злобе и корысти… Смирю гордыню мою…
Он шептал, и что-то вроде умиления наполняло его душу. Лились слезы тихие, умиротворяющие.
Иван Вельяминов говорил искренне, он действительно хотел так жить, как клялся над безжизненным телом отца. Ему казалось, что он сможет исполнить свой обет.
Если бы кто-нибудь ему в этот момент предсказал, что не пройдет дня, как его добрые намерения словно ветром сметет, он рассмеялся бы предсказателю в глаза и решительно заявил бы, что этого никогда не может быть.

II. По воле княжеской

Есть один великий духовный порок, принесший много бед человечеству.
Порок, этот — честолюбие.
Мы разумеем здесь не то благородное стремление выделиться из толпы благодаря своим действительным заслугам, знаниям, способностям, а мелкое тщеславное чувство, заставляющее человека желать выделиться из среды других во что бы то ни стало, и не каким-нибудь великим деянием, а чисто внешним отличием, чином, положением.
Это служение самому себе, высшее себялюбие, недостойное человека вообще, а христианина в особенности. К сожалению, этот порок присущ многим, только не все могут достигнуть цели своих желаний.
Иван Вельяминов, человек не злой от природы, честный и набожный, был далеко не исключением из числа ‘многих’, и на этой слабой стороне юношу легко мог уловить ‘лукавый’.
Первое серьезное препятствие на пути тщеславных помыслов способно было совратить Вельяминова с прямого пути и кинуть на ложный.
Тысяцкий был слишком важным лицом в Москве, чтобы его смерть прошла незамеченной. Поутру о кончине Василия Васильевича знал уже весь город, и к Чудову монастырю спешили и стар и млад, и знатные князья да бояре, и простолюдины.
Перед кельей опочившего старца колыхалась целая стена разного люда, а внутри келийка была полным-полна.
Стечение народа было тем более значительным, что ожидался приезд великого князя московского Дмитрия Иоанновича.
Для юного Вельяминова это утро было началом его торжества. На него, по-видимому, уже все смотрели как на преемника умершего тысяцкого. Бояре ‘рассыпались’ перед ним и, хваля добродетели покойного, не забывали похвалить и самого Ивана, уже обращаясь к нему, они прибавляли почетную частичку ‘ста’, на которую имели право только люди ‘больших чинов’, другие должны были довольствоваться лишь прибавкой ‘су’, а то даже и на нее не могли рассчитывать [Частица ‘ста’ всегда прибавлялась к имени боярина 1-й степени и окольничего, боярину 2-й степени прибавлялась частица ‘су’, остальных именовали без прибавки].
— Сделай милость, Иван-ста Василич, уважь, в мой домишко загляни, — приглашал его какой-нибудь седобородый боярин.
И это ‘ста’ и самое приглашение приятно щекотали самолюбие юноши.
Когда он выходил из отцовской кельи, стоявший на дворе люд приветствовал его низкими поклонами:
— Здравствуй, батюшка Иван Васильич!
Все головы обнажались, как по приказу.
Высоко вздымалась при этом грудь Ивана, глаза радостно блестели. В эти мгновения он забывал даже утрату отца, грусть заменяло чувство удовлетворенного мелкого тщеславия.
Вельяминов тихо разговаривал с каким-то боярином, когда извне донесся шум голосов.
— Верно, великий князь, — воскликнул Иван Васильевич и побежал к выходу.
За ним гурьбой пошли бояре, поп Митяй поспешно облекся в ризу и с крестом в руке вышел вслед за другими.
Странный человек был Митяй. Несмотря на то, что он состоял только священником небольшой церкви села Коломенского, т. е. скромным сельским пастырем, змейка честолюбия свила себе прочное гнездо и в его сердце. Часто он мечтал о почестях, о власти и, сознавая, что едва ли ему возможно этого добиться, негодовал на судьбу. Что-то горделивое было в его красивом лице. Быть может, основой его гордости было то, что он действительно выделялся по уму, по образованию из ряда других служителей алтаря того времени, в большинстве едва грамотных.
Он знал кое-что по-гречески, имел возможность читать поучения святых отцов и, обладая прекрасною памятью, некоторые знал наизусть, как, например, сочинение святого Дионисия Ареопагита о небесной иерархии.
Кроме того, он был красноречив, и на его проповеди народ стекался толпами.
Такие качества, выделяя о. Михаила, заставляли его чувствовать себя выше других, а тщеславие подсказывало, что он мог бы быть не простым попом.
Он жаждал случая выделиться, отличиться чем-нибудь.
Иван Васильевич не ошибся: подъезжал великий князь Дмитрий Иоаннович. Он ехал верхом на белом коне, покрытом богатым чепраком. За ним следовали также верхами несколько приближенных бояр.
Когда Дмитрий Иоаннович остановил коня, Иван Васильевич подбежал и поддержал князево стремя.
— Тоскуешь, чай? — сказал великий князь, легко спрыгнув с седла, — что поделать! Божья воля. Жаль его очень — хороший был старичок. Ну, веди меня в келийку.
В сенях перед кельей его встретило монастырское духовенство и Митяй.
Пользуясь преимуществом духовника покойного, отец Михаил никому не хотел уступить чести поднести великому князю крест для целования и окропить его святою водой.
Несмотря ни на что, он настоял на своем, и едва показался Дмитрий Иоаннович, сопровождаемый Вельяминовым и боярами, он выступил вперед и осенил крестом князя.
Великий князь благоговейно приложился к кресту, потом с любопытством взглянул на Митяя: он был очень богомолен и знал всех духовных лиц Чудова монастыря, но лицо отца Михаила было ему незнакомо.
— Ты что, батюшка, верно, недавно еще в сей обители? — спросил он.
— Я не отселе, великий княже. Я из села Коломенского… Духовник я покойного… — с низким поклоном промолвил Митяй.
— Так… То-то мне и лик твой незнаком, — сказал Дмитрий Иоаннович и еще раз окинул взглядом отца Михаила.
Ему понравился этот высокий священник с его красивым, умным лицом, с его медлительною, тихою речью.
— Пойдем помолимся об опочившем, — сказал князь.
Все прошли в келью.
Прозвучали скорбные слова панихиды.
Потом гроб подняли и понесли в собор. В числе несших был сам Дмитрий Иоаннович.
На заупокойную обедню и отпевание в храм прибыл сам владыка — святой Алексий митрополит. Он был уже очень стар — ему шел девятый десяток, — но, хотя стан его сильно качнулся вперед, хотя руки старчески дрожали, однако глаза были ясны, как у юноши, и светились кротостью и умом.
Торжественно раздавались по храму слова молений.
Усердно молился коленопреклоненный великий князь. Усердно молился и Иван Васильевич. Но его молитве мешали суетные думы.
Он жаждал скорейшего окончания богослужения, чтобы, когда прах отца будет скрыт земным покровом, услышать из уст княжеских утверждение в высоком звании ‘тысяцкого’.
— Превыше всех бояр стану! — бродила в голове Вельяминова тщеславная мысль.
Закончилась литургия, и последовало короткое отпевание, простились с тем, кто недавно еще был московским ‘тысяцким’.
Глухо ударили молотки, заколачивавшие гроб.
‘Земля еси и в землю отыдеши’…
Молчание царило в храме…
Святой Алексий, муж ученейший, в совершенстве знавший греческий язык и знакомый с латынью, смотрел сосредоточенно спокойно на гроб и думал классической фразой, полной глубокого смысла и так хорошо сознаваемой и передаваемой русским народом:
— Hodie tibi, cras mihi.
И, быть может, у каждого молящегося в мозгу шевелилась та же мысль, только, конечно, выражалась она не на мертвом языке, а на живом:
— Сегодня тебе, завтра мне.
И у всех, даже у врагов покойного (и он имел врагов, кто не имеет их!) тихою грустью щемило сердце.
Иван Васильевич плакал, как женщина. В этот — и, быть может, только в этот миг — оставили его честолюбивые помыслы.
Он страдал, невыносимо страдал душевно.
Он глубоко верил, что отец его будет блаженствовать в обители вышних, что оплакивать судьбу почившего нечего — он счастлив, — но ему-то Ивану, человеку из плоти и костей, была невыносима разлука.
Он готов был разбить себе голову о дубовую крышку гроба-колоды.
В минуту его величайшей скорби к нему приблизился Дмитрий Иоаннович и положил руку на его плечо.
— Ты не изводись, — сказал великий князь, — всем нам то же будет… Тело что? — тлен, прах… А душа у него была чиста. Господь возлюбил его… Он в обителях райских за нас грешных теперь молится… Ты не сокрушайся — ‘там’ свидитесь… А пока ты жив, я тебя не забуду. Я дам тебе вотчину богатую, в бояре возведу… Ладно ль? Вестимо, тысяцким ты не будешь, потому зачем, правду-то сказать, тысяцкие? Но всем ты от меня взыскан будешь… Не убивайся, молодец!
И князь, ласково потрепав его по плечу, отошел.
Иван Васильевич и точно перестал сокрушаться. Грусть как рукой сняло. Слова князя вернули его к земле и кольнули, как ножом, в сердце.
‘Вестимо, ты не будешь тысяцким’… Это был приговор, страшный приговор для юного Вельяминова.
Все его существо было потрясено.
— Отец в обителях райских… Ему, конечно, хорошо. А я живу… Почему я не могу быть тысяцким, ежели он был? ‘Зачем тысяцкие?’ Зачем?! Да, мне это надобно. Мне!
В своем волнении он не слышал, как заколотили последний гвоздь в крышку гроба.
Но зато хорошо слышал Митяй. Он, испросив благословения у владыки, предстал на амвоне печальный и безмолвный.
Все глаза обратились к нему.
Он выжидал. И только когда прозвучал последний удар молотка, он заговорил…
Речь его лилась, как ручей с отлогого холма: не быстро, но неудержимо. Он хотел сказать ее для князя, но когда начал говорить, то в душе его поднялось и закипело все лучшее, что в ней таилось. И он стал говорить поистине вдохновенно.
Он говорил — и был искренен в это время, — что человек не должен ‘прилепляться’ к земному, что настоящая отчизна людская не здесь, на темной земле, а там — за пределами, не доступными оку человеческому. И не только оку, но и уму. Разве поймет даже и великий ум человеческий райские блаженства, которые заключены в созерцании Божества? Разве это достижимо? Только светлыми душами может быть понято это блаженство. А много ли их, светлых душ? Убивающий плоть пустынник стремится не к убийству своего тела (это делают и самоубийцы), а к возвышению духа над телом. Но подвижник, питая душу, хранит и тело свое. Потому что и оно не только ‘очаг страстей’, но и подобие Божие. Он, святой, не станет уродовать себя — он не выколет себе глаз, он не лишит себя слуха — потому что Господь сотворил человека не бестелесным, но телесным, и каждый посягающий на жизнь тела посягает и на определение Божие… Почему отшельники и святые люди долго живут? Восемьдесят, сто лет — заурядный возраст для подвижников. Ответ ясен: потому, что они приближают свою плоть к первоначальной чистоте, к той чистоте, в которой явился первобытный человек, к чистоте Адама до его грехопадения. Святые не убивают, но восстановляют плоть такою, какою она должна быть, если исключить все то, что мешает ее естественному развитию, т. е. всякие излишества, роскошь, лень и т. п.
Долго говорил отец Михаил, и каждое слово его находило отклик в сердцах молящихся.
Многие плакали, на глазах Дмитрия Иоанновича блестели слезы.
Всем было и грустно и сладко, потому что в эти мгновения душе мелькнул божественный свет. Дух жаждал очищения, стремился на свою небесную родину.
Один только человек составлял исключение среди молящихся.
Это был Иван Васильевич.
Он стоял бледный как смерть, с воспаленными сухими глазами. Едва ли он слышал речь Митяя. Для его души не мелькнул проблеск божественного света: в ней были злоба и мрак. Он чувствовал себя обиженным, оскорбленным.
Когда настала пора нести гроб к месту вечного упокоения, Вельяминов шатался как хмельной.
Это приписали его горести по умершему отцу. Его жалели:
— Эх, убивается, бедный!
— Изводится. Да ведь и то сказать — отца родного хоронит.
На могиле великий князь вновь пожалел его, вновь подтвердил свое обещание ‘не забыть его’, но снова заметил и о том, что чин тысяцкого он решил уничтожить, как совершенно излишний.
Слова князя слышали окружающие бояре и отношение их к молодому Вельяминову разом переменилось. Куда делись их медовые речи! Их заменило ледяное молчание да насмешливые улыбки.
Кое-кто перешептывался, кивая в сторону Ивана Васильевича.
Все это заметил Вельяминов, и злоба с удесятеренной силой закипела в сердце.
— Добьюсь своего! — думал он, стиснув зубы. — Дойму не мытьем, так катаньем… А не станет по-моему, так отплачу же я князю-ворогу.
А Дмитрий Иоаннович между тем, не предчувствуя, что рядом с ним стоит заклятый враг, спокойно беседовал с владыкой, и, когда могила была засыпана, сделал знак Митяю подойти.
— Красно говоришь ты, батюшка, — сказал ему великий князь, — почаще слушать тебя хотелось бы… Как тебя звать, отец?..
— Михаилом, государь-княже…
— Умилительно говоришь… Тебе не в селе Коломенском сидеть… Мы сие устроим…
И ласково кивнув ему головой, Дмитрий Иоаннович принял благословение от святого Алексия и удалился с погоста.
Дольше всех оставался у могилы Иван Васильевич, он упросил распорядиться поминками, которые были устроены в его доме у Покрова, одного из своих приятелей, а сам остался у могильного холма и, когда все ушли, кинулся лицом в землю и зарыдал озлобленно, отчаянно.
— Батюшка! Слышишь ли меня? — взывал он, — меня обидели, отнимают твое наследье.
Но безмолвна была могила. Только ропот берез, шелестевших пожелтевшей листвой, смешивался с причитаниями юноши.

III. Святый владыка

В ту эпоху, к которой относится наш рассказ, жил в Москве человек, имя которого с глубоким уважением произносилось всеми — от великого князя до последнего смерда.
Человек этот — был святой митрополит Алексий.
Полна подвигами и глубоко поучительна жизнь этого святителя.
Святой Алексий родился в Москве в 1300 году. Родом он был из черниговских бояр. Родители его Феодор Бяконт и Мария, переселились в Москву из Чернигова, желая найти более спокойную местность для житья, так как Чернигов того времени подвергался частым татарским набегам. В Москве княжил тогда сын св. князя Александра Невского, Даниил Александрович.
С этих пор Елевферий совершенно изменился. Он стал уклоняться от всяких забав, полюбил уединение и безмолвие, проводил время в чтении душеполезных книг, в посте и молитве. Родители, заметив в нем такую перемену, отнесли ее к пошатнувшемуся здоровью сына и не раз при нем высказывали сожаление и грустили. Он их утешал:
— Не печальтесь, а скорее радуйтесь… Как Господу угодно устроить со мною, так и да будет.
На пятнадцатом году жизни он принял решение оставить родителей и посвятить себя иноческой жизни. Решение еще более окрепло к двадцати летам: в эту пору жизни он удалился в московский Богоявленский монастырь, где и принял пострижение от брата преп. Сергия, игумена Стефана, причем был наречен тем именем, каким был назван некогда в сонном видении.
Через Стефана, между прочим, он познакомился и вскоре подружился с преподобным Сергием Радонежским.
В монастыре святой Алексий повел самую суровую жизнь: непрерывная молитва, строгое воздержание выделяли его из числа других монахов, он всех приводил в изумление своими подвигами благочестия. Святой Алексий оставался в обители до 40 лет, когда митрополит Феогност взял его к себе для управления церковными судами на митрополичьем дворе. В этой должности, именуясь наместником митрополичьим, он пробыл 12 лет. При митрополите жило много греков, от которых св. Алексий выучился греческому языку и затем занялся сличением славянского перевода Нового Завета с греческим подлинником и исправлением текста славянского по греческому, перевод этот отличается буквальною близостью к греческому тексту.
‘Сей подвиг, — говорит митрополит московский Филарет, — важен, между прочим, потому, что через него святитель, Богом просвещаемый, предварительно обличил неправое мнение людей, явившихся после него, которые даже доныне утверждают, будто в священных и церковных книгах и описку переписчика исправить, и непонятное слово перевода заменить понятным — непозволительно и противно православию, он поверял и исправлял, а потому, очевидно, не так рассуждал, как новые ревнители не очень старой старины, а точно так же, как и древле и ныне рассуждает православная церковь’ [Высокопреосвященный Филарет, митрополит московский, в слове в день обретения мощей святого Алексия. Слова и речи митрополита московского й коломенского. Том IV, 1836-1848 годов, стр. 48, 49.
В 1892 году по поводу пятисотлетия памяти преп. Сергия — друга св. Алексия — покойным митрополитом московским Леонтием было предпринято издание всей рукописи святителя, посредством фототипии. В конце предисловия, издатель, обращаясь к преп. Сергию, говорит: ‘Не нахожу ничего благопристойнее для почтения Твоей исторической памяти, как возложить на Твою гробницу этот Новый Завет, переведенный и переписанный собственною рукою великого всероссийского митрополита и святителя Алексия, Твоего наставника и друга’.].
Митрополит Феогност, а также и великий князь московский Симеон Иоаннович очень полюбили святого Алексия за чистоту его жизни и кротость характера. С согласия великого князя митрополит поставил святителя епископом г. Владимира, а когда владыка и Симеон Иоаннович пали жертвою моровой язвы, наследовавший престол брат умершего князя Иоанн Иоаннович собором избрал св. Алексия на митрополию.
В это время святителю впервые пришлось претерпеть от человеческого тщеславия и мирской суеты.
По требованию Константинопольского патриарха св. Алексий должен был явиться в Константинополь, что владыка и исполнил. Патриарх благословил его на митрополию, но каково же было изумление святителя, когда он, вернувшись в Россию, нашел себе совместника в лице Романа: под давлением юго-западных князей Константинопольский собор поставил Романа митрополитом для запада России. Церковь русская была очень смущена этим разделением и желала иметь своим первосвятителем одного Алексия.
Роман между тем рассылал по епархиям своих посланных с требованием дани и изъявлял притязания на Киев и Тверь, ни там, ни тут он не был принят.
В церкви русской поднялась великая смута.
Чтобы положить ей конец, св. Алексий решился вновь предпринять путешествие в Константинополь, куда прибыл и Роман. Патриарх Каллист подтвердил Роману, чтобы он был митрополитом только Литвы и Волыни, а Киев и Великую Россию предоставил управлению св. Алексия.
На возвратном пути из Византии владыке пришлось претерпеть жестокую бурю на Черном море. Волны яростно кидали утлое и полуразбитое судно. Ужас овладел всеми. Один св. Алексий остался спокоен, уповая на милость Божию. Среди криков отчаяния, среди царившего смятения он жарко молился и дал обет построить храм во имя того, кого православною церковью назначено праздновать в день, когда корабль пристанет к твердой земле.
Крепка была его вера, жарка молитва, и свершилось чудо, буря притихла.
Корабль благополучно достиг северного побережья, владыка сошел на землю: это случилось 16 августа — в день, посвященный православною церковью празднованию Нерукотворного образа Господа Иисуса Христа, стечение обстоятельств тем замечательнее, что и самый нерукотворный образ св. Алексий имел при себе на корабле.
Согласно обету, святитель, дивясь милости Божией, явленной ему, создал не только храм, но целый монастырь во имя Спаса. Этот монастырь находится в четырех верстах от Кремля и именуется Спасо-Андрониевым.
Приняв бразды первосвятительского правления, владыка издал поучение к пасомым им православным христианам. Оно поражает своею простотою, теплою любовью и заботливостью о духовном преуспеянии чад церкви. ‘Напоминаю вам, — пишет он, например, — слово Спасителя, сказанное Им к Своим ученикам и апостолам: ‘Сия заповедаю вам, да любите друг друга… О сем разумеют вси, яко мои ученицы есте, аще любовь имате между собою’. Так и вы, дети, имейте между собою мир и любовь…
‘Также имейте, дети, в сердцах своих страх Божий, ибо при нем человек может стяжать всякую добродетель. Сказано: ‘Начало премудрости — страх Господень’. И Григорий Богослов пишет: ‘Где страх Божий, там очищение плоти и соблюдение заповедей, где соблюдение заповедей, там возвышение души в горний Иерусалим’.
Святой Алексий, не переставая учить свою паству, сам подавал пример праведной жизни. Слава о его святости достигла даже до неверных. Жена хана Джанибека Тайдула долгое время страдала разными болезнями и слепотою. Хан, сведав, что по молитве святого Алексия творятся чудеса, послал грамоту великому князю Московскому с просьбою прислать к нему святителя, угрожая, в случае неприезда его для молитвы об исцелении Тайдулы, войною и разорением. По усиленным просьбам великого князя и ради спасения Руси от татарского нашествия владыка решился поехать в орду. Когда, перед отправлением в путь, он молился в церкви Успения Божией Матери, у гроба св. Петра митрополита сама собою загорелась света на глазах у всех. Это было ему предзнаменованием, что путь его благословляет Бог. Св. Алексий слепил из воска чудесно загоревшейся свечи маленькую свечку и, твердо уповая на милость Божию, поехал к хану.
Еще до его прибытия в Орду Тайдула видела во сне святителя Алексия в полном облачении, окруженного священниками. По пробуждении она приказала сделать архиерейское облачение по тому покрою, какой видела во сне.
Хан встретил святителя с великою честью и сам ввел его в палату. Святой муж, служа молебен, возжег свечу, слепленную из воска той, на которой явилось знаменье, молился долго и жарко, потом окропил Тайдулу святою водой.
Каково было изумление, радость и благоговейный ужас всех окружающих, когда Тайдула вдруг с сияющим лицом воскликнула:
— Я вижу, бижу!
В благодарность и в память своего чудесного исцеления она подарила святителю перстень, хан осыпал его дарами и отпустил с честью и миром в Россию. Кроме того, Тайдулою была дарована святителю обширная земля в московском Кремле, здесь был впоследствии св. Алексием построен монастырь в память чуда Архангела Михаила в Колоссах, обитель эта более известна под названием Чудовской.
Едва владыка успел вернуться в Москву, как ему снова пришлось ехать в Орду по совершенно другому поводу.
Хан Джанибек, муж Тайдулы, был убит своим сыном Бердибеком. Захватив власть в свои руки, новый хан перебил всех своих братьев и изъявил намерение напасть на Россию.
Казалось, предстояло новое нашествие Батыя.
Разрозненная Русь того времени не могла бороться с несметными полчищами.
Все трепетали от ужаса. Уже мерещились спаленные и разграбленные города и деревни, тысячи окровавленных трупов, над которыми с зловещим карканьем носились стаи воронов и ворон, плачущие дети, лишившиеся родителей, жены и дочери, влекомые в полон на потеху хищным дикарям…
Конец Руси!
Великий князь Иоанн Иоаннович, занимавший в это грозное время престол московский, печалясь о судьбе своей державы, обратился за помощью к тому, кто равно был почитаем и русскими, и татарами. Он слезно молил владыку поехать в Орду и смягчить сердце кровожадного хана. — Для нас, простых людей, непосильно это, а для тебя, святого, все возможно, — говорил князь.
Митрополит отверг наименование святого, но на просьбу князя согласился, желая, хотя бы под опасением мученической кончины, отвратить бедствие от пасомых им чад церкви Христовой.
Он отправился в Орду.
Не выдержало жестокое сердце Бердибека, когда его коснулись полные скорби, всепрощающей любви и милосердия слова святого.
Хан, который проливал кровь как воду, не тронул и волоса святителя и отпустил Алексия в Москву с вестью о мире, и, кроме того, подтвердил, что русское духовенство свободно от всяких даней и налогов.
Всем сердцем любил святитель свое отечество и служил ему, не жалея себя. Всюду и везде сказывалось его благодетельное влияние: то он советует и дает средства юному великому князю Дмитрию Иоанновичу обвести Москву каменными стенами, то старается примирить враждующих князей, то едет в Киев, то в Нижний Новгород, наконец, строит храмы, воздвигает монастыри.
Таков был он — светильник веры, ярко горевший на Руси.
Время брало свое. Наступили преклонные годы, и святой владыка заметно слабел.
И у князя и у многих зарождался тревожный вопрос:
— Кто может стать преемником святителю?
И казалось осиротеет земля русская, когда святой Алексий отойдет в обитель вечного упокоения.
Все видели свою надежду и опору в святителе, все спешили к нему за помощью и советом.
Не был исключением из числа других и Иван Вельяминов.
К кому прибегнуть с просьбой о заступничестве перед великим князем? Кого просить, чтобы походатайствовал перед Дмитрием Иоанновичем об отмене неприятного для него, Ивана, решения?
Конечно, можно было обратиться с такими просьбами только к нему, ко всеобщему печальнику, митрополиту Алексию.
Вельяминов так и сделал. На другой день после погребения отца Иван явился в митрополичьи палаты.
Владыке недужилось, но он все-таки принял его.
— Что тебе, чадо? — спросил святитель, благословив юношу.
— Владыка! Горе у меня великое… — начал Вельяминов, стоя на коленях.
— Знаю, чадо, знаю, — промолвил Алексий, полагая, что Иван разумеет смерть отца, — но что ж делать? Божья воля. Одного ныне отзовет Господь к себе, другого — после. Все мы гости в сем мире.
— Да, — сказал юноша, — конечно, сие горе велико… Да… Но у меня есть еще и другое великое… Ты слыхал, святый владыка, что тысяцких больше не будет?
— Говорил мне государь князь…
— Заступись за меня, владыка… Заступись. Почто же князь меня наследия моего лишает? Али я чем провинился? Всегда был ему верный слуга.
— Князь к тебе милостив, он тебе вотчину хочет дать. А чин тысяцкого не по нем. Что ж я могу, чадо? Мое дело Бога молить, а не в князьи дела мешаться. А скорбеть тебе, сдается, и не о чем. Кабы князю ты был не люб…
— Не люб! — воскликнул Вельяминов, вспыхнув и вскочив на ноги, — не люб и есть! Испокон века тысяцкие были… И отец мой, и дед, и прадед в тысяцких сидели. Что же я за бессчастный? Вотчину даст… Да не надо мне ее. Хочу тысяцким быть.
— Нет, я тебе не заступник, — с некоторою строгостью промолвил святой владыка, — абы нужда была большая, абы точно обижен был, тогда бы я заступился… А у тебя суетность. Тебе хочется власть над людьми иметь, превыше других стать…
Святитель взглянул на бледное, со следами слез лицо Ивана, и его доброму сердцу стало жаль юноши.
— Ты не крушись, — заговорил он мягко, — я не в осуждение, а в назидание… Гони мысли суетные, Богу молись, служи князю-государю верой-правдой, и он тебя не забудет. А коли что, тогда и я тебе пособлю. Иди с миром, чадо.
Странную противоположность один другому представляли эти два человека. Один из них, старец, смотрел ясным, глубоким взглядом, тихою ласкою веяло от его величественного лица, обрамленного белоснежною бородою, сказывалась какая-то мощь духа в этом слабом, согбенном теле.
Второй — юноша, стройный как тополь, могучий, как богатырь, стоял понурый, со злобно блестящими глазами и искаженными чертами лица, брови сдвинулись, словно кому-то грозя, около глаз залегли темные полосы. В этот миг он казался олицетворением злобы.
Не отозвались слова святого старца в душе Ивана: ‘дух зла’ овладел им и ожесточил сердце. Он ушел от владыки еще более озлобленным, еще более отчаявшимся.
Когда он шел по улице, прохожие с удивлением и боязнью сторонились от него: таким ‘волчьим’ взглядом окидывал он их. В нем едва признавали юного Вельяминова, которого привыкли видеть с открытым приветливым лицом и ясным взглядом.
Он словно постарел на десяток лет.
— И владыка не заступился! Кто же заступится? Ужели так-таки ничего и не поделать? Нет же, нет! Не буду тысяцким, буду еще большим. А князю-государю отплачу… Погоди, дай срок!
И злобные мысли вихрем теснились в голове.
Он вернулся в свой дом — обширный и крепкий — и затворился в ‘одрине’ [спальня].
Он не вышел к обеду, не сел за ужин.
Слуги перешептывались и дивились, прислушиваясь к его шагам — ровным, непрестанным.
— Чай, все по отце скорбит.
— Не ест, не пьет — уж это Бог знает что.
— За сердце взяло.
Оно и точно — крепко ‘за сердце взяло’ Ивана. Он не знал, что делать с собой, как затушить пламень, жегший душу.
Он пробовал молиться — молитва не ладилась. Он решал пересилить думы и не мог.
Несколько раз шевелилась отчаянная мысль:
— Лучше не жить бы.
Но все существо восставало против ‘бездны смерти’.
Жить, жить! Но так, как ему хочется.
Но как устроить? Где искать помощи?
И откуда-то из неведомых тайников души словно прозвучало:
— У меня!
И в соображении его пронеслось грозное, черное лицо Сатаны.
Он вздрогнул, оперся на тяжелый дубовый поставец и бессильно, чуть слышно прошептал:
— У тебя?1
Ужас объял его.
Но злоба была сильнее уж-аса.
— А что ж бы… тать и у тебя… — промолвил он побледневшими губами.
— Хоть бы и у тебя! Ты-то дашь ли мне, чего желаю?
Где-то откликнулосъ в душе:
— Дам.
Твердою решимостью наполнилось сердце Ивана.
— Так пусть жe! Пусть хоть катана мне поможет!
И он снова зашагал по своей одрине, грозный, нахмуренный, со сжатыми в кулаки руками.
Мысли теснились в его мозгу и давили его.
Черные, страшные думы. Он мысленно отдавал свою душу дьяволу, он мысленно прибегал к чарам.
И воображение рисовало ему будущее его могущество.
Он видел себя богатым властелином.
Он водил полчища, лилась кровь ‘его ворогов’.
Он видел Москву спаленную, и князя Дмитрия Иоанновича, лежащего в прахе у копыт его коня.
— Так тебе, так тебе! Так больше тысяцких не надобно, княже?
И злобно хохочет он и вот-вот готов раздавить великого князя конской пятой.
— Разве за все это не стоит душу продать? — размышляет он.
И сам себе отвечает:
— Это ли души не стоит? Если бессильны руки сотворить, если на силу есть сила большая, помогут чары. Для волшебства и колдовства все можно. Не спасут ворога ни его ратные люди, ни крепкие стены.
Чара, как пыль, сквозь щель пройдет, как вода, через чуть приметную скважину проберется. Сказал — не мытьем, так катаньем. Дойму…
И работают думы, и то застывает, то трепетно бьется сердце его.
Время идет. Стало темнеть.
Кое-кто из слуг, не дождавшись выхода своего господина, стал приваливаться на покой.
Затих дом.
Вдруг среди тишины громко прозвучал и поднял всех на ноги господский приказ:
— Оседлать коня!
Через несколько минут оседланный конь фыркал у крыльца, а еще немного спустя вышел туда же Иван Васильевич?.
Он был в одном кафтане, без охабня, у пояса покачивался тяжелый меч и сабля в бархатных ножнах, за плечами — лук и колчан.
Он изготовился, как к бою.
Нахлобучив плотней шапку, Иван вскочил на седло, склонился вперед, гикнул и вихрем вынесся за ворота и скрылся от глаз удивленной челяди во мраке осенней ночи.

IV. Некомат Суровчанин

Не то дорога, не то просека пролегла через лесные дебри.
Луна чуть проглянет и вновь спрячется за покровом облаков, которые медленно и неустанно ползут по небу, серея, как столбы дыма.
Немало надо храбрости, чтобы ехать одному в глухую полночь по лесной чаще.
В ней много волков, но что еще страшней — много лютых людей. Зверь помилует, побоится тронуть, а человека не возьмешь страхом или мольбой. Не тронутся слезами окаменелые сердца, ш бердыш с размаху размозжит голову.
Вероятно, это хорошо знал путник, пробиравшийся по просеке на бойком аргамаке. Он держал наготове копье, жало которого серебром светилось при проблеске месяца.
На мгновенье луна вырвалась из-за облаков и озарила ехавшего.
Он молод. Ему лет тридцать, не больше,
Плечи широки, стан крепок. Для злых людей — он не легкая добыча: сможет постоять за себя.
Лицо, окаймленное темно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.
Брови сдвинулись, а глаза вспыхивают недобрым огоньком.
Если бы встретился москвич, то без труда признал бы в ночном путнике богатого купца прозвищем Некомат Суровчанин.
Тот же встречный, конечно, подивился бы:
— Что ему здесь надобно?
Удивление москвича было бы тем более понятно, если мы поясним, что путь-просека вел ни более, ни менее как только к мельнице некоего Хапилы, пользовавшегося недоброй славой колдуна.
Чтобы объяснить читателю смысл путешествия Некомата, мы должны оставить его продолжать путь к колдовской мельнице, а сами вынуждены взглянуть на жизнь купца Суровчанина вообще и, главным образом, на те события, которые разыгрались в доме Некомата всего несколько дней тому назад.
Итак, забудем на время про его поездку и перенесемся в усадьбу, окруженную добрым тыном, за которым, куда глаз ни глянь, раскидывались поля и луга, окаймленные вдали темной полосой леса…
…Ясное осеннее утро.
Некомат стоит у окна и смотрит на окрестности.
Поля со щетиною сжатой ржи, луга с сильно поднявшейся отавой. Дальше лес с темными пятнами хвои и желтыми и красными набросками отживающей листвы.
Вились думы:
— Ишь, земли! Глазом не охватишь. Тут тебе и луга, и поля, и бор… Бо-о-гатство! Сена к Петрову дню что накашиваем! А хлеба сбираем, а овса… Уйма! Да еще старания, какого нужно, не приложено. А постараться, — приглядеть здесь-там, пораньше встать, попозже лечь — огребай добро лопатами! Э-эх! Было бы мое, сумел бы постараться. А так, чужое-то обхаживать, кому охота? Честь-то все равно одна будет: пройдет мало времени — помелом погонит. Мне бы пока что хоть малую толику припрятать… Люди думают: Некомат гость богатый, большой торговый человек… Знали бы они, что я только пасынковым добром и дышу. Сполнится ему двадцать годов, все он и заберет. И останусь я чист молодец. Плохо распорядилась покойница, что говорить. Обидела меня. Его, говорит, отец наживал, так ему всем и володеть. А все толковала, бывало, ‘муженек любимый’. Вот те и любимый.
Угрюмое лицо Суровчанина покрылось пятнами от желчного волнения. В тусклых, впалых глазах сверкнули злые искорки. Он нервно бороду дернул и отошел от окна.
— Грехи одни! — пробормотал он, прохаживаясь. — Кабы отделаться от этого царнишки. А-ах кабы!
Тихо стукнули в дверь светлицы.
— Кто там? — спросил Некомат.
В дверь выставилась кудлатая седая голова.
— Что тебе, Пахомыч?
В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещренным морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.
— Я к твоей милости, — проговорил Пахомыч.
— А что?
— Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.
— Этакого коня?!
— Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу — сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить да и то годится ль!
— Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил — и вот! И как Андрюшке помогло такого коня зарезать?
— Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берет. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была — дождик, буря, не приведи Бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера это он по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется что снег. Тогда же подумал я: ой зарезал коня.
Суровчанин присел на лавке, тяжело дышал и покачивал головой.
— Вот тебе и Чалый. А конек-то был!
— Уходил, уходил его, что и толковать. Сегодня я ему говорю: Андрей Алексеич! Зарезал ведь ты коня. А он меня же винит: ты, говорит, что смотрел? Верно, грит, опоили его. И знаешь, господине, уж ты меня прости, не в гнев твоей милости будь сказано, а сдается мне, что он тебе назло извел коня: знает — твой любимый.
— Может быть и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а этакого чего-нибудь, чтобы назло, сколько хошь. Уж паренек! Вот он где у меня!
Некомат указал на свою шею.
— Испытанье, тебе Господом посланное, — сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: — потому думаю, что он назло тебе сделал, потому… Ведь ни ты, ни я, ни другой кто не поедет по доброй воле в этакую непогодь, как вчерась. А его понесло. И зачем? Даром коня гонять. Один- одинешенек поехал и воров-душегубов не побоялся… А ноне у нас их страсть развелось: намедни Трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошел. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.
— Кабы полоснули! — пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать.
Но он слышал. Весь как-то дернулся, подался вперед и тихонько промолвил:
— Управились бы с ним воры — благодать бы была.
— Н-ну, — промычал Некомат, смущенно глянув в сторону.
— Нет, в сам деле, — зашептал старик, еще ближе пододвинувшись к нему. — Оно, конечно, грех желать такое. Но от слова ничего ему не сделается. А только как не сказать, что легче стало бы без него.
Суровчанин не останавливал холопа и нервно щипал бороду.
— То взять, — продолжал шептать ключник, — что вот теперь ты всем володеешь, а малость времени пройдет, — приберет все к своим рукам Андрей Лексеич. Мы, рабы, попадем в его лапы, а тебя, — ты не осерчай на меня, — может, из дома погонит.
— От него дождешься.
— Чего от него не дождаться? Всего ждать можно. Меня он со свету сживет, уж это — как пить дать. Он меня страсть не любит. Беда всем будет…
Старик замолчал. Юркие глаза его так и бегали.
— Тяжело, — со вздохом промолвил Некомат.
— Легко ли!
— А поделать ничего нельзя.
Пахомыч наклонился к самому уху купца и прошептал:
— Кабы греха не бояться, то можно бы…
— Отыди, сатана! — вскричал Суровчанин, покраснев.
Поднялся с лавки и зашагал по комнате.
Старик отскочил к двери и забормотал с покорным видом:
— Ведь я не говорю, чтобы беспременно. Я сказал, коли не бояться греха. А мы, вестимо, хрестьяне православные, мы греха боимся. Я так к слову, тоись… А ты меня сейчас уж и сатаной.
Некомат ходил, опустив голову. Лицо его словно потемнело. В глазах выражались тревога и злоба.
Вдруг он круто остановился перед Пахомычем и спросил:
— Ну, а… ну, а как было бы можно?
Ключник встрепенулся.
— Как? Придумать недолго. Кликни — руки найдутся… На воров-душегубов свалим, — прошептал он.
— Где найдешь? — напряженно шептал купец. — Да после эти же руки, может, и к нашему горлу потянутся?
— Не посмеют потянуться. Устроим. У меня, сказать правду, на примете есть.
— Будто?
В это время в сенях послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и на пороге появился юноша лет девятнадцати, высокий, голубоглазый, краснощекий. Его плечи еще не вполне развились, но, по-видимому, он обещал стать богатырем. На мощной шее сидела красивая голова в целом венке кудрявых белокурых волос.
Это был пасынок Суровчанина, владелец усадьбы и земель, Андрей Алексеевич Кореев.
Увидев его, Некомат угрюмо спросил:
— Что, Чалого-то загнал?
— Я загнал Чалого? Когда мне было его загнать? Конь, правда, теперь вконец испорчен, да только оттого, что его опоили, — ответил пасынок.
Пахомыч, успевший отдалиться от Некомата, с жаром возразил:
— Грех тебе, Андрей Лексеич, на людей напраслину взводить. Сам виноват, так зачем на других вину складывать? Вьюнош ты еще молоденький и на этакое пускаешься. Непригоже.
Молодой человек пожал плечами и промолвил:
— Да когда я мог коня загнать?
— А вчерась.
— Много ли вчера я ездил?
— А от обеда да вплоть до вечерка.
— Полно врать-то! — с негодованием воскликнул Кореев.
— Я что? Я человек маленький, — смиренно сказал ключник, злобно блестя глазами. — Одно слово — раб. Я все должен с покорством стерпеть. Говоришь, вру — ну, пусть вру. Пусть твоя правда, мне спорить нельзя. А только вспомяни то, что я еще твоей матушке с батюшкой служил, когда тебя и на свете еще не было. У меня уж борода сивая, а у тебя еще ус не пробился… Грех старика обижать. А снести я все снесу. Все снесу, не привыкать стать. За жизнь-то свою чего не натерпелся… А только обидно…
И, ворча, он вышел.
— Коня, конечно, жаль, — сказал вотчим по его уходе, — доморощенный конек… Потому я и говорю… Но ты волен делать, как знаешь. Не мое добро… И ежели я печалюсь, то потому, что о тебе пекусь…
Он примолк, потом продолжал, стараясь придать голосу задушевный тон:
— Я ведь тебя этаким знал (он указал на аршин от пола), можно сказать, ты на моих руках вырос. Люблю я тебя’ как сына родного… Денно и нощно заботушка о тебе меня берет. Вот пройдет годик, сдам я тебе все хозяйство, тогда делай как знаешь, слова не скажу… Сам будешь в возрасте… Ты будешь хозяйствовать, а я пойду угодникам молиться, либо постриг приму… Уйду из усадебки.
— Зачем уходить? Как жил, так и живи. Я только рад
буду.
— Нет, брат. Двум медведям в одной берлоге не ужиться.
— Не стоит об этом толковать, батюшка: я тебя не пущу, ведь еще не скоро мне и хозяйство принимать: больше года еще осталось. Чего раньше думать да загадывать: мало ль что еще может случиться! День сегодня погожий, — добавил Андрей Алексеевич, глядя в окно, — взять лук да пойти зайцев пострелять: много их у нашего огорода шмыгает.
Он ушел.
Вотчим посмотрел на захлопнувшуюся за ним дверь, и благодушное выражение разом соскочило с его лица.
— Да, — пробормотал он, — еще срок есть. Мало ль что еще может случиться. А с Пахомычем надобно как след потолковать.
И он зашагал по комнате, полный черных, смутных дум.
Скажем теперь несколько слов в пояснение того, каким образом торговый человек Некомат очутился в роли опекуна (разумеется, называем его так современным нам языком) Андрея Алексеевича.
В то время не существовало еще крепостного права, не существовало также и права на владение землей только какому-нибудь одному сословию.
Сказанного достаточно, чтобы понять, что Суровчанин хотя был купцом, или, как тогда называли, ‘гостем’, мог и мечтать о присвоении себе имения Кореева, и фактически владеть землей и людьми.
Лет десять тому назад Некомат был мелким торговым человеком, он торговал холстом и суровским товаром, отчего и получил прозвище Суровчанина. Он наезжал в имение матери Андрея Алексеевича — вдовы княжего боярина — за закупом холста. Красавец в то время собой, он приглянулся молодой еще вдове, и вскоре она вышла за него замуж, не раздумывая о том, что она — боярыня, а он простой гость.
С женою Некомат прожил лет пять. Она скончалась от какой-то долгой и мучительной болезни.
— Что свеча растаяла, — говорили про нее.
Умирая, она позаботилась о сыне от первого брака: все имущество она завещала ему, а своего второго мужа оставила только ‘пестуном’:
— Пока Андрюша в возраст не придет.
Суровчанин, впрочем, мог также все наследовать:
— Ежели, чего Боже упаси, Андрюшенька помрет раньше.
Таким образом Некомат стал опекуном пасынка и фактическим, временным владельцем имения, но не собственником его.
В первые годы купец чувствовал себя очень довольным:
— Еще покуда малыш в возраст придет. Может, еще его Господь и приберет.
Но по мере того, как проходили годы, а мальчик превращался в цветущего юношу, Некомат становился грустней и задумчивей: ‘добро’ ускользало из рук. Недалек был день, когда предстояло расстаться с этакой ‘благодатью’. Правда, ‘гость’ успел припрятать добрую толику про черный день, но ему этого казалось мало. Его торговля шла плохо и, в сущности, поддерживалась только деньгами, которые он извлекал из пользования поместьем опекаемого. Люди этого не знали, но он-то хорошо знал: не будет имения — придется и торговлю бросить.
А имение было — золотое дно. Лежало оно всего в какой-нибудь версте от Москвы, земля хорошая: пажити, леса — все есть, чего хочешь.
Опекун с ненавистью стал думать о своем пасынке. Андрей Алексеевич был в его глазах врагом его счастья.
— Кабы помер! — частно проносилось в его голове, когда он смотрел на пасынка.
И все чаще и чаще стала вспадать дума о желательности смерти Андрея Алексеевича.
В одно из таких мгновений подвернулся Пахомыч со своими речами.
К чему привел разговор между ключником и купцом, читателям известно.
Чем руководился старый ключник, подбивая своего господина на преступление?
Конечно, только личной выгодой. Андрей Алексеевич не терпел бы его за злобу и пронырство, и, со вступлением Кореева в свои права, ключник должен был лишиться своего первенствующего значения среди челядинцев, кроме того, если бы удалось ‘отделаться’ преступным образом от Андрея Алексеевича, Пахомыч держал бы в своих руках Некомата и мог бы забрать власть над ним и над ‘людишками’.
Подозревал ли сам юноша, какая опасность грозит ему?
К вотчиму у него никогда не лежало сердце. Он инстинктивно чувствовал затаенную вражду со стороны Некомата. Но молодой человек гнал такие думы, старался переломить себя, был с отчимом ласков и почтителен. О том же, какие планы зреют у Суровчанина и ключника, он ничего не подозревал.
Быть может, злые замыслы удались бы, если б случайно в них не проник один преданный юноше человек.
Это был старик Матвеич, прозванный Большерук. В то время, когда жила еще мать Андрея Алексеевича, Матвеич был ключником, но после ее кончины Некомат поставил на эту должность Пахомыча, а его вернул в положение заурядного раба. Произошло это потому, что Суровчанин видел, что Матвеич более тянет на сторону пасынка, а не на его. Таким образом, старик был большою помехой для опекуна.
Много пришлось претерпеть Болыперуку, но он все покорно сносил.
Не многие знали, что причиною такой покорности была его глубокая привязанность к Андрею Алексеевичу.
Юноша, можно сказать, вырос на его руках, мать, умирая, поручила мальчика заботам Матвеича, и старик не обманул ее доверия, он возился с ребенком не хуже любой няньки. Всегда смирный и молчаливый, он становился буйным и гневным, если видел, что чем-нибудь обижают его питомца, он всегда стоял за него горой перед всеми, не исключая и самого Некомата.
— Меня хошь прибей, хошь убей, а мальца не трожь: не дам! — говаривал он Суровчанину или Пахомычу в минуту подобной вспышки. — Сироту-то всяк рад обидеть.
Душа ребенка отзывчива на теплую ласку и любовь, дети чутьем понимают, кто их искренно любит. Не удивительно поэтому, что Андрей Алексеевич, в свою очередь, полюбил Большерука как родного и во всяком случае больше, чем отчима.
Этот-то истинный пестун юноши и проник в планы Суровчанина и Пахомыча.
Однажды в послеобеденную пору, когда весь дом был погружен в безмолвие, так как все обитатели от мала до велика, по русскому обычаю, ‘прилегли’ после обеда, легкий стук в дверь горницы пробудил Андрея Алексеевича от легкой дремы.
Он нехотя спросил:
— Кто там?
— Я… Тише… Впустит-ко меня, — послышался из двери сдержанный голос Большерука.
Юноша, лениво поднявшись, откинул засов.
Матвеич тихонько вошел в комнату и снова запер двери.
Он был бледен и имел расстроенный вид.
— Случилось что, Матвеич? — спросил Кореев, хглядя на взволнованное лицо старика.
Большерук молча покрестился на икону, потом промолвил:
— Случилось такое, что не узнай я, быть бы великому греху. Благодари Бога, что спас Он тебя.
Юноша смотрел на него с недоумением.
— Злодеи? — пробормотал Андрей Алексеевич, пожимая плечами.
— Да, лютые злодеи. И с тобою вместе живут и твою хлеб-соль едят. Послушай-ка-сь, что я тебе скажу… Сегодня, ты знаешь, работали мы в огороде. Овощ снимали. Стало близко к полудню. Приходит в это время сам Некомат-от. Поглядел этак на Пахомыча и говорит: гони их обедать. Тот сейчас и запищал: кончай работу, иди за обед…
‘Вестимо, холопищки радешенки. Живой рукой к дому. А я позамешкался с чего-то. Все ушли, а я еще спину гну. Работать мне довелось, надо тебе сказать, у самой загороди, в конце то ись. Знаешь там, где малинник поднялся. Кустарник высокий да густой. Меня за ним и не видать. И вот слышу я, братец ты мой, что за кустами ходят да говорят. Поприслушался. Твой вотчим да Пахомыч. Мне сперва было и ни к чему, а потом стал их слушать…
Ну, тут-то вот и услышал! Вотчим-то твой говорит, и в голосе словно бы дрожь:
— Невтерпеж, — говорит, — пора нам с этим приканчивать. Извелся я весь. Надо разом конец.
— Да уж теперь будет твоя милость спокойна: нашел я кого след.
Это, значит, отвечает ключник. Мне каждое ихнее слово запомнилось. Умирать стану — не забуду.
— Ой ли! — грит вотчим-то, — нашел?
— Нашел, — тот грит, — доброго паренька. О Фильке Непутном слыхал?
— Еще бы не слыхать. Всем ведомый душегуб.
— Вот он, — ключник говорит, — и трое приятелей его. И пограбят его и убьют. Я им, с твоего дозволенья, награж- деньице обещал.
— Дам сколько захотят, только б прикончили Андрея.
Услыхал я это, да так и обмер. Присел за кустами не шелохнусь, и через веточки проглядываю.
Вотчим-то белый что снег, а Пахомыч — красный и все волосы ерошит.
— Когда ж они вершить будут?
А Пахомыч грит:
— А с сегодня засядут выжидать. Как он в лесок выдет, нагонят и либо бердышем, либо копьецом, либо стрелку пустят. И вся недолга. Потом ищи их, как ветра в поле. А наше дело сторона.
— Так. Нарочно завтра ж пошлю его зайцев стрелять.
Ну, Пахомыч, удастся мне его сбыть — озолочу тебя. Первым ты человеком у меня станешь. И Фильки не забуду. А только скажи ему, чтоб он не зевал: не терпится мне Андрюшку спровадить. Пусть они голову ему разрубят, в воде потопят, аль в огне спалят, только бы убрали. А то руки чешутся самому за нож взяться, либо зелья ему в кушанье подсыпать. Ждать не могу…
И пошли это они себе помаленьку к дому.
Я пождал, когда они ушли, да пробрался домой, а теперь вот к тебе прибег. И мой сказ тебе: надобно от злодеев спасаться. Изведут они тебя, как пить дать, изведут. Бога они не боятся, людей и подавно’.
Андрей Алексеевич сидел бледный и удрученный.
Он несколько раз прерывал речь пестуна то возгласами недоверия, то гнева.
Когда старик закончил, он быстро поднялся и в волнении заходил по комнате.
— Знаешь, Матвеич, — сказал он, — и надо мне тебе-верить, и не верится. Ну, можно ль, чтобы отчим… Да что же он за злодей такой?
— Злодей и есть. Какой же не злодей?
— Да на что ему смерть моя?
— На что? Да ведь, ежели ты помрешь, он всем владеть будет. Так и в духовной прописано. Сам слышал, как отец Василий читал твоей матушке, когда она Богу душу отдавала. Ежели ты помрешь, — все вотчиму. Из-за этого он тебя и хочет спровадить.
— Пойду-ка я к нему, — с гневом вскричал юноша, — и скажу, что мне все ведомо. Что он сущий злодей, Бога позабывший, и чтоб он убирался бы поскорей из моего дома.
Большерук замахал руками.
— Тише!.. Не кричи, — промолвил он. — А о сем и думать нельзя. Он только и скажет одно: знать ничего не знаю, ведать не ведаю, мало ль, дескать, тебе наговорили! А тебя за продерзости он еще в подклеть запрет. И ничего ты не сделаешь, потому пока тебе двадцати годов нет, он здесь хозяин. А в подклети они тебя и заморят. Нет, пока что надобно тебе отсюдова уйти. Это уж, как люблю тебя, говорю.
— Покидать кров родимый? Из-за чего?
— Чтоб жизнь спасти. Пройдет мало времени, вернешься сюда хозяином и Некомата прогонишь. А пока послушайся — уезжай.
— Куда уехать? — грустно промолвил молодой человек.
— Ты вот что, не печалься, не убивайся, — сказал Большерук, и голос его задрожал, — всякому Господь испытанье посылает. И тебе тоже… Ты не бойся, а на Бога надейся. Я ж тебя не оставлю: какую могу, завсегда помощь окажу. Сам знаешь, люб ты мне, как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, времени не вадя. У тебя в Рязани дядя живет, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал… Вот мы к нему и будем путь держать.
— Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба… — как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Все существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать его из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом,ч могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, стало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое — угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаенной злобы.
— Ты не убивайся, родненький, говорю, — бормотал между тем Матвеич. — Ну, что ж, у дяденьки поживешь годик, а там вернешься. Дяденька родной, не обидит. А я все приготовлю — и коней, и запасец. Прихватим и верного человека… Знаешь Андрона, племяша моего? Помолился Богу, да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней — и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
— Хорошо, — сказал он, — знать, Божья воля. Я согласен… Сегодня же ночью едем.
— Ну, вот и ладно, и отлично. Я коников приготовлю и обо всем позабочусь, спокоен будь. А близко к полуночи выберись за огород. Понимаешь, я рад-радешенек: от погибели, родной, спасешься. Нешто сладко под нож злодеев голову подставлять. Даже сие и грех. Это вроде как на себя самому руки наложить. Так едем сегодня! Я и Андрону скажу.
А теперь надобно наутек от тебя, пока все спят: заприметят, так, пожалуй, еще догадаются. Прощай пока, соколик! Все я изготовлю.
Старик ушел довольным, а юноша долго еще сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков.
Андрея Алексеевича эта ласковость резала, как ножом. В особенности трудно было ему сдержать себя, когда Некомат сладеньким голосом сказал:
— Что ты сегодня хмуришься, родной? Скушно, чай? Ты бы пошел по леску побродил али б зайчишек пострелял.
Юноша вспыхнул от негодования.
‘Сам под бердыш злодея посылает, — подумал он, — не терпится ему меня спровадить’.
Он едва не выдал себя резким ответом, но успел овладеть собой.
— Что-то недужится маленько. Я, чай, как-нибудь застудился… Пойду полежать, — ответил он и ушел в свою горенку, чтобы только не видать ненавистного теперь для него лица отчима.
Затих господский дом.
Сам Суровчанин угомонился в своей опочивальне. Андрей Алексеевич приподнялся на постели и прислушался.
Тихо. В окно смотрит лунная ночь.
Встал, высек огня и затеплил огарок.
— Теперь скоро. И це хотелось бы, и сердце рвется, да ничего не поделаешь. Что сделаешь супротив злобы людской?
Он печально поник головою.
— Из своего дома приходится бежать… Божья воля.
Чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
— Пора! — сказал пестун. — Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
— Сейчас. Вот только образок возьму, да тут кой-что…
— Кони уж выведены.
— Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
— Господи помози!
— Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна да и после пригодится. Мешкать негоже, одначе.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
— Крепко Левка спит, — сказал Большерук, — я давеча мимо него лошадей провел, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонйы, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света*
— Ночь-то! А? — с восхищением промолвил старик.
— Хороша ночка, — ответил юноша и подумал:
‘Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернем’.
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
— Вот вы, а я было заждался — думал, не случилось ли чего, — промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на седла.
— Сейчас мы в перерез поля, — сказал Матвеич, — в лесок, а там окольным путем.
Тронулись ходкою рысью.
— Стой! — приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. — Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
— Прощай, кров родимый, — прошептал он с глубокою грустью. — Возвращусь ли, увижу ль тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озаренная месяцем усадьба с высоким господским домом, — с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с темным пятном сада-огорода…
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир…
Матвеич и Андрон были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою, мир нес свободу. О чем жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы дала чужая сторона, все нет- нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни, сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов4 и прадедов…
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: ‘Гайда!’, вскачь понесся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеей и пропадала вдали.
— Я ларец взял, — сказал ‘пестун’, ровняясь со своим молодым господином, — уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки… Ну, и деньжонок малую толику.
— Их-то откуда взял?
— А из укладочки твоего вотчима, — промолвил Матвеич равнодушно.
— Вот это худо. Ведь это выходит, что ты украл, — вскричал молодой человек.
— Не для себя взял, а для тебя. А деньги-то больше твои, чем Некомата: от тебя же он их нажил. Да и много ль я взял? Ему вдосталь осталось.
— А все-таки я бы…
— Э, господине! — перебил его Большерук, — старый человек, знаю, как без денег быть на чужой стороне… Не о себе пекусь — что мне! Я уж и жизнь больше, как наполовину, прожил, — о тебе заботушка. Помню я, как матушка твоя в смертный час сказала: ‘Береги Андрюшу, Матвеич, не дай сироту обидеть’. Побожился я ей перед святой иконой. И вот те крест, не было у меня с тех пор иной заботы, окромя как о тебе.
Что-то нежное зазвучало в голосе старика.
— Спасибо, Матвеич, — с чувством промолвил юноша. — Тоже люблю тебя, как родного.
— Спасибствовать за что же? Сердце у меня трепыхалось, как узнал я, что вотчим супротив тебя задумал. И слава Тебе, Господи, что теперь мы ослобонились от него.
— Ослобонились ли?
— Бог поможет. Он, милостивый, все устроит. Уйдем от погони. Да и знаю я здесь один путек скрытный. Одначе, подгоним коней…
Лошадей подхлестнули, и мерный топот понесся по тихому лесу…
Странный сон пригрезился Суровчанину. Ему снилось, будто он — Некомат — большой паук, а пасынок его, Андрюшка, — крупная оса.
И Андрюшка-оса будто бы — зуу! — яетает, жужжит вокруг отчима-паука, и жало выпустила и кольнуть готова:
А он-паук за ней гоняется, челюстями шевелит, протягивает мохнатые ноги — вот-вот схватит.
И как будто — цап! — схватил. А оса вдруг как ужалит… Забился, заметался паук…
Вскрикнул купец и проснулся.
В доме мертвая тишина.
Чуть мерцают лампады.
Сквозь окно брезжит тусклый рассвет.
Уставился Некомат на оконный переплет и перевел дух.
— Фу! Вот сон! — проворчал Суровчанин и сел на постели. — К чему такое приснилось? Надо думать — не к добру.
Прилег было снова.
Не спится.
Встал, накинул старенький охабень и зашагал по опочивальне.
— Даже во сне снится, — думал он. — И тут покоя не дает. И во сне и наяву… Да, отделаться, отделаться от него поскорей. Сбыть с рук. Тогда я сам себе голова. Мне с ним не житье, прямо не житье… Можно сказать, век мой заедает. Что я при нем? Ничего. Долго ль ждать, как все от меня отнимет? Ступай, дескать, на все четыре стороны. У него уж ус пробивается…
Он шагал крупно и быстро, и его широкая фигура колыхалась в такт шага.
По тихому дому гулко раздались чьи-то торопливые шаги.
Потом голос Пахомыча за дверью спросил:
— Не спишь, господине?
— Нет. Что тебе?
Ключник, кое-как одетый, бледный, предстал на пороге опочивальни.
— Беда стряслась, — промолвил он, — Матвеич и Андрон убегли. И трех коней угнали.
Как ни был Суровчанин изумлен этим известием, однако не мог не заметить некоторой странности: бежали двое, а коней увели трех… Почему именно-трех? Если б хотели ехать одвуконь, так взяли бы четырех — у каждого был бы один конь под верх, другой в запасе.
— Дивно, что трех, — прошептал он.
Потом стал соображать под плаксивый голос ключника.
— Андрон — племяш Большерука. Дядя пошел наутек, ну и его прихватил, чтобы я на Андроне злобы не срывал… Это все так… А вот с чего Матвеич на старости лет в бега ударился? Жил-жил и вдруг на! Да и как он смог своего любимца Андрюшку оставить? Что-то тут не так… Не Анд- рюшкины ль тут штуки?.. Да какие ж могут быть? Может, без моего спросу послал их куда? А не спросил нарочно, чтобы власть свою показать… Лучше всего будет самого Андрюшку и порасспросить. Ему, верно, поболе нашего ведомо. Может, ему Матвеич что-нибудь за тайность и раньше сказал. Недаром вчера Андрей кислым таким ходил…
Придя к такому заключению, Некомат сказал Пахомычу:
— Пойдем к Андрею… Не знает ли он чего.
Он пошел к горнице пасынка. Ключник, вздыхая, поплелся за ним.
Каково же было изумление Суровчанина, когда он нашел комнату пустою! При отблеске рассвета можно было видеть царивший в ней беспорядок, там и сям были раскиданы вещи, какой-то узелок, вероятно забытый второпях, лежал на лавке.
— Вот для кого третья-то лошадь понадобилась, — вскричал он. — Убег… Знать, проведал… Теперь все пропало!
Он схватил себя руками за голову.
— Господи помилуй! — воскликнул испуганно Пахомыч.
— Что ж делать теперь? — растерянно прошептал Некомат.
Лицо его исказилось злобой.
— Ускользнул… Ушел… Так нешто мне теперь погибать? Так нет же, нет! Поймаю, и тогда…
Он погрозил кулаком.
Потом крикнул ключнику:
— Подними всех холопов… Седлать коней! Поскачем в погоню.
Вскоре весь дом пришел в движение.
Некомат сам осмотрел следы. Они поставили его втупик.
— Путь не к Москве… Али они кружным путем?
Холопы на конях были разосланы во все стороны.
Сам Суровчанин во главе конной ватаги поскакал по следам.
Он был вооружен, как для битвы, глаза его метали искры, брови нахмурены.
Не добром веяло от его лица, если погоня удастся, Андрею Алексеевичу предстояло мало хорошего.
Следы то тянулись ‘гусем’, то, когда тропка становилась шире, выравнивались в линию, то они были ясно видны на сырой почве, то о них приходилось только догадываться, когда путь шел мелкой травой или пушистым мхом.
— Догоним! — ворчал Некомат, кусая усы, и погонял коня не жалея.
Рабы неотступно следовали за ним.
По их сумрачным лицам трудно было угадать, как они относятся к побегу двух своих товарищей и Андрея Алексеевича.
Но иногда в глазах некоторых, когда они взглядывали на гневного господина, мелькало словно злорадство.
Скачка по лесной тропе продолжалась несколько часов.
Вдруг следы круто свернули в сторону, в чащу, и разбежались между деревьями.
Выслеживать стало значительно труднее.
Суровчанин напряг все свое внимание, чтобы не потерять их.
Ехать приходилось медленно.
— Этак мы до вечера проплутаем, — сердито ворчал Некомат.
Слышно было, как вдали журчит ручеек.
К нему-то и привели следы и разом оборвались. Они в буквальном смысле канули в воду.
— По нем ехали, благо не глубок, — сказал купец.
Он слез с коня и внимательно стал рассматривать песчаное дно. Ручей был очень неглубок и вода прозрачна, но течение быстрое. Дно казалось совершенно ровным, никаких следов не виднелось.
Суровчанин был близок к отчаянию.
Но все же он еще не хотел ‘слагать оружия’.
— Ручей не велик… В ту сторону им не рука была ехать… Где-нибудь должны же были на берег выехать… — соображал он.
Хлестнул коня и поскакал по берегу вниз по течению ручья.
Холопы безмолвно последовали за ним.
Вскоре ручей стал шире, а дно его, по-видимому, более илистым.
Далее появилась обильная осока, а затем глазам представилось обширное болото с там и сям разбросавшимися кочками.
Некомат хотел было ехать далее, но одни из рабов удержал его коня за узду, промолвив:
— Дальше нельзя… Трясина засосет…
Купец смотрит на болото с искаженным от отчаяния и злобы лицом.
— Ускользнули!.. — проносилось в его голове. — Но как? Не на крыльях же они перелетели трясину.
Конечно, они не перелетели на крыльях: и для многих из сопровождавших Суровчанина холопей не было тайной: что через болото тянется, чуть поправей от устья ручья, полоска твердой земли. По ней беглецы и выбрались.
Ни один из рабов, однако, по какрй-то причине, не захотел поделиться с господином своим знанием.
На некоторых лицах мелькали насмешливые полуулыбки.
Опустив на грудь голову, недвижный, как статуя, сидел на коне Некомат.
В груди его клокотало бессильное бешенство и отчаяние. Он понимал, что дальнейшее преследование невозможно, что беглецы ускользнули.
Медленно повернул он коня и глухо промолвил:
— Домой!..
К его приезду большинство из посланных на разведки холопей уже вернулись. Он видел по их лицам, что поиски не увенчались успехом, и не стал расспрашивать.
Пахомыч встретил его с грустным лицом и, увидев, что беглецов не поймали, всплеснул руками и заахал.
Некомат прошел в дом и стал раздумывать, что предпринять.
Положение его было не из веселых.
— Ежели ему все известно, — думал купец, — так, может, он прямо поехал к великому князю ударить на меня челом… Тогда дело плохо. Тимошка выдаст беспременно… Пожалуй, и моей голове не уцелеть. А ежели он не в Москву уехал, так куда ж? Может быть, думает где-нибудь побыть до поры до времени, а там и нагрянуть… Коли и так, то сладко ль мне здесь сидеть да дожидаться его. Небось, не помилует?.. По всему видать, что мне здесь оставаться не рука, а тоже надо наутек. Эх, вот горе! Да и бежать-то куда не знаю… Хорошо, что хоть деньжонки есть…
Он достал из одной из укладочек, стоявших в простенках, дубовый ларец, окованный железом, и раскрыл его.
Взглянул и ахнул:
— Ахти, добрая половина отсыпана! Добрался Андрюшка до моих денег.
Рядом со злобой шевельнулось в душе жгучее чувство жадности.
— Обокрал! А я-то копил — хранил…
‘Казны’ еще оставалось много, но это мало утешало купца.
— Лучше бы всего, чем мне отсюда бежать, — продолжал он размышлять, — узнать бы, где он укрылся, да как-нибудь и того… Это было б ладно… Тогда бы и денег не жаль. Да где его найдешь? Как узнаешь? И выходит, либо сиди у моря да жди погоды, либо беги… К знахарю, что ль, съездить? Колдовство поможет, пожалуй… Пусть знахарь мне только скажет, где Андрей и что замыслил он… А там я уж зевать не стану… Да это было бы ладно!..
Суровчанин был сыном своего века и, как все в ту эпоху, суеверен. Он твердо верил во всяких ведьм и колдунов, в русалок, леших, домовых и водяных. Он не сомневался, что чарами можно ‘напустить порчу на человека’, проникнуть в будущее, привлечь любовь и т. д.
Не удивительно поэтому: что он ухватился за мысль о колдовской помощи.
В его глазах это было единственным средством, могущим привести к цели.
А колдуна не надо. было долго искать.
У запруды на Яузе жил всем ведомый колдун, мельник Хапило.
Про него ходили разные россказни. Поговаривали даже, что из трубы его избенки однажды вылетел бес, в виде черного ворона. Ночью мимо мельницы ходить побаивались.
К этому-то чародею и надумал обратиться Некомат.
Однако действовать надо было осторожно.
Узнают, что он был у Хапилы, пойдут толки. На него даже начнут смотреть косо и чураться.
— С колдуном возится… Может, и сам с нечистым знается!
Такая молва не могла быть приятца для купца. К тому же колдуном прослыть было и небезопасно: при народных бедствиях, вроде повального падежа скота, засухи и т. п., зачастую обвиняют колдунов, что это они ‘напускают’, и тогда с ними жестоко расправляются.
Все это было хорошо известно Суровчанину, и он решил пробраться к мельнику ночью, в глубокой тайне.
Приняв решение побывать у Хапилы, он даже как будто повеселел. В сердце зародилась маленькая надежда.
Когда стемнело и все в доме заснули, он осторожно вывел коня, сам оседлал и, разобрав часть плетня в огороде, выбрался из усадьбы.

V. Чародей Хапило

К северу от Москвы из болот, за нынешней деревней Большие Мытищи, среди дремучего леса, вытекает на юг река Яуза [Впервые река Яуза упоминается в тверской летописи под годом 1156: ‘Князь великий Юрий Всеволодович заложи град Моску на устьи Неглинны, выше реки Аузы’] и впадает в Москву-реку ‘ниже города’.
Нынешняя Яуза едва ли имеет какое-нибудь сходство с прежней. Она славилась чистотою воды, так как принимала в себя много лесных родников.
Берега ее были пустынны. Только шум лесов вторил звучному плеску ее волн.
В Яузу впадает речка Сосенка.
На этой-то речке, над запрудой, и высилась мельница Хапилы [Вследствие запруды, образовался пруд, который был назван Хапиловским. Позднее к северу от мельницы появилась деревушка Хапиловка. Еще позже к северу от пруда построилось село Преображенское, с которым слилась и деревушка Хапиловка].
Было около полуночи, когда к воротам двора колдуна подъехал всадник.
Он легко спрыгнул с седла, привязал коня к кольцу у ворот и постучал.
Проглянувший месяц озарил бледное, красивое, молодое, безусое лицо.
На стук за забором неистово залаял огромный пес.
Другого отклика не было.
Приезжего брало нетерпение. Он снова постучал так, что ворота затрещали.
На этот раз стук был услышан.
— Кто тут в полночь ломится? — послышался ворчливый старческий голос. — Угомону на вас нет.
— Пусти, знахарь, дело к тебе есть! — ответил путник, который был не кто иной, как Иван Вельяминов.
— Какое такое дело по ночам? Поезжай своим путем- дорогой, а я спать пойду.
— Отвори, старче, отвори! Совет от тебя, помочь нужна… А заплачу хорошо. Ничего не пожалею…
Колдун точно некоторое время был в нерешимости, потом послышались шаги босых ног, и ворота отворились.
Пес залился и клубком бросился под ноги входившего.
— Убери пса! — не без некоторого испуга сказал Вельяминов.
— Небось, не съест, коли добрый человек! — ответил колдун.
Однако крикнул собаке:
— Не трожь!
Лай стих, и собака стала смирней ягненка.
Знахарь провел гостя к себе в жилье и, когда тот переступал порог, предупредил:
— Лоб не расшиби! Притолка низкая!
Потом выгреб углей из печи и зажег от них лучину.
Трепетное пламя осветило закоптелую, низенькую избу, наполовину занятую огромною печью из сырцового кирпича.
Повсюду были развешены по стенам и свешивались с потолка пучки высушенных трав.
Воздух, напитанный их пряным запахом, был удушлив.
На лежанке печи сидел большой кот, совершенно черный, ‘без отметин’ — настоящий колдовской — и, мурлыча, пристально смотрел- на Ивана своими желтыми глазами.
Сам ведун был маленький, тощий старик с крючковатым носом, жидкой бородкой, лысиной на темени и странно блестящими глазами.
— Садись — гость будешь! — сказал ведун, снимая с лавки пучок каких-то свежих трав и очищая место для Вельяминова.
Тот сел.
Знахарь внимательно посмотрел на него и промолвил:
— Сынок тысяцкого?
— Да, ‘сынок тысяцкого’, а не сам тысяцкий, как мне пристало быть! — с невольным раздражением ответил молодой человек.
— Знаю, знаю… По княжей воле… А от меня-то чего ты хочешь?
В глазах ведуна блеснул хитрый огонек.
— Может быть, — процедил он. — Для чего тебе сие знать? Много будешь знать — скоро состаришься.
— Видишь серебро?
Иван подкинул на руке несколько грубо обделанных кусков серебра.
— Все будет твоим, ежели ты…
Тут юноша пододвинулся ближе к знахарю и закончил дрожащим шепотом:
— Ежели ты мне поможешь душу нечистому продать.
Хапило вперил в Вельяминова пристальный взгляд, помолчал и вдруг залился неприятным, резким смехом.
— Чего ее, душу то-ись, тебе продавать — хи-хи! — ежели она уж продана?
— Как?! Нет, — с некоторым испугом проговорил Иван.
— Я тебе говорю продана… Нечистый-то эва с левого плечика стоит, сторожит ее…
В этот момент кот, наежась, быстро прыгнул прямо на левое плечо юноши.
Вельяминов вскочил, бледный, с искаженным от ужаса лицом, и делал усилия стряхнуть с плеча кота, но тот цепко держался, проникая когтями сквозь одежду до тела.
— Ты его оставь, — спокойно заметил знахарь, — он не слезет, он у меня умный… Будешь трогать — поцарапает… Старик я слабый, живу один, только двое у меня и защитников, что пес да кот. Подвернется лихой человек, — пес его за горло, а нет, так кот ему в глазеньки вцепится… Умные они у меня. Сиди, Васька, смирно.
Кот точно этого и ждал: он сел на плече Ивана Васильевича так же спокойно, как раньше сидел на лежанке.
— Он тебя не тронет теперь, молодчик, ты его не трожь. Так нечистому душу? Хе-хе!
— Чего ж смеешься? — с сердцем промолвил Вельяминов.
— Да на тебя мне смешно. Проданную душу продавать хочет!
Потом лицо его сделалось серьезным.
— Погляжу я на тебя — молоденек, силы да здоровья не занимать стать, жил бы себе помаленьку, трудился б во славу Божию и счастье получил бы… А тебе надо все сразу — тяп- ляп да и корап. Ни смиренья нет, ни терпенья… Этакое надумал! Душу продать нечистому. Да уж ты продал ее, продал, как только тебе это на мысль впало. Тебя лукавый враг рода человеческого уж уловил.
И думается мне, что ты не вырвешься из его когтей. Дивишься, что от знахаря-ведуна такие речи слышишь? Да, молодчик, вот я и знахарь и ведун, иного полечу, иному — грешным делом — и погадаю, да души-то я нечистому не продавал и помыслить о сем страшусь… И все знахарство-то мое, может, оттого, что жил долго и побольше других знаю… Да… Ты серебрецо свое спрячь — не помощник я тебе в этаком деле. Да ты и без меня сумеешь, ой сумеешь!
Он рассмеялся прежним неприятным смехом.
Вельяминов сидел с угрюмым, почерневшим лицом.
В ворота сильно застучали.
— Чтой-то сегодня! Опять кого-то Бог несет, — проворчал знахарь и вышел из избы.
Иван попробовал было встать, чтобы как-нибудь укрыться от взоров нового посетителя, но кот напомнил о себе таким грозным ворчаньем и так расправил когти перед его глазами, что он счел за лучшее более благоразумным остаться в прежнем положении до возвращения Хапилы.
Со двора доносились окрики знахаря и переговоры, подобные тем, какие пришлось вести раньше Вельяминову.
Пес неистово заливался.
Потом он разом затих: очевидно, колдуну пришлось впустить посетителя.
Послышался скрип ворот.
— Ну, идут сюда, — подумал юноша с таким чувством, что был готов провалиться сквозь землю, только бы укрыться от непрошеного свидетеля его посещения избенки колдуна.
Дверь отворилась, и в избу следом за знахарем вошел Некомат Суровчанин.
Войдя, он остановился как вкопанный.
Он был очень неприятно поражен, застав у Хапилы другого посетителя.
Однако быстро овладел собою и, слегка поклонясь Вельяминову, промолвил, обращаясь к ведуну:
— Кое зачем ты мне, старче, надобен.
Иван и Некомат не были близко знакомы, но в лицо знали друг друга.
— А надобен, так говори, — сказал колдун.
Как ни тихо говорил Суровчанин, Иван расслышал. Любопытство его было затронуто.
Хапило, не говоря ни слова, взял большую медную кружку с блестящим дном, наполнил ее до половины водой и поставил на столе.
— Пасынка твоего ведь Андреем Кореевым звать? — спросил знахарь.
— Да.
— Племяш Епифана, что к рязанскому князю отъехал… — пробормотал Хапило, словно соображая.
Взяв щепоть какого-то порошка, бросил его в кружку, отчего вода потемнела, но дно ярко просвечивало.
— Подь сюда да смотри сквозь воду на донышко… Там ты, может, увидишь своего пасынка… Глаз не отрывай и мигай поменьше…
Суровчанин склонился над кружкой, а знахарь что-то забормотал быстрой скороговоркой, плавно проводя в то же время руками над головой и вдоль щек купца.
Через некоторое время Некомат почувствовал словно сонливость. Дно ярко блестело сквозь воду.
— Видишь пасынка? — спросил знахарь таким голосом, словно приказывал.
На гадающего словно налетела какая-то пелена, потом быстро ниспала, сияющее дно исчезло. Вместо него он увидел поляну среди леса и трех всадников, из которых один был Андрей, двое других — Большерук и Андрон.
— Вижу, — ответил купец странным, глухим, не своим голосом.
— Смотри дальше!
И одна за другой проходили картины.
То Некомат видел пасынка в дремучем лесу, у багряного костра, среди ночной тьмы, то переплывающим реки, то подъезжающим к городу, окруженному крепкой стеной с башнями, с бойницами…
Вон какой-то муж обнимает его, как родного…
Старец в княжеском наряде… Величественный, как патриарх…
И старый князь смотрит ласково на Андрея и приветливо улыбается…
Потом Андрей опять, но не прежним скромным юношей. На нем алый плащ… Огнем горит из-под плаща панцирь тонкой заморской работы.
И смотрит куда-то юноша… Словно на него, на Некомата…
И вот бловно встречаются их взгляды.
Грозно смотрят очи пасынка на отчима и словно говорят:
— Я не забыл… Вернусь… Идет погибель твоя…
Вскрикнул Некомат, опрокинул кружку и обвел мутным взглядом каморку, словно внезапно проснулся.
— Значит, беда… Значит, надо все бросать… Бежать… — пробормотал он, еще словно в каком-то забытьи.
Провел рукой по разгоряченному лбу и окончательно очнулся.
Взглянул на Вельяминова и вспыхнул.
А тот жадным взглядом впивался в его лицо, следя за всеми переменами выражения. Расслышал он и последние слова Некомата и подумал:
‘Нашего поля ягода’,
Суровчанин встал, кинул несколько грубых монет на стол и сказал:
— Иду… Выпусти меня…
— Я тоже… Поедем вместе. Вдвоем побезопасней, — промолвил Иван и добавил: — знахарь, возьми свою кошку!
Хапило сделал знак, кот спрыгнул на лежанку.
Вельяминов поднялся и прошел вслед за Некоматом.
Молча вышли за ворота, молча вскочили на седла и тронулись в путь. Обоим надо было в сторону Москвы. Каждый был занят своими думами.
Тусклая луна по временам освещала угрюмые лица. Первым прервал молчание Некомат.
— Ты не сказывай о том, что у знахаря меня видел.
— А ты про меня.
— Вестимо ж.
Помолчали.
— Э-эх! Пропади пропадом буйна головушка, — сказал Вельяминов, — покину родную сторонку… Поеду в чужой край искать счастья…
Эта мысль совпала с думами Некомата.
Он даже вздрогнул.
— С чего так? — спросил он, стараясь принять равнодушный тон.
— От добра добра не ищут. Что мне здесь делать? То ль дело у князя тверского! У него и почет и казны добудешь… Такому князю и служить любо… У тебя тоже беда стряслась?
— Н-да, — процедил Суровчанин.
— Слышал я, как ты у знахаря говорил, что пасынок убег. Я его знаю — Андрей Лексеичем звать… Да и тебя тоже. Чай, и меня признал?
— Признал: сын тысяцкого.
— Да сын его, а не сам тысяцкий, как должно бы быть… Изобидел меня Димитрий Иоанныч… Прямо скажу — отъеду от него в Тверь.
На минуту он замолк, потом спросил решительно:
— Ты ведь тоже бежать задумал?
— Я? Да… Нет… — замялся застигнутый врасплох купец.
— Ты не виляй. Чего таиться? Не выдам. Сам слышал, как ты говорил, что ‘беда’ и что ‘бежать надо’. Хочешь — едем вместе. Говорю — у тверского князя нам будет не жизнь, а масленица. Он московских ласкает. Сразу первыми людьми станем.
— Об этом, брат, надобно подумать. Тебя в Москве дома ждут?
— Кому ждать? Бобыль.
— Так езжай ночевать ко мне. Ну, и потолкуем.
— Что ж, можно.
Результатом этой ночевки и ‘толкования’ было то, что через несколько дней Некомат спешно продал свои московские лавки, а Вельяминов свой дом.
А еще некоторое время спустя оба они бесследно исчезли из Москвы, прихватив с собою нескольких людишек.
Усадьба и поместье Кореева были брошены на произвол судьбы.
Конечно, этим с большой пользой для себя воспользовались ‘добрые’ соседи.
Не положил охулки на руку и Пахомыч, которого Некомат почему-то не счел удобным взять с собою.

VI. Поп Митяй

После погребения последнего тысяцкого отец Михаил — он же Митяй — вернулся в село Коломенское.
Какою убогою показалась ему маленькая деревянная церковь, в которой он служил, после величественных храмов Чудова монастыря!
Каким тесным и жалким представлялось ему Коломенское после Москвы, — уже и тогда довольно обширной, — с ее палатами бояр, с ее церквами, блещущими золотыми маковками!
— Разве здесь мне место? — думал он однажды, стоя у окна в одной из горниц своего маленького дома и смотря на десятки в беспорядке разбросанных лачужек, с потемневшими соломенными крышами. — Другие в Москве священствуют, а меня вон куда кинуло. А нешто они ровня мне? Будь я в Москве, на глазах у великого князя, чего б я не добился… Протопопом-то, наверно, давно бы был… Эх-эх!..
И сердце его усиленно билось от себялюбивых помыслов и от зависти к другим, более его счастливым.
— Великий князь сказал, что не забудет меня, что охочь почаще слышать… Дал бы Бог. А только теперь уже которая седмица идет с той поры, а нового мало…
В это время он заметил молодого человека, в подряснике, подъезжавшего к его дому в маленьком волоке [волок — тележка на двух колесах] и оглядывавшегося по сторонам, как будто он что-то искал глазами.
Митяй вгляделся и узнал в проезжавшем одного из митрополичьих келейников.
Затем он услышал, как келейник спросил какого-то прохожего:
— Где тут поп Михайло живет?
— А вот издеся, — донесся ответ.
— Ко мне от владыки! — мелькнуло в голове Митяя, и он поспешил в сени навстречу приезжему.
Вскоре келейник вошел в дом.
При виде Митяя он сказал:
— Ты отец Михайло будешь? Собирайся сейчас и едем: владыка тебя требует.
— Зачем? — не без робости спросил поп.
— А уж это мне неведомо.
Через несколько минут Митяй уже мчался в волоке с келейником к митрополичьим палатам.
Когда он приехал, его тотчас же ввели к владыке.
Святой Алексей был не один: с ним находился Димитрий Иоаннович и несколько княжеских приближенных.
Почтительно поклонившись великому князю и приняв благословение от митрополита, Митяй остановился в нескольких шагах от них, склонив голову.
Он чувствовал на себе пытливые взгляды нескольких десятков глаз и слегка смущался.
— Подойди поближе, отец Михайл, — ласково промолвил великий князь.
И когда тот приблизился, продолжал:
— Не забыл я, как сладостно говоришь ты… Хочу почаще слушать…
— По воле княжеской, — промолвил митрополит, — перевожу я тебя из села Коломенского в Князеву церковь… И будешь ты духовником великокняжеским.
— Рад? — спросил, улыбаясь, Димитрий Иоаннович.
— Рад ли, рад ли? — проговорил дрожащим голосом Митяй.
И не мог продолжать — дух захватило.
Он только земно поклонился владыке и великому князю.
Святой Алексий зорко взглянул на нового княжеского духовника, и по лицу владыки словно пробежала тень.
Быть может, его чистое сердце подсказало, что только мирскими помыслами полна душа Митяя.
Великий князь вскоре его отпустил, приказав ‘собирать свой скарб не мешкая, чтобы дня через два и перебраться’.
Возвращаясь домой, Митяй, что называется, не чувствовал под собой ног от радости.
‘Наконец-то!’ — думал он.
Он понимал, что в его жизни наступает перелом, что он находится на пути к богатству и почестям.
Приближаясь к своему домику, он самодовольно подумал: ‘Скорб мы в палатах заживем!’.
Снимая дома свою рясу из грубой, дешевой ткани, он презрительно посмотрел на свою скромную одежду и думал: ‘Чай, таких-то не станем носить. Нет, нам шелки теперь надобны’.
Дьякон, уже слышавший, что за отцом Михаилом приезжали от владыки, подивился перемене, которая произошла в Митяе в продолжении немногих часов: глаза сияли, голова была гордо закинута. Он смотрел спесиво и ходил ‘гоголем’.
— Уезжаю, дьякон, из вашего болота, — сказал он, — пора. И то зажился. Здесь ли мне место? Ну, да теперь все пойдет по-новому. Слыхал? — духовником я сделан великокняжеским.
Дьякон сделал удивленное лицо.
— Да, — продолжал Митяй, — в княжих палатах буду жить… Есть-пить с княжего стола… Сильным я, дьякон, стану человеком.
— Нас, сирых, отец Михаил, своей милостью не оставь, — униженно кланяясь, сказал собеседник.
На это Митяй покровительственно заметил:
— Не оставлю.
Уйдя от отца Михаила, дьякон поспешил разнести весть по всему Коломенскому о счастье, выпавшем на долю Митяя.
В этот и в следующий день часто скрипели, отворяясь, ворота двора Митяева, впуская разнообразных гостей, приходивших поздравить ‘с князевой и владычной милостью’.
Перед Митяем заискивали, унижались.
Прежние враги его теперь пришли на поклон.
Митяй держал себя с посетителями свысока, слова ронял с таким видом, как будто делает великую честь слушающим.
Его сердце было переполнено радостным чувством удовлетворенного тщеславия.
Мечты его все возрастали.
Уж ему теперь казалось мало быть только великокняжеским духовником. Он мечтал о большем.
Он надеялся приобрести влияние на Димитрия Иоанно- вича, стать его ‘правой рукой’.
Впоследствии оказалось, что мечты не были не осуществимы.
Счастье благоприятствовало Митяю.
Духовник, умный, начитанный, речистый, с каждым днем все больше нравился великому князю. Димитрий Иоаннович заслушивался его проповедями, любил подолгу вести с ним душеспасительные беседы.
Часто Митяй — намеренно или нет — во время бесед брал примеры из ближайших внешних или внутренних государственных событий, высказывая вскользь свое мнение о них.
И великий князь каждый раз убеждался, что мнение Митяево здраво и разумно.
Раза два случайно Димитрий Иоаннович заговорил с ним о государственных делах, и Митяй дал хороший совет.
Великий князь оценил это и мало-помалу стал советоваться со своим духовником о делах, ничего общего с церковью и религией не имеющих.
Митяй, действительно, становился ‘правой рукой’ князя.
Вскоре это стало ясным для всех, когда великий князь назначил его ‘печатником’, т. е. хранителем своей печати.
Это звание было очець почетным и высоким.
Тут-то Митяй и дал себе волю. Он зажил сам с княжескою роскошью. Он, прежде носивший рясы из крашенины, теперь не довольствовался и алтабасной, он, не имевший прежде во всем своем домишке двух хороших оловянных тарелок, теперь и ‘ел и пил на серебре’.
Его, — недавно скромного сельского пастыря, одиноко проживавшего в маленьком домике под соломенной крышей, — теперь окружала целая толпа слуг, богато одетых и послушных малейшему его знаку. На его конюшне стояли десятки великолепных аргамаков, его сани были обделаны серебром, а заморскому ковру, покрывавшему их, как говорили, ‘нет цены’.
Пышно, слишком пышно жил отец Михаил.
Недаром же святой Алексий, когда до него доходили слухи о роскоши Митяевой жизни, сокрушенно вздыхал и укоризненно покачивал головой. От светлого ума не укрылось, что великокняжеский любимец печется только о благах земных, что душа его далеко от Бога.
Наряду с тем, как возрастало расположение великого князя к своему духовнику, росло и высокомерие Митяево. Для просителей, для всякого ниже его стоящего люда он был недоступнее самого Димитрия Иоанновича.
Даже с боярами и приближенными княжескими он держал себя несколько свысока.
Его не любили, многие даже ненавидели, но, зная его силу у великого князя, большинство заискивало перед ним.
Это, конечно, только подливало масла в огонь.
В конце концов он сам стал считать себя каким-то особенным, высшим существом.
Честолюбию человеческому нет границ.
Он, когда-то мечтавший, как о счастье, выбраться из села Коломенского в Москву, теперь уже не был удовлетворен даже высоким званием царского печатника.
Он метил выше и мечтал уже не более, не менее как о первосвятительской митре.

VII. Враг димитриев

Время, в которое пришлось жить и действовать Димитрию Иоанновичу, принадлежит к эпохе собирания земли Русской, раздробленной на множество уделов, терзаемой междоусобиями и слабой вследствие такого разделения.
Московское княжество уже крепло и первенствовало, но все же были соперники, желавшие вырвать первенство из рук московского князя.
Такими соперниками были, например, Олег рязанский и Михаил тверской.
Оба видели усиление Москвы и старались сломить ее могущество.
Князь Михаил Александрович тверской был молод, умен и отважен, он ясно видел, что рано или поздно Москва может поглотить Тверь. Поэтому он всеми силами домогался отнять от Димитрия Иоанновича для себя великокняжеский сан и, таким образом, первенство перенести на Тверское княжество.
Независимо от этих причин князь Михаил был личным недругом Димитрия.
Вражда началась сравнительно с неважного.
Тверская область, подобно многим другим, была раздроблена на мелкие уделы, подчиненные Твери.
По смерти князя тверского Симеона Константиновича возник спор, кому наследовать его область. Притязания предъявили — князь Василий Михайлович кашинский и его племянник Михаил Александрович, княживший в Микулине.
Каждый доказывал свои права.
Чтобы решить спор, они прибегли к суду митрополита.
Владыка поручил рассудить их спор тверскому епископу Василию, который признал правым Михаила.
Однако в Москве это решение вызвало неудовольствие.
Великий князь Димитрий Иоаннович знал, что Михаил смел, властолюбив и имеет сильную поддержку в лице грозного Ольгерда, князя литовского, женатого на сестре Михаила. Поэтому он мог рассчитывать, что новый князь тверской едва ли будет мирно сидеть в своем княжестве и спокойно смотреть на усиление Москвы.
Желательнее было видеть тверским князем Василия кашинского.
Разумеется, обвиненный дядя не оставался доволен решением третейского судьи и приехал в Москву с жалобой на неправильное решение епископа.
Димитрий Иоаннович принял сторону Василия.
Сведав об этом, князь Михаил Александрович покинул уделы и уехал в Литву.
В его отсутствие Василий с князем Иеремией Константиновичем, снабженные войском от Димитрия, опустошили Михайлову область.
Но Михаил тоже не сидел сложа руки.
Ольгерд снабдил его людьми, и он неожиданно нагрянул с литовскою ратью.
Он быстро взял Тверь и пошел к Кашину, где заперся Василий, но епископ Василий сумел примирить князей.
Михаил Александрович получил старшинство над дядей и стал имецовать себя Великим князем тверским. Однако на этом дело не кончилось.
На тверского князя приехал с жалобой в Москву Иеремия Константинович, прося Димитрия Иоанновича распределить уделы тверского княжества.
Великий князь московский этим поспешил воспользоваться.
Он сумел заманить в Москву самого Михаила и тут предписал ему отдать Городок князю Иеремии, но большего не смог добиться от упорного князя тверского.
Михаил уехал из Москвы озлобленный.
С этих пор вражда Димитрия и Михаила принимала все более и более острую форму.
Князь Василий кашинский умер, Димитрий Иоаннович, как бы для защиты от притеснений сына умершего князя, послал войско на Тверь.
Михаил Александрович снова ушел в Литву, к своему грозному родственнику, и на этот раз его уход печально отразился на Москве.
Ольгерд, князь литовский, неоднократный победитель немцев, поляков и русских, хорошо видел старания Димитрия Иоанновича укрепить Русь посредством единодержавия, он видел, что власть великого князя московского, действительно, возрастает и что вообще Русь начинает крепнуть и дала себя почувствовать Литве, вырвав Ржев из рук литовцев.
Разумеется, ему хотелось ослабить соседа, становившегося опасным.
Вероятно, именно это желание, а не уговоры шурина заставило его взяться за оружие.
Ольгерд с многочисленным войском, братом Кейстутием и племянником Витовтом, а также с князем смоленским, пошел к границам Руси.
Цель похода он тщательно скрывал даже от своих приближенных. В Москве о его походе узнали только тогда, когда литовская рать вторглась в русские пределы.
Изумленный неожиданным вторжением Димитрий Иоаннович поспешно разослал гонцов по всем областям с требованием войска, а навстречу неприятелю мог выслать только одни московские, коломенские и дмитровские полки под начальством боярина Димитрия Минина.
Князь литовский свирепствовал на Руси, как новый Батый.
Путь его был устлан трупами и пеплом сожженных деревень и городов.
Не было пощады ничему и никому.
Близ Тростенского озера встретился он с Мининым и обрушился на малочисленную московскую рать всем своим войском.
Полки московские были истреблены совершенно.
Потом он двинулся к Москве, к которой еще не успело собраться русское войско.
Великий князь Димитрий Иоаннович затворился в Кремле, так как средств для отражения врага не было.
Три дня Ольгерд неистовствовал под кремлевскими стенами, грабя церкви и монастыри, но на приступ Кремля, тогда уже защищенного каменными твердынями, не решился.
Он ушел от Москвы, а вскоре и из пределов России, но русские долго еще помнили ужасы литовского нашествия.
Спорить теперь великому князю московскому с тверским было не время.
Он помирился с ним, выжидая, пока соберется с силами.
Михаил сел на княжение, добытое русскою кровью, но ненадолго.
В 1371 году Димитрий Иоаннович объявил ему войну, взял Зубцов и Микулин и увел множество пленников.
Тверское княжество было ослаблено.
Михаил Александрович опять было убежал в Литву, а потом в Орду, чтобы свергнуть Димитрия посредством татар.
В Орде в то время господствовал Мамай: он сумел соединить в одну две разделенных орды — Золотую и свою Волжскую, номинальным ханом над обеими объявил Мамант-Салтана, а фактически правил сам.
Подобно Ольгерду, Мамай косо смотрел на усиление Москвы, поэтому Михаил, как враг Димитриев, нашел у него ласковый прием и получил ярлык на звание Великого князя, ханский посол должен был ехать с Михаилом во Владимир и там провозгласить его.
Но Димитрий успел предупредить своего соперника: во Владимир Михаилу пробраться не удалось — он всюду натыкался на московские отряды, которые по пятам преследовали его.
Кончилось тем, что ему едва удалось убежать в Вильну.
Жена Ольгерда, тронутая несчастиями брата, просила мужа оказать помощь ему.
Воинственный князь литовский в то время ‘скучал миром’.
Он внял просьбам жены, и Литва снова двинулась на Русь.
Однако результат этого зимнего похода был не тот, что прежде.
Правда, литовцы добрались до Москвы беспрепятственно и опять расположились под кремлевскими стенами, но вскоре они увидели себя окруженными русскими войсками, готовыми ударить на них по первому знаку.
Ольгерд тогда попросил вечного мира, но Димитрий Иоаннович согласился только на перемирие — с декабря до июля месяца.
Князь литовский ушел домой, а Михаил Александрович, покинутый им на произвол судьбы, опять кинулся к Мамаю и опять получил от него ярлык на великое княжение владимирское. [Великокняжеским городом считалась в то время еще не Москва, а Владимир]
Он явился на Русь с послом ханским Сарыхожей, но не был признан ни владимирцами, ни другими подданными московского князя.
— У нас есть великий князь… Иного не ведаем, — получал всюду он ответ.
Сарыхожа звал Димитрия во Владимир слушать ханский ярлык.
Московский князь отказался:
— К ярлыку не еду. Михаила в Москву не впущу, а тебе, послу, в нее путь свободный.
После этого Сарыхожа счел возможным только оставить ярлык у князя Михаила, а сам отправился в Москву. Здесь его приняли с честью, щедро одарили, и сочувствие татарского вельможи склонилось на сторону Димитрия.
Михаил, сознав свое бессилие, уехал в свой удел, засел в Твери и, злобясь на великого князя московского, разорил часть его владений, лежавших по соседству.
Дважды ослушавшись грозного Мамая, Димитрий Иоаннович сознавал, что этим навлек на себя ханский гнев. Не было сомнения, что хан вторгнется на Русь и все предаст огню и мечу.
Бороться с ним Русь еще не была в состоянии.
Заботясь о судьбе своих подданных более, чем о своей личной, Димитрий Иоаннович решился на отважное дело: чтобы умилостивить раздраженного хана, он решился сам съездить к нему в Орду.
Народ, помня участь Михаила Ярославича тверского, замученного татарами, плакал, провожая великого князя.
Но Димитрий был непоколебим. Святой Алексий сопровождал его до берегов Оки, здесь благословил великого князя и его спутников и расстался с ним, поручив его милосердию Божию.
Бог помог Димитрию.
В Орде он был принят Мамаем с почетом. Хан не только утвердил его в великом княжении, но согласился уменьшить дань. Очевидно, татары уже чувствовали силу князей московских и тем дороже ценили покорность Димитрия.
Таким образом, Михаил должен был оставить надежду стать великим князем.
Разумеется, это только еще более его озлобило.
Он делал набеги в московские пределы, великокняжеские воеводы вторгались в тверскую область.
Забавляясь этими незначительными военными действиями, князь тверской лелеял еще мысль сломить могущество Москвы.
Он снова прибег к помощи Литвы. Разорив с помощью литовцев несколько городов, он, однако, опять не достиг цели: встреченные в поле московским войском литовцы заключили мир и ушли к себе.
Михаил по-прежнему остался князем тверским.
Около двух лет прошло в мире между Тверью и Москвою.
Но тишина эта была перед бурей.
Михаил выжидал только удобного случая, чтобы обрушиться на великого князя.
Наше повествование относится именно к тому времени, когда буря готовилась разразиться.
Князь тверской зорко наблюдал за соперником и подумывал, не пора ли начинать борьбу.
Тут-то к нему и подоспели Некомат и Вельяминов.

VIII. Изменники

В сырой осенний день стражники — тверичи заметили группу всадников, приближающихся к Твери со стороны московской границы.
Зоркий глаз часовых разглядел, что двое ехавших впереди были одеты богаче, чем их спутники, а потому заключили, что — первые господа, а вторые — их холопы.
Рассмотрели они также, что все путники хорошо вооружены, а так как направлялись они прямо к городским воротам, то стражники сочли благоразумным преградить им доступ в город и ранее опросить и разведать, что они за люди и что им в Твери надобно.
Так и было сделано.
Несколько копейщиков стали в ворота и, когда всадники приблизились, очень недвусмысленно направили на них копья.
— Стой!
Путники остановились, но никто из них не думал вынимать оружия.
— Кто такие будете и зачем вам в Тверь? — начал допрос один из стражников.
— Не тебе нас о сем спрашивать, — надменно промолвил передовой всадник, красивый юноша с гордым выражением лица, — о том мы князю скажем.
— Как же так… — замялся копейщик, смутившийся от надменного тона говорившего. — Пока до князя…
Но юноша еще надменнее приказал:
— Веди нас к князю.
И, тронув коня, сделал знак своим следовать за ним.
Стражники растерянно переглянулись и расступйлись, а один из них пошел впереди в качестве путеводителя.
Путники с любопытством осматривали город. На их лицах было написано разочарование: по-видимому, они находили, что далеко Твери до Москвы!
Вскоре они подъехали к брусяным палатам, на подклетях, с резным теремом и несколькими вышками-башенками, смотрельнями тож.
Палаты были окружены обширным двором.
— Вот княжьи хоромы. А коли вам к князю, так надобно кого-нибудь из бояр позвать, — проговорил страж.
— Поди и позови, — сказал юноша.
Он говорил тоном власть имущего, и воин беспрекословно повиновался.
Юноша между тем спокойно спрыгнул с седла.
То же сделали и все остальные.
— Твери-то до Москвы далеконько, — промолвил спутник молодого человека, широкоплечий, бородатый мужчина с угрюмым лицом.
— Есть грех. Ну, да вот, когда Москву осилим, так и Тверь приукрасим. Почище московских соборы построим.
Стражник в скором времени вернулся с каким-то княжеским придворным, который, по-видимому, был очень недоволен, что его потревожили, и потому очень неприветливо спросил приезжих:
— Что надоть?
— Нужно нам пред очи Князевы… Прибыли мы с Москвы челом бить князю, чтоб принял он нас под свою руку… От великого князя Дмитрия Иваныча мы отъехали… Я сын помершего московского тысяцкого Иван Вельяминов, а этот вот — богатый гость московский Некомат Суровчанин. Сделай милость, доведи до князя о нашем приезде и просьбишке.
Узнав, кто такие приезжие и цель их прибытия, придворный смягчил тон.
— Ладно, я скажу князю. Принять не принять — его воля. А вы подите во двор, у крылечка подождите… Может, князю сегодня-то и недосуг.
Вместе с ним Вельяминов и Суровчанин прошли к крыльцу, где остановились, а придворный скрылся в сенях.
Прошло немного времени, как он вернулся и сделал знак следовать за собой, сказав вполголоса:
— Охоч вас видеть.
Можно было бы подивиться такой поспешности приема, если бы прибывшие не были людьми московского князя.
Но в данном случае являлись несколько причин, заставлявших князя без колебания и даже торопливо принять приезжих.
Во-первых, их приезд льстил его самолюбию:
— От великого князя ко мне отъезжают, стало быть, чуют, что и я князь сильный.
Во-вторых, перебежчики — или по крайней мере один из них — были в Москве не малыми людьми: сын тысяцкого что-нибудь да значил.
В-третьих, не принять их значило, быть может, не узнать каких-нибудь важных новостей о своем исконном враге — новостей, которые, разумеется, могли бы послужить ко вреду московского князя и на пользу ему, Михаилу.
Когда Вельяминов и Некомат шли по княжеским палатам, сердца их бились учащенно.
Иван был бледен и нервно кусал губы. Руки его, державшие шапку, слегка дрожали.
Суровчанин шел понурым и бледным, не менее своего со- путника. Где-то в глубине сердца шевелился неприятный червячок совести и мучительно сосал.
Оба понимали, что наступает решительный момент задуманного дела и что сейчас они совершат величайшее преступление — измену.
Но… отступать было уж поздно.
Княжой придворный ввел их наконец в обширную светлицу с громадным образом в углу, увешанную дорогими коврами и пестро расписанной подволокой [подволока — потолок], лавки были покрыты алым сукном, расшитым по краю золотою каймой.
В глубине комнаты, как раз против двери, стояло на некотором возвышении дубовое кресло с резными ручками. На нем сидел мужчина лет тридцати пяти, с умным лицом и живым, несколько жестким взглядом серых глаз.
Это был князь тверской Михаил Александрович.
Рядом стояли два стражника в алых кафтанах, держа в руках блестящие секиры.
Позади толпились несколько ближних бояр.
Войдя, перебежчики покрестились на образ, потом поклонились князю, коснувшись пальцами пола.
Князь окинул их внимательным взглядом, потом проговорил звучным и мягким голосом:
— От Москвы отъехали?
— Да, — заговорил Вельяминов, — не можно служить у князя московского… Изобидел он меня до смерти. Сын я тысяцкого Иван Вельяминов… Бью тебе, княже, челом, прими под свою высокую руку.
Почти в тех же словах выразил свою просьбу и Некомат, назвав себя.
— Так вам московский князь не люб? — сказал Михаил Александрович с улыбкой, — чаете, что я боле люб буду.
— Вестимо, ты не обидишь… А мы тебе верой-правдой послужим, — сказал Иван.
— Головы своей не пожалеем, — добавил Некомат.
— Добро, — промолвил князь, — принимаю я вас к себе на службу…
Оба разом низко поклонились.
— Служите хорошо, а я вас не забуду… Надобно мне с вами потолковать. Сегодня за вечерней вы мне крест поцелуете. А после вечерни вот он вас ко мне приведет, — при этом князь указал на боярина, который вел с ними переговоры. — Мы и потолкуем как надо. Теперь, чай, с пути отдохнуть хочется. Он вас пока что сведет в боковушку. Там поотдохните…
Кивком головы князь отпустил их.
Помещение им было отведено довольно-таки неважное. Вельяминов, взглянув на голые лавки, невольно вздохнул по своем московском доме.
Некомат грузно сел и задумался. Лицо его было невесело.
— Что голову повесил? — спросил Иван.
— Так. Скушно.
— А ты не скучай! Все, братику, устроится. Заживем с тобой! Князь ласков, чего ж больше?
Он утешал, но и самому ему было не по себе.
Порою мелькала тревожная мысль.
‘Как-то здесь повезет. Ну, ежели так же, как в Москве?’
Он прогонял такие думы и старался строить планы один другого заманчивей.
— А главней всего — это подбить князя Михаила на войну с Димитрием… Теперь время — ой, время! — я все князю расскажу, как надобно.
И он стал, обдумывать, о чем поведет вечером речь с князем.
Что касается Некомата, то он никаких заманчивых планов не строил. О будущем он вообще как-то не думал, а, напротив, размышлял о прошедшем.
— Как-то Пахомыч в усадьбишке хозяйствует. Чай, грабит как может… Карман набьет… А может, Андрюшка вернулся?
И невольно мысль его перенеслась к пасынку. Что-то болезненно защемило сердце.
— За что я его убить хотел? Правду сказать, парень ничего себе и добер. Всему делу — корысть вина. Да еще Пахомыч з-зу да зу-зу… Захотел зла другому, а сделал себе… Вот теперь и в перебежчиках очутился.
— Скоро крест позовут целовать. Значит, делу крышка — прощай Москва, сторонушка моя родимая! Ничего не поделаешь — будем Твери служить. Эх, ты, жизнь наша!
Время тянулось убийственно медленно.
Оба почти обрадовались, когда зазвонили к вечерни. Во время ее, как и хотел князь, они поцеловали крест на верность и поклялись на Евангелии служить Михаилу верой- правдой.
Теперь из москвичей они стали тверитянами.
После вечерни их позвали к князю пить сбитень. Михаил Александрович был один, никого из приближенных бояр при нем не находилось.
Он встретил своих новых подданных приветливо.
— Садитесь — в ногах-то правды нет, — сказал князь. — За сбитень принимайтесь да московские новости выкладывайте.
— Новостей не больно много, — промолвил Вельяминов, принимаясь за душистый медовый сбитень. — Одна только и есть, что теперь самая пора Москву бить.
В глазах Михаила Александровича мелькнул огонек. Но он быстро принял спокойный вид и спросил равнодушно:
— Почему пора?
— Рано ль, поздно ль воевать тебе снова с Москвой придется, — вставил свое слово Некомат. — Чем дольше времени проводить, тем Москва сильней станет. Дмитрий-то Иванович давно на Тверь зубы точит.
— Это правда, — промолвил Иван. — А почему теперь пора воевать, сейчас скажу. Слыхал ты, что в Нижнем Но- вегороде приключилось?
— Нет. Пока не слышал.
— А слыхал ты, как татарва на реках Кише да Пьяной расправу чинила?
— Тоже нет.
— Так вот что. Приехали в Нижний послы Мамаевы и с ними татар человек тыща… Ну, и эти послы не поладили с тамошним князем Дмитрием Константиновичем. Тот спросил великого князя, можно ль с татарами расправиться. Московский князь прислал весть, что можно.
Тогда Дмитрий Константинович напустил черный народ на татар. Всех их нижегородцы и перебили, а главного посла, Са- райку, засадили в темницу, а мало времени спустя и его прикончили. Как смекаешь, любо Мамаю о сем было сведать?
— Чай, не любо. Ну, и задаст же он Дмитрию Иванычу!
— Малость уж задал: его рать огнем выжгла волость нижегородскую. Да этого мало: Мамай только ждет не дождется, как на Москву кинуться.
— И доброе дело — кинулся бы.
— Надо только уськнуть, — проговорил Некомат.
— Да если б с другой стороны еще Литву напустить, — вполголоса, словно в раздумье, промолвил князь.
— Да еще ты ударишь… Нешто Москве можно бы справиться? Конец ей был бы! — воскликнул Вельяминов, и глаза его заблестели.
— Очень ты, кажись, Дмитрия Иваныча недолюбливаешь? — с полуулыбкой промолвил князь.
— Лютый он ворог мой! Головы бы я своей готов не пожалеть, только б ему отплатить. Княже! Послушайся доброго совета: пойди на Москву. Поднимем татар да Литву — разгромим нашего ворога.
Михаил Александрович сидел задумавшись.
Глаза его блестели, грудь дышала усиленно.
Он встал и прошелся по комнате.
— А пойдет ли Орда? — вдруг спросил он, остановясь перед Вельяминовым.
— Пойдет. Голова моя порукой. В Москве только и ждут, что вот-вот она поднимется.
Князь помолчал, потом промолвил:
— Ладно, будь по-вашему: тряхнем Москвой.
— Ой, любо! — радостно воскликнул Иван.
Лицо Некомата оставалось равнодушным.
— Стой, уговор дороже денег: никому об этом ни полслова до поры, до времени, — проговорил князь. — И вы меня маните к войне, вы же и помогайте. Валяйте-ка, поезжайте послами от меня в Орду.
— А что ж, хорошо, — сказал Вельяминов.
Суровчанин слегка поморщился.
— Да помните: уговорите хана — озолочу, а не сумеете — так лучше мне и на глаза не показывайтесь. Сам я, пока вы в Орде, поеду в Литву… Отовсюду на Москву тучи двинутся… Сломаем Дмитрия. Ведь сломаем?
— Вестимо ж, — промолвил Иван.
— Ну, теперь идите к себе да отдыхайте. Когда в путь — скажу. И казны вы от меня получите и людишек. Служите верой-правдой, сшибем Дмитрия — вы первыми моими боярами будете.
Он отпустил их кивком головы.
По их удалении он долго еще сидел в глубоком раздумье.
Вельяминов вернулся от князя очень довольным.
‘Покается теперь Дмитрий Иванович, что не сделал меня тысяцким’ — думал он.
Некомат, наоборот, был очень не в духе.
— Поезжай к татарам! — вырвалось у него. — Нечего сказать, любо! Не того я ожидал.
— Э, братику! Зато сполним княжий приказ, так первыми людьми станем, — утешил его Иван.
Он строил воздушные замки.

IX. В литовском бору

Суровый край!
Бесконечные сумрачные леса, которые кое-где перерезанные извилистыми мутными ручьями да тропками, по которым удобнее пробираться зверью, чем человеку.
А зверья здесь немало.
Начиная от юркой лисы и кончая страшным, гигантским медведем-стервятником.
А порою затрещит хворост, раздадутся кусты и выставится грозная рогатая голова бородатого тура или зубра.
Глаза налиты кровью, рога — взрывают землю.
Беда встретиться с ним, если он свиреп: всадника вместе с конем опрокинет, убьет рогами, затопчет, и только кровавое пятно останется на седом мху памятью о недавно полных жизни существах.
Знают свою силу тур и зубр и никому не покорствуют.
Даже ‘мишка’ — уж на что ему силы не занимать — и тот с опаской к ним подходит.
Только в зимнюю пору рискуют на них нападать обезумевшие от голода волки.
Навалятся десятком, вцепятся и рвут на куски.
Половина их падет, другие зато напьются теплой крови.
Не любо тоже встретиться и с вепрем, когда он пробирается сквозь чащу, срезая трехгранными клыками, как прутья, молодые деревца, и мигая тусклыми, маленькими глазками…
А дичины всякой иной что! Сила неисчерпаемая.
В летнюю пору стон по лесу стоит от крика, писка и рева.
Теперь, осенью, не то.
Притих бор. Пообсыпались кусты и не слыхать в них возни неугомонных пичужек. ‘Мишка’ уж подыскивает берлогу, чтобы, как только дохнет стужей да снегом с полуночи, залечь на ложе из листьев и сладко дремать под своею теплою шкурой.
Волки стали поближе к деревням пробираться. Целыми ночами уныло плачет голодная рысь…
Смерклось.
В поле, быть может, еще светло, но под деревьями литовского бора теснится тьма.
Отряд ‘гусем’ растянулся вдоль по узкой тропе.
Кони заморились, у всадников вид усталый. Видно, всем охота на ночлег.
С земли плывет чуть приметная сизая пронзительно-серая дымка.
Хорошо бы теперь костерок из валежника или из сухостоя да кашки бы отведать!
Ехавший впереди всадник поглядел на вершины сосен, на которых мерк свет, и придержал коня.
— Нет, сегодня до Вильны не добраться — промолвил он как бы про себя, и потом приказал:
— Стой. Будет. Станем на ночлег.
Повторять приказания не пришлось.
Всадники живо спрянули с коней, привязали кто где и разбрелись.
Вскоре по бору пошла гулкая перекличка, а еще немного времени спустя задымились и приветливо затрещали костры.
У самого большого из них сел, на разостланной медвежьей шкуре, набольший, отдававший приказ, — князь тверской Михаил Александрович.
Вид у него усталый и угрюмый.
Вышла незадача: думал засветло до Вильны добраться, а пришлось заночевать довольно далеко от нее.
— Не первый раз езжу, а впервой такое. Не к добру.
А пора бы быть в Вильне: и люди, и кони притомились
в далеком и трудном, многонедельном пути.
— Изволь покушай, княже, — предложил ему какой-то боярин.
Чуть отведал князь вкусной каши и отбросил ложку:
— Не хочу.
Лег на спину на шкуре и смотрит на небо, на котором уже загорелись нечастые звезды.
— Где моя звездочка? Не та ль вон, что то вспыхнет ярко, то чуть мерцает.
И вдруг вздрогнул: сорвалась его звезда и скатилась к востоку.
— Нет, должно не моя, — постарался утешить он себя.
А сердце тоскливо заныло.
Его давно уж мучают злые предчувствия.
Словно чуется что-то недоброе.
И отчего? Разве ему в дивковинку воевать с Димитрием?
Правда, на сей раз война будет полютее.
Зато он, Михаил, к ней и подготовится как следует.
Орда да Литва чего-нибудь да стоят. Нахлынут — сметут Москву.
А не пойдут они, и он не станет войны затевать. Только бы согласом заручиться, тогда вали…
Беда, что стар стал зятек Ольгерд-то. На подъем тяжел. Видано ли дело: два года Русь не тревожил.
Ну, да авось — тряхнет стариной.
Опять же сестра уговорить поможет…
Закрылся плащом князь, положил голову на седло.
От костра веет теплом. Слышится сдержанный говор и мерный шум лошадей, жадно жующих овес.
Подкралась дрема, запутались мысли.
Куда-то далеко унесся лес.
Сладкий сон охватил усталого князя.
Очнулся он, когда сквозь вершины дерев брезжил рассвет.
Было прохладно и тянуло сыростью.
Со всех сторон несся дружный храп.
Князь собирался повернуться на другой бок, когда почувствовал на себе чей-то взгляд.
Посмотрел в ту сторону и разом сел, протирая глаза.
По другую сторону чуть тлеющего костра сидел человек могучего телосложения, одетый в звериную шкуру, мехом вверх, и шапку, украшенную парой турьих рогов. Человек этот смотрел на Михаила Александровича и насмешливо улыбался во все свое широкое, плоское, с выдающимися скулами лицо, с обветрившейся загрубелой кожей.
Князь без труда признал в нем одного из приближенных Ольгерда — литвина Свидрибойлу.
Михаил Александрович всегда недолюбливал этого литовца, похожего больше на разбойника, чем на княжеского вельможу.
Быть может, в этой нелюбви играло роль и то обстоятельство, что Свидрибойло был убежденный язычник, и князю тверскому ‘претила его поганая вера’.
— Как ты сюда попал? — спросил наконец князь.
— На ногах дошел. Вон и мои молодцы тоже.
При этом он указал на группу литвин, сидевших или лежавших невдалеке.
— А посмотрю — хороши вы, русские, — продолжал литовец, громко хохоча, — вас всех хоть голыми руками забери. Ну, что бы мне стоило перерезать всю твою дружину, как баранов: спят как у себя дома на печи.
— Голыми-то руками не бери — обожжешься, — проворчал князь, которому не нравился смех литвина.
— Будто? — продолжал тот на своем картавом, ломаном языке. — Мы и не сонных русских бивали. Гикнешь, ухнешь — бегут, как бабы.
— Одначе эти бабы и вам бока не раз мяли, — ответил князь, все еще стараясь сдерживаться.
И продолжал, переменив тон:
— Скажи лучше, как здесь очутился.
— А пошел с людьми туров бить. Да ночь в лесу застала. Назад далеко, надо было дождаться рассвета. Хотели костры разложить. Глядь, будто мерцает вдали. Мы на огонь пошли да вот к вам и выбрались. Смотрим, лежат человек десятка три и храпят себе знай. И хоть бы кто на страже… Я хотел было уж поучить как следует, по-свойски, как спать чужакам в литовском бору, да узнал тебя. Княжий шурин! Не замай, значит, а стоило бы, право, стоило.
— Ученье-то твое не больно нужно, — угрюмо, процедил князь.
Свидрибойлу словно радовало, что Михаил Александрович злится. Он не любил русских вообще, а князя тверского в особенности: причина крылась в том, что Михаил, как шурин великого князя литовского, пользовался довольно большим значением у Ольгерда, а это вызывало зависть Свидрибойлы— одного из ближайших советников Ольгерда. — Русский, да в такую честь попал, — раздраженно говаривал порою литвин.
Он искал случая уронить тверского князя в глазах литовского. Но пока это ему не удавалось, и ему приходилось только злобствовать да ‘изводить’ недруга насмешками и глумлением.
— Ой ли, не нужно? Нет нужно, нужно поучиться. Ратные люди — а что малые ребята. Диво бы еще вас боги охраняли.
— Зачем нам ваши боги?
— Да ведь вы же, русские, безбожный народ.
— Что погани-то вашей не кланяемся?
— Погани? — переспросил литовец, бледнея.
— А то чему же? Разным пням да колодам. Истинного-то Бога не знаете.
— Истинного? У нас настоящие боги, хорошие боги, — проговорил литвин прерывистым голосом. — Ваша вера никуда не годится… Вас боги не слышат. Не хочу и слышать о вашей вере и вашем Боге…
Михаил Александрович вскочил, как от удара, и крикнул, топнув ногой:
— Молчи, раб, литовский пес. Не богохульствуй!
— Я раб? — шипящим голосом промолвил литовец, тоже встав. — Я раб? Я — литвин свободный… Я такой же князь, как и ты… Я литовский пес?.. Покажу же я тебе, как этот пес кусается. Эй, люди!
Литовцы вскочили.
Михаил Александрович тоже не дремал. Он схватил рог, висевший у него через плечо на стальной цепочке, и гулкие, поющие звуки тревоги пронеслись по лесу.
Тверитяне разом проснулись и схватились за оружие.
Толпа их быстро окружила князя.
Свидрибойло стоял во главе своих литовцев, которые по численности не уступали тверитянам.
Казалось, два отряда вот-вот кинутся друг на друга.
Но Свидрибойло медлил подавать знак. Он знал, что каков бы ни был исход побоища, его постигнет лютая кара от сурового Ольгерда, который не любил прощать своеволия.
Со своей стороны, Михаил Александрович не спешил с нападением, так как тоже опасался, что эта стычка может иметь неприятные для него последствия у литовского князя.
— Стой! — сказал наконец литвин, простирая руки к своим воинам. — Зачем станем зря кровь лить? Он меня обругал рабом и псом… Нам с ним и ведаться. Князь, тебя я вызываю на поединок!
— Хоть сейчас.
При всех своих недостатках Михаил Александрович был очень храбрым человеком, он не раз смотрел в лицо смерти и не испугался вызова могучего Свидрибойлы.
— Пусть боги нас рассудят, — продолжал литвин.
— Не боги, а Бог. Я согласен на суд Божий, хоть сейчас.
— Нет, подождем, когда приедем в Вильну. Там будем биться перед самим князем и иными людьми. Никто не скажет, что я убил тебя из засады: я тебя честно убью в открытом бою.
— Ты думаешь, что убьешь меня? Ладно. Я готов ждать. А теперь на коней и в путь.
Все поспешили к коням, и вскоре оба отряда, почти смешавшись, потянулись по лесу.
Вражда между литовцами и русскими была как-то сразу забыта.
Только князь да Свидрибойло старались держаться поодаль один от другого.
Солнце всходило.
Румянец загорелся на вершинах угрюмых сосен. Березы с остатками пожелтевшей листвы рдели, как золотые.
Из чащи полз, поднимаясь, пригретый, туманный пар.
Промелькнула поляна, еще темная среди озаренных деревьев, но уже обласканная отсветом поцелуя зари.
Запоздалые улететь пичужки кое-где встрепенулись, в кустах.
Пронеслось и замерло протяжное мычанье зубра…

X. Поединок

Ольгерд пировал.
За огромным столом, протянувшимся во всю длину лучшей комнаты Виленского замка, сидели литовские вожди, русские князья и польские паны.
Литвины первенствовали — русские и поляки были только гостями и не все добровольными.
Князь смоленский, например, приехал потому, что был данником Литвы.
Быть может, он себя вовсе не весело чувствовал на пирушке полудиких язычников-литовцев.
Вероятно, и многие из поляков чувствовали себя не лучше. По крайней мере, они очень задумчиво покручивали усы.
Но Ольгерд мало заботился о настроении духа гостей-чужеземцев.
Он хотел веселиться, и его желание было законом.
И раскинулся стол, и уставился яствами, и полный вином турий рог передавался из рук в руки, и войделот вдохновенно запел, прославляя подвиги великого князя литовского. ‘
Как старый лев, сидел седовласый старик Ольгерд среди шумного, но трепетавшего одного его взгляда собрания.
Положил он на стол могучие руки, обросшие, как у зверя, шерстью, откинул голову и слушает войделота и гордая улыбка скользит по его лицу.
— Да, да, он могуч, и никто не сравнится с ним!..
Слушает Кейстут, старый вождь литовский, слушает Витовт — молодой орленок, и по их лицам также скользит горделивая улыбка и огнем светятся очи.
Но невеселы польские паны, угрюмо сидит посол немцев- крестоносцев, понурились русские князья.
Для них эта песня тяжка, их позор воспевает старый войделот.
Прозвучали последние аккорды. Замерли. Оборвалась песня…
Среди всеобщего молчания слышно только, как звякают кубки да глухо звучит турий рог от удара о другой.
В узкие окна льется солнечный свет и играет на золоченой коже, покрывающей скамьи.
Задумалась сестра Михаила, великая княгиня литовская.
Задумался и Ольгерд, но дума его — гордая дума.
— Кто меня осилит? Кто дерзнет стать противу меня? Польша? Немецкие рыцари-монахи? Ха-ха!
И ему хочется смеяться.
— Славен ты, великий княже, — раздался голос князя тверского, — всех ворогов ты сломил. Но один еще у тебя остался.
Ольгерд нахмурился и спросил:
— Кто?
— Великий князь московский.
Ольгерд хмуро усмехнулся.
— Не боюсь я его.
— Конечно. Я знаю, что ты силен и никого не боишься. Но его надо сломить, а то… а то он соберется с силой и… тебя самого сломит.
— Меня?! Да он и с Ордой не может справиться.
— Дай срок, придет время — справится. А ты попомни, зятек, о чем я тебя просил, что говорил: помоги мне сломить Москву — от этого тебе же будет великая польза.
— Я сказал тебе — подумаю, — нехотя промолвил в ответ Михадлу зять.
Дело в том, что до пира у них была об этом беседа. Князь литовский, по-видимому, был не особенно склонен выступать на поддержку тверского.
Он отлично понимал, что Тверь не чета Москве, успевшей собрать ‘под себя’ множество областей.
Он не раз оказывал помощь шурину, но каждый раз Михаил проигрывал.
Очевидно, дело безнадежно. Тверскому князю не тягаться с московским.
Варвар Ольгерд везде и всюду ценил силу.
Ему начинало казаться, что не стоит поддерживать Михаила, бессильного, вялого…
Свидрибойло, сидевший невдалеке от тверского князя и Ольгерда и слышавший фразы, которыми они обменялись, грубо расхохотался.
— Помогать тебе? Есть нужда! — воскликнул он. — Зря лить литовскую кровь: московцев-то тоже голыми руками не возьмешь. Тебе с князем московским не совладать, а нам что за дело? Наберись силенки. Но, конечно, московский князь не тебе чета.
Князь литовский недовольно покосился на вмешавшегося в разговор Свидрибойлу.
Михаил Александрович вспыхнул и вперил в литвина- врага пылающий взгляд.
— Лес-то ты не забыл? — промолвил он. — Или струсил, да уж на попятный.
— Я струсил! — вскричал Свидрибойло. — Ладно, покажу я тебе, трус ли я.
Он встал и, низко поклонясь Ольгерду, сказал среди притихших гостей:
— Великий княже! Меня на днях князь тверской обидел… И решили мы меж нами устроить суд богов. Дозволь нам выйти ‘на поле’.
Князь литовский посмотрел на тверского и спросил с удивлением:
— Ты с ним хочешь биться?
— О том и я прошу, — заметил Свидрибойло.
— Добро. Как будете биться?
— Пешими на бердышах, — промолвил тверской князь.
— Хорошо, согласен, — ответил его противник.
Ольгерд посмотрел на окно.
— Солнце за полдень… Времени терять нечего… Идите, приготовьтесь к бою, а я велю землю утоптать.
Он встал.
Все поднялись. Пир был прерван.
Поединки в эту эпоху были обычным явлением. Бились все — и знатные, и простолюдины. Рыцарских турниров, как в Западной Европе, не существовало ни на Руси, ни в Литве, но вызов на ‘суд Божий’ или ‘в поле’ никого не удивлял.
Кровавый поединок являлся только интересным зрелищем.
Спустя каких-нибудь полчаса галерея замка, выходившая на обширный двор, была сплошь покрыта любопытными участниками недавнего пира.
Ольгерд и его жена, трепетавшая за участь брата, находились тут же.
— Он убьет Михайлу, — шептала она мужу.
Тот в ответ только пожимал плечами.
Даже если бы желал, он не мог отменить поединка, ‘Суд Божий’ являлся чем-то священным в глазах всех, не исключая и самого великого князя.
На дворе спешно огородили веревкой пространство в несколько квадратных сажен, плотно умяли влажную почву и посыпали песком.
Послышался звук рога, и противники вышли ‘на поле’ с разных сторон.
Михаил Александрович был одет в кольчугу тонкой византийской чеканки и такие же поножки. Голову прикрывал шелом овальной формы, со стальной пластиной для защиты лица.
На левой руке был надет круглый, выпуклый к середине щит, с золотой насечкой, в правой он держал превосходной стали обоюдоострый бердыш на длинной рукояти из крепкого дерева.
Бердыш его был громадных размеров. Владеть им могла только такая сильная рука, как у Свидрибойлы.
Противники остановились в нескольких шагах друг от друга и ждали сигнала.
Зрители имели время сравнить их.
Сравнение клонилось не в пользу тверского князя.
Он был среднего роста, плотен, очень широк в плечах и тонок станом, его стройная фигура казалась слабой рядом с литвином.
Тот производил впечатление настоящего Голиафа.
Огромного роста, широкий, с могучею грудью и длинными руками с широкою и большою кистью, он являлся страшным противником.
Князь тверской оглянулся на зрителей. Кроме небольшого числа русских, на лицах которых выражалось сожаление, остальные — и немцы, и поляки, и литвины — смотрели на него насмешливо.
Казалось, они думали:,
‘Куда же сунулся биться с Свидрибойлой. Ужо он задаст тебе!’
Сестра — великая княгиня — была бледна и едва сдерживала слезы.
Князь тяжело вздохнул, снял шелом и троекратно перекрестился. Потом туже затянул пояс, крепко сжал рукоять бердыша и стал Ждать.
Свидрибойло стоял, помахивая бердышем, и улыбался,
Он заранее был уверен в победе. До сих пор еще никто не побеждал его в поединках, а своего противника он считал неопасным. Он полагал, что тверской князь не выдержит и первого удара.
Послышался отрывистый звук рога.
Все смолкли и с жадным любопытством уставились на бойцов.
Толпа разного люда, сбежавшаяся смотреть на поединок, плотнее придвинулась к огороженному ‘полю’.
Противники стали медленно сходиться.
Когда между ними оставалось всего несколько шагов, литвин, дико вскрикнув, одним прыжком очутился подле Михаила Александровича и нанес удар.
Князь принял удар на щит и, слегка подавшись в сторону, с быстротой молнии ударил Свидрибойлу.
Этим ударом он обнаружил и удивительную ловкость, и страшную силу: оплошавший противник не успел прикрыться щитом, бердыш князя опустился на его правое плечо, и кусок вороненого павщиря со звоном упал на землю.
Литвин пошатнулся. На мгновение его рука, державшая оружие, онемела и бессильно опустилась.
Между тем князь не медлил. Второй удар в бок привел в ярость Свидрибойлу.
Он забыл осторожность и, собрав все силы, стал бешено наступать на противника.
Страшный бердыш литвина со свистом прорезал воздух, грозя, по-видимому, пополам разрубить князя, но везде на пути встречал ловко подставленный щит. Князь оставался хладнокровным. Казалось, он словно не ведет смертельный бой, а забавляется. Глаза его неотступно следили за противником, и он то подставлял щит, то ударял, то отскакивал в сторону.
С обоих бойцов градом лился пот, у того и другого щиты были иссечены.
Вдруг Свидрибойло с удвоенною силою завертел берды- шем и с размаху опустил его.
Князь отпрянул в сторону.
Бердыш литвина встретил пустое пространство, великан не удержал равновесия и тяжело рухнул на землю всем, своим громадным телом, звеня доспехами.
Михаил Александрович подбежал и занес бердыш над его головой.
Свидрибойлу ждала неминуемая смерть.
Литвины громко вскрикнули.
Но князь внезапно опустил бердыш, не нанеся удара.
— Живи, дарю жизнь! — промолвил он и усталою походкой пошел ‘с поля’.
Свидрибойло тяжело поднялся и схватился руками за голову.
— Лучше бы убил, лучше бы… — не сказал, а скорее простонал он, смотря вслед князю полным ненависти взглядом.
Люди того времени больше всего на свете ценили силу и отвагу. Все те, которые до поединка смотрели на Михаила Александровича с насмешкою, теперь приветствовали его громкими криками.
Во мнении Ольгерда он также разом возвысился.
— Нет, он молодец… Он настоящий воин… Умеет постоять за себя.
Он ласково взглянул на подошедшего тверского князя и промолвил:
— Ты мастер биться… хорошо, хорошо бьешься… И знаешь, я решил: я тебе помогу против Москвы.
Михаил Александрович просиял: его победа принесла великолепный плод.
Сестра приветствовала его возгласом:
— Я так боялась, так боялась за тебя…
На глазах ее блестели радостные слезы.
— Господь помог, — ответил ей брат.
Про Свидрибойлу словно все забыли.
Он между тем пробрался со двора, озираясь, как гонимый волк.
В душе его кипело бессильное бешенство.
Подарив жизнь, тверской князь нанес ему этим новое оскорбление.
Значит он, Свидрибойло, настолько ничтожен в глазах Михаила Александровича, что князь не опасается оставить его живым.
Князь кинул ему жизнь, как собаке, подачку…
Если так, то он, Свидрибойло, отомстит. Тверской князь увидит, что он опасный враг.
Да, да! Для того только и жить останется, чтобы отомстить.
Он прошел в свой дом, стоявший неподалеку от дворца Ольгерда, снял доспехи и приказал оседлать коня. Он бешено носился на коне по пустынным полям, подставляя ветру разгоряченную голову. Скачка его несколько успокоила. Вернувшись домой, он стал усиленно обдумывать свое положение.
Ему казалось самым важным сохранить свое влияние при дворе.
Результатом его размышлений было то, что на другой день он как ни в чем не бывало появился во дворце.
Он даже улыбался, объясняя всем и каждому победу тверского князя простою случайностью.
— Я поскользнулся… Он и налетел. Не будь этого, разве он смог бы меня одолеть?
Ольгерд принял его сначала суховато. Но затем, по-видимому, остался доволен его объяснением победы князя случайностью: в глубине души Ольгерду было неприятно, что литвин побежден русским. Объяснение Свидрибойлы, так сказать, спасало честь литовцев.
Он сказал, что теперь, когда князь подарил ему жизнь, всякие счеты между ними должны быть забыты, что теперь он, Свидрибойло, его преданнейший друг, что он готов пожертвовать за него, в случае надобности, своею жизнью, которую он будет вечно считать принадлежащею князю.
Он повторял это ежедневно, и Михаил Александрович поверил его преданности.
Конечно, он не мог видеть, каким злым огнем вспыхивают иногда глаза литвина, когда он смотрит вслед князю, какая злобно-насмешливая улыбка кривит порою его губы.
В княжеском совете новый ‘преданнейший друг’ тверского князя горячо ратовал за необходимость поддержки Михаилу Александровичу.
Тверской князь, разумеется, знал об этом и был искренне благодарен ‘другу’.
Но он не мог знать, что когда Свидрибойло остается наедине с Ольгердом, он поет иную песню. Он, правда, не отказывается от того, что Твери надо помочь, иначе сильно возвысится Москва, но добавляет, что подать помощь надобно не теперь.
— Зачем тордпиться? — говорил он. — Пусть они подерутся, а мы потом успеем пристать к Твери. Зачем нам первым лить за чужих литовскую кровь? Пусть, наконец, тверскому князю вперед поможет Орда. Нам будет выгодйее прийти тогда, когда Москва будет обессилена.
Слушал старый князь литовский эти речи и не мог не согласиться, что Свидрибойло судит здраво.
Вследствие этого, хотя Ольгерд твердо обещал помощь Михаилу Александровичу, но когда тот требовал немедленного выступления, ему отказывали.
Причины приводили разные. То, что часть войска надобно теперь выслать к немецкому рубежу, то, что поход глубокою осенью неудобен: надо подождать зимы, когда реки замерзнут и дороги станут хороши.
Как ни бился тверской князь, кроме обещания он ничего не получал.
Видя Михаила Александровича грустным, Свидрибойло вымазывал ему притворное сочувствие.
— Будь моя воля, я бы сейчас пошел с войском, — говорил он, — но великий князь не хочет. Я его и то уговаривал… Он все говорит, что еще время терпит.
Время-то, может быть, действительно терпело, да князю- то не терпелось.
Напрасно он прибегал к сестре с просьбой ‘похлопотать’ за него перед мужем, хлопоты ее не увенчались успехом: влияние советов коварного княжеского друга было сильнее.
Однажды, как бы желая утешить печального Михаила Александровича, Свидрибойло подал ему совет:
— А знаешь, княже, что было бы лучше всего? Поезжай к себе и начни войну с Москвой. Как только об этом узнает Ольгерд, он сейчас двинет рать тебе в помощь.
— Так ли?
— Голова моя в том порукой.
Князь тверской ухватился за эту мысль.
Совет казался ему хорошим, тем более, что он засиделся в Вильне, да и хотелось поскорей вернуться на Москву.
Заручившись снова твердым обещанием Ольгерда оказать ему помощь, он уехал в Тверь, полный надежды, что теперь справится с Дмитрием Иоанновичем.
Ко времени его прибытия в свою область Вельяминов й Некомат еще не вернулись из Орды.
Приходилось ждать их и медлить с открытием военных действий.
Литва — Литвой, но и Орда нужна.
Кроме того, посланцы должны были привезти от хана новый ярлык на великое княжение/Тогда повод к войне был бы самый законный.

XI. В Орде

Долог путь до станицы Орды — Сарая. Сперва — дремучие леса, потом степи бесконечные, унылые, прерываемые порою еще более унылыми солончаковыми пустынями.
Утомились в дороге Некомат и Вельяминов со своими спутниками.
Поэтому, когда однажды около полудня вдали показались многочисленные сараевские юрты, они были рады, что кончен трудный путь. Быть может, их в Орде ждала горькая участь, но все же они радовались, что вырвались из угрюмых лесов, из унылых степей и пустынь.
Путники сразу сделались пленниками.
Какой-то татарин, получше других одетый, вероятно набольший, повел расспрос.
Ему отвечал толмач, что они послы к хану от князя тверского, везут дары ему и должны вести переговоры.
— Набольший при имени хана приложил руку ко лбу и сердцу и стал заметно почтительнее с путниками, так как особа посла была неприкосновенна даже в глазах диких татар.
Он передал своим подчиненным, кто едет, и лица их заметно вытянулись: степные хищники давно уже бросали алчные взгляды на поклажу путешественников, а теперь славная добыча ускользала из их рук.
Их прямо провели к большой юрте из узорных ковров и оставили перед нею.
Конвойный перемигнулся с начальником стражи, стоившей у входа, и тот, окинув прибывших беглым взглядом, вошел в юрту и вскоре вернулся со стариком, одетым в богатый, тканный золотом халат.
Старик через толмача приказал прибывшим выдать все имевшееся у них оружие и, когда они, хотя и не без колебания, на это согласились, сделал знак следовать за ним.
Пошли толмач, Некомат, Вельяминов и трое слуг, несших дары.
Юрта разделялась на несколько отделений. В первом из них послам пришлось долго ждать, пока куда-то скрывшийся старый мурза снова не вернулся.
— Хан допускает вас до своих очей, — сказал он и ввел во вторую, гораздо более обширную часть юрты.
На мягкой подушке, поджав ноги, сидел плечистый татарин с угрюмым лицом и хищным взглядом раскосых глаз.
Это был всесильный хан Мамай.
Старик мурза заставил прибывших пасть ниц, что сделал также и сам.
Послам крепко было не по сердцу подобное унижение, но они принуждены были покориться необходимости.
‘Перед великим князем московским так не кланялись, а тут на! — перед бритым нехристем’, — с неудовольствием думал Некомат, лежа на ковре ханской юрты.
Наконец послышался скрипящий голос хана:
— Встаньте, рабы мои урусы!
Толмач немедленно перевел.
Некомат и Вельяминов встали, разложили, с помощью своих слуг, подарки, после чего Иван Васильевич сказал:
— Господин наш, князь тверской Михаил Александрович, шлет тебе, великий хан, сии дары, как дань, и просит его пожаловать — не побрезговать принять их. А еще приказал он нам передать, что шлет свой низкий поклон… И еще велел вопросить, в добром ли ты здравии находишься. При сем же он приказал нам отдать сие письмо в твои державные руки.
Он бережно развернул письмо, обернутое в красную шелковую ткань, и с низким поклоном вручил хану. Тот приказал толмачу:
— Прочти.
В письме князь тверской просил о помощи против лютого fcpara князя московского, который и против ‘пресветлого хана, злоумышление имеет’.
Потом добавлял, что Димитрий Иванович не достоин великого княжения, ‘а посему не будет ли, — писал князь тверской, — милость твоя отнять от него великое княжение и мне, рабу твоему, отдать’.
Выслушав письмо, хан ответил:
— Спасибо конюху моему, князю тверскому, за дань и за покорство. Князя московского я раздавлю, как конь давит змею под копытами. Дары принимаю. О помощи и ярлыке — подумаю. Таков мой сказ. А вам пока жить в Орде и ждать да питьЪаш кумыс татарский…
Он хлопнул в ладоши и вбежавшим слугам приказал немедленно изготовить юрты для послов и для слуг их и пищу давать со стола ханского.
С этих пор потянулась для Ивана и Некомата скучная жизнь в Орде.
Хан медлил ответом, а торопить его было нельзя. К тому же он был в это время сильно раздражен и огорчен. Дело в том, что любимый ханский кречет зашиб ногу и заболел. Узнав об этом, хан пришел в ярость. Старший сокольничий и его помощник были обезглавлены. Вельяминов и Суровчанин видели, как их казнили. Медленно один за другим подходили осужденные, на их тупых лицах не выражалось страха смерти, с таким же равнодушным видом опускались они на колени и опускали голову, палач, сильный как бык, одним ударом сабли отделял ее от туловища…
Казнь, однако, ничего не поправила. Кречет чах. Каждый день приходил Мамай смотреть на птицу, и каждый день все более мрачным удалялся от юрты, где помещался кречет.
Вельяминов, когда жил в Москве, очень любил соколиную охоту, держал много соколов и хорошо знал уход за ними.
Ему пришло на мысль попытаться вылечить ханского кречета.
Он спросил разрешения, и хан с радостью согласился.
— Вылечишь, урус, выбирай любой из моих конских табунов, сколько хочешь овец дам…
— Я постараюсь. А ежели не удастся, не погневайся.
— Воля Аллаха, — смиренно сказал Мамай.
Но взглянул при этом так, что Иван Васильевич понял, что при неудаче может поплатиться своей головой.
Он уже начинал каяться, что предложил свои услуги. Но теперь рассуждать было поздно. Оставалось только положиться на милость Божию и приниматься за лечение.
Ханский кречет был великолепной крупной и сильной птицей с серебристо-белым оперением. Но было ясно, что он очень болен. Крылья бессильно повисли, клюв был открыт…
Вельяминов осмотрел больную ногу кречета и увидел, что кость цела, а всю болезнь происходила от того, что ранка была сильно засорена и воспалилась. Иван Васильевич промыл ранку, наложил на нее мокрую тряпку и завязал. Это повторял он несколько раз ежедневно.
Не прошло трех дней, как кречет ожил. Он стал принимать пищу, подбодрился.
Было несомненно, что птица выздоравливала.
Грозный Мамай радовался как ребенок.
Когда кречет окончательно поправился, хан потребовал наконец к себе послов тверского князя.
Он принял их торжественно, в присутствии знатнейших мурз и ханских советников.
Вельяминова удивило то обстоятельство, что Мамай обратился с речью не к обоим послам, а только к одному Некомату.
— Скажи рабу моему, князю Михайле тверскому, — сказал хан Суровчанину, — что я дам ему войско, чтобы воевал он область неверной собаки Димитрия. Нарекаю я Михайлу великим князем, и мурзы изготовят ему ярлык за моею печатью. А за верность Михайлову посылаю я ему в дар лучшего коня моего и перстень с руки моей… Пусть князь, раб мой, славит Аллаха за милость мою и молится обо мне.
Некомат и Вельяминов земно поклонились.
— А тебе, мой верный, — обратился хан к Ивану, — я готовлю другую милость. Незачем тебе возвращаться к тверскому князю. Я полюбил тебя и хочу, чтобы ты мне служил. Ты получишь и золота, и коней, и лучшую юрту… Я назначаю тебя моим старшим сокольничим… Рад ли, раб мой, моей милости?
Вельяминов от такой ‘милости’ растерялся и побледнел.
Но отказаться — значило приговорить себя к смерти.
Он распростерся на ковре и глухо ответил:
— Твоя ханская воля… Я рад…
Когда через несколько дней Некомат, со слезами расставшись с приятелем, уезжал из Орды, Вельяминов долго смотрел вслед ‘своим’, пока они не скрылись за курганом.
Потом упал лицом на землю и заплакал, как женщина.

XII. На Москве

Не остались тайной для великого князя Димитрия Иоанновича приготовления князя Михаила к борьбе.
У него были при тверском дворе свои люди, и от них он узнал о поездке Михаила в Литву, об обещании Ольгердом помощи, о посылке Некомата и Вельяминова в Орду и о возвращении первого из них с ханским ярлыком и обещанием Мамая прислать войско.
Димитрий Иоаннович не боялся Твери, но гроза надвигалась с трех сторон: со стороны Твери, Литвы и Орды. Двое союзников Михаила — Ольгерд и Мамай — были куда страшнее его самого.
Приближалась такая опасность, какой давно не переживало Московское княжество. И вот в сопутствии святого Алексия и неразлучного Митяя великий князь предпринял путешествие на богомолье в Троицко-Сергиеву лавру, чтобы поклониться святыням и упросить святого Сергия, в то время проживавшего там, присоединить свои молитвы к молитвам князя.
Святой Сергий Радонежский — это был второй светоч веры, сиявший в княжение Димитрия.
Есть избранники, самим Богом отмеченные для служения Ему. К таким избранным принадлежал святой Сергий.
Родился он в городе Ростове и был наречен при крещении Варфоломеем, он с детства выделялся из среды сверстников своею задумчивостью и недетскими подвигами поста и воздержания. Когда он был еще очень юн, родители переселились в город Радонеж, с этим городом и связаны первые подвиги благочестия будущего светоча православной церкви.
Отец и мать юноши. Варфоломея вскоре умерли один вслед за другим, и он стал наследником всего их имущества. Он мог бы вести безбедную и благополучную жизнь, имея средства к приобретению ‘благ земных’.
Но не того просила его душа.
Помня слова Спасителя, что легче верблюду пройти сквозь игольные ушки, чем богатому войти в Царство Небесное, помня также, что сам Сын Божий пришел на землю в бедности и часто не имел где преклонить Свою главу, юноша решился отказаться от богатства: все свое имущество он раздал бедным, не оставив себе решительно ничего.
После этого он удалился в лесные дебри, сам построил себе хижину и поселился в ней в одиночестве, проводя время в чтении Священного Писания и в размышлении.
Несколько времени спустя случайно пришел к нему свя- щенно-инок Митрофан, который и постриг его в монашество, с именем Сергия.
Инок Митрофан вскоре удалился, и преподобный снова остался один.
Природа человеческая так создана, что человек всегда стремится искать общества себе подобных, поэтому святому Сергию пришлось выдержать сильную душевную борьбу, когда одиночество угнетало, мир манил к себе и воображение рисовало всякие ужасы.
Но не пал духом двадцатитрехлетний подвижник и переборол стремления плоти.
Оружием против мирских или греховных помыслов ему служили пост и молитва.
Его смущали то потребности тела — голод и жажда, то боязнь погибнуть от недостатка во всем, то тоска и угнетенное настроение духа и наконец даже сон, одолевавший изнеможенное тело, когда дух был бодр.
Жить одинокому святому Сергию пришлось не долгое время. Понемногу прошла молва, что в лесу скрывается святой муж. К нему стали приходить кто за советом и духовною помощью, кто — чтобы, подобно ему, укрыться от соблазнов мира.
Вскоре собралось до двенадцати братий.
Тогда он построил первую маленькую церковь, которая по повелению владыки Феогноста была освящена во имя Пресвятой Троицы, а вокруг нее стали келийки.
Так было положено основание знаменитой Троицко-Сер- гиевой лавре.
Долгое время преподобный не хотел, несмотря на настояние братии, принять ни иерейского, ни игуменского сана, наконец он сдался на просьбы братии и был рукоположен в священно-иноки епископом Афанасием и сделался игуменом маленькой обители.
Влияние его на других монахов сказывалось, главным образом, в примере, который он являл своею жизнью.
Он своими руками построил несколько келий, сам рубил дрова в лесу и приносил в обитель, молол рожь на ручных жерновах, пек хлебы, варил пищу, даже шил одежду и обувь. Смирение и трудолюбие его простиралось до того, что он сам носил воду с подножия горы на верх ее и у каждой кельи ставил по ведру. Он же делал свечи, варил кутью, пек просфоры.
Имея столь разнообразные дела, он успевал, однако, ежедневно служить обедню и приходил на все другие службы.
Сделавшись игуменом, святой Сергий ввел некоторые правила монастырского обихода.
Например, сделалось обычаем, чтобы после повечерия иноки не ходили из кельи в келью для бесед друг с другом, но каждый оставался бы в своей, отдаваясь молитве или занимаясь работой.
За соблюдением этого правила он следил сам.
В долгие осенние вечера или глубокой ночью он обходил обитель и иногда заходил в кельи. Застав инока за работой или молитвой, хвалил его, если же случалось встретить беседующих, он старался объяснить им, почему необходимо подчиниться общему уставу и какой грех они делают, нарушая уставы.
В большинстве случаев он не входил в келью, а только, услышав говор, стучал в дверь своим посохом, давая знак прекратить беседу, и уже наутро увещал, а на отрицающих свою вину налагал эпитемию.
Другое правило, которое преподобный ввел в монастырский уклад, было то, что братии, какова бы ни была недостача или нужда в пище, не дозволялось ходить просить ее по окрестным деревням.
— Должно просить и ждать милости токмо от Бога, — говорил он.
При этом надо заметить, что окрестные поселяне могли только с большим трудом достигать обители, потому что к ней, в продолжение пятнадцати лет, не было доступа через лесные дебри, исключая узкой, едва проходимой тропы.
Случалось так, что недоставало вина для совершения литургии, воска для свеч и ладана. Тогда зажигали лучину и, при ее трепетном свете, совершали утреннюю или всенощную службу.
Чтобы судить о смирении подвижника, достаточно сказать следующее:
Однажды в монастыре явился недостаток хлеба и соли, а у святого Сергия уже давно ничего не было, и трое суток преподобный буквально ни крошки не имел во рту. На четвертые сутки, на рассвете, пришел он к одному из братии, некоему Даниилу, и сказал:
— Слышал я, что ты хочешь пристроить двери к своей келийке. Так я поставлю тебе их, чтобы не сидеть без дела. А за работу дорого не возьму: у тебя есть хлеб гнилой, так ты его мне и отдай.
У Даниила, действительно, было несколько кусков хлеба, который он отложил за гнилостью.
Он вынес их, но преподобный не взял:
— Ты побереги хлеб до девятого часа: я платы не могу взять, пока работы не кончу.
После этого он принялся за работу, к вечеру окончил ее и тогда взял условленную плату.
Перекрестясь, святой тут же съел гнилой хлеб, даже не посолив и только запивая его водой.
Скудость, часто посещавшую обитель, не все иноки могли вынести безропотно.
Как-то в течение двух суток пришлось инокам голодать. Некоторые возроптали.
— Мы умираем с голода, — сказал один из них Сергию. — Завтра уйдем отсюда и больше никогда не вернемся.
Тогда преподобный игумен собрал всю братию и увещал их не падать духом и надеяться на Бога.
— Помните, — молвил он, — слова Господа нашего Иисуса Христа: ‘Ищите прежде царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам. Воззрите на птицы небесные, яко ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их: кольми паче вас, маловеры’ [Матф. VI, 31. 26. 30]. Верьте и вы так, и Господь даст по вере вашей.
И, действительно, Бог дал по вере праведника: неизвестный благотворитель прислал в обитель множество хлеба и иных яств, и в монастыре, вместо прежней нужды, наступило изобилие.
— Видите, — сказал Сергий, — Господь не оставляет своею милостью места сего.
Игумен совершил молебствие и только тогда прикоснулся с братией к пище.
Вера преподобного творила чудеса.
Приведем некоторые из них.
Иноки роптали, что далеко ходить за водой. Святой Сергий с одним из монахов пошел в лес под монастырем и, увидав немного дождевой воды, помолился над ней. С этих пор на этом месте открылся источник превосходной воды.
Братия назвали источник Сергиевым. Но преподобный, узнав об этом, запретил так называть его.
— Не я, а Господь дал сию воду нам недостойным, — сказал он.
У одного человека, проживавшего в окрестностях монастыря, сильно захворал единственный сын. Отец принес мальчика в обитель и просил святого Сергия помолиться над болящим. Пока преподобный готовился к молитве, отрок умер. Убитый горем отец пошел приготовить гроб, а святой начал молиться над телом умершего.
Когда отец вернулся с гробом, Сергий сказал:
— Сын твой не умер. У него случился припадок от стужи, которую он претерпел в дороге… Теперь црипадок прошел… Отрок — жив.
Обрадованный отец, увидев сына живым, бросился к ногам преподобного, благодаря его за воскрешение мальчика, но Сергий поднял его и не только запретил благодарить, но и рассказывать о происшедшем.
Слава о духовных подвигах Сергия и о творимых им чудесах росла со дня на день. К нему стали стекаться и простолюдины, и вельможи с просьбой помолиться за них.
Монашествующие оставляли свои обители и приходили жить в монастырь Сергия. Обитель росла и ширилась.
Вернемся теперь к путешествию великого князя на богомолье.
Когда Димитрий Иоаннович въезжал в монастырские врата, зазвонили во все колокола обители.
На паперти соборного храма его встретил преподобный игумен с крестом и святою водою. Когда князь приложился к кресту и был окроплен святою водою, преподобный Сергий сам принял благословение от митрополита Алексия, потом облобызался с ним.
Затем преподобный облобызался и с Митяем.
Странную противоположность представляли друг с другом великокняжеский духовник и великий игумен.
Отец Михаил был одет в богатую рясу, на груди красовался осыпанный драгоценными камнями крест, он выгля-т дел красивым, сильным и смотрел гордо.
Святой же Сергий был облачен в старенькую ризу, такую же эпитрахиль и ветхую, заплатанную рясу из грубой домотканой бумажной материи, он был невысок ростом, худ и имел болезненный вид.
Не было на нем ни камней драгоценных, ни дорогой одежды, он выглядел беднейшим иноком…
Но стоило взглянуть в его кроткие, глубоко запавшие глаза, чтобы понять, что ему не нужны, никакие внешние отличия, что он отмечен самим Богом: так ласкал, и манил, и проникал в душу его взгляд.
Отслушав литургию, которую совершил святый владыка в сослужении с преподобным игуменом, великий князь прошел в келью святого Сергия.
Это была очень маленькая, полутемная каморка с простым некрашеным столом и такими же скамьями.
— Потрапезуйте со мной, — предложил Сергий, — есть у меня хлебушка свежий — сам сегодня испек, — водица хорошая, ключевая, да малость рыбки печеной…
Великий князь и владыка разделили с преподобным скромную трапезу, только отец Михаил ни до чего не дотронулся и с оттенком пренебрежения смотрел на скудные снеди.
По окончании трапезы Димитрий Иоаннович сказал преподобному:
— Черные времена приходят, отче… На Москву вороги ополчаются…
Он передал святому о замыслах Михаила тверского, о возможности одновременного нападения на Русь Литвы и Орды.
— Твои молитвы, отче, доходны до Господа. Помолись за меня да за Русь православную.
— Доходны ль мои молитвы до Господа, о сем и мыслить не смею. По неизреченной милости Своей Господь порою дает мне по вере моей. А я за тебя, княже, первый молитвенник. Молитвы мои, княже, всегда с тобою. А ты не робей духом — сие грех. На милость Божию надейся. Бог поможет… Не хощет Он, милостивый, погибели чад Своих…
И долго говорил святой Сергий. Слова его были просты, безыскусственны. Он говорил о неисчерпаемом милосердии Божием, о Его любви к людям, о том, что нет такого трудного дела, такого подвига, который нельзя было бы свершить, уповая на помощь Божию.
Целительным бальзамом была речь преподобного для смятенной души великого князя.
Он приехал в монастырь унылым, полным смутным тревог, а уезжал о успокоенным духом, с сердцем, полным надежды.
Когда великий князь, распрощавшись со святым игуменом, выходил из кельи, преподобный, дотронувшись до ризы Митяя, с которым до сих пор не обмолвился ни одним словом, спросил, пробуя на ощупь ткань:
— Кажись, алтабас? Чай, дорогонек? Да, да… Сколько на эти деньги можно было бы сирых и голодных согреть и накормить…
Отец Михаил, вспыхнув, с недовольствием взглянул на святого и вышел вслед за князем, ничего не сказав.
Замешкавшийся святой Алексий и Сергий посмотрели друг на друга.
— Суета… И гордость житейская… — промолвил преподобный.
Владыко только тяжело вздохнул в ответ.
Проводив своих именитых богомольцев, святой Сергий вернулся к себе в келийку, плотно запер двери и — стал на молитву.
Когда он начал молиться, время было недалеко за полдень, а когда поднялся с колен, уже стояла глубокая тьма.
Он был изнеможен, и с его лба крупными каплями падал пот.
Присел на лавку, чуть вздохнул и пошёл будить звонаря, чтобы, ударил в колокол к полунощнице.
В церковь он явился первым из братии.
Такова была сила духа в его немощном теле.
Насколько великий князь, умиротворенный беседою с преподобным игуменом, уезжал из монастыря полным бодрости душевной и надежды, настолько беспокойно и смутно чувствовал себя Митяй.
Святость и простота жизни Сергия вместо того, чтобы умилить, только раздражила его.
Гордый дух отца Михаила не мог помириться, что высшее счастье в жизни достигнуто простотой житейской и смирением.
А что святой Сергий счастлив — в этом Митяй не сомневался. Разве это не высшее счастье, что Господь внимает его молитвам? Разве не должно назвать счастливцем того человека, в сердце которого нет доступа ни злым помыслам, ни гневу, ни зависти, ни неисполнимым желаниям й дух которого всегда величаво спокоен?
И этого преподобный достиг отвержением от благ земных, от тех благ, которые составляли все для Митяя.
Значит, ему, Митяю, никогда не быть поистине счастливым.
Он задавал себе этот вопрос. И ответ был ясен: для этого надо поступить так, как поступил святой Сергий: отречь себя, уйти в пустыню, молиться, работать…
И чувствовал царский духовник, что ему не под силу, что не сможет он отрешиться от сладких яств, от алтабасных ряс, от крестов с самоцветными камнями.
Сознавал он это и… в душе его поднималось черное, завистливое чувство к преподобному игумену: высокомерному Митяю была нестерпима мысль, что при все своем внешнем блеске, значении у великого князя он все же в глазах всех неизмеримо ниже скромного игумена затерявшейся в лесных дебрях обители.
Даже то, чем он, по-видимому, превосходил всех, — его красноречие, — оказалось имеющим менее цены, чем простая бесхитростная речь святого Сергия. Преподобному достаточно было немногих слов, самых обыденных, чтобы заставить воспрянуть духом впавшего в уныние великого князя.
Быть может, Митяй не достиг бы этого целою долгою и витиеватою речью.
Настроение духа его было настолько скверным, что князь заметил:
— Что с тобой, отец Михаил?
— Так. Что-то не по себе…
— А я как у отца Сергия побываю, так словно выкупаюсь душой. Легко этак становится…
— То же и со мною, — вставил слово святой Алексий, — душеспасительна и преполезна с ним беседа.
Митяй ничего не сказал.
— Стар становлюсь я, немощи одолевают, — промолвил, помолчав, владыка. — Скоро отзовет меня Господь к Себе…
— Ради нас Бог продлит тебе дней, — проговорил Димитрий Иоаннович.
— Смерть готов всегда приять с радостью, — продолжал святитель, — одно только заботит, кому отдам кормило корабля церкви. Вот, ежели бы отец Сергий охоч был приять митрополию!
— Подумаем еще, владыка, — сказал великий князь и посмотрел на Митяя.
‘Отец Сергий никак не согласится, — думал Димитрий Иоаннович, — скромен он, своей обители не покинет, в шум мирской не перейдет. Кого наречь владыкой? Жаль, что отец Михаил белый поп… Будь он черноризец, то по кончине Алексия, — чего Боже сохрани, — я бы его поставил владыкой… Да из белого попа в черноризца обратить недолго…’
Он опять взглянул на Митяя и повторил:
— Подумаем еще, владыка, подумаем…
Отец Михаил уловил на себе взгляд великого князя, и в его голове мелькнуло:
‘Что на меня так князь смотрит?’
Вслушался в сетованье святого. Алексия и подумал:
‘Будь я монахом, может, великий князь меня бы устроил во владыки’.
От такой мысли даже дух захватило.
Он сам себя остановил:
‘Нешто можно’.
Но честолюбивая дума продолжала шептать:
‘А почему нельзя? Стал же я из простого Спасского попа великокняжеским духовником и печатником. Могу стать и большим. Чернецом стать долго ль?’
Дурное настроение духа как рукой сняло.
Он продолжал размышлять.
‘Захочет великий князь, велит постричь. А там уговорит владыку благословить меня… Благословенного и собор выберет. Может быть, очень может быть… Надобно на счет этого после легонько удочку закинуть…’
Он совсем повеселел.
Митрополит, между тем, продолжал говорить с великим князем о том, как было бы желательно, чтобы владыкой стал святой Сергий и почему именно.
— Да окромя отца Сергия кому и быть? — вставил свое слово Митяй.
И стал расхваливать добродетели преподобного, его святую жизнь, говорил, что и его, Митяя, тянет к такой же затворнической и подвижнической жизни.

XIII. Торжество литвина

Князь тверской принял с распростертыми объятиями Некомата, привезшего ему ханский ярлык на великокняжение.
Он сделал Суровчанина своим боярином и первым советником, подарил вотчину и снабдил казною.
Но Некомат мало радовался княжеской милости. Его и совесть мучила да и все устраивалось не так, как ему хотелось.
Быть боярином у Михаила Александровича это значит вместе с ним вступать в битвы, начальствовать полками, а Суровчанини вообще был мало склонен к ратному делу. Вот- чинка, подаренная князем, была не из важных и находилась вблизи московского рубежа, так что, в случае войны Твери с Москвой, должна была подвергнуться разорению от войск великого князя.
Некомат ожидал спокойной и ‘сладкой’ жизни, а вышло не то.
Князь Михаил Александрович остался довольно равнодушным к тому, что хан задержал у себя Вельяминова. Дело относительно получения ярлыка на великое княжение удалось, этого только и нужно было. А какая судьба постигла Ивана Васильевича, — это князя мало интересовало..
К тому же голова его была занята иным.
Он теперь раздумывал, дожидаться ли войск Ольгерда и Мамая, или самому начать войну с Москвой до их прихода.
Благоразумие требовало дождаться их.
Но Михаилу Александровичу вспоминался совет Свидрибойлы, самому начать военные действия, чтобы вызвать к себе на помощь Литву.
К тому же не терпелось помериться с врагом. Ждал до лета, потом кинулся в войну очертя голову. Война началась с того, что тверской князь послал своих наместников в Торжок и сильный отряд к Угличу.
Со своей стороны Димитрий Иоаннович, предвидя серьезную войну, быстро собрал значительные силы.
Под его знаменами собрались все князья удельные, служащие Москве: составилось многочисленное ополчение.
Великий князь быстро перешел в наступление.
Он взял Микулин, его воеводы заполонили войсками всю область Михаила, все города были взяты, многие жители уведены в плен.
5 августа Димитрий Иоаннович осадил Тверь, в которой заперся тверской князь.
Тверитяне показали себя мужественными воинами и верными подданными своего князя. Они бились на стенах, как львы, отражая приступы московских ратников, несли все тягости осады, но не сдавались.
Три недели продолжалась осада. Михаил Александрович надеялся на помощь от литовцев и узнал от гонца, сумевшего пробраться через московский стан, что они шли.
Он воспрянул духом, но ненадолго — вскоре он узнал, что литовцы отступили.
Мудр, хитер и осторожен испытанный вождь литовский старый Ольгерд.
Он сдержал свое княжеское слово, двинул войска на помощь своему шурину, но идет медленно, опасливо, озираясь, как волк.
Ему нужна прежде всего польза Литвы.
А получит ли он здесь пользу?
У него есть верные люди, которые все разведают, обо всем донесут.
И вот от них он узнал, что Михаил едва держится в Твери с остатком войска, что все города его взяты неприятелем, область опустошена…
Василий кашинский, Андрей стародубский, Роман брянский, Роман новосильский, Семен оболенский, Иоанн торусский, кроме того многочисленная новгородская рать находится в пути.
Приходилось иметь дело с сильным противником.
Литовцев ждет свежее, готовое к бою войско, а Они утомлены походом.
Если Литва победит, что принесет ей победа? А если победят русские, тогда все литвины сложат свои головы под их мечами и померкнет слава литовского княжества.
Замечает Ольгерд, что и воины его идут неохотно.
Видно, между ними уж прошел слух, что впереди их ждет не добыча, не грабеж, а лютая битва, может быть бойня, — бойня в чужой стране, за много верст от родных лесов.
Понурились литвины…
Все чаще и чаще берет раздумье Ольгерда, идти ли вперед, не вернуться ли назад?
В один из таких моментов подъехал к нему Свидрибойло.
— Не погневайся, великий князь, — заговорил он, укорачивая поводья коня, — выслушай своего верного слугу.
— Говори. Ты знаешь, я тебя всегда рад слушать с охотой, — ответил Ольгерд.
— Князь! Не лей напрасно литовскую кровь: прикажи вернуться в Литву.
— А помощь Михаилу?
— Пусть делает, как знает. Разве ты виноват, что он начал войну, не дождавшись тебя. Вдвоем легко можно бы справиться с Москвой, а теперь придется биться нам одним: ведь у Михаила скоро не останется ни одного ратника. Его дела теперь не поправишь. Ты знаешь, я его друг (при этих словах Свидрибойло не смог удержать злой улыбки) и хочу ему только добра, но… теперь я вижу, что ему нельзя помочь… Посмотри ты также на наших литвинов — еще мы не прошли и половины пути, а они уже истомлены. А впереди ждет сильное войско московское. Подумай, князь, и послушайся совета доброго слуги.
— Подумаю, — коротко ответил Ольгерд.
На другой день литовцы отступили.
Разумеется, не таков был старый литовский князь, чтобы послушаться совета кого бы то ни было, если совет этот шел вразрез с его намерениями и желаниями. Но в данном случае Свидрибойло посоветовал как раз то, чего хотелось князю. Поэтому-то и вышел приказ отступать.
Но Свидрибойло приписывал отступление литовцев тому, что он к этому побудил великого князя. Он обманывался, литвины удалились бы обратно и без его совета: слишком умен и осторожен был Ольгерд.
Свидрибойло думал иначе и злорадствовал:
— Отомстил моему ворогу! Сам я подбил его начать войну, сам же теперь устроил, что помощи не будет от Литвы. Конец ему: князь Московский его в бараний рог свернет. Будет другой раз Михаил знать, как оскорблять литвина!
Узнав об уходе литвинов — о чем мстительный Свидрибойло постарался сообщить, — князь тверской понял, что он пропал.
Как бы долго ни затянулась осада, она должна была окончиться взятием Твери.
Он был близок к отчаянью.
Однажды, в обеденную пору, в княжьи хоромы прибыл епископ тверской Евфимий.
Он застал князя обедающим. Скудность в Твери доходила до того, что обед самого Михаила Александровича состоял только из кваса с накрошенным в него черствым хлебом.
— Отведай моего хлебца, владыка, — предложил князь.
— Благодарствуй, я хлебца уж пожевал. Я инок, мне к скудости не привыкать, а тебе-то, княже, я чай, тяжело.
— Что поделаешь? Плохо все это кончится… Возьмет Димитрий Тверь… Нам не отсидеться…
— И я так думаю, княже, — печально промолвил Евфимий. — По сему делу я к тебе и приехал. Надо бы людей пожалеть: смотри, как мухи, валятся от голода. Да и не пора ли перестать проливать кровь христиан правосланых…
— Так что же мне покориться, что ли? — сурово спросил князь.
— А почему ж нет.
— Не быть сему! — вскричал Михаил Александрович.
— Гордыня в тебе говорит, княже. Ради нее ты не жалеешь крови людской. Русские русских режут да убивают, брат встал на брата… Горе и грех. Ведь сам говоришь, что Твери не устоят, так чего же зря народ губить.
Князь угрюмо молчал.
Владыка поднялся и уехал недовольный.
Прошло несколько дней.
Приходилось Михаилу Александровичу выбирать одно из двух: умереть или покориться.
Бледный и сумрачный, приехал он как-то в келью Евфимия.
О чем-то поговорил, и несколько времени спустя из широко распахнувшихся тверских ворот двинулось шествие.
Впереди шел с крестом в руке владыка, окруженный духовенством, несшим иконы, за ними следовали знатнейшие бояре…
Не было в шествии только князя Михаила и Некомата.
Суровчанин в это время сидел у окна в светлице, облокотясь на подоконник и сжав руками голову, и смотрел на выходящее из города шествие. Лицо его было искажено страхом…
Шествие было замечено из московского стана, и там все пришло в движение.
Доложили Димитрию Иоанновичу, и он выехал навстречу процессии, окруженный ближними боярами и отрядом телохранителей.
Великий князь понимал, что обозначает это посольство:
— Мир! Тверь сдается!
Поравнявшись с владыкой, Димитрий Иоаннович соскочил с седла, обнажил голову, набожно перекрестился и приложился к кресту.
— Мир ти, княже! — приветствовал его Евфимий.
Потом заговорил:
— Великий княже! Господь Бог, по грехам нашим, попустил восстати брату на брата, пролить кровь христиан православных. Долго ли будет сие? Не больше ли пристало соединиться вкупе всем мужам тверским и московским в братском лобзании? Князь тверской послал меня к тебе. Молит он, чтоб ты забыл гнев свой и смягчил сердце свое. Просит он у тебя милости и мира.
— Сам я рад миру. Легко ли кровь проливать христианскую? Пойдем, отче, в стан мой. Там согласимся, на чем мир ставить.
В тот же день был заключен мирный договор.
Великий князь выказал великодушие к побежденному, не предъявив особенно тягостных условий.
Так разрушились мечты Михаила Александровича о великом княжении и об обессилении Москвы.
Во всех храмах служили благодарственные молебны, народ радовался миру, а князь тверской ходил мрачнее тучи.
Ему хотелось на ком-нибудь сорвать гнев.
Как раз ему попался на глаза Некомат, известно, что ‘у сильного всегда бессильный виноват’, как было и в данном случае. Князь напустился на Некомата, что это он с Вельяминовым втянул его в войну, что через них теперь разорена тверская область…
Одним словом, Суровчанин и Иван Васильевич являлись причиною всех бед.
В заключение князь прогнал его и запретил показываться ему на глаза.
Через несколько дней ранее подаренная Некомату вот- чинка была отобрана ‘под князя’.
Суровчанин поселился в убогом домике и жил на накопленные деньги, ежедневно опасаясь, что его с позором выгонят из Твери.
Однажды в город вошел изнеможенный, одетый в рубище путник.
Он прошел к княжему дворцу и остановился у высокого резного крыльца, ожидая, кому сказать, чтобы о нем доложили.
Выглянул княжий челядинец и спросил:
— Что надоть?
— Не узнал меня? Еще бы, — промолвил путник и потом добавил надменным тоном, столь не соответствовавшим его одежде: — скажи князю, что я, Иван Вельяминов, из Орды убежал и к нему вернулся.
Челядинец ушел.
Стосковалось в Орде сердце Ивана, хотя жилось ему там хорошо и хан его ласкал. Потянуло на Русь. Выбрал он ночку потемнее, коня побыстрее и ускакал. Татары его не нагнали. Но зато несколько дней спустя он попался в руки грабителей, которые отобрали казну и коня. Дальше ему пришлось идти пешком, питаться именем Христовым.
Теперь он был у цели. Конец страданиям! Он уже видел себя сидящим в княжеском тереме за кружкой душистого медового сбитня.
— Князь приказал тебя помелом гнать, — насмешливо промолвил вернувшийся челядинец, — и чтобы ты ему на глаза не смел показываться.
— Меня!? Я?.. — пробормотал Иван Васильевич, вздрогнув от гнева.
— Да, да… Ну, проваливай!
Шатаясь вышел он с княжего двора.
Голова кружилась. Дух захватывало от стыда и бессильного бешенства.
Несколько придя в себя, он кое-как, расспрашивая прохожих, узнал, где живет Некомат, и добрался до его лачужки.
В худом, бледном человеке он едва признал Суровчанина.
С своей стороны тот подивился происшедшей в Вельяминове перемене.
Некомат приютил своего ‘приятеля’, дал ему кров, пищу, хорошую одежду, но целыми днями изводил его упреками, что причиной всех бед он — Вельяминов, — сманивший Суровчанина в Тверь и насуливший горы золотые.
Гордый Иван Васильевич, не хотевший в былое время смириться перед великим князем, теперь должен был смиренно выносить попреки купца Некомата.
Но вскоре ‘приятелям’ пришлось распрощаться с Тверью.
Однажды князь Михаил как-то увидел проходивших мимо дворца Вельяминова и Некомата. На их беду князь был не в духе.
— Что эти Иуды здесь шатаются, — сказал он ближнему боярину, — Да и жить в Твери им незачем: изменники своему князю изменят и мне. Прогнать их!
На другой день ‘приятелям’ сообщили княжий приказ: выехать немедля из Твери и не показываться в тверской области под опасением смертной казни.
К вечеру они уехали, сами не зная, куда укрыться от гнева князей тверского и московского.

XIV. Гордыня и смирение

Святой митрополит Алексий, достигший восьмидесятипятилетнего возраста, стал чувствовать приближение скорой кончины.
Смерти святитель ждал с радостью, но его смущала только мысль о том, как бы найти достойного преемника. Все помыслы его в этом направлении останавливались на преподобном Сергии Радонежском, но, как нам уже известно, он опасался, согласится ли на это смирённый игумен.
Однажды, будучи уже слабым, чтобы самому ехать в Троицкую пустынь, митрополит через посланного попросил святого Сергия прибыть к нему для беседы.
Преподобный не замедлил прибыть. Во время последовавшей затем беседы святой владыка вдруг приказал келейнику принести золотой, осыпанный драгоценными камнями крест, подаренный митрополиту константинопольским патриархом.
Взяв крест, владыка сказал святому Сергию:
— Приими сие.
Преподобный поклонился до земли и промолвил:
— Прости мя, владыка, яко от юности не был златоносец, в старости же наипаче хощу в нищете пребывати.
— Вем, возлюбленне, — ответил митрополит, — яко сие исправил еси, но сотвори послушание, приими от нас подаваемое тебе благословение…
С этими словами владыка возложил на него крест и продолжал:
— Ведый буди, блаженне, чего ради призвах тя и что хощу о тебе устроити. Се аз, Богу ми вручившу, содержах российскую митрополию, елико. Он хотяше, ныне же вижду себе к концу приближившася, токмо не вем дне скончания моего. И желаю обрести мужа, даогуща по мне пасти стадо Христово. Не обретаю же такового, кроме тебе единого. Вем же, яко и великодержавнии князи, и вси людие мирстии и духовнии, даже до последнего, возлюбят тя и не иного кого, точию тебе на престол той требовати будут, яко достойна суща. Ныне убо, преподобие, приими сан епископства, по моем же исходе престол мой восприимеши.
Преподобный в ответ на это снова поклонился земно и сказал:
— Прости мя, владыко, яко выше моея меры хощеши ми наложити бремя, но сему невозможно быти никогда же. Кто бо есмь аз грешный и худейший паче всех человек, да такова сана дерзну коснутися?
Святой владыка приложил все усилия, чтобы уговорить Сергия. Он говорил долго и убедительно, но смирение преподобного не позволяло принять столь высокого сана.
Он повторял только:
— Выше меры моея есть делое сие!
Владыка понял, что всякие уговоры бесполезны, с печалью прекратил речь об этом и с миром отпустил преподобного.
Святитель сообщил великому князю о своей неудачной попытке и с грустью заметил, что не знает, кого благословить себе преемником.
Димитрий Иоаннович сам задумался над этим вопросом, который все чаще и чаще становился предметом его разговоров с Митяем.
Отец Михаил при этом говорил, что с таким делом нельзя спешить, что надобно выбрать действительно достойнейшего, человека большого ума и испытанного благочестия.
Говоря так, царский печатник думал:
‘Ах, зачем я не инок! Может, быть бы мне владыкой!..’
У великого князя тоже зрела эта мысль. Ему казалось, что умный, красноречивый духовник его был бы на своем месте на митрополичьем престоле.
В это время случилось событие, послужившее на пользу Митяю.
Спасский архимандрит Иоанн, достигший глубокой старости, удалился от дел, возложив на себя обет молчания.
Димитрий Иоаннович решил на место спасского архимандрита поставить отца Михаила.
Когда впервые об этом сказал ему великий князь, Митяй притворно запротестовал. Он сказал, что недостоин принять ангельский чин, а тем более сан архимандрита.
Говорил это… и боялся, как бы Димитрий Иоаннович не передумал.
Но великий князь не любил менять раз принятых решений. Не обращая внимания на прщтворное несогласие Ми- тяя, он приказал привести его силою в монастырь и постричь в монашество.
Вместе с клобуком на Митяя сразу же надели и мантию архимандрита.
Это было нечто беспримерное. Народ весьма этому дивился:
— До обеда был бельцом, а после обеда стал архимандритом.
Отец Михаил, слыша эти толки, смиренно опускал глаза, говоря:
— Воля княжая.
Но сердце его было полно радости. Зная любовь к себе великого князя, он был почти уверен, что станет митрополитом всея Руси.
Честолюбивые мечты его осуществлялись все более, и по мере того возрастала и его гордыня. Он уже видел себя на митрополичьем престоле, уже строил планы, как он будет повелевать.
Царский духовник стал иноком, теперь Димитрий Иоаннович мог просить святого Алексия благословить Митяя себе преемником.
Великий князь так и сделал. Он просил об этом сперва через бояр, потом сам.
Но здесь ему пришлось столкнуться с твердой волей святого Алексия.
Своим прозорливым умом владыка видел, кто такой Митяй. Он знал, что это умный, но суетный человек, стремившийся только к благам земным.
Не такого пастыря хотел видеть владыка во главе русской церкви.
Великий князь просил благословить Митяя, митрополит не соглашался.
Наконец, после долгих настояний, чтобы не обидеть Димитрия Иоанновича, святитель очень незадолго до своей кончины согласился благословить отца Михаила, но условно:
— Я благословляю его, — сказал владыка, — если Бог, патриарх и вселенский собор удостоят его править российскою церковью.
Митяй торжествовал.
Между тем святитель заметно слабел телом. Кончина его была близка.
Святой владыка предугадал ее. Однажды за великим князем пришел посланный от митрополита, сказавший:
— Владыка зовет тебя, княже… Хочет благословить тебя перед своею кончиной. Предузнал он ее.
Димитрий Иоаннович поспешил к святителю.
Он нашел святого Алексия сидящим на постели. Выражение лица его было светлое, глаза смотрели радостно.
— Отзывает меня Господь к себе, — тихо сказал он князю, — путь мой земной свершен… Отхожу я из сей жизни в жизнь вечную и оставляю тебе, также и сыну твоему, благоверному князю Василию, и всем потомкам твоим мир и благословение Божие до века…
Он благословил коленопреклоненного и растроганного великого князя. Потом сказал:
— Исполнь, чадо, прошение мое… Погреби тело мое не в храме, ибо сего не мню себя достойным, а у стены храма, за алтарем… Должно мне еще свершить последняя моя… — добавил он и попросил свести себя в церковь.
Облачившись в священные одежды, он, пересиливая, немощь тела, отслужил в последний раз литургию.
Телесная слабость не помешала святому архипастырю горячо молиться за покидаемую им паству.
Вернувшись в келью после богослужения, святитель слег в постель и более не вставал.
Кончина его была тихая и светлая.
Он скончался к утру 12 февраля 1378 года, благословив всех присутствовавших и сам начав читать молитвы на исходе своей души.
Едва разнеслась весть об его кончине, народ толпами потянулся к монастырю, собрались все епископы, бояре и князья.
Отовсюду неслись глухие рыдания.
Усопший святитель лежал, как живой, с светлым, спокойным лицом.
С печальным надгробным пением понесли на смертном одре тело святого Алексия в созданный им храм Архистратига Михаила, положили во гроб и погребли в приделе Благовещения Богоматери.
Великий князь помнил смиренный завет святителя о погребении его вне стен храма, но по совету епископов решился отступить от него.
Впоследствии, много лет спустя, явились мощи святого Алексия.
Произошло это таким образом.
Верх церкви, в которой был погребен святитель, обрушился. Разбирая основание для восстановления церкви, нашли тело святого Алексия нетленным, вынули его из земли и, после отстройки нового храма, поставили в нем раку с мощами святителя.
Вскоре последовал около раки целый ряд чудесных исцелений.
Слух об этом быстро разнесся, и к мощам святого стали стекаться толпы веруюпщх со всех концов русской земли.
Из многих чудес, совершавшихся и совершающихся от мощей святителя, некоторые крайне достопримечательны.
Так, например.
Трехлетний мальчик Димитрий умер от неизвестной изнурительной болезни. Родители принесли умершего сына в церковь и, после совершения божественной литургии, поставили гроб у раки святого Алексия, так как братия пошла в трапезу.
Они оставили на время его там и сами также удалились. Когда же родители вернулись, чтобы отнести гроб на кладбище, то какова была их радость при виде младенца ожившим и спокойно играющим у священной раки!
Сравнительно недавно, в 1864 году, был удивительный случай исцеления от слепоты одного воспитанника гимназии.
‘Обучаясь в Т. гимназии, — рассказывал исцеленный [‘Душеполезное Чтение’, 1864 г., апрель, стр. 145],— от усиленных ли занятий, или от ревматизма, как полагали врачи, или от другой какой причины, я с год тому назад совершенно ослеп левым глазом. Вслед затем стало и постепенно слабеть зрение в правом глазу, так что месяцев за семь тому назад я перестал видеть и этим глазом. С продолжением времени болезнь более и более увеличивалась, и, наконец, глаза мои обложились непроницаемою тьмою: зажженная свеча, поднесенная на самое близкое расстояние к глазам, не производила на них действия или не более давала света, как какой представляется закрытым глазом среди ясного дня.
Врачебные пособия в Т. оказались безуспешными.
По предложению некоторых особ, принявших во мне участие, один знакомый, отправляясь в Москву, взял меня с собою, чтобы посоветоваться относительно моей болезни со здешними врачами.
Прибыли мы в Москву в конце прошлого года и остановились в гостинице, а потом товарищ мой, уезжая из Москвы, поместил меня у знакомых ему г-ж X., в доме протоиерея. Лучшие московские врачи, в том числе окулисты, внимательно рассматривали мои глаза, совещались между собою и, наконец, признали мою болезнь неизлечимою.
Больно было моему сердцу.
Потеряв надежду на помощь человеческую, я стал посещать соборные храмы столицы и прикладываться к святым мощам, в надежде, не получу ли облегчения свыше.
Второго. числа января этого (1864) года отправляюсь с одною из госпож X. в Чудов монастырь и там при мощах святителя Алексия выслушал литургию, прося ходатайства этого угодника Божия, причем отслужил молебен.
При выходе из церкви, признаюсь, подумал, что другие от мощей получают исцеление, а мне грешному и мощи не помогают. Едва, мелькнула эта мысль, как я правым глазом увидел свет и в радости говорю спутнице:
— Я вижу.
Видя, что она не обратила внимания на мои слова или не поняла их, снова говорю:
— Я вижу.
Не понимая или не веря этому, она спрашивает:
— Что же ты видишь?
Я в доказательство стал указывать на предметы, какие были перед нами.
С этой минуты я вижу правым глазом так, как видел до болезни.
К большей моей радости, присовокупляю, что со вчерашнего числа, именно на обратном пути из Чудова монастыря, я стал видеть и левым глазом, хотя еще не совсем ясно’.
Таковы поразительные чудеса, происходящие у мощей святого Алексия.
Поистине это был избранник Божий — пастырь добрый, готовый положить душу за овцы своя, и истинный русский муж, готовый пожертвовать жизнью для блага родины.

XV. Честолюбцы

Всех опечалила кончина святого Алексия, исключая Митяя.
Его честолюбие, ранее тайное, сразу вырвалось наружу. Он, ссылаясь на условное благословение покойного святителя, назвал себя наместником митрополичьего престола, самовольно надел белый клобук и первосвятительскую мантию, с источниками и скрижалями, взял владычний посох, печать, казну, ризницу митрополита, поселился в митрополичьем доме и начал судить самовластно дела церковные.
Он был высокомерен и даже груб.
Еще не имея посвящения, но дерзко облачившись в пер- восвятительские одежды, Митяй осмеливался требовать к ответу епископов.
Ему, как митрополиту, служили владычные бояре и так называемые отроки, священники присылали в его казну оброки и дани.
Честолюбие его, казалось, могло бы быть удовлетворено. Но на самом деле вышло не то. Он нашел кару в своей собственной гордыне. Он теперь перестал выносить малейшее противоречие, малейший косой взгляд. Все должно было падать перед ним ниц и смиряться. Но его поступки вызвали порицание со стороны многих.
Конечно, и святой Сергий не мог не порицать самовольства и гордыни Митяевой.
Узнав об этом, Митяй пришел в ярость. Он поносил святого, грозил уничтожить его обитель, когда станет митрополитом, говорил, что Сергий завидует ему и хочет сам занять митрополичий престол.
Когда о словах отца Михаила довели до сведения преподобного, он не стал возражать на них, но только заметил пророчески:
— Не получит он желаемого престола владычнего, понеже гордостью обуян… Не узреть ему и Царьграда… [Четьи-Минеи и Никон. Лет. IV, 234]
С отъездом в Византию Митяй не спешил, так как желал, чтобы прежде этого великий князь приказал русским святителям посвятить его, Митяя, в епископский сан.
Димитрий Иоаннович готов был исполнить желание своего любимца.
Был созван собор епископов… Воля князя была законом: епископы готовы были посвятить отца Михаила, согласно с Номоканоном.
Но нашелся человек, который восстал против такого решения.
Это был Дионисий, епископ суздальский.
Он был умен, и быть может, честолюбив не меньше Митяя. Ему думалось, что митрополичий престол достойнее отдать кому-нибудь из епископов, а не ‘новоуку в монашестве’ архимандриту Михаилу, притом и по летам сравнительно молодому.
Шевелилась мысль и о том, почему бы не сесть на митрополичий престол самому ему, Дионисию.
Как бы то ни было, он поднял голос против посвящения отца Михаила.
— В нашей церкви русской испокон века в обык вошло и в закон, что епископов ставит токмо митрополит… Так должно быть и ныне.
Митяй возражал, но кое-кто из епископов согласился с Дионисием, а затем, к большому неудовольствию отца Михаила, на сторону епископа суздальского склонился и великий князь.
Состоялось постановление: не посвящать отца Михаила в епйскопы, а ехать ему в Царьград и там прийять, буде вселенский патриарх пожелает, не только епископскую благодать, но и сан русского митрополита.
Это не входило в расчеты Митяя: он все же оставался по степени благодати ниже многих из тех, кем повелевал или, по крайней мере, хотел повелевать.
Епископский сан ему был нужен для того, чтобы хоть несколько оправдать своеволие, с которым он надел мантию: ведь благодать почиет одинаковая, что на епископе, что и на митрополите. Разница только в внешних знаках сана и в степени власти над пасомыми.
Отец Михаил рвал и метал. Преосвященный Дионисий ликовал.
Оба они, конечно, и не сознавали, какая пропасть лежит между ними и почившим владыкой Алексием со смиренным Троицким игуменом Сергием.
Первые двое жаждали власти и влияния, вторые — только спокойствия духа и угождения Богу.
Первые, несмотря на духовный сан, были люди, ‘к земле приверженные’, вторые — стремились к небу.
Святой Алексий, если и ценил сам митрополита, то только потому, что, будучи главой российской церкви, можно было делать много добра.
Святой Сергий прямо отказался от первосвятительского престола, считая, по своему смирению, себя недостойным этого.
А архимандрит Михаил сам добивался первосвященнического сана, не рассуждая, достоин или нет занять его, стремился к нему только ради удовлетворения своего самолюбия, только ради ‘благ земных’.
Епископ Дионисий соревновал ему, сам хотел этой чести и завидовал ‘новоуку’.
Помыслы его были помыслами ‘земными’.
Митяй не простил Дионисию его противодействия.
Как-то он потребовал его к себе.
Тот приехал, но гневный.
— Почему ты до сих пор не был у меня на поклоне? — спросил отец Михаил.
— Почему? Зачем мне быть у тебя? — насмешливо ответил Дионисий. — Я епископ, а ты архимандрит, как же ты можешь повелевать мною?
Митяй задрожал от злости.
— Стану митрополитом, так не оставлю тебя и попом! — воскликнул он.
— Ладно, я еще допрежь сего поеду к вселенскому патриарху и позову тебя на суд. Тебе, может, из-за твоего своевольства не увидеть и престола митрополичьего.
Они расстались открытыми врагами.
Митяй передал эту беседу князю и сообщил, конечно, об угрозе суздальского епископа.
— Не уедет. Не пустим, — успокоил Димитрий Иоаннович своего духовника.
Он приставил стражу к жилищу Дионисия.
Однако тот упросил заступиться за него преподобного Сергия.
Святой игумен упросил великого князя, и, за порукой преподобного, епископ был выпущен на свободу.
Не оправдал Дионисий доверия святого инока и великого князя: он тайно выехал из Москвы в Константинополь.
Следом за ним поспешил в путь и отец Михаил, пробыв наместником уже полтора года.
Князь отпустил его с лаской и в знак особой милости дал ему несколько белых хартий, снабженных великокняжеской печатью, чтобы он воспользовался ими в Константинополе сообразно с обстоятельствами: или для написания грамоты от имени Димитрия, или для займа денег.
В путь отправился Митяй с большою пышностью: сам великий князь, все бояре старейшие, епископы проводили его до Оки. В Грецию отправились с ним три архимандрита, один московский протоиерей, несколько игуменов, шесть митрополичьих бояр, два толмача и, как выражается летописец, целый полк разных людей под главным начальством ‘большого’ великокняжеского боярина Юрия Васильевича Кочевина-Олешинского.
Путь был долог и небезопасен. Великого князя очень беспокоила судьба его духовника.
Но вскоре внимание его было отвлечено тою грозой, которая надвигалась на Русь, ополчались татары.

XVI. Княжий любимец

Вернемся теперь к давно оставленным нами Андрею Алексеевичу Корееву, верному Матвеичу и его племяннику Андрону.
Долог и труден был их путь до Рязани по осенней непогоде. Но, как бы то ни было, они добрались благополучно, если не считать того, что нежное лицо Андрея загрубело от воздуха и одежда его, прежде довольно щегольская, загрязнилась и порядочно поистрепалась на ночлегах где и как попало.
С трепетно бьющимся сердцем приближался юноша к стенам Рязани.
‘Что-то будет? Как-то дядюшка встретит? Брат отца, своя кровь…’ — думал он, въезжая в ясный полдень в ворота города.
Он думал, что будет трудно разыскать дядю, но оказалось наоборот: первый же встречный указал его хоромы неподалеку от княжих.
— Он, знать, здесь большой человек, — не то подумал вслух, не то спросил старик Матвеич.
— И-и! Первеющий. Правая рука Князева, — последовал ответ. — А вы откуда?
— Из Москвы,
— Из Москвы-ы?! Чудно.
— А что?
— Нет так. Наш князь Москву не больно любит… Епифан-от Степаныч теперя дома: видал я, как он с церкви вернулся.
Прохожий пошел своим путем-дорогой, а наши путники двинулись к палатам Епифана Степановича.
Ближний боярин князя Олега рязанского, Епифан Степанович Кореев, смачно обедал — любил старик побаловать себя сладким куском! — когда слуга доложил:
— Спрашивают тут твою милость.
— Кто такие? — с неудовольствием спросил хозяин.
— Не ведаю… Один будто из господ, только поистрепавшись, а двое холопов. Хотели тебя немедля видеть, да я не смел пустить.
— И ладно. Не вставать для всякого из-за обеда. Скажи, коли надобность ко мне, пусть подождет.
С этими словами он отпустил слугу.
И еще добрый час жена Епифана Степановича выбирала ему на ‘тарель’ — большая редкость в то время даже у богачей — лучшие куски. Наконец он приказал подать себе квасу и лениво добавил:
— Позови этого… ну, приезжего…
И тут же сказал жене:
— Ты уйди, мать.
Она вышла.
Старый Кореев был мужчина лет под шестьдесят, тучный, крепкий, краснощекий, с чуть заметною проседью в темно- русых волосах. У него были маленькие, заплывшие жиром глаза, часто вспыхивавшие хитрым огоньком, широкое, несколько скуластое лицо, обрамленное темною бородой, и целая шапка волос, набегавших на виски й редких на темени.
В ожидании пришельца он имел вид спесивый и недовольный.
Андрей Алексеевич, поджидая, когда его примет дядя, рисовал в своем воображении сцену свидания и расспрашивал Большерука про Епифана Степановича.
Тот отвечал очень коротко:
— Нравен малость… А ничего… Известно, боярин…
Юный Кореев нарочно не сказал докладывавшему холопу, кто он, желая поразить Епифана Степановича радостною неожиданностью.
Он готовился кинуться к дяде в объятия, расцеловать его.
Ведь родной брат отца!
Сердце юноши жаждало теплой привязанности.
Когда холоп наконец позвал его в покои, следом за Андреем Алексеевичем увязался Матвеич на том основании, что дяденька может не признать племянника.
Молодой человек вошел в светлицу с улыбкой, но она разом скрылась при виде недовольного и холодного лица дяди.
Он остановился посреди комнаты. Большерук выглядывал из двери.
— Что надоть? — промолвил хрипло Епифан Степанович.
Андрей Алексеевич почувствовал, что робеет.
— Я, видишь ли, к тебе… Потому самому, что я тебе племянник… — пробормотал он.
Старый Кореев широко открыл глаза и подался вперед.
— Племянник твой…
Епифан Степанович, видимо, изумился, потом окинул внимательным взглядом убогую одежду юноши и, приняв равнодушный вид, проговорил:
— А у меня и племянника-то никакого нет.
— Как нет! — раздался голос Матвеича, и сам верный слуга влез в комнату. — Вот те раз, нет! Меня, чай, признаешь? Матвеич я, ключник братца твоей милости Алексея Степаныча… А это его сынок Андрей Лексеич. Как же не племянник?
Старый Кореев поглаживал бороду и соображал.
— Может, и в сам деле братнин сын. Старик-от будто знаком… А только парень, по всему видать, голяк. Кормиться ко мне, чай, приехал… Знаю я роденьку. Брат Лексей у меня точно был… Да помер… А ты, парень, уж как-то больно чудно, — словно с неба свалился… Народ же ноне разный бывает… Опять же и вид у тебя… — сказал дядюшка, барабаня пальцами по столу и презрительно косясь на племянника.
Юноша стоял обескураженный. Но Матвеич разом смекнул, в чем дело.
— Вид, оно верно… Да где ж в дороге купишь? А денег есть… Нако-сь, — промолвил он, вынув кошель, и, раскрыв, показал его старому Корееву.
Потом добавил обиженным тоном:
— Не объедать тебя племяш приехал.
Тут впервые Андрей Алексеевич познал магическую силу золота.
Лицо Епифана Степановича разом прояснилось, глаза забегали.
— Да разве я потому, что объедать? — заговорил он, словно оправдываясь. — Нешто я для родного когда пожалею? Ни в жисть. А токмо нельзя же и так. Пришел человек незнаемый и говорит: я твой племяш. Стало быть, и верить? Я человек старый, видал виды. Опаска завсегда нужна… Теперь я вот смекаю, что и в лице у него с покойным Алешей есть сходственность… Вот уж который год, как в землю убрался. Идет время…
Он принял грустный вид.
Затем внезапно добавил:
— Ты скидай кожухчик свой, племянничек… Да поцелуемся…
Он встал и распростер объятия.
Несколько времени спустя Андрей Алексеевич сидел уже за столом, уставленным яствами, и рассказывал дяде о своих приключениях.
Дядя вздыхал, качал головой и, подливая племяннику наливки, говорил:
— Мы тебя здесь устроим.
Потом выплыла к столу и тетушка Анна Петровна — жена хозяина дома.
Беседа пошла родственная, задушевная.
Матвеич и Андрон в то же время угощались в поварне.
— Я тебя к князю введу, мне это ничего не стоит, — сказал в разговоре дядя, — а только тебе надо приодеться. Да вот как раз (он хлопнул себя по лбу), хорошо на память пришло, у меня есть чуга [чуга — узкий кафтан без воротника и с короткими рукавами] новешенька… Малость только тебе перешить. Хочешь, продам? Возьму что мне стоила. Не наживать же с тебя стану.
Андрей Алексеевич охотно согласился.
На этой чуге дядюшка нажил с племянника ровно в полтора раза ее стоимости.
Через несколько дней юный Кореев был представлен князю Олегу.
Он стал бывать в княжих палатах ежедневно, но князь мало обращал на него внимания, пока не произошел один случай.
Это случилось уже глубокой зимой, когда сковались реки и снег залег на полях и в лесах толстым слоем, а морозы стояли такие, что дух захватывало.
К стуже русскому человеку не стать привыкать. Он даже любит крепкий морозец и подшучивает над ним.
Старый князь Олег, — несмотря на преклонный возраст, богатырь телом, — не был исключением из числа соотечественников.
Мороз не заставил его отказаться от любимого развлечения: медвежьей травли. Князь любил поднять медведя и взять его на рогатину. На сей раз медведь залег недалеко от города: тем более трудно было устоять Олегу, чтобы не побаловать себя.
Рано утром в назначенный день отправились на охоту князь, несколько приближенных, в числе которых находился и старый Кореев, и Андрей Алексеевич, увязавшийся за дядей.
Доехали до опушки, там слезли с коней и пошли по сугробам.
Князь Олег, старец с лицом патриарха, казалось, помолодел. Держа рогатину в руке, он шел впереди всех и беспрестанно спрашивал у мужика-вожака, скоро ли берлога.
Наконец он успокоился: вожак, остановясь у снежного сугроба, навеянного к пню, остановился и сказал:
— Здесь зверь.
Стали вонзать копья в снег, чтобы поднять медведя.
Долго не удавалось.
Потом сугроб словно дрогнул, разом рассеялся, и огромный медведь, взбешенный, страшный, с приставшими комьями снега к косматой шерсти, с ревом поднялся из берлоги.
Все отпрянули, кроме князя Олега, который спокойно ждал зверя.
Медведь заметил неприятеля и, вытянувшись на задних лапах и помахивая передними, пошел на князя, переваливаясь, как утка.
Князь стоял неподвижно.
Зверь совсем близко. Слышно его хриплое, порывистое дыхание.
Вдруг Олег поднял рогатину и вонзил в медведя.
Оружие глубоко впилось. Удар был верен. Кровь оросила снег.
Медведь заревел, полез дальше, все глубже всаживая в себя рогатину и стараясь переломить ее лапой, что не позволял ему сделать охотник, зорко следя за его движениями.
Но притупился ли от лет взгляд князя рязанского, утратилась ли былая ловкость, только он сделал неловкий поворот.
Послышался треск ломающегося дерева, рогатина переломилась, как тонкая щепка.
Медведь насел на Олега и подмял под себя.
Все испуганно ахнули.
Не потерялся только один Андрей Алексеевич. Одним прыжком очутился он рядом с медведем, поднял обеими руками свой бердыш, с которым никогда не расставался, и страшным ударом раскроил череп медведю.
Зверь тяжелой массой рухнул на снег.
Старый князь лежал без чувств. Его подняли, потерли виски снегом и осмотрели. Было несколько ран, но не опасных: кости были целы.
Придя в себя, князь пожелал видеть своего избавителя.
Он обнял юношу и поцеловал.
— Отныне ты будешь другом моим, — сказал он. — Первым после меня станешь в княжестве рязанском.
Олег сдержал слово. Несмотря на молодость, Андрей Алексеевич занял место ближнего боярина князя. С ним князь часто советовался и осыпал милостями.
Время быстро пролетало.
Юный Кореев уже мог бы вернуться на родину и отнять вотчину у опекуна, но медлил возвращением: не хотелось покинуть князя, полюбившего его, как сына, и он привязался к семье дяди.
Мало видевший ласк, сирота полюбил Епифана Степановича. Тот казался ему таким добрым, истинно родным.
Старый Кореев часто говаривал:
— Ты считай меня заместо отца. Полюбился ты мне.
Порою он даже точно заискивал перед молодым племянником.
Неопытный и доверчивый юноша принимал все за чистую монету, и привязанность его с каждым днем возрастала.
Раз как-то Матвеич, поймав Андрея Алексеевича наедине, сказал:
— Юлит старый… Ты смотри не очень-то того. С опаской.
Молодой Кореев только подивился такому предостережению.
Часто он думал, что как хорошо сделал, приехав в Рязань. Там, дома, были только косые взгляды вотчина да порою ложная ласка, а здесь он нашел искреннюю ласку и родную семью.
Что он служит чужому князю, это его не беспокоило. Олег, казалось, был верен Димитрию Иоанновичу, а, кроме того, Андрей Алексеевич ведь не приносил клятвы служить рязанскому князю. Он мог свободно ‘отъехать’, когда хотел.
На душе юноши было мирно и спокойно.
Даже мстительные замыслы относительно Некомата оставили его.
Молодой Кореев был очень незлобив от природы и если способен был причинить кому-нибудь зло, так только разве в минуту крайнего раздражения.
— Бог с ним, — решил он, — на чужое позарился — свое потеряет.
Он и не думал, что уж эта мысль сбылась, что Некомат почти нищий, мечется из княжества в княжество, из Руси в Литву, вечно боится за свою жизнь и проклинает судьбу и кается в содеянном.
Если бы Андрей Алексеевич встретил в это время своего опекуна, то, вероятно, простил бы его.
А действительно ли все были такими добрыми и ласковыми вокруг юного Кореева?
Юноша не знал, что князь рязанский, открывая перед ним якобы все помыслы, глубоко таит свою ненависть к великому князю московскому и уже ведет переговоры с Литвой, где в то время место умершего Ольгерда занял жестокий Ягелло. Старый Олег был не чета Михаилу тверскому. Наученный опытом, он понимал, как трудно тягаться с Москвой. Он притворялся другом Димитрия, а втайне строил козни и выжидал удобного случая, чтобы скинуть личину.
Юноша не знал, что все эти ласковые вельможи потому только ласковы, что к нему милостив князь. Они заискивают, низкопоклонничают перед ним, но в душе ненавидят ‘мальчишку’.
Юноша не знал наконец, что сам этот такой добрый дядя завидует ему. Если бы он мог проникнуть в думы дяди, когда тот бродил ночною порой, как тень, по покоям, одолеваемый бессонницей, то ему пришлось бы и огорчиться и испугаться.
Он тогда понял бы, что первый враг его — дядя.
Епифан Степанович не находил себе покоя с тех пор, как его племянник попал в милость к князю.
Его ела зависть.
— И надо мне было его принимать к себе да к князю вводить!.. Ведь он оттер меня, оттер… Хитрющий мальчишка!
Так рассуждал старик Кореев, забывая, что только случай помог его племяннику выдвинуться.
— И как он ловко меня обошел! Дяденька да дяденька… А теперь и ступай к нему на поклон. За свою глупость кланяйся безбородому парнишке. Ну, да все до поры до времени. Княжая-то любовь переменчива. Придет и моя пора, и он мне поклонится. Хотелось бы мне очень у князя супротив него поработать… Сшибить, значит…
Но планы, каких козней он ни строил, все выходили неудачны.
Надобно было так устроить, чтобы исподволь и незаметно: чтобы и князю невдомек, что со зла говорит, да чтобы и племянник не узнал.
Лучшим средством, в конце концов, ему показалось действовать через других.
Он повел игру осторожно.
То с тем, то с другим посмеется над племяшом:
— А пустая еще у него голова! Какой он княжий советник. Ему бы голубей гонять.
А этот — ‘тот или другой’ — уж в свою очередь постарается разнести:
— Вот что сам дядя родной говорит…
А после, может быть, и до князя дойдет.
Олег, может быть, только поморщится.
Но ведь поморщится раз, поморщится два, а там и покосей взглянет на Андрея Алексеевича.
Быть может, в княжей голове даже мелькнет:
‘Ив самом деле, какой он советчик’.
Пускал дядюшка в ход и другое средство.
Нет-нет, да кому-нибудь и шепнет про племяша скверную небылицу и сам же тут прибавит:
— Мне не верится… Да и ведь душа болит: родной племянник, своя кровь. Да как не поверить? Человек сказывал верный.
И пойдет кружить сплетня.
И вновь поморщится старый Олег.
А юноша в простоте сердечной ничего не подозревал. Продолжал думать, что вокруг него все добрые, славные.
Он не замечал даже того, что князь с ним становится холодней.
Тем тяжелей ему было, когда грянул гром с безоблачного неба.
Конечно, безоблачным оно только ему казалось.

XVII. Верный раб

1380 год застал Андрея Алексеевича все там же, в Рязани, и все в прежнем положении якобы княжего любимца.
Протекшие со времени его приезда годы наложили на него свой след: он развился и физически, и умственно. Теперь он глядел богатырем-мужчиной с умным и приветливым взглядом.
Но душевные качества его не изменились: он все так же был незлобив и доверчив.
Зато и дядя с приспешниками не изменили себе: они сплели вокруг молодого Кореева целую сеть интриг, которой не замечал только сам Андрей Алексеевич.
Он даже думал, что князь Олег по-прежнему расположен к нему. Правда, старый князь выказывал ему некоторые внешние признаки внимания, но сердцем уже сильно остыл к нему. Подвиг, совершенный Андреем, с течением времени словно потускнел.
В уме князя даже являлись соображения такого рода:
— Что ж особенного сделал он? По башке медведя бердышем хватил. Не он бы, так другой кто-нибудь сие свершил бы: нешто дали бы зверю сломать меня?
Князь почти жалел, что так приблизил к себе Кореева.
— Человек он московский… Может, тут у меня соглядатничает… Надо б его верность попробовать…
Проба пришла само собою, неожиданно и для Олега, и для молодого Кореева, и разом перевернула все.
Однажды Андрей Алексеевич застал князя чрезвычайно веселым, смеющимся.
С Олегом сидел Епифан Степанович, находившийся тоже в прекраснейшем расположении духа.
Андрей Алексеевич с некоторым удивлением посмотрел на престарелого князя, которого редко видел не то что смеющимся, но даже улыбающимся. Обыкновенно он бывал серьезен, почти угрюм.
Заметив взгляд юного Кореева, князь спросил:
— Что смотришь? Что я больно весел? Еще бы, братику, когда великий — от князь-то твой московский, умник-то-ра- зумник, у нас вот где.
Он указал на сжатый кулак.
— В кулачок зажат! — . в тон Олегу сказал старый Ко- реев.
Молодой человек только пожал плечами в недоумении.
— Не понимаешь? — с усмешкой спросил Олег, — так я тебе скажу: на Русь идет хан Мамай с великою силой.
— Боже мой! — воскликнул Андрей Алексеевич.
— Подожди. А с другой стороны идет Ягайло тоже с силой немалой…
— Мало одной беды.
— А с третьей — хе-хе! — я на Димитрия — свет Иваныча нападу.
Молодой Кореев не верил ушам.
— Ты?!
— А конечно же я. Буде прикидываться-то мне. Надо правду молвить: московский князь мой ворог старинный. Я смирился, да молчал до поры до времени. Он меня, чай, другом считает. А мне Рязань дороже его дружества. Хан Мамай обещал, как завоюет, всю Русь отдать мне с Ягайлом. Мы поделим… Татары уж у Дона… Ягайло уж перешел рубеж… О сем я сам — хе-хе! — известил Димитрия: ‘Идет, дескать, Мамай на тебя и на меня и Ягайло тоже, но еще рука наша крепка — справимся!’. Пусть догадается, что я ему ворог. До последнего не надобно ему сего знать. Как литовцы подойдут поближе, тогда иной будет сказ.
Андрей Алексеевич слушал князя в каком-то остолбенении.
Дядя смотрел на него и язвительно улыбался: он предвидел, что теперь племяннику ‘карачун’.
Наконец молодой человек вымолвил побледневшими устами:
— Стало быть, ты вместе с неверными будешь бить христиан православных?
— Что ж, коли это на пользу Рязани, — пожав плечами, ответил князь.
— А греха-то не боишься? — пылко воскликнул Андрей Алексеевич. — Побойся Бога, стар человек!
— Молоденек учить меня, — угрюмо отозвался князь.
— Да, да… Где уж тебя учить. Прощай, княже! Я сейчас уезжаю.
— Еще как-то тебя пущу.
— Я вольный человек, тебе креста не целовал.
— Это все равно. Пустить тебя, чтобы ты пошел Димитрия обо мне оповещать. Ловок! Нет, братику, пока все не кончится, останешься ты у меня.
— Не останусь.
— Будто?
Олег сделал знак Епифану Степановичу.
Тот быстро вышел и вскоре вернулся с двумя дюжими молодцами с копьями в руках.
— Возьмите-ка этого паренька. Ты, Епифан, устрой его как следует.
— Будь надежен, княже!
Стражи взяли молодого Кореева за руки.
Он мог бы их обоих отбросить одним махом, но понял, что сопротивляться бесполезно.
— Дашь ты Богу ответ, князь! — сказал он.
— Ладно, ладно, проваливай!
По его знаку юношу увели.
Дядя, действительно, распорядился как следует: по его приказанию племянника посадили в подклеть с одним окошком и толстою дубовою дверью. Туда бросили ему ворох соломы, поставили воды да кусок хлеба.
— Посиди, княжий любимчик! — насмешливо промолвил Епифан Степанович и захлопнул дверь.
Андрей Алексеевич стал узником.
Он кинулся на солому, изнеможенный, разбитый от страшного душевного потрясения.
— Злодеи, злодеи!.. — шептал он.
Сердце было полно скорби и негодования.
По временам ему хотелось кричать, неистовствовать. Он вскакивал, озирался, как пойманный зверь, потом бессильно падал на солому.
— Боже мой, не попусти злодеям свершить злое дело! — воскликнул он, воздев руки.
И, встав на колени, начал молиться.
Он молился долго и горячо. Молился не за себя, а за Русь, за князя Димитрия,
Жарка была его молитва и подействовала на него успокоительно.
В сердце воскресла надежда, почти уверенность, что Бог не допустит торжества ‘злых изменников’.
Утомительно долгие потянулись часы заключения.
Настала ночь, но сон бежал от глаз узника, рассвет, скудно проникавший сквозь оконце, застал его не спящим, он полулежал, подперев рукой голову, в глубокой задумчивости.
В обеденную пору опять ему кинули хлеба, сменили воду, он забыл и думать о пище.
Обошел кругом свою темницу… Толстые стены, дубовая дверь… Нет, не выбраться отсюда…
А у дверей, наверно, еще страж.
Снова смерклось, наступала уже вторая ночь его заключения.
За дверью послышался говор.
— Нашел время! — ворчливо сказал один голос. — На ночь глядя притащился.
— А ежели мне раньше было не свободно? — ответил второй. — А ты должен: у меня княжий пропуск. Вишь, печать!
— Разглядишь в этакой тьме. Да иди, только долго хороводиться не дам.
Послышался звук отодвигаемого затвора. Дверь приоткрылась, и кто-то вошел. Кто — этого сразу разглядеть молодой человек не мог.
— Андрей Лексеич! Сердешный, — сказал посетитель.
Кореев сразу узнал голос Матвеича.
Кинулся к нему и замер в его объятиях.
— Времени вадить нельзя, — зашептал Большерук. — Надевай-кась скорей…
Он снял с себя и накинул на Кореева широкий и длинный мужицкий армяк.
— Роста-то мы одного… Смекаешь… Шапку на… Да дай- кась я тебе бороду прицеплю… Из пакли я сделал, вчера всю ночь сидел… В темноте он не разберет.
Андрей Алексеевич понял, в чем дело.
Сердце его радостно забилось.
Но тотчас же его охватило беспокойство за участь Матвеича.
— А как же ты? Тебе ведь беда будет.
— Э, родненький! Я стар человек, пожил. Коли и казнят — не беда… Тебе еще жить надо, а мне…
— Почто я тебя губить стану? Я не пойду.
А сердце мучительно просило воли.
— Не пойдешь, так я сейчас сторожа придушу и все равно сгину ни за грош, — решительно промолвил старик.
Потом добавил:
— Андрон одвуконь ждет тебя за углом у твоего дома… А твоя казна вот, возьми.
Он сунул ему кошель.
— Ах, Матвеич, родимый, за тебя боязно!
— Не бойся, соколик. Ну, иди с Богом!
Старик закрестил его.
— Скоро, что ли? А то и тебя здесь запру, — послышался окрик сторожа.
Большерук толкнул Кореева к дверям, а сам упал на солому.
Дрожащей рукой схватился юноша за скобу, распахнул дверь и вышел, низко наклонив голову.
Караульный тотчас же запер за ним дверь.
Обман удался.
Не спеша, чтобы не подать подозрения, тяжелой старческой походкой побрел он к своему дому среди сгустившейся темноты.
За углом чуть вырисовывались силуэты двух коней и всадника.
— Андрон! — тихо позвал Кореев.
— Я-сь! — откликнулся всадник.
Сбросить армяк и привязную бороду было делом одной секунды.
‘В следующую он был уже в седле.
— Дядька там? — спросил Андрон.
— Там… — ответил Андрей Алексеевич, и голос его дрогнул.
— Помоги ему Господь! Едем!
Выбрались за город единственными открытыми ночью воротами, где их было окликнули.
Андрей Алексеевич ответил, что холопы они боярина Епифана Кореева и посланы им по спешному делу.
Их не стали расспрашивать и пропустили, а лиц в темноте нельзя было разглядеть.
За городом поехали с возможной быстротой.
В душе Кореева было смешанное чувство радости и скорби. Он радовался свободе и печалился о верном Матвеиче. Обман, конечно, не замедлил открыться. Страж, принесший по обыкновению, воды и хлеба, тотчас же узнал подмену.
Узнав о побеге узника, Олег пришел в ярость. За Андреем Алексеевичем была послана погоня, но не имела успеха.
Участь Матвеича была решена князем коротко:
— Казнить!..
Старик был безмятежно спокоен, когда его вели на казнь.
Он помолился, поклонился на все стороны и сам положил на плаху седую голову.
Сверкнул топор. Раздался глухой удар.
И верного раба не стало.

XVIII. За веру и свободу

Страшное бедствие грозило Руси.
Надвигалось новое Батыево нашествие, усугубленное еще нападением Литвы.
Вся Русь всколыхнулась от мала до велика,
У всех на устах было:
— Хан Мамай идет воевать Русь с силой несметной!
И сила его, действительно, была несметна.
Он, злобясь на московского князя за его ‘непослушание’, за его смелость противостоять татарам с оружием в руках, когда они вторгались в русские пределы, и побеждать их, долго готовился к нашествию. Он хотел одним ударом решить судьбу великого княжества Московского, могущество которого росло не по дням, а по часам.
Он собрал огромное войско, ядро его составляли татары, а к ним присоединились как подданные хана или его наемники половцы, харазские турки, черкесы, ясы, буртаны, т. е. кавказские евреи, армяне и крымские генуэзцы.
Перед походом Мамай объявил на совете мурз:
— Иду по следам Батыя истребить Русь. Казним рабов строптивых, обратим в пепел их города и села и церкви христианские. Разбогатеем русским золотом.
Не довольствуясь тем, что имел сильную рать, Мамай еще заключил союз с Ягеллой, условившись напасть на Русь одновременно с ним. Не побрезгал он даже союзом с Олегом рязанским.
Казалось, он соединил все, чтобы покорить Русь.
Он в этом был уверен и в конце лета 1380 года двинулся со своими полчищами к пределам России.
Олег не солгал, сказав Корееву, что известил Димитрия о нашествии Мамая и Ягелло: он, действительно, это сделал, продолжая играть роль коварного друга.
Горячо молился в этот день великий князь во храме Богоматери.
По лицу его катились слезы, когда он шептал:
— Не за себя молю, Заступница, а за сынов земли русской… Если нужна моя жизнь, да возьмет ее Господь и спасет русскую землю!..
Молясь, он мог плакать, как женщина, но когда настала пора действовать, он явил, себя сильным мужем.
Немедленно по всем городам полетели гонцы с приказом:
— Сбираться к Москве, спасать землю русскую!
Поднялась Русь, как один человек.
Рвение выказалось необычайное. В несколько дней вооружались и поднимались целые города.
Отовсюду, со всех концов России, стремились к Москве тысячи ратников, готовых умереть за веру и свободу.
И простой смерд, и знатный боярин — равно взялись за оружие, чтобы встать в ряды бойцов.
Как лавина, катящаяся с горы, вырастала могучая рать.
Шум оружия не умолкал на улицах Москвы.
Юноши и мужи готовились к бою, старцы и женщины молились. Храмы были переполнены… Горячие моленья не умолкали.
Нищих не было в это время в Москве, на них щедрою рукою сыпались благотворения.
Подавая милостыню, говорили:
— Помолись за спасенье Руси.
Димитрий Иоаннович устраивал полки, а, устроив их, поспешил в Троицкую обитель — помолиться со святым Сергием.
Преподобный, истинный сын русской земли, ободрил князя.
— Иди против татар не колеблясь… Бог поможет тебе… Многие падут честно, но сломится сила татарская… Ты вернешься здрав и невредим и с победою.
Целый день пробыл Димитрий Иоаннович в монастыре, укрепляясь беседой с преподобным.
Прощаясь с великим князем, святой игумен благословил его, окропил святою водою бывших с ним военачальников и дал ему в помощь двух иноков: Александра Пересвета, бывшего в мире брянским боярином и храбрым воином, и Ослябю.
На их схимы он велел нашить изображение креста и сказал, напутствуя:
— Вот оружие нетленное, да служит он вам вместо шлемов!
Вскоре после поездки великого князя в Троицкую лавру было назначено выступление.
Медленным, но неудержимым потоком потекли войска к воротам Флоровским, Никольским, Константино-Еленским… [Ворота эти давно заделаны, они были первыми от Флоровских или Спасских ворот к Москве-реке]
Духовенство сопровождало их с иконами и хоругвями’ окропляло святою водой.
День был ясный.
Солнце сверкало на оружии ратников, золотило ризы духовных, озаряло толпы плачущих женщин и детей.
В это время великий князь молился в храме Михаила Архангела над прахом погребенных там его предков.
Когда он вышел, ему подвели боевого коня.
Он обнял жену рукою, уже одетою кальчужной рукавицей, вскочил на коня и промолвил:
— Бог наш заступник!
И поскакал к воинству.
Словно невиданная, сверкающая река заструилась, разлилась на много верст среди полей.
Звенит оружие, ржут кони… Висит в воздухе плач проезжающих… Но все меньше и меньше их… Редеют толпы…
Вот уж воинство одиноко стремится вдаль от родных святынь…
Молчаливы воины. Их лица серьезны, и спокойным огнем горят очи…
В Коломне с Димитрием Иоанновичем соединились полки полоцкие и брянские, предводимые сыновьями умершего Ольгерда, перешедшими на службу Москве — Андреем и Димитрием.
Великий князь под Коломной сделал смотр воинству.
В стройном порядке растянулась необозримая русская рать.
Тихо шелестели десятки знамен, осеняя стальные шеломы и шишаки.
Гордо реяло черное знамя великокняжеское с золотым изображением Спасителя.
В рядах оказалось более ста пятидесяти тысяч воинов.
Князь с умилением смотрел на этих ратников, поднявшихся на защиту родины, и печалью сжималось его сердце при мысли, скольким из них не придется больше увидеть своих оставленных отцов, матерей, жен и детей.
Он медленно проезжал вдоль рядов, когда вдали показались два запыленных всадника.
Они подскакали к великому князю. Один из них поспешно спрянул с коня и приблизился к Димитрию Иоанновичу.
— Великий княже! — сказал он с низким поклоном, — я боярский сын Андрей Кореев… Был в Рязани и убег оттуда… Привез скорбную весть — князь рязанский Олег изменил тебе… Он заодно с Мамаем и Ягайлой…
Лицо великого князя омрачилось.
— Хоть и грустна весть, но спасибо тебе… Был некогда на Руси Святополк Окаянный, таким же хочет, видно, быть и князь Олег.
Он тронул коня.
— Великий княже! — воскликнул Кореев, — окажи милость, дозволь мне с холопом в войско стать.
— Становись, друже, — с ласковой улыбкой ответил князь.
Андрей Алексеевич и Андрон тотчас вмещались в ряды воинов.

XIX. Мамаево побоище

Русское войско подошло к Дону, за которым стояли татары.
Возник вопрос: переходить реку или нет?
Голоса в великокняжеском совете разделились. Между тем, надобно было спешить, чтобы не дать Мамаю соединиться с Ягайлой.
Во время этого разногласия и разномыслицы прибыл в стан Димитриев запыленный, усталый инок и вручил великому князю письмо.
Оно было от преподобного Сергия. В нем святой игумен убеждал Димитрия Иоанновича не медлить и идти вперед.
— Час суда Божия наступает, — сказал великий князь и отдал приказание перейти реку.
7 сентября 1380 года воды Дона кишели людьми.
В брод, вспеняя воду, переправлялась конница. По наскоро устроенным мостам тяжко шагала пехота. На том берегу, у речки Непрядвы, стали готовиться к битве.
Наступила ночь на восьмое сентября, сырая и холодная. Андрей Алексеевич, кутаясь в широкий кожух, грелся у костра и думал:
‘Увижу ли я завтра после боя те звезды, что теперь мерцают? Или примет меня мать сыра земля? Сбудется по воле Божьей, а не по моей. А драться буду лихо’.
На противоположной стороне костра сидел Андрон, тихо мурлыча песню.
— Бердыш я наточил, а сабля востра ли? — проговорил Кореев и, вынув саблю, попробовал лезвие.
— Туповато. Как думаешь, надо поточить, Андрон?
— Малость надо. Это я тебе живой рукой.
И, раздобыв мягкий камень, холоп принялся за работу.
— Может, завтра кого-нибудь из нас и не будет, — промолвил Андрей Алексеевич.
— А не стоит об этом думать. Помирать когда-нибудь надоть. Завтра али через десять годов… А за веру да за родную землю как не постоять! И ей-ей я не думаю, убьют меня али нет. Что Бог даст — и шабаш.
Речь согласовалась с выражением его лица: оно было совершенно спокойно.
Кореев помахал саблей и вложил ее в ножны.
— А что, боярин, не спать ли? — спросил Андрон.
— А и доброе дело. Давай соснем.
И оба, повернувшись ногами к костру, поплотней завернулись, поудобнее устроили головы на седлах, заменявших подушки, и чуть не одновременно заснули.
Подобно им поступили и все другие воины Димитриевой рати, разбросанной на пространстве нескольких верст. У всех была одна мысль:
‘За родную землю постоять — постою. А жив ли, мертв ли буду, — на то Божья воля’.
Чуть блеснул свет — загудели рожки.
Проснулись, оправились московские ратники и начали стягиваться к знаменам.
Наступил грозный день 8 сентября 1380 г.
Остатки войска перешли за Дон и присоединились.
Близился час битвы.
Димитрий Иоаннович построил войско в боевой порядок и определил, какой части войска быть в засаде, под начальством внука Калиты князя Владимира Андреевича, Димитрия Михайловича волынского и некоторых других.
В этот отряд попали и Кореев с Андроном.
Кореев был в прекрасной кольчуге и стальном островерхом шеломе, на левой руке он держал щит, в луке седла высилось копье, у пояса покачивалась сабля, а в правой руке он держал тяжелый бердыш, похожий на тот, его любимый, но, к его сожалению, оставленный в Рязани, которым он убил медведя.
Вооружение холопа Андрона было гораздо проще, но ‘основательнее’.
Оба они были на конях и находились в первых рядах ‘засадного’ отряда.
Войско тронулось навстречу врагу.
Дорогой Кореев не раз сетовал, что довелось ему попасть в ‘засадный’ отряд.
‘Другие будут драться, а я только смотреть буду’, — думал он.
Но как бы то ни было, приходилось покоряться.
В шестом часу дня достигли Куликова поля — обширной равнины, кое-где с небольшими холмами — и увидели неприятеля.
Казалось, на них ползло не войско, а туча ‘тьма тем’.
Оба войска остановились на расстоянии нескольких десятков сажен одно от другого.
Русский засадный отряд ушел за лесок, откуда наблюдал за ходом сражения, оставаясь скрытым от татар.
Наступил страшный момент ожидания.
В обеих громадных ратях наступило на мгновение безмолвие.
Говор смолк.
Слышен был шелест стягов и звон вынимаемого оружия.
Тишина.
Вдруг из неприятельских рядов выделился огромный всадник и поскакал к русскому войску.
Ему навстречу вынесся на белом коне инок Пересвет, на- клоня копье.
Темная схима реяла, как крылья, наконечник копья блестел, как серебро.
Миг и… два пустых коня побежали по равнине.
Инок лежал мертв, татарский богатырь бился в предсмертной агонии.
Два потрясающих рева вырвалось с той и с другой стороны.
Великий князь, Ослябя и многие военачальники ринулись вперед.
За ними двинулась вся рать, свергнув доспехами.
Татары кинулись навстречу, как бешеные…
Все смешалось среди пыли и неистовых криков.
На пространстве десяти верст триста тысяч людей убивали друг, друга.
129
Пощады не было.
Тетивы луков молчали. Резались грудь на грудь.
Страшное, кровожадное чувство поднималось в груди Кореева.
‘Скоро ли?’ — думал он, судорожно сжимая бердыш и жадными глазами следя за ходом битвы.
И вдруг, о ужас! Часть русской рати поколебалась. Татары врезались в Hee, как железный клин в мягкое дерево, — рубят, гонят…
Сейчас они возьмут великокняжеские знамена.
Димитрий волынский промолвил:
— Теперь и нам пора!
Засадные полки вылетели из-за леса и, как буря, ударили на неприятеля.
Татары дрощули, стали отступать, сперва медленно, потом все скорее.
Еще раз собрались, чтобы дать отпор, не выдержали и вдруг побежали, охваченные ужасом.
На бегу оборачивались, наносили удары и… вновь бежали.
Мамай, наблюдавший с кургана, заскрежетал зубами и воскликнул:
— Велик Бог христианский!
И поскакал с поля битвы.
Кореев ринулся в битву вместе со всеми.
Его бердыш работал на славу, а рядом тяжко бухала дубина Андрона.
Вдруг какой-то конный татарин сбоку ударил его берды- шем.
Удар был неожиданным, и юноша не успел прикрыться щитом. Шлем погнулся, в глазах потемнело.
Он лишился сознания и рухнул с коня…
Когда он пришел в себя, то первое, что увидел, было лицо Андрона.
— Слава Богу, ожил, — сказал холоп. — А я и вижу: ран нет, только обмер. Давай водой поливать. Стать можешь?
— Могу. А что татары?
— Фью, татары! Я чай, и теперь не опомнились. Вконец побиты.
Андрей Алексеевич разом вскочил на ноги.
Он был на небольшом пригорке. Внизу колыхалась победоносная русская рать. Великий князь в страшно иссеченных латах проезжал по рядам.
Юноша закрестился часто-часто. Потом побежал с холма, вмешался в ряды и сам закричал неистово-радостно.
Верный Андрон ему вторил густым и хриплым басом.

XX. Разбитые надежды

Отец Михаил, двинувшийся в путь с такою пышностью и почти уверенный в получении ему престола митрополита всея Руси, подвергся очень скоро, почти на первых порах, опасности.
Едва путешественники миновали рязанское княжество, как в степях половецких были приведены в ужас: на них надвигалось громадное скопище татар.
Однако в данном случае Митяй явил себя истинным, сильным духом мужем.
Он один не растерялся.
Зная, что татары уважают русское духовенство, он выехал вперед и закричал надвигавшимся хищникам, что хочет видеть хана.
Имя хана было священно в глазах татар.
— Он хочет к хану — поведем к нему!
И Митяя с его спутниками привели в город Сарай.
Отец Михаил и там сумел повести себя так, что новый главный хан Тюлюбек, — номинальный владыка, так как всем управлял Мамай, его дядя, — выдал ему ярлык для безопасного проезда. Ярлык этот начинался очень оригинально: ‘Мы, царь Тюлюбек, дядиною Мамаевою мыслию’…
После этого наши путники благополучно добрались до Крыма, там сели в Кафе на корабли и поплыли к Константинополю.
И плавание было также благополучно.
Недалеко было до царственной Византии, когда Митяй вышел на палубу освежиться.
У него болела голова и во всем теле чувствовалось недомогание.
Лучи месяца серебрили воду. Вдали, как неясный призрак, возносился купол святой Софии — Божьей Премудрости…
Константинополь был виден. Цель была почти достигнута. Патриарх его непременно посвятит. Разве он осмелится ослушаться главного своего благотворителя, великого князя московского?
Быть может, через несколько дней он, отец Михаил, будет уже стоять в храме св. Софии, как признанный и посвященный митрополит всея Руси.
Что-то кольнуло в боку… Что-то ударило в голову…
И вдруг Митяй покачнулся, ухватился за борт и крикнул слабым голосом:
— Помогите!
Его свели, вернее снесли, в каюту. Он впал в беспамятство и к утру скончался, когда корабль был у самого Константинополя.
Его похоронили в предместье Галате.
Таким образом предсказание святого Сергия исполнилось.
Судьба другого честолюбца — епископа Дионисия — оказалась также печальной.
Он достиг Царьграда, но так как не имел княжей грамоты, был наречен не митрополитом, а только архиепископом, в судь- бище же ему входить не пришлось, так как Митяй умер.
Дионисий вернулся в Россию.
Великий кнйзь полюбил его за ум и начитанность и на этот раз сам отправил его к патриарху, чтобы тот нарек его митрополитом всея Руси.
Воля княжая была исполнена. Дионисий получил сан митрополита всея Руси, но… на возвратном пути его остановил князь киевский Владимир Ольгердович.
Дело в том, что в Киеве находился ранее поставленный митрополит Киприан, которого, однако, Димитрий Иоаннович не хотел признавать общерусским духовным владыкой.
Теперь так же поступил с Дионисием и князь киевский:
— У Руси есть уже митрополит — Киприан. Тебе незачем ехать!
Дионисий был взят под стражу и скончался в неволе.
Было позднее утро.
Пахомыч, несколько постаревший, но значительно раздобревший, сйдел в барских палатах и, выслушивая доклады ключников, зычно покрикивал.
За несколько лет он совсем вошел во вкус владения большою вотчиною и чувствовал себя уже не холопом, а настоящим господином.
Тем более, что и копеечка про черный день была отложена немалая.
Вбежал холоп растерянный, не то обрадованный, не то испуганный, и крикнул:
— Боярин прибыл.
На мгновение стало молчание.
— Полно врать-то. Какой боярин, — проговорил Пахомыч, и в то же время лицо его стало покрываться бледностью.
Но в это время послышались в сенях шаги, и вошел Андрей Алексеевич в сопровождении Андрона.
Пахомыч сидел остолбенев. Потом встал, качаясь, и пробормотал:
— С приездом-с!
— Спасибо. А ключником у меня Андрон. Он тебя и усчитает.
Ацдрон и усчитал так, что долго потом Пахомыч кряхтел: все незаконно нажитые деньги были от него отняты.
Это была единственная ‘месть’, которую себе позволил молодой человек.
На Кучкове поле, где ныне монастырь Сретенский, толпилось неисчислимое множество народа.
Из-за голов видна была большая плаха на высоком лобном месте, в ночь построенном.
— Ведут! — послышался говор.
Вели Некомата и Вельяминова.
Перебегая то в Литву, то на Русь, они нигде не могли найти себе пристанища, наконец они вернулись — больно уж потянуло их — в родные места, а тут их и накрыли.
Изменникам нет пощады. Решение княжее было — казнь.
Некомат шел угрюмый. Вошел на эшафот, молча перекрестился и положил голову под топор.
Вельяминов, ставший красавцем еще пуще прежнего, сказал:
— Братцы! Много я грешил. Грех до добра не доводит… Вот чего я добился… Живите, как Бог велит. Простите, православные!
Поклонился во все стороны, перекрестился и склонил свою прекрасную голову.
Много лет прошло с тех пор. Кто помнит о Митяе, о Не- комате и Вельяминове, о князе Михаиле?
Имя Олега, если и запомнилось, то память о нем не добрая.
Но кто не знает о Димитрии Донском? Кто не знает святых угодников Алексия и Сергия, к мощам которых стекаются тысячи богомольцев?
В чем разница первых и вторых? В том, что первые служили только себе и стремились к благам земным, а вторые — отринули себя, служили общему благу и стремились к Богу.
И еще через много веков не умрет память о Димитрии Иоанновиче, и всегда будут стекаться толпы к святым мощам Алексия и Сергия.

——————————————————-

Впервые: Брат на брата. Ист. повесть-хроника Н.Н. Алексеева-Кунгурцева. — Санкт-Петербург: П.П. Сойкин, ценз. 1904. — 175 с. , 20 . — (Книжки иллюстрированного журнала ‘Русский паломник’, 1904 окт.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека