А. С. Грибоедов, Веселовский Алексей Николаевич, Год: 1911
Время на прочтение: 19 минут(ы)
Алексей Веселовский.
— знаменитейший из русских драматургов, родился в Москве 4 января 1795 г. Его первые же впечатления показали ему ту затхлую среду старого барства, чьим смелым обличителем он выступил со временем. Ребенком видел он вокруг себя спесивые и самодовольные лица Фамусовых, Хлестовых, Хрюминых. Это были родные или светские знакомые его матери, постоянно стремившейся скрыть стесненное свое положение, запутанное беспорядочностью ничтожного мужа, блюсти традиции рода, восходившего к выезжим из Польши дворянам и украшенного именами многих допетровских сановников, не отставать ни в чем от избранного общества и при помощи связей обеспечить хоть для детей блестящее будущее. Властная и честолюбивая, она способна была изломать жизнь детей, насиловать их природу, попирать их волю и склонности, лишь бы выполнить свой заветный план выхода из захудалого состояния. Но, превышая умом, пониманием духа века и культурными вкусами большинство своих сверстниц, она знала, что, кроме старомодных торных дорог, в александровское время к карьере вели, иногда гораздо скорее и успешнее, новые пути, где родовитость опиралась на просвещение. Не расставаясь с своими заветными идеями и не выходя из замкнутого круга столбового дворянства, она захотела показать на воспитании детей пример разумного пользования новизною. В ее доме, кроме языков, процветала музыка, гувернерами Александра и его сестры Марии были образованные иностранцы — Петрозилиус, затем Ион, профессора университета приглашались для частных уроков. Мальчик много прочел дома, и явно, и втайне, от шалостей и проказ, в которых рано сказался его горячий, непокорный нрав, он переходил к усиленному, страстному чтению, совсем захватывавшему его. Ни мать, ни брат ее, пользовавшийся неограниченным влиянием в доме, как человек с большими связями и знанием света (впоследствии у него взяты были главные черты для Фамусова), не могли бы отгадать, что происходило в пытливом уме мальчика, которого они так неуклонно направляли, казалось, в духе кастовых преданий, рано вводя его в круг будущих его покровителей, знатных или ‘случайных’ людей. Он многое понял, во многом усомнился из того, что ему навязывали как незыблемые основы житейской мудрости, и с трудом выносил гнет любящей, но своенравной и непреклонной матери. Это умственное пробуждение довершил университет, в чьих стенах стал появляться пятнадцатилетний Г. (с 1810 г.), сопровождаемый гувернером, который должен был мешать ему сближаться с плебеями-товарищами. Университет подействовал и сближением с молодежью, которое все-таки состоялось вопреки присмотру, и разнообразием научных интересов, развившихся благодаря свободе, с которой студент-юрист мог слушать любые курсы на других факультетах, и личным влияниям наиболее даровитых профессоров. Если некоторые из них, вроде Шлецера, были полезны по обстоятельности фактических сведений, которые они сообщали, приохочивая к самостоятельной работе (Г. навсегда сохранил любовь к занятиям историей, объясняющую и в его комедии возврат мысли к старине, здоровой и цельной, — а также к экономическим наукам), то бывший геттингенский профессор Буле, разносторонний, с натурой пропагандиста и уменьем отгадывать дарования и склонности юношей, подействовал на все развитие Г., оценил и выдвинул его из толпы, расширил его горизонт, занимался с ним приватно, придал ему особый интерес к мировой литературе и прежде всего к драме, которою сам специально занимался, и, начиная с Плавта и Теренция и кончая Мольером и позднейшими французскими комиками, побудил его познакомиться с выдающимися произведениями драматического творчества. Участвуя (по преданию) в то же время и в студенческих спектаклях, бывших тогда чуть не постоянным учреждением, Г., таким образом, вынес из университета подготовку к тому виду писательской деятельности, который прославил его. Даже его студенческие литературные опыты или, скорее, шалости, получали драматическую форму. Такова не дошедшая до нас пародия на ‘Дмитрия Донского’, такова и попытка (о которой свидетельствует один из его товарищей) набросать из действительной жизни несколько юмористических сценок, в которых выведены были бы домашние и родные, весь дядин кружок, но не в парадных, а в закулисных нарядах и поступках. Этот также утраченный набросок можно считать первою редакциею ‘Горя от ума’, которое с той поры не расстается более с Г., отражая на себе все переходы и изменения в его развитии.
Два года, проведенные в университете (1810-12), в связи с домашней подготовкой и обширным чтением были для Г. такою серьезною подготовкой к жизни, что по образованности он превосходил всех своих сверстников в литературе и обществе. С годами разрасталась и его эрудиция, и знакомство с всемирной словесностью, начавшееся под влиянием Буле в несколько одностороннем, ложноклассическом направлении, но впоследствии свободно охватившее все, что было живого и сильного в поэзии всех времен и школ — и Шекспира, и Байрона, и романтиков. По мере того, как шло вперед его развитие и вместе с тем росло критическое отношение к окружавшей действительности, для Грибоедова становилась все тягостнее зависимость от нее и будничная проза жизни, давно уже для него предначертанной. Всеобщее возбуждение перед грозой наполеоновского нашествия явилось поэтому в его глазах избавлением, желанным просветом. Во всем своеобразный, он любил родину теплее и искреннее множества современников, суетливо выставлявших на вид свой казенный патриотизм, ему казалось постыдным не принять участия в национальной обороне, да и жажда полной жизни, с подвигами и опасностями, влекла его в ряды войска. Вместе с тем задуманный им перелом в своей судьбе избавлял его хоть на время от семейных и светских отношений, среди которых он задыхался, и сулил свободу личной жизни, постоянно подавляемой бдительным надзором и попечением. Не без противодействия со стороны домашних он настоял на своем и записался волонтером в полк, набиравшийся графом Салтыковым. Но пока организовался этот отряд добровольцев, Наполеон успел покинуть Москву, а затем и Россию. Поэзия самоотвержения для отечества не могла уже больше увлекать Г., с тех пор как оно избавилось от нашествия и само готовилось предписывать законы Европе. Но он не вернулся в Москву, чтобы снова зажить с Фамусовыми и Загорецкими, и предпочел всякой чиновничьей карьере малопривлекательную, по-видимому, но все же обещавшую независимость кавалерийскую службу в глухих закоулках Белоруссии. Здесь, сначала в Иркутском гусарском полку, потом в штабе кавалерийских резервов, провел он с лишком три года. То был искус, который нелегко было пережить. Сначала Г., так долго сдерживаемый, страстно отдался увлечениям и шалостям, составлявшим главную прелесть старинного гусарства, и не отставал от товарищей в самых бурных затеях. Все усвоенное в пору студенчества как будто отодвинулось куда-то на самый дальний план, и та проза, от которой спасся было Г., втягивала его в свою тину. Но чад рассеялся, страсти поулеглись, некультурность, отсталость и грубость новой среды выказались в настоящем свете, книга, размышление, мечты и творчество снова явились единственным прибежищем. В Бресте-Литовском, где Г. был прикомандирован к штабу резервов и состоял при гуманном и образованном генерале Кологривове, эти вновь пробудившиеся в нем вкусы встретили поддержку сначала в незатейливом, но прямодушном и честном малом, его товарище Бегичеве, также тяготившемся пустотой гусарской жизни, потом и в группе штабных офицеров, скрашивавших свои досуги дилетантскими упражнениями в словесности, в особенности писанием стихов, сочинением и переводом театральных пьес. Здесь Г. снова берется за перо, посылает в Москву, в ‘Вестн. Европы’, свои две первые статьи (‘О кавалерийских резервах’ и ‘Описание праздника в честь Кологривова’, 1814) и оканчивает перевод пьесы ‘Le secret du mnage’, названной им ‘Молодые супруги’. Он еще плохо владел слогом, не решался нарушать прелестными остроумными вольностями, которыми и тогда отличался его разговор, чопорность псевдоклассического диалога, его первый опыт для сцены оставляет многого желать, хотя, как показала новейшая попытка возобновить пьесу, она смотрится и теперь не без интереса. Решительный поворот к вкусам первой молодости привел его наконец к сознанию, что дольше оставаться в армии он не должен, что только в другой среде и с другими людьми может он проявить свои дарования. Побывав в 1815 г. в Петербурге, завязав там литературные связи и знакомства и подготовив свой переход в коллегию иностранных дел, он в марте 1816 г. вышел в отставку. Военный эпизод, врезавшийся каким-то странным клином в его биографию, был теперь позади. Тяжело, совестно было вспоминать об этих молодых годах, совсем загубленных, зато запас наблюдений над жизнью и людьми значительно обогатился. Фигуры Скалозуба, его ‘крепко зараженного теперешним столетием’ двоюродного брата, Горичева, Репетилова (прототипом которого был товарищ-офицер) создались потом под непосредственным воздействием встреч и отношений ранней молодости. Даже в жизнеописании Чацкого (насколько его можно построить по данным, представляемым комедиею и не совсем выдержанным хронологически) мы можем предположить краткий период увлечения военной службой, оставившего также после себя осадок горькой иронии. Переезд в Петербург имел важное значение для Г., после начинавшегося уже, по его словам, одичания в глуши Белоруссии и Литвы, он не только возвратился снова в культурную жизнь, но вошел в такой круг развитых, благородно мыслящих и любящих родину людей, которого до той поры он и не ведал. Начиналось томительное послесловие геройских лет Отечественной войны и войн за освобождение Европы, навстречу поднимавшейся реакции выступали и группировались свежие, даровитые силы молодого поколения, воспитавшегося в лучшую пору александровского царствования. То в форме возродившихся масонских лож, то в виде интеллигентных кружков и салонов, под конец перейдя к организации тайных обществ с целями общественного возрождения эта молодежь стремилась во что бы то ни стало порвать с рутиной и застоем и грезила о светлом будущем. К ней рано примкнул и Г., только что вступивший и в чиновничий мир, и в петербургский большой свет, и в закулисные уголки театра (куда манили его и сердечные увлечения, и любовь к сцене), и в круг литераторов. Многое еще в нем должно было казаться стороннему наблюдателю неустановившимся. Он мог терять время на такие безделки, как перевод французской пьесы ‘Притворная неверность’ или пародия на авторские приемы Загоскина (‘Лубочный театр’), за кулисами, вероятно, он многим казался одним из покладистых поставщиков бенефисных новостей, не первого притом разбора, потому что слог его оставался тяжелым. В литературе он также не определил своих отношений к спорившим тогда школам классиков и романтиков, сближаясь и с членами шишковской Беседы, и с Пушкиным и его друзьями. Когда долго казавшийся, да и не одному Г., авторитетным судьею Катенин перевел балладу Бюргера ‘Ленора’, считавшуюся предвестием романтизма (хотя в трагедиях он был закоснелым ложноклассиком), Г. печатно выступил на защиту приятельского перевода. С другой стороны, он вместе с тем же Катениным написал (лишь недавно впервые напечатанную) комедию ‘Студент’, где в лице героя пьесы, экс-семинариста Беневольского, осмеял, впадая иногда в карикатурное преувеличение, вычуры сентиментальности и романтизма. В этом смешении школ и взглядов не все указывало, однако, на шаткость начинающего писателя, уже здесь проявлялась та независимость, с которой Г. впоследствии занял место среди главных направлений, заявляя, что ‘как живет, так и пишет свободно’. Он появлялся и в свете, где его меткое, но холодное и строгое остроумие удивляло и смущало, внушая собеседникам ложное представление об озлобленности его ума, — по свидетельству Пушкина, мешая им разгадать в нем необычайно даровитого, быть может, великого человека. На хорошем счету был он в своей коллегии, и заветная мечта матери видеть его дипломатом сбывалась. Но той внутренней работы, что происходила в нем, почти никто не подозревал. Человек, все теснее сближавшийся с лучшими из будущих декабристов, считавший впоследствии в числе друзей своих Александра Одоевского, Чаадаева и Рылеева, мог еще в своих литературных работах возделывать несколько старомодные формы, но все смелее предъявлял свой протест против современного строя вещей. Его исторические симпатии способны были указать ему (как Рылееву в его Думах) величие и мужество в старине, чьим примером следует вдохновлять новые поколения. Таков замысел дошедшей до нас лишь в виде сценария драмы из Отечественной войны, изображающей наряду с чертами народного героизма и ‘разные мерзости’, тогда как ночью в Архангельском соборе слетаются тени великих Россиян, скорбят о гибели отечества и молят небо о его спасенье. Но еще дороже было для Г. непосредственное вмешательство в злобу дня — и из ранних юношеских лет всплывает тогда покинутый было совсем замысел ‘Горя от ума’, из пересказа московского пикантного анекдота превращаясь в более стройное целое, очевидно, имевшее уже целью сатирическое освещение всей жизни высшего общества. Это — вторая редакция комедии, также не дошедшая до нас, но засвидетельствованная показаниями лиц, слышавших чтение ее автором, известная и по переменам, сделанным в ней для третьей и заключительной редакции (напр., по устранению из числа действующих лиц жены Фамусова). Более зрелая по замыслу и общественному значению, она, конечно, и написана была живо и остроумно. В этом убеждают успехи, сделанные тем временем Г. в выработке стиха и свободно движущегося диалога. В пьесе ‘Своя семья, или замужняя невеста’, написанной им в складчину с Шаховским и Хмельницким, Г. принадлежат пять явлений второго акта, поражающие в этом отношении сравнительно с первыми опытами, типический ‘грибоедовский’ стих уже народился. Точно так же и в прозаической ком. ‘Студент’ — насколько можно различить то, что принадлежит в ней Г., — есть живые бытовые черты (крепостничество большого барина Звездова, молчалинская вкрадчивость Беневольского, гусарские ухватки Саблина). С какою же заботливостью должна была отделываться даже в мелочах любимая пьеса Г.!
Но еще не суждено было автору закончить ее, его первый петербургский период, полный увлечений, шалостей, серьезных помыслов и постоянно прогрессировавшей литературной работы, внезапно обрывается. Участие Г. в качестве секунданта в возмутившей всех по ожесточению противников дуэли Шереметева с Завадовским едва не испортило его служебного положения, тем более, что
стало известно, что предположена была вслед за тем и дуэль между секундантами. Мать Г. настойчиво требовала временного удаления его из Петербурга, чтобы дать улечься толкам и пересудам и смягчить гнев начальства. Тщетно протестовал он, отговаривался, уклонялся, все было пущено в ход, и место секретаря посольства в Персии было за ним обеспечено помимо его воли. С неподдельной грустью покидал он отечество, друзей и любимую женщину. Через несколько месяцев после умышленно замедленного путешествия по России и Закавказью, отдалявшего по возможности начало этой почетной ссылки, Г. въезжал в Тегеран (4 марта 1819), понемногу приглядываясь к восточным нравам, типам и порядкам, порою напоминавшим ему, при всем его сочувствии русской старине, древнерусские. Не пришлось ему остаться в столице шаха, поездки по Персии провели Г. и по развалинам, напоминавшим о героическом прошлом персов, и по горным и степным захолустьям, сводили его с поэтами, дервишами, придворными, мелкими владетельными князьками и наконец привели его в Тавриз, где в полном затишье ‘дипломатического монастыря’ Г. провел значительную часть своей первой службы на Востоке. Обязанности были несложные, главным образом сводясь к отражению интриг Аббаса-мирзы, при котором, собственно, и состояли европейские посольства. Ни русские сослуживцы, ни иностранные дипломаты не могли понять запросов и разнообразных интересов Г. Он ушел в себя, то усиленно занимался восточными языками (персидским и арабским), то читал, или же с непонятной для него самого легкостью и плодовитостью работал снова над своей комедиею, удивляясь, что там, где у него нет никаких слушателей, стихи так и льются. Наедине с своими думами он глубже вникнул в смысл избранной им фабулы, возвел характеры, первоначально набросанные с натуры, до значения типических образов (большинство списков мнимых оригиналов его действующих лиц не заслуживает доверия), расширил и поднял значение среды: внес изображение пустой светской толпы, бессмысленно и нетерпимо восстающей против знания, гуманности, свободы, из лучших свойств своих единомышленников и друзей сложил типический характер Чацкого, сделал его защитником прогресса и национального самосознания перед лицом торжествующей реакции. Как человек многосторонне начитанный, он не мог не испытать известного влияния образцов, злая сплетня о мнимом безумии Чацкого несколько напоминает месть абдеритов Демокриту в повести Виланда ‘Geschichte der Abderiten’, Мольеров ‘Мизантроп’ своей характеристикой Альцеста, тонко придуманным сочетанием разочарования его в людях с увлечением кокеткой, которую он надеется спасти и поднять до своего уровня, даже некоторыми отдельными стихами (например, заключительные слова Чацкого) еще более повлиял на ‘Горе от ума’, но возбуждение и поддержка, оказанные такими образцами, определили только часть творческой работы, которая вся была выношена, выстрадана, написана горячей кровью сердца. В Тавризе были вчерне окончены первые два акта комедии в ее третьей и последней редакции. Деловые поручения побуждали по временам Г. к поездкам в Тифлис, однажды он вывел из Персии и возвратил на родину целую толпу несчастных, едва прикрытых лохмотьями русских пленных, несправедливо задержанных персидскими властями. Это неустрашимо выполненное предприятие обратило на Г. особенное внимание Ермолова, сразу разгадавшего в нем редкие дарования и оригинальный ум и пожалевшего, что такому человеку приходится заскучать и увянуть в глухой и невежественной стране. Это совпадало вполне с разгоравшимся все сильнее желаньем Г. вырваться на свободу из ‘печального царства’ (triste royaume), в котором ‘не только ничему не научишься, но еще забудешь то, что прежде знал’. Ермолов добился наконец назначения Г. секретарем по иностранной части при главнокомандующем на Кавказе. С переезда его в Тифлис снова оживился и сам он, и успешнее стала подвигаться вперед комедия. Оба начальных акта были закончены и набело переписаны в Тифлисе. Среди официальных занятий, памятных записок и проектов, которых всегда ожидали от Г. как от специалиста по Востоку, медленно писались последние два действия — и не по недостатку вдохновения, а по сознанной самим автором неполноте его сведений о современном столичном обществе, успевшем, как слышал он, во многом измениться, хоть и не к лучшему, за пять лет (1818-1823), проведенных Г. вдали от него. Необходимо было для пользы комедии снова окунуться в московский большой свет, отпуск, сначала краткий, потом продленный и в общем охвативший почти два года, привел Г. к желанной цели. Радость свидания с друзьями увеличивалась возможностью благодаря им наблюдать жизнь. Не было общественного собрания в Москве, где бы не показывался Г., прежде избегавший всех подобных сборищ, со множеством лиц он познакомился тогда, потом на лето уехал к Бегичеву в его имение, с. Дмитриевское Ефремовского у. Тульской губ., и там, уединяясь для работы на полдня и читая затем написанное своему другу и его жене, он летом 1824 г. окончил ‘Горе от ума’ и вернулся с рукописью его в Москву, посвятив в свою тайну только сестру. Пустая случайность огласила на весь город появление беспощадной сатиры, направленной, как говорили, против москвичей вообще и влиятельных людей в особенности. Сохранить рукопись в тайне было невозможно, и Г. изведал на себе ‘славы дань’, наряду с восторгами слышались ропот, брань, клеветы, люди узнавали себя в портретах, увековеченных комедиею, грозили дуэлью, жаловались местному начальству, ябедничали в Петербург. По словам самого Г ., с той минуты, как приобрело такую гласность его заветное произведение — о судьбе которого он сначала не загадывал, зная, что тяжелые цензурные условия не допустят его на сцену, и в лучшем случае мечтая лишь о его напечатании в виде ‘комедии для чтения’, — он поддался соблазну слышать свои стихи на сцене перед той толпой, образумить которую они должны были, и решил ехать в Петербург хлопотать о ее постановке. С сожалением расставался он с лучшими украшениями пьесы, урезывал, ослаблял и сглаживал, сознавая, что в первоначальном своем виде ‘Горе от ума’ было ‘гораздо великолепнее и высшего значения’, чем теперь, в ‘суетном наряде, в который он принужден был облечь его’. Но это самопожертвование было тщетно. Враждебные влияния успели настолько повредить ему в правящих сферах, что все, чего он мог добиться, было разрешение напечатать несколько отрывков из пьесы в альманахе Булгарина ‘Русск. Талия’ на 1825 г., тогда как сценическое исполнение было безусловно запрещено, причем запрет безжалостно был распространен и на келейный спектакль учеников театральной школы (в том числе известного впоследствии П. Каратыгина), желавших хоть где-нибудь дать возможность автору увидеть свое произведение в лицах. Нападки старомодной критики, часто являвшейся выражением озлобленных светских счетов, ропот задетых комедиею или вообще ратовавших за приличие и нравственность, будто бы ею оскорбленную, враждебность властей, не выпускавших на волю ни печатного, ни сценического текста комедии и тем самым вызвавших беспримерную ее распространенность в десятках тысяч списков, наконец, непосредственные впечатления реакции, обрушивавшейся и на него лично, и на все, что ему было дорого, — все это сильно подействовало на Г. Веселость его была утрачена навсегда, периоды мрачной хандры все чаще посещали его, теснее прежнего сблизился он с передовыми людьми в обществе и литературе и, по-видимому, был посвящен во многие из их планов и намерений. Если в эту пору им написано несколько стихотворений (преимущественно из природы и жизни Кавказа) и даже вместе с кн. Вяземским — небольшая пьеска: ‘Кто брат, кто сестра’ (приключение на станции, с переодеванием молодой девушки в офицерский мундир как главным эффектом), то эти мелкие работы, в которых лишь изредка мелькнет изумительная талантливость автора, как будто и написаны только, чтобы чем-нибудь наполнить душевную тревогу и разогнать тоску. Когда пришлось возвращаться в Грузию, Г. выбрал опять окольный путь, побывал в Киеве и в Крыму, в путевых записках оставил живой след своей любознательности и начитанности по вопросам истории и археологии и художественного отношения к природе, приближался уже к цели своего путешествия и съехался с Ермоловым, когда до него дошла весть о событиях 14 декабря, в которых участвовало столько близких ему людей. Вскоре прислан был фельдъегерь с приказом немедленно доставить его в следственную комиссию. Ермолов успел предупредить Г., и все компрометирующие бумаги были уничтожены. Снова совершив путь на север и безбоязненно идя навстречу ожидавшей его участи, Г. нашел даже в числе следователей и крепостного начальства людей, высоко ценивших его талант и готовых выгородить и спасти его. По совету одного из них он в ответах на вопросные пункты отозвался полным неведением. В июне 1826 г. он был выпущен на свободу и должен был опять возвращаться на свою службу, ни в чем не пострадавшую от возникшего подозрения и долгого ареста. Но возвращался уже другой человек. Только ближе знавшие Г. догадывались, что творилось под тою сдержанной, деловой внешностью, которую он усвоил теперь себе, только они знали, какою грустью томился он, как жалел о своих несчастных товарищах, как осиротел без них, только они, взглянув ‘на его холодный лик’, видели на нем ‘следы былых страстей’ и вспоминали (как это сделал Баратынский в прекрасном стихотворении к портрету Г.), что так иногда замерзает бушевавший прежде водопад, сохраняя и в оледенелом своем состоянии ‘движенья вид’.
Литературная деятельность, по-видимому, прекратилась для Г. навсегда. Творчество могло бы осветить его унылое настроение, он искал новых вдохновений, но с отчаянием убеждался, что эти ожидания тщетны. ‘Не знаю, не слишком ли я от себя требую, — писал он из Симферополя, — умею ли писать? Право, для меня все еще загадка. Что у меня с избытком найдется что сказать, за это я ручаюсь, отчего же я нем’? Жизнь казалась ему бесконечно томительной и бесцветной, ‘не знаю, отчего это так долго тянется’, — восклицал он. Чтобы наполнить ее сколько-нибудь полезным трудом, он с большим рвением занялся деловыми обязанностями. При новом главнокомандующем, Паскевиче, женатом на его двоюродной сестре, можно было еще более рассчитывать на практическое применение проектов, зарождавшихся у Г. Он никогда не примирился с ‘барабанным просвещением’, которое мы водворяли на Кавказе, и ждал той поры, когда русское владычество принесет краю культуру и свободное развитие народных сил. Заинтересованный еще в университете общественными науками, он прилагал теперь их приемы к изучению местной жизни, юридических обычаев, торговых отношений, народного хозяйства в широком смысле слова. Его разнообразные ‘записки’ по вопросам этого рода остались любопытным доказательством его редких способностей и к практической деятельности, в основе их всегда лежало стремление сочетать выгоды государства с возможно большим простором для быта народностей, чьи вековые традиции сталкивались с официальным русским строем. Неохотно возвратился Г. на Кавказ и серьезно думал об отставке, быть может, и о продолжительной поездке за границу, только усиленные просьбы матери и в особенности искусно разыгранная ею сцена в часовне Иверской Божией Матери, где перед иконой Настасья Федоровна взяла с сына клятву исполнить то, чего она попросит, заставили его продолжать службу. Но раз это было сделано и повседневная работа началась, он считал долгом чести влагать в нее все свое уменье и знания. Необходимо было принимать участие в военных начинаниях, сопровождая войска во время экспедиций в горы или же, когда началась русско-персидская война 1827-28 г., присутствуя при всех делах, схватках и сражениях, бесстрашный, приучивший свои нервы к свисту пуль и ядер, он здесь совершал тот же подвиг самоотречения и, возмущаясь против узаконенного войнами истребления людей, усилием воли сдерживал протест, вырывавшийся из груди. По окончании кампании он снова, по тонкому знанию людей и порядков в Персии, был необыкновенно полезен во время переговоров о мире. Когда разбитый наголову под Нахичеванью Аббас-Мирза сам просил о прекращении военных действий, Г. был послан в персидский лагерь и после многих усилий добился выгодного для России Туркманчайского договора, принесшего ей и значительную территорию, и большую контрибуцию. Уступки эти были сделаны персами против воли, по необходимости, сквозь витиеватые любезности в вост. вкусе слишком ясно проглядывали ненависть и нетерпеливое желание отмстить и взять назад все уступленное. Г., справедливо гордясь своим успехом, не скрывал своих опасений этой отместки и, быть может, скорого возобновления войны. Но настоящая минута все же была и для него знаменательною, Паскевич не мог лучше выбрать вестника о мире. В феврале 1828 г. Г. едет снова на север с донесениями и текстом трактата.
В заключительный период жизни Г., переполненный делами и соображениями административного или дипломатического характера, казалось, не осталось даже и скромного места для творчества. Но в это именно время (хотя точной даты нельзя определить) в последний раз посетило его вдохновение. Он не мог уже вернуться на путь комедии, и новый замысел его, внушенный кавказскими впечатлениями, должен был принять форму трагедии в шекспировском вкусе, или, как тогда говорили, ‘трагедии романтической’. Он назвал ее ‘Грузинская ночь’ и, как кажется, окончил ее сполна, хотя до нас дошли только две сцены да беглый очерк содержания. Сюжет был взят из новой грузинской жизни. Самоуправец и крепостник, старый князь в минуту каприза продал соседу сына кормилицы, верной слуги дома. На ее мольбы вернуть мальчика он отвечает гневно и изгоняет ее. Она проклинает его, идет в горное ущелье, вызывает злых духов Али. Они ‘плавают в тумане у подошвы гор’, выступают ‘хороводом в парах вечерних, перед восходом печальной, девственной луны’. Как макбетовские ведьмы, они обмениваются сообщениями о зле, которое сбираются совершить, кормилица требует их помощи, когда молодой русский (вероятно, во вкусе пушкинского ‘Кавказского пленника’), влюбленный в княжну, увлекает ее с собою и отец гонится за ним, духи несут пулю, направленную в похитителя, прямо в сердце дочери, отец становится убийцей любимого детища, несправедливость и произвол жестоко отомщены. Трудно сказать, сколько правды в восторженных отзывах друзей Г., утверждавших, будто в ‘Горе от ума’ он только ‘попробовал свое перо’, тогда как в ‘Грузин. ночи’ вполне выказал свое дарование, дошедшие до нас отрывки все же высоколюбопытны, как выражение поворота в его художественном вкусе, обнаруживающее и в новом его направлении большие красоты. В раздраженном диалоге двух непреклонных противников, князя и няни, есть настоящая сценическая жизнь, появление духов и сцена заклинания окружены поэтической таинственностью. Если сравнить эти приемы Г. в последнем его произведении с прежними попытками его писать более или менее приподнятым слогом, приводившими (напр. во многих стихотворениях, особенно с философским оттенком) к неумеренному употреблению славянизмов или нагромождению метафор, станет очевидным громадный прогресс, сделанный Г. и в этой области.
Окончание войны, поездка в Петербург и новая деятельность, открывшаяся вслед за тем перед нашим писателем, пресекли последние порывы его к творчеству. Пришлось поставить на сцене жизни небывалую трагикомедию с кровавой развязкой. Никого не нашлось из числа дипломатов, кто сумел бы, явившись в побежденную Персию тотчас после ее поражения, установить с тактом, знанием людей и условий жизни правильные отношения обеих стран, кроме Г., пользовавшегося репутацией специалиста по персидским делам и творца только что заключенного договора. Несмотря на заявленное им решительнее прежнего нежелание ехать в Персию, где, как он в праве был ожидать, его всего более ненавидели как главного виновника унижения национальной чести, отказаться было невозможно ввиду категорически заявленного желания императора. Грустно прощался Г. со всеми знавшими его, предчувствуя вечную разлуку. Упрочение русского влияния в Персии, предстоявшее теперь как главная задача его деятельности, уже не занимало его вовсе, он слишком пригляделся к восточному быту и складу мысли, чтобы находить живой интерес в открывавшейся перед ним возможности долгого житья в одном из центров застоя, самоуправства и фанатизма. Он сознавал, что много уже поработал в этой области, и самым отрадным отдыхом снова казалась ему поездка не на Восток, а на Запад (так и оставшаяся во всю жизнь для него, как и для Пушкина, неисполнимою мечтой). Но долг внушал стойко осуществлять принятое на себя трудное дело, и новый полномочный министр не раз взвесил и обдумал во время пути из Петербурга политику, которой он должен следовать. Точно луч счастья осветил внезапно усталого душой Г. в эту пору жизни, когда, казалось, все радости его покинули. Дочь его старого приятеля, кн. Нина Чавчавадзе, которую он знал еще девочкой, очаровала его прелестью только что распускающегося цветка, внезапно, чуть не за семейным обедом, он сделал ей предложение и, несмотря на мучившую его лихорадку, не отставшую и во время брачного обряда, он, быть может, впервые испытал во всей силе счастливую любовь, переживая, по его словам, такой роман, который оставляет далеко за собой самые причудливые повести славящихся своей фантазией) беллетристов. Когда он поправился настолько, что мог пуститься в путь, он довез жену до Тавриза и отправился без нее в Тегеран, чтобы приготовить там все к ее приезду. О нежности, которой он окружал свою маленькую ‘мурильевскую пастушку’ (как он называл Нину, ей только что пошел шестнадцатый год), говорит недавно найденное письмо его к ней, одно из последних (из Казбина, 24 декабря 1828 г.), полное ласки, любви и мольбы к Богу, чтобы никогда им больше не разлучаться. По приезде в Тегеран он сразу принялся применять к делу ту программу действий, которую себе предначертал, он желал импонировать высоко поднятым достоинством русского имени, нарушал этикет шахского двора, выказывая самому шаху возможно меньше уважения, принимая под свое покровительство то смотрителя гарема, то его обитательниц, если они были из числа русских подданных и искали защиты русского посла, — настойчиво требуя уплаты контрибуции и вообще не уступая ни в чем строптивости персиян. Все это делалось вопреки личным склонностям, из твердого сознания обязанности, но, пересиливая себя, Г. слишком далеко зашел. Возбуждаемый сторонними нашептываниями, он действовал иногда вызывающим образом, этими ошибками пользовались английские дипломаты, чтобы разжигать ненависть к послу в придворных сферах, подозрения, тогда же возникшие на этот счет, в значительной степени подтверждаются документами, обнародованными за последнее время. Но ненависть поднималась еще грознее в народной массе, ее возбуждали и поддерживали духовные лица, в базарные дни фанатически проповедовавшие месть и избиение русских, вряд ли кто-нибудь из враждебных Г. иностранных дипломатов в своей интриге мог сознательно опираться на дикую силу невежественной толпы, которой втолковали, что русских следует истребить, как врагов народной религии. Зачинщиком восстания был тегеранский муджшехид (высшее духовное лицо) Месих, его главными пособниками — улемы, вельможи в роде Алаяр-хана, всегдашнего врага Г., были также посвящены в заговор, имевший целью напугать русских, нанести им некоторый урон, но не вызывать резни. Когда же (по показаниям самих персидских сановников) народу собралось в роковой день около 100 тысяч человек и масса, фанатизованная проповедью, бросилась к дому посольства, руководители заговора потеряли власть над ним, и стихийная сила забушевала. Г. понимал уже, какой опасности подвергается, и за день до смерти послал во дворец грозную ноту, заявляя в ней, что ввиду неспособности персидских властей охранить честь и самую жизнь представителей России он просит свое правительство об отозвании его из Тегерана. Но было уже поздно. 30-го января 1829 года произошло почти поголовное избиение русских (спасся лишь советник посольства Мальцов) и в особенности зверское убийство Г., чье тело найдено было в груде трупов обезображенным и изуродованным. Со всегдашней своей неустрашимостью Г. поспешил спуститься к входной двери, которую пытались охранить казаки, защищался саблей, был узнан и положен на месте. Долгими дипломатическими отписками, уверениями в невиновности и демонстративным отчаянием, наконец, присылкой Хосрева-мирзы в Петербург с извинениями удалось персидскому правительству уладить снова отношения к России, это осуществилось тем легче, что, занятая турецкой войной, Россия не могла желать возобновления военных действий против другой страны. Постепенно водворились мир и согласие, как будто ничто и не нарушало их. Не стало только великого человека…
Г. похоронен в Тифлисе, в монастыре св. Давида, прекрасным местоположением которого он всегда любовался, выражая желание найти себе здесь могилу. Жена пережила его почти на тридцать лет.
Бывают писатели, вся духовная жизнь которых, все лучшие помыслы и творческое дарование выразились в одном произведении, являющемся точно итогом их существования. В их числе одно из первых мест занимает Г. Потомство забыло его стихотворения и мелкие пьесы, о ‘Грузинской ночи’ слишком мало знает, дипломатические труды и ученый дилетантизм Г. ценит в меру, но никогда не перестанет удивляться благородству замысла, смелости сатиры и несравненному комизму ‘Горя от ума’. В этой комедии и в переписке — к сожалению, слишком мало известной, тогда как в ней необыкновенно ярко и задушевно выступает вся нравственная личность писателя, — виден на каждом шагу один из даровитейших русских людей, любивший искренно свое отечество, с симпатиями к его старине и самобытности умевший соединить сочувствие прогрессу и вражду к тем, кто ‘хотел бы навеки задержать народ наш в состоянии младенчества’. Счастлива литература, в которой мог раздаться такой горячий и мужественный протест против зла. Сила его влияния пережила уже полвека, хотя ‘грибоедовская Москва’ стала совершенным анахронизмом, оно основывается на вечно правдивом, всегда понятном заступничестве за дорогие людям идеалы и не зависит от временных условий быта, как бы остроумно они ни были осмеяны, не зависит оно и от прискучивших споров о партийности Г., который сам же отвоевал себе независимое положение в литературе и обществе, — потому что истинно великое в творчестве свободно возносится над раздорами и мелочами дня. Для современной, упавшей духом литературы неоценимым благом была бы решимость писателя ‘с душой’ выступить с новым переложением вечной темы о ‘Горе от ума’, столь же страстным и искренним, хотя и обращенным к новому обществу и к порочным на новый лад людям. В этом пожелании заключается, кажется, высшая похвала, которую потомок может воздать Г.
Первое изд. ‘Горя от ума’ вышло в М. в 1833 г. Значительные дополнения внесены были в текст, начиная с изд. Тиблена, СПб. 1862. Полное воспроизведение текста, с вариантами из первоначальной редакции в изд. Гарусова, 1875, ‘Рус. библиотеки’ Стасюлевича (под ред. Алексея Веселовского) 1875 и 1878 и некоторых из позднейших, всего по 1893 г. насчитывается около 70 изданий. Собрания сочинений Г. стали издаваться, начиная с 1858 (изд. Евгр. Серчевского), наиболее полное собр. сочинений вышло в СПб., 1889, под ред. И. Шляпкина, в 2 томах, заключая в себе и всю известную тогда переписку Г., впоследствии появлялись новые письма (в ‘Сб. общ. любит. рос. словесн.’, М. 1891, письма к Н. Каховскому). Вся литература о Г. до 1889 г. включ. указана в приложенном к изд. Шляпкина и составленном гг. Лисовским, Межовым, Пономаревым и Саитовым библиографич. указателе. Новейшая харатеристика Г. принадлежит А. Н. Пыпину (‘Вестн. Евр.’ 1890, I), из прежних работ — биографич. очерк Г. в ‘Рус. библиотеке’ Алексея Веселовского, его же ‘Очерк первоначальной истории ‘Горя от ума’ (‘Рус. архив’ 1874, VI) и ‘Альцест и Чацкий’ (‘Вест. Евр.’, 1881, III), Д. Смирнова, ‘А. С. Грибоедов, черновая тетрадь с письмами и неизд. отрывками’ (‘Рус. слово’ 1859, IV-V), его же, ‘Биогр. известия о Г.’ (‘Беседы в общ. люб. рос. слов.’, 1868, II), А. Мальшинского, ‘Подлинное дело о смерти Г.’ (‘Рус. вестн.’ 1890, VI, VII), предисловие к изд. ‘Горя от ума’ А. Суворина (1886), ‘Хронологическая канва’, предпосланная изданию Шляпкина, ‘А. С. Г., деятельность его как дипломата’, А. Берже (‘Рус. стар.’, 1874-76), ‘Воспоминания о Г.’ Каратыгина (‘Рус. стар.’ 1872, III), Завалишина (‘Древ. и нов. Россия’, 1879, IV), А. Бестужева (‘Отеч. зап.’ 1860, X). Лучшими разборами ‘Горя от ума’ являются статьи Белинского (т. III, VI и VIII Собр. соч.) и в особенности Гончарова (‘Мильон терзаний’, ‘Вест. Евр.’ 1872, III, потом в ‘Собр. соч. Гончарова’, т. VIII).
Источник текста: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, том IXa (1893): Гравилат — Давенант, с. 689-696.