Зима на Майорке. Часть третья, Санд Жорж, Год: 1841

Время на прочтение: 88 минут(ы)
Жорж Санд (Аврора Дюпен)

Зима на Майорке

Часть третья

Перевод Натальи Сидифаровой

(публикуется с разрешения переводчика)

Глава I

Мы уезжали в Вальдемосу тихим утром в середине декабря, и начали обустраиваться в келье Картезианского монастыря, еще застав яркие солнечные осенние лучи, свет которых со временем становился видим все реже и реже. Оставив позади плодородные равнины усадьбы Establishments, мы очутились в местности, не похожей ни на какие другие земли, для которой трудно подобрать определение: местами лесистая, местами высохшая и каменистая, местами влажная и пахнущая свежестью, и повсюду напоминающая о некогда обрушившихся на эту часть суши сотрясениях.
Еще нигде (разве что в некоторых долинах Пиренеев) мне не встречались места, где природа столь же открыто демонстрирует вам свое богатство, как в этих безбрежных зарослях Майорки, места, которые, при воспоминании о категорических заявлениях майоркинцев, будто бы на всем острове не осталось ни одного невозделанного участка земли, оставляют вас в полном недоумении.
Да мне и в голову не придет упрекнуть их в этом, ибо нет ничего прекраснее этих нетронутых, никогда не оскудевающих земель, изобилующих всем тем, чего душе угодно: склонившиеся, растрепанные изогнутые деревья, грозные растения с шипами, великолепные цветы, мох и тростник, растущие сплошным ковром, колючие каперсы, нежные, прелестные асфодели — в том виде, в каком их всех сотворил сам Бог, овраг, холм, каменистая тропа, неожиданно падающая вниз в ущелье, покрытая зеленью дорожка, исчезающая в невидимом глазу ручье, открытый луг, завлекающий любого встречного, и простирающийся до тех пор, пока на его пути резко не возникает отвесная гора, молодой лес с беспорядочно разбросанными по нему будто с неба упавшими каменными глыбами, фигурные, словно выполненные мастером по резьбе, узенькие тропинки вдоль русел, пролегающих меж зарослей мирта и жимолости, и, наконец, ферма, напоминающая материализовавшийся среди пустыни оазис, с водруженной, словно ориентир для заблудившихся в этой глуши путников, высокой пальмой.
Нигде, кроме Майорки, мне не доводилось встречать места, столь впечатляющие своей неприкосновенностью и первозданностью, ни в Швейцарии, ни в Тироле. Там, в самых безлюдных уголках, в горах Гельвеции, мне представлялось, что здешняя природа, предоставленная сама себе противостоять суровым атмосферным условиям, избавив себя от порабощения человеком, терпит еще более безжалостные небесные наказания, остается обреченной на страдания, подобно тому, как рвущаяся и мечущаяся душа, высвободившись из тела, подвергается новым тяжким испытаниям. На Майорке же природа пышет в объятиях любвеобильного неба, блаженствует под порывами теплых ветров, дующих с моря. Прибитый к земле цветок поднимется и станет еще более жизнестойким, сломанный ураганом ствол пустит еще больше новых ростков, и, несмотря на то, что здесь практически нет пустынных мест, отсутствие проложенных дорог делает этот остров похожим на необитаемый или непокоренный, таким, какими мне виделись в романтических детских мечтах прекрасные саванны Луизианы, куда я мысленно отправлялась вместе с Рене по следам Аталы или Шактаса[*].
[*] — персонажи романов Франсуа Рене де Шатобриана (Franois-Ren, vicomte de Chateaubriand, 4 сентября 1768, Сен-Мало — 4 июля 1848, Париж) — французского писателя и дипломата, одного из основателей романтизма во французской литературе.
Мое лестное сравнение едва ли понравится майоркинцам, убежденным в том, что у них замечательные дороги. Вид, открывающийся на дороги, бесспорно, замечателен, но о том, насколько к ним применимо понятие ‘проезжие’, судите сами.
Местный наемный экипаж наподобие нашего вольного омнибуса-кукушки[*] — это запрягаемая одной лошадью или мулом повозка — tartana, конструкция которой не усложнена никакими излишествами вроде рессор, широкое распространение имеет здесь также birlucho, четырехместная открытая карета, точно таким же образом опирающаяся своим кузовом на ось с массивными колесами, стянутыми железными ободьями, что и тартана. Те и другие кареты обиты изнутри материалом с подкладкой из шерстяных очесок толщиною полфута. Богатство обивки, в момент, когда вы первый раз садитесь в такой экипаж, создает иллюзию высшего комфорта. Кучер сидит на дощечке, своеобразном облучке, упираясь ногами в оглобли с обеих сторон крупа лошади. Находясь в таком положении, он не только ощущает каждый толчок своей тележки и каждое движение своего животного, но и чувствует себя одновременно извозчиком и наездником. Судя по тому, что он безостановочно поет, независимо от того, как бы сильно его не трясло на ухабах, его ничуть не смущает такой способ передвижения, и только изредка, когда животное вдруг замешкается, увидев перед собой обрыв или крутую насыпь из булыжников, песнопение переходит во флегматично проговариваемый речитатив с текстом непристойного содержания.
[*] — Описание вольного омнибуса-кукушки (фр. coucouomnibus) встречается в статье Энциклопедического словаря Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона ‘Экипажное дело’: ‘…В 1662 г. в Париже начали ездить первые общественные кареты по определенным улицам, предприятие это было устроено герцогом де Роанес. Мест было в каждой карете восемь, по пяти су, солдат, лакеев, рабочих туда не пускали, экипажи были назначены только для ‘чистой публики’, поэтому на улицах первые кареты были встречены бранью и камнями. В первое время эти ‘омнибусы’ вошли в такую моду, что даже сам король пожелал их испробовать, но скоро ими стали пренебрегать, так что дело прекратилось. Омнибусы в Париже появились вновь лишь в 1819 г., но еще раньше процветали там вольные омнибусы, так называемые ‘кукушки’, поддерживавшие сообщение с окрестностями. Это были каретки о двух колесах, в них помещалось четыре пассажира, влезавшие со стороны лошади, затем вход закрывался дверкой с внешним сиденьем для возницы и еще для двух пассажиров — ‘кроликов’. Иногда и на крышку ‘кукушки’ влезали пассажиры — ‘обезьяны’. ‘Кукушку’ везла потихоньку одна кляча, иногда при помощи пристяжной. Эти экипажи, часто упоминаемые в бытоописательной французской литературе, исчезли в начале XIX ст.’
Ведь путь ваш не может не продолжаться из-за таких пустяков как препятствия в виде оврагов, бурных потоков, болот, живых изгородей и пропастей. Всё это и есть ‘дорога’.
Когда вы впервые пускаетесь в эти не иначе как скачки с препятствиями, вам кажется, будто ваш проводник выбрал специальный маршрут, чтобы выиграть какое-то сумасшедшее пари, и вы спрашиваете, какая муха его укусила.
— Это дорога, — объяснит он вам.
— Но ведь тут река!
— Это дорога.
— А как же эта глубокая яма?
— Дорога.
— И этот густой подлесок тоже?
— Тоже дорога.
— Что ж, в добрый час!
И с этих пор вы уже не имеете иного выбора, кроме как смириться со своей участью, молиться на мягкую обшивку, которой оборудована изнутри коляска экипажа, не будь которой, вы бы неизбежно переломали себе кости, положиться на волю Божью и, в страхе перед неминуемой погибелью или в ожидании чуда спасения, разглядывать пейзажи.
Тем не менее, иногда вы остаетесь целыми и невредимыми, где-то благодаря прочности повозки, сильным ногам лошади, а где-то и равнодушию кучера, который отпускает поводья, чтобы, скрестив руки, беспечно покурить сигару, тогда как одно колесо катится по склону горы, а второе нависает над оврагом.
К опасностям очень быстро привыкаешь, когда видишь, что окружающих они ничуть не беспокоят, но от этого опасность отнюдь не становится менее реальной. Повозки редко переворачиваются и падают, но если такое случается, их никто не поднимает. За год до этого в подобную аварию на темной дороге близ Establishments попал г-н Тастю, где и был оставлен умирать. Последствиями несчастного случая стали страшные головные боли, которые, однако, никак не отразились на его желании вновь вернуться на Майорку.
Почти у каждого жителя острова имеется хоть какая-нибудь повозка. Дворяне держат кареты времен Людовика XIV с расширенным корпусом, некоторые из них имеют восемь окон, а благодаря огромным колесам им не страшны никакие преграды. Четыре или шесть здоровых мула без труда передвигают эти махины, тяжеленные, плохо подрессоренные, однако достаточно вместительные и надежные, запряженные в такие экипажи, они галопом, с невероятным бесстрашием промчат вас вдоль самых опасных ущелий, не оставив, правда, без парочки синяков, или шишек на голове, или ощущения разбитости.
Мигель де Варгас, коренной испанец, человек всегда серьезный и к шуткам не расположенный, говорит по поводу los horrorosos caminos [ужасных дорог] Майорки следующее: ‘En cuyo esencial ramo de policia no se puede ponderar bastantemente el abandono de esta Balear. El que llaman camino es una cadena de precipicios intratables, y el transito desde Palma hasta los montes de Galatzo presenta al infeliz pasagero la muerte a cada paso…'[*]
[*] — ‘Полное невнимание к такой существенной сфере государственной политики на этом Балеарском острове вызывает лишь удивление. То, что здесь называется дорогой, представляет собой череду труднопреодолимых препятствий, проезд несчастного пассажира из Пальмы к горам Галатцо таит для него смертельную опасность на каждом шагу…’
В окрестностях поселений дороги немногим более безопасны, однако при этом они имеют одно серьезное неудобство — с обеих сторон они граничат с отвесными как стена склонами или обрывами, что не позволяет разъехаться двум встречным экипажам. В таком случае приходится распрягать быков или лошадей и отбуксировывать одну из двух тележек или карет назад, как правило, на достаточно приличное расстояние. В связи с этим возникает нескончаемая перепалка на предмет того, кому же все-таки придется уступить, в течение которой пассажиру, уже не успевающему ко времени, остается лишь сидеть и повторять в назидание самому себе известную майоркинскую мораль — mucha calma.
Взамен на то, что майоркинцы имеют мало средств, необходимых для поддержания своих дорог в хорошем состоянии, последних они имеют неограниченное количество, правда, случаются затруднения из-за большого выбора. Я предприняла только три поездки от Картезианского монастыря до Пальмы и обратно, шесть раз моя birlucho следовала по разным маршрутам, все эти шесть раз извозчик плутал по горам, по долам под предлогом, что ищет некую седьмую, по его словам, самую лучшую из всех, дорогу, которую, в конечном счете, он так и не нашел.
Расстояние от Пальмы до Вальдемосы составляет три лье, точнее, три майоркинских лье, которые невозможно преодолеть, даже если лошади идут рысью, быстрее, чем за три часа. На протяжении первых двух лье подъем неощутим, преодолев первые два лье из трех, ваш экипаж с огромной скоростью начинает мчаться в гору и далее продолжает свой путь по очень узкой, но ровной и гладкой въездной дороге (вероятно, сооруженной монахами-картезианцами), самому опасному за все путешествие участку пути.
Здесь Майорка начинает навевать воспоминания об Альпах. Однако места эти, несмотря на крутые склоны, возвышающиеся над ущельем, на горный поток, падающий с одной каменной преграды на другую, становятся по-настоящему похожими, как выражаются майоркинцы, на непроходимую глушь, только в середине зимы. В декабре же, вопреки прошедшим накануне дождям, поток оставался еще пока миловидным ручьем, журчащим меж зарослей трав и цветов, гора радовала глаз, а открывающаяся взору небольшая, стесненная склонами цветущая долина, в которой утопала Вальдемоса, напоминала весенний сад.
Добраться до ворот монастыря можно только высадившись из экипажа, поскольку ни одна повозка не проедет по ведущей к ним мощеной дорожке. Прогулка оказывается восхитительной: неожиданные подъемы и спуски, извилистые повороты, скрывающиеся за красивыми деревьями, очаровательные, живописные пейзажи, возникающие перед глазами буквально на каждом шагу, впечатляют вас тем сильнее, чем выше вы поднимаетесь. Я никогда не видела ничего столь одинаково радостного и меланхоличного, сопоставимого с этими панорамами: каменный дуб, рожковое дерево, сосна, олива, тополь и кипарис с незапамятных времен соединены своими непохожими оттенками в единую гамму, подлинную бездну зелени, сквозь которую, под пышным великолепием небывалой красоты, прокладывает себе путь горный поток. Разве можно забыть вид на горную вершину с возведенным в аккурат на ней симпатичным арабским домиком (именно о таких я рассказывала ранее), наполовину спрятавшимся за широкими плоскими ‘лапами’ опунции, и огромной, склонившейся над пропастью пальмой, чей силуэт вырисовывается на фоне неба? Панораму, которой, обернувшись назад, я залюбовалась, замедлив шаг в том месте, где ущелье делает изгиб. Когда парижские туманы и слякоть начинают вызывать у меня хандру, я закрываю глаза, и, словно сон, вижу эту покрытую зеленью вершину, скалы желтовато-коричневого цвета и ту затерянную в розовом зареве неба одинокую пальму.
Горная гряда, в той части, где расположена Вальдемоса, тянется плоскогорье за плоскогорьем, сужаясь в своеобразную воронку, обрамленную высокими вершинами, на севере граничащую со склоном последнего из плоскогорий, на подступах к нему и был заложен монастырь. Благодаря долгому упорному труду монахам удалось укротить суровость этого романтического уголка природы. Ложбина, замыкающая горную цепь, превратилась в большой сад, окруженный стенами, впрочем, ничуть не заслоняющими собой прекрасный вид, а также изгородью из пирамидальных кипарисов, попарно расположенных в правильном порядке на разных уровнях, делающими весь этот ансамбль похожим на изготовленную для оперной постановки декорацию кладбища.
Сад из пальм и миндальных деревьев занимает всю низинную, слегка покатую часть ложбины и захватывает нижние горные уступы, простираясь вдоль всего подножия горы. При свете луны, когда неправильность форм этих естественных террас бывает замаскирована падающими тенями, он принимает вид высеченного в скале амфитеатра с ареной для боев между гигантами. Посередине, под кучно растущими красивыми пальмами, находится сооруженный из камня коллектор для воды, которую несут сюда горные источники. Скопившаяся вода по каналам, облицованным плитняком, поступает к ближайшим террасам. Такая система имеет удивительно близкое сходство со способом орошения, который практикуют в окрестностях Барселоны. Гениальность и простота этого изобретения, нашедшего столь широкое применение на Майорке и в Каталонии, до такой степени велики, что оно определенно не может не быть делом рук мавританцев. Сеть каналов проложена по всей внутренней части острова, те из них, что берут начало в саду монастыря картезианцев, продолжая путь, заданный горным потоком, круглый год доставляют в Пальму пресную воду.
Монастырь ордена картезианцев, расположенный на последнем горном перевале, обращен на север, возвышаясь над широкой долиной, переходящей в пологие подъемы и далее в обрывистый берег, клиф, о который разбиваются морские волны. Эту горную цепь море отделяет с одной стороны от Испании, а с другой — от восточных стран. Таким образом, этот живописный монастырь смотрит на море с двух побережий. Находясь на северной стороне перевала, вы услышите, как волны с грохотом обрушиваются на берег. Находясь по другую сторону, на южных склонах, вы увидите за огромной равниной далекую, отражающую солнечный свет гладь. Картина потрясает воображение: на первом плане — черные скалы, покрытые зеленью хвои, на втором — ломаные линии контуров гор, украшенные бахромой из пышных крон, на третьем и на четвертом — округлые холмы, которые солнце золотит на заходе необычайно теплыми оттенками, а на их вершинах в одном лье от вас — едва видимые, микроскопические силуэты деревьев, тонюсенькие, словно усики мотылька, черные и отчетливые, словно нанесенные пером, штрихи письма по золоту. Этот золотой ослепительный фон создает равнина. Находясь на таком удалении, в то время когда с поверхности гор начинает подниматься туман, застилая пропасть прозрачной пеленой, вам кажется, вот оно море. Однако, на самом деле, до моря достаточно далеко, лишь на восходе, когда солнце делает равнину похожей на синее озеро, Средиземноморье разоблачает себя, как бы говоря, что переливающаяся серебряная полоса вдали и есть финальный план этой колоссальной панорамы.
Это зрелище — одно из тех, что ошеломляют, ибо не оставляют более места ни желаниям, ни воображению. Все, о чем могли бы мечтать поэты или художники, природа сотворила именно здесь, в этом месте. Всеобъемлемость, бесчисленные мелочи и особенности, неисчерпаемое разнообразие, расплывчатые формы, четкие контуры, неопределенная глубина — все это присутствует здесь, искусству сюда нечего добавить. Умом не всегда можно оценить и понять то, что создано Богом, глубоким художественным натурам знакомо чувство бессилия, наступающее от неспособности найти выражение той необъятности живого мира, что их так пленяет и возбуждает. Я бы могла дать совет тем, кто увлечен суетным искусством, учиться созерцать и препровождать время в подобных занятиях более часто. Через познание другого, божественного искусства, плодами которого являются истинные творения, как я полагаю, и воспитывается пиетет, которого, по причине зацикленности на одной лишь форме, иным художникам определенно не хватает.
Во всяком случае, лично я никогда прежде не осознавала бессодержательность слов так, как ощущала ее в те часы, что проводила, любуясь видом на монастырь. В охватывающих меня порывах религиозности я способна была лишь благодарить Господа за то, что сотворил меня зрячей!
Однако какими бы исцеляющими и живительными ни были редкие мгновения радости, дарованной земными красотами, продолжительное воздействие их чар может нести в себе опасность. Привыкание к жизни в царстве впечатлений становится законом, регулирующим любые избытки чувств, название которому обыденность. Оттого монахи и безразличны, в общем, к красоте своих монастырей, а крестьяне и пастухи — к красоте своих гор.
За малостию времени нам подобные чрезмерности не грозили: каждый вечер при заходе солнца над долиной опускался туман, делая и без того непродолжительные зимние дни еще более короткими для нас. До полудня мы находились в тени огромной горы, расположенной по левую сторону от нас, а после трех часов дня на нас наползала другая тень, уже справа. Зато нам выпало счастье побывать очевидцами великолепных световых эффектов из косых лучей, проникающих сквозь узкие проемы между скалами, или скользящих по гребням гор и создающих пурпурно-золотое свечение на некотором удалении! Временами здешние кипарисы, возвышающиеся на заднем плане картины черными обелисками, окунали свои макушки в эту струю света, тяжелые кисти плодов финиковых пальм становились похожими на гроздья рубинов, и граница гигантской тени разделяла по диагонали долину на две половины — одну, купающуюся в лучах летнего света, и вторую, голубовато-холодную, напоминающую зимний пейзаж.
Сообразно с уставом шартрёзы[*] братия картезианцев в Вальдемосе насчитывала ровно тринадцать монахов, включая приора, благодаря чему их обители посчастливилось пережить декрет 1836 года, предусматривавший снос монастырей, численность которых составляла менее двенадцати насельников. Однако, как и многие другие общины, братия распалась, а монастырь был упразднен и передан в собственность государства. Власти Майорки, озадаченные тем, какую бы пользу извлечь из занимающих огромные площади строений, пока те окончательно не придут в негодность, порешили: надо сдавать их внаем всем желающим. Несмотря на вполне умеренные цены, жители Вальдемосы не проявили желания воспользоваться столь выгодным предложением, то ли в силу своего глубокого почтения и сочувствия по отношению к монахам, то ли из суеверия, что, впрочем, не претило им устраивать в этом месте ночные гуляния — карнавалы (но об этом позже), с одной стороны, и заставляло их с крайним осуждением относиться к нашему бесстыдному вторжению в эти священные стены, с другой.
[*] — шартрёза (фр. chartreuse) — общее наименование всех монастырей картезианского ордена.
Теперь летом в монастырь активно съезжаются уставшие от городского зноя мелкие буржуа из Пальмы или окрестностей, расположенных на открытых равнинах, насладиться прохладой его помещений, спрятанных за массивными стенами, и горным воздухом. И, напротив, с приближением зимы они убегают от здешнего холода. Поэтому, не считая моей семьи и меня, в Шартрёзе той зимой проживали только аптекарь, ризничий[*] и Мария Антония.
[*] — хранитель церковной утвари.
Мария Антония выполняла функции смотрительницы. Она была испанка, похоже, из Испании ее привела сюда большая нужда. Здесь она могла снимать келью и особенно безбедно существовать в сезон, когда в монастырь заселялось много приезжих. Ее келья находилась по соседству с нашей и служила нам кухней, сама же монахиня, как полагалось, являлась нашей экономкой. Когда-то она была красавицей, и до сих пор проявляла себя утонченной, опрятной, изысканной в манерах, подчеркивая тем самым свое достойное происхождение, говорила она мелодичным, слегка притворным голосом, правда, форму гостеприимства, которую она практиковала, можно было назвать односторонней. По обыкновению она оказывала услуги всем постояльцам и отворачивалась, будто обидевшись, каждый раз, когда ей предлагали какое-либо вознаграждение за ее старания. Все благие дела, по ее словам, она совершала во имя любви к Всевышнему, лишь в обмен на дружеские чувства со стороны своих соседей, por lassistencia. Из утвари у нее имелись складная кровать, плитка, обогреватель-brasero, два плетеных стула, распятие и несколько глиняных тарелок. Все вышеперечисленное она предлагала вам в пользование со всей щедростью, здесь, у вашей покорной слуги и сестры, вы могли располагаться как дома.
Сделав подобное предложение, она тотчас становилась совладелицей всего вашего имущества, в том числе не отказывала себе ни в пользовании самыми лучшими предметами вашего гардероба, ни в угощениях. Мне еще не приходилось в своей жизни видеть, чтобы рот, принадлежащий монашествующей персоне, поедал столь безразборчиво и столь смачно, или видеть пальцы, способные молниеносно производить отборы проб из глубин горшка с кипящей едой, не причинив персоне и ожога, а также горло, поистине резиновое, способное заглатывать сахар и кофе, украдкой схваченные персоной со стола ее дорогих гостей, и в то же время озвучивать духовную песнь, или мелодию болеро. Непосвященный зритель весьма любопытной и увлекательной счел бы сцену с манипуляциями, которые проделывали над нашим обеденным столом матушка Антония, горничная Каталина, сущая ведьма вальдемосская, и маленькое лохматое чудовище наша служанка niЯa. Три плутовки творили свои делишки в час Angelus, вместе с сотворением молитвы к Пресвятой Деве[*]. Не отступая от своих партий, пожилые вокалистки дуэтом успевали пройтись по всем тарелкам, а благодаря невиданной ловкости рук юной подпевалы, вторящей amen, во время песнопения стол незаметно избавлялся от какой-нибудь лишней отбивной, или консервированного фрукта. Сама по себе сцена едва ли могла заслуживать упоминания, и на подобные проделки можно было закрыть глаза, если бы не одно обстоятельство. По причине постоянных проливных дождей сообщение с Пальмой становилось все более затруднительным, поставки продуктов питания — все более редкими, а польза от оказываемой Марией Антонией и иже с нею l’assistencia[**] — все более сомнительной. Таким образом, с целью обеспечения охраны своих продовольственных запасов, мы с детьми были вынуждены установить дежурство, в которое мы заступали по очереди. Иной раз мне приходилось едва ли не под подушку прятать корзинку с печеньем, дабы наутро не остаться без завтрака, а то, бывало, кружить над рыбным блюдом подобно ястребу, отпугивающему от своей добычи стаи мелких хищных птиц, после налета которых остаются лишь кости.
[*] — Молитва Богородице читается трижды в день — утром, в полдень и вечером. Чтение этой молитвы зачастую сопровождается колокольным звоном, который также называют Ангел Господень (лат. Angelus).
[**] — помощи.
Ризничий был здоровый детина, вероятно, прислуживавший в отроческом возрасте при обеднях, а теперь исполняющий при монастыре обязанности хранителя. Известно, что он был замешан в одной скандальной истории: он был уличен, и обвинялся в совращении и лишении чести одной юной сеньориты, которая вместе со своими родителями останавливалась на несколько месяцев в Картезианском монастыре. Однако сам обвиняемый в свое оправдание приводил совершенно иное толкование закона — дескать, государство вменяло ему в обязанность гарантировать неприкосновенность лишь образАм непорочных дев. На красавца он явно не тянул, однако любил пощеголять. Вместо повседневного костюма наподобие арабских одежд, в каких обыкновенно ходили молодые люди его сословия, он носил европейские брюки и подтяжки, чем убивал местных девиц просто наповал. Сестра его была девушкой, на мой взгляд, редкой для майоркинок красоты. Они происходили из богатой и важной семьи, у которой был свой дом в деревне, поэтому в монастыре они не проживали. Однако здесь их можно было видеть каждый день. Они частенько наведывались к Марии Антонии, которая иногда, когда сама была не голодна, потчевала их кушаньями с нашего стола.
Аптекарь был из монахов-картезианцев. Он и теперь затворялся в своей келье и, облачившись в сохранившийся от прежних времен белый хабит, с подобающим послушанием выполнял рецитации всех служб. Как только раздавался стук в дверь, означавший, что кому-то срочно понадобился алтей или пырей (других лекарств у него не было), он впопыхах засовывал свою рясу под кровать и представал перед вами в черных коротких рейтузах, чулках и жилете — вылитым танцором мольеровских интермедий. Старичок никому и ничему не доверял, никому ни на что не жаловался, и, по-видимому, молил Бога о победе Дона Карлоса и возвращении святой инквизиции, никому ничего худого не желая. Свои травки он продавал нам по цене золота, а в своей скромной выручке видел лишь награду за исполнение данного им некогда обета нищенства. Его келья находилась далеко от нашей, рядом с воротами монастыря, в своеобразном углублении, вход в которое был спрятан за густыми зарослями клещевины и других лекарственных растений. Забившись в свою нору точно старый заяц, опасающийся, как бы его не учуяли собаки, он лишний раз оттуда не высовывался. Если бы время от времени у нас не возникала надобность в средствах лечения из тех, какими он располагал, мы бы и не вспоминали, что в Шартрёзе до сих пор обитает живой монах-картезианец.
Эту обитель картезианцев вряд ли можно назвать образцом архитектурного творчества — скорее, совокупностью очень добротно и с размахом выполненных строений. На ее территории, обнесенной внушительной каменной оградой, можно было бы расквартировать целый армейский корпус, тем не менее, предназначалась она всего для одной дюжины человек. Один только новый клуатр[*] объединяет двенадцать келий, разделенных на три просторные комнаты каждая и расположенных в ряд, вдоль галерейного прохода, с одной стороны (собственно монастырь состоит из трех связанных между собой зданий, относящихся к разным эпохам). Вдоль двух других, поперечных, сторон клуатра находится двенадцать часовенок. Каждому священнику полагалось служить свою мессу отдельно, в собственной маленькой часовне. Убранство часовен отличается, но все они одинаково изобилуют позолотой, а также безвкусно выполненной росписью и статуями святых из крашеного дерева, которые, сказать вам откровенно, не будь они помещены в ниши, я бы приняла за страшил, какие могут примерещиться темной ночью. Пол в этих кельях-молельнях облицован керамической плиткой, эффектный мозаичный узор ни разу не повторяется. Этот элемент арабского архитектурного стиля является единственным примером хорошего вкуса, которому на Майорке за многие века ни разу не изменили. И, наконец, в каждой часовенке имеется мраморная емкость для воды из отличного местного материала, напоминающая о том, что в каждодневные обязанности монаха входила уборка своей молельни. В этих сводчатых темных помещениях сохраняется постоянная свежесть, которая, должно быть, во время сильной летней жары особенно скрашивала долгие часы, проводимые монахом в молитвах.
[*] — Клуатр — (фр. clotre — ‘монастырь’), замкнутый со всех сторон двор, вокруг которого сгруппированы постройки, относящиеся к монастырю. Как правило, клуатр имеет в плане квадрат или прямоугольник и окружен крытыми галереями. Внутренние галереи клуатра были обычно отделены от центрального открытого пространства рядами колонн или столбов. Клуатр представлял собой средоточие жизни монастыря, его главный коммуникационный центр, место медитации и ученой работы.
Четвертая сторона нового клуатра, в центре которого находится внутренний дворик с высаженными симметрично кустами самшита, чьи еще угадываемые пирамидальные формы говорят о том, что за ними когда-то ухаживали монахи, и церковь, которая к ней примыкает, расположены параллельно. Красота, свежесть и чистота церкви контрастируют с заброшенностью и уединенностью монастыря. Мы ожидали увидеть там оргАн, однако вспомнили, что устав запрещал картезианцам иметь предметы для услаждения чувств, музыкальные инструменты в том числе, усматривая в них пустую роскошь. Интерьер церкви составляет всего один неф. Пол нефа выложен кафельной плиткой и украшен узором в виде букетов цветов наподобие коврового орнамента. Досчатая обшивка стен, исповедальни и двери отличаются крайней простотой, но такого совершенства исполнения нервюр, такой аккуратности, сдержанности и тонкости орнаментации в работах современных мастеров столярных дел, по крайней мере, во Франции вы сегодня точно не увидите. Досадно, но и на Майорке подобного уровня профессионалов своего дела нынче уже тоже не сыскать. Г-н Тастю уверяет, что на всем острове осталось лишь два краснодеревщика, выполняющих художественные работы. Столяр, которого мы наняли, будучи уже постояльцами Картезианского монастыря, тоже был душою художник, однако художественные наклонности его ограничивались лишь музыкой и живописью. Мы попросили его смастерить для нашей кельи несколько полок из дешевой древесины. Войдя в келью, он замер, увидев нашу скромную семейную коллекцию картин, с таким наивным и простодушным любопытством, какое я видела лишь однажды, на лицах грекославян. Поначалу он пришел в шок от висящих на стенах эскизов, сделанных моим сыном по мотивам рисунков Гойи, с изображением веселящихся на пирушке монахов, но затем его внимание привлекла гравированная копия картины Рубенса ‘Снятие с креста’. Сцена повергла его в долгое загадочное раздумье. Мы спросили, что он мыслит. ‘На всем острове Майорка, — ответил он на местном наречии, — нет ничего более прекрасного и более подлинного‘.
Услышав из уст косматого, точно дикарь, и неотесанного деревенщины слово ‘подлинный‘, мы пришли в изумление, какое невозможно описать. Звуки фортепиано действовали на него как колдовство: он прекращал работу, подходил к пианисту и оставался, как вкопанный, стоять за его спиной, разинув рот и выпучив глаза. Тем не менее, способность к проявлению столь высоких чувств отнюдь не мешала ему, подобно всем остальным майоркинцам-крестьянам, если дело касалось чужеземцев, оставаться грабителем, хотя между собой, насколько мне известно, эти люди всегда безупречно честны. Цену за свои услуги он загнул до небес, и, кроме того, был падок до всяких вещиц, привезенных нами из Франции, необходимых каждодневных принадлежностей. Мне чудом удалось уберечь от этой бездонной сумы кое-что из предметов личной гигиены. Больно уж соблазнял его стакан из граненого стекла, или, быть может, стоящая в нем моя зубная щетка, хотя я сильно сомневаюсь, что он мог догадываться о назначении подобного рода приспособления. Это было существо, сочетавшее в себе артистические наклонности итальянца и инстинкты мародера-малайца, или кафра.
За данным отступлением я не забыла и о главной художественной ценности, обнаруженной нами в Шартрёзе. Это деревянная статуя святого Бруно, хранящаяся в церкви. Обращают на себя внимание черты и краски, восхитительно выполнены руки, воздетые в молитвенном благоговейном жесте, чистый, возвышенный лик полон скорби, печали и веры. Тем не менее, она не является произведением выдающегося мастера. В сравнении с ней статуя напротив, выполненная тем же автором, выглядит совсем жалким творением. Очевидно, озаренный вдохновением, в душевном и божественном порыве, творивший святого Бруно скульптор сумел превзойти самого себя. Смею усомниться, что легендарный святой из Гренобля был когда-либо понят столь же глубоко и изображен столь же проникновенно. Эта скульптура — само олицетворение христианского аскетизма. Тем не менее, и здесь, на Майорке, к этому памятнику ушедшей философии народная тропа уж давно заросла.
К старому клуатру, через который следовало пройти, чтобы попасть в новый, вел более простой, ‘хитрый’, ход. По рассеянности я никогда не успевала вычислить его вовремя, и каждый раз сперва попадала в третий клуатр.
Это самое — третье — здание, которое мне следовало бы назвать первым, поскольку оно является старейшим, кроме всего прочего, является и самым маленьким. Оно производит восхитительное впечатление. Окруженный разрушающимися стенами внутренний двор — это старое монастырское кладбище. Могилы, которые монахи копали себе при жизни, не имеют опознавательных надписей. Так было заведено: дабы память о погребенных не могла поколебать их уверование в ничтожество смерти[*]. О том, что здесь находятся могилы, говорят лишь холмики, заросшие травой. У г-на Лорана есть замечательный рисунок с видом этого старого монастыря, где, к своей огромной радости, я узнала выступ маленького колодца, каменные кресты над окнами, увешенные всеми видами сорной травы, какими обычно зарастают руины, и высокие кипарисы, которые в ночное время, на фоне белого деревянного креста, делаются похожими на черные фантомы. Жаль, что ему не пришлось наблюдать, как из-за песчаниковой горы цвета янтаря поднимается луна и зависает над самым монастырем, а еще мне жаль, что на первом плане он не изобразил старый лавр с гигантским стволом и высохшей макушкой, хотя, вполне вероятно, дерево могло и не сохраниться до его приезда в Шартрёзу. Зато я была счастлива найти в его рисунке изображение, а в отрывке его книги описание красивейшего растения — карликовой пальмы (chamaerops), именно той, что я брала под свою защиту тогда, когда любознательность моих юных натуралистов выходила за всякие рамки, и, вероятно, той, что является самой выносливой в Европе из представителей своего вида.
[*] — ‘Последний и единственный жизненный горизонт картезианца — встреча с Тем, Кто и есть само Бытие, и к этой встрече он готовится всю свою жизнь. Не случайно во внутреннем дворе обители, там, где другие разбивают располагающий к медитации цветник с фонтаном, у картезианцев находится кладбище с рядами безымянных могил — даже и после смерти они не оставляют о себе памяти!’ (Алексей Баранов ‘Великая тайна Картезианцев’).
По всему периметру этого старого клуатра расположены бывшие молельни картезианцев, относящиеся к пятнадцатому столетию. Они плотно заперты, и ризничий никого в них не впускает. Запретный плод до ужаса щекотал наше любопытство. Во время прогулок мы пытались сквозь всевозможные щелки разглядеть хоть краешек какой-нибудь красивой старинной мебели, или скульптур. Возможно, эти таинственные кладовые хранят в себе настоящие сокровища, с которых ни в одну майоркинскую голову даже и мысль не придет хотя бы стряхнуть пыль.
Второй клуатр, как и остальные, имеет двенадцать келий и двенадцать молелен. Его аркады, несмотря на обветшалость, по-прежнему впечатляют. Здесь пустынно, всякий раз, когда мы проходили по ним вечером в непогоду, мы вверяли свои души Господу. Едва ли не каждый обрушающийся на Шартрёзу ураган увлекает за собой фрагмент монастырской стены, или свода. Только в этих пространных, гудящих эхом галереях я впервые услышала, чтобы ветер стонал так душераздирающе и ревел так зловеще. Шум потоков, стремительное движение туч, рокот морских волн, перебиваемые свистом бури, жалобные крики мечущихся морских птиц, растерявшихся и напуганных шквалами ветра, резко сменялись упавшим, словно завеса, густым туманом, который заполонял, проникая сквозь обветшалые аркады, весь монастырь, превращая нас в невидимок, а наш фонарь — в домового, беспорядочно перемещающегося в галерейных проходах. Эти и тысячи других мелочей нашей иноческой жизни, одновременно всплывающие сегодня в моей памяти, делали из Шартрёзы самое романтичное место на земле.
Я не жалею, что, по крайней мере, раз в своей реальной жизни побывала очевидцем того, что может являться лишь в сновидениях. Что-то подобное я видела в новомодных постановках-балладах и однажды в опере ‘Роберт-дьявол'[*] — в сцене воскрешения сатаной грешных монахинь. Нас же потусторонние видения, о которых я поведаю вскоре, посещали не во сне, а наяву, и эта реализовавшаяся перед моими глазами романтика навела меня на размышления о сущности романтики вообще.
[*] — сцена и воззвание Бертрама ‘Nonnes, qui reposez’ (‘Вот развалины те…’) из оперы Джакомо Мейербера ‘Роберт-Дьявол’ (1831). ‘Роберт-Дьявол’ — типичная романтическая опера, в которой происходят всякие чудеса, действуют демонические силы, строятся дьявольские козни. Краткое содержание оперы: Бертрам (дьявол) пытается овладеть душой рыцаря Роберта, его сына от земной женщины, крестьянка Алиса, молочная сестра Роберта, своей чистотой и религиозностью мешает Бертраму, в финале замысел дьявола рушится, он в одиночестве исчезает в преисподней. (Giacomo Meyerbeer, настоящие имя и фамилия Якоб Либман Бер (1791—1864) — французский композитор, пианист, дирижер).
К комплексу зданий, кроме тех, что я перечислила, следует добавить: помещение, предназначавшееся для приора, в которое, как и во многие другие тайные места, вход был запрещен, а также кельи для послушников, церквушку, принадлежавшую старому монастырю, и многие другие постройки, служившие важным персонам местом уединения или покаяния, несколько двориков, окруженных общинными конюшнями и загонами для скота, жилые помещения для многочисленных постояльцев — в общем, как говорится, полный фаланстер[*] под всемогущим покровительством Пресвятой Девы и св. Бруно.
[*] — фаланстер — в учении фурьеристов: здание особого типа, являющееся средоточием жизни коммуны — фаланги (словарь Д.Н. Ушакова).
В дни, когда из-за плохой погоды нам не удавалось поупражняться в восхождениях на гору, мы устраивали променад, не выходя за ограду обители, и увлекались исследованием этой огромной усадьбы на долгие часы. Необъяснимое любопытство толкало меня на поиски разгадки сокровенных тайн монашеской жизни. Ее отголоски еще присутствовали здесь: мне казалось, до моего слуха доносится нашептывание молитв из-под сводов часовен, или шарканье сандалий по каменному полу. В наших кельях, так же как и в самых узких, укромных закутках, в какие невообразимым способом картезианец уединялся для чтения своих oremus, по сей день висят приклеенные к стенам, еще разборчивые, печатные тексты молитв на латинском языке.
Однажды, обследуя верхние галереи, мы очутились на балконе, служившем хорами большой красивой часовни, чья обстановка и сохранившийся порядок создавали ощущение, будто ее обитатели покинули зал незадолго до нашего появления. Кресло приора и места, которые занимали члены капитула, были расставлены в обычном порядке, а в центре, под сводом, висело понедельное расписание служб в черной деревянной раме. К спинке каждого стула была прикреплена икона одного из святых, по-видимому, покровительствовавшего тому, кто восседал на нем. Стены еще издавали запах ладана, который они вбирали в себя веками. Алтари были украшены уже высохшими цветами, а в подсвечниках стояли недогоревшие свечи. Это место — на фоне развалин за его стенами, доросших до самых окон кустарников и криков сорванцов, снующих по остаткам мозаики, когда-то украшавшей монастырские дорожки — удивляло своей незыблемостью и нетронутостью.
Моих юных следопытов, со свойственной только детям страстью к чудесам, еще более неудержимо тянуло на поиски неизведанного. Делали они это по-детски непосредственно и увлеченно. Дочь, как и полагается девочке, не теряла надежды отыскать какой-нибудь сказочный зАмок феи, затерянный среди монастырских чердаков, а сын искал ключ к разгадке какой-нибудь невероятной, страшной истории, следы которой таились под одной из каменных куч. Мне частенько становилось страшно, когда они по-кошачьи вскарабкивались на искореженные доски и шатающиеся балконы. Когда они забегАли вперед и скрывались за очередным поворотом винтовой лестницы, мне вдруг представлялось, что они пропали, и я в панике, граничащей с суеверным ужасом, бросалась их догонять.
И в самом деле, эти мрачные обиталища — средоточие неведомого, оттого еще более мрачного, культа — не могут не будоражить воображение. Мне с трудом верится, что человек, даже самый невозмутимый и хладнокровный, способен продолжительное время оставаться в таком месте при памяти и в здравом рассудке. Вместе с тем, немного побояться, так сказать, сверхъестественного в определенной степени бывает полезно, ведь сами по себе страхи естественны, и своим появлением внутри нас они заставляют мобилизовываться и побеждать их. Признаться, не без волнения пересекала я каждый раз монастырский двор с наступлением темноты. В моем волнении перемешивались тревога и воля, и я пыталась прятать свои чувства от детей, чтоб они случайно не передались им. Впрочем, дети тем временем бывали настроены совершенно на иной лад и с удовольствием бегали при луне среди разрушенных арок — самым подходящим местом лишь для ночного сборища ведьм. В том числе, мы не раз проходили с ними и через кладбище, когда время близилось уже к полночи.
Иногда вечером на улице нам попадался один древний старик, любивший в сумерках бродить по монастырю, после этого я не разрешала детям выходить одним. Дед в былые времена прислуживал при монастыре и находился на содержании общины, но в последнее время от чрезмерного употребления вина и усердия к молитвам начал помалу выживать из ума. Как напьется, так начинает скитаться по монастырю, стучать в двери необитаемых келий огромным посохом, на который нацеплены длинные четки, обращаясь с долгой пьяной речью к братьям-монахам, или, останавливаясь перед часовнями, заунывно молиться. Стоило ему увидеть, что в наших комнатах зажжен свет, он уже оказывался тут как тут, и на окно нашей кельи обрушивался град страшных угроз и проклятий. Не забывал он заглянуть и к Марии Антонии, которая ужасно его боялась. Расположившись возле ее камина-brasero, он затягивал длинные проповеди, пакостно ругаясь между делом, и продолжал до тех пор, пока не появлялся ризничий и с помощью всяческих уловок (смелостию духа парень не отличался, так что предпочитал не настраивать людей против себя) вежливо не выпроваживал его. Тогда, уже в недобрый час, наш герой брел к нам, в надежде достучаться хотя бы до нас. Утомленный безответными воззваниями к отцу Николаю, ставшему самой навязчивой из его идей, он падал ниц к ногам Девы Марии, что стояла в нише неподалеку от нашей двери, и так оставался лежать без чувств, держа нож наготове в одной руке и четки — в другой.
Нельзя сказать, что нас сильно пугал его буйный нрав: этот помешанный был не из тех, кто нападал внезапно. О своем появлении он давал знать издалека. Заслышав его отрывистые вопли и стук палки о булыжники, мы успевали, чтобы лишний раз не будить в нем зверя, укрыться за своей двойной дубовой дверью, способной выдержать и не такой натиск. Однако в силу того, что с нами находился больной, который был ослаблен и нуждался в покое, его навязчивые визиты становились уже несмешными. Так и приходилось сносить его выходки, ибо ни о какой помощи от местной полиции речи быть не могло, и единственное, что могло нас спасти — это mucha calma, церковные службы мы не посещали, но наш ‘террорист’ был примерным верующим и не пропускал ни одной из них.
Как-то раз, поздно вечером, случился переполох. Нам явилось видение, на сей раз другого рода, одно из тех, что запоминаются на всю жизнь. Сначала донесся неизвестного происхождения шум, напоминающий стук орехов о паркет, рассыпавшихся одновременно из нескольких тысяч мешков. Мы выбежали во двор посмотреть, откуда он происходит. В монастырском дворе, как всегда, было безлюдно и темно, но шум все нарастал, от отдаленного мерцания стала просматриваться белизна огромных сводов. Мерцание постепенно превратилось в огни факелов, множества факелов, и вот из красного дыма, которым чадили факелы, нашему взору явилось целое полчище странных — небожеских и нечеловеческих — существ. Не иначе как Люцифер[*] явился собственной персоной в сопровождении всей своей свиты: вокруг рогатого, с лицом цвета крови дьявола-отца, одетого во все черное, кишели дьяволята в цветастых лохмотьях с птичьими головами да лошадиными хвостами, а с ними дьяволицы, одетые во что-то бело-розовое, напомнившие мне пастушек, похищенных злыми демонами. К уже сделанным мною ранее признаниям могу лишь добавить, что в течение минуты или двух, и даже еще какое-то время спустя, уже сообразив, что же все-таки происходит, я не могла заставить себя приподнять фонарь и лицезреть эти чудовищные пляски, которые не в этот час, не в этом месте и не при факелах, возможно, и не выглядели бы столь сатанински.
[*] — Люцифер, одно из наименований сатаны (лат. Lucifer) — ‘солнечный ангел, чье имя означает ‘Несущий свет’. Среди ангелов он был одним из прекраснейших и назывался Рафаэлем. Он думал, что сам себя сотворил, а не Бог. Однажды он увидел пустой трон куда-то отлучившегося Бога и подумал: ‘О, как чудесно мое сияние. Если бы я сидел на этом троне, я был бы так же мудр, как и он’. И под разноголосицу ангелов, часть которых льстит ему, а часть — отговаривает от сомнительной затеи, Люцифер занимает трон Бога и провозглашает: ‘Вся радость мира пребывает на мне, ибо лучи моего сияния горят так ярко. Я буду как тот, кто выше всех на вершине. Пусть Бог идет сюда — я не уйду, но останусь сидеть здесь перед лицом его’. И приказывает ангелам преклониться перед ним, внеся раскол в их ряды. За это Бог сверг Люцифера и преклонившихся перед ним ангелов в Бездну, превратив его красоту в безобразие. Он из огненного стал черным, как уголь. У него тысяча рук и на каждой руке по 20 пальцев. У него вырос длинный толстый клюв и толстый хвост с жалами. Он прикован к решетке над адским пламенем, раздуваемым низшими демонами’. (Мифологическая энциклопедия).
Местные жители, в том числе состоятельные фермеры и мелкие буржуа, отмечали подобным образом Mardi Gras[*], сюда они заявились, чтобы устроить свой карнавал прямо в келье Марии Антонии. Странным шумом, которым сопровождалась процессия, оказался звук кастаньет, которыми молодежь в безобразных, уродливых масках настукивала, но не ритмичными, отрывистыми прищелкиваниями, как в Испании, а наперебой, сплошной барабанной дробью военного марша. Звук этот, под который они также исполняют свои танцы, настолько однообразный и раздражающий, что мужества вынести это хватает не более чем на пятнадцать минут. Время от времени праздничное шествие внезапно прерывается хоровым исполнением coplita — куплета, повторяющегося бесконечное число раз, затем дробь на кастаньетах возобновляется и продолжается в течение следующих трех-четырех минут. Можно ли вообразить себе более дикарский способ увеселения, нежели истязание барабанных перепонок грохотом стукающих деревяшек? Очень своеобразно звучат подолгу не заканчивающиеся и сами по себе ничего не значащие куплеты, издаваемые голосами в не меньшей степени особенными. Резкие звуки они пропевают приглушенным голосом, а наиболее эмоциональную часть песни — тягучим голосом.
[*] — фр. Mardi Gras — ‘Жирный вторник’ (еще его называют Масленица и Прощеный Вторник), последний день перед началом Великого поста, периода воздержания и покаяния, который завершается Пасхой. По традиции в этот день съедались все последние имевшиеся в доме скоромные блюда, и устраивался большой праздник перед длительным периодом строгости и покаяния.
В моем представлении, подобным образом пели древние арабы, и г-н Тастю, который занимался изучением этой темы, убежден, что, в целом, манера пения, используемая майоркинцами — преобладающие в нем ритмы и фиоритуры[*] — имеет сходство с древнеарабским пением[**].
[*] — фиоритура — украшение мелодии звуками краткой длительности.
[**] — Когда мы плыли из Барселоны в Пальму теплой, темной ночью, озаренной лишь странным свечением, исходящим от брызг за кормой, все, кто находился на борту, спали крепким сном, кроме рулевого. Чтобы сон не сморил его, он не переставая пел, но как-то убаюкивающе и осторожно, то ли потому, что боялся потревожить сон своих товарищей по команде, то ли потому, что сам почти уже клевал носом. Это необыкновенное пение можно было слушать бесконечно, его ритм и модуляции не имели ничего общего с теми, что традиционно встречаются в мелодиях наших песен и напевов. Казалось, он отпускает голос на свободу, а бриз подхватывает и разносит звуки, так же как дым из трубы. Это была скорее фантазия, нежели песня, беспечное блуждание звуков, не делавшее присутствие мысли обязательным, но сопровождавшее плавное покачивание судна и тихий плеск кильватерной струи, однако, казалось бы, бесформенная импровизация, тем не менее, имела свой нежный, монотонный рисунок. В этой голосовой медитации было столько очарования. — Примечание автора.
Приблизившись к нам, демоны весьма вежливо и почтительно окружили нас, вообще майоркинцы никогда не ведут себя грубо или враждебно. Король Белзебуб соблаговолил заговорить со мной по-испански, в частности, осведомил меня, что служит адвокатом. Затем, чтобы произвести еще более благоприятное впечатление, он попытался перейти на французский и, видимо, хотел справиться, довольны ли мы своим пребыванием в Картезианском монастыре, но при этом перевел на французский язык испанское слово cartuxa[*] не как ‘шартрёза’, а как ‘картеча’, чем крайне нас озадачил. Ну да ладно, майоркинскому дьяволу и ненадобно вовсе уметь разговаривать на всех языках.
[*] — На каталанском языке Картезианский монастырь называется Cartoixa (‘Картуха’). Очевидно, это попытка автора письменно воспроизвести знакомое ей на слух каталанское слово. (заимствовано из комментариев Берни Армстронга, переводчика, жителя Каталонии).
Их танцы ненамного более веселы, чем их пение. Мы проследовали за ними в келью Марии Антонии, которая была украшена бумажными фонариками, свисавшими с протянутых через всю комнату гирлянд из плюща. Оркестр, состоящий из одной большой гитары, одной маленькой (сродни дискантовой виоле) и трех-четырех пар кастаньет, начал исполнять местную хоту и фанданго[*], которые напоминали испанские, но имели более оригинальные ритмы и более крутые переходы.
[*] — названия народных танцев.
Центром всеобщего внимания на этом карнавале был Рафаэль Торрес, богатый землевладелец, обвенчавшийся накануне с одной хорошенькой девушкой, с молодого жениха, в отличие от остальных мужчин, причиталось почти весь вечер танцевать лицом к лицу со всеми женщинами по очереди, которых он приглашал по кругу. Пока очередная пара исполняла танец, все собравшиеся с серьезными лицами в молчании сидели на полу, как это делают азиаты или африканцы, сидел на полу в одеянии как у монаха, держа большую черную трость с серебряным набалдашником, даже сам алькальд[*].
[*] — алькальд (исп. alcalde) — городской глава, мэр (из арабск. al-qd — ‘судья’).
На Майорке болеро исполняют степенно, по-дедовски, не так восхитительно дерзко, как в Андалусии. Мужчины и женщины неподвижно держат руки вытянутыми вперед и, быстро перебирая пальцами, в беспрерывном ритме щелкают кастаньетами. Красавец Рафаэль добросовестно оттанцевал все, что требовалось, и, как послушный пес, пошел сидеть рядом с остальными, предоставив возможность и другим злодеям поблистать перед публикой. Всех без исключения покорил молодой паренек с тоненькой осиной фигурой своими натянутыми движениями и подскакиваниями с места, будто от ударов электрическим током, которые он исполнял без малейшей тени улыбки на лице. А вот самонадеянного здоровяка-фермера, который петушился, стараясь, руки в боки, на испанский манер выкидывать вперед ногу, подняли на смех, и поделом, уж он точно смахивал на шута горохового. Мы бы еще долго оставались на этом деревенском балу, если бы не стали буквально задыхаться от запаха прогорклого масла и чеснока, исходящего от здешних дам и месье.
Гораздо больше привлекали нас повседневные местные наряды, нежели карнавальные костюмы, они смотрятся очень элегантно и утонченно. Женщины носят своеобразный головной платок, наподобие накидки, из белого кружева, или муслина, который называют здесь rebozillo, одной его половиной — rebozillo en amount — они покрывают голову, оставляя открытыми лицо и подбородок, в точности как монахини, а второй — rebozillo en volant, ниспадающей как пелерина, покрывают плечи. Гладко причесанные спереди на прямой пробор волосы заплетают на затылке в толстую косу, которая из-под rebozillo спадает на спину, конец косы подгибают и затыкают сбоку за пояс. В рабочие дни они носят волосы распущенными, закинутой на спину копной — estoffade.
Корсаж, или блузку, с укороченными рукавами из мериносовой шерсти или черного шелка украшают ниже локтя и вдоль швов на спине отделкой из металлических пуговиц, через которые пронизывают серебряные цепочки, что делает наряд необычайно стильным и богатым. Все женщины ладно сложены, имеют тонкую талию, маленького размера ножку, и по праздникам любят красиво обуваться-наряжаться: любая деревенская девушка наденет ажурные чулочки, атласные туфельки, на шею золотую цепочку и на талию не одну сажень серебряных цепочек, подвесив их к поясу.
Девушки, которых я видела, были, как правило, очень стройны, однако немногих можно было назвать хорошенькими, у них, как и у андалусок, правильные черты лица, только взгляд более искренний и спокойный. Красавицами славится Сойер и его окрестности, где я так и не побывала.
Мужчины, из тех, что мне встречались, не были привлекательны, хотя с первого взгляда, благодаря привлекательности своих одежд, таковыми кажутся. По воскресеньям, поверх ослепительно-белой сорочки, присборенной в горловине и на рукавах вышитой тесьмой, они носят не застегивающиеся спереди guarde-pits (разноцветный шелковый жилет с сердцевидным вырезом) и sayo (короткий, облегающий талию как дамский корсаж черный жакет). Открытые ворот и перед рубашки из белой материи придают костюму невероятный шик. Пояс свободных, как у турков, полосатых коротких штанов, сшитых из хлопчатобумажной или шелковой ткани местного производства, обвязывают цветным кушаком, под них надевают белые, черные или рыжеватые чулки и башмаки из недубленой и неокрашенной телячьей кожи. Головной убор на выход — это широкополая шляпа из меха дикого кота — morine — с черными ленточками и кисточками из шелковых и позолоченных нитей, которая диссонирует с восточным стилем остальных одежд. Дома они носят шарф, или платок, обмотанный вокруг головы наподобие чалмы, который идет им гораздо больше. Зимой их часто можно видеть в маленькой круглой шерстяной шапочке черного цвета, прикрывающей тонзуру[*], как и священники, они выстригают волосы наверху, то ли в целях гигиены (однако, Бог видит, с помощью этого способа они так и не пришли к решению проблемы), то ли из религиозных соображений. Сзади на шею отпускают пышную гриву густых вьющихся волос (если о гриве так можно сказать). И, наконец, завершающая деталь прически — это прямая, ровно постриженная челка, какие модно было носить в средние века, придающая живость любому лицу.
[*] — тонзура — выбритое место на макушке.
Отправляясь в поле на работу, они одеваются проще, однако их рабочая одежда еще более колоритна. В зависимости от сезона, они работают либо с голыми ногами, либо закрывают голени гетрами из кожи желтоватого цвета. В жаркую погоду они ходят лишь в сорочке и свободных штанах. В зимнее время они облачаются в серое одеяние, похожее на монашескую рясу, или накидывают большую шкуру африканской козы мехом наружу. Когда они идут целой группой в своих звериных, с полосками на спине, шкурах, глядя себе под ноги, их можно принять за стадо животных, шагающих на задних лапах. Почти всегда по пути в поле или обратно домой, кто-то один идет во главе, играя на гитаре или на флейте, тогда как остальные идут молча, потупив головы, след в след, с простоватым и глупым взглядом, однако за этим выражением кроется ум достаточно живой и острый, поэтому не стоит обманываться их внешним видом.
Из-за одежды, которая их очень худит, они — и без того очень рослые в своем большинстве — кажутся еще более высокими. У них красивая и сильная шея, открытая в любую погоду, расправленные плечи и крепкий торс, когда они не носят узкие жилеты и лямки, однако почти у всех кривые ноги.
Мы заметили, что мужчины более зрелые и пожилые, пусть не будучи красавцами, все отличаются серьезностью и благородством. Есть в них какая-то романтичность, та, что была в монахах. Чего уж не скажешь о нынешнем поколении. Эти, на наш взгляд, ведут себя вульгарно и распущенно, прервав все потомственные традиции. А прошло ли хоть двадцать лет, с тех пор как монахи перестали играть роль в семейном воспитании?
Это всего лишь горькая шутка путешественника.

Глава II

Как я уже упоминала, я искала разгадку к сокровенным тайнам монашеской жизни, находясь там, где еще буквально все свидетельствовало о ней. Не то, чтобы я ожидала, будто мне откроются какие-то неизвестные факты, связанные с этим конкретным монастырем картезианцев, скорее, мне хотелось, чтобы эти покинутые стены поведали мне о сокровенных мыслях затворников, которых они отъединяли от внешнего мира. Мне хотелось проследить, как ослабевала, или обрывалась, цепь надежд и устремлений душ христиан, которых каждое последующее поколение приносило сюда в дар ревнивому Богу, жаждущему человеческих жертвоприношений ничуть не меньше языческих божков. И если б передо мной вдруг предстали рядом монах XV века и монах XIX века, я бы спросила у этих двух католиков, не догадывающихся о том, какая пропасть лежит между ними и их представлениями о вере, что они думают друг о друге.
Мне кажется, представить образно, почти безошибочно, жизнь первого из них совсем несложно: христианину из средневековья с цельной, страстной, честной натурой разбивают сердце войны, распри и страдания, творимые его современниками, он бежит из пучины зла, из мира, в котором понятие о стремлении к самосовершенствованию остается чуждым для людей, он, если это возможно, уходит в иной мир, где живет в аскезе и созерцании. Сложнее нарисовать монаха XIX века, в упор не замечающего уже ставшую вполне очевидной стремительность человеческого прогресса, равнодушного к жизни остальных людей, не понимающего более ни религию, ни папу римского, ни церковь, ни общество, ни себя, и усматривающего в шартрёзе лишь спокойное, приятное и просторное местообитание, а в своем призвании лишь гарантии безбедного существования, безнаказанность за свои грязные помыслы и средство завоевания сердец прихожан, крестьян и женщин отнюдь не своими персональными заслугами. Трудно судить, насколько велика была степень его покаяния, слепоты, лицемерия или искренности. Маловероятно, что в этом человеке жила непоколебимая вера в римскую церковь, разумеется, если он не был полностью лишен интеллекта, равно как и невозможно представить его полным безбожником, в противном случае, вся его жизнь была бы гнусным обманом. Безнадежным глупцом или законченным подлецом мне он тоже не представлялся. Мое воображение рисовало его личностью, живущей в муках, разрываемой внутренними противоречиями, то протестующей, то смиренной, терзаемой философскими сомнениями и суеверным страхом, и чем больше отождествляла я себя с последним монахом, занимавшим до меня мою келью, тем с большей силой овладевали моим воображением те тревоги и волнения, которые я ему приписывала.
Чтобы увидеть, как менялись запросы монахов к уровню благосостояния, комфорта и даже модернизации жизни, считавшиеся для первых пустынников желаниями немыслимыми, как менялось их отношение к соблюдению первоначальной строгости нравов, послушания и способов искупления, достаточно лишь беглым взглядом сопоставить старые монастырские клуатры с новым. По сравнению со старыми кельями, темными, тесными и незакрываемыми, новые выглядели просторными, светлыми и благоустроенными. Но, даже принимая во внимание тот факт, что букве своего орденского устава картезианец следовал уже не столь беспрекословно, да и сам устав претерпел немало изменений в сторону его максимального послабления, о крайней суровости правил монашеской обители можно судить хотя бы по описанию той кельи, в которой мы проживали.
Состояла она из трех, имеющих красивые своды, просторных комнат, вентилируемых с одной стороны при помощи симпатичных окон-роз, каждое из которых имело свой неповторимый ажур. Эти три комнаты были отделены от внутреннего двора темным проходом и снабжены массивной дубовой дверью, открывающейся в обе стороны. Толщина стен составляла три фута. Центральная комната предназначалась для чтения книг, молитв и проведения медитаций, из мебели в ней имелась лишь встроенная в стену большая лавка длиною шесть-восемь футов со спинкой и скамеечкой для коленопреклонения. Та комната, что справа от нее, служила картезианцу спальней, в конце комнаты находился напоминающий гробницу невысокий альков, облицованный поверху плиткой. В помещении по левую сторону от центральной комнаты монах занимался ручным трудом, оно же использовалось в качестве трапезной и кладовой. В нише задней стены находилась деревянная перегородка с оконцем, выходящим в клуатр, через которое ему подавали пищу. Кухня представляла собой две кухонные печи, вынесенные за пределы кельи, но не под открытое небо, как того прямо требовал устав, выходящий в сад арочный навес, предусматривавший защиту от дождя, не возбранял монаху проводить за приготовлением пищи несколько больше того времени, что было предписано родителем порядка. Имевшийся в третьей комнате камин с дымоходом являлся дополнительным свидетельством отступления от первоначальной строгости правил, хоть архитектурная мысль и была далека от придания сему изобретению пущей практичности.
В глубине комнат, на высоте окон-роз, находилась длинная, узкая и темная щель-продух, предназначавшаяся для вентиляции кельи, а над ней — чердак для хранения кукурузы, лука, фасоли и других скромных припасов на зиму. С южной стороны апартаменты имели выход на большую, фундаментальную террасу, отведенную под цветник, чья территория точно соответствовала общей площади всех трех келейных помещений. Десятифутовой толщины стены отделяли цветник от соседних садиков. Отсюда открывался вид на апельсиновую рощу, украшавшую этот горный уступ, следующий нижерасположенный уступ занимали виноградники, на третьем росли миндальные деревья и пальмы, и так далее, до самой ложбины, напоминавшей, как я уже говорила, огромный сад.
Во всех келейных цветниках, в длину, справа, были установлены высеченные из камня резервуары, шириной, равно как и глубиной, три-четыре фута каждый, в которые, сквозь отверстия в балюстраде террасы, попадала поступающая по каналам вода горных потоков. Скопившаяся в резервуаре вода распределялась по расходящимся крестообразно каменным желобам, разделяющим цветник на четыре равных участка. То ли одному человеку требовалось такое количество воды для утоления жажды, то ли растениям, выращиваемым на веранде шириной двадцать футов, требовалось такое обильное орошение, так и осталось за пределами моего понимания. Если бы мне не было известно о страхе монахов перед банями и купанием, и в целом о воздержанности майоркинцев к подобным процедурам, я бы могла предположить, что милейшие картезианцы проводили свою жизнь в сплошных омовениях, под стать своим индуистским коллегам.
Садик монаха, похожий на салон-оранжерею, украшали гранатник, цитрон и апельсин, выложенная кирпичом дорожка вокруг посадок, которую, как и резервуар для стока воды, накрывала тенью благоухающая листва, получалась приподнятой над уровнем газонов, по ней в сырую погоду монах мог прогуливаться, не промачивая ног, в знойную погоду он мог опрыскивать землицу проточной водой, или, остановившись у парапета зеленой террасы, вдыхать аромат апельсиновых деревьев, чьи изобилующие цветами и плодами кроны сливались в один красочный купол, и так, пребывая в абсолютном покое, любоваться открывающейся взору картиной, как я уже писала, одновременно суровой и грациозной, меланхоличной и захватывающей, наконец, он мог разводить редкие и ценные сорта цветов, ублажающие взор, вкушать сочную мякоть спелых фруктов, утоляющих жажду, наслаждаться божественными звуками морского прибоя, ласкающими слух, при свете звезд теплыми летними ночами предаваться размышлениям, и возносить молитвы Всевышнему в самом диковинном храме, какой может подарить человеку только природа. Такими мне поначалу представлялись несказАнные прелести монашеской жизни, и именно такие, как ожидала я, сулила мне моя предстоящая жизнь в монашеской келье, одной из тех, что располагают к потаканию возвышенным капризам воображения или фантазиям богемных поэтов и художников.
Однако нельзя было не увидеть и другую сторону медали, более мрачную и темную. Существование, лишенное смысла и, как следствие, мечтаний, суждений и, возможно, веры, другими словами, стремлений и преданности, заточение себя в глухую и немую толстостенную келью, доведение себя до отупения безропотным выполнением всех запретов буква в букву без уразумения их сути, обречение себя на одиночество, случайность видеть себе подобных лишь с высоты гор, где-то там, вдали, ползающими по дну долины как муравьи, отчужденность от других отшельников, соблюдающих тот же обет молчания и затвора, своих постоянных сосельников, но не сотоварищей, даже по служению, наконец, получение оправданий некоторым своим ужасным деяниям и некоторым слабостям — означают жизнь в пустоте, заблуждении и бессилии.
И можно понять нескончаемую скуку монаха, в глазах которого даже красота природы исчерпала себя (к чему наслаждаться ею, когда не с кем делиться своей радостью?), можно понять смертную тоску кающегося грешника, которого, как растение или животное, уже ничто не мучает, кроме холода и жары, можно понять распад морали и духа христианина и аскета, и отсутствие какой-либо надежды на их возрождение. Обреченный трапезничать в одиночестве, работать в одиночестве, страдать и молиться в одиночестве, он не мог не помышлять о своем вызволении из этого чудовищного плена. Я слышала, что некоторые из последних монахов брали на душу такой грех, отлучаясь на несколько недель, или месяцев, и даже приор был не в силах призвать их к порядку.
Боюсь, что описание нашего монастыря получилось неожиданно длинным и обстоятельным, тогда как, признаться, я намеревалась лишь коротко поведать читателю о том, насколько восхитительным и романтичным кажется это место с первого взгляда, пока не начинаешь задаваться вопросами (как всегда, я не смогла устоять перед волной воспоминаний, и, изложив теперь все свои впечатления, опять недоумеваю, как из двадцати строк могло выйти двадцать страниц), я лишь хотела сказать, что, дав отдохнуть уставшей душе в таком прелестном состоянии, вы неизбежно начинаете размышлять, и постепенно все очарование уходит. Только гению под силу одним штрихом пера создать яркий, исчерпывающий образ. При посещении камальдульского монастыря в Тиволи г-н Ламенне[*], увидев богослужение камальдолийцев[**], испытал очень похожие чувства, и сумел выразить их с гениальной ясностью:
[*] — Фелисите Робер де Ламенне (Hughes Felicit Robert de Lamennais, также известный как Frdric de La Mennais, 1782 — 1854) — французский священник, философ, литератор. Один из родоначальников христианского социализма. Выступал с программой отделения церкви от государства, всеобщего избирательного права и ряда либеральных реформ. Выступления Ламенне были осуждены в папских энцикликах. В середине XX века его идеи стали популярными среди левых католиков. Как литератор наиболее известен переводом ‘Божественной комедии’ Данте.
[**] — камальдолийцы, камальдулы — монахи ордена св. Ромуальда (камальдульского ордена), католические монашеские автономные конгрегации.
‘Мы появились как раз в то время, когда братья проводили совместное богослужение, — вспоминает он. — Монахи выглядели людьми преклонного возраста, роста выше среднего. После окончания службы они продолжали, не двигаясь, в ряд, стоять на коленях по обе стороны нефа, пребывая в состоянии глубокой медитации. Казалось, они отсутствовали в здешнем мире. Их склоненные бритые головы были заняты неземными мыслями и думами. Неподвижные, неживые, в своих длинных белых мантиях, они напоминали надгробные изваяния на старом кладбище.
Ответ на вопрос, что именно ищет в отшельнической жизни измученная и разочарованная душа, чрезвычайно прост. К любому из нас не раз закрадывались в голову подобные мысли, любой из нас порою подумывал оказаться в пустыне, или в тихом лесу, или в горной пещере, у неведомого истока, куда лишь птица небесная залетит испить водицы.
Однако в этом не может заключаться истинное предназначение человека, рожденного для деятельности, и каждый — для исполнения своей собственной миссии. Уж коли труден оказался этот путь, так что же? И не любви ли ради нам пройти его дано?’ (‘Деяния Рима’).
Этот коротенький эпизод, изобилующий образами, чаяниями и идеями, являющийся показательным образцом глубокого анализа, как бы невзначай вставленный г-ном Ламенне в описание своих взглядов на папство, никогда не оставлял меня равнодушной. Я убеждена, что однажды, кто-нибудь из художников позаимствует этот сюжет для написания своей картины. По одну сторону — молящиеся камальдолийцы, безвестные, упокоившиеся, в ком уж более никто не видит ни малейшей пользы, уже давно не имеющие никакой власти, прощальное олицетворение культа, обреченного навсегда кануть в лета, согбенные над могильной плитой коленопреклоненные призраки, холодные и мрачные, как и сам надгробный камень, по другую — человек, смотрящий вперед, в будущее, последний священник, в котором догорает единственно оставшаяся искра вдохновения, черпанного им в Церкви, размышляющий над участью этих самых иноков, изучающий их глазами художника и философа. Тут — левиты[*], проповедники смерти, застывшие, облаченные в погребальные одеяния, там — проповедник жизни, неутомимый путник, ищущий дорогу, затерявшуюся в бескрайних просторах мысли, шлющий свой прощальный поцелуй миру монастырских фантазий и стряхивающий с ног уличную пыль папского города, чтобы свернуть на другую стезю — ведущую к духовной свободе.
[*] — левиты, потомки Левия (Левина) — священнослужители у древних евреев. Левиты впервые разработали религиозные догматы, которые легли в основу иудаизма, а позднее — сионизма. В эпоху Второго Храма (516 г. до н. э. — 70 г. н. э.) левиты убивали и подготавливали животных для жертвоприношений, а кроме того, обеспечивали музыкальное сопровождение богослужений и пели псалмы.
Мне так и не удалось найти никаких других исторических фактов, связанных с моим монастырем картезианцев, кроме описания посещения Вальдемосы в 1413 году проповедником св. Винсентом Феррером[*], которое я могу сейчас с большой долей точности воспроизвести, опять же благодаря услугам г-на Тастю. Те проповеди, ставшие поистине событием года, небезынтересны уже потому, что их описание свидетельствует о том, как вожделенна народом в ту эпоху была встреча с проповедником, и какие почести ему воздавались.
[*] — Святой Викентий (Винсент, Висенте) Феррер — доминиканский священник, родился в Валенсии, Испания, в 1350 году. Вступил в Орден в возрасте 17 лет. Вел строгую подвижническую жизнь, стяжал известность во Франции, Англии и Германии. Пользовался огромным авторитетом при арагонском дворе благодаря чудесам, которые связывали с его именем. Сам король часто советовался с ним. Проповедовал сначала в Авиньоне, а затем во Франции и в Италии. (Один из биографов Висенте считал, что его ‘величайшим чудом’ была проповедь против тщеславия, в результате которой знатные дамы Лигурии перестали носить пышные прически). Его проповеди обратили в христианство тысячи иудеев и арабов, сохранивших переданную им веру. Во время Великого Раскола Винсент предпринимал всё возможное для сохранения мира и единства Церкви. Сначала он поддерживал антипапу Бенедикта XIII, но позже тщетно пытался добиться его отречения, обличал расколоучителей и предвещал скорый конец света. Святой Викентий был харизматическим проповедником, умер во Франции 5 апреля 1419 года.
‘В 1409 году ‘Великое собрание’ решило обратиться от имени всех майоркинцев с посланием к преподобному Винсенту Ферреру (или Феррьеру) и пригласить священника проповедовать на Майорку. Итак, в 1412 году дон Луис де Прадес, епископ Майорки, служивший камерлингом[*] при папе Бенедикте XIII (антипапе Педро де Луна), направил в городское собрание Валенсии послание с воззванием о чудесной помощи святого Винсента, и уже в следующем году он встречал его в Барселоне, чтобы оттуда отправиться вместе с ним на корабле в Пальму. Следующим же утром после своего прибытия святой посланник Божий начал проповедовать, устраивая ночные молитвенные бдения. Страшная засуха свирепствовала на острове, однако после третьей проповеди преподобного Винсента пошел дождь. Вот какие подробности сообщил королю Фердинанду его поверенный дон Педро де Касальдагуила:
[*] — камерлинг — кардинал, к которому после смерти папы переходит власть, и который заведует финансами папского государства, ему воздаются все папские почести до избрания нового папы.
‘Ваше Королевское Высочество, Превосходительство Принц и Господин Победитель, имею честь сообщить Вам, что преподобный Винсент прибыл в этот город первого дня сентября месяца и был принят со всеми подобающими почестями. В субботу утром он начал проповедовать перед огромным множеством собравшихся, которые слушали его со всем благоговением. Каждую последующую ночь устраивались молитвенные служения, во время которых мужчины, женщины и дети совершали самобичевание во искупление своих грехов. Еще долгое время небеса не посылали ни капли воды, но после третьей проповеди Владыка наш небесный, вняв мольбам детей и взрослых, изволил, чтоб земля, истерзанная ужасной засухой, увидела, как воды дождя щедро одаривают собой весь остров, и чтоб его жители, наконец, возрадовались.
Да продлит Господь Бог Вашу жизнь на долгие годы, Господин Победитель, и возвысит Вашу королевскую корону.
Майорка, 11 сентября 1413 года.’
Число желающих услышать проповеди святого посланника Божьего прибавлялось с такой быстротой, что в просторной церкви монастыря Св. Доминика уже не стало хватать места, поэтому пришлось сооружать подмостки и разбирать стены.
До 3 октября Винсент Феррер читал свои проповеди в Пальме, откуда отправился в дальнейший путь проповедовать по всему острову. Его первым местом назначения и пребывания был монастырь в Вальдемосе, который, без сомнения, был им избран не без участия его брата Бонифация, генерала ордена картезианцев. Приор монастыря прибыл за ним в Пальму, чтобы сопроводить его в Вадьдемосу. По сравнению с церковью в Пальме, церковь в Вальдемосе оказалась еще более тесной и не могла вместить всех жаждущих. Вот что повествуют летописцы:
‘Горожане хранят память о том, как сам святой Винсент Феррер приезжал в Вальдемосу сеять слово Божье. В окрестностях города расположено имение под названием Сон Гуаль (Son Gual), туда и направился проповедник в сопровождении бесчисленного множества людей. Это была широкая, равнинная местность, находившаяся здесь огромная старая олива пришлась очень кстати, ее дуплистый ствол тут же сделался кафедрой проповедника. В разгар произнесения священником проповеди с высоты своей кафедры-оливы, внезапно начало лить как из ведра. Злые силы, казалось, специально сотворили бурю, молнию и гром, чтобы разогнать слушающих и заставить их спрятаться в укрытие, что некоторые из них уже кинулись было делать, однако святой Винсент велел не паниковать и продолжал читать молитву, в одно мгновение огромная туча нависла над ним и толпой прихожан, даже рабочие, находившиеся на соседних полях, вынуждены были кинуть свою работу.
Еще менее столетия назад ствол старого дерева находился на своем месте, поскольку наши предки свято оберегали его. Но со временем отношение последующих поколений хозяев усадьбы Son Gual к этому священному предмету становилось все менее трепетным, и память о нем постепенно ушла. Однако Богу было угодно, чтобы следы той импровизированной кафедры святого Винсента все же не исчезли с лица земли насовсем. Как-то раз слугам из усадьбы, отправившимся на поиски дров, попался на глаза ствол оливы, и они решили разрубить его на части, но только поломали все свои инструменты. Не успела молва об этом случае дойти до старейших жителей, как тут же разлетелось известие о том, что произошло чудо — мол, священную оливу охраняют силы небесные. А спустя еще какое-то время дерево чудным образом раскололось на тридцать четыре части, но даже вопреки тому, что лежат они на краю деревни, никто не осмеливается прикасаться к ним, почитая их за святыню’.
Между тем святой продолжал ездить с проповедями, в том числе по самым крохотным деревушкам, исцеляя тела и души несчастных. Всех и вся святой исцелял лишь одною водою, тою, что брал из источника близ Вальдемосы. Тот источник так и называют по сей день Sa bassa Ferrera.
Святой Винсент провел на острове шесть месяцев и был отозван королем Арагона Фердинандом для оказания ему содействия в улаживании конфликта, разразившегося на Востоке. Святой посланник Божий распростился с майоркинцами 22 февраля 1414 года во время проповеди, которая была им произнесена в Кафедральном соборе Пальмы. Благословив своих прихожан, он, в сопровождении судей, дворян и огромного числа простых жителей, отправился к своему кораблю, сотворяя на своем пути, как гласят летописи, и о чем по сей день на Балеарах рассказывают легенды, всяческие чудеса’.
На основании этого описания, которое бы у мадемуазель Фанни Эльслер[*] вызвало лишь улыбку, г-н Тастю сделал одно интересное наблюдение. Любопытно оно по двум причинам: во-первых, по той, что дает совершенно очевидное объяснение одному из чудес, связываемых с именем св. Винсента Феррера, во-вторых, является подтверждением одного очень важного факта, имеющего отношение к истории языков. Вот его заметки:
[*] — Фанни (Франциска) Эльслер (Fanny Elssler, 1810 — 1884, Вена) — австрийская артистка балета, одна из выдающихся представительниц романтического балетного искусства
Из статьи И. Заправдина ‘История жизни’: ‘…Вокруг ее имени вьется столько мифов и легенд: …говорили, что она погубила Наполеона II (герцога Рейхштадтского), который якобы от любви к ней заболел чахоткой, что в Америке кучеры пытались устраивать забастовки, так как балетоманы носили ее на руках и не позволяли любимице разъезжать в каретах, лишая извозчиков их заработка. После возвращения Фанни в Европу поговаривали, что в Новом Свете она буквально свела с ума американцев, осыпавших ее золотом. Находясь в Риме, Фанни Эльслер удостоилась чести быть допущенной к целованию туфли папы Пия IX… В России перед одним из бенефисов Эльслер чуть не случилась дуэль между двумя офицерами, не поделившими билета на спектакль королевы танца…В Москве при выходе из театра Фанни не узнала лестницы, по которой прежде выходила: все ступени были устланы богатейшими коврами и завалены цветами. Объяснились в любви к Фанни и поэты, посвятившие ей восторженные строки. Среди этих поэтических восторгов есть и стихи графини Ростопчиной…’
‘Винсент Феррер писал свои проповеди на латинском языке, а произносил их на лимузенском языке[*]. Одно из чудес, приписываемых этому святому, заключалось в его способности добиваться понимания слушателей, к которым проповедник обращался на чужом языке. Однако если перенестись во времена расцвета деятельности преподобного Винсента, эта тайна приоткроется. Тот романский язык, на котором говорили в ту эпоху на западе Европы в трех больших областях — северной, центральной и южной, был практически идентичен, поэтому люди, тем более образованные, очень хорошо друг друга понимали. Преподобный Винсент пользовался успехом в Англии, Шотландии, Ирландии, в Париже, в Бретани, в Италии, Испании и на Балеарских островах по той причине, что люди понимали (хотя и не обязательно на нем говорили) романский язык, который являлся родственным валенсийскому[**] — родному языку Винсента Феррера.
[*] — лимузенский язык — региональный вариант окситанского языка (Окситания включает в себя: 1) Прованс, Дром-Вивере, Овернь, Лимузен, Гиень, Гасконь и Лангедок (юг Франции), 2) Окситаноязычные долины в итальянских Альпах, где в 1999 г. окситанский язык получил статус официального, 3) Четырнадцать пьемонтских долин в провинциях Кунео и Турин, а также отдельные местечки в Лигурии (провинция Империя) и местечко Guardia Piemontese в административном регионе Калабрия (провинция Козенца), 4) Долины Аран, в испанских Пиренеях, где окситанский стал официальным языком в 1987 году). Окситанский язык (синтез малоразличающихся региональных вариантов: провансальского, виверьерского-альпийского, овернского, лимузенского, гасконского и лангедокского) — это романский язык, основанный на латинском языке, так же как и испанский, итальянский, французский.
[**] — валенсийский язык — одно из наречий каталанского языка, на котором говорят жители испанской Валенсии (каталанский язык очень похож на окситанский, и между Окситанией и Каталонией существуют тесные исторические и культурные связи).
Кроме того, не следует забывать, что знаменитый миссионер был современником поэта Чосера, а также Жана Фруассара, Кристин де Пизан, Боккаччо, Аузиаса Марка и других европейских именитостей[*]’.
[*] — Джеффри Чосер (англ. Geoffrey Chaucer, ок. 1340, Лондон — 25 октября 1400, там же) — самый знаменитый поэт английского средневековья, ‘отец английской поэзии’, создатель литературного английского языка,
Жан Фруассар (фр. Jean Froissart, ок. 1337 — ок. 1410), французский хронист и поэт, родился в Валансьене (графство Эно во Фландрии),
Кристин де Пизан (фр. Christine de Pisan, 1365 — ок. 1434), французская поэтесса и писательница, уроженка Венеции,
Джованни Боккаччо (ит. Giovanni Boccacio, 1313 — 1375), итальянский прозаик, поэт, гуманист,
Аузиас Марк (каталан. Ausis March, 1397, Гандия, пров. Валенcия — 3 марта 1459, Валенсия) — испанский (валенсийский) поэт.

***

Жители Балеарских островов разговаривают на старороманском лимузенском наречии, которое, по заключению г-на Ренуара[*], не основанному ни на каких исследованиях или классификациях, является разновидностью провансальского языка. По причине островной изолированности, язык майоркинцев менее всех остальных романских языков подвергся влиянию других языков или диалектов. Наиболее близким (как к старому, так и к современному) майоркинскому наречию языком является лангедокский, постепенно исчезающий, очаровательный язык коренного населения Монпелье и его окрестностей. Король Педро II Арагонский (также Пьер II, или Петр II), убитый в сражении при Мюре в 1213 г. против крестоносцев[**], которыми предводительствовал Симон Монфор[***], был женат на дочери графа Монпелье Марии. Сыном от этого брака был Хайме I, известный как Конкистадор, именно в этом городе он родился и там провел свое раннее детство. Одной из отличительных особенностей майоркинского наречия, в сравнении с другими романскими диалектами лангедокского языка, являются грамматические артикли, свойственные разговорной речи, которые, как это ни странно, встречаются в просторечном языке жителей некоторых территорий острова Сардиния. Наряду с артиклем мужского рода lo и артиклем женского рода la, майоркинцы используют в своей речи следующие артикли:
[*] — Франсуа-Жюст-Мари Ренуар (фр. Franois-Juste-Marie Raynouard, 1761 1836) — французский писатель-драматург и филолог, родился в Провансе, член французской академии.
[**] — Альбигойский (Катарский) крестовый поход (1209 — 1229) — серия военных кампаний, инициированных Римской католической церковью по искоренению ереси катаров в области Лангедок.
[***] — Симон Монфор — фанатичный вассал Рима, официально предводительствовавший крестоносцами в осаде городов, расправах и истреблении инакомыслящих и еретиков.
Мужской род — форма ед.ч.: so, форма мн.ч.: sos
Женский род — форма ед.ч.: sa, форма мн.ч.: sas
Мужской и женский род — форма ед.ч.: es, форма мн.ч.: els
Мужской род — форма ед.ч.: en
Женский род — форма ед.ч.: na
Женский род — форма мн.ч.: nes
Следует отметить, что перечисленные артикли, несмотря на их давнее происхождение, никогда не использовались в языке официальных документов, датируемых годами завоевания Балеар арагонцами. Это свидетельствует о том, что на островах, так же как и в итальянских областях, имели распространение сразу две формы языка: просторечная форма — plebea, разговорный вариант, использовавшийся малообразованными носителями языка (изменившийся незначительно), и академический, литературный язык — autica illustra, который под воздействием времени, культурного прогресса или творений мастеров слова постоянно рафинировался и совершенствовался. Впрочем, тот же принцип остается применим и сегодня: кастильский язык — это литературный испанский язык, который знают все жители страны, но наряду с этим, в повседневном, неофициальном общении коренные жители разных областей продолжают использовать свой собственный, местный диалект. На Майорке по-кастильски говорят только в формальной обстановке, но в обычной жизни, как простые жители, так и важные сеньоры, общаются между собой только по-майоркински. Если вы будете проходить мимо балкона в тот момент, когда молодая девушка — Allote (от мавританского aila, lella) — поливает цветы, вам повезет услышать песенку на удивительно нежном местном наречии:
Sas al-lotes, tots els diumenges,
Quan no tenen res mes que fer,
Van a regar es claveller,
Dihent-li: Beu! ja que no menges!
[ДИвицы воскресным днем
Любят выйти на балкон
Побеседовать с гвоздичкой:
‘Коль не ешь, то пей водичку!’]
Мелодия этой девичьей песенки звучит по-мавритански размеренно, и так мягко, что от этих магических звуков вы уже как будто грезите. Но тут на беспечную песенку дочери не упускает своего случая назидательно отреагировать ее мать:
Al-lotes, filau! filau!
Que sa camisa se riu,
I si no l’apedaГau,
No v’s arribara a s’estiu!
[А ну-ка, тонкопряхи!
Заждались вас рубахи.
И кто ж их залает?
Ведь лето наступает!]
Майоркинский язык, особенно если он звучит из уст молодых девушек, очаровательно приятен для восприятия ухом иностранца. Даже простое ‘до свидания’ (‘Bona nit tenga! Es meu cor no basta per dir-li adios!’ — ‘Доброй ночи! Сердце мое не в силах с тобой проститься!’) майоркинка произносит необыкновенно ласково, нараспев. Такое ощущение, будто вы прослушали кантилену[*].
[*] — кантилена — 1) короткое сочинение для голоса, мелодия, песнь светского содержания (Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона), 2) народная лиро-эпическая песня в средние века в западноевропейских странах (Современный толковый словарь русского языка Т. Ф. Ефремовой).
В дополнение к примерам из майоркиноязычных произведений народного творчества, позволю себе также процитировать отрывок, который является типичным образцом старого академического языка[*]. Это прощальная серенада трубадура XIV столетия — Mercader mallorqui (Майоркинского купца), в которой поется о холодности его дамы:
[*] — В области словесного искусства трубадуры достигли большого совершенства. Они создали богатый и разработанный литературный язык, в основу которого, по-видимому, было положено лимузенское наречие (свой язык трубадуры первоначально и называли лимузенским — el lemozi). Поэтическая речь трубадуров отличалась богатством и разнообразием художественной формы. — Литературная энциклопедия.
Cercats d’uy may, ja siats
bella e pros,
‘quel vostres pres, e laus, e
ris plesents,
Car vengut es lo temps
que m’aurets mens.
Ne m’aucira
vostre ‘sguard amoros,
Ne la semblanГa gaya,
Car trobat n’ay
Altra qui m’play
Sol qui lui playa!
Altra, sens vos, per que l’in volray be,
E tindre’en car s’amor, que ‘xi s’conve.
[Ищите же в другом, красотка
неприступная,
Ту нежность чувств, восторг и пыл,
что только Вам дарил,
Настал последний час, Вам боле
петь не буду я,
Стремленьем взор Ваш заслужить
уже я не мучим.
Прощай,
улыбка ледяная!
В душе моей
теперь другая!
Пускай не Вам, другой, но милой,
Быть может, стану я любимым.]
Майоркинцы, как и все народы Средиземноморья, являются прирожденными музыкантами и поэтами, или, выражаясь словами их предков, трубадурами — troubadors, что означает ‘импровизаторами’. Остров Майорка и сегодня славится своими трубадурами, двое из этих местных знаменитостей живут в Сойере. Именно к трубадурам обращаются влюбленные — и счастливые, и несчастные. Получив заказ и плату за услуги, трубадуры отправляются ночью петь под балконами обожаемых дам. Тема таких импровизированных сочинений — coblets — зависит от пожеланий заказчика-воздыхателя: они могут иметь форму хвалы, прошения или даже сетования на несправедливость жизни. Поскольку данная практика не бывает чревата какими-либо серьезными последствиями, иностранцы, приезжающие на Майорку, иногда тоже не отказывают себе в подобном удовольствии. (Заметки г-на Тастю[*])
[*] — Из комментариев профессора Берни Армстронга: ‘В наши дни майоркинское наречие расценивается как диалект каталанского языка. Тем не менее, исходя из личного опыта, я могу лишь подтвердить небезосновательность суждений г-на Тастю. У меня, действительно, никогда не возникало проблем в общении с жителями Южной Франции и Северной Италии, даже независимо от того, что обращался я к ним по-каталански, а они ко мне — на том или ином провансальском диалекте’.

Глава III

В продолжение темы я хочу сослаться еще на одно описание, которое хранится в церковных анналах Вальдемосы. Говоря о фанатической набожности местных жителей, с которыми нам доводилось встречаться, нельзя не вспомнить историю одной святой, являющуюся предметом их особой гордости, так же как и ее старый домик, который нам показали.
‘Вальдемоса является родиной Каталины Томас[*], причисленной к лику блаженных в 1792 году папой Пием VI. Существует много описаний жизни этой святой девы, последнее из них было составлено кардиналом Антонио Деспуигом. Эта история мила и наивна. Согласно легенде, Бог не по годам рано наградил девочку мудростью, даже пост она самостоятельно начала со всей строгостью соблюдать задолго до того возраста, который предписывают законы церкви. Начиная с раннего детства, она воздерживалась от лишних приемов пищи, и ела только один раз в день. Ее почитание страстей Искупителя и страданий Его Святой Матери было таким глубоким, что даже во время прогулок она беспрестанно читала Молитву Розария[**], отсчитывая декады по листьям мастиковых или оливковых деревьев. За ее склонность к уединению и времяпрепровождению в религиозных упражнениях, за пренебрежение к танцам и другим мирским развлечениям ее прозвали viejecita (‘маленькой старушкой’). Однако за свое одиночество и воздержание она была вознаграждена, она общалась с ангелами и всеми обитателями небесного мира: Иисус Христос, Его Мать и святые выполняли ее просьбы, Мария исцеляла ее от болезней, святой Бруно поднимал ее, когда она падала, святой Антоний сопровождал ее в темное время, помогая нести и наполнять ключевой водой кувшин, святая Екатерина, ее покровительница, причесывала ей волосы и заботилась о ней как внимательная и беспокойная мать, святые Косма и Дамиан[***] залечивали ей раны, которые она получала в борьбе с нечистой силой[****], так как ее победа над нею не могла состояться без борьбы, и, наконец, святые Петр и Павел стояли по обе стороны от нее, оберегая от искушений.
[*] — ‘Екатерина (Каталина) Томас родилась 1.5.1531 г. (1533?) в Valdemuzza на Мальорке. Она вступила в 1552 г. в Пальма-де-Мальорка в орден канониссок-августинок и еще в том же году дала обет… Умерла 5.4.1574 г. в Пальма-де-Мальорка. Причислена к лику блаженных в 1792 г., к сонму святых — 22.6.1930 г. День памяти 5 апреля’ (Католическая информационная служба Agnuz).
[**] — В католицизме четки называются ‘розарий’ — по названию особого способа молитвы. Розарий — это сочетание устной и мысленной молитвы: мы размышляем об основных событиях жизни Иисуса и Марии и черпаем из них наставления, а к размышлению над каждым событием присоединяем устные молитвы: ‘Отче наш’, ‘Радуйся, Мария’, ‘Слава Отцу’ и особые краткие молитвы. Четки помогают отсчитывать необходимое количество молитв. Круглая форма Розария символизирует бесконечную молитву, бесконечное общение с Богом. Четки часто разделены бусинами, отличающимися от остальных, на группы по 10, так называемые ‘декады’. Молитва Розария подразумевает десятикратные повторения молитвы ‘Радуйся, Мария’, поэтому декады бусинок имеют в устройстве четок большое значение.
[***] — КосмА и Дамиан (итал. Cosimo (Cosma) e Damiano, в русском просторечии известные как Кузьма и Демьян) — братья, святые-бессребреники, врачеватели и чудотворцы, по церковной традиции, предположительно жившие во второй половине III — начале IV вв.
[****] — ‘Екатерина (Каталина) Томас… была наделена мистической благодатью и вела жизнь героической добродетельности, особенно в борьбе против сатанинских искушений…’ (Католическая информационная служба Agnuz).
Она начала соблюдать устав св. Августина, уйдя в монастырь Св. Марии Магдалены, что в Пальме, и стала совершенной кающейся грешницей, каким, по канонам Церкви, полагалось жить в молитвах, соблюдать обет послушания, бедности, целомудрия и смирения. Ее биографы утверждают, что она обладала даром пророчества и чудотворения. Они вспоминают, как однажды, во время церковной службы на Майорке Каталина прервала молитву о здравии папы Пия V, объявив, что молитву о здравии читать уже поздно, ибо понтифик покидает этот мир. Ее слова оказались правдой.
Она умерла 5 апреля 1574 года со словами псалма: ‘Вверяю Тебе, Господи, душу свою’.
Ее смерть стала народным горем, ей были оказаны самые высокие почести. Одна верующая майоркинская сеньора, донья Хуана де Почас, распорядилась заменить деревянный гроб, в котором сначала находилось тело святой девы, на другой — богатый алебастровый гроб, который она выписала из Генуи, кроме того, в день смерти святой праведницы, а также в день святой Екатерины, ее покровительницы, по воле усопшей, в храмах служат мессу, она также завещала, чтобы над ее могилой никогда не гас свет.
Тело святой девы по сей день покоится в церкви Св. Евлалии, в которой, по велению кардинала Деспуига, ей посвящен алтарь, и посвящаются специальные церковные службы'[*].
[*] — Заметки г-на Тастю. — Примечание автора.
Я с удовольствием изложила полный текст этой маленькой легенды, потому что я далека от мысли отрицать саму идею святости, а эта легенда как раз и есть история истинной святости страстно верующей души. Несмотря на то, что убеждения и видения этой маленькой вальдемосской горянки уже не имеют того религиозного смысла и философского значения, какие имеют вдохновенность и самоотверженность святых золотого века христианства, все же ‘маленькую старушку’ viejecita Tomasa можно считать дальней родственницей легендарной нантеррской пастушки Женевьевы[*] и несравненной домремийской пастушки Жанны д’Арк. Во все времена Римская церковь находила почетные места в царстве небесном и для простых своих детей, и сейчас ею даже осуждаются и не признаются проповедники, выражающие предпочтение, чтобы для народа вполне хватало места и в царстве земном. ‘Пастушка’ Каталина — pagesa Catalina — была послушна, бедна, невинна и скромна, однако вальдемосские ‘пастушата’ извлекают мало пользы из ее примера, и так мало задумываются о ее жизни, что однажды решили забросать камнями моих детей за то, что мой сын рисовал развалины монастыря, а это, по их понятиям, считалось святотатством. Так поступает и Церковь — одной рукой разжигает костры аутодафе[**], а другой — возводит своих праведных мучеников в ранг святых.
[*] — Годы жизни 420 — 500, место рождения Нантер. В V в., когда Западная Римская империя рухнула, во Францию (Галлию) вторглись орды гуннов во главе с Атиллой (451 г.), одно имя которого наводило такой ужас на местных жителей, что они готовы были бежать из города в окрестные леса. Но скромная пастушка Женевьева обратилась к жителям с призывом оказать сопротивление неприятелю, предрекая, что Аттила не войдет в город. Молодая монахиня отказалась бежать из Парижа и вместе с несколькими другими монахами и священниками молилась несколько суток подряд о спасении города. Устыжённые её примером, многие парижане вернулись и приготовились к обороне, которую организовали монахи всех парижских монастырей под руководством Женевьевы. Действительно, Атилла прошел со своими ордами мимо Парижа, не войдя в него, возможно, потому что узнал о готовности города к защите. Гунны повернули в сторону Орлеана и вскоре были разбиты. Позднее отважная Женевьева была причислена к лику святых, и с тех пор считается покровительницей Парижа.
Из статьи Василия Бетаки »В поисках деревянного слона’ или Облики Парижа’: ‘…В конце XVIII века о ней рассказывали, что она была простая пастушка, но это — легенда времён сентиментализма, когда модно было любых возможных и невозможных героев производить ‘из народа’…’.
[**] — аутодафе — акт публичного сожжения еретиков и еретических книг на кострах.
Жители Вальдемосы гордятся тем, что их поселение, еще со времен арабского завоевания, имеет статус города. Город расположен на горных склонах, на одной высоте с Картезианским монастырем, к которому он фактически присоединен. Он напоминает скопление птичьих гнезд, расположенных в наиболее безопасных и малодоступных местах. Его жители занимаются преимущественно рыбной ловлей. Ранним утром они уходят в море и возвращаются лишь с наступлением ночи. В дневное время основными обитателями города являются женщины, самые непревзойденные сплетницы на свете. Свое время они проводят у порогов домов, занимаясь, под несмолкаемое пение, починкой мужниных рыболовных сетей или носков. Они так же набожны, как и их мужья, но их набожность невыносима в меньшей степени, так как она более искренняя. В этом смысле вальдемосские женщины похожи на всех остальных женщин. Что касается убеждений, или следования религиозным обычаям, можно сказать, что вообще женщины веруют более свято, в отличие от мужчин, которые даже веру нередко ставят на карту ради амбиций или личной выгоды. Хорошим тому примером может служить Франция, где во времена правления Людовика XVIII и Карла X любой государственный или армейский чин — хоть высший, хоть низший — можно было купить за свидетельство об исповеди, или мессе[*].
[*] — 1) фр. billet de confession, ou une messe (свидетельство об исповеди, или мессе) — документ, подтверждающий, что священник имеет практику принятия исповеди, или опыт ведения мессы, 2) фр. billet de confession (свидетельство об исповеди) — документ, подтверждающий повиновение папской булле.
Привязанность майоркинцев к монахам далеко небескорыстна. Я не могу подобрать другое свидетельство сказанному, более убедительное, чем цитата из трудов г-на Марлиани, специалиста по истории современной Испании, в целом, осуждающего меры 1836 года, направленные на упразднение монастырей.
‘Будучи хорошими землевладельцами, — пишет он, — монахи стремились не к сколачиванию богатства, а к установлению с фермерами по-настоящему взаимовыгодных отношений. Издольщики[*], обрабатывавшие монастырские земли, не испытывали никаких притеснений ни в отношении того, что касалось выплачиваемой доли, ни в отношении исправности таких выплат. Для монахов, не имевших наследников, смысл в накоплениях отсутствовал, и с того момента, как только нужды каждого из них были удовлетворены, они проявляли абсолютную терпимость ко всему остальному. Неожиданное обезземеливание монахов представляло собой угрозу праздному и эгоистичному существованию фермеров: они прекрасно понимали, что требования, которые предъявят им власти и новоявленные хозяева, окажутся гораздо более жесткими в сравнении с теми, что имела кучка паразитирующих лиц, не обремененных никакими семейными или социальными потребностями. И мириадам попрошаек, кишащих у дверей в трапезные, перестанут перепадать объедки со столов сытых бездельников’.
[*] — издольщина — земельная аренда, при которой плата за землю взимается не деньгами, а определенной долей урожая.
Распространение карлизма среди майоркинских крестьян может быть объяснимо лишь материальной нуждой, ибо вряд ли можно представить себе провинцию, имеющую к Испании, с точки зрения патриотизма, отношение более отдаленное, чем Майорка, так же как невозможно представить и население, политически еще более вялое. Ратующий за возвращение старого порядка народ жил в страхе перед любым новым потрясением, все равно каким. Сыр-бор, загоревшийся однажды на острове (как раз в пору нашего пребывания), из-за чего Майорка была приведена в состояние боевой готовности, нагнал одинаково страху как на сторонников дона Карлоса, так и на защитников королевы Изабеллы. Вся эта паника явилась наглядным выражением если не трусливости майоркинцев (мне представляется, они способны быть хорошими воинами), то уж точно их боязни за свою собственность и пассивно-эгоистическую бездеятельность.
Как-то ночью одному старому священнику приснилось, что в его дом ворвались грабители, напуганный, еще не оправившийся от увиденного кошмара, он разбудил свою служанку, чем навел на нее полный ужас: в состоянии, исключающем всякую мысль о выяснении причин, та воплями подняла на ноги всех соседей. Со сверхъестественной быстротой паника, разразившаяся в деревне, охватила весь остров. Слух об осаде острова карлистами распространился в мгновение ока. Генерал-капитан получил показания от священника, который, то ли из опасения оказаться посрамленным, то ли продолжая находиться в бреду, подтвердил, что видел карлистов. Срочно были приняты все меры, необходимые для того, чтобы противостоять опасности. В Пальме было объявлено осадное положение, и все вооруженные силы были приведены в боевую готовность.
Между тем, так же как на острове Робинзона, ничего не происходило: ни один куст не шевельнулся, нога пришельца так и не ступила на песчаный берег. За обман бедняга был наказан, правда, вместо того, чтобы послать выдумщика на все четыре стороны, власти отправили его в тюрьму за подстрекательство к мятежу. Но меры предосторожности все же не были отменены. Наш отъезд совпал с периодом казней Марото[*], и остров продолжал находиться в осадном положении.
[*] — Рафаэль Марото (1783 — 1847), генерал, один из лидеров испанских карлистов. Был назначен доном Карлосом главнокомандующим карлистскими силами в 1838 г., когда среди карлистов уже произошел раскол. Войска, так же как и население первоначальной арены конфликта — баски, были слишком истощены, чтобы продолжать войну с либеральными силами, и часть генералов отказалась продолжать войну. Из боязни потерять расположение придворной камарильи претендента на престол дона Карлоса, Марото без суда и следствия расстрелял четверых генералов (г. Эстелла, Баскония) за неповиновение, объявив их предателями. В августе 1839 г. командующий войсками Изабеллы II генерал Эспартеро и командующий карлистами генерал Марото подписали мирный договор, по которому карлисты капитулировали, правительство обязывалось их амнистировать и обещало сохранить старинные вольности Басконии и Наварры. Дон Карлос не смирился и покинул страну. До лета 1840 г. продолжали сопротивление его сторонники на востоке страны. Но и они были разбиты генералом Эспартеро. Первая карлистская война закончилась победой правительства.
Не существовало ничего более загадочного, чем атмосфера таинственности, которой майоркинцы окутывали события, будоражившие спокойствие в Испании. Вслух на эту тему не говорили, разве что в узком семейном кругу, или шепотом. В стране, где не чинились злодеяния, не свирепствовала тирания, было невероятно странно сталкиваться повсюду со столь настороженной подозрительностью. Забавнее здешних газетных статей я еще, пожалуй, ничего не читала, и уже не раз пожалела о том, что не прихватила с собой из Пальмы парочку печатных экземпляров — образцов ‘полемики по-майоркински’. Вот в какой (без преувеличения) форме комментируют местные газеты суть или достоверность фактов, опубликованных накануне:
‘Какими бы обоснованными ни выглядели данные факты в глазах граждан, склонных им доверять, все же мы не советовали бы нашим читателям предполагать их исход, прежде чем не будет сделана оценка. Коль уж мы пытаемся дознаться до истины, не могущей подлежать сомнениям, и не хотим наделать поспешных выводов, то размышления, на которые наводят данные события, следует основательно проанализировать. Уже не за горами тот час, когда занавес, скрывающий судьбу Испании, приподнимется, но нельзя допустить, чтобы он был поднят неосторожной рукой. А поскольку момент еще не настал, мы воздерживаемся от публикации своих суждений и призываем всех здравомыслящих людей не высказываться по поводу действий той или иной стороны до тех пор, пока ситуация полностью не прояснится’, и т.д. и т.п.
Осмотрительность и сдержанность, по признанию самих майоркинцев, являются отличительной особенностью их характера. Нет такого человека в сельской местности, который бы не поздоровался вам в ответ. Но если вас не знают, и вы добавили к своему приветствию хотя бы одно лишнее слово, пусть и на местном наречии, они дважды подумают, прежде чем вам ответить. Один только внешний вид, делающий вас непохожим на коренного жителя, уже может отпугнуть их от вас.
Возможно, нам бы удалось найти общий язык с этими славными людьми, если бы мы удосуживались бывать на их церковных службах. Конечно, они не перестали бы по этой причине драть с нас три шкуры на каждом шагу, но, вероятно, мы могли бы спокойно пересекать их собственность, уже не опасаясь, что кто-нибудь из кустов запустит нам камнем в голову. К сожалению, эта идея осенила нас слишком поздно, вплоть до последних дней нашего пребывания мы так и недоумевали, чем же, собственно, мы их шокируем. Они обзывали нас антихристами, мусульманами и евреями, причем последнее, по их мнению, считалось худшим из ругательств. Алькальд выразил свое неудовольствие нами перед подчиненными, не исключено, что и священник указывал на нас в своих нравоучениях. Они негодовали оттого, что дочь моя носила рубашку и брюки. Им казался крайне возмутительным тот факт, что молодая особа девятилетнего возраста лазит по горам, переодевшись в мужчину. Притом ханжеством отличались не только крестьяне.
Каждое воскресенье трубили в рог. Эти звуки, разносившиеся по городу и окрестностям и оповещавшие забывчивых жителей о том, что пора поспешить к службе, доносились и до нас, однако ровным счетом ни о чем нам не говорили, а уж после того, как стали нам что-то говорить, и вовсе потеряли для нас интерес. За непочтение к Богу жители решили нам отомстить отнюдь не по-христиански. Между собой они сговорились продавать нам рыбу, яйца и овощи втридорога, и не позволяли нам настаивать на расчете за продукты по их реальным ценам. При любой попытке вступить в переговоры фермер, напустив на себя вид человека, гордо несущего высокое звание испанца, произносил: ‘Не хотите? — и распихивал обратно по котомкам свои лук и картошку. — Ну, и не надо‘. После чего он величественно удалялся, лишая вас шанса продолжать начатые было прения. За наглость попробовать поторговаться нас наказывали, вынуждая жить впроголодь.
И нам, действительно, приходилось голодать в полном смысле слова. Ни о какой конкуренции среди торговцев, или скидках, не могло быть и речи. Следующий торговец требовал больше вдвое, третий — втрое. В конце концов, нам навязали жизнь монахов-анахоретов, соизмеримую по стоимости с жизнью королевских персон в Париже. Правда, мы имели возможность покупать продукты в Пальме, прибегая к посредничеству повара французского консула, нашего ангела-хранителя. Если бы я была римским императором, я бы предложила созвездие в честь его белого колпака. Однако с наступлением распутицы уже ни один курьер ни за какие деньги не отваживался отправиться в дорогу. А поскольку дожди затянулись, в общей сложности, на два месяца, нам оставалось довольствоваться лишь черствым хлебом — едой истинных отцов-пустынников.
Все вышесказанное не представляло бы из себя столь серьезную проблему, если бы мы все могли похвастаться отличным здоровьем. Я совершенно непривередлива, и даже, что касается еды, способна стоически переносить любые лишения. Неуемный аппетит моих детей заставлял их поглощать буквально все, что появлялось на столе, вплоть до зеленых лимонов, сделавшихся их лакомством. К сыну, которого я привезла сюда совсем хилым и больным, волшебным образом пришло исцеление, он полностью избавился от тяжелого ревматического заболевания, бегая теперь с самого утра по горным склонам в высокой, по пояс, мокрой траве, как улепетывающий от охотников заяц. Неведомые природные силы творили с ним настоящие чудеса, и в итоге, одним больным среди нас стало меньше.
Напротив, силы второго больного не только не восстанавливались, но, под влиянием сырой погоды и тяжестью испытаний, покидали его с пугающей быстротой. Вопреки единодушному мнению всех докторов Пальмы, он не страдал хроническим недугом, однако недоедание и отсутствие нормальных условий спровоцировали катар, который сопровождался непроходящим апатическим состоянием. Он смирился со своей долей, замкнувшись в себе. Только мы не могли мириться. Впервые я узнала, как из маленьких неприятностей делаются большие трагедии: при обнаружении избытка перца в бульоне, или факта посягательства на бульон со стороны прислуги, я впадала в ярость, при недоставке свежего хлеба я впадала в панику, так же как и в случае, если мул, перевозивший хлеб вброд через горные потоки, доставлял его размокшим. Я сейчас ни за что не припомню пизанскую или триестинскую еду, но, даже если я проживу еще сто лет, я никогда не забуду те корзинки с продовольствием, которых мы дожидались в Шартрёзе. Что бы я только не отдала ради порции консоме[*] или бокала бордо для нашего больного! Майоркинская пища, а в особенности манера ее приготовления (стоило нам только спустить глаз), вызывала у него полное неприятие. Скажу, что основания на то имелись достаточные. Однажды нам подали тощего цыпленка, по дымящейся спинке которого ходуном ходила нешуточных размеров — каждая особь с Мастера-блоху — живность, какою Гофману, возможно, и являлись в его фантазиях силы зла, но какую он, определенно, не стал бы воображать частью собственного рациона[*]. С детьми случился такой припадок смеха, что они просто катались со смеху по полу.
[*] — консоме (фр. consomm) — крепкий бульон из лучших сортов мяса или дичи, часто с пряностями.
Неизменным ингредиентом почти всех блюд майоркинской кухни является свинина, приготовляемая по-всякому и подаваемая в любом виде. Как нельзя кстати пришлись бы в здешних местах речи маленького савояра, зазывавшего в харчевню посетителей отведать пять сортов мяса: свинину, кабанину, шпик, бекон и сало. На Майорке умеют готовить более двух тысяч разных блюд со свининой, здесь также производят не менее двухсот разновидностей кровяной колбасы, нашпигованной таким количеством чеснока, жгучего перца, острых приправ и пряностей, что если захочется рискнуть здоровьем, то можно попробовать. На столе перед вами может быть выставлено двадцать блюд, ничем не отличающихся на вид от безобидных христианских кушаний, однако будьте бдительны: эта адская стряпня — дело рук самого дьявола. В конце трапезы подают десерт — очень аппетитной наружности торт, украшенный ломтиками похожих на апельсины фруктов в сахаре. На самом же деле, это пирог со шпиком и чесноком, приправленный здешними tomatigas (помидорами) и стручковым перцем, густо сдобренными морской солью, которую по незнанию можно принять за сахарную глазурь. На Майорке также распространены блюда из курицы, которая здесь, в действительности, не более чем кожа да кости. В Вальдемосе, без сомнения, каждое зернышко, ушедшее на откорм продаваемой нам птицы, оценивалось в один реал[*]. Морская рыба, которую нам приносили, была, под стать курице, плоская и дохлая.
[*] — реал — денежная единица Испании.
Один раз, из ‘ученого’ интереса, мы купили гигантскую каракатицу. Я никогда не видела животное, которое бы выглядело столь отталкивающе. Оно имело туловище величиной с индейку, глаза величиной с апельсин и отвислые, мерзкие щупальца, в расправленном виде составляющие четыре-пять футов. Рыбаки уверяли нас, что это деликатес. Однако своей наружностью деликатес никак не возбуждал в нас аппетит, и мы решили преподнести его в дар Марии Антонии, которая, предварительно произведя над ним должное кулинарное действо, с удовольствием эту снедь оприходовала.
Как мы своей реакцией на невидаль-каракатицу рассмешили местных жителей, так же спустя несколько дней нас рассмешили и они. Спускаясь с горы, мы увидели, как крестьяне, побросав свою работу, несутся к остановившимся на тропе людям и тесно группируются вокруг человека, держащего корзину с двумя сидящими в ней великолепными, удивительными, чудными, диковинными птицами. У всех жителей этой горной местности вызвали изумление увиденные крылатые существа. ‘Что они едят?’ — спрашивали одни. ‘Быть может, они не едят’, — предполагали другие. ‘Это земные или морские птицы?’ ‘Должно быть, они обитают только в небе’. Когда, наконец, парочка уже была едва ли не раздавлена глазеющей на нее толпой, нам удалось распознать в этих двух пернатых не кондоров, не фениксов, не гиппогрифов, а очень милых домашних гусей, как выяснилось, отправленных одним богатым сеньором в подарок своему приятелю.
На Майорке, как и в Венеции, много превосходных ликерных вин. В основном, мы покупали мускатель, который здесь такой же вкусный и недорогой, как на Адриатическом побережье кипрское вино. И наоборот, красные вина, искусство приготовления которых является ремеслом для майоркинцев неведомым, оказались здесь терпкими на вкус, черными на цвет, обжигающими, имеющими высокое содержание алкоголя, а также гораздо более высокую цену, нежели самое обычное столовое вино у нас во Франции. От этих крепких, жгучих напитков нашему больному становилось нехорошо, впрочем, как и нам, а посему почти все время мы пили воду, которая здесь восхитительна. Не могу знать наверняка, но, то ли благодаря этой чистейшей воде из источников, то ли благодаря чему-то еще, наши зубы, как мы вскоре заметили, приобрели такую белизну, какую в Париже, будь вы самый взыскательный клиент, вам не наведет ни один косметолог. Возможно, причина заключалась и в вынужденном воздерживании от излишней пищи. Сливочного масла мы достать не могли, жир, тошнотворное растительное масло и пары, исходящие от блюд при их приготовлении местным способом, мы не переносили, поэтому основу нашего питания составляли постное мясо, рыба и овощи, которые готовились на пресной воде, доставляемой горными потоками, и в которую иногда, из сибаритства, мы добавляли сок свежевыжатого зеленого апельсина, сорванного у себя в цветнике. Все недостающее мы компенсировали великолепнейшими десертами: бататом (сладким картофелем) из Малаги, засахаренной валенсийской тыквой и виноградом, не уступающим ханаанскому[*]. Этот виноград, как белый, так и розовый, имеет продолговатой формы ягоды с толстой кожицей, благодаря которой он прекрасно хранится круглый год. Он чудесен, и съесть его можно столько, сколько угодно душе, не опасаясь, что дело закончится вздутием живота, каким бывает чревато поедание нашего винограда. Если виноград, произрастающий в нашей провинции Фонтенбло, более сочный и, скорее, пригоден для утоления жажды, то майоркинский виноград слаще, и в нем больше мякоти. Тем напиваешься, этим наедаешься. Его гроздья, каждая весом двадцать-двадцать пять фунтов, несомненно, заслуживают восхищения живописца. Когда с пропитанием бывало туго, мы насыщались этим виноградом. Крестьяне считали, что продают нам его безумно дорого, взвинчивая цену в четыре раза относительно его действительной стоимости, разумеется, им было невдомек, что в сравнении с ценой на французский виноград, это были сущие гроши, соответственно, каждая из сторон в тайне друг от друга оставалась довольна удачно совершенной сделкой. Что до ягод кактуса-опунции, то про них не заходил даже и разговор: это были самые невкусные из всех известных мне фруктов.
[*] — Клинописные и папирусные источники свидетельствуют, что ‘сын юга виноград’ издревле возделывался в Северной Африке и восточном Средиземноморье. Из истории Ветхого Израиля известно, что в ту историческую эпоху в земле Ханаанской (на территории современной Палестины), рос виноград необычайного размера и красоты, какого израильтяне не встречали даже в зеленеющей долине Нила в Египте. ‘И пришли к долине Есхол, и срезали там виноградную ветвь с одной кистью ягод, и понесли ее на шесте двое‘ (Чис. 13, 24)).
Тогда как, напомню, условия суровой жизни не только не шли на пользу, но и влияли губительно на состояние одного из членов моей семьи, для остальных они стали уже казаться вполне приемлемыми. На далекой Майорке, в уединенном монастыре, в противостоянии коварству самых хитрых крестьян на свете, мы были счастливы тем, что сумели создать для себя подобие очага благоденствия. У нас были оконные стекла, двери и печь — эксклюзивная печь, которую лучший кузнец Пальмы ковал для нас целый месяц, и за которую была уплачена сотня франков. Она представляла собой обыкновенный железный цилиндр с трубой, выведенной через окно. На ее растопку уходил битый час, после чего она сразу накалялась докрасна, и, чтобы впустить прохладный воздух, нам приходилось снова открывать двери, которые мы, прогоняя дым, предварительно уже держали распахнутыми. Вдобавок, горе-печник заделал изнутри стыки так называемой замазкой, произведенной из жижи, типа той, какую индусы наносят на стены своих жилищ и даже на самих себя — из благоговения, а благоговеют они, как известно, перед коровой. Однако каким бы очистительным ни являлось сие священное благовоние для души, для органов чувств оно было весьма и весьма малоприятным. Целый месяц, пока эта замазка высыхала, нас не покидало ощущение, будто мы являемся обитателями того круга ада, в котором, по утверждению Данте, он видел льстецов[*].
[*] — Согласно концепции Ада Данте Алигьери (‘Божественная комедия’), Ад представляет собой девять кругов, чем ниже круг, тем серьёзней грехи, совершённые человеком при жизни. Перед входом в Ад — жалкие души, не творившие при жизни ни добра, ни зла, которые были и не с дьяволом, и не с Богом. В 1-м круге Ада нет мук, есть только тихая грусть и вздохи. Тут — души добродетельных нехристиан и некрещеных младенцев. Настоящий Ад начинается со 2-го круга, в котором вихрь гонит души повинных в сладострастии. В следующем, 3-м круге, Данте встречает чревоугодника. Следующие 4-й и 5-й круги (скупцы и расточители, гневные) пройдены успешно. Зато перед 6-м кругом — огненным городом, где начинается глубинный Ад, в котором караются самые страшные грешники, Данте и его проводнику приходится остановиться. Только посланец с неба приходит на помощь и раскрывает перед ними ворота. Здесь, в 6-м кругу Ада, еретики. В трех самых нижних кругах наказывается насилие. В 7-м круге Ада — насилие над ближним и над его достоянием (тираны, убийцы, разбойники), над собою (самоубийцы и моты), над божеством (богохульники), над естеством (содомиты), над естеством и искусством (лихоимцы). В 8-м — обманувшие недоверившихся (сводники и обольстители, льстецы). В 9-м — обманувшие доверившихся (предатели родных, родины и единомышленников, друзей и сотрапезников, благодетелей, величества божеского и человеческого). Поскольку обманывать способны только сознательные существа, то эти грехи — более тяжелые, чем насилие. Сюда Данте помещает и продажных пап. И, наконец, в глубине 9-го круга мучаются трое самых позорных, по мнению Данте, предателей — Юда и Брут с Кассием, убившие Цезаря.
Здесь автор подразумевает льстецов, терпящих наказание в Кругу восьмом Ада (Второй ров). Встречу со льстецами Данте описывает так:
Туда взошли мы, и моим глазам
Предстали толпы влипших в кал зловонный,
Как будто взятый из отхожих ям.
Я тщетно пыталась припомнить, за какую такую провинность, относящуюся именно к этой категории грехов, расплачивалась я: какой такой власти пела дифирамбы, какого такого папу или короля воодушевляла своим подхалимством на согрешения? На моей совести не нашлось даже посыльного или коридорного, коих я похвалила бы, и уж тем паче не могла я льстить жандарму или журналисту!
К счастью, аптекарь-картезианец продал нам немного ароматной бензойной смолы из старых запасов церковных благоуханий, какую в былые времена использовали в составе ладана для каждения иконы Пресвятой Девы, запахи этих божественных воскурений триумфально распространялись по всей келье, и душок изо рва восьмого круга ада пропадал.
У нас была отличная мебель: брезентовые складные кровати, достаточно мягкие матрацы, подороже, чем в Париже, зато новые и чистые, и большие, шикарные стеганые покрывала, которые мы выгодно приобрели в Пальме у евреев. Одна француженка, обосновавшаяся на острове, любезно уступила нам несколько фунтов перьев, привезенных ею из Марселя, из них для нашего больного мы сделали две подушки. В краях, где о гусях складывают небылицы, а куры, даже сошедшие с вертела, имеют кожу, покрытую зуднями, это была роскошь поистине неслыханная.
В нашей собственности имелось несколько столов, несколько стульев с соломенными сиденьями, наподобие тех, какими пользуются во Франции в сельской местности, а также софа для отдыха из заболонной древесины с ткаными подушками, набитыми шерстью. Пыльный, с ужасными неровностями земляной пол был застлан валенсийскими циновками из длинной соломы, отчего он имел вид выжженного солнцем газона, кроме этого, на полу лежали овечьи шкуры с длинным ворсом потрясающей выделки и белизны, в производстве которых в этих местах знают толк.
Так же как в африканских и азиатских жилищах, в старых майоркинских домах, не говоря уже о монастырских кельях, вы не увидите шкафов. Здесь вещи складывают в деревянные лари. Наши дорожные сундуки из светлой кожи смотрелись очень элегантно рядом с собратьями по интерьеру. Альков мы занавесили большой шерстяной шалью в яркую клетку, которой укутывались в дороге, отчего помещение приобрело богатый вид, а на печь сын поместил очаровательные гончарные сосуды из Феланича, по форме и орнаменту, безо всяких сомнений, арабские.
Феланич — это майоркинская деревня, которая могла бы с успехом поставлять свои красивые вазы во все страны Европы. Изделия удивляют своей невесомостью, словно они изготовлены из пробковой коры, а материал — своей мелкозернистостью, словно это не глина, а некое редкостное сырье. Здесь производят изящные фигурные кувшины, напоминающие графины, в которых вода способна удивительно долго сохранять прохладу. Сама керамика пориста до такой степени, что вода буквально просачивается сквозь стенки сосуда, и спустя полдня ваш кувшин уже пуст. Физик из меня, безусловно, никудышный, и мое наблюдение может выглядеть наивным, но все же, меня удивляло (настолько, что мой сосуд иногда казался мне заколдованным) одно загадочное явление: как получалось, что забытый нами на плите кувшин с водой, опустев и простояв долгое время на раскаленной поверхности уже опустошенным, оставался нетреснутым? И как могла сохранившаяся на дне кувшина капля воды оставаться холодной как лед, тогда как щепка, попадавшая на ту же поверхность плиты, сразу обугливалась? Такой сосуд, обвитый сорванной во дворе веточкой плюща, ползущего по стенам, мог бы восхищать взоры художников в гораздо большей степени, нежели все модные золотые шедевры севрского[*] фарфора вместе взятые.
[*] — Севр (фр. Svres) — юго-западное предместье Парижа, располагается в 9,9 км от центра столицы.
Высокие, гулкие своды келейного помещения делали необыкновенным звучание пианино ‘Плейель’, которое, ценою трехнедельного обивания порогов и четырехсот франков пошлины, нам удалось, наконец, вырвать из рук таможенных чиновников. Мы уговорили-таки ризничего перенести к нам большой красивый дубовый стул с готической резьбой из монастырской часовни, где над ним изрядно потрудились крысы и древесный жучок. В мерцающем свете вечерней лампы резной орнамент и кощеистые силуэты наконечников спинки стула, приспособленного нами под книжный шкаф, отбрасывали на стены огромные черные тени в форме зубчатых стен и башен-колоколен, возвращая в келью средневековую, отшельническую атмосферу.
Хозяин усадьбы Сон-Вент сеньор Гомэз, наш бывший арендодатель, сдававший нам свою собственность украдкой из опасения, как бы не пошла молва, будто гражданин Майорки занимается спекуляцией, устроил целый скандал, пригрозив, что подаст на нас в суд за разбитые глиняные тарелки в количестве нескольких штук, потребовав выплаты в пользу себя — estropeado (потерпевшего) суммы, которая была сопоставима с ценою на посуду из самого изысканного китайского фарфора. Кроме того, (также прибегнув к угрозам), он обязал нас оплатить побелку и повторную штукатурку всего особняка, назвав это мерами по уничтожению заразы, оставшейся в доме после больного катаром. Тем не менее, худо оказалось не без добра: уж до такой степени невтерпеж было нашему хозяину избавиться от всех принадлежностей, коих могла дотрагиваться наша рука, что он согласился продать нам сразу все сдаваемое нам в аренду старое белье, разумеется, не забыв поторговаться, а также удостовериться, чтобы оплаченная сумма не уступала стоимости нового белья. Спасибо ему и на том, что, в отличие от крестьян одного итальянского синьора, заставлявшего бедняг отрабатывать свои сорочки, мы были избавлены от повинности сеять лен за дальнейшее пользование простынями и скатертями.
Надеюсь, читатели не сочтут за ребячество мои раздосадования, которые, в сущности, есть не более чем сожаление о выкинутых на ветер деньгах. Обиды я не держу, но рассказываю эти истории лишь потому, что самым интересным в любом путешествии в чужую страну считаю, безо всякого сомнения, наблюдения, связанные с людьми. Во всех возникавших между мною и майоркинцами денежных отношениях проявлялись бесстыдная лживость и вульгарная жадность этих людей, независимо от того, какой бы мизерной ни была сумма. И если к этому добавить их усердие выпячивать перед нами свою набожность и демонстрировать глубокую уязвленность нашей неподобающей религиозностью, то, согласитесь, стоит ли всерьез воспринимать хваленое нынче мнение отдельных консерваторов о том, что нет ничего более поучительного и высоко нравственного в сегодняшнем мире, нежели вера в Бога простых смертных, когда вместе с тем у человека отбирается право воспринимать и прославлять Всевышнего по-своему. К примеру, я сотни раз слышала глупости о том, что, дескать, грешно и преступно подрывать даже обманную и порочную веру, если нечем ее заменить, что лишь те, кто не отравлен ядом философских учений и революционного фанатизма, являются единственно оставшимися духовными, милосердными и честными личностями, что, дескать, лишь в них и только в них остались еще поэтичность, величие, дедовское целомудрие, и т.д. и т.п.! — но, ей-богу, смешить меня стали эти умничания лишь на Майорке. Глядя на то, как дети, воспитанные в философской ‘мерзости запустения[*]’, заботливо ухаживают и присматривают за мучимым страданиями ближним, — они одни, и никто другой из ста шестидесяти тысяч проживающих на Майорке людей, бесчеловечно и трусливо отвернувшихся от нуждающегося в помощи больного из боязни заразиться, — я говорила себе, что эти маленькие ‘мерзавцы’ заслуживают большего уважения и имеют больше милосердия и сострадания, чем вся здешняя популяция святых и апостолов. Эти преданные слуги Господа настойчиво твердили мне, что, подвергая детей заразе, я творю ужасное злодеяние, и что небеса покарают меня за мою слепоту, наслав на детей такую же хворь. Я объясняла, что если бы кто-то один в нашей семье заболел пусть даже чумой, остальные бы не стали бежать от его постели, что во Франции, ни в дореволюционной, ни в послереволюционной, никогда не было принято бросать больных, я рассказывала о том, что во время наполеоновских войн многие заключенные испанцы, пересекавшие нашу территорию, были тяжело больны, и что наши крестьяне делились с ними едой, одеждой, жильем и не отходили от постелей лежачих больных, и тогда как иные становились жертвами собственного милосердия, заразившись опасной болезнью, остальные жители не прекращали проявлять сострадание, гостеприимство и оказывать помощь, на что мой собеседник-майоркинец лишь пожимал плечами и снисходительно улыбался. Мысль о самопожертвовании ради незнакомца была его уму непостижима ровно настолько, насколько неестественным было для него проявление честности и порядочности по отношению к чужеземцу.
[*] — Из толкования Библии: ‘Мерзость запустения на святом месте означает отступничество от Бога, пренебрежение Им и тем, что от Него исходит. И может наступить день, когда мера греха и беззаконий превысит всё мыслимое и поставит мир на край пропасти’.
Путешественников, посетивших удаленные от берега районы острова, изумляют гостеприимство и доброжелательность майоркинского фермера. С восторгом пишут они о том, что, невзирая на отсутствие в населенных пунктах постоялых дворов, им, тем не менее, было легко и приятно путешествовать по острову: по их словам, для того чтоб путника приняли, разместили и окружили вниманием, как дорогого гостя, совершенно безвозмездно, достаточно лишь предъявить простую рекомендацию. На мой взгляд, простая рекомендация является здесь ключом от всех дверей. Путешественники лишь упустили из виду, что благожелательные отношения между всеми населяющими Майорку кастами, а, следовательно, и всеми жителями, основаны на обоюдных интересах, с которыми библейская любовь к ближнему или человеческое участие не имеют ничего общего. Нескольких слов хватит для описания имеющей место финансовой ситуации.
Дворяне богаты на собственность, но получают с нее малые доходы и разоряются на займах. Евреи, которых здесь немало, имеют много наличных денег и, соответственно, всю собственность здешних кабальеро в своем владении, поэтому, можно сказать, остров принадлежит именно им. Получается, что на деле дворяне, друг перед другом, а также перед редким заморским гостем, лишь играют роль хозяев своих владений. Чтобы не ударять лицом в грязь, им приходится брать у евреев займы вновь и вновь, и, таким образом, снежный ком с каждым годом все растет. Я упоминала ранее о том, что коммерция на острове парализована из-за отсутствия рынков сбыта и промышленности, однако к чести этих господ следует признать, что, в отличие от своих предков, проматывавших свое состояние, эти предпочитают медленно и мирно разоряться, нежели отказываться от своих богатств. Так, интересы спекулянтов неотделимы от интересов фермеров, с чьей арендной платы им, на основании титулов, унаследованных от кабальеро, причитается некоторая доля.
Крестьянин же, который, вероятно, имеет свой расчет в распределении долгов, старается, по возможности, уплатить своему господину поменьше, а банкиру — столько, сколько в его силах. Хозяин зависим и непритязателен, еврей непоколебим, но терпелив. Еврей идет на уступки, умеет быть весьма снисходительным, не торопит, чертовски гениально добиваясь своей цели. Как скоро коготок увяз, то собственности всей пропасть, по расчетам еврея, лишь дело времени. Не допускать исключений — не в его интересах, иначе он не дождется превращения долга в капитал. В ближайшие двадцать лет установление господства на Майорке не предполагается, и евреи, по всей видимости, почувствуют вкус власти, как это произошло во Франции, и поднимут головы, пока еще склоненные с лицемерной покорностью под плохо скрываемой неприязнью дворян и бессильным, инфантильным отвращением пролетариев. Пока же они остаются фактическими владельцами земельных угодий, и фермер трепещет перед ними. С сожалением оглядывается крестьянин назад, на своего бывшего господина, и, пуская слезу, одновременно тянет на себя лоскутья своего одеяла судьбы. Одним словом, находясь меж двух огней, он пытается угодить и нашим и вашим.
И вот к крестьянину являетесь вы с рекомендательным письмом от дворянина, или другого богатого господина (ибо кто еще может вас порекомендовать на острове, где среднее сословие отсутствует) — и двери перед вами распахиваются сами. Но попробуйте, не имея такой рекомендации, попросить стакан воды, и вы увидите, что из этого получится.
Тем не менее, майоркинский крестьянин добр, деликатен, по-своему миролюбив, спокоен и терпелив по натуре. Он не любит зло, но и не ведает о том, что есть добро. Он исповедуется, молится, он одержим идеей попасть в рай, но при этом не догадывается об истинном человеческом долге. Чувствовать к нему нелюбовь — все равно, что чувствовать нелюбовь к быку или к овце, ибо он невинен ровно настолько, насколько невинно любое творение природы, живущее животными инстинктами. Он талдычит свои молитвы как суеверный язычник, однако без малейших угрызений совести мог бы съесть себе подобного, если б на его острове было так принято, и если б не было свинины. Чужеземец для него — существо не человекоподобное, а посему его можно дурачить, выманивать у него деньги, лгать ему, оскорблять его и без стеснения красть у него вещи. Вместе с тем свой у свояка не возьмет и оливинки: ведь, по разумению майоркинцев, затем чтобы островитянин мог извлекать для себя маленькую пользу, Богом придуман весь тот мир, что существует по ту сторону моря.
В условиях проживания среди этих пронырливых воришек, хитрых и невинных созданий, вызывающих не более злости или враждебности, чем у индийца вызывают досаждающие ему озорные мартышки или орангутаны, мы обрели привычку защищать себя от них, поэтому и прозвали Майорку Островом обезьян.
С другой стороны, нельзя было не испытывать некоторую грусть, глядя на этих, безо всякого сомнения, имеющих человеческий облик обитателей вроде и не забытой Богом земли, но оказавшейся так далеко в стороне от основного пути человеческого прогресса. Совершенно очевидно, что это не достигшее развития существо понятливо, что его раса способна к совершенствованию и что она со временем — долгим для нас и ничтожным с точки зрения вечности — займет одну нишу с остальными, более развитыми расами, стоит лишь подождать. Однако, чем более очевиден их потенциал, тем тяжелее видеть бремя довлеющих над ними оков прошлого. И если этот самый срок ожидания никак не затрагивает Провиденье, то день наш сегодняшний он все-таки делает более тягостным и печальным. Сердцем, душою и всем своим нутром мы чувствуем, что судьбы других людей связаны с нашими, что мы не можем не любить и не быть любимыми, не понимать и не быть понятыми, не помогать и не принимать помощь от других. Чувство интеллектуального и морального превосходства может радовать лишь сердце тех, кто склонен к чванству. Думаю, в представлении тех, чье сердце открыто, достижение равенства заключается не в том, чтобы опускаться самим, а в том, чтобы как можно быстрее суметь поднять до своего уровня тех, кто пока еще социально находится ниже, предоставив отставшим возможность зажить той жизнью, в которой главенствуют сострадание, понимание, равноправие и единство, являющиеся всеобщими религиозными идеалами, выношенными человеческим сознанием.
Я убеждена, подобное стремление живет в сердце каждого из нас, а те, кто подавляют его, полагая, что желание можно замаскировать фальшивыми словами, испытывают необъяснимые муки, которым люди не могут подобрать определение. Принадлежащие к низшим слоям смертельно устают и теряют силы, оттого что не могут выбраться из нищеты, находящиеся наверху чувствуют бессилие и раздражение, оттого что оказываемая ими помощь не может возыметь действие, не помышляющих об оказании помощи начинает одолевать вселенская скука, и ужас одиночества, и продолжает одолевать до тех пор, пока они не дегенерируют и не опускаются на самое дно, оказываясь глубже тех, кто внизу.

Глава IV

Мы чувствовали себя одинокими на Майорке, такими одинокими, как если бы мы находились среди пустыни. Сразившись в очередном поединке с представителями стаи обезьян, мы, суетясь возле печки над принесенным трофеем, забавлялись случившимся. Однако чем глубже становилась зима, тем больше сковывала во мне грусть любые попытки радости и проявления спокойствия. Состояние нашего больного ухудшалось с каждым днем, ветер гудел в овраге, ливень хлестал в окна, зловещие раскаты грома сотрясали толстые стены нашей обители, заглушая собой веселый смех детей, увлеченных играми. Расхрабрившиеся в туманной мгле орлы и стервятники пикировали прямо в гранатовое деревце, росшее напротив моего окна, и выхватывали оттуда несчастных пташек. Судна и суденышки, пережидая гнев разбушевавшейся стихии, стояли на причале, мы чувствовали себя узниками, более не помышляющими о помощи и не рассчитывающими на сочувствие. Казалось, над нашими головами кружит смерть, готовая забрать одного из нас, и, кроме нас самих, противостоять ее намерениям относительно выбранной жертвы было некому. Вокруг нас не было ни единой живой души, которая не желала бы несчастному скорейшей кончины, а себе — избавления от так называемого смертельно опасного соседства. Сама мысль о подобной неприязненности вызывала страшное уныние. К счастью, мы не были лишены силы духа и самоотверженности и, сменяя один другого, вполне обходились собственными силами, чем компенсировали больному отсутствие поддержки и понимания со стороны окружающих. Мне кажется, в невзгодах сердце становится более щедрым и любящим под живительным воздействием чувства человеческой солидарности. Тем не менее, в глубине души мы терзались мыслью о том, что судьба забросила нас в среду, где представление о подобном чувстве отсутствовало, в среду, чьи обитатели скорее заставляли нас глубоко сокрушаться об их неспособности сострадать, нежели печалиться о том, что мы их состраданием обделены.
Кроме того, я находилась в сильном замешательстве. Специальных познаний в науке я не имела совсем, а нам требовался доктор, грамотный доктор, умеющий лечить заболевание, ответственность за которое лежала полностью на мне.
Посетивший нас доктор, ни в квалификации, ни в стараниях которого я ничуть не сомневаюсь, допустил ошибку, от какой не может быть застрахован ни один, даже самый гениальный, доктор. По его собственным признаниям, и великие мужи науки иногда ошибаются. Бронхит уступил место нервному возбуждению, а некоторые из появившихся на этом фоне симптомов обнаруживали подозрение на туберкулез горла. Приходивший время от времени доктор, который успевал заметить именно эти симптомы и который все остальное время, когда с больным оставалась я, не мог наблюдать симптомов, свидетельствующих о противоположном, настаивал на режиме, традиционно прописываемом больным туберкулезом легких, то есть, на кровопускании[*] и строгой молочной диете. Все эти меры имели в точности обратный эффект, и уж тем паче губительным могло оказаться кровопускание. Предчувствие опасности оного было и у самогС больного, этого опасалась и я, даже невзирая на полное отсутствие познаний в медицине, однако имея достаточный опыт ухода за больными. С другой стороны, вопрос о том, следует ли полагаться на интуицию, способную обманывать, и подвергать сомнению выводы, сделанные специалистом, вызывал во мне содрогание. И, глядя на ослабевающего больного, меня охватывал вполне понятный ужас. Меня убеждали, что его спасение в кровопускании, в котором если ему отказать, то он умрет. Однако внутренний голос, который в том числе я слышала и во сне, подсказывал мне, что в кровопускании его смерть, и если я не допущу этого, он останется жив. Я убеждена, что это был голос Провидения, и сегодня, когда наш друг, гроза всех майоркинцев, является, согласно заключениям, чахоточным не более чем я, я благодарю небеса, подсказавшие мне довериться тому спасительному голосу.
[*] — К концу 18 столетия прогресс в изучении туберкулеза явно замедлился. И это было обусловлено не столько отсутствием заметных открытий, сколько инертностью и грузом медицинских традиций, а также слепым преклонением перед идеями, передаваемыми медицинскими светилами. К примеру, в то время активно практиковались кровопускания, еще более истощавшие и без того уже обессиленных туберкулезных больных.
Что до рекомендованной диеты, то на пользу она не шла никоим образом. Когда мы убедились в обратности оказываемого ею эффекта, мы стали соблюдать ее со строгостию по возможности наименьшей, но, к сожалению, выбор оставался невелик — между обжигающе острой пищей, какую здесь употребляют, и совсем скудной. Продукты, составляющие основу молочной диеты, о приносимом вреде которой мы узнали впоследствии, к счастью, являются на Майорке редкостью, поскольку не производятся. Но пока мы еще верили в то, что молоко творит чудеса, и с ног сбиваясь искали сей заветный продукт. Коров в этой горной местности не разводят, а козье молоко, которое мы заказывали, наполовину выпивали по дороге маленькие посыльные, тем не менее, каждый раз вручавшие нам кувшин с количеством содержимого, равным исходному. Каждое утро во дворе Шартрёзы устраивался миракль[*] — мальчик-посыльный становился возле фонтана и декламировал молитвы. Положить конец всем этим мистериям мы смогли, только достав козу. Существа милее и очаровательнее этой молодой, светло-желтого цвета, имеющей с горбинкой нос, безрогой, вислоухой козочки африканской короткошерстной породы было не сыскать на всем белом свете. Эти животные так непохожи на наших. Они имеют шерстяной покров как у косули и профиль как у овцы, и не имеют того шаловливого, проказливого выражения, какое свойственно нашим игривым козочкам. Напротив, в их взгляде столько меланхолии. Кроме того, здешние козы отличаются от наших совсем малым выменем и значительно меньшей удойливостью. С достижением зрелого возраста молоко этих коз приобретает терпкий, резкий вкус, за который его так ценят майоркинцы, и по причине которого оно не представляется удобоусвояемым для нас.
[*] — миракль (спектакль) от франц. miracle, или лат. miraculum (чудо) — жанр средневековой религиозной драмы — мистерии (либо составная часть грандиозного, длящегося много часов, а то и несколько дней подряд, мистериального представления). Основу сюжета миракля составляет чудо, совершенное Девой Марией или святыми. Миракль непременно носит назидательный характер, его текст изложен в стихотворной форме.
Подружка наших дней монастырских переживала свою первую беременность, двухлетнего возраста она еще не достигла, и ее молоко имело очень нежный вкус, правда, давала она его совсем мало, особенно сейчас, находясь в разлуке со своими родичами, с коими вместе она так любила — нет, не резвиться (не пристало этим заниматься сверхсерьезной, какой и подобает быть истинной майоркинке, молодой козе) — но отрешенно мечтать, стоя на вершине горы. И вот теперь она тосковала, почти так же как и мы. Ни обилие травы, произрастающей во внутреннем дворе, ни разнообразие ароматических растений, разводимых еще монахами-картезианцами и сохранившихся в канавках, пролегающих через наш цветник, не могли облегчить ее житие в неволе. Она скиталась от клуатра к клуатру и обрушивала на толщу каменных стен свои безутешные, отчаянные стенания. Дабы скрасить ее одиночество, мы купили для нее толстую овцу с густой белой шерстью длиною примерно шесть дюймов, во Франции такие персонажи можно увидеть сегодня лишь в витринах игрушечных магазинов или на рисунках старых бабушкиных вееров. В компании столь замечательной вновь обретенной спутницы, тоже приносившей нам достаточно жирное молоко, наша подопечная обрела некоторый покой. Но даже общими усилиями два обеспеченных хорошим питанием животных давали столь малый удой, что скоро сам собой начал напрашиваться вопрос, а не наведываются ли Мария Антония, la niЯa и Каталина к нашей скотинке чаще, нежели надобно. Мы поместили животных в загон — примыкающий к колокольне дворик, вход в который запирался на ключ, а связанные с дойкой обязанности переложили на себя. Из этого деликатного молока, смешанного с миндальным, которое мы с детьми по очереди выжимали из толченых орехов, получался очень полезный для здоровья и очень приятный на вкус напиток. Других возможностей раздобыть какие-либо исцеляющие средства у нас не было. Отвратительные снадобья, продававшиеся в Пальме, были очень сомнительного изготовления. Поставляемый из Испании плохо очищенный сахар был черный, маслянистый и оказывал слабительное действие на тех, кто не имел к нему привычки.
Однажды нам показалось, что мы спасены — мы увидели фиалки в саду одного богатого фермера. Он разрешил нам сорвать некоторое количество, для того чтобы мы могли приготовить лекарственный настой. За каждую фиалку из получившегося букетика он взял с нас по одному су, майоркинскому су, равному трем французским.
Вдобавок к своим семейным хлопотам, нам приходилось самим подметать комнаты и, дабы обеспечить себе ночной сон, самим заправлять постели, поскольку наша служанка-майоркинка не могла дотронуться до чего-либо, не поделившись при этом чрезвычайно щедро тем самым, увиденным нами однажды на спинке поданного с пылу с жару цыпленка, добром, что вызвало у детей столь бурное оживление. У нас оставалось крайне мало времени на работу и прогулки, но эти часы мы использовали максимально выгодно. После того как дети внимательно выслушивали свои уроки, нам стоило лишь высунуть нос, как мы тут же обнаруживали вокруг себя удивительный, бесконечно разнообразный мир. На каждом шагу нашему взору, ограничивавшемуся со всех сторон горными преградами, представали неожиданные живописные картины: церквушка на краю обрыва, случайная розовая[*] роща, приютившаяся на рассеченном трещинами склоне, хижина на берегу спрятавшегося в высоком тростнике ручья, лес, взгромоздившийся на огромные, покрытые мхом и обвитые плющом скалы. В момент, когда, наконец, солнце соблаговоляло показаться, ко всем растениям, каменьям, испещренной дождевыми руслами земле, возвращалась необыкновенная яркость и свежесть красок.
[*] — По мнению Б. Армстронга, за альпийскую розу (в оригинальном тексте — rosage), или Rhododendron Ferrugineum (рододендрон ржавый — вечнозеленый кустарник семейства вересковых, до 1 м в высоту, имеющий очень эффектные, ржаво-красные цветки) автором было ошибочно принято распространенное здесь и внешне похожее на нее земляничное дерево (или земляничник) тоже принадлежащее к семейству вересковых (Arbutus unedo — земляничник крупноплодный, вечнозеленое, небольшое (5-15 м) дерево, или куст, своё название земляничник получил за оригинальную форму плодов: красно-розовые шарики, напоминающие по форме огромные земляничины).
Две прогулки были особенно запоминающимися, несмотря на то, что о первой из них, предпринятой еще в начале нашего пребывания на Майорке, мне нелегко вспоминать. В ту прогулку, по настоятельной просьбе нашего друга (чье состояние еще не вызывало тогда никаких беспокойств), тоже пожелавшего насладиться великолепием здешних видов, мы отправились вместе. Думаю, переутомление, случившееся в походе, и оказалось причиной его заболевания. Целью нашего похода была отшельническая хижина, находившаяся на морском берегу, приблизительно в трех милях от Картезианского монастыря. Мы продвигались по правому склону горного хребта, вдоль каменистой, ног не щадящей тропы, преодолевая один подъем за другим, пока не добрались до северного берега острова. За каждым поворотом открывался прекрасный вид сверху на море, от которого нас отделяли растущие сплошным ковром буйные заросли. Впервые в жизни, вместо привычных белых клифов, пустынных илистых и песчаных пляжей, я видела береговую линию, изобилующую растительностью, где деревья и травы буквально врастают в волны. Наблюдаемые с любого из тех мест на взморьях Франции, где мне довелось побывать, даже с возвышенностей Порт-Вендрес, откуда открываются неописуемой красоты виды, мутные, малоприятные воды моря совсем не располагают к тому, чтобы подойти к ним поближе. Излюбленные всеми пляжи Лидо в Венеции — это пугающие голые пески, местообитание громадных ящериц, шмыгающих под вашими ногами и, подобно кошмару, преследующих вас растущими полчищами в вашем воображении. В Ройане, в Марселе, да практически везде, вдоль всех побережий, тянется полоса скользких водорослей с бесплодными песками, затрудняющая подступы к морю. На Майорке же я увидела море таким, каким раньше оно представлялось мне в мечтах — чистым, небесно голубым, похожим на покрытое перекатывающимися незаметно для человеческого глаза бороздами сапфирное поле, переходящее на горизонте в темно-зеленую гущу леса. Каждый последующий шаг по извилистой горной тропе предвещал появление новой панорамы, еще более впечатляющей, чем предыдущая. Однако для того чтобы добраться до расположенного внизу отшельнического жилища, нам пришлось совершить непростой спуск к побережью, хоть и поразившему нас в тот момент своим грандиозным великолепием, но все же уступающему по силе воздействия другому побережью, обнаруженному мною пару месяцев спустя.
Вид четверых-пятерых отшельников не вызывал никаких поэтических чувств. Их обиталище было настолько убогим и нецивилизованным, насколько требовалось тому быть в соответствии с канонами их веры. В единственную сторону от их террасного сада, где мы застали их за вскапыванием земли, простиралась лишь морская даль. Никаких внешних признаков религиозности за ними мы не заметили, и нам показалось, что ничего глупее их отшельничества придумать невозможно. Настоятель, одетый в свободную бежевую рубаху, оставил свою лопату и направился к нам. Сказать, что короткие волосы и грязная борода вовсе его не украшали, будет, пожалуй, недостаточно. Он поведал нам о суровых условиях соблюдаемой ими жизни, в особенности о невыносимом холоде, преобладающем на их побережье. Мы попробовали поинтересоваться, случаются ли здесь заморозки, однако все предпринятые нами совместно попытки растолковать ему, что такое ‘мороз’, остались тщетными. Ни на одном из языков произнесенное слово он не распознал, и никогда не слышал о существовании стран холоднее Майорки. Между тем, он имел некоторое понятие о Франции, т.к. в 1830 году он видел направляющиеся на завоевание Алжира корабли французской флотилии, это было самым ярким, самым волнующим и, вероятно, единственным зрелищем всей его жизни. Он спросил у нас, удалось ли французам захватить Алжир, и когда мы сообщили ему, что они недавно завладели Константиной[*], он округлил от удивления глаза и воскликнул, что французы — великая нация.
[*] — Константина — город в Алжире, столица одноимённой провинции. Расположен на северо-востоке страны в 80 км от побережья Средиземного моря.
Настоятель сопроводил нас в невероятно грязную келью, где мы встретились со старейшиной отшельнической общины, которого мы приняли за столетнего старца, однако, к нашему удивлению, ему едва исполнилось восемьдесят. Мужчину уже постигла окончательная стадия старческого слабоумия, не глядя на которое он, тем не менее, был в состоянии, доведенными до автоматизма движениями трясущихся грубых рук, мастерить деревянные ложки. Несмотря на сохранившийся до этих лет слух, он обратил на нас внимание лишь после того, как настоятель позвал его. На окрик его большая, как у восковой куклы, голова повернулась в нашу сторону лицом, являющим идиотизм во всей его безобразной красе. Интеллектуальное падение длиною в целую жизнь было запечатлено в этом деэволюционировавшем выражении, от которого, словно от чего-то пугающего или нестерпимого, я поспешно отдернула взгляд. Мы подали отшельникам милостыню, имея в виду их принадлежность к одному из нищенствующих орденов, какие еще не вышли из культа, распространенного в среде крестьян, благодаря чему монахи здесь живут ни в чем не ведая нужды.
На обратном пути в Шартрёзу нас настиг жуткий, сбивающий с ног ветер, делавший продвижение столь изнурительным, что наш больной буквально выбивался из сил.
Вторую прогулку мы совершили за несколько дней до нашего отъезда с Майорки, она произвела на меня столь сильное впечатление, что я буду вспоминать ее до конца дней своих. В такой степени виды природы не воздействовали на меня прежде никогда. За всю свою жизнь похожие эмоции мне случалось переживать не более трех-четырех раз.
Наконец, дожди прекратились, и вдруг взялась весна. Стоял февраль, цвел миндаль, благоухали жонкилями луга. Кроме цвета неба и яркости пейзажных тонов, это было единственное улавливаемое глазом отличие между двумя сезонами, потому что вокруг здесь всегда много зеленых деревьев. Тем из них, что распускаются рано, не приходится противостоять заморозкам, травы всегда сохраняют свежесть, а цветы начинают выглядывать после первой же принятой утром солнечной ванны. Даже когда слой снега в нашем цветнике достигал половины фута, трепыхающиеся под шквалами ветра веселые, лишь слегка побледневшие, розочки ничуть не теряли бодрости духа и, вцепившись в садовую решетку для вьющихся растений, пережидали неприятности.
Часто, проходя мимо ворот монастыря, я обращала взгляд на север, в сторону моря, и вот однажды, когда наш больной почувствовал себя лучше и мог на два-три часа остаться один, мы с детьми, наконец, отправились в поход посмотреть на тот берег. Доселе данное направление не вызывало во мне ни малейшего любопытства, даже невзирая на то, что дети, избИгавшие все окрестности вдоль и поперек не хуже горных коз, уверяли меня, что прекрасней в мире места не найти. То ли потому, что прогулка к хижине отшельников имела для нас столь печальные последствия, то ли потому, что, согласно моим представлениям, вид, открывающийся на море с равнины, не способен впечатлять так, как впечатляет вид с высоты гор, в общем, почему-то ничто не склоняло меня к мысли выбраться за пределы стесненной горными склонами Вальдемосы.
Я упоминала ранее, что Картезианский монастырь раскинулся на горном хребте в том месте, где хребет сглаживается, переходя в имеющую некоторый уклон возвышенную равнину с ведущими к морю склонами по обе ее стороны. Так вот, когда я устремляла взор поверх этой сАмой равнины, вдаль, к морскому горизонту, а это случалось каждый день, мое зрение и мои ощущения обманывали меня: вместо того, чтобы приглядеться и сообразить, что имеющая постепенный подъем равнина, на самом деле, уже совсем недалеко оканчивается резко, я воображала себе долгий, пологий скат по направлению к морю, имеющий протяженность пять-шесть лье. Какое другое объяснение можно найти тому, что уровень моря, которому, как я ошибочно полагала, соответствовало местоположение Шартрёзы, находился, в действительности, на две-три тысячи футов ниже? Временами я недоумевала, почему шум достаточно отдаленного, по моим понятиям, моря имеет столь огромную силу, но странное явление оставалось для меня загадкой. Возможно, мне не стоит позволять себе иногда подсмеиваться над столичными буржуа, коль уж я сама могу опростоволоситься в таких несложных вопросах. Мне не приходило в голову, что морской горизонт, которым я так часто любовалась, на самом деле, проходил в пятнадцати-двадцати лье от берега, а ближайшее место, о которое разбивались морские волны, находилось всего в получасе ходьбы от Шартрёзы. Всякий раз, когда дети уговаривали меня сходить посмотреть с ними море, под предлогом, будто бы до него лишь пару шагов пройти, мне казалось, что это занятие может отнять у меня много времени, и что в понятие ‘пара шагов’ вкладывать реальный смысл дети вряд ли могут, и что, вероятно, под их ‘шагами’ подразумеваются какие-нибудь гигантские шаги. Ведь кто не знает о том, что дети более склонны преодолевать расстояния при помощи фантазий, нежели при помощи ног, и не помнит сказку о семимильных сапогах Мальчика-с-пальчик, символизирующих идею о том, что для путешествующего по всему свету ребенка расстояний не существует?
В конце концов, я поддалась их уговорам, будучи уверенной, что мы так и не достигнем того призрачного, далекого берега. Сын заявил, что знает дорогу, но, поскольку дорСгой может быть всё что угодно для того, кто обут в семимильные сапоги, а мне уже давным-давно ни во что другое, кроме шлепанцев, обуваться не приходилось, я возразила ему, что не могу, наравне с ним и его сестрицей, сигать через овраги, заросли и горные реки. Спустя четверть часа я сообразила — то, что мы преодолеваем, не было спуском к морю, поскольку горные потоки стремительно неслись нам навстречу, а море с каждым шагом все глубже и глубже пятилось к горизонту. Я была решительно настроена развернуться и по дороге в обратную сторону спросить у первого встречного крестьянина, не попадется ли нам, совершенно случайно, где-нибудь по пути море.
Под ветвями ивняка, в наносах, образовавшихся после ливневых вод, ковырялись три пастушки, или, точнее было бы сказать, три переодетые колдуньи, похоже, задумавшие откопать в этой грязи некий загадочный талисман, или колдовское средство. Первая, с одиноко торчащим зубом старуха была, не иначе, колдуньей по прозвищу Злой зуб, из тех, что размешивают в бадье свое зелье, приговаривая с помощью своего страшного зуба заклинания. Вторая колдунья, исходя из типа бабусиной внешности, была Бабой-Ягой[*] — заклятым врагом ортопедических заведений. С ужасающей гримасой обе старухи обернулись. Первая прицелилась своим грозным зубом в мою дочь, словно в угодившую к ней добычу, такую свеженькую и такую вкусненькую. Вторая, тряся головой, замахала клюкой, как если бы, взбесновавшись при виде прямой и стройной осанки моего сына, намеревалась переломить ему спину. Ну, а третья, юная и миловидная, вспрыгнула с легкостью на обочину канавы и, откинув на плечи накидку и сделав в нашу сторону знак рукой, направилась к нам. Конечно же, это была добрая колдунья — перевоплотившаяся в горянку маленькая фея. Фея предпочла, чтобы мы называли ее Перикой де Пиер-Бруно.
[*] — во французском тексте — ‘феей Карабос’, злой колдуньей из сказок Перро, которую, так же как и Бабу-Ягу из русских сказок, обычно изображают старой горбуньей.
Перика была самым светлым созданьем из всех, кто мне встретился на Майорке. Она и наша молодая козочка — единственные два живых существа, которые, при воспоминании о Вальдемосе, продолжают и сегодня радовать мое сердце. Юное создание вывозилось в грязи до такой степени, что на ее месте даже козочка покраснела бы, однако несколько шагов по влажной траве вернули ее босым ногам первоначальный цвет, хоть и не белый, но красивый, как у смуглянки-андалусийки. Существо с обаятельной улыбкой, чудной, заражающей оптимизмом неумолчной говорливостью и готовностью помочь совершенно бескорыстно могло быть сравнимо для нас лишь с чистой, драгоценной жемчужиной. Перике было шестнадцать лет, ее круглое личико было нежным и бархатистым как персик. Она обладала правильностью и красотою линий греческой статуэтки. Ее талия была тонка как тростинка, кожа открытых рук имела коричневый оттенок. Из-под простой матерчатой rebozillo [мантильи] спадали волосы, завязанные в спутанный как у молодого жеребенка хвост. Она довела нас до кромки своего поля, затем провела через лужайку с посевами, обсаженную деревьями и огороженную валунами, однако море всё не показывалось, и я уже начала думать, что лукавица Перика насмехается над нами.
Но вот она открыла небольшую калитку в ограждении, замыкающем луг, и мы увидели тропинку, сворачивающую за огромную скалу в форме сахарной головы. Не успели мы пройтись по тропинке, как вдруг, словно по волшебству, очутились высоко над морем, над пропастью, простирающейся под нашими ногами в глубину, до берега, на целое лье. От внезапности этого зрелища у меня закружилась голова, и стали подкашиваться ноги. Постепенно я начала приходить в себя и, наконец, набралась храбрости, чтобы продолжить путь вниз по тропе, скорее, более приспособленной под козьи копыта, нежели под человеческие ноги. Вид был настолько ошеломляющим, что правильнее было бы сравнить себя не с тем, кто обут в семимильные сапоги, а с тем, кто имеет ласточкины крылья. Я парила в небе, огибая гигантские известняковые столбы стофутовой выси, выстроившиеся вдоль береговой линии, стараясь заглянуть и вглубь врезающейся в породы горного массива бухточки справа от меня, где сосредоточились казавшиеся с высоты мошками рыбацкие лодки.
Внезапно я перестала что-либо видеть перед собой и под собой, кроме синевы моря. Тропа увильнула неизвестно куда, и я услышала, как над моей головой что-то прокричала Перика, дети за моей спиной, став на четвереньки, принялись кричать еще громче. Оглянувшись, я увидела дочь всю в слезах и вернулась по своим следам назад узнать, что стряслось. Через несколько мгновений я осознала, в чем была причина их испуга и отчаяния. Еще один шаг, и скорость моего спуска неминуемо начала бы увеличиваться стремительно, и тогда единственно возможным выходом не сорваться оставалось бы принять положение ползущей по потолку мухи, поскольку каменистый склон, на который я ступила, оказался нависающим над бухтой выступом утеса, чье основание было сильно размыто морем. Ужаснувшись самСй мысли о том, какая опасность угрожает из-за меня детям, я, увлекая детей за собой, опрометью бросилась наверх и отвела их за одну из громадных сахарных голов, где они могли чувствовать себя в безопасности. Еще раз взглянув оттуда на зияющую бездну залива и глубину размывов, я почувствовала новый прилив страха.
Ничего похожего на столь непредсказуемое зрелище я никогда раньше не видела, и тут мое воображение понеслось галопом. Я продолжила спуск по другой тропе, цепляясь за кустарники и обхватывая каменные столбы, каждый из которых служил предупреждением о том, что далее дорога имеет свой следующий уступ. Наконец, я начала различать огромную абразионную полость в основании скалы, о которую разбивались набегающие волны, производя удивительно мерный мелодичный звук. Очнуться от магии неведомой мне музыки и спуститься обратно на землю из случайно открытого мною таинственного мира меня заставил резкий рывок за шиворот. Внезапная сила уронила меня способом наименее артистически красивым из всех — я не полетела ничком, знаменуя тем самым конец своей авантюры и себя самой, а, со свойственной человеку разумному манерой приземления, села на пятую точку. Мой сын, встревоженный и даже рассерженный, отчитал меня по всей строгости, так что мне пришлось отказаться от своего предприятия, конечно, не без определенного сожаления, которое продолжает меня посещать по сей день, ибо шлепанцы мои с годами тяжелеют, и, боюсь, крыльям уже не суждено когда-либо вырасти за моей спиною вновь и понести меня ввысь, так же как тогда, кружа над берегами.
Между тем, совершенно неоспоримо, и мне известно об этом не хуже других, что зримое и видимое — не всегда одно и то же. Однако сие можно считать абсолютной истиной лишь применительно к произведениям искусства и творениям рук человеческих. То ли моя ленивость воображения выше среднего, то ли (что вполне возможно) мой талант скромнее Божьего, но обыкновенно я обнаруживаю природу значительно более красивой, чем предполагаю увидеть, и никогда — воздействующей дурно, разумеется, если в этот час лично сама не нахожусь в дурном расположении духа.
А посему не могу утешиться, что так и не успела преодолеть поворот, ведущий за следующую скалу. Возможно, я увидела бы укрывшуюся под сводом перламутрового грота Амфитриту[*] собственной персоной, с челом, увенчанным шепчущими водорослями. Вместо этого мне всего лишь оставалось посмотреть на известняковые столбы, приобретшие странные очертания и неожиданные позы, половина из которых возвышались над глубоководьем колоннами, тогда как другие свешивались пещерными сталактитами. Неимоверной живучести деревья с искривленными стволами и наполовину выкорчеванные ветрами склонялись над пропастью моря, из чьих недр вздымалась до самых небес другая гора — хрустально-алмазно-сапфирная. Многим известно, что наблюдаемое с огромной высоты море создает иллюзию вертикальной плоскости. Но не каждый возьмется сие объяснить.
[*] — Амфитрита (греч. Amphitrite) — в греческой мифологии одна из нереид, морских божеств, дочерей морского бога Нерея и океаниды Дориды, супруга бога Посейдона. Миф гласит: когда Посейдон вознамерился взять ее в жены, ‘темноокая’ Амфитрита убежала от него в уединенный залив и скрылась от его любви в одной из пещер Океана, ища приют у Атланта. Но дельфин, преданный своему господину, обнаружил ее и доставил Посейдону.
Затем дети решили, что хотят принести с собой какие-нибудь растения. На этих каменистых склонах произрастают самые прекрасные в мире лилиецветные. Втроем мы, наконец, извлекли луковицу амариллиса ярко-красного, которую, по причине ее тяжелого веса, мы так и не донесли до Шартрёзы. Сын все же разделил ее на части и прихватил с собой одну их них, размером с его собственную голову, специально для того, чтобы показать это сказочное растение нашему больному другу. Перика, насобирав по дороге огромную охапку хвороста, которым нам, в силу быстроты и бесцеремонности движений нашей проводницы, на каждом шагу доставалось по носу, отвела нас обратно на окраину деревни. Нам стоило огромных трудов уговорить ее пройти с нами в Шартрёзу и принять от нас в знак нашей благодарности подарок на память. Милая Перика, ты так и не узнаешь, сколько радости доставила мне ты, просто показав, что среди обезьян может обитать милое, очаровательное, готовое совершенно бескорыстно прийти на помощь человеческое существо! Тем вечером мы все чувствовали себя счастливыми, оттого что покидаем Вальдемосу, познакомившись с таким замечательным человеком.

Глава V

Между этими двумя походами — первым и последним — за время пребывания на Майорке мы совершили множество других путешествий, которые я не стану перечислять из боязни надокучить читателю своими монотонными восторганиями красотою природы, встречающейся здесь повсеместно, и живописностью вкрапившихся средь этой красоты строений: домиков, дворцов, церквей, монастырей, — из коих одно прелестнее другого. Тем не менее, тому из наших выдающихся пейзажистов, кто вознамерится однажды отправиться на Майорку, я рекомендую посетить усадьбу La Granja de Fortuny — Ла Гранха де Фортуни[*]. С мраморной колоннады дворца, так же как и с ведущей к нему дороги, открывается вид на цитрусовую долину. Но уже с сАмого начала своего сюда пути, не успев проделать и дюжины шагов, очарованный сказочностью острова пейзажист станет останавливаться у каждого изгиба дороги, залюбовавшись видом на спрятавшийся в тени пальм мавританский водоем, или на тончайшей работы каменный крест, еще поставленный в пятнадцатом веке, или же на оливковую рощу.
[*] — Ла Гранха (исп. La Granja, букв. ‘ферма’) — загородная резиденция, поместье.
Ничто не может сравниться с могучестью и замысловатостью форм этих древнейших растений-кормильцев Майорки. Майоркинцы утверждают, что последняя посадка этих деревьев была произведена во времена завоевания острова римлянами. За неимением доказательств в пользу противного, сей факт оспаривать я не стану, да и при наличии таковых не стала бы — за неимением желания. Мне эти мистические, необъятной толщи и буйного роста исполины виделись сверстниками Ганнибала. Прогуливаясь в сумерках под их сенью, не следует забывать, что образуют ее собственно деревья, иначе, пойдя на поводу у своего зрения или воображения, можно натерпеться страху, ощутив себя посеред фантасмагорических чудовищ: драконов с расправленными крыльями, склонивших к вам свои пасти, свернувшихся удавов, застывших в спячке, борцов-великанов, сцепившихся в поединке. Тут — галопирующий кентавр, оседланный до неузнаваемости уродливой мартышкой, там — не поддающаяся определению рептилия, пожирающая загнанную лань, чуть поодаль — cатир[*], исполняющий танец с козлом, не ровней первому по безобразности, часто в этом скопище узнается монолитное дерево — со свилеватым, наростчатым, путаным, коряжистым стволом, — принятое вами за целый десяток отдельных деревьев-чудищ, сплетающихся в общую, страшную как у индейского истукана голову с пуком зелени на ней. Любознательный читатель, пожелавший взглянуть на рисунки г-на Лорана, может быть уверен, что художник в своих изображениях ничуть не переусердствовал, и даже вполне мог бы найти гораздо более экзотичные экземпляры. Что ж, надеемся, когда-нибудь наш неутомимый занимательный популяризатор чудес природы и искусства Magasin pittoresque возьмет на себя труд отыскать те самые редкие образцы и поспешить представить их в одном из своих утренних выпусков.
[*] — сатир — лукавое, сладострастное существо с козлиными ногами, бородой и рогами, спутник бога Диониса (в древнегреческой мифологии).
Однако едва ли можно передать всю размашистость стиля, присущего этим священным деревьям, будто бы умеющим молвить пророческими голосами, а также яркость неба, на фоне которого вырисовываются их кривые силуэты, не прибегнув к вызывающему и мощному письму Руссо[*]. Прозрачным водам, в которых отражаются асфодели и мирты, подойдет техника Дюпре[**]. Картины более правильные, где природа, хоть и дикая, кажется, вследствие избытка элегантности, приобрела классические и возвышенные черты, нуждаются в строгой манере Коро[***]. Ну, а изобразить восхитительную неразбериху зарослей: трав, полевых цветов, торчащих стволов старых деревьев и плакучих кустарников, склонивших свои ветви над тайным источником, в который окунает свои длинные ноги аист, — я могла бы, будь при мне волшебная палочка, как я называю граверный резец, господина Гюэ[****].
[*] — Руссо — один из величайших пейзажистов нашего времени, мало известный широкой публике по причине того, что Салон уже многие годы подряд отказывает художнику в праве выставлять свои шедевры. — Примечание автора.
[**] — Жюль Дюпре (фр. Jules Dupr, 1811 — 1889) — французский живописец, представитель барбизонской школы, мастер национального реалистического пейзажа.
[***] — Жан-Батист Камиль Коро (фр. JeanBatiste Camille Corot, 1796 — 1875) — один из создателей французского реалистического пейзажа 19 в. Для Коро характерны интерес к обыденной природе и её лирическое восприятие, в строгой построенности и ясности композиции, чёткости и скульптурности форм заметна классицистическая традиция. Известен и как офортист, литограф, рисовальщик.
[****} — Поль Гюэ (фр. Paul Huet, 1803 — 1869) — французский художник-пейзажист. Начинал на пленэре, позже испытал воздействие английских пейзажистов (в т.ч. Констебля). Новатор романтического пейзажа во Франции. Близкий друг Делакруа, Гюэ, однако, оставался неизвестным и вскоре был несправедливо забыт. Сегодня о нем можно говорить как о предшественнике импрессионизма.
Сколько раз, завидев пожилого майоркинского кабальеро у порога своего пожелтевшего, обветшалого особняка, вспоминала я Декана[*], великого мэтра серьезного и благородного искусства исторической карикатуры, гения, способного даже стены наполнить дыханием, радостью и поэзией — одним словом, жизнью! Темнокожие ребятишки, играющие в монахов у стен нашего клуатра, немало позабавили бы его. Почерпнутый сюжет автор бы разнообразил обезьянами и ангелами обочь с обезьянами, а также свиньями в человеческом обличье со столь же неопрятными, затесавшимися меж свиней херувимами, тут же, в облике прекрасной Галатеи, мы бы увидели Перику, забрызганную грязью с головы до ног и смеющуюся в лучах солнца так, как радуется его свету всё самое прекрасное на земле.
[*] — Александр Габриэль Декан (фр. Alexandre Gabriel Decamps, 1803 — 1860) — французский живописец и график. Декан был мастером романтического пейзажа, иллюстратором и карикатуристом периода Реставрации и первым художником-ориенталистом. 1827-1828 гг. провел в Константинополе и Малой Азии. Изучив на Востоке не только местные народные типы и быт, но и различные породы животных, любил изображать последних, причем нередко обращал их в остроумную пародию на человека.
Но именно Вас, Эжен[*], мой давний друг, мой дорогой артист, мне не доставало тогда, когда я так хотела запечатлеть в мертвенно-бледном свете луны ночной горный паводок.
[*] — Эжен Делакруа (фр. Eugne Delacroix, 1798 — 1863) — французский живописец и график, глава романтизма во французской живописи, колористические искания которого оказали большое влияние на формирование импрессионистического направления.
Местность, где меня вместе с моим бедным четырнадцатилетним дитем, все это время сохранявшим храбрость духа, едва не смыло половодьем, была изумительна. В том своем ночном проявлении природа не переставала меня восторгать невероятной романтичностью, безудержностью и непокоренностью.
В разгар зимних дождей мы с сыном покинули Вальдемосу, для того чтобы с лютыми пальмскими таможенниками продолжить битву за пианино ‘Плейель’. Утро стояло ясное, проходимость дорог была нормальная, но не успели мы завершить беготню по городу, как разразился ливень. Французы любят жаловаться на дождь, но они не видели дождь. Во Франции самый продолжительный ливень длится не более двух часов, тучи сменяют одна другую, образуя между собой хотя бы короткие интервалы. Майорку же запелёнывает одна сплошная туча, и остров остается под ней до тех пор, пока тучевая вода окончательно не иссякнет, так — безостановочно и с неослабевающей силой — туча продолжает опорожняться в течение сорока-пятидесяти часов, а бывает, что и четырех-пяти суток.
Ко времени, соответствующему заходу солнца, мы опять уселись в ‘бирлочо’, имея намерение прибыть в Картезианский монастырь через три часа, однако прибыли мы туда лишь через семь, едва избежав ночевки бок о бок с лягушками в стихийном водоеме. Кучер находился в пресквернейшем настроении и перебрал тысячу причин, лишь бы не трогаться в путь: лошадь не была подкована, мул хромал, ось была сломана и еще бог весть что! Особенности майоркинской натуры мы освоили к тому времени достаточно хорошо, и дурачить нас было занятием бесполезным. Мы велели ему занять свое место, где он восседал первые несколько часов с самым загробным видом. Он не пел, отказывался угощаться сигарами, не осыпАл ругательствами своего мула, что уже само по себе подразумевало неладное, в его душе царил траур. Придумав нас застращать, он выбрал наихудшую из семи известных ему дорог. Дорога имела постепенный спуск и очень скоро привела нас к потоку, в который мы погрузились. Это был выступивший из берегов ручей, который затопил тележный путь и превратил его в реку, чьи бурлящие воды с шумом неслись прямо на нас.
Возница, уяснив, что напал не на робкого десятка седоков, в непоколебимости которых сомнений уже не оставалось, наконец, лопнул от своей злости, и небосвод затрясся от извозчичьей брани и божбы. Выложенные плитняком каналы, доставляющие в город воду с верховьев, вздулись наподобие ла-фонтеновской лягушки[*]. Из вырвавшейся на волю воды, не ведавшей, куда ей путь держать, образовывались сначала лужи, затем пруды, озера и, наконец, впадающие в море реки. Вскоре весь запас наименований святых, коими хозяин ‘бирлочо’ божился, и чертей, коих он клял, был исчерпан. Бедняга уже вовсю наслаждался приемом ножной ванны, примерно такой, какую и заслуживал, по поводу чего рассчитывать на наше сочувствие он и не смел. Коляска была достаточно герметичной, благодаря чему мы пока еще оставались сухими, однако с каждой секундой, по выражению моего сына, вода прибывала. Мы продвигались наобум, рывками — то ударяясь о какое-нибудь препятствие, то угождая в яму, каждая из которых имела риск стать, в довершение всего, местом нашего погребения. В конце концов, повозка дала такой сильный крен, что мул замер сосредоточенно, приготовившись отдать Богу душу. Хозяин ‘бирлочо’ приподнялся, прикидывая как бы это ему пробраться к обочине, находившейся поодаль на одном уровне с его головой, но вдруг передумал, угадавши при сумеречном свете в том, что казалось ему обочиной, переполненный ливневым паводком вальдемосский канал, из которого то тут, то там била фонтаном вода. Таким образом, наша дорога, куда перетекала из разливающегося канала вода, превратилась во второй, нижерасположенный, поток.
[*] — ‘Лягушка, на лугу увидевши Вола, затеяла сама в дородстве с ним сравняться, … не сравнявшися с Волом, с натуги лопнула — и околела.’ (сюжет басни ‘Лягушка и Вол’ Крылов заимствовал у Ла Фонтена)
Момент был трагикомический. Мне было не так страшно за себя, как за свое дитя. Повернувшись к сыну, я увидела, как он смеется, глядя на застывшего в нелепой позе кучера, тот, расставив на ширину оглобель ноги, стоял, оценивая взглядом находившуюся под собой глубь, напрочь потеряв всякую охоту шутить с нами шутки. Увидев своего ребенка таким уверенным, таким веселым, я поняла — ведь это сам Бог дает ему чувствовать то, что предопределено судьбой, и положилась на детское шестое чувство, которое дети не умеют выражать словами, но которое как будто бы витает над их головами подобно облаку, или исходит от них подобно лучу света.
Кучер, заключив, что не имеет никаких шансов избежать уготованной нам участи, и приняв на себя бремя с нами сию участь разделить, в неожиданном порыве героизма воскликнул по-отечески: ‘Не бойтесь, дети мои!’ После чего он издал громкий клич и стегнул кнутом мула, который споткнулся, оступился, поднялся, снова оступился, наконец, опять встал на ноги и тронулся, оставаясь по брюхо в воде. Повозка одной стороной погрузилась в воду, затем от возгласа ‘Но-о, пошел!’ перевалилась на другой бок. За криком ‘А ну, еще пошел!’ последовал жуткий скрежет, вдруг нас тряхнуло с неимоверной силой, и экипаж, подобно подхваченному волной кораблю, чудесно избежавшему крушения при столкновении с подводными рифами, победоносно взял нужный ему курс.
Казалось, мы были спасены, мы даже не промокли, тем не менее, прежде чем мы оказались на своем горном склоне, заплыву нашей двуколки[*] пришлось стартовать еще с десяток раз. Наконец, мы добрались до въездной дороги, но тут мул, измученный и напуганный ревом горного потока и ветра, начал пятиться в сторону пропасти. Мы высадились и стали толкать колеса, в то время как хозяин тащил своего ‘упрямого осла’ за длинные уши. Таких высадок нам пришлось совершить бесчисленное множество, однако за два часа восхождения нам удалось продвинуться не более чем на пол-лье. В конечном счете, когда мул, увидевши перед собой мост, задрожал словно осиновый листок и дал задний ход, мы решили оставить дядьку с его каретой и скотиной и направились в Шартрёзу пешком.
[*] — двуколка — двухколесная повозка.
Это была непростая операция. Обычно легко проходимая дорога теперь представляла собой бурный поток. Нам едва хватало сил удерживаться на ногах в несущейся навстречу воде. Вдобавок, нас поторапливали невесть откуда берущиеся другие потоки, падающие с высоты скал по правую сторону от нас, и мы спешили, на свой страх и риск, через них перепрыгивать или пересекать их вброд, прежде чем они успеют сделаться непроходимыми. Дождь лил водопадом, чернее чернил огромные тучи каждую секунду прятали от нас лунный свет, то и дело, попадая в кромешную серую мглу, мы вынуждены были останавливаться под склонившимися к нашим головам макушками деревьев и, пригибаясь от яростного ветра, пугающего скрипа пихт и грохота камнепада, ждать, когда же, наконец, Юпитер, как пошутил один поэт, снимет нагар со свечи.
В наступающие поочередно моменты господствования тьмы и света, Вы бы, Эжен, восхищались тем, как небо и земля то вдруг освещаются рефлексами[*], то вновь окутываются мраком, самым зловещим и совсем неземным. Чуть только среди туч начинала брезжить синь, сквозь которую проглядывала луна, пытаясь восстановить свое право властвования над миром, как подгоняемые ветром кровожадные грозовые облака слетались немедля, дабы захоронить под своей толщей ее свет. Они заволакивали ее, но иногда пелена давала брешь и показывала нам луну, с каждым последующим разом все более красивую и спасительную. В целом вид извергающей воду горы с выкорчеванными бурей деревьями создавал впечатление хаоса. И перед глазами возникал Ваш потрясающий шАбаш[**], неизвестно в каком сне Вам привидевшийся, тот, что набросан[***] был совершенно необычной кистью Вашей, обмакиваемой в красно-синие волны Флегетона[****] и Эреба[*****]. Едва эта демоническая композиция напротив успевала вырисоваться, как луна, сжираемая атмосферными монстрами, внезапно прекращала свое существование, кинув нас одних в пространстве цвета индиго, сквозь которое мы и сами плыли как облака, не видя под ногами земли.
[*] — рефлекс — изменение тона или увеличение силы окраски предмета, возникающие при отражении света, падающего от соседних освещенных предметов.
[**] — шАбаш — ночное сборище ведьм, сопровождающееся диким разгулом (в поверьях эпохи Средневековья)
[***] — Противники находили манеру Делакруа беспорядочной, не подчиняющейся никаким правилам, неизящной, а живопись эскизной, недоконченной, формы же людей неправильными, выразительность — грубой, поклонники же Делакруа прощали ему недостатки рисунка, не всегда замечая их, увлеченные характерностью лиц и положений и романтизмом или драматичностью целого.
[****] — Флегетон — одна из рек Подземного царства. Согласно Платону, в этой реке (которую он называет Пирифлегетоном — ‘огненной рекой’) пребывают души умерших, совершивших при жизни убийство кровного родственника, до тех пор, пока искупят свои грехи. В ‘Божественной комедии’ Данте Флегетон — это третья река Ада. В этой реке, наполненной кипящей кровью, терпят вечные муки убийцы.
[*****] — Эреб — подземный мир, царство мертвых.
Наконец, мы ступили на мощеную тропу, означающую последний подъем, а также то, что теперь мы находились вне опасности, то есть в стороне от ручьев. Мы валились с ног от усталости, и шли уже босиком, ну, или почти босиком, на преодоление этого последнего лье у нас ушло три часа.
Наконец, и погожие дни вернулись, майоркинский пароход возобновил свои еженедельные рейсы в Барселону. Наш больной был слишком слаб, чтобы отправляться в путешествие, но болезнь была слишком тяжелой, чтобы задерживаться на Майорке еще на целую неделю. Ситуация пугала меня, случались дни, когда я теряла всякую надежду, и руки просто опускались. В знак утешения Мария Антония и ее группа поддержки из деревни дружным хором и со знанием дела пророчили нам наше ближайшее будущее:
— Этому чахоточному, — говорили они, — прямая дорога в ад. Во-первых, потому что он чахоточный, во-вторых, потому что он не исповедуется.
— Если так будет продолжаться, мы не будем хоронить его в Святой земле[*], когда он помрет, а раз никто не захочет копать ему могилу, его друзьям придется попотеть. Что ж, посмотрим, как они будут выпутываться. Только моей ноги там не будет.
[*] — на христианском кладбище.
— И моей.
— И моей. Аминь!
Итак, мы отправились в путь на майоркинском пароходе в том обществе и довольствуясь тем отношением, о которых я уже рассказывала.
Приплыв в Барселону, мы сгорали от нетерпения навсегда оставить позади все, что нас связывало с этой нечеловеческой расой, настолько, что едва дождались высадки. Я написала записку командиру военно-морской станции г-ну Бельве и передала ее лодкой. Несколько минут спустя он посадил нас в свою шлюпку и доставил на борт судна ‘Мелеагр’.
Оказавшись на борту великолепного военного брига, отличающегося опрятностью и изяществом, характерными для салонов, увидев умные и приветливые лица, почувствовав великодушное и заботливое к себе отношение командира, врача, офицеров и всего экипажа, обменявшись рукопожатиями с французским консулом г-ном Готье д’Арк, прекрасным, душевным человеком, мы запрыгали по палубе, крича от радости: ‘Vive la France!’
Нам казалось, мы вернулись в цивилизованный мир из кругосветного путешествия после длительного пребывания в гостях у полинезийских дикарей.
А мораль сей истории — быть может, наивная, но искренняя — состоит в том, что человек рожден не для того, чтобы жить среди деревьев, каменьев, под открытым небом, у синего моря, в окружении лишь цветов и гор, он рожден для того, чтобы жить рядом с людьми себе подобными — своими ближними.
В беспокойные молодые годы нам кажется, что одиночество полностью оградит нас от ударов судьбы, залечит полученные в борьбе раны, это большое заблуждение. Жизненный опыт также учит нас и другому: не умеющий жить в мире с ближними, не познАет чудес поэзии или радости творчества, которые могли бы заполнить возникающую в глубинах его души пустоту.
Я всегда мечтала о жизни в пустыне, и любой искренний мечтатель может сознаться вам в подобных фантазиях. Но поверьте мне, друзья мои, мы имеем слишком любящие сердца, для того чтобы обходиться друг без друга, единственное и лучшее, что нам остается делать — это служить опорой друг другу. Мы похожи на детей из одной семьи — мы донимаем друг друга, мы ссоримся, между нами даже случаются драки, но мы не можем жить в разлуке.

КОНЕЦ

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека