Жизнь и смерть графа Камилло Бензо Кавура, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1861

Время на прочтение: 76 минут(ы)

H. A. Добролюбов

Жизнь и смерть графа Камилло Бензо Кавура

H. A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах.
Том седьмой. Статьи и рецензии (1861). ‘Свисток’ и ‘Искра’
М.-Л., Государственное издательство художественной литературы, 1963
Западная Европа в переполохе, всего более, разумеется, французы: граф Камилло Бензо Кавур внезапно скончался, утром 6 июня, после шести кровопусканий в два дня. Доктора, видите, думали сначала, что болезнь Кавура есть обыкновенный прилив крови, повторявшийся с ним нередко, но потом нашли, что у него перемежающаяся лихорадка, и после кровопусканий стали его пичкать хиной, вскоре, однако, приметили, что это — тиф, и стали давать опять что-то другое… А когда уже не было никакого средства спасти человека, решили, что это у него подагра бросилась на верхнюю часть груди и на мозг. Туринцы очень рассержены на докторов, французы еще не знают подробностей, но, без всякого сомнения, рассердятся еще больше, вероятно рассердятся не меньше, чем на злодейства друзов в Сирии.1 Да и как не сердиться? Смерть Кавура, по выражению кого-то из государственных мужей Англии, есть бедствие для всего цивилизованного мира, следовательно тем более для итальянцев и тем более для французов: известно, что французы теперь привыкли смотреть на Италию не только как на свою собственность, но даже больше — как на имение, находящееся у них в опеке. И вдруг они теряют доверенного человека, который вел все их счеты и выносил на своих плечах большую долю ответственности!.. Понятно, что для них эта потеря гораздо ужаснее, чем для самих опекаемых, пользовавшихся благодеяниями доверенного человека…
— Ah, je ne sais, quel parti l’empereur prendra-t-il prsent… Apr&egrave,s la mort de Cavour il reste tout—fait dgag, {Ах, я не знаю, какую партию будет теперь поддерживать император… После смерти Кавура он в полной растерянности (франц.). — Ред.} — таинстветнно говорил мне вчера за обедом один француз и, погруженный в политические соображения, не взял даже следующего кушанья…
В самом деле, положение французов теперь очень печально: ну что, как их погонят вдруг на днях драться с итальянцами? И стыд и горе, а делать нечего — пойдешь, потому — сила, и против нее ничего не поделаешь… А все-таки нехорошо… И вот французы, как только прослышали о смерти Кавура, принялись убеждать и заклинать итальянцев, чтобы они уж постарались вести себя хорошенько, как было при Кавуре, так-таки совершенно как будто бы он и не умирал. Особенным усердием отличились журналы так называемого либерального оттенка, служащие выражением передовых мнений французов. Они решительно не уступили журналам официальным и даже отчасти превзошли их в благонамеренности. Правда, ‘Pays’2 очень решительно возвестил, что итальянцы и без Кавура должны остаться кавурианскими, иначе могут потерять свою свободу, a ‘Constitutionnel’, объяснивши то же в других словах, прибавил надежду, что, ‘впрочем, народ, освобожденный Франциею, сумеет не попасть опять в рабство’. Это, как видите, очень сильно и хорошо. Но недурно в своем роде рассудила и ‘Presse’,3 уверяя, что не только все, достигнутое Италией, было делом Кавура, но что и в будущем опять-таки надо полагаться на него же или на его политику, и вследствие этого, рекомендуя итальянцам заняться ничем иным, как приготовлением статуи Кавуру, которая должна быть ему поставлена в зале итальянского парламента в тот день, когда он соберется в Капитолии!.. В этом же роде рассуждает и ‘Si&egrave,cle’,4 главный редактор которого сам удостоился статуи от итальянцев за любовь к итальянскому делу: он заклинает Италию ‘продолжать славное дело, которому Кавур дал свое бессмертное имя’. Словом, французы поют хором: ‘Будьте, милые дети, умны и послушны, не вздумайте пошалить, пользуясь недостатком надзора, поверьте — гувернер умер, но розги остались… Не принуждайте же нас прибегать к розгам… Это было бы очень больно нашему опекунскому сердцу’. И для лучшего подтверждения обязательных увещаний вслед за журнальными статьями летит из Парижа в Турин телеграфическая депеша, предвещающая ‘неудовольствие, если бы главою нового министерства назначен был Ратацци’. Ратацци,5 видите ли, хотя и совершенное политическое ничтожество, но считается честным человеком и был против уступки Ниццы и Савойи…
Месяца три тому назад я описывал в ‘Современнике’ мое собственное впечатление от Кавура.6 Оно не было благоприятно для покойника. По всей вероятности, я судил его даже слишком строго, потому что это был первый государственный человек, которого пришлось мне видеть вблизи, на поприще его общественной деятельности, рассуждающим о делах, отчасти знакомых мне. Теперь я читаю во всевозможных некрологах, и итальянских и иностранных, — что это был если не самый лучший, то, уж конечно, один из немногих самых лучших государственных мужей всего света, настоящих, прошедших и будущих. Мне лично, признаюсь, это не дает особенно лестного понятия о всех прочих-то героях на том же поприще: ‘если этот был чуть не лучше всех, — думаю я, — хороши же должны быть остальные-то!..’ Но ясно, что читатель не должен разделять моего образа мыслей, ибо в суждениях о Кавуре меня, конечно, уже предупредили ‘С.-Петербургские ведомости’, вероятно не преминувшие оплакать ‘великую потерю’ всего цивилизованного мира и пустить в ход несколько глубокомысленных соображений о том, что теперь будет с Италией и с Европой…
Я, впрочем, и не намерен излагать теперь своих суждений, отчасти потому, что повторять их слишком много не стоит, отчасти же и потому, что хочу подражать одному благородному итальянцу. Итальянец этот должен был явиться в суд в Неаполь по поводу одной статейки, оскорбительной для личности Кавура, как раз накануне дня, назначенного для суда, пришло известие о смерти министра, журналист немедленно объявил, что он лучше готов подвергнуться какому угодно наказанию без суда, нежели позволит себе представить в свою защиту резоны против человека, ‘тело которого еще не остыло’. Его объявление признано было резонным, и — что же сделали? Сделали то, что следовало: решили подождать, пока тело остынет, и отложили заседание суда до следующей недели.
Я поступаю еще самоотверженнее: не отлагаю только, а совсем оставляю мои неприязненные размышления о знаменитом покойнике и вместо суда над ним хочу изобразить теперь его биографию.
Может быть, и в этом предупредят меня ‘С.-Петербургские’ или ‘Московские ведомости’ или, еще вероятнее, — ‘Современная летопись Русского вестника’, но их соперничества я не боюсь: мой труд должен взять верх в благонамеренности. Я пишу по трем биографиям и по нескольким брошюрам о министерстве Кавура, которых иначе нельзя назвать, как самыми бессовестными панегириками.

——

‘Виктор Эммануил имел счастие встретить человека с убеждением глубоким, холодно-страстным, терпеливым и смелым, человека, которого ничто не могло удалить от его цели и который прямо, без уклонения, привел Пьемонт, короля и Италию к освобождению. Этот человек — Кавур. В Сардинии только и есть два имени — Виктор Эммануил и Кавур. Когда пьемонтцы произносят эти имена — их сердце бьется сильнее и слезы благоговения и радости подступают к глазам. Они не говорят: граф Кавур, а просто: граф. Он для них все. Все, что сделало из Пьемонта страну благородную, мудрую, славную, свободную, — все пришло от Кавура, и за то беспредельна признательность к этому министру — великому и простому, простому, как деловой человек, великому, как благодетель’.
Так начинает жизнеописание Кавура один французский биограф, писавший в 1859 году.7 Тогда еще не могло прийти в голову Итальянское королевство, но я не сомневаюсь, что и теперь биограф готов повторить то же самое, подставив вместо Пьемонта слово Италия. Тем не менее остается несомненным тот факт, что граф Кавур — личность пьемонтская и что самым горячим его поклонникам вплоть до Итальянской войны не вспадало на мысль делать из него общеитальяиского героя, несмотря даже на подвиги его на Парижском конгрессе. И мы признаемся, что с такой точки зрения гораздо удобнее обозревать жизнь туринского министра, почему мы и постараемся удержаться на ней сколько возможно долее.
Французский биограф претендует, что предки Кавура вышли в люди очень недавно, чуть ли не при Карле Альберте, но француз в этом случае является жалкою жертвою своего легкомыслия. По тщательнейшим исследованиям, родословное древо Кавуров теряется в сумраке времен. Известно по крайней мере, что в половине XIII столетия один из его предков владел поместьями в маленькой республике Кьери, существовавшей тогда в Пьемонте, и что папа Иннокентий IV дал ему грамоту, исключавшую его из общего церковного проклятия, которое постигло тогда бедную республику. Как видите, история застает род Кавуров в очень благородных расположениях.
По матери Кавур происходил от рода савойского и умел ценить это. Однажды в палате, когда какой-то депутат стал говорить дурно о савойцах, Кавур прервал его восклицанием: ‘Сердце мое возмущается, когда обижают савойцев, потому что в жилах моих течет немножко савойской крови…’ Мы замечаем это затем, чтоб поставить на вид читателю, каково же должно быть самоотвержение Кавура, решившегося для пользы отечества уступить Савойю императору французов. Указывали на Гарибальди, огорчившегося уступкою его родного города — Ниццы, Кавур, в свою очередь, мог указать на себя. Правда, впрочем, что понятия этих людей о спорном вопросе были несколько различны: Гарибальди чувствовал себя итальянцем и свой город принадлежащим Италии, Кавур же находил, что как Ницца, так и Савойя в особенности — вовсе с Италией ничего общего не имеют, а естественнейшим образом принадлежат Франции.
Впрочем, в то время, как Кавур родился (10 августа 1810 года, в Турине), весь Пьемонт был французской провинцией, только пять лет спустя получил он обратно свою независимость. По обыкновенному порядку вещей можно бы ожидать, что и семейных преданиях и, следовательно, в воспитании мальчика останутся какие-нибудь враждебные следы против чужеземного занятия страны и против его виновников. Но на деле, как видим, не случилось ничего подобного. Зато, по словам итальянского биографа Кавура, профессора Бонги, — он наследовал от своего рода вот что:
‘Граф Камилло получил от предков своих то чувство, которое принадлежит древним и знатным породам, если только они не выродятся, это — внутреннее, инстинктивное чувство отечественной истории, которой часть составляют они сами, чувство, в котором сливаются для них воспоминания прошедшего с надеждами будущего и открывается основание, на котором государственный муж, призванный не только к сохранению, но и к обновлению, строит свое здание и утверждает свою политику. Это именно чувство и служит причиною, что люди, принадлежащие к фамилиям, уже прославленным в национальной истории, оказываются более способными продолжать ее, нежели те, которые выходят из рода, долженствующего в первый раз ознаменовать свое имя’.
Заметим, что это писано в начале 1860 года, следовательно едва ли следует выписанные слова принимать даже за пику против Гарибальди. В то время сторонники Кавура еще очень мало хлопотали о том, чтоб не давать спуску Гарибальди, и потому высокие размышления профессора Бонги могли быть высказаны без всякой задней мысли, просто, как искреннее убеждение автора, вероятно тоже происходящего из древней и знатной фамилии.
Воспитание графа Камилло нам почти неизвестно, надо только предполагать, что в нем преобладало французское влияние. Француз биограф, восхваляя неутомимую деятельность Кавура, говорит пренаивно: ‘Граф страшно работал всю свою жизнь — усвоил французский язык и французские идеи, оставался немым зрителем бедствий Италии, давая себе клятву…’ и пр. Более глупой и нелогической речи, конечно, мудрено и придумать, но на это претендовать нечего, а дело в том, что ‘norme travail’ {Огромный труд (франц.). — Ред.} изучения французского языка был подъят Кавуром, конечно, в раннем детстве. С французской аристократией род Кавуров находился, кажется, в наилучших отношениях: крестной матерью графа Камилло была сестра Наполеона, княгиня Полина Боргезе,8 первоначальное его воспитание было поручено французскому аббату Фрезе, замечательному сочинением французской истории Савойского дома. Под руководством почтенного аббата оставался граф Камилло до четырнадцатого года, а потом отдан был отцом в Туринскую военную академию.
Что он делал в академии — нам опять неизвестно. Рассказывают только, что учился он прилежно, особенно успевал в математике и был нелюбим своими товарищами — за излишнюю наклонность к сарказмам, соединенную с натуральною гордостью, приличною его роду. Последнее обстоятельство может быть важнее, чем кажется с первого взгляда, для объяснения последующей деятельности Кавура, кроме того, оно важно в связи с теми известиями, какие мы имеем о его родителях. Мы увидим впоследствии, что он с ними разошелся в мнениях, но самое важное — первые впечатления жизни были, как оказывается, в соответствии с семейными началами. А семейство Кавуров не пользовалось отличной репутацией в Турине: отец графа Камилло занимал какое-то важное административно-полицейское место в городе и умел отправлять свои обязанности к всеобщему неудовольствию, кроме того, он занимался разными торговыми спекуляциями, очень выгодными для него, но положительно разорительными для массы потребителей. Все это не было тайной, но старик Кавур, исполненный сознания своего дворянского достоинства и довольный барышами, относился самым презрительным образом к общественному мнению. Гордый доверием Карла Альберта, в то время принца Кариньянского, он был врагом всяких льгот, реформ, перемен, о правах народа не хотел и слышать, и если ценил кого-нибудь, то лишь компанию важных особ, таких же аристократов и обскурантистов, как он, собиравшихся в его салоне. Под такими влияниями, приправленными моралью аббата Фрезе, рос маленький Камилло, и не мудрено, что товарищи не любили его в школе, особенно, когда вспомним, что поступил он туда около 1823 года.
Само собою разумеется, что если б он был и набитым дураком, то был бы в школе ‘отличен’ начальством: это требовалось его происхождением и положением его отца. Но при этом Камилло был мальчик очень способный и прилежный. Нельзя думать, чтоб он очень многому и очень хорошо научился в семь лет, которые пробыл в Туринской военной школе, но по крайней мере то, чему там учили, он знал хорошо. Замечают даже, что, сидя постоянно за занятиями, он не имел достаточно придворной ловкости и ‘манер’, в награду за хорошее ученье и поведенье, равно как и за службу отца, его было назначили пажом к Карлу Альберту, но в качестве пажа Камилло оказался никуда не годным и вскоре был лишен этой чести. Тут все биографы приводят его изречение, произнесенное им в ответ на некоторые насмешки и сожаления. ‘Я очень рад, — сказал Кавур, — что сбросил с себя это ярмо…’8 Биографы видят в этом великое доказательство независимости характера, проявившего уже в столь раннем возрасте глубокое отвращение ко всякого рода ливрее, но мы, боясь ошибиться, не станем решать, были ль эти слова, точно, признаком независимости характера или просто следствием ребяческой досады, очень понятной, при таком афронте, в воспитаннике Туринской военной школы.
В 1829 году кончил граф Камилло свой курс и вышел из школы с чином инженерного лейтенанта. Отец непременно хотел, чтобы он сделал военную карьеру, и молодой Кавур остался в военной службе, хотя и не чувствовал к ней ни малейшего расположения. Но служить пришлось ему недолго — надежды благонамеренного отца не оправдались, сын вдруг оказался вольнодумцем, либералом и чуть ли не противником власти. Это явление для нас нисколько не представляется удивительным, когда мы знаем, что такое был и чем всегда оставался либерализм Кавура, но для родителей его и того уже было слишком много. Много было и для тогдашнего правительства пьемонтского: на молодого Кавура уже обратили внимание очень зоркое. В 1831 году был он в Генуе для надзора за устройством новых укреплений, и тут начал говорить до того либерально, что его невозможно было терпеть более на видных местах. Распорядились перевести его в гарнизон маленького форта Барда… Кавур, конечно, осердился и сказал, что не хочет больше служить. Как видно, немилость к нему была еще не очень грозна, потому что отставку он получил без особенных затруднений.
И очутился он на свободе, 22 лет, блестящий офицер, сын богатых и знатных родителей. Что ему делать, в чем убить свое время? Конечно, развлечения всякого рода были у него под рукою, и он никогда не пренебрегал ими, по замечанию его биографа. Но, как человек неглупый и честолюбивый, он не мог на них успокоиться. Притом же некоторые идеи, раз запавшие ему в голову, не могли уж быть из нее выброшены… И вот он предался тому образу жизни, который так обыкновенен и так знаком многим ‘передовым’ людям недавних времен в разных странах Европы… Это жизнь созерцательного, платонического либерализма, крошечного, умеренного и не иначе переводящего из слов в дело, как тогда, когда уж оставаться в бездействии становится невыгодно и даже, пожалуй, опасно. Этаких людей много повсюду, может быть даже наши читатели припомнят несколько знакомых в подобном роде.10 Люди эти не настолько тупы, чтобы не понимать дикости некоторых диких вещей, и потому охотно говорят против этой дичи, говорят обыкновенно тем охотнее, чем менее представляется им возможности перейти от слов к делу… Но — или по темпераменту, или по своему внешнему положению — они никак не могут дойти до последних выводов, не в состоянии принять решительных, радикальных воззрений, которые честного человека обязывают уже прямо к деятельности, к пожертвованиям… Нет, девиз этаких людей — не делать зла (то есть как они понимают опять) и даже по возможности делать добро, когда это не представляет ни малейшего риска. Дальше они нейдут.
Соображая все, что представляет нам жизнь Кавура, мы находим, что с самого начала своей самостоятельной жизни он шел именно этим путем, до тех самых пор, как сделался распорядителем целого королевства, — да и после-то не очень изменился. Двенадцать лет его жизни, с отставки до возвращения из Англии, нам почти неизвестны и не ознаменованы ничем особенным. Но, пользуясь отсутствием внешне занимательных событий, мы сделаем здесь несколько замечаний о значении этого периода для внутреннего развития и установления характера и образа мыслей графа Кавура.
В двадцатых и тридцатых годах Пьемонт был едва ли не самою обскурантскою и деспотическою частью Италии. Дурные стороны правительства не могли не бросаться в глаза молодежи, получившей хоть начатки какого-нибудь образования. Не мог не видеть этих дурных сторон и Кавур, несмотря на влияние родительского кружка. Таким образом, недовольство, желание реформ, ропот против некоторых правительственных распоряжений — невольно проявились в нем, это было совершенно в порядке вещей, и иначе даже и быть не могло. Неудовольствие в то время было в Италии общее, брожение в молодежи чрезвычайно сильно, а Июльская революция, только что совершившаяся во Франции,11 еще более разгорячала и ободряла волновавшиеся умы. У молодого Кавура была, кроме того, еще личная причина к неудовольствиям — неудача служебной карьеры. Все отзывы о нем согласны в том, что он всегда был очень горд и терпеть не мог подчиняться чужим приказам. Поэтому служить так, как тогда требовалось в Пьемонте, служить по-молчалински, выжидая милостивого внимания начальства, он решительно не мог. А между тем какую-нибудь роль надо было играть ему, хотя бы в своем кружке. Роль эта указывалась тогда прямо некоторыми передовыми людьми: работать для единства и свободы Италии. Начиная эту работу, многие юноши, ровесники Кавура, уже насиделись и в тюрьмах, и изгоняемы были, и за границей составляли общества и готовили великое дело единства Италии, совершающееся теперь на наших глазах.12 Но молодому Кавуру вовсе не по душе была такая деятельность: он окружен был комфортом, исполнен разного рода наследственных претензий, связан был с аристократическим кружком и поэтому никак не мог поддаться радикальной13 пропаганде, которою тогда увлечена была молодежь в Италии. Не то чтобы он не признавал святости цели этой пропаганды — но он не находил в себе достаточно сил и отваги, чтобы верить достижению этой цели. Люди, подобные ему, смеялись в то время над ‘единством свободной Италии’ и ограничивали свою программу желанием каких-нибудь реформ в существующих правительствах. Да и относительно этих реформ они далеко расходились с радикалами. Те всегда хотели коренных изменений, требовали нового направления, эти желали, чтоб все улучшалось понемножку, нимало не беспокоя установленного порядка. Те требовали пособия и от министров и от государей, но работали и сами неутомимо, говоря: если вы не хотите, мы и без вас сделаем. В 1831 году Маццини, уже изгнанник, писал к Карлу Альберту письмо, чтобы убедить его вступить на либеральный путь, и оканчивал таким образом: ‘От вас зависит — быть или первым между современниками, или последним тираном Италии’. Люди кавуровского характера, напротив, ограничивались желаниями и надеждами на правительство и ничего не делали для того, чтобы заставить его приступить к реформам. Оттого Кавур и его друзья только в 1847 году, 16 лет спустя после письма Маццини, решились выразить Карлу Альберту то же желание, какое было в знаменитом письме, да и то высказали в формах гораздо более робких. Кавур и тут находил, что еще опасно действовать слишком решительно… Для людей радикальной партии — идеи народной свободы и единства Италии были потребностью жизни, как бы пищею их, и они с жадностью бросались на эту пищу, как голодные, не разбирая, пробил ли обычный час обеда и накрыт ли стол. Кавур же был сыт собственным благосостоянием и относительной свободой, которою пользовался все-таки, несмотря на всеобщее стеснение, поэтому он не очень рвался на предложенную пищу, и выбирал из нее то, что ему понравится, и очень заботился о том, чтобы покушать с комфортом и не расстроить через это ни одного из обычных ежедневных занятий. Таким образом, в то время как люди более решительные и преданные своей идее вызывали народ на борьбу и, едва успев избежать тюрьмы, продолжали свою работу, подвергаясь всем неудобствам изгнания, — в это время Кавур, такой же юноша, как они, изумлял своим либерализмом дряхлых обскурантов, собиравшихся в салоне его отца и в других
Богатоубранных палатах.
Отец смотрел на это косо, и молодой Кавур скоро повел жизнь довольно отдельную. У него, в его собственном салоне, собирались уже люди, близкие ему по убеждениям. Они толковали, толковали очень умно, по всей вероятности, бранили правительство и еще более бранили сумасбродов, распространявших по Италии разные вредные утопии. ‘Ум Кавура, расчетливый и холодный, — говорит биограф его, — взвешивал силы правительств, которые стояли за себя, с силами разных сект, нападавших на них, и не находил возможности к победе сектаторов, притом же он видел, что если правительства шли дурною дорогой, то секты следовали, если возможно, еще худшим путем’. Вследствие этого Кавур, несмотря на свое уверение в парламенте нынешнего года, будто он ‘восемнадцать лет был заговорщиком’, — никогда не был членом ни ‘Giovane Italia’,14 ни другой подобной секты, не был замешан в смутах 1833 года и вообще после своей отставки ничем не компрометировал себя пред правительством. Не видя возможности отличиться и выиграть что-нибудь на государственном поприще, он нашел, что надо заняться хоть гуано каким-нибудь, и точно — предался мирным занятиям гуано и вообще сельским хозяйством. Говорят, что началом употребления гуано в земледелии Пьемонт обязан Кавуру, и, вероятно, это самая важная услуга, оказанная им отечеству в этот довольно длинный период.
Но и гуано не удовлетворило графа, не лучший успех имело и пробковое дерево. Молодой граф решил, что отечество тесно для него, и отправился путешествовать. Несколько лет прожил он во Франции и Англии, постоянно находясь в самом лучшем обществе, снискав уважение английских государственных людей и обратив на себя внимание французских литературных корифеев несколькими статьями в ‘Revue Nouvelle’.18
Из этих статей некоторые заслуживают внимание именно в том отношении, что показывают развитие и направление идей Кавура в это время. Читая их, вы видите уже не юношу, бессознательно боящегося отказаться от выгод своего положения для общего дела, не наивного либерала, не знающего, куда и во что ему броситься, чтобы прикрыть свое бездействие. Нет, здесь вы видите уже человека серьезного, с пользою прочитавшего многих экономистов, научившегося ‘благоговеть пред удивительным зданием английской конституции’16 и добывшего строгие научные основания для оправдания своего поведения. Так, многие из его понятий высказываются в статье: ‘Des ides communistes et des moyens d’en combattre le dveloppement’. {‘Коммунистические идеи и средства борьбы с их развитием’ (франц.). — Ред.} По основным началам, по строгости логики и широте воззрений статью эту можно сравнить только с знаменитою статьею г. Ржевского ‘О средствах к развитию пролетариата’ (хотя заглавия обеих статей и кажутся противоположными).17 Конечные выводы Кавура те же самые, если мы хорошо помним, — что и у г. Ржевского: идеи коммунизма (к которому он, по обычаю, приплетает и социализм) суть следствие гнусной зависти низших классов к высшим, основаны на невежестве и в особенности на отсутствии здравых экономических понятий. Средства против них — распространение начал политической экономии и в то же время благотворительность к бедным со стороны богатых. Вот его слова из заключения: ‘Таким образом — каждому свое дело: философ и экономист в тишине своего кабинета опровергнут заблуждения коммунизма, но их дело не будет плодотворно, если в то же время благородные люди, выполняя на деле великий принцип всеобщего милосердия, не будут действовать на сердца, между тем как наука будет убеждать разум’.
Впрочем, биограф Кавура неизвестно почему находит статью о средствах противодействовать коммунизму — не очень хорошею, и уверяет, что ‘гораздо более сообразно с свойством его гения’ было другое произведение: ‘О положении Ирландии и ее будущности’. Здесь, как можно ожидать, он хвалит О’Коннеля18 за то, за что другие бранят его, то есть за трусливую половинчатость его действий, и, напротив, бранит за всякий шаг, несколько решительный. Гораздо любопытнее суждения об О’Коннеле показались нам в этой статье мысли о Питте.19 Рисуя портрет Питта, Кавур как бы изображал самого себя, по замечанию его биографов. Приведем же этот портрет Питта, чтобы видеть, каков Кавур, сам себя изображающий.
‘Об этом знаменитом государственном муже, — пишет Кавур, — господствует вообще мнение чрезвычайно ложное. Впадают обыкновенно в самую грубую ошибку, представляя его приверженцем всяких злоупотреблений и угнетения, вроде лорда Эльдона или князя Полиньяка.20 Совсем напротив… Питт имел идеи своего времени: сын лорда Чатама не был ни другом деспотизма, ни поборником религиозной нетерпимости. С умом могучим и обширным — он любил власть как средство, но не как цель. Он вступил в политическую жизнь, ратоборствуя против ретроградной администрации лорда Норта,21 и, едва сделавшись министром, провозгласил необходимость парламентской реформы. Конечно, Питт не был из тех горячих людей, которые, в энтузиазме своем к великим интересам человечества, идут на опасности, несмотря ни на препятствия, воздвигнутые против них, ни на вред, который может произойти от их усердия. Он не был из тех, которые хотят перестроить общество в основаниях при помощи всеобщих начал и гуманитарных теорий. Ум глубокий и холодный, свободный от предрассудков, он не был одушевляем ничем иным, как любовью к отечеству и к славе. В начале своей карьеры он видел недостатки общественного устройства и хотел исправить их. Если бы продолжалось его управление в период мира, то, конечно, он сделался бы реформатором вроде Пиля и Каннинга, соединяя смелость и обширность видов одного с благоразумием и искусством другого.22 Но когда увидел он на горизонте приближающийся ураган французской революции — то с проницательностью, свойственною умам высшим, предусмотрел гибельность демагогических принципов и опасность, которою угрожали они Англии. Разом остановился он в своих предначертаниях реформ, чтобы обратить все внимание на приготовлявшийся кризис. Он понял, что в виду движения революционных идей, угрожавшего проникнуть и в Англию, было бы безрассудно касаться священного ковчега конституции и ослаблять национальное к ней уважение, принимаясь за переделку дурных частей общественного здания, освященного временем. С того дня, как революция, перешедши за пределы страны, в которой родилась, стала грозить Европе, Питт не имел для себя другой цели, как — бороться против Франции, чтобы воспрепятствовать ультрадемократическим идеям вторгнуться в Англию. Этому высочайшему интересу посвятил он все свои силы, для него пожертвовал всеми другими политическими соображениями’.
Характер Кавура и его воззрения определяются уже довольно ясно в этих строках, которые, в самом деле, могут служить объяснением его поведения в Италии, когда он поставлен был лицом к лицу с Гарибальди и ‘передовой партией’ (partito avanzato). Как увидим, вся сущность его политики состояла в том же, за что он превозносит Питта: сначала — желание кое-каких улучшений, планы реформ, а затем — реакция против тех, кто хотел вести эти реформы дальше, реакция, внушенная страхом, чтобы реформы не зашли слишком далеко и не коснулись ‘основ общественного здания’.
Просветивши свой ум и сердце в Англии и Франции, граф Камилло вернулся в любезное отечество, в котором начинало пошевеливаться что-то новое. Кавур начал проповедовать свои либеральные воззрения с большей смелостью… Но все еще было не пора, в 1842 году он принял участие в обществе для основания детских приютов, но президент комитета, некто Чезаре Салюццо, попросил его выйти из членов, для блага общества, которое могло подвергаться опасности из-за такого либерального члена. Десять лет спустя, будучи уже министром, Кавур сам вспомнил об этом в парламенте, не без юмора и не без гордости… Но в 1842 году приглашение г. Салюццо, вероятно, не осталось совершенно без действия: в этом же году Кавур сделался членом-основателем земледельческого общества, и здесь уже был очень смирен. Весь либерализм его ограничивался здесь в первое время тем, что он ратовал в журнале общества против заведения образцовых ферм в Пьемонте.
Но события шли своим чередом. Партия ‘горячих людей’, против которых восстает Кавур, работала неутомимо, проникая своей пропагандой чрез все затворы, во все государства Италии. Открытых восстаний не было, кроме несчастной попытки братьев Бандьера23 и еще нескольких незначительных вспышек, большею частию в Обеих Сицилиях, но брожение умов было уже сильно и давало себя чувствовать повсюду. Слабый и подозрительный Карл Альберт, постоянно воображавший себя ‘между кинжалом сектаторов и шоколадом иезуитов’, в это время как будто яснее увидел перед собою кинжал и начал подумывать, что от шоколада можно и отказаться. Не раз высказывал он свое желание стать защитником итальянской независимости, патриотические творения, вроде Джоберти и Азелио, свободно обращались в его владениях…24 В половине 1846 года либеральные меры нового папы25 с очевидностью доказали всем, до какой степени стало невозможно итальянским правительствам держаться в прежних отношениях к народу. Вслед за папою стали давать разные льготы и усовершенствования и другие владетели Италии, исключая короля неапо-литанского, поддался немножко и Карл Альберт. Было ясно, что наступает время жатвы… Но сеятели были далеко, и вместо их выступил теперь на работу граф Кавур.
Почему же сами сеятели не явились? А кто их знает! Одни говорят, что по страху, другие — что по глупости, третьи — что по ехидству, зачем, дескать, взошло то, что ими посеяно!.. Они, видите, сеяли будто бы для того только, чтобы руками махать, и никак не воображали, чтобы из их маханья могло что-нибудь выйти.20
Сами сеятели, впрочем, имеют претензию, что и жали-то, собственно, они же, а только собирать в житницу пришлось не им. Говоря без метафор, они уверяют, что все облегчения и либеральные меры правительств Р1талии пред 1848 годом были следствием страха пред тем решительным положением, какое было принято народом под влиянием революционной пропа-ганды. Народные восстания 1848 года не только не привлекли участия Кавура, но даже были им неодобряемы, а между тем вступление Пьемонта на конституционную дорогу было прямым следствием событий, развившихся из этих восстаний. Таким образом, до власти и до возможности безопасно и громко ли-беральничать Кавур донесен был той самой партией, в которой ничего не хотел видеть, кроме вредных химер… Так говорят приверженцы ‘передовой’ партии, противной Кавуру. Кавур, конечно, с ними несогласен, несогласны, как мы видели, и французские журналы и английские государственные мужи, — ergo несогласны и мы… А ежели читатель имеет претензию на самостоятельность суждения, то пусть сам разберет, кто прав, кто виноват. Мы же обратимся к изложению подвигов Ка-вура.
Законом 30 октября 1847 года дана была некоторая свобода журналистике в Пьемонте.27 Кавур немедленно воспользовался этим обстоятельством и, соединившись с графом Бальбо и гра-фом Санта-Роза, основал журнал: ‘Risorgimento’ (‘Воскресение’ или ‘Восстание’), который и начал выходить С половины де-кабря, объявив следующие принципы: независимость Италии, единение итальянских властителей с народом, прогресс на пути реформ, союз между итальянскими государями… К этому прибавлялось, что лучшим украшением и благороднейшею чертою итальянского движения должны быть спокойствие и умеренность.
Программу эту ‘Risorgimento’ исполнял постоянно и добро-совестно. Как добавление к ней, вроде неофициальной части, надо заметить постоянное восхваление государственных учреждений Англии в статейках, писанных самим Кавуром и утвердив-ших за ним на некоторое время прозвище ‘лорда Кавура’.
С конца 1847 года начинается самоотверженная деятель-ность графа на поприще либерализма. 21 декабря он, вместе со многими другими патриотами, подписал смелое прошение к королю неаполитанскому, который казался плохо располо-женным следовать примеру Пия IX на пути реформ. В проше-нии умоляли короля ‘присоединиться к политике благоразу-мия, прощения, цивилизации и любви христианской’. И дей-ствительно, мы знаем, что с небольшим через месяц после того (28 января 1848 года) в Неаполе обнародованы были основания конституции.
Впрочем, может быть, на Фердинанда II подействовало не столько прошение, подписанное, между прочим, Кавуром, сколько восстание, происшедшее 12 января в Сицилии и вслед за тем в Неаполе. По крайней мере мы видим, что Фердинанд противился до последней крайности и не уступил иначе, как по решительной необходимости… С этим соглашается в своей ‘Истории Италии’ даже друг и сотрудник Кавура граф Чезаре Бальбо (том II, стр. 234).
Но, во всяком случае, ясно одно: что граф Кавур гораздо благовременнее умел заявлять свои требования, нежели, напри-мер, глава ‘Юной Италии’, обращавшийся с своими советами к Карлу Альберту еще в 1831 году!
Еще более доказал свою политическую мудрость граф Кавур в деле генуэзской депутации, 7 января 1848 года. Биограф его говорит, что тут граф дал ‘лучшее и величайшее доказательство проницательности своего разума и решительности своего духа’. Дело было так. Из Генуи явилась депутация — требовать от короля учреждения в городе национальной гвардии и изгнания иезуитов. Редакторы разных журналов и некоторые их сотруд-ники собрались, с тем чтобы решить общими силами поддержи-вать требование Генуи — в журналистике. Кавур отличился перед всеми: он советовал, вместо тех или других реформ, прямо требовать конституции. Столь смелое предложение испугало очень многих, и против него восстали, по свидетельству италь-янского биографа, даже многие люди демократической партии. Последнее обстоятельство не вполне объяснено, но оно делается менее странным, когда мы прочтем рассуждения Кавура по этому поводу. Так, он говорил, между прочим: ‘К чему служат требования, которые — будут ли отвергнуты или признаны — во всяком случае волнуют государство и уменьшают нравствен-ный авторитет правительства? Так как правительство не может более править па основаниях, на которых правило до сих пор, то пусть примет другие, более согласные с духом времени и с успехами цивилизации, чтобы потом не было поздно и чтобы всякая власть общественная не была низвергнута и уничтожена пред криками народа’.
Из этого видно, что положение было уже очень натянуто и что сам Кавур заслышал уже приближавшуюся силу ‘народных криков’. Не мудрено, что другие слышали их гораздо яснее и хотели предоставить им решение вопроса, не надеясь получить добром от слабого Карла Альберта ничего, кроме половинных и неверных льгот.28
Тем не менее Кавур вскоре писал в своем журнале, что желательно, чтобы король ‘перенес всякие общественные рассуждения с опасной арены неправильных волнений в сферу прений законных, мирных и правильных’. Это уже было довольно ясно и смело. Но Кавур с друзьями пошли дальше: они редижировали прошение к Карлу Альберту о даровании конституции, и граф Санта-Роза (министр) даже осмелился поднести его королю!.. В то же время английский посланник Эберкромби объявил, с своей стороны, через министра Сан-Марцано, что уступить требованиям либералов едва ли не единственное средство спасения для Карла Альберта. И после двухнедельных колебаний, видя, что уже и в Тоскане и в Неаполе дается конституция, король пьемонтский решился уступить и 8 февраля провозгласил основания конституции, а 4 марта был объявлен и самый статут…
Таким образом, ровно за месяц вперед граф Кавур умел предусмотреть политическую необходимость, которой уступил потом Карл Альберт!.. И именно в это только время решился он принять участие в действии, доказывая тем свое превосходство пред сумасбродами, предъявляющими требования, которые исполняются разве только через двадцать — тридцать лет…28
В 1848 году граф Кавур продолжал свое поприще в журнале и сделал первый дебют в парламенте, куда выбран был депутатом. Успехи его на этот раз были невелики. При начале войны, правда, он еще раз показал свою политическую проницательность, доходившую до совершенного совпадения с событиями: 23 марта он восторженно писал в ‘Risorgimento’, что теперь необходима неотлагательная война с Австрией, а 24-го Карл Альберт издал30 прокламацию — что идет помогать восставшим ломбардцам, и 26-го точно выступил в поход. Но затем граф Кавур разошелся несколько с общими желаниями, начавши (в противность знаменитому ‘Italia far da se’ {‘Италия сама управится’ (итал.). — Ред.}) проповедовать необходимость чужеземной помощи. Тогда он не был, разумеется, приверженцем французского союза — во Франции была республика, и никто еще не предвидел Людовика Наполеона, — но тем решительнее настаивал Кавур на признанииS1 посредничества Англии, ручаясь за ее благонамеренность своим личным знакомством с ее министрами. Так писал он в журнале, так говорил и в парламенте, и речи его нередко заглушались шумом крайней левой и свистками в галереях. И в самом деле, в это время нужно было ободрять итальянцев и всеми силами возвышать их доверие к себе: только таким образом по крайней мере можно было приобрести популярность. Но граф Кавур гордился тем, что не дорожил популярностью, и смело толковал в это время: ‘Да где нам? Да что мы такое? Коли нам другие не помогут, так мы просто потерянные люди!’ И события оправдали его слова. Правда, дело итальянцев в 1848—1849 годах было потеряно именно оттого, что народное движение в Верхней Италии было возбуждено хоть и довольно сильно, но все-таки недостаточно, но, как мы имели уже случай заметить, именно силы-то народного движения всегда и опасался Кавур. Считая силы итальянцев, он брал в расчет единственно регулярные силы правительства и армии, нимало не думая о народе. И ему, конечно, казалось тогда, что если б Италия повела до конца все дело так, как начала его, то есть революционным путем, то она, точно, сама собою справилась бы с своими врагами, но такому торжеству народа он едва ли не предпочитал неаполитанскую и римскую реакцию и даже чуть ли не австрийское господство. Около этого времени он писал в ‘Risorgimento’: ‘Люди энергических мер, люди, пред которыми мы не более как умеренные, не новы в мире: каждая эпоха волнения имела своих, и история показывает, что они никогда не годились ни на что более, как на то, чтобы произвести роман или погубить важнейшие предприятия человечества. Чем больше пренебрегают они естественными путями, тем меньше успевают… И ежели нет прямой невозможности выполнения, то торжество всегда бывает мгновенно и призрачно. Толпа рукоплещет, но мудрый молчит, а события оправдывают проницательность мудрого… В самом деле, отчего погибло дело стольких революций, самых благородных и справедливых? От безумства революционных средств, от людей, которые хотели сделаться независимыми от общих законов и считали себя достаточно сильными для того, чтобы все переделать в основании’.
И в этих благоразумных расположениях Кавур возлагал свои надежды на правильный и мирный ход дел, на короля неаполитанского, тосканского великого герцога, Пия IX и Карла Альберта, полагая, что они ‘приведут к счастливому концу свое славное и несравненное дело и оснуют на твердых и глубоких основах блистательнейшее здание новейших времен — свободу Италии’.
И граф Кавур до того был искренен в своих надеждах и суждениях, что после известия о кустоцском поражении32 записался было в волонтеры и не отправился в поход только потому, что перемирие помешало, а после перемирия все-таки писал и говорил в парламенте против возобновления войны, продолжая настаивать на посредничестве Англии. Продолжения войны, видите ли, требовала крайняя левая, и депутат Брофферио за речь о немедленном возобновлении военных действий удостоился в Турине самой шумной народной овации: Кавуру показалось тогда, что опять революция готова объять Италию, и он, несмотря на свой патриотизм, возобновил свою оппозицию против войны.
Впрочем, в это время Кавур, сидя на крайней правой и всеми силами поддерживая министерства — Бальбо, Казати и Нинелли, одно хуже и непопулярнее другого, — вообще заслужил себе нехорошую репутацию. О нем говорили, что ‘лорда Камилло можно сравнить только с кавалером Рельи, издателем ‘Пирата’: один точно так же искусно и усердно защищает безмозглые министерства, как другой — безногих танцовщиц…’. Это было писано в ‘Concordia’, журнале демократов. Но надо думать, что Кавур действительно уж очень пересолил в своем усердии к министерствам, потому что даже у Джоберти, человека довольно умеренного, находим мы против него следующую выходку: ‘Пинелли и его сотоварищи обязаны были продолжением своей несчастной агонии преимущественно Камилло Кавуру, который и речью и пером с невероятным задором работал, чтобы дать кредит людям, очевидно бездарнейшим…’ (Gioberti Rinnovamento, I, p. 249). Из-за чего тут хлопотал граф Кавур, решить трудно: правда, что тут были его друзья и бывшие сотрудники — граф Санта-Роза, кавалер Бонкомпаньи и др. Но, кажется, у графа было уж врожденное пристрастие к министерствам, в последнем парламенте он объявил, в ответ на интерпелляции Ламарморы, бывшего военного министра, против Фанти: ‘В восемь лет министерства г-на Ламарморы я всегда его поддерживал против всех интерпелляций, теперь считаю нужным сделать то же в отношении г. Фанти против г. Ламарморы, и если достопочтенный интерпеллянт не отступится от своих требований и будет одобрен палатою, то я дня не останусь в министерстве’. И интерпелляции Ламарморы, как известно, не были одобрены палатою, при всей силе общего отвращения к Фанти.
Но в 1848 и 1849 годах граф Кавур не имел еще такой силы: оттого речи его почти постоянно сопровождались свистками. Кавур выдерживал и даже иногда прибегал к убогим общим местам, одно из которых было у нас особенно в ходу в прошлом году, по поводу оваций разным литераторам. Говоря против проекта прогрессивного налога, предложенного одним из депутатов, Пескаторе, он пустился в соображения такого рода, которые привлекли на него свистки… Тогда он возразил: ‘Эти свистки оскорбляют не меня, а достоинство палаты, я их разделяю со всеми моими сочленами…’ Этой выходкою все биографы восхищаются, а не знают того, что наши литераторы тоже говорили, один за другим: эти рукоплескания я не отношу лично к себе, но ко всей русской литературе, которой я… и пр.
Иногда, впрочем, Кавур выходил из себя. Так, однажды, освистанный в неудачной защите против Брофферио, он едва кончил свой ответ, и заметив, что в галереях толпа продолжает шуметь и смеяться и после его речи, когда уже начал говорить что-то министр внутренних дел, — Кавур встал и, обратясь к вице-президенту палаты, попросил его распорядиться о прогнании ‘державного народа’ (popolo sovrano — как говорят в конституционных землях Италии) из его галереи.
К довершению своей дурной репутации, граф Кавур имел некоторые обязательства с клерикальной партией: он был (по крайней мере незадолго пред тем) членом одного клерикального клуба, дружил с г. Марготти, одним из самых видных и ловких обскурантов, до сих пор отлично редижирующим клерикальный журнал ‘L’Armonia’, и даже пописывал в ‘Armonia’ статейки!…
Все припомнилось графу Кавуру на следующих выборах: он был забракован и мог в 1849 году подвизаться только в журналистике.
Министром был в это время Джоберти: он был слишком либерален для Кавура, но между ними могло быть много общего. Так, в ‘Risorgimento’ заслужила одобрения программа Джоберти относительно Тосканы и Рима. Джоберти, как известно, предполагал, для удаления вмешательства австрийцев и возвышения значения Пьемонта, предложить услуги пьемонтцев для восстановления папы и великого герцога тосканского. К папе даже послы отправлялись в Гаэту для переговоров, да тот сам не захотел с Пьемонтом возиться. О Тоскане, разумеется, и говорить нечего… Но как бы то ни было, при всем своем ребячестве и даже некоторой ретроградности, идея либерального Джоберти очень понравилась тогда консервативному Кавуру… Через десять лет возвратились было к ней, предлагая Пьемонту охранение прав святейшего отца, но и Кавуру, подобно Джоберти, не суждено было вкусить осуществления этой плодотворной идеи.
1850 год был для Кавура счастливее: в самом начале года его выбрали в парламент. Министерство д’Азелио, образовавшееся тотчас после новарского поражения,33 громко требовало поддержки страны, а кто же искуснее Кавура был в поддержании всевозможных министерств?.. На этот раз, впрочем, Кавур был осторожнее и даже явно стал склоняться на сторону более либеральную. Говоря в пользу проекта закона Сиккарди об отменении церковного суда,34 он порвал связи не только с клерикальной партией, но и с некоторыми из своих прежних умеренных друзей, как Бальбо, Ревель и др. В эту же парламентскую сессию он выгодно обратил на себя внимание одним длинным дискурсом, по поводу вопроса о продаже государственных имуществ. Здесь изложил он свои экономические теории, свой взгляд на управление финансами и на средства к их процветанию, — словом, произнес речь о том, как бы он стал вести дела, если бы ему поручили министерство финансов. Этою речью он решительно поставил себя кандидатом в министры, и действительно — ему нетрудно было рассчитывать на министерское кресло в кабинете д’Азелио, тут большею частию были люди его цвета. Притом же в этом году, когда палата, по всеобщему соглашению,35 составлена была из людей самых умеренных и министериальных, Кавур и в палате приобрел себе единомышленников, так что являлся даже представителем некоторой партии. До какой степени ничтожна была оппозиция, видно из того, что предводителем ее являлся Ратацци… Таким образом, для Кавура дорога была открыта, и в октябре 1850 года, когда умер друг его граф Санта-Роза, министр земледелия и торговли, — д’Азелио предложил портфель его Кавуру. Говорят, что король Виктор Эммануил, утверждая назначение нового министра, заметил: ‘Хорошо, но только смотрите — он всех вас ссадит с ваших мест’.
В апреле 1851 года Кавур получил и желанное им министерство финансов, не оставляя, однако ж, прежнего — земледелия и торговли.
В 1852 году Кавур уже был душою министерства, которое даже и называть стали нередко ‘кавуровским’. Нельзя, в самом деле, не видеть влияния Кавура в распоряжениях, особенно касательно внешней политики, принятых в это время в Пьемонте. Опасаясь за спокойствие Пьемонта и, по-видимому, не рассчитывая уже на его роль в ближайшем будущем Италии, министерство д’Азелио сильно хлопотало о дружеских связях с соседями, особенно с Австрией и Францией, — которой после 2 декабря граф Кавур окончательно перестал бояться.36 В этих видах предложено было приступить к деятельному окончанию торгового трактата с Австрией, о котором давно велись переговоры, и, кроме того, особенно, заключить условие о взаимной выдаче контрабандистов, практикующих на тичинской границе. Ораторы левой называли это ‘новыми коленопреклонениями пред австрийской политикой’, но им отвечали, что Пьемонту зазнаваться особенно нечего, что благоволение соседей для него необходимо… Для Франции делали еще больше — изменяли постановления пьемонтской конституции. После 2 декабря пьемонтская демократическая пресса не переставала осыпать упреками и насмешками новый порядок вещей во Франции, это заставляло опасаться неудовольствия сильного соседа. Может быть даже, что неудовольствие и было уж высказано… Министерство решилось предложить изменения в законе о книгопечатании в запретительном смысле насчет оскорбления чужих правительств. По поводу этого предложения возник в палате шум, какого и не ожидали. Шумели не столько либералы, отвергавшие изменение, сколько крайние правые, требовавшие при сей удобной оказии не только этого закона, но и вообще стеснения книгопечатания, да и не только этого — а ограничения закона о выборах, уничтожения национальной гвардии и т. п. … да и этого мало — просто кричали о переделке всего пьемонтского статута в смысле новой наполеоновской конституции. Кавур, разумеется, не имел никакого резона желать таких перемен, министерство было в затруднении и не знало, что делать. В этих-то тяжелых обстоятельствах Кавур показал в первый раз свою дипломатическую смышленость: он перевернулся и, либеральным образом объяснившись с левым центром, пошел с ним заодно против ретроградных требований правой, удерживая в то же время предложение министерства. В это время ему представился случай сблизиться еще более с левыми: президент палаты депутатов Пинелли умер. Надо было выбрать нового. Кавур с своими друзьями принялся хлопотать о выборе Ратацци. Это соединение так и осталось в парламентских летописях Пьемонта под именем первого connubio {Брака (итал.). — Ред.} Кавура. Ратацци точно был выбран слабым большинством — 74 против 52, и Кавур мог теперь рассчитывать на постоянное большинство в камере. Но сами министры не совсем-то одобрительно смотрели на подвиги своего товарища, совершенные им решительно без их полномочия… Возникли несогласия, министерство подало в отставку, вместе с другими вышел и Кавур — и не возвратился. Король поручил составление нового министерства опять тому же д’Азелио, и д’Азелио на этот раз, возвратив троих из прежних министров, Кавура не пригласил… Вслед за тем парламент был отсрочен на четыре месяца — до ноября 1852 года.
В течение своего министерства Кавур успел заключить торговый трактат с Австрией, добиться от парламента полномочия на пересмотр тарифа и привести в удовлетворительный вид финансовую отчетность. Ясность и определительность его отчета за 1851 год много облегчила, говорят, заключение в 1852 году пьемонтского займа в 75 миллионов франков.
Оставляя министерство, Кавур, разумеется, знал, что оставляет его ненадолго. Его удаление, в котором все невыгодные видимости падали на министерство д’Азелио, только усилило начинавшееся в публике сочувствие к ловкому министру. Поэтому, не заботясь много о судьбе нового министерства, граф Кавур воспользовался своей свободой, чтобы съездить во Францию и в Англию. В Париже представился он императору и представил своего недавнего друга — Урбана Ратацци, тоже на сей раз случившегося в Париже. Кажется, что Ратацци ничего не извлек из этого представления, но Кавур вынес из свиданий с императором много поучительного Для ума и сердца. Подробности свиданий неизвестны, но знают, что Кавур уже заранее пользовался расположением императора за свои хлопоты о законе относительно книгопечатания, что поэтому император с доверчивостью и благосклонностью выслушивал бывшего сардинского министра, когда тот рисовал ему положение Пьемонта, что Кавур, поговорив с Наполеоном, убедился, что тот вовсе не враг здравой конституции Пьемонта, пока она охраняется от разных демократических покушений… Говорили тогда больше… говорили, что даже некоторые предположения относительно Италии были уже высказаны при тогдашних свиданиях… Но этого, разумеется, никто с достоверностью утверждать не может…
Во всяком случае — граф Кавур возвратился в Турин, в октябре 1852 года, полный глубочайшего уважения к мудрости императора французов, и с этого времени сближение с Францией делается для него еще более необходимым, чем прежде казалась дружба с Англией.
Между тем в министерстве произошла комедия. Чтобы привлечь на свою сторону либеральное общественное мнение, д’Азелио пустил в ход проект закона о гражданском браке. Желаемый эффект был получен, закон прошел было, но римский двор вступился в дело и завел весьма энергическую переписку непосредственно с королем. Министерство струсило и вышло в отставку. От короля, через посредство архиепископа, потребовали, чтоб он назначил министерство, не противное римскому двору, и именно желали Бальбо. Но Бальбо был теперь невозможен, да уж и сам не хотел. Король обратился к Альфиери — тот отказался, к д’Азелио — тот объяснил, что быть угодным римскому двору никак не может. Король призвал тогда Кавура, тот пошел на сделку с архиепископом, уполномоченным от римского двора. Сделка не удалась, и Кавур отказался. Попы 37 продолжали требовать Бальбо… В городе начали ходить слухи, что король подпадает под поповское влияние, что иезуитское министерство должно скоро все повернуть на старинный лад, и пр. В это время случилась в Париже смерть Джоберти, известного противника иезуитов, и по этому случаю произошла такая сильная манифестация, которая убедила короля, что влияния клира ему нечего опасаться и что чем дальше от него, тем лучше. В этих расположениях призвал он опять графа Кавура и поручил ему составить министерство по его усмотрению. Кавур взялся, и 4 ноября 1852 года министерство было составлено.
С этого времени начинается блестящая эпоха жизни Кавура. Постараемся проследить и ее с прежним спокойствием и беспристрастием, то есть воздерживаясь по возможности от восторженных дифирамбов.
До сих пор, как мы видели, граф Кавур не совершил еще ничего сверхъестественного: был недурным министром в двух министерствах, обнаружил стремление к реформам и улучшениям, но еще далеко не мог претендовать на общеевропейскую или хотя бы общеитальянскую славу. Несмотря на то, вступление его в министерство было встречено вообще довольно благоприятно: знали, что при нем по крайней мере в совершенную реакцию не бросится туринское правительство. А известно, что большинство мирных граждан, даже и в мало благоустроенных государствах, всегда находятся между двумя противоположными страхами: как бы революция не вспыхнула и не привела с собой анархии или как бы не придушила их деспотическая реакция. Кто обещает обеспечить их от обеих крайностей, тому и книги в руки отдаются ими очень охотно.
Собственно, звезда Кавура загорелась своим ярким блеском только после Парижского конгресса. Но нельзя не видеть, что на конгрессе обнаружились только результаты, подготовленные в предыдущие годы. Поэтому нельзя оставить без внимания и этих годов, тем более что в течение их произведено много перемен во внутреннем состоянии страны.
Рассказывают, что в бытность свою в Париже граф Кавур излагал однажды свои экономические теории в присутствии нескольких знаменитых экономистов. Мнения его в особенности понравились г. Леону Фоше — тому самому знаменитому Фоше, с которым несколько лет тому назад российская публика познакомилась в исследованиях г. Чичерина.38 Фонте был так восхищен, что воскликнул: ‘Вот превосходные теории, но их составляют пред вступлением в министерство, а потом бросают в сторону’. Кавур с чрезвычайной живостью возразил: ‘Может быть, такова ваша политика, но за себя я даю честное слово, что, достигши власти, я проведу мои идеи или удалюсь от дел…’ И действительно, граф Кавур постоянно оставался верен своим экономическим и политическим взглядам, которые мы отчасти уже видели выше.
Главнейшие улучшения, произведенные им в экономическом развитии страны, были устроены в принципе свободной торговли. В 1853 году сделан был в тарифе решительный переворот. Пошлина с хлеба отменена, хотя казна теряла при этом около 4 миллионов франков, с колониальных товаров пошлина понижена на 50%, с железа — тоже. Вследствие этого, как утверждают, {Точных статистических сведений мы не могли достать, да едва ли и сущестиуют они за все годы.} капиталы пришли в движение в Пьемонте — завелись машинные фабрики, которых прежде не было вовсе, удвоилось в несколько лет шелковое производство, учетверилось хлопчатобумажное, усилился вообще ввоз и вывоз, торговля оживилась, и, к увенчанию всего дела, даже таможенные доходы, начиная с 1856 года, получили приращение около 4 миллионов лир (франков). {Le Pimont et le minist&egrave,re du comte de Cavour, p. F. Verasis (Пьемонт и министерство грифа Кавура, Ф. Веразиса (франц.). — Ред.). Paris, 1857.} Правда, что народ получил от этого как-то мало прибыли, но уж в этом Кавур, разумеется, не виноват: по всем экономическим теориям, его меры должны были оказаться благодетельными для масс. Усилилось производство, следовательно должна была возвыситься заработная плата, а произведения должны были подешеветь. Но вышло не так: заработная плата, возвысившись ненадолго, вскоре упала, мало того, фабриканты стали обременять работников, произвольно увеличивая число рабочих часов, и т. п. Доходило до того, что работники разбегались с пьемонтских фабрик, точно у нас с Волжско-Донской дороги,39 — что, однако же, не улучшало их положения… А между тем дороговизна и в Пьемонте шла своим чередом, и теперь на нее жалуются в Турине точно так же, как в Париже.
Все это, конечно, не уменьшает заслуги графа Кавура, и мы упоминаем здесь о народных тяжестях только потому, что за блеском внешних и общих выводов очень часто оставляют эту сторону дела без всякого внимания. А для нас эта часть вопроса представляется настолько важною, что мы даже не решаемся здесь говорить о ней мимоходом, а надеемся со временем представить читателям особую статью о том, в какой мере возвышение народного благосостояния соответствовало в Пьемонте тем или другим общим изменениям в последнее десятилетие.40
Из других мер, принятых Кавуром в то же время, увенчалось полным успехом понижение почтовой и телеграфной таксы: в короткое время корреспонденция в Пьемонте так усилилась, что, несмотря на понижение платы, доходы с почты и телеграфов заметно возросли.
Инициативе Кавура надобно также приписать быстрое развитие железных дорог в Сардинии. До 1858 года было их построено 872 километра (около 800 верст), частию самим правительством, частию же приватными компаниями. Последнее оказалось удобнее: правительству каждый километр обходился средним числом 500 000 лир, а частным компаниям по 150—170. Правда, впрочем, что различие местности значило тут очень много… В управлении дорогами тоже оказалось лучшим передать их в частные руки, и теперь около двух третей сардинских дорог сданы на откуп. За всеми издержками, правительству очищается от железных дорог чистого дохода до 6 000 000.
Весьма большую важность придают также проекту Кавура перевести флот из Генуи в Специю. План этот был задуман, еще когда Кавур был только министром коммерции, но встретил тогда сильную оппозицию, и только в 1857 году Кавур добился одобрения своего проекта от парламента. На работы в Специи по этому случаю ассигновано было 24 миллиона, и считают, что эта сумма весьма легко покрывается уже одною выгодою, которую с удалением флота приобретает торговля генуэзского порта.
Как видите, характер деятельности графа Кавура во внутреннем управлении был по преимуществу строительный и коммерческий. Нельзя, конечно, сказать, чтобы и в этой части он действовал безукоризненно хорошо: один из последних его правительственных актов — разорительная уступка неаполитанских дорог французской компании Талабо, возбудившая всеобщий протест в неаполитанцах, — доказывает, в какие крайние ошибки мог впадать сардинский государственный муж и экономист… Но чтобы судить о его действиях в этих случаях строго, надо пускаться в подробности, для которых у нас недостает теперь ни терпенья, ни надежных источников. Поэтому нам остается, по примеру других, похвалить Кавура за его деятельность, имея в виду то, что другой на его месте мог бы и ровно ничего не делать.
По части законодательной и административной, по части забот о правах и благе народа, о народном образовании и пр. и пр. деятельность графа Кавура далеко не может быть названа столь энергическою и даже должна быть признана очень слабою и вялою. В этом сознаются даже те из его биографов, которые восхищаются, например, тем, как он умел чуть ли не угоняться за Второй империей в развитии государственного долга. До 1848 года у Сардинии было долга около 100 миллионов, войны 1848—1849 годов стоили ей до 200 миллионов, а к 1858 году, при всей мудрости финансового управления, долгу было 725 миллионов франков. Затем займы пошли, вперемежку с новыми приобретениями, так быстро, что их и сосчитать трудно. {Кольб41 показывает в 1800 году, еще без Тосканы и герцогств, — 1200 миллионов долгу на Пьемонте и 50 миллионов ежегодных процентов по этому долгу (‘Allgemeine Staatengebchichte’, 272). Недавно в парламенте Феррари42 высчитал, что итальянский долг и 1859 году был — 1815 миллионов, а теперь — 2500 миллионов, да еще к этому министр финансов представляет дефицит 318 миллионов. Теперь речь идет о займе в 500 миллионов, и Феррари замечает, что с такой финансовой системой Италия непременно в пять лет наживет себе пять миллиардов долгу.} Теперь итальянцы даже самого министерского оттенка сознаются, что положение их финансов может быть сравнено только разве с австрийским. (Прибавим, что хуже австрийского они ничего не знают.)
Но мы забегаем вперед и между тем не оговариваемся, что хотя граф Кавур и был душою министерства, но он все-таки был не один, и, следовательно, часть ответственности должна быть снята с него и передана его сотоварищам. Для этого мы перескажем в нескольких словах, с кем разделял он власть со времени своего водворения в министерстве. Сам он постоянно был, разумеется, президентом совета и, кроме того, — в 1852 году взял министерства финансов и земледелия и торговли, в то время министром внутренних дел был граф Сан-Мартино (нынешний наместник Неаполя), иностранных дел — Дабормида, военным — Ламармора, юстиции — Бонкомпаиьи, народного просвещения — Чибрарио, общественных работ — Палеокапа. В октябре 1853 года вместо Бонкомпаньи вступил в министерство Ратацци. Такой состав министерства был встречен очень благоприятно, потому что большая часть министров известны были или за хороших специалистов, или за людей с либеральным направлением. Но зато они не отличались особенной энергией характера и силою политических убеждений — исключая, может быть, Ратацци, который всегда досаждал Кавуру тем, что градуса на полтора казался почему-то либеральнее его. Впрочем, он при несогласии товарищей ничего значительного не мог сделать и был удерживаем в министерстве собственно затем, чтобы его партия не мешала Кавуру в парламенте. В январе 1855 года, в самом разгаре переговоров с Наполеоном о крымских делах, Кавур принял на себя министерство иностранных дел. В апреле того же года все министерство, вследствие новых столкновений с римским двором, подало в отставку. Это случилось в то самое время, когда нужно было отправлять войско в Крым. Никто не хотел на этот раз довершать дело Кавура и брать на себя ответственность. Король напрасно обращался к нескольким лицам и возвратился опять к Кавуру. На этот раз, взяв себе финансы, Кавур пересадил на место министра иностранных дел — Чибрарио, а на его место в министры просвещения пригласил Ланцу, Ратацци дал министерство внутренних дел, а на юстицию посадил Дефореста, военным и морским министром стал Дурандо, Палеокапа остался в министерстве публичных работ. Очень скоро Чибрарио оказался негодным на своем месте и вышел, Кавур принял министерство иностранных дел в свое ведение, в 1856 году43 вместо Дурандо опять вошел в министерство Ламармора, едва возвратившийся из Крыма. В 1857 году вышел Палеокапа и заменен Бартоломеем Бона. В самом начале 1858 года Ратацци не выдержал и оставил министерство, бывшее теперь уже слишком покорным Кавуру. Тогда Кавур устроил следующую комбинацию: он взял министерство внутренних дел в свои руки, на финансы переместил Ланцу, сначала оставив за ним и просвещение, {Один французский панегирист, говоря о министерстве туринском того премени, нашел нужным заметить в характере Ланцы ту похиальную черту, что он всегда ‘seconde m-r de Cavour avec z&egrave,le et dvouement’ (‘помогает г-ну Кавуру с усердием и самоотвержением’ (франц.). — Ред.) (Lettres italiennes, p. Charles de la Varenne (Итальянские письма Шарля де ла Варенн (франц.). — Ред.), стр. 37).44} а потом на его место пригласил сенатора Кадорну. Это было сделано для успокоения левого центра, который волновался из-за отставки Ратацци, Кадорна был друг Ратацци, но в то же время человек слишком старый и больной, чтоб составлять в министерстве серьезное противодействие Кавуру. Затем, как известно, после Виллафранкского мира министерство Кавура подало в отставку, и на некоторое время учредилось было министерство Ратацци. Но оно, как противное отчасти видам Наполеона, отчасти же ненавистное клерикальной партии, не могло долго удержаться, и в начале 1860 года Кавур опять явился главою министерства, с Фанти, Мингетти, Веджецци, Мамиани, Ячини и т. п. личностями, не очень замечательными. О всех этих министерских изменениях надо сделать одно общее замечание: выбор графа Кавура падал обыкновенно на те или другие лица не столько во внимание способности их к делу, сколько по соображению их сговорчивости. Нужно было, чтоб они были руководимы, maneggiabili, как выражаются итальянцы. Это свойство графа Кавура — не терпеть вокруг себя людей самостоятельных и способных — признают за ним все решительно. Хвалебные отзывы отличаются от беспристрастных и противных только характером выражений. Например, еще в 1854 году Орсини45 писал к одному из своих друзей: ‘Бедная Италия, если только от Ратацци или Кавура ожидает своего спасения и независимости! Один — законоискусник и абсолютист, другой — смесь острого ума и деспотического высокомерия. Он хлопочет о том, чтобы разжиреть самому и обескровить (dissanguare) нацию. Шуты, которые охотятся за должностями, возносят его до небес и, льстя ему, портят и ту малую частичку добра, какую вложила в него натура’. Далее Орсини приводит два примера, которых мы тоже не опустим здесь, так как они касаются личностей, слишком близких к Кавуру. ‘Может быть, вы знаете не хуже меня, — пишет Орсини, — что сицилиянец Джузеппе Ла Фарина, представлявшийся некогда республиканцем, трется теперь в передних Кавура, и если бы тот сказал ему не знаю что, он все бы исполнил с уни-женнейшею преданностью. Не говорю тебе о Луиджи Фарини: это ужас! Как он подл душою — это знает вся Романья, видевшая, как он в кардинальских покоях добивался благоволения Пия IX, и теперь он в Пьемонте, безобразною лестью промышляя себе должности и, может быть, со временем, отличия…’ {Lettere intorno all cose d’Italia (Письма об итальянских событиях (итал.). — Ред.), vol. Il, p. 138.} События последних двух лет слишком грустно оправдали жесткое суждение Орсини, хотя приверженцы ‘кавурианизма’ до сих пор стараются придавать какой-то ангельски непорочный оттенок грязным отношениям Фарини и особенно Ла Фарины к Кавуру. Однако же сами эти господа не могут не сознаться в том, что Кавур, точно, наклонен был окружать себя личностями ничтожными и преклонявшимися пред ним. Не будучи столько развитыми, чтобы понимать всю пошлость такого поведения, эти господа и не стараются скрывать его, а, напротив, выставляют даже с некоторою похвальбою: ‘вот, дескать, наш-то барин каков!..’ Так, например, один из самых ревностных панегиристов Кавура, профессор Роджеро Бонги, выражается следующим образом: ‘Уверенный в своей цели и зная, что может и сумеет достичь ее, Кавур не знает других противников, кроме тех, которые ему мешают в эту минуту, но он очень рад сегодня воспользоваться теми, против кого восставал вчера, — если только сегодня они могут ему быть полезны… В товарищи по власти он, как обыкновенно бывает с людьми, издавна привыкшими побеждать и видеть себя правыми, — предпочитает людей, которые не могут заслонить его блеском своего имени, ни противиться ему энергией своей воли или силою ума, точно так же в исполнители своих решений он предпочтительно берет людей новых, созданных и управляемых им самим’. {Bonghi, стр. 76.} Не думайте, что профессор Бонги проговаривается из желания показаться беспристрастным, нет, у приверженцев Кавура было принято хвалить его за то, что он один и сам собою управляет делами, это было даже особым видом лести. Так, например, сатирический журнал ‘Fischietto’ (‘Свисток’), усердный слуга Кавура и употреблявший значительную долю своего остроумия на подличанье перед ним, нередко помещал карикатуры в этом смысле. Нарисует, например, министерскую комнату: стол завален портфелями, Кавур сидит на стуле, положив ноги на стол, и пишет обеими руками и обеими ногами, на бумагах видны сделанные им вычисления, чертежи, ноты… под его стулом и под столом валяются прочие министры спящие, — подпись: ‘Кавур делает все, а прочие — остальное’. Это считалось сатирою на министерство, и никому, по-видимому, не приходило в голову спросить: зачем же Кавур набирает себе такую дрянь?.. Приведем еще отзыв человека совершенно беспристрастного, принадлежащего к левой в парламенте, но вовсе не разделяющего крайних тенденций и бесконечно уважающего Кавура как дипломата. Этот отзыв принадлежит г. Петручелли де ла Гаттуна. В своих очерках парламентских личностей, превознесши дипломатические таланты Кавура и назвав его гигантом, г. Петручелли де ла Гаттуна продолжает: ‘Во внутренней политике мы находим в нем человека менее полного, менее совершенного. Кавур имеет общее понятие о делах, идеи его — широки, очень либеральны и не запутанны, но ему недостает практического уменья вести дела. Сверх того, часто он бывает несчастлив в выборе людей: доказательство — ряд агентов, которых посылал он в Южную Италию. Кавур чувствует себя выше мелочей, которые, однако же, бывают очень важны в администрации, в этом-то и состоит слабая сторона его политики — потому что в иностранных делах никто не оспоривает его превосходства…
Есть и другая сторона, неприятно поражающая в Кавуре, это — его личность. Кавур понимает себя и понимает людей, его окружающих, он ценит их очень мало и дурно делает, что дает им это чувствовать. Он не терпит равных себе, не привыкши встречать их много. Все, чего он касается, должно сгибаться перед ним, должно согласиться быть окамененным в этой могучей руке. Сам король уступает его магнетическому влиянию. А кто не хочет уничтожиться перед Кавуром, тот решительно становится его врагом, или, лучше сказать, противником.
Прибавьте к этому его манеры — резкие, тяжелые, без всякого внимания к чужой щепетильности, саркастическую улыбку, кристаллизованную на его губах, привычку давать приказания, его мещанскую фигуру, которая не дает никаких шансов успеха даже его комплиментам и вежливостям в отношении к тем, кого он хочет завлечь, его речь, отрывистую или вялую, его голос, хриплый и металлический (?), дурно действующий на вас с первого раза, его жест — нетерпеливый и неровный, — и вы довольно полно представите себе этого человека, который мало привлекает вас сам по себе, если вы не привязаны к нему другими отношениями.
В парламенте Кавур держит себя, совершенно как будто бы левой стороны не существовало, как будто бы он находится в своем салоне, среди своих, — особенно когда ему скучно. Он разговаривает, смеется, оборачивается спиной к своим сочленам, зевает, скоблит по столу своим куп-папье, отпускает эпиграммы, если бы он имел американские привычки, он бы клал ноги на министерский стол… Он видит в парламенте только большинство, то есть своих преданных друзей’.
А как он третирует этих друзей, на этот счет рассказывает забавный анекдот, между прочим, Брофферио, в 16-м томе своих записок: ‘I miei tempi’. Раз пришлось ему идти из парламента вместе с Кавуром, который хотел его уломать на что-то. Несмотря на серьезность разговора, Кавур поминутно оставлял Брофферио, встречая других депутатов, и делал им какие-то внушения. После седьмого раза Брофферио заметил насмешливо: ‘Как трудно повелевать, граф!..’ На это Кавур ответил: ‘О, это такие животные (souo cosi bestie), что им поминутно надо повторять их урок…’. Брофферио преспокойно напечатал это при жизни Кавура, да еще с несколькими пикантными замечаниями…
Но пора перейти к тому, что составляет главнейшую заслугу и истинную славу Кавура, — к его дипломатической деятельности. Во внутреннем управлении он был далеко не безукоризнен, характером тоже был не совсем ангел — в этом соглашаются все беспристрастные люди. Согласимся и мы, скрепя сердце, — ибо не можем представить достаточно фактов, которые бы доказывали величие и гениальность Кавура как администратора и выставляли бы его деятельность чистою от эгоистических расчетов и мелкого самолюбия. Но нам нужно во что бы то ни стало отыскать в Кавуре великого человека, о котором плачет цивилизация. Обратимся же к Кавуру-дипломату и укажем его права на славу и на благодарность человечества.
Чтобы сделать наши выводы более прочными и, так сказать, нерушимыми, мы постараемся отделить от истинных заслуг те пустяки, которые имеют важность в глазах некоторых профанов, но которые не могут служить серьезным патентом на бессмертие. Кавур — такой человек, что ему нет надобности в мнимых заслугах, у него и истинных должно быть довольно, и ‘ un homme de celte taille l’admiration mme doit la vrit’, {По отношению к такому человеку восхищение будет только справедливостью (франц.). — Ред.} как прекрасно выразился г. Вильбор. {Cavour, p. Vilbort, p. 30.}
Вот, например, люди, которым в диковинку всякая самостоятельная мысль, восхваляют Кавура за ловкое усвоение английских идей. Французский биограф Кавура, г. Ипполит Кастиль, выражается чрезвычайно наивно: ‘Графа Кавура всегда поражала обширность видов английских министров, холодная и разумная отвага, с которою они шли вперед… Граф Кавур, как человек решительный, стал подражать их примеру (imita leur exemple) и начал давать Пьемонту это движение, которое потом уже не останавливалось’. Положим, что это правда, положим, что Кавур принял свою систему действий, позарившись на английских министров — вот, мол, они обширные виды имеют, давай же и я буду иметь обширные виды. Но скажите на милость, можно ли так компрометировать человека? ‘Подражал обширности видов и холодной отваге’ английских министров — ведь это все равно что сказать, что, например, австрийский поэт Яков Хам подражал возвышенности чувств и патриотизму русского поэта Аполлона Майкова!..46
Или вот другие, имея способность восхищаться ловкими оборотами речи и тонкими фразами, возносят к небесам графа Кавура за его великолепные дипломатические ноты. Нам кажется, что эти господа смотрят на Кавура точно так же, как смотрел на русских писателей тот чиновник, который об авторах, особенно ему нравившихся, отзывался следующим образом: ‘Славно пишет, канашка, — бойкое перо!’
Третьи восхваляют Кавура за либерализм его политики, об этих уж и говорить нечего: им, как видно, и либерализм в диковинку… Еще бы Кавур был реакционером, да его бы хотели возвести в великие люди! Довольно, кажется, и Меттерниха на этот случай.47
Многие, смотря на дело с более существенной стороны, уверяют, что Кавур ‘создал Италию’ и утвердил итальянское единство. Вот это другое дело, и если бы факты подтвердили это мнение, тогда, точно, следовало бы преклониться пред гением Кавура и пред необъятностью его энергии. Но и этой заслуги, конечно, сам Кавур не мог бы по справедливости приписать себе, как совершенно ему не принадлежащей… Зачем же брать чужое человеку, у которого есть так много своего! Впрочем, это доло серьезное, и от него нельзя отступиться без подробного рассмотрения фактов. Поэтому мы и обратимся к внешней политике графа, чтобы видеть, какую роль играло в ней задуманное единство Италии.
Мысль о единстве Италии была благородною и отдаленною мечтою многих из лучших людей ее. Выраженная еще Данте и Макиавелли, мечта эта не затерялась в течение веков, но дела Италии шли так дурно, что ни у кого не хватало храбрости принять мечту единства как что-нибудь серьезное и осуществимое. Рассудительные и ученые люди отвергали ее как нелепейшую утопию, дипломаты смеялись над нею, ревностнейшие патриоты хлопотали только о союзе итальянских властителей против иноземных вторжений. Но в самой Италии, как видно, вовсе не было такого страшного разъединения между народами, — как обыкновенно уверяли. В народе мысль политического единства должна была бродить бессознательно, это мы видим из того, что около 1830 года мог уже явиться в Италии человек, твердо и решительно выразивший эту мысль и скоро привлекший к себе сильную партию. Этот человек был Джузеппе Маццини. О нем у нас рассказывают ужасы, благодаря тому, что всякая чепуха, рассказываемая о нем и его партии разными корреспондентами иностранных журналов, у нас подхватывается на лету (уж не знаю ради каких интересов) и предается гласности без дальних справок. Кто-нибудь хватит, что маццинисты зовут Мгората в Неаполь, — и у нас это перепечатают, другой возвестит, что Маццини убийц рассылает по Европе — против разных королей, — у нас и этого не пропустят. Однажды какой-то французский журнальчик, помнится, отличился оригинальным выражением, что в каких-то беспорядках участвовал один ‘бурбонский маццинист’ (а может быть, и наоборот: ‘мацциниевский бурбонист’), — глядь, и это выражение как раз в русских газетах!..48 Поэтому у нас Маццини считают, кажется, каким-то кровожадным чудовищем и знают о нем только то, что он всегда был неудачным заговорщиком. Но49 всматриваясь ближе в ход итальянских дел последнего времени, нельзя не видеть в них отдаленной, но решительной инициативы Маццини. Человек этот, без всякого сомнения, сильно ошибался в половине своих идей, резюмированных в его девизе: ‘Dio e popolo’, {Бог и народ (итал.). — Ред.}50 можно не сочувствовать некоторым его воззрениям, но невозможно отказать ему в удивлении к его неутомимой энергии и неуклонной верности своим идеям относительно создания единой, независимой Италии.51 Не место здесь рассказывать все, что им было делано, заметим только, что его пропаганда была могущественнейшим двигателем итальянского общего дела. В 1848 году Венеция и Милан уже хотели соединиться с Пьемонтом, мысль эта не совершенно чужда была и Тоскане, в Риме и Неаполе народ требовал, чтобы посланы были войска на помощь Карлу Альберту в войне за Италию… Граф Кавур в то время развивал в своем ‘Risorgimento’ идеи графа Бальбо о союзе властителей и о постепенном ослаблении австрийского влияния на полуострове. Когда было произнесено самонадеянное, но благородно-энергическое изречение: ‘Italia far da se’, граф52 Кавур даже не понял, что тут значит ‘Италия’, — он принялся доказывать необходимость для Пьемонта союза с Англией. Он был, конечно, прав по-своему… Прошло несколько лет, он сделался первым министром, и целью его политики сделалось возвышение Пьемонта за счет Австрии… Идея этой политики была не нова: антагонизм Савойского дома с Габсбургским, Сардинии с Австрией не был ни для кого тайной, по крайней мере со времени Венского конгресса. В 1848 году антагонизм этот проявился в войне, кончившейся в пользу Австрии, но после войны все очень хорошо понимали, что дело не кончено, а только отложено. Продолжать его было необходимо для здравой политики, и Кавур умел понять это. Но для достижения цели были два средства, из которых предстоял выбор сардинскому министру, и в своем выборе Кавур именно показал направление своих идей и степень обширности своих целей.
Одно средство было национальное, прямое, решительное, рассчитывавшее на силы и участие народа всей Италии. Это сродство с 1832 года постоянно было проповедуемо радикальной партией. В нем независимость Италии не отделялась от ее гражданской свободы и опиралась на политическое единство. В числе приверженцев этой политики были люди слишком горячие и опрометчивые — это правда. Например, Брофферио тотчас после поварского поражения требовал поголовного ополчения для продолжения войны, он не мог найти поддержки своему требованию, и, следовательно, оно было по крайней мере несвоевременно, и люди более осторожные могли не принимать подобных крайних мер. Но тем не меньше программа радикальной партии могла быть принята сардинской политикой в общих основаниях. Основания эти были: создание Италии как единой великой державы, освобождение ее не только от австрийского, но и от всякого иностранного влияния, организация государства с предоставлением самых широких прав народу и с устройством самых надежных средств для действительного пользования этими правами. Для достижения этой цели требовалось слитие Пьемонта с Италией, самоотвержение правительства в отношении к своим старым привилегиям, доверие к народу и предоставление ему инициативы, которая, разумеется, и не замедлила бы высказаться, при пособии радикальной пропаганды.
Программа эта имела для Кавура два неудобства, во-первых, в ней предполагались революционные средства, к которым он всегда питал недоверие и отвращение. Правда, еще в 1848 и 1849 годах выказалось самоотвержение итальянских республиканцев, которые жертвовали своими прямыми стремлениями для политического соединения Италии и признавали пьемонтскую монархию. Пример Манина доселе всем памятен.53 Поэтому граф Кавур мог бы не опасаться ‘разрушения порядка’ от принятия радикальной программы. Но он никогда не хотел верить искренности республиканцев, ему все казалось, что его хотят надуть. Маццини в 1859 году писал о нем: ‘Человек тактических уловок, а не принципов, и способный осуществлять собственные планы посредством обмана, он уже не верит и искренности других’. Это нам кажется очень верно и нисколько не оскорбительно для Кавура как дипломата. Второе затруднение для Кавура в программе радикалов состояло именно в том, что она обнимала всю Италию, тогда как он помышлял только о Пьемонте. Прикладывая эту программу к Пьемонту, он действительно имел право считать ее нелепою: Пьемонт никогда не мог один бороться с Австриею, никогда не мог претендовать силою вломиться в семью великих европейских держав. Теперь уже было не то время, что, например, при Фридрихе Великом, — Пьемонт не мог, оторвавшись от остальной Италии, самостоятельно разыграть роль, подобную роли Пруссии в Германии, хотя бы даже в Турине и явился свой Фридрих.54 Австрия сторожила движения Пьемонта и окружала его со всех сторон своими приверженцами, да и Франция была в положении двусмысленном. Пьемонт не мог выдержать борьбы — в этом Кавур был совершенно прав, и в приложении к одному Пьемонту программа радикалов, точно, оказывалась нелепостью. Нужно было выбрать другую.
Другая программа была гораздо уже и беднее, но по этому самому осязательнее, легче для исполнения и менее стеснительна для значения и привилегий пьемонтского министра и всего правительства. Это был дипломатический расчет парализировать на полуострове влияние Австрии другим влиянием — французским, с надеждою отвоевать у Австрии, при помощи Франции, Ломбардо-Венецианское королевство. Известно (об этом г. Феоктистов даже несколько статей написал), что Франция — естественная противница Австрии и что Италия была постоянно между ними яблоком раздора. Преобладающее влияние на полуострове одной из этих держав всегда возбуждало беспокойство другой, и они сейчас же готовы были лезть в драку друг с другом. Это знали все, не мог не знать и Кавур и решился этим воспользоваться. Сначала, как мы видели, он побаивался Франции — когда там была республика, и предлагал даже обратиться к Англии, на том основании, что та везде суется и, хоть вовсе не по пути, но могла бы заехать и в Пьемонт…55 Но вскоре во Франции выяснилось значение Людовика Наполеона, а после coup d’tat {Государственного переворота (франц.). — Ред.} невозможны стали уже никакие сомнения… Мы видели, как Кавур в начале 1852 года хлопотал о законе, чтобы преступления печати против чужих правительств были преследуемы судейским порядком, а не отдавались суду присяжных, как прежде. Это прямо и почти исключительно относилось к новому Правительству Франции. Потом, воспользовавшись кратковременным удалением от дел, в том же году Кавур посетил Париж, представился императору, и они очень понравились друг другу.56 С этих пор вся деятельность Кавура в иностранной политике сосредоточена на возможно теснейшем сближении с императором французов и на снискании его пособия против Австрии.
Требовалось ли быть Колумбом, чтобы изобрести такую политику и пуститься в нее, закрывши глаза на последствия, — это мы предоставляем разобрать читателям. А с своей стороны приведем два мнения об этой политике — одно враждебное, другое похвальное.
Первое высказано Маццини,67 и само собою разумеется, что оно отзывается раздражением: ‘Упрямый больше, чем смелый, неспособный, по недостатку высоты сердца и высоты ума и веры, подняться до обширных планов, Кавур приковал себя к одному интересу — к династическому интересу Савойского дома. Отнять власть у папы, основать национальное единство — у него и в мыслях не было. Об этом говорили, потому что это казалось хорошим средством прельстить некоторых легковерных. Но настоящие планы Кавура никогда не преступали за пределы программы, не удавшейся в 1848 году, — о королевстве Северной Италии. Италия была для Кавура средством, а не целью… При таких расположениях путь, избранный им, был хоть и безнравствен, но логичен. Пьемонт не мог тогда, и никогда не может сам собою овладеть всей Ломбардо-Венецией. Нужно было, значит, искать союзника. Упорно отвергая союз народа, он должен был искать союзника там, где существовали интересы, делавшие союз возможным, и где можно было найти оружие вместе против Австрии и против революции. Отсюда союз с Бонапартом, — союз, который уже стоил Италии осмеяния и позора и еще будет стоить ей новой крови’. {Это писано было в конце 1859 года. Mazzini. La questione italiana e i rpublicain (Маццини. Итальянский вопрос и республиканцы (итал.).— Ред.), р. 9.59}58
Другое суждение принадлежит г. Петручелли де ла Гаттуна: ‘Кавур, который, по несчастию, не всегда имеет дар угадывать людей, отличается способностью всегда угадывать положение и даже более возможные етороны известного положения. Эта-то изумительная способность и помогла ему создать нынешнюю Италию. Министр державы четвертого порядка, он не мог создавать положений, подобно императору Наполеону, не мог и опираться на великую национальную силу, как лорд Пальмерстон. Он должен был отыскать щель в европейской политике, проскользнуть туда, съежиться там, устроить мину и произвести взрыв. Таким-то образом он и победил Австрию и обеспечил себе помощь Франции и Англии. Пред чем отступили бы другие государственные люди — в то Кавур бросился очертя голову, исследовавши глубину и рассчитавши даже выгоды падения. Крымская экспедиция, его поведение на Парижском конгрессе, уступка Ниццы, вторжение в Папскую область прошлой осенью — были последствиями крепкой решимости его духа’.
В этих двух отзывах я не нахожу резкой разницы, что касается до фактических оснований: оба признают, что Кавур думал только о Пьемонте, что он не мог опираться на народную силу, что он искал только победы над Австрией и в результате променял одно иностранное влияние на другое… А кто из двух авторов справедливее смотрит на дело — пусть опять решат читатели. А наше дело — летописное.
После сделанных общих замечаний нет надобности распространяться об общеизвестных фактах, в которых выразилась политика графа Кавура. Проследим их коротко.
В 1853 году, опираясь на предполагаемое участие Франции, Кавур начал дело с австрийским правительством по поводу конфискации в Ломбардии, вследствие волнения 3 февраля, имений некоторых пьемонтских подданных, большею частию ломбардских же эмигрантов. Кавур писал очень резкие ноты австрийскому кабинету, отозвал посланника, рассылал меморандумы ко всем державам, а в парламенте вытребовал 400 тысяч франков на вознаграждение семейств, пострадавших от конфискации. В Ломбардии и Пьемонте это имело очень хороший эффект. Австрия отчасти удивилась внезапной храбрости Пьемонта, но не сдавалась и принимала угрожающее положение. Пьемонт, с своей стороны, принялся за укрепление Александрии и Казале60 и за увеличение военных средств… Между тем в это самое время началась Восточная война. В 1854 году Сардиния была приглашена принять участие в союзе держав против России и в 1855 году послала войско в Крым. Этим фактически заявила она свое значение в ряду европейских государств…
Впрочем, здесь надо остановиться. Крымская экспедиция сардинцев представляется многими таким актом политической мудрости Кавура, таким гениальным ударом,61 которому Италия решительно одолжена чуть ли не всеми благами, полученными ею с тех пор. Теперь62 мне представляется очень диким — считать единство Италии следствием крымской экспедиции сардинцев, но в Италии и во Франции не проходило дня, чтоб я не встречал в какой-нибудь газете этого убеждения, выраженного совершенно как какая-нибудь аксиома. Сам Кавур говорил в парламенте то же, что министерские журналы писали на этот счет в своих статейках… Довели меня до того, что я если и не верил связи итальянского единства с битвою при Черной,63 но и не считал уже слишком дикими фраз вроде, например, следующих: ‘При начале Восточной войны граф Кавур с радостью увидел, что представляется давно желанный случай — войти Пьемонту в совет великих держав и тесно соединиться с ними. Пьемонтцы пришли сражаться в Крым, и с этого дня Кавур получил право громко и торжественно говорить Европе о бедствиях Италии и об австрийском угнетении. С этого дня надо считать эту независимость Италии’. {Hipp. Castille. Le comte de Cavour (Ипп. Кастиль. Граф Кавур (франц.). — Ред.), р. 51.} После таких штук, повторяемых ежедневно, мне не показалось даже необычайным и другое, тоже французское, предположение: что так как армия есть самое прямое выражение правительства, то ‘пьемонтская армия в Крыму своей образцовой дисциплиной осязательно опровергла клеветы на Пьемонт, уверявшие, будто бы это государство, преданное в жертву анархии, не признающее ни законов, ни бога’. {Le Pimont, p. Verasis (Пьемонт, Веразиса (франц.). — Ред.), р. 23.} Но я полагаю, что на человека свежего все подобные выходки должны производить раздирающее впечатление, даже если он и не знает хорошенько истинного хода тогдашних дел.
А ход дел был таков. Наполеон хотел вовлечь Австрию в войну с Россией. Австрия, ведя по обычаю двойную игру, отвечала, что она не может согласиться на это ввиду угрожающего положения Пьемонта. Тогда император французов64 взялся уладить дело и послал в Турин такого рода депешу: ‘Для успокоения подозрений Австрии Пьемонт должен — или 1) распустить войска, или 2) допустить Австрию поставить гарнизон в Алессандрии, или 3) послать 30 000 в Крым’. Из этих трех условий последнее было, разумеется, наиболее благовидным и наименее постыдным. Нечего делать — сделали заем в 50 миллионов, снарядили 15 000 и послали. {Сведение о тайных переговорах Наполеона с Кавуром по этому предмету было публично высказано в одной речи Кошутом еще в начале 1850 года, до собрания конгресса. Кошут говорит, что знает это из частных источников, но берет на себя полную ответственность за достоверность факта. Rvlations sur la crise italienne, p Louis Kossuth (Рассуждении по поводу итальянского кризиса, Лайоша Кошута (франц.).— Ред.), p. 22.65} Это было уже в 1855 году, война скоро кончилась, но сардинцы успели потерять до 4000 человек. Зато при окончании войны ‘Европа читала’, по выражению одного француза, следующие слова в ‘Moniteur universel’: ‘Сардинская армия приняла участие в опасностях: она разделит честь и славу успеха. Союзники в воине — правительства английское, французское и пьемонтское будут соединены и в переговорах, когда мир будет завоеван их оружием. Опасности, почести, выгоды — все будет разделено’.
И точно, в 1856 году сардинским уполномоченным дозволено было участвовать в Парижском конгрессе. Правда, Пьемонт ничего не получил себе за свое усердие: выгоды не были разделены. Но зато при окончании конгресса граф Кавур изложил пред дипломатами нужды Италии, которые им, вероятно, были до того неизвестны. Нужды эти состояли в том, чтобы уменьшено было австрийское влияние на полуострове, произведены были реформы в Папской области и положен конец антагонизму, существующему между итальянскими властителями. Дипломаты выслушали, сказали, что не имеют на этот счет никаких полномочий, и конгресс разъехался. Но граф Кавур вручил-таки на всякий случай докладную записочку графу Валевскому.66 Тот ее принял к сведению, и тем дело кончилось.
Впрочем, кончилось оно не так скоро: в течение всего 1856 года журналистика Европы шумела об открытиях графа Кавура по итальянскому вопросу. Имя Кавура засияло новым блеском и приобрело популярность во всей Европе, до ‘Русского вестника’ включительно. Капуру присылались адресы, посвящались бюсты и медали с надписью: ‘colui, che la difese con viso aperto’ (тот, кто защитил ее (Италию) с открытым челом), и пр. Говоря об этом, Гверрацци замечает — с обычною неблагонамеренностью: ‘Кажется, впрочем, что граф не может претендовать на brevet d’invention {Патент на изобретение (франц.). — Ред.} в деле открытия зол Италии. Дипломаты и властители, пред которыми говорил он, сами прежде его и много раз говорили то же самое, дважды до этого державы увещевали папу править ‘по-христиански’, за несколько лет раньше в английском парламенте неаполитанское правительство названо было отрицанием бога, не говоря уж об Австрии и ее проделках на полуострове. Кому же сообщал свои открытия граф Кавур? Не итальянцам ли? В самом деле — может быть, слова Кавура дали знать итальянским матерям об их казненных сыновьях, из слов Кавура узнали мы о тысячах и тысячах родных мучеников, пострадавших от разных тиранов,67 без его слов мы не знали бы, что мы терпим, не умели бы даже жаловаться!.. Но если такова заслуга графа, так поздно проигравшего на флейте пред конгрессом мотив итальянских бедствий, — то какова же заслуга тех, которые68 с рассвета своей жизни, за столько лет прежде, изо дня в день принялись громить утеснителей Италии и воплями истерзанной души призывали отмщение ее бедствий?..’ {La Patrie e le elezioni, p. Guerrazzi (Отечество и выборы, Гверрацци (итал.). — Ред.), р. 36.} На все подобные замечания граф Кавур отвечал, впрочем, очень хорошо в парламенте, отдавая отчет о конгрессе. ‘Правда, — говорил он, — мы еще не достигли никаких положительных результатов, но тем не меньше мы сделали две вещи, по-моему самые существенные: во-первых, возвестили Европе о положении итальянских дел, и главное — не в революционных, сумасбродных журнальных выходках, а с приличной торжественностью, в могучем собрании высоких особ,68 во-вторых — Европе внушено убеждение, что уврачевать язвы Италии нужно не только для самой Италии, но и для всей Европы’. Видите, значит, в чем дело: и прежде знали то, что сообщил Кавур, но знали от сумасбродных радикалов, Наполеон и Кавур не хотели, чтоб полезные сведения приходили таким гнусным путем, и потому перехватили их и представили от себя, хотя несколько и поздно.70 Это — раз. А другое — опять важное обстоятельство: итальянские патриоты, для поправки дел в Италии, требовали только, чтобы Европа не вмешивалась в эти дела, по изложению же графа Кавура выходило, что именно Европа-то и должна вмешаться. Это опять объясняется тем же: для патриотов существовала Италия, а для Кавура — Пьемонт, патриоты хотели прогнать всякое чужеземное влияние, а Кавур — только австрийское. ‘Если бы политика Кавура была не сардинская только, а в самом деле национальная, хотя и чисто монархическая, — говорит один из патриотов, — то он не стал бы толковать с дипломатами о реформах, которые надо вынудить у разных правителей итальянских, и не упорствовал бы в постыдной и беспримерной в Европе системе — предавать свою страну произволу чужого вмешательства, преграждая ей всякую возможность собственной инициативы. Он сказал бы: в Италии готова и неизбежна общая революция, отвратить ее ничто не может, но от вас зависит сделать ее более или менее ужасною и гибельною для остальной Европы. Мы не вызываем революции, мы — люди порядка, но когда она вспыхнет, мы, итальянские патриоты, должны принять и направить ее. Ваше вмешательство может послужить электрической проволокой, через которую движение сообщится остальной Европе, постарайтесь же изолировать это движение, удержитесь от всякого вмешательства в наши дела, предоставьте Италию самой себе. Пусть выйдут из Италии и австрийцы и французы, пусть они сторожат только свои пределы. А если нет, то знайте, что Европа никогда не будет спокойна от Италии, здесь всегда будет волнение, возбуждающее к беспокойствам и другие страны, здесь всегда найдет себе орудие против других держав всякий честолюбец, обещающий Италии помощь в ее освобождении. {La questione italiana e i rpublicain (Итальянский вопрос и республиканцы (итал.). — Ред.), p. 6.71}
Но Кавур не мог говорить подобным образом, потому что у него не было веры в Италию, а Пьемонт не мог обойтись без Франции. Вот почему, восставая против австрийского занятия, он ни слова не смел сказать против занятия Рима французами. Да говорят, что и самая мысль объясниться с конгрессом об итальянских делах была внушена Наполеоном,72 которому нужен был очевидный предлог для вмешательства в итальянские дела. Мне рассказывал один достоверный итальянец, что когда оказалась надобность изложить на конгрессе положение легатств, то Кавур погнал курьера к Мингетти,73 чтобы тот прислал ему записку об этом: так мало, отправляясь на конгресс, был приготовлен сардинский министр к своему блестящему и внезапному подвигу.
Со времени Парижского конгресса протекторат Франции над Пьемонтом был решен. Австрия тотчас заметила это, и ее отношения к Франции сделались неприязненней обыкновенного. Пьемонт следил за этим и по мере возникновения и разрешения несогласий в тянувшихся тогда окончательных переговорах держав, участвовавших в Крымской войне — усиливал или понижал тон своих нот с Австрией. В начале 1857 года по случаю путешествия Франца Иосифа в Ломбардию и одновременной с ним манифестации миланцев в пользу Пьемонта возникла дипломатическая полемика, в которой Кавур выражался очень резко, но которую кончил довольно скромно. В том же году возникло знаменитое дело Кальяри, Пьемонт сначала храбрился, требовал от Неаполя вознаграждения, в надежде, что его поддержат, но Англия добилась вознаграждения для себя, а за Пьемонт хлопотала не очень, Франция не видела никакого интереса разрывать дружбу с Неаполем для Пьемонта, — и в 1858 году Кавур отступился от своих требований. Зато он выказал свое значение, посылая сильные ноты по вопросу о Дунайских княжествах, в этих нотах он решительно вторил Франции и потому не боялся быть смелым. В то же время он успел войти в дружеские сношения с Россией и уступил нам порт Виллафранки, — спросив, впрочем, предварительно позволения у Людовика Наполеона. Тот, конечно, позволил, потому что в это время уже решился взять Ниццу.74 Летом 1858 года произошло знаменитое совещание в Пломбьере, имевшее своим последствием итальянскую войну 1859 года.
Дальнейших фактов мы не станем рассказывать: их все знают, и в политическом обозрении ‘Современника’ постоянно указывалась надлежащая точка зрения на эти факты. Сделаем только общий вывод, для связи.
Мысль об основании единой Италии даже и в это время не была еще целью политики Кавура. Странно — но сомневаться в этом невозможно после напечатания дипломатических документов относительно итальянского вопроса в Англии и Франции и после обнародования некоторых интимных фактов из того времени. Теперь ясно, что виллафранкский мир вовсе не был неожиданностью для Кавура, а неожиданностью было, напротив, упорное требование герцогств соединиться с Пьемонтом. Первоначальной целью войны было — с одной стороны, укротить революционное движение, сделавшееся уже слишком сильным на полуострове, а с другой стороны, выполнить одну из ‘ides napoloniennes’ {Наполеоновских идей (франц.). — Ред.} — основать королевство Центральной Италии для принца Наполеона. Отсюда его женитьба на принцессе Клотильде, отсюда французские агенты в Тоскане, отсюда посылка Понятовского и Резе, запрещение Пьемонту принимать тосканское присоединение, запрещение даже принцу Кариньянскому принять предложенное ему регентство…75 Своим решительным требованием национального единства народ в герцогствах и в Романье парализовал все усилия французской политики, и надо заметить, что твердость народа была сильно поддержана в это время именно партией радикалов и самим Маццини.76 Некоторые даже были недовольны Мацциии за то, что он требовал возбуждать немедленное присоединение. А между тем он знал, что союзники только и хлопочут, чтобы как-нибудь избавиться от его партии… Видно, что он не всегда увлекался жалкими страстями, а подчас умел и жертвовать ими для общих целей.77 Вообще радикальная партия вовсе не была обманута и громко говорила вслух всей Европе о том, чего она ожидает от союза Пьемонта с Францией. Не раз прилагали к этому союзу выдержки из ‘Principe’78 относительно вообще союзов маленьких государств с большими, влекущих за собою, с одной стороны, требования, с другой — уступки и превращающихся в протекторат сильного над слабым. Самые условия союза, как они ни тайно были заключены в Пломбьере, не укрылись совершенно от зоркого внимания патриотов79 и были ими указаны печатаю. По их словам, было положено: устроить войну так, чтобы обессилить в одно время и Австрию и революционные партии, заплатить за Ломбардию уступкою Савойи и Ниццы, помогать устроению королевства Центральной Италии для принца Наполеона, не противиться, если бы в Неаполе произошло движение в пользу Мюрата,80 заключить мир с Австрией, если после первых побед она возобновит предложения Гуммелайера в 1848,81 и в таком случае оставить Венецию…
Изложив эти условия, один из радикалов прибавляет: ‘Хочу думать, что Кавур принял их не искренне, а надеялся обмануть Наполеона, но надеяться обмануть человека, который мастерски возвел обман в систему и государственную пауку, и притом всегда имел силу заставить выполнить свои требования, — было слишком нелепо…’82
Странно становится всеобщее ослепление насчет целей итальянской войны, когда в итальянских журналах передовой83 партии читаешь предсказания, исполнившиеся так буквально. Еще в 1856 году ‘Italia del popolo’84 предостерегала от союза с Наполеоном, говоря, что он с Кавуром только и хотят, чтобы им предались слепо, и будут этим пользоваться для искусного подавления национального энтузиазма и требований свободы, так как они о единстве Италии вовсе и не думают, предполагая лишь королевство Верхней Италии, которое не заключает в себе даже всей Ломбардо-Венеции. {‘Italia del popolo’, 25 октября 1856 года.85}
Вот еще несколько цитат. Лондонский журнал передовой86 партии, ‘Pensiero ed Azione’, в тот самый день, когда Людовик Наполеон произнес свое знаменитое приветствие на Новый год австрийскому посланнику, писал: ‘Предприятие, опирающееся на Людовика Наполеона, не может иметь целью единство Италии, оно не может простираться дальше какого-нибудь территориального изменения, дальше освобождения от Австрии, для известных целей, какого-нибудь небольшого клочка земли. И они знают это… Зачем же они лгут? Зачем болтают об Италии массам, наклонным к легковерию? Зачем волнуют бедную Венецию, уже холодно, обдуманно оставленную во власть врага?’ {‘Pensiero ed Azione’, 1 января 1859 года.}
Тогда же, обращаясь к итальянским патриотам, тот же журнал говорил: ‘Вы будете в каком-нибудь уголке Ломбардии, вероятно, между французами и королевскими (войсками), когда заключен будет без вашего ведома мир, которым предана будет Венеция’. {‘Pensiero ed Azione’, 1 января 1859 года.}
И даже прежде знаменитых слов, предвестивших Европе войну, ‘Pensiero ed Azione’ писал: ‘Для Италии — мир внезапный, разорительный, гибельный для восставших, среди войны, новый Кампоформио…87 Не успеет Наполеон достигнуть того, что задумал, как примет первое предложение Австрии… Заставит короля сардинского отстать от дела, уступив ему частичку территории, и предательски88 оставит провинции венецианские и часть ломбардских’. {‘Peusiero ed Azione’, 15 декабря 1858 года.89}
В то время, как это писалось, никто не хотел верить: сверху, от министерства, шло мнение о рыцарстве и великодушии Наполеона, и немало было охотников распространять это мнение… После же, когда мрачные предсказания оправданы были событиями, никто не хотел вспомнить осмеянных пророков, и все верили, будто Наполеон остановился на Виллафранке, потому что испугался коалиции, будто бы составлявшейся против пего за Австрию.
Удар был, однако же, так внезапен и так противен общим надеждам, что сам Кавур счел за лучшее показать себя недовольным и на некоторое время удалиться от дел, пока пройдет общее раздражение. Вскоре он возвратился опять к управлению, выставляя на вид, что виллафранкские поражения достаточно вознаграждены присоединением к Пьемонту герцогств и Романьи. Здесь опять Кавур проговорился и был уличен в недостатке итальянизма. ‘Если говорить только о Пьемонте, — замечает Гверрацци, — то в этом резоне есть смысл,90 но ежели иметь в виду Италию, то здесь чистейшая бессмыслица, потому что Италия не увеличилась от соединения герцогств с Пьемонтом, а от уступки Ниццы и Савойи существенно уменьшилась и от других условий виллафранкского договора сильно пострадала в своих стремлениях и надеждах’.
В дальнейших действиях Кавура трудно уже, казалось, предполагать продолжение прежнего недоверия к единству Италии. И однако ж это недоверие отзывается во всех его действиях до половины прошлого года. Вероятно, теоретически он уже понял, по крайней мере при самом начале экспедиции Гарибальди, — что единство Италии не только возможно, но и близко. Но в какой степени близко — этого он не умел сказать, и очевидно, что не вдруг поверил его быстрому осуществлению. Он все боялся, что еще рано, и оттого старался не только не ввязываться в предприятие Гарибальди, но даже всячески порицать его, даже препятствовать ему фактически. Известно, как много затруднена была первая экспедиция в Сицилию распоряжениями из Турина. Некоторые из врагов Кавура приписывали это личной его ненависти к Гарибальди, но мы не предполагаем, чтобы Кавур был уже до такой степени низок душою. Другие говорят, что он не хотел смут, а предполагал достигнуть всего путем дипломации, но опять трудно допустить, чтоб такой опытный государственный муж мог питать столь нелепые надежды. Нет, он знал, конечно, что приобретение Неаполя не обойдется без восстаний и кррви, но это для него было делом очень отдаленным и даже не совсем верным для Пьемонта. Во всяком случае, инициативы он не решался иметь в этом деле. Воспользоваться — другое дело, и тотчас по очищении Сицилии бурбонскими войсками туда явились агенты Кавура с требованиями немедленного присоединения Сицилии к Пьемонту. А между тем в то же самое время усиливались создать препятствия для перенесения революции на неаполитанскую территорию и даже чуть не готовы были на союз с Неаполем. Спрашивались у тюльерийского кабинета — можно ли отвергнуть поздний и непопулярный союз, оттуда разрешили, имея свои виды на Неаполь, и тогда у туринского министерства прибавилось храбрости.91 Но зато Рим и Венеция были положительно запрещены Францией для Пьемонта, и вследствие того в Ливорно в конце августа захватывается партия волонтеров Никотеры, снаряженная, с согласия тосканского губернатора Риказоли, для вступления в папские владения,92 а в сентябре Франция предупреждалась, что революция преуспевает в Италии и что для ее обуздания надо отправить в Марки и в Умбрию королевские войска. Фарини в Шамбери, излагая императору французов положение дел, говорил, что положение сардинского правительства становится опасным: Гарибальди, в котором некоторым образом олицетворена революция, готов продолжать свободно свой путь через римские области, восстановляя население, и если бы он перешел границу, было бы решительно невозможно воспрепятствовать ему в атаке на Венецию. Туринскому кабинету остается одно средство: войти в Марки и в Умбрию, едва приход Гарибальди возбудит там волнение, и восстановить там порядок, не касаясь авторитета папы, — дать, если бы понадобилось, битву против революции на неаполитанской территории и требовать немедленно конгресса для установления судеб Италии. {Это изложено буквально в циркуляре Тувенеля 18 октября 1860. Напечатано в официальном собрании французских дипломатических документов.}
Некоторые хотят во всем этом видеть уловку для того, чтоб получить от Наполеона разрешение действовать в папских владениях. Если бы это была правда, то следовало бы пожалеть о политике, которая довела одну державу до таких безобразных уловок и до такого унизительного положения пред другой державой. Но дело в том, что здесь93 уверения туринского министерства были совершенно искренни. Во-первых, оно и не решилось бы так обманывать Наполеона,94 который тоже умел понимать положение дел, во-вторых, прокламация к народу Южной Италии от 9 сентября говорит то же самое. По словам прокламации, ‘вся Италия устрашилась, чтобы под покровом одного популярного и славного имени не водворилась партия, готовая пожертвовать близким торжеством национальным для химер своего честолюбивого фанатизма’. Поэтому король принял на себя надзор за национальным движением и послал войска: ‘Я послал моих солдат в Марки и Умбрию для рассеяния этого сборища людей всяких стран и разных языков, которое составилось здесь, представляя собою новый вид иноземного вмешательства — и худший всех прочих… Я провозгласил ‘Италию итальянцев’ и не позволю, чтобы она сделалась гнездом космополитских сект, которые собираются здесь, чтобы составлять планы — или реакции, или всеобщей демагогии’.
И эта прокламация от имени короля была писана через два дня после вступления в Неаполь Гарибальди с этими опасными космополитами и демагогами, завоевавшими целое королевство для этого правительства. И прокламация говорит с негодованием об иностранном вмешательстве, когда сама не могла явиться на свет без дозволения чужеземного владетеля! К таким результатам привела политика графа Кавура.
Известно, что затем последовало: Гарибальди был остановлен в походе на Рим, оскорблен в лице своих друзей, лишен возможности действовать самостоятельно даже в Неаполе и принужден был удалиться на Капреру, призывая Италию к оружию на весну. Пьемонтцы тем временем занялись покорением Гаэты, которому три месяца мешал с своей эскадрой Людовик Наполеон, советовавший, однако же, Франциску уступить.95 Относительно Рима Кавур в октябре месяце уверил публично, что дипломатически уладит дело в шесть месяцев — то есть также к весне, и, точно, хлопотал много, но не с блестящим успехом. О Венеции не было и речи, если не считать праздных толков о ее выкупе, возбужденных одной французской брошюрой. Национальное вооружение не только не было приготовляемо в обширных размерах, но было, напротив, всеми мерами подавляемо. Не хотели даже устроить национальных тиров, под предлогом, что нет в казне миллиона франков, которого требовал на это дело Биксио. Преследование и распушение гарибальдиевых волонтеров получило печальную знаменитость во всей Италии и в Европе. Управление Неаполем и Сицилией было бессовестно небрежно и, кроме того — враждебно всему, что поддерживало, в народе энтузиазм свободы и деятельности. Национальное движение было парализовано везде, где только министерская партия могла подавить партию патриотов. Несмотря на кротость и покорность последнего парламента, в прениях его было раскрыто, что положение южных провинций — ужасно, да и дела всей Италии идут очень, очень нехорошо. И все-таки Кавур не хотел отстать от своей системы, все-таки Кавур не мог выступить на путь более либеральный. Преследование гарибальдийцев он одобрял, в министры брал по-прежнему всякого рода ничтожности (как доказало составление мартовского министерства), противодействовал или дозволял противодействовать даже избранию в парламент людей радикального образа мыслей, уничтожал декреты Гарибальди в южных провинциях (даже восстановил лотерею, уничтоженную указом Гарибальди), о римском вопросе отделался в парламенте фразами, почерпнутыми, очевидно, из старой96 книги Бальбо:97 ‘Мы, говорит, войдем в Рим, когда успеем убедить папу в несовместимости светской власти с его духовным саном’, {В одном карикатурном журнале, ‘L’uomo di Pietra’, была помешена пародия, составленная из разных опер, под названием: ‘Открытие парламента’. Там, между прочим, довольно удачно применена ария из ‘Нормы’. Хор поет:
Casto occhiole, che i nargenti
Di Toria le antiehe, piante, и пр.
Кавур отвечает, пародируя арию Нормы:
Sediziosi voci,
Voci, di guerra strombettar non vale,
Dov’ il conte Cavour, nessuiio prsuma
Dettar responsi al mio veggente occhiole
E di Roma affret tare il falo arcano:
Ei non dipende da potere humano.
Io nei volumi ascosi
Leggo del cielo, in pagine di morte
Del poter temporale &egrave, scritto il nome,
Esso un giorno morr, ma non per noi,
Morr pe vizi suoi,
Quai consunto morr, l’ora aspettiamo,
L’ora fatal, che compia il gran decreto.
Di Luigi Cavour questo &egrave, il segreto…
Приводим эту пародию, верно рисующую отношения графа к римскому вопросу, — для любителей итальянской оперы, и потому не даем перевода стихов, кроме последних, которые значат: ‘имя светского владычества нами уже внесено в книгу смерти, оно умрет не от нас, умрет чрез свои собственные пороки, ими истощенное умрет, а мы подождем того часа, рокового часа, в который исполнится великое решение, это есть секрет Людовика и Кавури’.98} прошение или адрес итальянцев о выводе из Рима французских войск не допустил даже до обсуждения и вотированья в парламенте, а просто проглотил его, употребив канцелярскую фразу: ‘примем к сведению’. Наконец, национальное вооружение, предложенное Гарибальди, встретило и нем горячего противника. Гарибальди холодно и спокойно бросил в лицо первому министру кровавый упрек, что он хотел возжечь ‘братоубийственную войну’ против тех, кого по справедливости следует назвать освободителями Италии. Укор был тем более жесток, что был справедлив и очевиден для всех в своей неумолимой правоте. Нечего было делать — пришлось объясняться с Гарибальди дружески и просить у него примирения. Гарибальди, как всегда, поддался на хитрый зов, снизошел до объяснений и хотя после их не хотел даже дать руку Кавуру, но все-таки министерские журналы, а за ними и все почти французские, имели повод прокричать, что примирение совершилось. Слабые души были успокоены. А Кавур на другой же день объявлял, что он ничего не уступает, ни от чего не отказывается и намерен продолжать совершенно так, как прежде… И как бы в насмешку над бессилием противной партии в это самое время приняли вид совершенной достоверности давно ходившие слухи о переговорах относительно уступки Франции острова Сардинии. Кавур отрекался, но уже находились многие, припоминавшие, что такие же точно отречения высказывались и пред уступкой Ниццы… Смерть застала Кавура среди трех важных предложений, которые он должен был провести в парламенте: заем в 500 миллионов, проект национального вооружения Гарибальди, искаженный министерской комиссией так, что и тени его не осталось, и уступка неаполитанских железных дорог французской компании Талабо. Все эти предложения по сущности своей не могли служить к увеличению его популярности, хотя, разумеется, в парламенте он и не мог встретить серьезной оппозиции.
Умер он, как прилично истинному христианину, напутствуемый утешениями религии. Это очень озлобило некоторых ярых аббатов: ‘Как, он был столько лет против церкви, против св. отца, и вдруг умирает с напутствием религии! Да какой это священник смел пойти к нему? Да он, верно, хотел просто разыграть комедию, чтобы не быть лишенным погребения!..’ В ответ на грозные нападки брат Кавура написал, что брат его вовсе не играл комедии, ибо был в беспамятстве, когда послали за священником, а99 что духовником его был аббат такой-то, который и засвидетельствует о благочестии покойного. Гроза унялась…
Относительно последних часов его жизни были уже различные рассказы, а подлинных мне не случилось видеть. Известно, что он был в беспамятстве, и одни уверяют, что он бредил все о славе Италии и о южных провинциях, другие сообщают, что последние слова его были ‘tasse e bachi da seta’ (таксы и шелковичные черви).
Я припомнил главнейшие факты последних лет, чтобы сделать из них вывод о значении Кавура для Италии. Но теперь мне кажется, что и вывода нечего делать, всякий его сделает для себя сообразно с своими воззрениями. Люди умеренные, спокойные (с которыми мне всегда приятно соглашаться) видят в Кавуре идеал, выше которого едва ли может быть поставлен сам Людовик Наполеон.100 Они его восхваляют именно за ловкость его пользоваться для своих целей национальными движениями, даже страстями партий и смутами парода, которые он тотчас же умеет укрощать и обуздывать. С этой точки зрения действительно нельзя не удивляться Кавуру, как блюститель порядка, как гонитель беспокойных идей и поборник медленного прогресса он должен быть поставлен очень высоко. На этом пути его ничто не останавливает: предание государства под покровительство чужой державы, сотни миллионов ежегодного дефицита, бесполезно пролитая кровь, связи с людьми, подобными Ла Фарине и Нунцианте,101 борьба с такими личностями, как Гарибальди, — ему все нипочем… С этой точки зрения удивление талантам и решимости Кавура можно считать очень основательным.
Другие считают его великим деятелем, всю жизнь посвятившим одной громадной задаче — достижению единства и свободы Италии… Читатель, может быть, после нашего очерка не вполне согласится с таким мнением.
Враги Кавура, напротив, находят, что он был человек, отлично видевший у себя под носом, но вовсе не умевший с орлиной смелостью смотреть на солнце. Уверяют, что итальянское движение совершилось мимо его, что он был ему скорее вреден, чем полезен, потому что он замедлял и затруднял его, да и потом, приняв его в свои руки, не умел им воспользоваться как следует. Приводят множество фактов, когда народные, радикальные партии брались за дело, обещая повторить 1848 год и требуя только, чтоб Виктор Эммануил последовал примеру Карла Альберта. На этот раз успех был рассчнтап вернее, движение подготовлено обширнее, но Кавур решительно не хотел верить и даже старался повредить радикальной партии, распуская про нее разные чудовищные слухи. Его обвиняют также в том, что он не хотел дать большего простора деятельности волонтеров итальянских в 1859 году, и вообще — что поставил себя к Наполеону в такое положение, которое сделало возможною эту оскорбительную102 депешу: ‘Я заключил мир с императором австрийским, Австрия уступает мне Ломбардию, а я дарю ее Сардинии’. ‘Волн Адриатики и Средиземного моря мало, чтоб смыть позор этого подарка’, — восклицает в негодовании один из радикалов.103 Но еще это бы ничего, если бы один только позор, а еще хуже то, что с помощью благодетельного союзника Венеция до сих пор стонет под австрийским игом, между тем как Южная и Центральная Италия, которым только мешали, а не помогали, — давно уже успели освободиться… Вообще же путь, избранный Кавуром для его политики, привел Италию в такое же положение перед Францией, в каком до того была большая часть Италии перед Австрией. В Риме стоят на неопределенное время французские войска, и под их покровительством работает там теперь реакция, постоянно возмущающая спокойствие южных провинций да нередко забегающая и в другие части полуострова. В Турине же ничего не делается без предварительного разрешения тюльерийского кабинета. И выходит теперь, что, вместо того чтоб идти дружно с правительством, народ итальянский должен употреблять свои силы на то, чтоб стеречься против какого-нибудь предательства его интересов.
Может быть, и враги Кавура, рассуждающие таким образом, имеют на своей стороне долю правды. По крайней мере в последних событиях Кавур, точно, был слишком осторожен или, лучше, труслив. Его приверженцы говорят, например, что он сделал великое благодеяние для Италии, остановив Гарибальди в походе на Рим. Тогда, говорят они, император Наполеон прямо имел бы повод к войне с Италией, Австрия воспользовалась бы этим и вновь отняла Ломбардию, — герцоги и король неаполитанский были бы восстановлены, и освобождение Италии было бы замедлено опять на много лет… Все эти выводы логичны, но основание их неверно: можно положительно сказать, что приход Гарибальди в Рим не мог повлечь за собою войны с Францией. В октябре, когда этого события еще ждали, я говорил с французскими офицерами в Париже: они откровенно объявляли, что ‘император не рискнет на такое безрассудство’ (folie) — послать войско против Италии, что подобная мера его самого очень уронила бы и даже, пожалуй, подвергла опасности.104 Потом расспрашивал я французских офицеров в Риме, те сознавались, что до самых событий под Капуей, то есть дс вмешательства пьемонтцев, дело Гарибальди представлялось всем столько святым, энтузиазм к нему был так силен, что для французских войск в Риме нравственно невозможно было идти с ним на битву, ‘почти каждый из нас счел бы для себя позором легкую победу над волонтерами’, — говорили они.105 Я поверял эти отзывы на многих, даже на журналах французских, — и там нашел, сквозь казенную оболочку, проблеск внутреннего отвращения к идее войны французов с Гарибальди. И это продолжалось именно до того времени, когда Гарибальди шел только с народом, не связывая себя ни с каким правительством.l06 Таким образом, Кавуру нечего было опасаться с этой стороны. Да, впрочем, из депеши, приведенной выше, видно, что он и боялся совсем не этого, а совершенно противного, то есть успеха Гарибальди в атаке на Рим…
Но если так, то чем объяснить популярность Кавура во всей Европе, и особенно в народе Италии? Смерть его показала, до какой степени дорожили им. Торжественные панихиды по нем во всех городах привлекали тысячи народа, облеченного в траур, в день его смерти заперты были все лавки в Турине, в других городах во всех домах выставляли черные флаги, несколько муниципий уже открыли подписку на памятник ему, и подписки все идут очень успешно, и пр. и пр. …
На все это надо сказать, что народ вообще очень добр, муниципии очень щедры, выражения горести не так общи и сильны, как о них пишут в газетах, и что при всем том граф Кавур был человек замечательный и полезный для Пьемонта и вообще не лишенный многих достоинств, смерть же его приключилась именно в тот момент, когда слава его достигла своего апогея и затем скоро должна была идти к упадку. Один из итальянских журналов в некрологе Кавура прямо выразился: ‘Граф Кавур умер вовремя для своей славы и для блага Италии: для своей славы потому, что она не могла уже более возвышаться, а для блага Италии — потому, что с его смертью должна прекратиться эта система, сделавшая из Италии орудие чужеземных замыслов и покупающая свободу одних провинций продажею других’. {‘La Democrazia’, 8 июня 1861.107}
Довольно, впрочем, о Кавуре как государственном человеке: судите о его заслугах как хотите. Ыо, может быть, вам любопытно также узнать его как человека просто? Иа этот счет я вам не могу прибавить многого. Разве обратиться к ‘источникам’? Вот, например, рассказы г. Марка Монье, о котором, помнится, г. Лыжин отзывается в своих путевых письмах таким образом: ‘Весьма основательный писатель, тем более что с самим Кавуром знаком’.108 Г-н Монье говорит, что когда он в передней Кавура припомнил все, что им сделано, то спросил себя: ‘По какому праву хочу я, немощный и худой, войти в это существование, столь обширное и полное’, {Moi, clietif, entrer dans cette existence si vaste et si pleine, — если г. Монье, точно, худощав, то он составил недурной каламбур.} и пр. Задав этот вопрос, г. Мопъе хотел даже отступить от передней, но ему сказали, что граф будет очень рад принять его, он вошел и — ‘я был успокоен тотчас же, и совершенно: если бы я имел, как г. Тэн,10Э талант и надобность формулировать в одном слове мое впечатление, я бы написал, несколько удивляя даже сам себя:
Граф Кавур — это улыбка’. {Marc Monnier. L’Italie est-elle la terre des morts? (Марк Монье. Является ли Италия землей мертвых? (франц.). — Ред.), р. 418.}
Затем г. Монье сообщает любопытнейшие черты из своего разговора с Кавуром, состоящие в признании графа, что министерство в Пьемонте идет впереди страны, что оппозиция очень кротка и нимало ему не мешает, что сектаторов он презирает, и т. п. Все это, по словам г. Монье, было произнесено с грацией и любезностью восхитительною. Вот вам уж и есть одна черта Кавура как частного человека, и вдобавок противоречащая всему, что до сих пор вы представляли, судя по отзывам о его парламентском поведении. Впрочем, надо припомнить характер самого г. Монье, чуть не ‘отступившего’ из передней графа от страха пред его величием.
Вот рассказы другого француза, которого приводят везде, даже в ‘Кельнской газете’ — Плателя.
‘Однажды показывают мне на балконе одного дома человека в красном халате и желтых туфлях, курившего прозаически сигару, и сказали мне: вот граф!.. Он был тут, смотря на свой народ, и народ смотрел на него в лице одного пьемонтского мальчишки…110 В палате я тотчас узнал моего балконного знакомца. Как он сидел — я этого не мог понять, его манера сидеть столь же неподражаема, как поэзия Данта: он скрещивает одну ногу на другой. Можно бы сказать, что это воспоминание восточного вопроса. Весь Турин занят манерою сиденья своего первого министра. Я видел, как люди очень почтенные, сотоварищи графа, пробовали подражать ему в маленьком кружке — невозможно!..’ Далее Платель толкует о том, как Кавур похож на Тьера111 grossi et grandi, {Потолстевшего и выросшего (франц.). — Ред.} что у него очень живое и тонкое выражение лица и пр. Потом рисует его манеру говорить и замечает: ‘Когда обстоятельства серьезны, он кладет обе руки в карманы, и тогда приготовьтесь услышать такую фразу: ‘Если вы не вотируете этого закона, signori deputati, я считаю себя неспособным более управлять делами и желаю вам счастливо оставаться’. Все перепуганы, и закон вотируется… Граф увлекается гневом, как женщина, он заносится, говорит то и это, и то бывает не всегда то же, что это, но никто не заставит его выразиться определенно, когда он этого не хочет. Иногда его интерпеллируют насчет национальной гвардии, а он отвечает о Мон-Сенисе, или наоборот. Он имеет удивительное искусство не сказать того, чего не хочет, и заставить других говорить то, что он хочет… У него есть мания изо всего делать личности. Г-н Мамиани112 интерпеллирует насчет бюджета, аргумент в ответе графа будет тот, что г. Мамиани безобразен, иному он скажет, что тот слишком стар, г-на Боджио попрекнет тем, что он молод, графу Ревелю скажет, что тот не носит подтяжек, — но скажет так, что бюджет будет вотирован’.
Если вы найдете этот рассказ, при всей его видимой размашистости, еще более холопским, чем г. Монье, — так я в этом не виноват. Мне выбирать было не из чего: других рассказов о частной жизни и свойствах графа не существует покамест.
Можно бы, правда, выбрать несколько анекдотов из некрологов, но все они так отзываются общим местом, что скучно рыться в них. Однажды представили ему протест, несогласный с его взглядами, — для представления королю, и он был так честен, что не утаил, а передал, в другой раз пришел к нему бедный человек, прося взять билет в лотерею, — он взял все билеты, а вещь оставил у владельца, один автор клерикальной партии прислал ему экземпляр сочинения, в котором восставал против его политики, — он принял и ответил автору очень любезным письмом… Словом — анекдоты дешевого, рутинного великодушия рассказываются в изобилии, не знаю, что они могут прибавить к чьей бы то ни было характеристике…
В заключение мне хочется припомнить разговор с одним сицилияицем, объяснявшим мне политику и успех графа Кавура в аллегорической форме. Выходило почти так:
‘Дорога прогресса для Италии, как и вообще для человечества,113 узка и трудна, и стерегут ее люди, заинтересованные в том, чтоб народ не шел по этой дороге. Находится отважный человек, пробирается мимо сторожей, выбегает на эту дорогу и зовет за собою других. Таков был в Италии, положим, основатель общества ‘Юной Италии’.114 Его начинают преследовать, его ловят, в него стреляют, он не сходит с дороги и все зовет. Голос его доходит до сограждан. Более смелые кидаются по тому же направлению, но дорога затруднена хуже прежнего, стража умножена, по сторонам стоят крепости и батареи. Самые пылкие бросаются вперед, несмотря ни на что, и погибают… Таковы были у нас Бандьера, Пизакане и пр. и пр. За ними идут другие, за другими третьи, все сражаются, все пролагают дорогу и после многих неудач находят наконец своего Гарибальди — рушат враждебные крепости, овладевают батареями, прогоняют стражу и открывают всем дорогу. Тогда по ней идет толпа, предводимая Кавуром. Кавур — это благоразумие. Покамест была опасность, он стоял в стороне и говорил: ‘Не ходите — погибнете’. Некоторые не слушались, шли и погибали, толпа видела это и убеждалась, что почтенный человек говорит правду. А он все больше и больше собирает около себя народу и уверяет: ‘Я знаю, когда надо будет идти, поверьте, что я вас приведу вовремя и безопасно: положитесь на меня’. И точно, пришло время, он сказал: ‘Пора!’ Толпы прошли спокойно и рассудили: ‘Вот это — так человек! Прежние головорезы — или погибали, или терпели страшные потери, чтобы пройти, а этот — умел выждать время и как отлично провел нас’. И человек этот делается в глазах толпы истинным вождем и спасителем, единственным мудрецом, на которого можно положиться… И многие ли хотят подумать, что ведь он только воспользовался работою прежних ‘сумасбродных головорезов’, мало того, что он затруднил путь прогресса, собирая около себя праздными зрителями тех, которые без его увещаний, может быть, сами пошли бы на дело, увеличили силу пробивающихся тружеников и сделали бой менее трудным, победу более скорою и верною… Если б этот благоразумный господин не удерживал вокруг себя толпы — может, все они бросились бы, и ‘безумное’ предприятие головорезов оказалось бы не безумным, и они сами не погибли бы, а увенчались успехом… Рассудите хорошенько и скажите, в какой мере нравственно и чисто добыт успех этого воздерживателя горячих стремлений и решительных мер…116 Он окружен славою, почетом, о нем кричит вся Европа, он создает Италию (упрочивая себе в то же время состояние в 40 000 000 франков), ему удивляются, что он работает по четырнадцать часов в день над дипломатическими нотами в своем роскошном кабинете… И в то же время забрасывают грязью, позорят и осмеивают людей, которые идут заведомо всем к той же великой цели, терпя на своем пути и нищету, и одиночество, и клевету, и изгнание, и тюрьму, и при всем том сохраняя больше бодрости и веры, нежели могучий министр, претендующий ворочать судьбами государств…116 И он сам не совестится бросать в них камнем — в них, которых труды и страдания вырастили для него такие сладкие плоды!’
Я ничего не отвечал моему сицильянцу. Да и стоит ли отвечать на подобные аллегории?117

ПРИМЕЧАНИЯ

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во ‘Деятель’, 1911—1912.
Герцен — А. И. Герцен. Собрание сочинений в тридцати томах, тт. I—XXVII, М., изд-во Академии наук СССР, 1954—1963 (издание продолжается).
ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. П. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.
ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения, тт. I—IV, СПб., 1862.
ИРЛИ — Институт русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом).
Княжнин, No — В. Н. Княжнин. Архив Н. А. Добролюбова. Описание… В изд.: ‘Временник Пушкинского дома. 1913’ СПб., 1914, стр. 1—77 (второй пагинации).
Лемке — Н. А. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений. Под редакцией М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл. — 1912).
Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., Госкультпросветиздат, 1953.
ЛН — ‘Литературное наследство’.
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890.
Некрасов — Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, тт. I—XII, М., Гослитиздат, 1948—1953.
‘Совр.’ — ‘Современник’.
Указатель — В. Боград. Журнал ‘Современник’. 1847—1866. Указатель содержания. М.—Л., Гослитиздат, 1959.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.
В настоящий том вошли произведения Добролюбова, написанные им в 1861 году, а также сатирические статьи и стихотворения из ‘Свистка’ (1858—1861) и ‘Искры’ (1859).
Основную часть статейного материала тома составляют так называемые ‘итальянские’ статьи Добролюбова: в них рассматриваются события итальянского национально-освободительного движения. Эти события привлекали всеобщее внимание, но оценка происходившего в Италии была очень различна. То освещение, которое мы находим в работах Чернышевского и Добролюбова, противостоит прежде всего либеральному истолкованию. Направленные против западноевропейских либералов, эти статьи не в меньшей степени обращены и против российского либерализма — против его интерпретации событий в Италии и исторического процесса в России. Важной особенностью этих статей является их второй план: события национально-освободительной борьбы в Италии проецировались на русскую современность тех лет с характерной для нее революционной ситуацией и предстоявшим освобождением крестьян.
Очень значительной для понимания литературно-теоретических взглядов Добролюбова является статья ‘Забитые люди’. Этой статьей о творчестве Достоевского завершается творческий путь критика.
Из полемических статей на другие темы необходимо отметить продолжение спора с Н. И. Пироговым (‘От дождя да в воду’) и резкое выступление против филантропических, с религиозным оттенком, идей Общества для распространения полезных книг.
Важным разделом тома является ‘Свисток’. Органическая часть ‘Современника’, ‘Свисток’ был подчинен тем же задачам, какие стояли в это время перед боевым органом революционной демократии. Он показывал всю ограниченность либеральных иллюзий, боролся против так называемого обличительства, осмеивал самые различные стороны неприглядной русской действительности тех лет.
Сноски, принадлежащие Добролюбову, обозначаются в текстах тома звездочками, звездочками также отмечаются переводы, сделанные редакцией, с указанием — Ред. Комментируемый в примечаниях текст обозначен цифрами.
Тексты всех статей ‘Современника’ подготовлены В. Э. Боградом, реальные примечания к ним написаны В. А. Алексеевым, за исключением статьи ‘Забитые люди’, примечания к которой написаны Г. Е. Тамарченко, текстологические примечания В. Э. Бограда. Тексты ‘Свистка’ подготовили и комментировали Б. Я. Бухштаб и С. А. Рейсер. С. А. Рейсеру принадлежат вступительные примечания ко всем номерам ‘Свистка’, кроме того, им подготовлены тексты и написаны примечания к произведениям, напечатанным в ‘Свистке’, NoNo 1 и 8, и в ‘Искре’, а также к следующим отдельным произведениям: ‘Мысли о дороговизне вообще и о дороговизне мяса в особенности’, ‘Краткая история ‘Свистка’ во дни его временного несуществования’, ‘Отрадные явления’, ‘Стихотворения, присланные в редакцию ‘Свистка’ (в NoNo 3 и 4)’, ‘Новые творения Кузьмы Пруткова’, ‘Оговорка’, ‘Опыт отучения людей от нищи’, ‘Отъезжающим за границу’, ‘Еще произведение Пруткова’, ‘Новое назначение ‘Свистка», ‘Сирия и Крым’, ‘Письмо благонамеренного француза’, »Свисток’ ad se ipsum’, »Свисток’, восхваляемый своими рыцарями’. ‘Выдержки из путевых эскизов’, ‘Славянские думы’, ‘Средь Волги, реченьки глубокой…’, ‘Что о нас думают в Париже?’, ‘В начале августа вернулся я домой…’. Остальные тексты подготовил и комментировал Б. Я. Бухштаб.

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ГРАФА КАМИЛЛО БЕНЗО КАВУРА

Впервые — ‘Совр.’, 1861, No 6, отд. II, стр. 479—492 (глава I) и No 7, отд. II, стр. 93—132 (главы II и III) за подписью ‘Н. Т—нов’. Вошло с восстановлением запрещенных цензурою мест в изд. 1862 г., т. IV, стр. 266—320. Наборная рукопись в ГИБ, недостает нескольких страниц. На первом листе ее надпись: ‘След<ующая> почта идет отсюда через три дня, к тому времени кончу всю статью. Если можно подождать, чтобы напечатать в июньской книжке, то подождите. Н. Добролюбов. 17 июня’. Через несколько дней (письмо от 12 (24) июня) Добролюбов сообщал. Чернышевскому: ‘Статейка о Кавуре в разных приемах гуляет теперь по всем морям. Конечно, к июню не поспеет. Но, кажется, будет достаточно отличаться от других биографий, так что м<оже>т б<ыть> помещена и в июле, если бы пропустили то, для чего она написана’ (т. 9 наст. изд.). Корректура этой статьи (не хватает части текста от слов ‘Но события шли’, стр. 51, строка 18 сн. и до слов ‘не опустим здесь’, стр. 66, строка 19 сн. наст, тома) хранится в ИРЛИ. Она не содержит каких-либо помет, за исключением указаний, что была набрана в два приема (23 и 26 июля), и обращения ‘Его высокородию Н. А. Некрасову’. Касаясь прохождения статьи через цензуру, в письме от 1 июля 1861 года Чернышевский сообщил Добролюбову: ‘Статью о Кавуре вы, вероятно, уже можете видеть в Москве. Прошла она (по-моему) сносно, — лишь выбросили строки петита в выносках с нумерами и названиями газет, сохранив самые выписки, да вместо ‘маццинисты’ везде поставили ‘радикалы’, да выбросили отрывок из онеры (совершенно безвинно), да еще, да еще кое-что выбросили, всего страницы две. Но смысл сохранился порядочно. Ярость на нас за Кавура повсюду неописанная’ (Чернышевский, XIV, стр. 436). Статья была написана с целью показать, ‘что такое был и чем всегда оставался либерализм’ (ср. с очерком ‘Из Турина’: либерализм — это сначала планы реформ, а затем реакция из страха перед потрясением ‘основ’). Русский читатель видел в анализе деятельности Кавура и объяснение политики русских либералов во время подготовки крестьянской реформы 1861 года и начавшийся переход либералов на сторону реакции.
Не было русского либерального издания, которое бы не разразилось бранью против Добролюбова и Чернышевского за статьи о Кавуре. Общий тон либеральной журналистики в откликах на смерть Кавура был скорбно-восторженным: ‘В настоящее время нам остается только примкнуть к общему хору хвалений и сожалений о графе Кавуре’, — писала, например, ‘Библиотека для чтения’ (1861, No 6, стр. 23). В качестве особой похвалы покойному приписывалась заслуга освобождения Италии, а ‘Время’ ставило графу в заслугу написанную им статью ‘Коммунистические идеи, а также средства противодействия их развитию’ и то, что граф был сторонником и последователем Мальтуса. ‘Время’ негодовало на людей, ‘которым эта смерть доставила истинное наслаждение’, намекая на сотрудников ‘Современника’ (‘Время’, 1861, No 6, ‘Политическое обозрение’, стр. 45—46). В ‘Отечественных записках’ (1861, No 8) появилась целая серия враждебных выпадов: Альбертини в ‘Политическом обозрении’ (стр. 74—80) — ‘Автору полемических красот’, Громеки — ‘От С. С. Громеки к Н. Г. Чернышевскому’ в ‘Современной хронике России’, в обзоре ‘Русская литература’, в ‘Заметках праздношатающегося’ М. Розенгейма (стр. 48). ‘Русский вестник’ также во многих статьях обрушился на ‘Современник’ за Кавура: ‘Виды на ‘entente cordiale’ с ‘Современником’ (1861, июль, стр. 60—95, без подписи), ‘Кое-что о прогрессе’ (1861, октябрь, стр. 107—127, без подписи).
Статья Добролюбова, резко отличаясь от либеральных славословий, полностью соответствовала оценке Кавура политическим обозревателем ‘Современника’ — Чернышевским. ‘Нет в истории нашего века факта, в котором министр, управляющий страной, выказал бы столько презрения к правам парода, сколько выказал Кавур в договоре, по которому отдавал Франции Савойю’, — писал Чернышевский в политическом обзоре (Чернышевский, VIII, стр. 32).
Работая над статьей, Добролюбов привлек большое количество иностранных источников. Три биографии Кавура, о которых он говорит: Vilbort. ‘Cavour’. Paris, 1861, В. Bonghi. ‘Camillo Benso di Cavour’, Torino, 1860, Hippolyte Castille. ‘Comte de Cavour’, Paris, 1859. Затем: M. Charles de la Varenne. ‘Lettres italiennes. Victor — Emmanuel II et le Pimont en 1858’, Paris, 1859, Franois Verasis. ‘Le Pimont et le minist&egrave,re du comte de Cavour’, Paris, 1857, Marc Monier. ‘L’Italie est-elle la terre des morts?’, Paris, 1860 и ряд других источников, включая статьи из западноевропейских журналов и газет.
Добролюбов исключительно верно оценил роль Кавура. По словам Маркса, с Кавуром вместе шла ‘вся буржуазная и аристократическая сволочь Италии’ (К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. XXV, 1936, стр. 372).
1. Волнения в Сирии начались в 1858 году, к 1860 году восстание распространилось на области, населенные племенем друзов. Наполеон III использовал это как повод для ввода в Сирию войск под предлогом защиты христианского населения (через год под давлением Англии он был вынужден прекратить оккупацию). — Слов ‘еще ее знают подробностей, но’ в журнальном тексте нет, а вместо ‘рассердятся’ — ‘сердятся’.
2. ‘Pays’ — французская газета, основанная в 1849 году. Поддерживала Кавеньяка в борьбе против президента Наполеона. Умеренно-либеральная.
3. ‘La Presse’ (1836—1866)—парижская ежедневная либеральная газета, основана Э. Жирарденом.
4. ‘Le Si&egrave,cle’ (1836—1939) — французская либеральная газета, оппозиционная к Наполеону III.
5. О Ратацци см. прим. 38 к очерку ‘Из Турина’.
6. См. очерк ‘Из Турина’.
7. Имеется в виду брошюра Ипполита Кастиля ‘Comte de Cavour’, Paris, 1859.
8. Полина Боргезе (1780—1825) — сестра Наполеона I, по мужу Боргезе.
9. Текста, взятого в кавычки, в ‘Современнике’ нет.
10. Слова ‘может быть даже наши читатели припомнят несколько знакомых в подобном роде’ в ‘Современнике’ отсутствуют.
11. Имеется в виду революция 28—30 июля 1830 года, свергнувшая власть Бурбонов и заменившая их Орлеанской династией.
12. Имеются в виду Маццини, Гарибальди и другие деятели ‘рисорджименто’.
13. Радикальной — революционной.
14. В марте 1861 года Кавур заявил в парламенте, что был ‘заговорщиком’ в течение двенадцати лет (у Добролюбова — восемнадцать). Это была демагогия, на самом деле он не входил в тайные общества. ‘Giovane Italia’ — ‘Молодая Италия’ (Марсельская) — тайное общество, созданное Маццини в 1831 году. Смуты 1833 года — попытка Маццини поднять восстание в Савойе.
15. ‘Revue Nouvelle (1845—1847) — французская либеральная газета.
16. Добролюбов имеет в виду Каткова, который восхищался парламентарными порядками Англии (см. ‘Русский вестник’ 1856—1860 годов).
17. Речь идет о статье реакционного публициста ‘Русского вестника’ В. К. Ржевского (1811—1885) — ‘О мерах, содействующих развитию пролетариата’ (1861, NoNo 1, 2, 9, 10).
18. О’Коннель Даниэль (1775—1847) — ирландский либеральный деятель.
19. Речь идет о Питте Уильяме младшем (1759—1806) — английском премьер-министре, одном из организаторов коалиций против Наполеона.
20. Эльдон Джон Скотт (1751—1838) — английский реакционный политический деятель. Полиньяк Арман-Мари-Жюль-Огюст (1780—1847) — роялист, премьер-министр Франции.
21. Норт Фридрих (1732—1792) — английский реакционер, премьер-министр.
22. Пиль Роберт (1788—1850) — консерватор, премьер-министр, в 1846 году отменил хлебные пошлины. Каннииг Джордж (1770—1827) — тори, министр иностранных дел и премьер.
23. Братья Еандъера организовали в 1841 году тайное общество ‘Esperia’ и в 1844 году высадились в Калабрии, но отряд был разбит и братья расстреляны по приказу неаполитанского короля.
24. Джоберти Винченцо (1801—1852) — сторонник федеративного объединения Италии под руководством папы римского, автор сочинений по истории и философии, например ’11 primato degli italiani’ (1843).
Премьер-министр Сардинии в 1848—1849 годах. Ааелио Д’Массимо Типпарелли (1798—1866) — министр иностранных дел Сардинии в 1849— 1852 годах, либерал. Его романы (‘Ettore Fieramosca’, 1833 и ‘Nicolo de’Lappi’, 1841) способствовали развитию освободительного движения в Италии.
25. Речь идет о Пие IX —графе Мастаи Ферретти (1792—1878), ставшем папой в 1846 году.
26. Этой фразы в ‘Современнике’ нет.
27. 30 октября 1847 года был издан указ о реформе суда и смягчении цензуры.
28. Слов ‘не надеясь получить добром от слабого Карла Альберта ничего, кроме половинных и неверных льгот’ в журнальном тексте нет.
29. Вместо слов ‘которые исполняются разве только через двадцать — тридцать лет…’ в ‘Современнике’ — ‘слишком несвоевременные’.
30. В изд. 1862 г. опечатка: ‘отдал’.
31. В изд. 1862 г., рукописи и ‘Современнике’ опечатка: ‘призвании’.
32. В сражении при Кустоцце (1848) сардинская армия потерпела серьезное поражение от австрийцев.
33. В сражении при Новаре (23 марта 1849 года) сардинская армия была разбита, и Карл Альберт был вынужден отречься от престола.
34. Сиккарди Джузеппе (1804—1857) — министр юстиции Сардинии, в 1850 году провел закон, по которому духовные лица, имевшие раньше привилегии перед судом, приравнивались по правам к другим гражданам.
35. Слова ‘по всеобщему соглашению’ в ‘Современнике’ отсутствуют.
36. 2 декабря 1851 года президент Франции Луи-Наполеон совершил контрреволюционный переворот. Титул императора он принял через год.
37. Вместо слова ‘Попы’ в ‘Современнике’ — ‘Рим’, в следующей фразе вместо ‘поповское’ — ‘клерикальное’.
38. Фоше Леон (1804—1854) — французский буржуазный политэконом. В. Чичерин упоминает о нем в своих ‘Очерках Англии и Франции’ (М., 1859).
39. О положении рабочих на постройке Волжско-Донской железной дороги см. в наст, томе ‘Опыт отучения людей от пищи’.
40. Обещанной статьи Добролюбову написать не пришлось.
41. Кольб Георг (1808—1884) — немецкий прогрессивный экономист.
42. Феррари Джузеппе (1812—1876) — поэт и политический деятель.
43. В изд. 1862 г. и ‘Современнике’ опечатка: ‘в 1857 году’.
44. Шарль де ла Варенн — французский историк. ‘Письма об Италии’ вышли в Париже в 1855 году.
45. Орсини Феличе (1819—1858) — итальянский революционер, казнен 13 марта 1858 года за неудавшееся покушение на Наполеона III, имевшее целью привлечь внимание Европы к итальянским делам. См. о нем в ‘Письмах из Франции и Италии’ и ‘Былом и думах’ Герцена.
46. Яков Хам — псевдоним Добролюбова. Стихи Якова Хама пародировали псевдопатриотическую поэзию славянофилов и поэтов ‘чистого искусства’, в том числе Аполлона Майкова (см. в наст, томе ‘Мотивы современной русской поэзии’, No 1 ‘Свистка’).
47. Этого абзаца в журнальном тексте нет.
48. Приезд Маццини в освобожденный Гарибальди Неаполь всполошил либералов всех мастей (в том числе и русских). Агенты сардинского правительства организовали травлю, называя Маццини бурбонским республиканцем. Добролюбов имеет в виду ‘Санкт-Петербургские ведомости’, ‘Отечественные записки’ и ‘Русский вестник’, перепечатывавшие сообщения иностранных газет, враждебных не только Маццини, но и Гарибальди: ‘Эти Маццини, эти Криспи не имеют корней ни в Италии, ни в Европе, и если б им удалось убедить в противном Гарибальди, они погубили бы и Гарибальди и Италию’, — сочувственно цитировал Катков корреспондента английской ‘Times’ (‘Русский вестник’, 1860, сентябрь, кн. 1, ‘Итальянский вопрос и европейские союзы’, стр. 62).
49. Текст от слов ‘человек, твердо и решительно выразивший эту мысль’, за исключением слова ‘Маццини’ (стр. 70, 7 строка сн.) до ‘всегда был неудачным заговорщиком. Но’ в ‘Современнике’ отсутствует.
50. Речь идет о религиозных воззрениях Маццини. Провозглашая лозунг ‘Бог и народ’, утверждая, что не папа, а народ является единственным толкователем божественного провидения, Маццини стремился подорвать авторитет папы. Маццини был враждебен идеям научного коммунизма.
51. Слов ‘можно не сочувствовать некоторым его воззрениям’, ‘удивлении к его’ в ‘Современнике’ нет.
52. Начала фразы ‘Когда было произнесено самонадеянное, но благородно-энергическое изречение: ‘Italie far da se’, граф’ в журнальном тексте нет.
53. О Маниле см. прим. 74 к очерку ‘Из Турина’.
54. Король Пруссии Фридрих II (1712—1786) пытался подчинить другие германские государства и вел неудачные войны с коалициями враждебных монархов.
55. Слова ‘на том основании, что та везде суется и, хоть вовсе не по пути, по могла бы заехать и в Пьемонт…’ в ‘Современнике’ отсутствуют.
56. Слова ‘и они очень понравились друг другу’ в ‘Современнике’ отсутствуют.
57. Вместо слова ‘Маццини’ в ‘Современнике’: ‘одним из республиканцев’.
58. Вместо слова ‘Бонапартом’ в ‘Современнике’: ‘Франциею’, а вместо слов ‘стоил Италии осмеяния и позора’ — ‘дорого стоил Италии’.
59. Ссылки на Маццини в ‘Современнике’ нет.
60. Александрия и Навале — сардинские крепости.
61. В рукописи далее зачеркнуто: ‘что ему приписывают чуть ли не все дальней’.
62. Дальше в рукописи зачеркнуто: ‘мне несколько странно — я не читал несколько времени итальянских и французских газет и потому’.
63. Битва на реке Черной закончилась поражением русских войск.
64. Вместо слов ‘император французов’ в ‘Современнике’: ‘французский кабинет… и будто бы послал’.
65. Этой сноски в журнальном тексте нет.
66. Валевский Александр Флориан (1810—1868) — в 1855—1856 годах был министром иностранных дел Франции.
67. Текст от слов ‘дважды до этого’ до ‘от разных тиранов’ (за исключением двух фраз: ‘Кому же сообщал свои открытия граф Кавур? Не итальянцам ли?’) в ‘Современнике’ отсутствует.
68. Следующее далее окончание фразы в ‘Современнике’ дано в иной редакции: ‘начали говорить об этом за столько лет прежде’.
69. Вместо слов ‘с приличной торжественностью, в могучем собрании высоких особ’ в ‘Современнике’: ‘в торжественном собрании дипломатов великих держав’.
70. Слов: ‘сумасбродных’, ‘Наполеон и’, ‘гнусным’ в журнальном тексте нет, а вместо слова ‘полезные’ в ‘Современнике’ — ‘эти’.
71. Этой и предыдущей сноски (на стр. 77) в ‘Современнике’ нет.
72. Вместо ‘Наполеоном’ в ‘Современнике’ — ‘Франциею’.
73. Мингетти Марко (1818—1886) — итальянский либерал, кавурист, комиссар Сардинского правительства в Романье в 1859 году.
74. Вместо этой и предыдущей фразы в ‘Современнике’: ‘…смелым, тем более, что около этого времени уже решился вопрос об уступке Ниццы’.
75. Понятовский Иосиф (1816—1873) — тосканский посол в. Брюсселе и Лондоне, затем французский сенатор во время правления Наполеона III. Речь идет о попытках императора Франции воспрепятствовать присоединению Тосканы, Модены и Пармы к Сардинии. С этой целью Понятовский и французский дипломат Реве Гюстав (1821—1905) были посланы в Италию в 1859 году.
76. Слов ‘и самим Маццини’ в ‘Современнике’ нет, а последующая фраза дана в несколько иной редакции: ‘Некоторые даже были недовольны ею за то, что она побуждала к немедленному присоединению’.
77. Этой фразы в журнальном тексте нет.
78. Principe (‘Государь’) — трактат Макиавелли, утверждавший объединение Италии через монархию.
79. Вместо слова ‘патриотов’ в ‘Современнике’: ‘радикалов’.
80. Речь идет о Мюрате Наполеоне-Шарле-Люсьене (1803—1878), принце неаполитанском.
81. Имеется в виду миссия австрийского дипломата Гуммилайера к Пальмерстону в 1848 году с просьбой посредничества между восставшими провинциями и австрийским правительством, обещавшим Ломбардии и Венеции либеральные реформы, вплоть до самоуправления.
82. Данный абзац в ‘Современнике’ отсутствует.
83. Вместо слова ‘передовой’ в ‘Современнике’ — ‘радикальной’.
84. ‘Italia del Popoli’ (1848—1857) — газета, основанная Маццини.
85. Этой сноски в ‘Современнике’ нет.
86. Вместо слова ‘передовой’ в ‘Современнике’: ‘той же’, а вместо ‘Pensieroed Azione’ — ‘Этот журнал’. — ‘Pensiero ed Azione’ (1858—1860) — журнал, издавался Маццини в Лондоне, затем в Лугано и Генуе.
87. В Кампоформио в 1797 году Франция заключила мир с Австрией, по которому Австрия уступала Франции Нидерланды и признавала Цизальпинскую республику, созданную в Северной Италии (Милан и часть Венецианской области). Этот договор закреплял власть Франции и Австрии на итальянских землях.
88. Слово ‘предательски’ в ‘Современнике’ опущено.
89. Этой и двух предыдущих сносок в журнальном тексте нет.
90. В изд. 1862 г. и ‘Современнике’ вместо слова ‘смысл’ — ‘мысль’.
91. Первая часть фразы в ‘Современнике’ в иной редакции: ‘Но тюльерийский кабинет выразил свое согласие на присоединение Неаполя и тогда’.
92. Никотера Джиованни (1828—1894) — соратник Гарибальди, часть волонтеров под его командованием должна была присоединиться к волонтерам в Сицилии, но сардинскими чиновниками была задержана.
93. Слов ‘дело в том, что здесь’ и предыдущей фразы в журнальном тексте нет.
94. В ‘Современнике’ — ‘Францию’.
95. Данной фразы в ‘Современнике’ нет.
96. В изд. 1862 г. опечатка: ‘статей’.
97. Старая книга Бальбо — Ч. Бальбо. ‘Надежды Италии’, Париж, 1843.
98. Эта сноска в ‘Современнике’ отсутствует.
99. Слова ‘ибо был в беспамятстве, когда послали за священник ж, а’ в журнальном тексте отсутствуют.
100. Конец фразы (начиная со слов ‘выше которого едва ли’) в ‘Современнике’ отсутствует.
101. Нунцианте — генерал, министр финансов неаполитанского короля. Видя, что падение Бурбонов неизбежно, он пытался убедить своих солдат, пока не пришел Гарибальди, перейти на сторону Сардинии.
102. Вместо слов ‘эту оскорбительную’ в ‘Современнике’ — ‘известную’.
103. Данная фраза в журнальном тексте отсутствует.
104. Слов ‘на такое безрассудство (folie)’ в ‘Современнике’ нет, а окончание фразы дано в иной редакции: ‘мера могла повредить ему самому’. В следующей фразе слова ‘дело Гарибальди представлялось всем столько святым’ в ‘Современнике’ отсутствуют.
105. Слов »почти каждый из нас счел бы для себя позором легкую победу над волонтерами’, — говорили они’ в журнальном тексте нет, а в последующей фразе вместо ‘казенную оболочку’ в ‘Современнике’: ‘условные фразы’.
106. Конца фразы (‘не связывая себя ни с каким правительством’) в ‘Современнике’ нет.
107. Этой сноски в ‘Современнике’ нет.
108. Имеется в виду статья Н. Лыжина ‘На пути по Италии’ в ‘Русском вестнике’ (1860, август, кн. 2, стр. 433—442).
109. Тон Ипполит (1828—1893) — французский философ-позитивист, литературовед и историк.
110. Далее в рукописи зачеркнуто: ‘Граф, конечно, не подозревал, что француз, который вглядывался в него снизу, писал в это время книгу, — иначе он, конечно, принял бы более торжественную позу, подобно арабской лошади или красавице, чувствующей, что на нее смотрят. Граф в самом деле, по словам его противников, более дорожит мнением’.
111. Тьер Луи-Адольф (1797—1877) — французский реакционер, впоследствии палач Парижской Коммуны.
112. Мамиани делла Ровере Теренцио (1799—1885) — итальянский философ, министр.
113. Слов ‘как и вообще для человечества’ в журнальном тексте нет.
114. Этой фразы в ‘Современнике’ нет.
115. Текст от слов ‘И многие ли хотят’ до ‘и решительных мер…’ в ‘Современнике’ отсутствует.
116. Конец фразы в журнальном тексте сильно сокращен (‘которые шли заведомо всем к той же цели, терпя на своем пути нищету и изгнание’).
117. Этой фразы в журнальном тексте нет.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека