С низины, от рек Пичунги и Удерки видно, как темными зигзагами протянулись лесистые горы, в пролеты гребней голубыми зубцами нависают клочья облаков. Верхушки гор стрелами выкинулись ввысь, к голубому безбрежному небу.
И небо и горы слились в одно, замыкая небольшую, набитую снегом долину.
По отложинам, по стремительным кручам густой щетиной засели кедрачи, сосняки, пихтачи и мелколесье. А внизу, на равнине, поросшей березняком и малинником, в беспорядочной скученности раскинулся заброшенный прииск Боровое.
На отвалах и среди рухляди когда-то богатейших построек торчат столетние извилистые, с густыми шапками хвои сосны. Сосны уцелели, видимо, потому, что не попали в полосу разрезов и не пригодились на дрова.
Посредине прииска разорванной цепью тянутся покосившиеся столбы, а с них, точно рваное лохмотье, треплются на ветру остатки почерневших тесниц, — это были тесовые желоба, по которым много лет текла из Удерки вода для промывки золотоносных песков.
Теперь и коновязи около огромных конюшен смотрят покривившимися скамейками: перекладины со столбов наполовину обрублены и истесаны на щепы для подтопок, местами они свалились на землю и сгнили.
Крыши низких казарм и когда-то красивых, с верандами и изразцами, домов провалились, как впадины хребтов.
В изогнутых береговых локтях золотоносной Удерки одинокими чучелами, полузанесенные снегом, стоят почерневшие от дождей две драги. Беспризорные, не ремонтированные с семнадцатого года, стоят сиротами механические чудовища тайги, и будто нет до них никому дела.
Боровое умерло в семнадцатом году — пышная жизнь последних хозяев с азиатским разгульным ухарством отшумела безвозвратно.
О том, что Боровое находится в руках тунгусников, Василий Медведев узнал еще на зимовьях, когда преодолевал почти двухсотверстный свой путь через тайгу. Он узнал, что хищники называли себя свободными золотничниками. Василию не верилось, что так опустились рабочие.
‘Да неужели это так? — в сотый раз спрашивал он себя, лежа на нарах в квартире молотобойца Никиты Валкина. — Неужели прииск погиб ни за грош?’
Сквозь окно, затянутое брюшиной, на стену казармы пробивался слабый свет. Взгляд Василия упал на висевшие двумя дорожками камусные лыжи и спиртоносную баклагу.
‘Неужели и Никита начал тунгусничать? Сволочи, разини’.
Но тут же приходили другие думы:
‘А чем же виноваты они, коли голод? На зимовье передавали, что и на руднике Баяхта все уцелевшие шахтеры занялись расхищением прииска. Вот от Никитки, черта, ничего толком не добился’.
Он, содрогаясь, подогнул к животу озябшие ноги.
Никиту ночью полумертво-пьяного привезли на нартах из какой-то дальней казармы (лошадей на приисках не было), и баба его, Настя, бывшая скотница хозяев, много брякала языком, но ничего нельзя было понять, кто на приисках остался цел и почему они там с тунгусниками и спиртоносами.
Василий, вздрагивая от холода и тоски, снова повернулся на живот и вздохнул, зарываясь в какое-то тряпье, брошенное ему вчера Настей.
— Ах, пакостники! Ах, собачья отрава! А еще рабочие, земляная сила… Прошиби их каменной стрелой! Уехать обратно, пропади они все тут к черту, — бормотал он.
В другом углу, в куче шипучей осоки, закашлялся Никита, и слышно было, как потянулась Настя.
— Ты чего там, комиссар, хрюкаешь? Встал, что ли? И не спал, кажись? — спросил Никита простуженным басом.
Василий вскочил. Черная куча его волос тенью зашевелилась на стене, а под сиденьем заскрипели нары. Никита тоже поднялся и, отыскивая трубку, толкнул Настю:
— Вставай, баптистка! Чего дрыхнешь? Ставь на печку котелок. У гостья-то, поди, в животе урчит. Мотри, ужо солнце в бок упирает.
Небольшая женщина приподнялась с нар и шатко прошла к печи.
— А чем кормить-то будешь? Вчера все пролакал, язва болотная, — ворчала она. — Только и живем на твою бездонную глотку…
— Не мурмуль! Разживляй печку! — отозвался Никита, шаря по нарам огниво и трут.
Василий красными спросонья глазами смотрел в пол и будто только от слов Никиты очнулся.
— Никита! А кто из наших старых рабочих здесь остался? — спросил он, повертывая голову.
Никита положил трут на камень и стал высекать огонь. Отсыревшая губа не занималась, и он с раздражением начал ударять раз за разом, гоня сплошную ленту искр, пока не зажег.
— Из наших? Да кто?.. Рогожин, Пашка Вихлястый, Алешка Залетов, старик Качура, Ганька Курносый, да так человек десятка три-четыре наскребется.
— А из шахтеров здесь никого?
— Нет, они все на Баяхту утянулись… — и, затягиваясь ‘самосадкой’, взглянул на Василия.
— Да, брат Васюха, порасшвыряла нас эта пеструшка. А жисть-то, жисть-то пришла! Посмотри — в гроб краше кладут.
Никита провел по провалинам щек шершавою, потрескавшейся рукой и засопел трубкой.
— Хотели на Ленские прииски, друг, а на вши, что ли, поднимешься отсюда. Когда партизанили, лучше братва жила, ей-бо! Там не знали, что будет, и ждали чего-то… а тут гнус заедает, и податься тебе некуда. Крышка, Вася, всему.
Голос Никиты задрожал еще сильнее и вдруг захлебнулся.
Около загудевшей печки не то от слез, не то от холода клокотала и вздрагивала Настя.
— Завоевали свободу своею собственной рукой, — хихикала она. — Рабочих поморили… Тунгусишки, как мухи на моху, коченеют. Вот, гляди, в каких ремотьях остались, — все проели.
Василий ежился от внутренней досады и напряженно молчал.
Никита надернул на босые ноги рыжие броднишки и подошел к нему вплотную. Его рубаха лоснилась от грязи и пестрела разноцветными заплатами, а одна штанина до самого полу была разорвана вдоль.
— Все тут! У всех такая хламида, Вася! За дровишками в мороз не в чем вылупиться из этого острога. Охоты нет. Соли два месяца не видим. Сухарей в неделю раз отламывается. Ребятишки передохли, а бабенки, как подсушенные селедки, житья от них нет. Снова на бога лезут с голодной-то утробой…
И, отойдя к печке, добавил:
— Зря, Васюха, зря! Неужто для того мы полили рабочей и партизанской кровью тайгу, чтобы гнусь там разная плодилась? А кто виноват? Куда денешься? В городе — там тоже люди дохнут, и только, говорят, комиссары галифой трясут. Никудышная жистянка пришла. Зарез!
У Василия задрожали руки и искривилось измятое со сна лицо. Он приподнялся и схватил Никиту за костлявые плечи:
— Не каркай, моль! Не вы ли в двадцатом пропили, пролежали, протунгусничали прииски? Тюлени! Не сами ли вы вместе с каторжной шпаной гробили, потрошили свое добро? Революцию пролежали в казармах, а теперь пенять! Зря, говоришь, а что зря?
Настя кошкой соскочила с обрубка от печки, зафыркала, залилась частой пулеметной трескотней:
— Обдиралы! Богохульники! Комиссары над рабочим народом! За это и воевали? Недаром в писании сказано…
— Цыть, балалайка, трепушка! — рявкнул на нее Никита. — Чай грей, сестра паршивая… Сама гнидой засела здесь и меня прищемила. Начетчица ты плевая! Лихорадка крапивная!
Настя, давясь слезами, отошла в угол.
Василий отпустил Никиту. Обида занозой шевельнулась в груди, а в глазах теплилось участие к судьбе старого товарища и раскаяние за внезапную непрошеную вспышку.
— Вороны вы полоротые — вот откуда вся оказия на вас свалилась. Знаешь, Никитка! Республика сколачивает золотой фонд, чтобы им разбить брюхо буржуям в мировом масштабе, а вы — вместе с рвачами. Ах ты, Никитка, партизан, таежный волк… Захныкал! В два года захотел закончить всю кутерьму и оглушить голодуху, а сам блох разводишь.
Василий выпрямился и тряхнул всклокоченными волосами. В плечах и коленках у него хрустнуло. Он схватил Никиту за желтую бороду и уже легонько притянул к себе.
— Дурило! Пугало ты воронье! Овечкой оказался, когда надо быть волком. Будем драться до конца! Надо моль выкурить с прииска. К черту эту свору барахольную! Надо поднять прииск. Трудовой фронт, товарищи… Новая экономическая политика. Новые камешки закладываем.
Настя поставила на стол вскипевший котелок. Нудно, по-бабьи, скулила:
— Слышали мы орателей! Не в первый раз. До мору людей довели. Россея, говорят, вся выдохла. Люди и людей жрут. Зверье среди белого дня на человека охотится, а у нас все говорят, говорят…
Она накинула рваную, из мешочного холста ремуту на такое же платьишко и за дверью запела:
Хвалите, хвалите, хвалите,
Хвалите Иисуса Христа.
— Вот видишь, опять закаркала, — сказал уныло Никита. — Серпом по горлу легче, чем слушать эту панафиду каждый день.
Настя вернулась с яйцами в подоле и кружком мороженого молока, а за нею ввалились приисковые бабы.
— Талан на майдан {Приветствие старых приискателей.}, — пробасила старая Качуриха, крестясь в пустой угол. Василию все они показались на один покрой: на бабах мешочные юбки — как надеты, так ни разу не мыты. Бабы смерили Василия глазами и почти враз хлопнули себя по коленям.
— Да ты чисто енарал, матушки мои! Штаны-то, штаны-то, а мундер — только епалетов не хватает, — язвительно хихикнула старуха.
— Да, кому как, — вздохнула Настя, — кто завоевал, а кто провоевал.
— А вырос-то до матки, почитай. Видно, там хлеба не наши! Своя рука — владыка, говорят!
— А вот потянуло сюда!
К нему вплотную подошла Качуриха и уставилась в лицо серыми мутными глазами.
— А отец-то, отец-то… А?
Старуха закашлялась и утерла глаза рукою.
Настя спускала в кипяток яйца.
— На могилу бы сходил, — сказала она, щупая Василия глазами. — Разрыта, размыта водою, поди, и косточки волки повыдирали. Али не любите вы могил родителев? У вас ведь все равно, что человек, что скотина: души не признаете, сказывают?
И уже незлобно улыбнулась.
— Не квакай! — снова осадил ее Никита.
Но Василий уже остыл. По-медвежьи схватил он в беремя старого товарища-молотобойца и завертелся под хохот баб по казарме.
— Вот-то молодо-зелено, — смеялась Качуриха, как утка, крякая, — худому горе не вяжется…
Василий бросил Никиту и подошел к бабам.
— Эх ты, Качуриха, бубновая твоя голова! Заплесневели вы тут и мозгой рехнулись. Надо учитывать нашу пролетарскую обстановку, а не плевать себе на грудь, вот что, бабочки!
Он так хлопнул ладонями, что женщины вздрогнули, как от внезапного выстрела. И долго с разинутыми ртами слушали его.
Качуриха шевелила бледно-синими морщинистыми губами, а Настя колола его зелеными глазами. На бледном красивом лице ее выступили розовые лепестки.
И никто не узнавал в нем прежнего подростка-слесаренка, но с первого же разу почувствовали, что приехал он неспроста и привез что-то новое, освежающее.
— Эх, ты, зеленая малина! Баптистка! Ах, Настя, Настя! — внезапно загрохотал Василий на всю обширную казарму. Его низкий голос ударился о почернелые стены, шевеля клочьями паутин.
Старуха Качуриха задыхалась от кашля и смеха:
— Будь ты неладный! Вот, молодо-зелено. И скажи, какой голосино нагулял, как жеребец стоялый!
2
От казармы до казармы утоптаны, точно вымощены, узкие тропы. Тропы, как мелкие ручьи, идут дальше, к крайним длинным зданиям — бывшей конторе и хозяйским амбарам. От них желобом — дорога на рудник Баяхту и Алексеевский прииск. Дальше по прииску и в тайгу только одни лыжные да собачьи следы. Санные дороги рыхлы и занесены снегом.
‘И по дрова никто не ездит. Вот же обленились и опустились до какой степени, варначьи души! Приисковые постройки дожигают’.
Василий посмотрел от дверей на занесенный снегом прииск, на проломанные крыши, обтесанные стены и в гневе стиснул зубы. Напряженные мускулы дрожали и наливались, а в глазах стоял соловый туман. Вчерашнее чувство обиды и злобы вернулось, овладело мыслями. Сзади хрипло скрипнула дверь. Никита с открытой грудью робко остановился на пороге.
Солнце в дымчатом кругу выходило из-за темных верхушек гор. В лесу, тут же на задах, слышался легкий треск. Сосны сквозь золотую ленту лучей щетинились прозрачными иголками.
Вчера на солнцепеках дорога под ногами мякла, а сегодня замерзший слой снега сжался в крупинки и хробостит под ногами.
‘Стало быть, есть наст’, — подумал Василий и задорно крикнул:
— Никита! Тащи лыжи!
Никита засуетился в приготовлениях. Дружески-покорно заглядывал в загоревшее лицо товарища и подлаживал ремни.
— Лыжи, брат, почем зря — камусные, только и житья-бытья, — хвастливо заметил он.
Солнце плыло над стрельчатого макушкою Баяхтинского хребта. Над тайгою повисло седоватое марево. Василий вскинул винтовку и пустил вперед себя собаку, рванувшуюся с поводка.
Около соседней казармы старик в сером изрешеченном азяме и тюменских броднях-опорках тесал кедровое бревно и отлетавшие щепки бросал на костер под таган. Смолье теплилось ярко и беззвучно, как масло в жировке, пуская смолистый запах.
— Талан на майдан! — сказал Василий, придерживая собаку.
Старик поднял выцветшие чужие глаза. Заметно дивился военной форме и, только вглядевшись, выпустил топор.
— Васюха!.. Ядят тя волки! Ты откедова? Ах ты, блудень! Пришел?..
— Качура! Лесной ты леший! — вскрикнул в свою очередь Василий.
Синие с трещинами губы Качуры ткнулись в обмороженную щеку Василия.
— Пошто не наведал стариков? Зачахли мы тут. Вот хорошо, что ты… Ах, ядят тя егорьвы собаки! Куда же ты? Завертывай в халупу! Гостевать будем.
— Нет, надо на Баяхту, кости размять, а может, и козенку бабахну — видишь, погода-то!
— Да, наст куда с добром… А у меня, Вася, и ружьишко тю-тю, — сказал сокрушенно старик.
Василий поправил ремни и подвязал лыжи. Они, шебарша, лизнули ледянистую корку снега.
Василий оглянулся и издали крикнул:
— Заверну, Качура, обязательно заверну!
От непривычки покачивало и слегка дрожали ноги. Но, пройдя саженей десять, он взял под гору полный ход. Собака, слегка взвизгивая, едва заметно маячила в снежном вихре.
Качура с открытым ртом долго смотрел вслед и вскрикнул:
— Ай и ловкач! Не забыл — скажи! Этак и голову немудрено свернуть.
Василий, раскачиваясь из стороны в сторону, все быстрее двигал ногами. Вот он прошел мимо драг и нырнул в тайгу. Колючие ветки хлестнули ему в лицо, а за ворот посыпались заледеневшие снежинки.
Солнце описало дугу и выше поднялось над вершинами леса. Туман редкой сетью уходил ввысь. Под лыжами уже не шуршало — они беззвучно давили снежную корку. Как тонкий резец, два следа лыжниц оставались сзади.
Перевалив вторую покать, Василий остановился и сел на ствол колодины, выступившей одним концом из трехаршинного снега. Из-за ворота красного полушубка валил пар, а ресницы и верхнюю губу стягивало ледяными сосульками. Заиндевелая собака калачиком завернулась у него под ногами и часто дышала.
Василий бросил ей сухарь и сам с жадностью начал хрустеть другим.
В приятной свежести, как после бани, отдыхало тело. Мысленно прикидывал, сколько прошел. В памяти воскресли когда-то знакомые затеси, летние тропы, ручьи и хребты. Всего выходило около десяти верст.
Сам удивился и улыбнулся. После каторжной работы по сбору продразверстки, после бешеной кутерьмы, ругани, неприятностей с мужиками, ночных сходок в облаках самосадочного самогонного дыма, после всего, через что он прошел в эти годы, грудь поднималась ровно и легко. Только ноющей занозой глубоко внутри шевелилась обида за прииск.
‘Ведь если бы все сгорело в пожарах войны, а то отдали на разграбление хамью! Пропили, пролежали…’
В дальней пади, что тянулась впереди, тяжелый звук раскатился по вершинам леса. Собака с лаем кинулась на выстрел.
Когти с визгом царапали поверхность снежного пласта. Василий перекинул через плечо сумку и пошел за собакой.
Безлесая падь узким желобом уходила вниз, к болотам. Лыжи быстро неслись на покать, оставляя позади словно вихри пуха. Чтобы сдерживать бег, Василий все время держал одну лыжу на ребро и тормозил сорванным с дерева суком.
От встречного ветра свистело в ушах, а глаза застилал легкий туман.
Собака, как черный мяч, стремительно катилась вниз и ворчала. Но вот она остановилась, мокрая шерсть седыми слитками защетинилась на хребте. А затем, ворча и взвизгивая, она мелькнула вправо между редкими деревьями. Василий поставил лыжи на упор и приостановился. От охотничьего задора сердце учащенно билось, а ноги в коленях дрожали и подгибались. Через мгновение между редкими кедрами послышался тяжелый глухой хруст.
Василий торопливо сорвал с плеча винтовку. Сверкнул засеребрившийся от легкого инея ствол. Хруст приближался… И вот в снежном бусе, вздымаясь на задних ногах и отмахиваясь головой от наседавшей собаки, огромный олень буравил снег.
Собака кружила зверя из стороны в сторону, хватая то за морду, то за задние ноги.
Зверь выскочил на бугорок и по мелкому снегу пошел быстрее. Подзадоренный Василий, изогнувшись, прибавлял шаг.
Испуганный олень, высоко подбрасывая то голову, то зад, заметно уходил от охотника и собаки. Собака, догоняя его, вытянувшись, почти касаясь брюхом земли и бороздя мордою снег, отставала все дальше и дальше.
Обогнув густой куст, зверь свернул в лощину и ухнул в снег, как в глубокую яму. Подымаясь на дыбы, он испуганно и сердито метался от подбежавшей собаки. Завидя Василия, прыгнул от него два раза и, выбившись из сил, весь дергаясь, с высунутым языком, растянулся, выкинув голову на верх снежного пласта. С прикатанной шерсти и морды сыпались крупные сероватые капли пота.
Василий наклонился и провел рукой по мокрой голове оленя. Зверь прыгнул вперед и снова свалился. Глаза его залились желтоватой мутью.
Собака с отчаянным визгом прыгала, вырывая клочья остистой шерсти из спины животного.
Василий отогнал ее прикладом.
И в этот же момент, отвязывая ремни от винтовки, он совсем близко услышал голоса людей. Через минуту двое охотников, в дохах с распахнутыми грудями, спускались по покати оленьим следом.
— Вот он, якорь его, — крикнул передний. — Го-гох! Другому попал… Но нет, брат, добыча пополам, а то и тятю с мамой не увидишь…
Василий из-под ладони всматривался в подходивших, и в то же время другая рука туго сжимала накаленный морозом ствол винтовки.
— Пополам, так пополам, какие разговоры! — шутя крикнул он. И тут же углы губ растянулись в улыбке. — Ах ты, птица ты мымра, волосяные крылья! Черт ты, Вихлястый! Когда это ты насобачился на пушку брать?
И Василий обхватил обеими руками курносого драгера Вихлястого. Оба они были одинакового роста и одних лет. Но Вихлястый выглядел старше, шатко держалась на ногах его нескладная фигура.
— Как же мне твоя бабенция не сказала, что ты здесь? Ну как, дружба, живешь? А это кто?
Среднего роста плотный человек с упрямым лбом, который выпирал из-под тонкой выпоротковой шапки, испытующе, с улыбкой, сверлил своими черными глазами лицо Василия.
— Да техник Яхонтов! Ума, брат, сума в этой голове. Это тебе не жабья копоть… Наш вождь всего боровского честного пролетариата. Он с Ленских сюда перекочевал. Мы с ним только что говорили о приисках, и тебя поминали. Измотало его безделье, и маракуем летом завернуть здесь кое-что.
— Что-то не помню… — Василий почесал себе лоб и протянул руку Яхонтову, и тут же почувствовал крепость его руки. — Дурят тут ребятишки. Полечить бы орясиной, ох, как надо! — усмехнулся он.
Яхонтов снова кольнул его острым блеском глаз.
— Так скоро? — растяжно пробасил он. — С наскоку — и на полати? А если шею вывихнете?
Василий незлобиво взглянул на техника.
Солнце вместе с голубым полукружием скатывалось за темную стену лесов. В тайге потрескивало. Василий начинал чувствовать холод от прилипшей к телу рубахи.
Олень лежал не шевелясь, часто дыша.
— Надо кончать, — сказал Вихлястый, выплевывая желтый огрызок цигарки.
— Да, пожалуй, время-то не рано, — согласился Яхонтов. — Отдохнет еще, тогда новую баню задаст.
Вихлястый щелкнул затвором и в раздумье взглянул на Василия.
— Может, ты, Васюха, чебурахнешь?
— Нет, хлопай ты.
— Да бей же! — рассердился Яхонтов.
Вихлястый прижал к плечу ложу винтовки. Выстрел, затем эхо где-то далеко в темных вершинах долго гудело перекатом.
Муть накрывала тайгу. Звезды яркими огоньками вспыхивали и мелькали сквозь густые ветви пихтачей и кедров. Тайга огородила костер и охотников. И только изредка из мертвой тиши долетало тяжелое хлопанье крыльев: это сонные глухари срывались с ветвей и усаживались обратно.
На ночлег охотники расположились тут же, посредине густого леса. Освежеванного оленя Вихлястый разрубил на три равные части и всем задал работу.
Василий с Яхонтовым срубили кедр и мельчили его на короткие чурки, а Вихлястый пристраивал лыжи на нарты и ладил надью {Надья — два бревна вкрест. Охотничий способ разводить зимой костры в тайге.}.
В глубокой, почти доходящей до груди снежной яме ярко горело, казалось, плавилось смолье. А когда работа была закончена, Вихлястый скомандовал на ужин. Сначала на Шашлыки жарили печенку, которая и без соли была хороша.
С голоду Василий обкусывал подгорелые края куска и снова жарил.
Яхонтов остановил его:
— Обождите! Не портите свадьбу!
Он достал из-за пазухи походную баклагу и подал ее Василию.
— Вот, хоть вы и продкомиссар, говорите, а на охоте и святые пивали, — дергайте! Первак — я те дам!
Василий крутил головой, а из глаз выступили слезы. Вихлястый долго держал баклагу над лицом, потом забулькал и передал ее Яхонтову.
Ужинали с тройным аппетитом. Василий чувствовал легкое опьянение и приятную теплоту. От костра курило смолой, пахло талым снегом. Ноги слегка ломило. Тело после сильного непривычного напряжения нежилось на мягких пихтовых ветвях.
Яхонтов даже унты снял, а Вихлястый, почти касаясь щеки Василия, надтреснутым высоким голосом будоражил свои и чужие обиды.
— Воевали, воевали, а шиш, видать, завоевали… Васька, да де же оно, равенство, когда, примерно, все поют с чужого тону? Вот я бы, примерно, драгер, слесарь и красный партизан, захотел по-своему? Нет, ша… Дисциплина человека слопала. Разве за это воевали? В учреждениях — погонники да спекулянты. Вася, да как же они нас осаврасили! Нет правильных людей… Вот техник Яхонтов, без малого инженер и свой человек, а бродяжит с ружьем, потому — правильности нет. Забросили прииск, миллионное дело. И ни гу-гу… Еграшка Сунцов здесь царь и бог.
Яхонтов искоса посматривал на Василия, ожидая возражений и будто изучая его.
Позевывая и вытягивая ноги к огню, Василий усмехнулся:
— Чудачите вы тут, ребятушки. От безделья ошарашило вам головы. У всех одна песня, а дела нет.
— Это вы верно сказали, — чеканно, с ударением, поддержал Яхонтов. — Все мы здесь только воем. Вы первый человек, который заговорил о деле. Только, боюсь, и вы сломаете голову. Здесь не прииск, а Мамаево побоище.
С юга, с гор, чуть-чуть колыхнул ветерок. Шумом отдаленной мельницы встрепенулась тайга. И разговоры легкими птицами закружились вокруг костра. Каждый вспоминал свою историю.
Из отрывков, из смутных воспоминаний намечались пути каждого, и шли эти пути под свинцовыми дождями, в удушливом огне, кровью обагренные.
И Василий из сказанного понял нутром, что Яхонтова и Вихлястого занимают те же самые мысли. В глубине души он чувствовал, что нашел здесь для себя опору в предстоящей борьбе с тунгусниками и спиртоносами.
Раздумывая таким образом, он решил завтра же вернуться снова в Боровое и созвать рабочих.
Только под утро притихли.
Из-за темных гор сероватой паутиной расплывалась полоса рассвета. Звезды, как заливаемые дождем огоньки, гасли одна за другою.
3
На восходе солнца Настя бегала от казармы к казарме. Никита пропал с вечера и утром его еще не было дома. Во всех закоптелых, с паутинами и вонью квартирах плескался разговор об одном и том же:
— Приехал Еграха Сунцов. Обоз с провизией идет…
По высоким утрамбованным тропам топтались бабы, ребятишки. Теплый ветерок шевелил вершины леса, лохматил тряпье на плечах рабочих. Приискатели с обросшими сонными лицами из-под ладоней всматривались в Алексеевскую дорогу, а затем гуськом тянулись к мастерским и дальше — к драгам. Над прииском серыми столбами поднимался дым и кудрявился вместе с легким туманом.
— Ты что, девка, суматошишься? — одернула около дверей своей казармы старуха Качуриха Настю за рукав продырявленного военного полушубка. Лицо старухи дрожало похмельной старческой дрожью, а из углов выцветших глаз по носу насохли гноевые бороздки. Настя повернула к ней свое строгое лицо. В ее васильковых глазах горели отвращение и упрек. По лицу Качурихи догадалась, что Никита пил с ними всю ночь.
Настя круглой кубышкой вкатилась под темную крышу казармы, и через минуту оттуда послышалась ее надрывная ругань.
Бабы, ребятишки, сталкивая друг друга в снег, рваной ревущей кучей обступили двери Качуриной квартиры.
— Представление! Первое действие! Вход за три сухаря! — балагурил высокий парень с расплюснутым носом, притопывая большими полуболотными сапогами.
Из казармы слышались частые шлепки и человеческий хрип. Парень откинул дверь и, повернувшись к гогочущей толпе, закричал:
— Контракт на пять минут!
Любопытные бабы, цепляясь друг за друга, запрудили дверь. Наперерыв кричали:
— Прибавь, Настасья! По мусолам-то, по мусолам! Не все им изгаляться над бабами. Прибавь! Прибавь!
В темном углу казармы, на нарах, размахивая руками у себя под носом, ругательно бурчал старик Качура.
Встревоженный и взлохмаченный Никита долго подставлял под удары руки и наконец обозлился. Как поднятый медведь, он вскочил и, рыча, облапил Настю сильными руками.
Толпа заулюлюкала.
Настя кукольной игрушкой взлетела кверху и вцепилась в густую льняную кучу Никитиных волос. Толпа ворвалась в дверь. Бабы курами закудахтали, навалились с разных сторон. Дергали за лохмотья, за волосы и щипали Никиту.
Парень с расплюснутым носом, пересиливая шум, потешался:
— На улицу их! В снег!
Забежав сзади, он толкнул обступивших баб, и вся ревущая и хрипящая масса кучей вывалилась за порог казармы.
Лицо Никиты залилось кровью, а в волосах и бороде заплелись клочья сухой осоки.
Парень с расплюснутым носом набрал в руку снегу и умыл им лицо Никиты.
В толпе, на руках баб, рыдала Настя.
— И все-то люди, как люди! Последнюю юбчонку прола-ка-а-ал!
Но на нее уже не обращали внимания.
С Алексеевской дороги послышался скрип саней и визгливый звон колокольцев. Треск упряжки отдавался в тайге тяжелыми отрывчатыми шорохами. Голоса ямщиков сливались с общим шумом.
Вот в узком, как белая лента, проулке показалась первая дуга, и праздная толпа боровских жителей бросилась навстречу обозу.
Истощенные, подобравшиеся лошади едва тянули возы по узкой дороге. На крутом взвозе около самого прииска передовик остановился, и весь обоз скучился. Голодные кони рвали мешки с хлебом. Передние, не сдержав натиска, лезли на сани, сбивались в сторону и по самую спину увязали в снегу.
С десяток человек, уцепившись за сани и оглобли, с уханьем и свистом выводили одну за другой подводы на взгорок. Все знали, что ямщики привезли самогон, и почти каждый старался подделаться к ним, чтобы выпить нашармака.
Около большого здания бывшей конторы прииска, под навесами, подводы остановились в стройном порядке. Ямщики щелкали кнутами, загоняя лошадей. Бабы поочередно и наперебой зазывали их на постой:
— К нам милости просим — зимовье свободно и тепло!
— А у нас и сенишко найдется, и сохатина сушеная есть!
— По три калача с человека в сутки берем, чай, ежели што, сварить можно…
Но ямщики не торопились. Вразвалку переходили они от подводы к подводе и, улыбаясь в бороды, убирали лошадей на выстойку.
Еще ранним вечером прииск огласился песнями и ущемленными взвизгами гармошек. От казармы к казарме в обнимку мужчины и женщины потянулись подвыпившей компанией. Подмерзшие лошади, побрякивая колокольцами, топтались около прикрепленных к оглоблям препонов.
Затянувшиеся туманом горы гулким эхом отзывались ожившему Боровому.
Радовалось сердце Евграфа Ивановича Сунцова. Верхом на круглом малорослом иноходце, в новом черном полушубке и расшитых бисером унтах, он подъезжал то к одной, то к другой компании.
На шее у него и через плечо развевался белый шарф. И везде его встречали веселыми криками:
— Живем, Еграха!
Бойко повертываясь, Евграф Иванович улыбался белками цыганских глаз золотничникам.
Сунцов поселился на Боровом год тому назад и вот уже второй раз пригнал обоз. Приискатели знали только одно, что он бывший тунгусник из Туруханска и парень-жох! В течение последних лет на глазах у всех Евграф Сунцов богател, но не скупился при крайней нужде выручить хлебом, который у него не переводился.
Зато всю летнюю добычу золота он забрал себе.
По замашкам и привычкам догадывались, что семья Сунцовых не из простых. Недавно Евграф Иванович привез с Баяхты пианино, и его кудрявая красавица сестра день и ночь брякала на этой барской музыке, а жухлая, как выдра, жена собирала баб и устраивала с ними баптистские моления. Говорили также, что она из ревности к сестре ножом пыряла мужа.
Да какое кому дело? Все знали, что на этом золотом клочке земли, оторванном от всего живого мира, без Евграфа они умерли бы с голоду. И никому не было дела до того, что Сунцовы занимают лучшую квартиру, хотя втихомолку в последнее время гнездился и полз по углам глухой бабий ропот:
— Вот, говорили оратели — буржуев не будет. А оно, смотри!
— Да чего там — побасенки одни. Как был наш брат Кузька, так он и до скончания века будет горе куликать!
Подъезжая к большой артели, Сунцов отпустил поводья и нажал ногами в бока горячившемуся иноходцу. Лошадь под рев баб бросилась в кучу, но Сунцов вздернул поводья и осадил ее на задние ноги:
— Испугались? — крикнул сипловатым голосом. Его цыганские глаза смеялись, а на смуглом, еще молодом лице стягивалась в коросту обмороженная кожа.
— Живем, ребятишки, и никаких козырей! — еще громче крикнул он, ловко спрыгивая с седла.
— И хлеб жуем! — пьяным хохотом отозвались в толпе.
Сунцов взял коня под уздцы и выпрямился так, что иноходец головою тыкался к нему в спину.
Пьяная компания обступила и стянулась кольцом.
— Если у кого не на что покупать хлеб, приходи — выручу, — сказал он, всматриваясь в сторону Баяхтинской дороги. — Только уговор дороже денег — золотишко не сдавать на сторону. А потом же я расходы имею по поездке… Прохарчился, как мамин сын…
Но Сунцову договорить не удалось.
Василий с Вихлястым и техником Яхонтовым выходили из-за угла казармы. На связанных в кучу лыжах каждый из них вез окровавленные части оленьей туши. Толпа загоготала:
— Мясо! Вот в пору — выпивка и закуска.
Но, завидя Василия, остепенилась.
Со слов Насти и Качурихи уже знали, что на прииск приехал Василий с какими-то ‘полномочиями’.
— Он или нет? — шептались бабы.
— Какой важнецкий стал!
— Мотри, каким гоголем выступает, што твой офицер!
Мужчины вызывающе, исподлобья мерили глазами Василия.
Весь в поту и куржаке, он остановился посредине круга. Глаза обожгли собравшихся и встретились с такими же колючими и упрямыми глазами Еграхи Сунцова. Они поняли друг друга и так же одновременно отвели глаза в сторону, как и встретились.
Сунцов повернулся на каблуках и легко взлетел в седло.
В морозном воздухе в горах отдавалось визгливое цоканье копыт разгоряченного иноходца. Под взмах руки лошадь приседала и долгими скачками рвала вперед.