Внутреннее обозрение, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1861

Время на прочтение: 66 минут(ы)

Н. А. Добролюбов

Внутреннее обозрение

Н. А. Добролюбов. Собрание сочинений в трех томах
М., ‘Художественная литература’, 1987
Том третий. Статьи и рецензии 1860-1861. Из ‘Свистка’. Из лирики
Примечания Е. Буртиной
OCR Бычков М. Н.

&lt,I&gt,

Исполняя наше прошлогоднее обещание, мы открываем с этой книжки нашего журнала постоянную хронику внутренней жизни нашего отечества1. Считаем нелишним сказать в самом начале несколько слов о том, как мы понимаем это дело.
Нам придется сообщать во внутреннем обозрении известия самые разнообразные и нередко даже противоположные друг другу по своему характеру. Сведения об отрадных начинаниях и печальных явлениях быта, светлых надеждах и горьких разочарованиях, высоких стремлениях и низких поступках — все это, без сомнения, будет пестрить нашу хронику и отчасти видоизменять ее характер. Подобная пестрота неизбежна по условиям самой жизни нашей, складывающейся так неровно и так еще плохо установившейся. Но при некотором внимании читатель найдет общую нить, связывающую различные факты общественной жизни гораздо легче, нежели кажется на первый взгляд. Для этого нужно только приучить себя к строгому различению дел от слов, фактов от предположений, живых явлений быта от мертвых, не перешедших еще в жизнь законоположений. Рассматривая однородные факты жизни, мы не найдем в них действительного противоречия, потому что все они развиваются один из другого по известным законам и в известном направлении. Но огромные противоречия встретим мы на каждом шагу, если вздумаем причислять к действительным фактам народной жизни и все те предположения и планы, которые выработываются в головах нескольких лиц и потом являются на бумаге. Эти бумажные, литературные факты постоянно представляют нам картину, далекую от действительной жизни, и в них-то, или, лучше сказать,— в излишнем доверии к ним заключается главная причина той запутанности, которую находим мы в большей части взглядов на современные события. Все ожило, проснулось, все идет вперед, и в то же время все спит, молчит, остается в неподвижной апатии, все зреет, зреет не по дням, а по часам, зреет уже несколько лет, и вдруг слышится торжественный голос, что все не созрело2, и сотни взрослых людей безмолвно и кротко выслушивают этот голос и через несколько дней бегут поучаться и дозревать на лекции строгого ученого, столь бесцеремонно аттестовавшего их3. Все освещено, настал полный рассвет в нашей общественной жизни, во все уголки свет пробрался, вот уже года три тому назад, по газетным сведениям, и между тем что год, то больше открывается темных уголков, в которых делаются вещи неслыханные и невообразимые, и бывалые люди говорят, что таких уголков и теперь осталось еще много, так много, что если открытые углы ‘стократ умножить миллионом’ и дерзнуть сравнить с неоткрытыми, так и то —

Лишь будет точкою одною…4

Все это чрезвычайно запутывает суждения о современном положении русского общества. Мы видим, что все движется, строится, ломается, опять строится, украшается, переделывается, и остаемся нередко в полном недоумении относительно смысла всех этих построек. На наших глазах одна стена дома сламывается, другая штукатурится, на третьей прибито объявление, что ‘сей дом продается’, а внутри разводится оранжерея. Подходя то с одной, то с другой стороны, мы строим различные предположения и стараемся вывести что-нибудь из переделок, совершающихся перед нами. Само собою разумеется, что нам редко удается сделать правильный и умный вывод. Дело в том, что переделки в доме свидетельствуют о вкусе и потребностях хозяина и жильцов, но не показывают степени прочности, удобства и ценности самого дома. Так точно и в наблюдениях над русской жизнью — изменения и переделки, предполагаемые и совершаемые в ней, могут нас привести к одному только непреложному заключению: значит, устройство русской жизни оказалось неудовлетворительным, значит, есть что-то такое неладное в ней, и русские люди хотят избавиться от существующих неудобств и изменить свое положение к лучшему. Но что именно улучшено, что еще требует улучшений и каких именно — об этом можем мы рассуждать только на основании фактов, непосредственно взятых из жизни, а никак не по формальным, бумажным проявлениям строительной деятельности, кипящей теперь во всех уголках нашего отечества. Возьмем несколько примеров.
В последнее время чрезвычайно размножились у нас акционерные компании, особенно по части путей сообщения, и всякого рода промышленные предприятия. Один этот факт сам по себе, несомненно, доказывает, что до сих пор — как промышленность наша вообще, так в особенности пути сообщения находились в очень неудовлетворительном положении. Иначе не было бы причины для такого внезапного, порывистого и в самом деле значительного движения для образования множества компаний и предприятий. Далее, смотря на формальную, общую сторону промышленного движения, мы можем заключать еще и о том, до какой степени достигло теоретическое развитие общества в отношении к экономическим вопросам, какие потребности сознаны и какие средства для их удовлетворения поняты и признаны большинством. Мы видим, например, что в течение 1856—1858 годов основано около 60 акционерных компаний, и из них почти половина приходится на пароходство и железные дороги. Ясно, что надобность в хороших средствах сообщения и перевозки была слишком ощутительна и очень живо сознавалась обществом. Затем, видя, что заводятся именно общества пароходства и железных дорог, а не шоссейных дорог, не дилижансов, не парусных судов и не воздушных шаров, мы можем заключать весьма основательно, что пароходы и паровозы в настоящее время признаются нашим обществом за самые нужные и удобные средства сообщения. Очевидно, что сознание общества созрело до железных дорог и пароходства. Но на этом должны и остановиться наши выводы, как скоро мы пойдем дальше, мы почти наверное впадаем в ошибку, если не будем руководиться частными фактами. Многие, например, обрадовавшись, что у нас есть железные дороги и пароходы, немедленно становятся на европейскую точку зрения и уже готовы рассчитывать с ними путешествие по России, перевозку грузов и пр. совершенно на таких же условиях, как бы это было в Европе,— прием чрезвычайно легкомысленный, потому что местные условия и особенности нашей жизни совершенно изменяют иногда тот первообраз, с каким известное учреждение является в Европе. Поэтому несправедливо было бы сравнивать, например, наши средства сообщения с европейскими, основываясь только на количестве верст рельсов, числе пароходов и тому подобных формальных определениях. Настоящий, живой вывод об удобствах наших сообщений можно составить лишь из тщательного рассмотрения частных фактов, указывающих, где, что и как делается. Тогда только мы и увидим, как наши дороги и пароходы строятся, чего нам стоят, к чему они больше приспособлены, какое могут иметь влияние на развитие благосостояния в массе народа и как они действительно относятся к средствам сообщения в Европе. Известия об опоздавших поездах, о нескольких часах, проводимых пассажирами в вагонах в ожидании важного лица, о двухмесячном стоянии пароходов на мели в нижних частях Волги, о задержанных извозчиках с грузом компании, о метелях, холоде, голоде и тому подобных условиях, свойственных нашему климату, все подобные известия непременно должны быть принимаемы в соображение — и не только при настоящем положении дел, но и на известный период будущего, потому что наш климат и наша жизнь не могут, разумеется, переродиться в два-три года, хотя бы все восторженные публицисты престольного града Москвы и столицы Санкт-Петербурга соединили свое красноречие для возбуждения ее к такому перерождению.
С этой точки смотрим мы и на все общественное движение, совершающееся в России. Факты действительные, случившиеся — для нас всегда были и будут важнее самых блистательных и широких предположений и формальных предписаний. Без фактов мы не даем веры ни одному высокому стремлению, ни одному красноречивому возгласу. Но неосуществленных стремлений, не перешедших в дело возгласов так много в нашей современной жизни, что они сами по себе составляют факт, свидетельствующий о направлении общественного сознания. На этом основании мы и предположениям, и начинаниям, и канцелярским, форменным приготовлениям, и даже просто словесным походам уступаем известную долю значения, и они будут постоянно заносимы в нашу хронику наряду с действительными фактами. Конечно, в Москве ездят на очень плохих извозчиках, рабочее население в Петербурге помещается большею частию очень дурно, но тем не менее — нельзя же совершенно презирать и то обстоятельство, что в Москве учреждено общество городских экипажей, а в Петербурге — общество для устройства помещения рабочих5. Конечно, у нас денежные и торговые отношения устроиваются далеко не на основаниях политической экономии, но все жо Е. И. Ламанский читает для недозрелой публики лекции о банках, г. Безобразов — о кредите во Второй гимназии, а г. Калиновский — о свободпой торговле в Пассаже6. Конечно, винные откупа существуют на всем пространстве России, и везде русский люд опаивается скверной водкой, но все же в литературе появились обличения на откупа, после того как стало известно, что они существуют последнее четырехлетие…7 И то хорошо — и то служит проявлением силы общественного сознания: стало быть, все подобные явления тоже надо отмечать в летописи общественной жизни. Но только никак не должно ставить их в уровень с тем, что действительно совершается в жизни. Наши разглагольствия, исследования, комитеты, правления и все вообще виды канцелярий и канцелярских работ совершенно ничего не значат пред твердым и могучим ходом жизни, не спрашивающей у нас никаких программ. Вспомним великую философскую истину: в то время как Манилов спрашивал Фемистоклюса, хочет ли он быть дипломатом,— у будущего дипломата чуть было не попала из носу в суп некоторая посторонняя капля… Все наши бумажные восторги и прогрессы напоминают именно этот вопрос о дипломатическом поприще, а действительность каждую минуту подпускает такую постороннюю каплю в суп нашей жизни, подслащенный красноречием и радужными надеждами.
Надеемся, что читатели не будут восставать против нашей точки зрения на события русской жизни. Впрочем, если кто и не согласится с нами — он ничего не потеряет в самой хронике. Составитель нашего внутреннего обозрения, заботясь о полноте известий, не будет проходить молчанием и канцелярских, бумажных явлений нашей жизни, и кому угодно, тот может придавать им даже более значения, нежели явлениям, действительно совершившимся и характеризующим быт народа и нравы общества.
Сделав эти предварительные замечания, представляем читателям и перечень фактов внутренней жизни нашей за последнее время, начиная, разумеется, с правительственных распоряжений.

ВНУТРЕННЕЕ ОБОЗРЕНИЕ

&lt,II&gt,

Случайный составитель обозрения. Его осенние думы в противоположность весенним мечтам и увлечениям,Почему не любит он петербургской весны.Почему боится высказать вполне свое мнение.Решимость его отстаивать одну мысль что пришла осень.Зависимость провинциального времени и погоды от петербургских.Сообщения Петербурга с провинциями.Осенние симптомы при въезде в Одессу.Абазовские деньги.Горести от недостатка звонкой монеты, задержки на станциях по недостатку сдачи.Много ли золота увозится русскими путешественниками за границу и сколько прячут его наши мужики.Некоторые свойства и условия нашего кредита.Богатство нищих и их обилие по большим дорогам.Улучшение наших дорог.Надежды Одессы на устройство в ней хороших мостовых.Еще о доверчивости и о разных ее последствиях: отставной актер, случаи в общественном саду и в клубе.Еще несколько любопытных фактов.

Читатели ‘Современника’ плачут, не нашедши в июльской книжке ‘Внутреннего обозрения’. Так по крайней мере, наверное, думает его составитель, которого я, впрочем, не одобряю — сколько по зависти к его таланту {Новое признание! Пища для полемики против ‘Современника’.}, столько же и за его весенние мечты и стремления1. Весенние мечты вообще мне противны с тех пор еще, как я читал в русских журналах весенние ‘звуки’, ‘песни’, ‘гимны’, ‘мечты’…2 да, именно, я помню, что читал и мечты, да еще —

Над весенней страницею Фета…3

Но особенно опротивели мне весенние мечты и впечатления именно теперь: они меня заставляют писать для этой книжки ‘Внутреннее обозрение’. Представьте, как это весело, особенно теперь (чуть было не сказал: в настоящее время), когда непомерно развившаяся гласность в нашем отечестве гоняется за всякими гадостями, так что от нее и на железных дорогах не ускачешь,— а составитель ‘Внутреннего обозрения’ должен все это заносить в свою хронику. Но что же делать станете? Составитель прежних обозрений разнежил публику своей весенней теплотою, так что теперь читатели скорее без ‘Свистка’ обойдутся, чем без ‘Обозрения’,— а сам, тоже, верно, разнежившись, взял да и бросил писать на летние месяцы, ‘летом, говорит, я не могу… я пойду природой наслаждаться’… Вот и принужден теперь я беседовать с читателями в этой книжке. Уж вы не сердитесь, господа: у меня теплоты особенной не найдете, да и время теперь не такое подходит…
Говорят, весенние мечты моего предшественника нравились, следовательно, мои осенние не понравятся? Но я хочу, чтоб они понравились, следовательно, должен прежде всего добиться, чтоб весенние перестали нравиться. С этого и начну.
Не подумайте, что я в самом деле не люблю весны. Нет, я все люблю, что хорошо само по себе и что меня надуть не может, по крайней мере не желает. Но уж если меня раз надули — извините, я не скоро опять поддамся, да еще и других предостерегу… Весна! Знаю я, какая бывает хорошая-то весна, умею наизусть проговорить и первый куплет ‘Kennst du das Land?’4 — даже по-русски знаю стишки, описывающие страну,—
Где в вечно-пламенных лучах
Весна лобзается с весною,
Как летом в наших небесах
Заря сливается с зарею.
От такой весны и я не прочь: знаю, что за ней будет горячее, долгое-предолгое лето, потом осень, чрезвычайно похожая на весну, только с плодами,— та же красавица, только вполне созревшая… а там — по календарю и будет зима, а я ее не увижу… Зима эта будет все равно что момент первого пробуждения любви у созревшей красавицы, а ведь известно, какая чудная весна и как быстро настает за этим моментом… И это так из года в год, из века в век. Такую весну я люблю, обожаю, ‘стремлюсь’ к ней,— хоть бы она была так же бурна и сурова, как прошлогодняя, хоть бы она действовала вовсе не благодетельно на нервы и здоровье отживающих, дряхлых стариков… Что ж, пусть их отживают и не смущают нам нашей весны, не заслоняют нам нашего солнца… А я еще не хочу отживать и буду наслаждаться весною, но той весною, а не нашей, наслаждаться у себя дома, и на улице, и на всяком месте, а не в каком-нибудь дальнем Парголове5 или в ином каком не менее укромном и неудобном уголке.
Как видите, я ‘в принципе’ согласен с моим товарищем по ‘Обозрению’, но в применениях мы расходимся. Он выдумал какую-то возможность наслаждаться весною у нас, даже в Петербурге и его окрестностях. А я беру смелость утверждать, что это положительно невозможно. Во-первых, возьмите краткость, мимолетность, так сказать, нашей весны, доходящую поистине до неуловимости…
За весной, красой природы,
Лето красное пройдет,—
И туман и непогоды
Осень поздняя несет.
Людям тяжко, людям горе6,—
да на этом и остановится… Что ж вы — поймали весну-то вашу? Ведь дух перевести не успели, а она уж и прошла, да еще и вместе с летом! Да мало этого: если вы сильны в грамматическом разборе, то немедленно сообразите, что и весна и лето — оба они и явились-то пред вами лишь в придаточном предложении, а главное-то вам ‘осень поздняя несет’.
Ну, скажите же на милость, чем тут восхищаться человеку хоть мало-мальски положительному и имеющему хоть самую малую толику практического смысла?.. ‘Все-таки, говорят, природа во время весны оживляется’. Велика важность — ведь и чахоточный оживляется перед смертью, обыкновенно такой становится бодрый, да здоровый, да веселый, а посмотришь — на другой день и умрет. Так и весна наша… Я на этот счет составил даже свою теорию относительно нашей, то есть преимущественно петербургской, природы: климат у нас, особенно как хватит верховой ветер с Ладожского, таков, что природа наша по необходимости должна, бедняжка, быть вечно вялою и чахлою, вечно хмуриться и плакаться… Ну, и скрипит себе, закутавшись и съежившись, ничего не производя, никого не радуя,— скрипит долго, так от ильина дня до троицы (если пасха поздняя)… Тут блеснет солнышко, и реки раскуются, и ветер как будто помягче… Чахоточная наша начинает пробовать, нельзя ли подышать пополнее, нельзя ли на свет выглянуть… Робко она выглядывает, потому что уж раз поплатилась за неосторожность. Нева прошла, и тепло стало, чахоточная и кинься на набережную в легкой одежде… А тут ее внезапно такой холодище захватил — едва ноги домой дотащила… Умные люди и сказали ей после: ‘Вольно ж, говорят, было выходить — известно, что после вскрытия реки по ней всегда еще ладожский лед идет, и холод бывает пуще прежнего…’ Так вот, выглядывает чахоточная, видит — точно, как будто легче дышать, и светло все так, и ладожский лед давно прошел… Выглянет… И, господи боже мой, какая суматоха подымается между родными и знакомыми!..
Весна идет! Весна идет!
И тихих, теплых майских дней
Румяный, светлый хоровод
Толпится весело за ней7,—
восклицает один, по-видимому наклонный к сельским удовольствиям, забывая, что в мае у нас хоровод светлых дней постоянно скрывается в тумане и заносится снегом.
Весна! Выставляется зимняя рама8, —
поет другой, с более городским миросозерцанием. Экая радость какая! Зимние рамы выставляются… Надолго ли?
Ненадолго! Только что почувствует больная надежду и силу оправиться, зарумянится цветами, запоет прилетными птичками, подумает о здоровой пище осенних плодов, как снова хвать ее какой-нибудь морозец… Враждебная стихия севера, Чернобог нашей мифологии, не хочет остаться побежденным, и так как он, в сущности, трус — перед солнцем, например, тающий и скрывающийся,— то он очень чутко и подозрительно сторожит те слабые проявления силы, какие обнаруживаются в бедной больной… И едва только ему покажется, что она уж очень раздышалась, что гулять много стала, уж о плодах задумала,— он ее сейчас же морозцем и закует и мраком прикроет… И следует смерть за этой вспышкой жизни, и не выходит ничего больше, как два стиха русского поэта:
Появилась она расцветая
И в расцвете своем умерла…9
И начинается холод, грязь, мелкий дождь, тихий, как будто нерешительный, но пробирающий вас хуже всякой бури. ‘Людям скучно, людям горе’, цветы поблекли, плодов нет, небо заволокло тучами,
И холод, чародей всесильный,
Во мраке властвует вполне…10
Нет, этим чахоточным проявлением жизни вы меня не заставите восхищаться: я знаю, что за ним следует обыкновенно… Я знаю, что наш климат не таков, чтобы помочь чахоточному выздороветь, я знаю, что Чернобог славянской зимы сильнее всех ваших добрых домовых, русалок и других духов, вызванных на смотр безыменным, хотя и даровитым моим товарищем…11 Да и помилуйте, что тут могут значить домовые? Хорошее хозяйство утвердить и оградить они могут:
Из клетей домовой
Сор метлою посмел,
И лошадок за долг
По соседям развел…12
Вот и все. А чтобы мне здоровья дать или охоты работать, или чтобы лишние тучи с неба скрасть — этого и не спрашивай. Тоже теперь русалки… Конечно, для того, кто спасается
Над озером, в глухих дубровах13, —
и русалка соблазнительна, увлечь может так, что только борода седая всплывет, а мальчишки будут трунить над ней: ‘борода, дескать, выросла, а ума не вынесла’. Но мы ведь не в глухих дубровах живем, а в благоустроенном государстве, в городе, считающемся третьим в Европе по своему великолепию… так что нам до русалок?.. Мы их в балете нередко видим и хоть увлекаемся подчас, но дела своего из-за них не забываем.
Я, впрочем, это не в осуждение собственно нашей весны говорю,— спешу оговориться: человек я трусости непомерной, и мне уже представляется, не наговорил &lt,ли&gt, я слишком много, не впал ли в тон свистунов, не вооружил ли против себя некоторых важных особ, которые, говорят, проживая на дачах, не нахвалятся петербургским благорастворением… Ведь как раз — с одной стороны, накинется свирепый публицист и возопиет, что я ‘отвергаю природу’, собственно, по мании уничтожать авторитеты. ‘Авторитеты,— скажет он,— не суть только что-нибудь личное, живое, но существуют и в области отвлечения и в сфере мертвых явлений. Эти авторитеты общие: а частные будут уже вытекать из них. Пример: частный авторитет — Белинский, общий авторитет — критика, частный авторитет — г. Лавров (это я только к примеру говорю), общий авторитет — философия, частный авторитет — весна и наслаждения особ, живущих на дачах около Петербурга, общий авторитет — природа. Следовательно, отзываясь скептически о весне, вы делаете не что иное, как отвергаете природу!’14 И если бы я не умер от подобных обличений, то разве затем, чтобы сделаться жертвою дачников… В Петербурге, как рассказывают, есть любители природы весьма сильные. Когда-то я видел, например, в ‘Искре’ статейку, названную ‘Бюрократ-идиллик’15. Бюрократ — видите: ведь это значит уж никак не помощник столоначальника, а по крайней мере сам столоначальник одного из департаментов, а может быть, даже и начальник отделения… Так этот бюрократ изображен был в ‘Искре’ в соломенной шляпе с лентами, с сеткою в руках для ловления бабочек, бегущим по лугу за одним красивым мотыльком, то есть настоящим мотыльком, без всякой метафоры. Тут же, кажется, про этого петербургского аркадца рассказано, что он любит природу нашу вот до какой степени: один из его подчиненных, по настоянию докторов, должен был отправиться за границу для излечения грудной болезни, от идиллика зависело выхлопотать ему отпуск с сохранением жалованья, идиллик пришел даже в яростное негодование при одной мысли о том, что хотят бросить тень на родной климат, и отказал подчиненному в самых грубых выражениях, объявив, что все эти поездки — вздор и химеры… Так вот, если этот господин… виноват: эта особа… здравствует и узнает о моем либеральничанье — что тогда со мною будет? Я заранее прихожу в ужас и отказываюсь от своих слов, прошу вас считать их — comme nulles et non avenues {Как несуществующие и несказанные (фр.).— Ред.}.
Вы не очень надо мной смейтесь — вспомните пословицу: чему посмеешься, тому и поработаешь. Я сам прежде смеялся над людской трусостью, да то времена были другие… Мы все, как известно, лет пять тому назад воспрянули от сна, и я тогда воспрянул. Ну, знаете, как человек после хорошего сна чувствует себя бодрым и здоровым… Мы все тогда думали, что города можем брать, людей и самый климат переделывать… А уж об говоренье нечего и говорить: я воображал, что не заикнувшись могу порицать не только весну петербургскую, но даже мостовые северной столицы, даже обитателей ее, шагающих в грязи, с форменными пуговицами и портфельками под мышкой… Да чего… я дерзостно заглядывал даже в иные кареты и думал (правильнее — мечтал) подчас: ‘а придет время, выведут на свежую воду и этого барина…’ То была моя весна, моя собственная весна, она тоже умерла в своем расцвете, и вот почему я теперь так грустно смотрю и на весну вообще (то есть на петербургскую весну)… Так вот, во времена моей весны один остроумный фельетонист описывал дебютанта в либерализме, показывавшего себя пред каким-то провинциалом. Либерал восхищался всем — и Летним садом, и Царицыным лугом, и Фонтанкою, и Щукиным двором, и Адмиралтейским бульваром, и площадью с зданиями присутственных мест, восхищался нашим прогрессом и ни слова не говорил даже против взяточничества и откупов, хотя в то время уже начали появляться ‘Губернские очерки’. Но после всех этих восхищений либерал, осмотревшись вокруг себя и наклонясь к уху своего приятеля, замечал, для большей безопасности по-французски: ‘mais le climat est detestalle, mon ami!’ {‘Но климат отвратительный, мой друг!’ (фр.).— Ред.} И затем снова боязливо осматривался…
Боже мой, как мы тогда смеялись над трусливым либералом,— и я больше всех!.. Я был тогда неопытен и юн, полон весенних надежд и мечтаний. Я тогда и представить себе не мог, чтобы можно было трусить таких пустяков. А теперь — много ли, кажется, прошло с тех пор времени? — а пришлось мне самому попасть в положение осмеянного мною же либерала… Что прикажете? Погода ли дурная действует или уж у меня характер такой,— но трушу… трушу, да и только. Отмолчаться, где можно, я считаю теперь в некотором роде своею священнейшею обязанностью16.
Слово ‘обязанность’ напоминает мне однако, что я должен писать внутреннее обозрение за июль и август. Тяжкая обязанность при моей природной трусости, развитой еще более неблагоприятными обстоятельствами. Делать нечего — я обозревать буду, но только не ждите от меня, чтобы я вам стал высказывать мои мнения: боюсь! Если вы смелее меня, то можете, впрочем, сами составлять выводы и суждения из того, что я вам расскажу,
Рассказывать я вам начну все-таки о том же,— что теперь у нас осень. У вас, где-нибудь в Полтавской или Харьковской губернии, может быть, и еще нет ее, да мне-то какое до того дело? Я пишу в Петербурге, знаю себе только Петербург и убежден, что во всей России погода должна соображаться с петербургскою. Вам это может показаться странным, но я тут не вижу ничего, что выходило бы из нормального порядка вещей. Да если бы и выходило — и это можно! Для Петербурга и законы природы должна нарушать провинция, только чтобы быть с ним в гармонии. И нарушает! Поезжайте, например, во Владимир на Клязьме, вы знаете, что природа распорядилась поставить его под другим меридианом, чем Петербург, оттого время там несогласно с часами Главного штаба. Что ж вы думаете — это уж такое дело, что с ним и не справиться? Ничего не бывало: во Владимире без всяких церемоний принялись считать по-петербургски, и дело с концом. Объявлено, например, что поезд железной дороги идет из Владимира в Москву в два часа пополудни, вы приезжаете на станцию без четверти в два, а вас уверяют, что всего-то еще час пополудни, и заставляют целый час дожидаться. Если же вы выразите неудовольствие на такое, по вашему мнению, извращение законов природы, вам откровенно заметят, что это счет петербургский и что если уж в Петербурге не гнушаются так время считать, то Владимир — не велика птица, чтобы пренебрегать таким счетом… ‘Вон Москва, прибавят, не нам чета, а и то по-петербургски свои часы ставит…’ И вы должны удовлетвориться, находя новое подтверждение стихов поэта,
Что перед младшею столицей
Главой склонилася Москва…17
Потому я и полагаю, что петербургская скверная погода и осенние расположения должны отражаться и на всей России. Может быть, отражение это произойдет не с такой быстротою, как бы желательно было, но это только благодаря недостатку у нас усовершенствованных путей сообщения… Россия наша велика и обширна, поэт совершенно прав, сказавши:
Из конца ее в конец
Не доскачет твой гонец
И в три года с половиной!
Еще бы доскакать по нашим дорогам, да еще как на станциях будут задерживать!..
Но все-таки из Петербурга гонец доскакивает во все концы скорее, чем из других пунктов России. Например, от Петербурга до Одессы считается, по последнему изданию почтового ‘Дорожника’, 1705 верст, а от Москвы — 1362, и, несмотря на то, петербургская почта приходит в Одессу целыми сутками скорее, чем московская. Явное преимущество на стороне северной столицы…
А все-таки поздненько приходит почта даже и из Петербурга. Например, 20 июля в Одессе еще не было получено ни одного из июньских журналов петербургских, да мало того — до Харькова, и то они не успели доскакать раньше 22-го. Ну, да журналам еще простительно: они нынче с тяжелой почтой ездят, а то газеты и письма — и те приходят на одиннадцатый день, да еще с оговоркою: если дороги исправны. А то бывает и так: я, например, прихожу в почтовый день на почту, спрашиваю, нет ли мне письма poste restante, {До востребования (фр.).Ред.} мне отвечают: ‘Не знаем еще’.— ‘Отчего же не знаете? разве почта петербургская не пришла?’ — ‘Нет, пришла, да одного чемодана еще отыскать не могут…’ — ‘Как не могут?’ На меня смотрят с удивлением при этом вопросе и наконец отвечают нехотя: ‘Да вон дороги-то какие…’ Я догадываюсь, что почту где-нибудь опрокинуло и чемодан, в котором хранится мое письмо, лежит где-нибудь в канаве… Делать нечего, успокоиваюсь и жду. Через день чемодан оказывается отысканным, и я получаю мое письмо.
Но иногда в провинциях, даже самых отдаленных от Петербурга, появляется петербургская новость одновременно, даже, пожалуй, раньше, чем в самой столице, просто по сочувствию и предчувствию. Такова, например, и осень, которой, кажется, суждено составить единственный предмет моего обозрения. В самом деле, с самого приезда в Россию я встретился с осенью, хоть это и было еще в конце июня.
Возвращался я из тех стран, где можно, не компрометируя себя, наслаждаться весною, настоящею весною, где круглый год живут не взаперти, а на воле,—
Где воздух чище, солнце ярче,
Лазурь небесная светлее,
Страстнее речь, объятья жарче
И злоба глубже и вернее18.
Подъезжал я к Одессе и думал: вот, хорошо, что не прямо в Петербург попадаю я, все-таки переход будет не так резок: я здесь еще встречу лето… Подъехал: господи боже мой! Какое лето! Дождь ливмя, слякоть непомерная… Солнце, правда, горячо, да и от него скоро мы скрылись, ибо должны были по доброму часу провести в таможне…
‘Вот тебе и переход’,— думал я, выходя из таможни и садясь на дрожки, едва видневшиеся из-под грязи. И с горя заговорил с извозчиком, узнав, что он крепостной, я спросил:
— Что же, у вас по крестьянству с помещиками все хорошо?
— Все хорошо.
— А тут по соседству, я слышал, какие-то были неприятности?19
— Нет, кажись ничего… Вот на Ланжероновой даче земля обвалилась, так это разве? — И он сделал мне описание обвала — такое толковое и ясное, что я получил о нем совершенно отчетливое представление, которое несколько затемнилось только тогда, когда я увидал рисунок обвала в ‘Иллюстрации’20.
Дорогою, вспомнив, что у меня русских денег нет, меняю я французский золотой: жид дает мне за него 5 руб. 50 коп. Приехав, даю рублевый билетик извозчику — он мне сдает какими-то бумажками. Бумажка потерта и разорвана, вставлена в рамки, как у нас обыкновенно делают с ветхими кредитными билетами: на ней можно разобрать: 10 копеек, valable pour dix copeks {Стоимостью в десять копеек (фр.).-Ред.}, и четкую подпись: Абаза. ‘Что это такое?’ — ‘Чарочные’,— отвечает извозчик. Что за диковина!.. Обращаюсь к служителю гостиницы, тот подтверждает, что эту сдачу можно брать без опасения, что абазовские деньги ходят отлично и что за них даже промен платится. ‘Как промен?’ — ‘Да-с, теперь за серебро промену платится у нас семь и восемь копеек, а ежели хотите абазовских получить, так четыре или пять заплатите… А ходят одинаково… Вот алексеевских не берите-с: они только у него в гостинице и берутся, а ходу настоящего не имеют’21.
Хорошо, думал я, это значит — опять безденежье. Вот тут, видно, Петербург бессилен: не шлет денег в провинции, хотя и необыкновенно богат сам, как возвещал М. П. Погодин!22 А впрочем, скорее надо полагать, что денег-то и вообще у нас не очень много. Но по крайней мере все же хоть для размена есть что-нибудь, а за Петербургом и в этом недостаток. Я при проезде от Одессы до Петербурга обозрел и даже прочувствовал этот недостаток, и потому, пожалуй, распространюсь о нем.
В Петербурге еще, кажется, в мае месяце состоялся указ о выпуске 6 000 000 разменной серебряной монеты, 72-й пробы, и 3 000 000 медной, 32-х-рублевого в пуде достоинства. В Петербурге, вследствие того, прежняя мука с разменом денег почти прекратилась. Но недалеко вышли новые денежки за пределы Петербурга: до Москвы еще доехали, а до Казани уж никак… Даже во Владимире уж начинается недостача мелкой монеты, а за Владимиром — на свои кредитные билеты

Всяк надежду кинь23.

Спросите себе что-нибудь на станции, хоть копеек на 40, и дайте рубль: ‘Помельче нет ли-с?’ — стереотипный запрос. Говорите, что нет, вам объясняют, что надо менять посылать, и, заставив вас прождать минут десять, приносят вам 55 копеек. Вы замечаете, что недостает 5 коп., и узнаете, что это — за промен. ‘Да какой же промен? Я сдачи требовал, а не деньги менял’,— возражаете вы. ‘Да что же нам-то делать,— получаете в ответ,— мы сами платим’. И этим вы должны удовлетвориться.
Впрочем, вероятно, есть немало господ, которые не так легко удовлетворяются: нередко вы встречаете продавцов, которые предварительно спрашивают вас: ‘Есть ли мелочь?’ — а иначе не хотят отпускать товара. Им, видно, приходилось иной раз жутко от покупателей, не хотевших ни под каким видом платить промена.
По многим известиям, безденежье особенно сильно чувствуется, и уже несколько лет, в западном крае. Но хорошо положение дел и в южном: в Полтаве, во время ярмарки, платили 12 коп. промену на рубль, в Харькове платится 10 коп. В маленьких городах не знаешь, что и делать с своими рублями. Я ехал на перекладных от Николаева, на первых станциях принужден был отдать всю мелочь, какая была, на следующих — рублевые бумажки, с этими еще кое-как ладилось, потому что платить все приходилось 85 да 90, так сдачи не много было нужно. Но вот станция, где я позавтракал,— за прогоны и завтрак надо заплатить 1 руб. 45 коп., а у меня только трехрублевый билетик. Станционный смотритель решительно отказывается дать сдачу и предлагает подождать, пока подъедут другие проезжие. Я говорю, что запишу в книгу: ‘Промедлено столько-то, по неимению у смотрителя сдачи на 3 рубля’.— ‘Запишите, говорит, что же мне делать, когда нет?..’ К счастью моему, действительно скоро подъехал новый проезжающий, и я получил сдачу. Такие случаи повторялись со мною три или четыре раза… Тут-то я узнал, как несправедлив род людской, я ехал до Харькова от Николаева по собственной надобности, с подорожного на пару (ибо на большее количество коней не имею права), ехал во время Полтавской ярмарки и ни разу не был задержан неимением лошадей и только два раза имел неприятные объяснения с станционными писарями. Один высчитал мне прогоны за три лошади, я сказал, что он ошибся, что следует меньше, он тотчас согласился, но прибавил, в виде оправдания: ‘Уж надо бы за троечку заплатить-с’.— ‘Это отчего же?’ — ‘Да гон больно велик-с’. Я сказал, что такой резон для меня неудовлетворителен, и писарь оставил меня в покое. На другой станции писарь записал мне три лошади. ‘Отчего же три? Я еду на паре’.— ‘Вы и платите за пару’.— ‘Зачем же в книге стоит три?’ — ‘А это потому, что вам третью припрягут-с: тут дорога плоха’. Я было успокоился и вступил в разговор с сидевшим тут же местным священником. Но когда подали лошадей, я увидал, что запряжена пара. Я вернулся. ‘Где же третья лошадь?’ — ‘Да уж не запрягли’,— проговорил нехотя писарь. ‘Ну, так поправьте же в книге’.— ‘Поправим-с’.— ‘Да уж вы, пожалуйста, сейчас же’,— и я раскрыл книгу, скромно уложенную на окне. Делать нечего, писарь начал выправлять счет. ‘Вот, батюшка, что ваш сын-то духовный делает’,— обратился я к священнику. ‘Я в эти дела не вмешиваюсь, мое дело сторона’,— с каким-то испугом возразил священник… Я поспешил его успокоить насчет моей безвредности… Вот и все. А то езда по всему тракту была без задержек лошадьми. Зато деньги задерживали сильно… Кое-как доехал я до города Александрии, было часа два. У меня не осталось уже ничего мельче 25-рублевой бумажки. Смотритель, конечно, пришел в ужас и послал меня в казначейство. Я обрадовался и побежал. Прихожу — встречаю дряхлого солдата, спрашиваю, где чиновники,— все разошлись. ‘А присяжный?’ — ‘И присяжного нет’,— ‘Куда же он девался?’ — ‘А кто ж его знает?’ — ‘А дежурный чиновник?’ — ‘Обедать пошел. Да вам что?’ — ‘Деньги разменять нужно’.— ‘Ну, не разменяете: деньги все отослали сегодня’.— ‘Куда отослали?’ — ‘А кто ж их знает?’ Так с тем я и остался. Ворочаюсь на станцию, рассказываю: что же делать? ‘Подите в гостиницу напротив,— хороший промен дадите трактирщику, так, может, и разменяют’. Пошел я в трактир, спросил себе чего-то, хоть и есть вовсе не хотелось, и завел речь о деньгах. Трактирщик не меняет ни за какие благополучия — видно, в самом деле мелочи не имеет. ‘Да как же вы не запасаетесь мелочью для сдачи?’ — ‘А где бы ее взять-то?’ — ‘А казначейство — небось далеко?’ — ‘То-то что далеко. Поди-ко туда, такой тебя так поворотит, что забудешь в другой раз прийти. Намеднись на рубль меди получить — так и то часа два дожидался, да еще чуть по шеям не досталось…’ Кто был таинственный он — я не расспрашивал: может быть, дряхлый солдат, которого я видел, а может — и домовой какой-нибудь, обитающий в здании александрийского уездного казначейства… Я бы, конечно, исследовал этот вопрос, но меня занимала тогда другая дума, более практическая: где же достать мелочи? Послали было меня к какому-то фабриканту, у которого предполагались деньги, но я не умел найти и входа к нему: ставни были заперты, на дворе рычали собаки, я сообразил, что почтенный человек уже почивает после обеда и беспокоить его бесполезно… Вы не претендуйте на подробность моего рассказа: сообразите, что дело было вовсе не шуточное — я должен был оставаться по крайней мере на сутки в Александрии, чтобы дождаться завтрашнего присутствия в казначействе и умолить свирепого его разменять мне двадцать пять целковых, четверть той суммы, которой немедленный размен в одни руки обязателен для него по самой надписи на кредитных билетах… Но перспектива целых суток в городишке была плачевна, я уже посматривал, нет ли где магазина или просто лавки, где бы можно купить чего-нибудь втридорога, рубля на 4—5, чтобы получить вожделенную сдачу. Нет ничего! Вдруг вижу вывеску: акцизная контора. Дай, думаю, попытаюсь, зайду в акцизную контору. Вхожу, мне навстречу выходит почтенный господин, которому я и объясняю свою надобность. ‘С большим бы, говорит, удовольствием…’ Я так и похолодел, услышав это начало… И конец, точно, не обманул меня: ‘Но вы пришли немножко поздно, я вот только что сегодня внес в казначейство две тысячи рублей, и все мелочью’. При этом на лице моем выразилось, должно быть, что-то до того плачевное, что в глазах самого почтенного господина показался некоторого рода испуг, и он поспешно спросил: ‘А вам сколько нужно?’ — ‘Ах, двадцать пять рублей,— выговорил я с надеждой и рыданьем в голосе,— я, кажется, сказал вам…’ — ‘Посмотрю, не сыщется ли у меня’,— проговорил господин и вышел. И ведь что бы вы думали? — разменял, разменял, не взявши даже ни копейки за промен! Я до сих пор не могу об этом вспомнить без восторга… И как же за то благодарил-то я моего спасителя! Хотел даже дать обещание — никогда после этого не говорить ничего против откупа, да рассудил, что это бесполезно — ведь он сам собою уничтожается в скором времени24. Потому я ограничился только тем, что добежал вприпрыжку до станции и принялся торопить запряганье лошадей, как будто думая наверстать три или четыре часа, потерянные на станции из-за этой 25-рублевой бумажки…
Из чувства человеколюбия взываю ко всем моим соотечественникам, которые принуждены будут ехать на перекладных по одному из российских трактов: запаситесь мелкою монетою по расчету на все протяжение вашего пути! Потеряйте 10%, 12%, даже 15%, не пугайтесь громадности пожертвования, не надейтесь, что вам авось как-нибудь сойдет с рук ваша лень и беспечность, а отчасти и боязнь напрасной потери 15 копеек на рубль… Верьте, что иначе постигнут вас в пути столь великие затруднения и будут повторяться столь часто (приблизительно через каждые 20 верст), что вы рады будете бросить не только вышепоименованные проценты, но и самый капитал, и решительно станете оставлять ваши кредитные билеты, не пытаясь уже ожидать на них сдачи.
И отчего, подумаешь, такой недостаток в деньгах? Куда они девались? Ответ простой: ушли за границу, а те, которые не успели убежать туда, спрятаны в внучках, в подпечках, в земле, в ладанках — у нашего простонародья… Первое не подвержено ни малейшему сомнению: сделан был даже расчет, что если в год поедет русских всего только 100 тысяч (цифра весьма умеренная — 275 на каждый день, не больше), то уже одни золотые, выдававшиеся им до сих пор на паспорты (по 60), составят 30 миллионов руб. сер. Но, разумеется, каждый путешественник этим не ограничивается, мы будем очень умеренны, если скажем, что каждый путешественник издержит на поездку, средним счетом, впятеро более взятой нами нормы. Итого, значит, 150 миллионов изъяты из обращения, отняты у национальной торговли, сделались достоянием чуждым. Ужасно!.. Просто бы, кажется, запретил этим господам ездить за границу, транжирить родные денежки! Право бы, запретил, если бы от меня зависело…
Да ведь еще оправдываются. Один господчик мне недавно расписывал. Говорит: ‘Пословица идет: не в деньгах счастье, а политикоэкономы говорят: не в деньгах богатство. Велика вам прибыль будет, ежели я здесь-то останусь, а у вас ничего нет для моего продовольствия… Много ли я трачу здесь на отечественные-то произведения? Белье на мне — полотно из-за границы, а работали его во французском магазине, которого хозяин во Франции землю купить собирается. Платье — сукно и материи из-за границы, а портной мой давно уж себе в Берлине дом выстроил… Сапоги, правда, из русской кожи, да ведь зато я и в Германии требовал непременно русской кожи на сапоги, и еще платил за нее втридорога, стало быть, что имеет свое достоинство, так и не пропадает… А что касается до моего сапожника, это опять француз, давно поговаривающий о возвращении в Париж. Даже парикмахер, который меня стрижет и бреет, и тот повезет наши денежки к себе — в Безансон. Теперь возьмите содержание: пью ли я чай или кофей, ем устрицы или омаров, ставлю на стол вино — ведь это все не наше, ведь деньги за большую часть моего обеда все-таки идут за границу. Войдите в мою квартиру: эти обои из-за границы привезены, мебель обита заграничной материей, этот рояль, ноты, газеты, лампы, эти безделушки на моем столе — все ведь заграничное. Мы выходим, я сажусь в коляску, которая опять-таки не в России сделана. Мы отправляемся в театр, но ведь не пойду же я в Александровский… Иду я в Михайловский или в Большой, и кому же я плачу деньги? Французам и итальянцам. А взгляните на этих дам в ложах бельэтажа: отыщите на них хоть ниточку, которая не была бы оплачена за границей. Шелк, бархат, кружева, брильянты, вееры, бинокли — откуда все это? Вычтите же теперь всю сумму наших заграничных расходов, много ли останется для отечества? Хлеб и говядина, которые я съедаю, да плата прислуге, за мою квартиру,— ведь только. И всего-то немного выйдет,— да еще я замечу, что если я, живя за границей, не плачу в России за хлеб и говядину, так ведь зато я и не ем их, стало быть у вас сберегается продукт, и если он вам лишний, так кто же мешает сбыть его за границу? О прислуге скажу, что мое отсутствие еще полезно в том смысле, что заставит, пожалуй, человека, оставшегося без места, взяться за какой-нибудь производительный труд, вместо того чтобы добывать пропитание угождением моим капризам. Квартира, точно,— статья прямая, но касающаяся больше знаменитого г. Сорокина, нежели моего любезного отечества… Ну, а г. Сорокин и без того богат, о нем много сокрушаться не стоит’.
‘Вы мне скажете,— продолжает господчик,— что здесь я по крайней мере приобретаю все заграничные товары, уже оплаченные пошлиной, и этим доставляю доходы государству. Прекрасно, но ведь я зато и покупаю эти товары уж не по той цене, как за границей. Пошлина с товара выплачена не купцом, а мною же, потребителем, да еще и фрахт, и процент за комиссию, и барыш всех торгашей, через чьи руки прошел товар… Значит, с одной стороны, мы обогащаемся, берем пошлину, а с другой, разоряемся — выплачиваем ее всю, да еще с значительными прибавками. Где же выгода, какая тут выгода, спрашиваю я вас?.. И на каких основаниях осмеливаетесь вы утверждать, что мы увозим из России полтораста миллионов денег, которые без того, видите, не вышли бы за пределы любезного отечества?’
Само собою разумеется, что я не стал спорить с господчиком, а отослал его к прекрасным статьям Московского купца и г. Козлова (в ‘Московских ведомостях’) об ‘экономической жизни России’, где великая финансовая пагубность поездок русских за границу признается за аксиому25. Не знаю, угомонится ли он, когда увидит мнения авторитетов… (ибо хотя г. Козлов с Московским купцом еще не большие авторитеты, но за ними стоят и другие, гораздо важнейшие).
Вот относительно второго случая, то есть скрывания денег в ладонках, нечего даже и противоречий опасаться, Дело ясное! И расчет тоже сделан примерный. В ‘Одесском вестнике’ г. Виктор Бочаров рассказывает вот какое открытие, сделав которое он даже воскликнул, подобно Архимеду: ‘Нашел!’ ‘Вот куда девается звонкая монета!’ — и под этим заглавием напечатал следующую статейку:
На днях случай привел меня сойтись на рынке с знакомым мужичком, у одного из менял, которые производят здесь свои обороты под открытым небом, при ящике на столе, представляющем разменную кассу. Мужичок просил дать ему два полуимпериала на кредитные билеты, и когда меняла объявил, что за каждый полуимпериал следует заплатить 5 руб. 65 коп., то знакомец мой, не торгуясь и безусловно, начал доставать из узелков бумажные деньги. Замечено, что крестьяне Ростовского уезда, казенных селений, и прежде того довольно часто выменивали здесь золото на кредитные билеты, но как не было поводов к исследованию причин такого размена, то факт и оставался без внимания. Ныне же при обнаружившемся недостатке и исчезновении звонкой монеты такое желание мужичка приобресть два полуимпериала заинтересовало бы каждого. Чтобы узнать тому причину, я выждал окончания размена и завел с ним разговор. Считая излишним передать этот разговор в подробности, скажу только, что мой знакомый — государственный крестьянин, житель Ростовского уезда, селения Батайска. У мужичка было 200 полуимпериалов, накопленных им от продажи сельскохозяйственных произведений. Из 200 полуимпериалов 13 выпросила у него жена для отдачи в пособие на новое хозяйство своему зятю, а так как он имел мало надежды, чтобы эти деньги были скоро возвращены, то и старался пополнить прежнее число полуимпериалов.
Кроме мужичка, разменявшего бумажные деньги, я знаю и других, гораздо богаче, которые прибегали к подобному же размену. Следовательно, если хозяин посредственного состояния имеет 200 полуимпериалов, то люди более достаточные должны иметь несравненно более значительную сумму в звонкой монете. Это обстоятельство невольно наводит на мысль: как велик может быть общий капитал, отнятый таким образом у нашей торговли и хранящийся теперь у земледельцев без всякого обращения? Что каждый селянин нашего уезда мог скопить себе порядочную сумму — в том нет ни малейшего сомнения, это доказывается тем, что после войны все сельские произведения вздорожали более чем вдвое и держатся до сих пор в таких размерах, начиная от хлебных продуктов до самых ничтожных произведений сельского хозяйства. Притом же близость селений от города доставляет большое удобство к сбыту по высокой цене всех вообще произведений, без излишней траты времени и денег на провоз. Быт же государственных крестьян, или, так сказать, образ их жизни, остается тот же, что и за двадцать лет пред этим: селянин нашего уезда, кроме плуга и бороны, другой промышленности не знает, на нем такого же сукна серая свита, такого же холста рубаха, его жена и дети одеты так же, как и прежде, о пище нечего и говорить. Конечно, и тут бывает не без исключений, но они весьма редки и проявляются только среди тех людей, которые имеют более сношений с городскими жителями.
Для определения цифры мертвого капитала, состоящего без обращения в руках государственных крестьян, возьмем один Ростовский уезд и положим на каждую земледельческую семью не 200, а только по 40 полуимпериалов. К Ростовскому уезду принадлежат 10 казенных селений, все они расположены почти в окрестностях города. Названия селений следующие: Батайск, Койсуг, Кулишовка, Когальник, Круглая, Новобатайск, Екатериновка, Александровна, Елисаветовка, Ейское и несколько хуторов. К ним можно причислить еще лежащие также близ города армянские селения: Чалтырь, Кошкины, Нецветай, Салы и Крым. По статистическим сведениям, во всех этих селениях и хуторах числится 28 000 семейств. Полагая, как сказано выше, по 40 полуимпериалов на семью, мы увидим, что у наших поселян хранится мертвого капитала 1 120 000 полуимпериалов, или 5 768 000 руб. сер.

Викт. Бочаров26

Какое необыкновенное открытие! В одном Ростовском уезде у казенных земледельцев почти 6 миллионов спрятанной золотой монеты!.. Отчего они прячут? По характеру все Плюшкины? Или были особые на то причины? Не знаем, г. Бочаров не объясняет, и, по-видимому, особых причин никаких нет. А ведь это значит, что и все земледельцы по всей России — прячут… Да, разумеется, сомненья нет, нам самим не раз случалось слышать, как утверждали это весьма солидные люди. Сделаем же теперь маленький расчет — на всю Россию. В России примерно 15 000 000 крестьянских семейств, в каждом из них накоплено, положим, хоть по 20 золотых… Мы сокращаем наполовину счет г. Бочарова, потому что есть, конечно, много уездов беднее Ростовского, хотя есть, разумеется, и богаче, да притом г. Бочаров и сам полагал minimum, считая количество накопленного золота в 40 полуимпериалов. Так положим по 20. Помножим 20 на 15 миллионов, выходит — 300 миллионов золотых, то есть с лишком полтора миллиарда рублей!.. Вот оно как! Это уж миллиарды не в туман27, а так-таки прямо в земле или в ладонке… Очевидное дело, что у нас
Мужики живут всё богатые,
Гребут золото лопатами…
При скаредничестве мужиков нисколько не удивительно, если торговля наша не процветает. О нашей внутренней торговле положительных сведений добиться трудно, но что везде возросла дороговизна и все-таки купцы жалуются на плохую торговлю — это верно. За неимением постоянных сведений обратите внимание хоть на ярмарки, в июне и июле их было много в разных местах. Загляните в газеты: везде жалобы на упадок торговли. Я так к этому привык, что чуть встречаю известие о какой-нибудь ярмарке, так уж, не читая, и знаю, что она шла тихо, народу съехалось мало и т. п. Хотите примеров?
Онуфриевская ярмарка в Киеве, 18 июня. ‘Эта ярмарка год от году постоянно падает, и, вероятно, вскорости осуществятся предсказания, что в это время ярмарка в Киеве существовать не может. Приезжих купцов совершенно не видать… Заводских лошадей в этом году совершенно нет, рогатого скота не видать, шерсти в привозе весьма мало, и за нее требуют баснословные цены’ (‘Киевский телеграф’).
‘Коренная ярмарка, по известиям ‘Акционера’, шла тихо… Мануфактурные товары сбывались плохо’ (‘Московские ведомости’, No 166).
Во Владимирской губернии в июне месяце было три ярмарки: Всесвятская, Шуйско-Смоленская и Тихвинская. По известиям ‘Владимирских губернских ведомостей’, ‘Всесвятская была незначительна’, Шуйско-Смоленская ‘шла так тихо, как будто и не было ярмарки’, Тихвинская же ‘в настоящем году была тиха и не оправдала своего значения, многие фабриканты и торговцы обманулись в ее ожидании, привоз был мал, торговали тихо’.
‘Ярославские губернские ведомости’ извещают из Мурома, что ‘тамошняя ярмарка, кончившаяся 2 июля, была неутешительна для торговцев: мануфактурных и заводских изделий привезено было довольно, а продано мало, сельских произведений доставлено было менее прежних лет’ (‘Московские ведомости’, No 165).
О Нижегородской ярмарке писали от 7 августа: ‘В начальном движении ярмарочной торговли бывает на первом плане оптовая продажа чаю и железа, но эти капитальные артикулы покуда лежат молчаливо в стопах и ярусах на своих пристанях… Железная торговля в нынешней ярмарке не имеет уже прежнего хода и должна окончиться неудачей для заводчиков… Мануфактуристы и сахарные заводчики сделали удачное начало… Сырые продукты не пользуются таким начальным успехом, исключая пшеницы и ржаной муки. Вообще все такие товары в заминке… В пушном товаре тоже пока незаметно движения’ (‘Акционер’, No 31). Впоследствии писали, что, кажется, как будто торговля начинает оживляться, но в результате, конечно, и тут будет — что ярмарка шла тихо…
Вообще, не перебирая всех ярмарок, скажу, что, кроме Сборной Симбирской, обо всех других я постоянно встречал отзывы: тихо, слабо, неутешительно… Конечно, на каждую ярмарку имели влияние особые местные причины, но надо согласиться, что эти местные причины удивительно сходятся для произведения одного и того же общего результата…
Любопытно заметить также и то, что кредит, служащий обыкновенно таким подспорьем торговле, у нас все больше и больше обнаруживает самые чудовищные и бестолковые явления. Кому кредитовать, как кредитовать и на каких условиях — это, кажется, знали прежде кое-как, но только не совсем на тех основаниях, на каких устроен credit mobilier {Кредитование движимости (фр.).—Ред.}28 во Франции, и не по тем мудреным формам, какие представлены в творениях гг. Бунге и Безобразова29. Само собой разумеется, что такой ощутительный недостаток был у нас замечен досужими экономистами, и все принялись кричать о недостатке у нас кредита, свидетельствующем о недостатке доверия. И принялись объяснять этим — и непредприимчивость-то нашу, и слабость заграничной торговли, и неровность торговых оборотов, и даже чуть ли не злостные банкротства… Выходило, что непременно надо помогать беде наискорейшим образом, внушить доверие и обучить купцов, как это доверие облекать в правильные формы. А на поверку что же вышло? Что у нас и без того только одного доверия и недостает — к самим себе, а что касается до всего остального — всем и всему доверяем… Но ученым экономистам нужно было доверие на европейский манер, как оно там у Коклена и Гильомена объясняется…30 Ну, разумеется, мы и тут доверились ученым руководителям, и дело шло по новой форме. Пошло дело на промышленные товарищества, торговые общества, акционерные компании и других имен комбинации, где все кредитуют всем для того, чтобы доставить случай разжиться одному или нескольким распорядителям. В один год что-то около 80 компаний образовалось. Еще вам мало было кредита, еще станете упрекать нас в недостатке доверия!.. Мне кажется, уж гораздо справедливее сделать нам противный упрек. Знающие люди и делали его: г. И. Аксаков, например, исследуя украинские ярмарки, поражен был странными размерами и оригинальными формами кредита, на котором повсюду там держится ярмарочная торговля31. Но только дело в том, что на практике зло было не так велико, как оно представляется в теории нашим экономистам, вместо их принципов и форм твердо стоял обычай, и обычай, основанный именно на доверии: если один купец давал другому пачку ассигнаций, говоря, что тут тысяча рублей, получающий клал пачку в карман не считая, иначе обидел бы платящего, так точно, прося знакомого человека по пути свезти в Москву, например, тысяч пяток должку другому купцу, просящий об этом и подумать не мог о том, чтобы взять расписку с своего посредника в получении, напротив, отдав ему деньги, должник успокоивался и даже не справлялся потом у своего кредитора, получил ли он долг, и тот, с своей стороны, не считал нужным уведомлять его. Известно, что, уж если послали, так дойдет: что ж тут расписывать-то понапрасну?.. Бывали, правда, мошенничества, но чрезвычайно редко, да и то опять от доверия, перелитого через край: случалось, что явится новый человек в городе, нашумит про себя, наговорит с три короба, облестит несколько человек, под разными предлогами наберет у пих денежек, да потом и был таков… Но, вообще говоря, старые люди замечают, что ‘прежде народ был честнее’. В этом, может быть, они и неправы, но верно то, что теперь путаница понятий, внесенная в наши торговые и всякие денежные отношения вследствие непонятых и дурно развитых экономических теорий, доставила новые удобства для мошенничества всякого рода. Вместо одного зла стало два. Стремление поживиться на чужой счет и воспользоваться чужим доверием для своей выгоды, разумеется, развивалось у нас и само собою, вследствие того, что роскошь и разные утонченные потребности все усиливались, а вознаграждение за труд по-прежнему оставалось в плохом положении, да и сам труд был не в большем почете. Спекуляторы были готовы давно, и только нужно им было побольше средств, чтоб размахнуться пошире. Если б наука наша не была так мертва и слепа, как она есть, то, конечно, ей легко было бы понять, в чем дело, и она, пользуясь сравнительно большею, чем прежде, возможностью высказываться, принялась бы за дело именно с той стороны, которая наиболее грозила опасностью. Ну как же, в самом деле, было не видеть, что общество наше пять-шесть лет тому назад находилось просто в горячке от разных практических стремлений, что оно умоляло только о дозволении быть ему предприимчивым, что у нас и дороги, и пароходы, и фабрики, и компании мигом свертятся, только дай волю — не останавливай, и что общество уже заранее обращало молящие взоры к тем, которые обещали обеспечить для него возможность выложить денежки на полезное дело… С кого следовало тут начать науке, если бы она была жизненна, если б жила не в облаках и не в Ришельевской улице, в магазине Гильомена32, а среди того общества, на внимание которого рассчитывает? Не следовало ли прежде всего приняться за этих руководителей-спекуляторов, указать обществу те требования, которые необходимо им предъявить, те обеспечения, каких нужно с них потребовать, тот образ действий, какой нужно принять с ними, чтобы не попасть к ним в лапы? Не следовало ли предостеречь общество от ложных шагов на том пути, на который оно так горячо бросалось? Нет, как можно!.. Наука, видите ли, когда-то будила общество, наши ученые по старой памяти вообразили, что и у нас науке надо будить общество… А того не видали, что оно прежде их проснулось и давно уже, посматривая в запертое окно, гулять просится. И вот, вместо того чтоб объяснить ему, что тут поблизости есть места, где рано утром, пожалуй, и обдерут, да снабдить его какими-нибудь средствами защиты — хоть палкой или зонтиком, если уж не револьвером,— наука наша принялась кричать: ‘Вставайте, вставайте, гулять пора, утро настало!..’ Проснувшегося, конечно, разбудить нетрудно, общество поднялось и говорит: ‘Я готово…’ И даже этот немедленный ответ не образумил наших ученых: они не сообразили, что крик их был напрасен, а, напротив, восхитились своим искусством будить так скоро и нашли, что общество обязано им величайшей благодарностью. Затем пошли наставления в таком роде: ‘В окно не надо бросаться, а надо сходить вниз по лестнице, держась за перилы’.— ‘Да на что нам перилы? будто мы без них не можем сойти?’ — ‘Нет, надо по перилам…’ Вот и вышла ‘Теория кредита’… Перила ее состояли во всевозможных формах и обеспечениях для кредитующих. ‘Ну, слава богу,— сказали русские люди, не отступая от своей обычной доверчивости,— теперь мы во всяком случае обеспечены, знаем ли, не знаем ли человека, хороший ли он, дурной ли — все равно надуть нас не может, по новым формам это нельзя, не то что по-нашему, по-старому, все по душе да на честном слове… Теперь мы не просто пойдем по лесенке, а за перильца ухватимся…’ И пошли… Только перильца-то и надули: гнилые оказались и рухнули! И вот теперь новое доверие, о котором так хлопотали наши передовые люди, оказалось хуже старого: сколько банкрутств, прекращения платежей, ликвидации акционерных компаний, сколько акций, проданных по 20 копеек за рубль, сколько акционеров, по 5 лет ожидающих дивиденда и вместо того получающих требования о дополнительных взносах… Я не хочу уже повторять здесь тайны, публикацию которых не одобрял Кокорев33 и которые тем не менее опубликованы были недавно ученым другом его и произвели такой гвалт чуть не по целой Европе34. Не буду распространяться здесь и об Обществе железных дорог, тем более что там и дело-то больше иностранное, нежели внутреннее35. Но вот, для примера, письмо, попавшееся мне в ‘С.-Петербургских ведомостях’ и показывающее, до какой степени ненадежны и ничтожны могут быть, при известных условиях, всевозможные обеспечения, всевозможная формальность при кредите и при взысканиях. Дело идет о процессах некрупных, но читатель поймет, что здесь сущность не в цифрах занятых денег.
Недавно в ‘Вятских’ и ‘Оренбургских губернских ведомостях’ публиковано было, что в городе Вятке учрежден конкурс по делам несостоятельного должника — вятского 1-й гильдии купца П. И. Репина. Из этой публикации видно, что г. Репин состоит должным в казну комиссариатскому департаменту морского ведомства за непоставленные вещи — 14 731 руб. 9 коп. и в коммерческий банк — 8112 руб. 75 коп. сер., да частным лицам, по приблизительному исчислению — 49 429 руб. 37 коп.— всего 72 273 руб. 21 коп.
На погашение этих долгов поступило в ведение конкурса и от него назначено в публичную продажу имение г. Репина: 1) деревянные амбары (для складки товаров), построенные на общественной земле,— при Пошульской пристани Усть-Сысольского уезда (Вологодской губернии), при амбарах отдельный сарай в столбах, балаган без стен, контора, еще амбар — казарма для рабочих, погреб и баня, 2) четыре каменные лавки, крытые железом, находящиеся в городе Вятке, и 3) тринадцать сенокосных участков, заключающих в себе около 777 десятин земли, лежащей в Вятской губернии. Все эти имущества, по какому-то случаю, не были оценены и проданы по приносимому ими ежегодно доходу. Так, например: амбары, дающие доходу — 25 руб. сер. с груза (?), в них может поместиться 9 грузов, лавки — 231 руб. 50 кон. и сенокосные участки — 653 руб. 43 коп. Имения эти, как видно, приносят дохода далеко менее 1000 руб. сер. в год,— стало быть, желающие купить таковые едва ли дали за них и 10 000 руб. сер. Чем же уплатили остальные долги — более 62 000 руб. сер.?.. Ясно, что кредиторы удовольствовались и копейками за рубли!
Из этой публикации выводится другая странность: нет дома и никакой движимости у г. Репина. Как-то непонятно предполагать, чтобы русский 1-й гильдии купец, представитель промышленного движения губернского города, жил на квартире, и без собственных лошадей, экипажей и т. д.?..
Следующий факт еще разительнее. В городе Нолинске (Вятской губернии) умер купец Семен Темивцев. На нем оказалось долга казне и частным лицам до 97 702 руб. 50 коп. Три сына Темивцева — Федор, Андрей и Степан, отказались платить долги за отца… Приступили к погашению их из имения умершего Темивцева, как главы семейства и ответственного деятеля в торговле и промышленности… Но имения оказалось в Нолинске всего один каменный трехэтажный дом, с деревянным при нем флигелем, службами, тремя лавками и местом. Все это оценено, по сложности годового дохода, в 2165 руб. сер.!.. (Имение продавалось в вятском губернском правлении в 1860 году.) Из оценки имения и доходов с него можно заключить, что за него едва ли дали много более 3000 руб. сер. Следственно, кредиторы — казна и частные лица (если они имели равные права на взыскание своих капиталов) едва ли получили много более 3 коп. сер. за рубль!! Любопытно было бы знать по пословице: ‘как живут и слывут’ братья Темивцевы — Федор, Андрей и Степан?.. Уж наверное, после такой несчастной несостоятельности отца и разгрома их наследства они оказались гражданами бедными и, чего доброго, поступили к другим лицам приказчиками или сидельцами…
Наконец, следующий факт, нам кажется, поразительнее и предыдущих. Оренбургское губернское правление публиковало, что в присутствии его (15 июля 1860 года) назначена продажа движимого и недвижимого имения инженер-капитана Петра Иванова Сергеева — на погашение состоящих на нем казенных и частных долгов. Имения продавались по силе указа правительствующего сената от 8 июня 1857 года и по постановлению губернского правления, состоявшемуся 11 апреля 1860 года. Г-н Сергеев должен 54 местам и лицам сумму, простирающуюся до 465 500 руб. сер. А имения его — движимые (мебели и картины) оценены были в 432 руб. 20 коп. и недвижимые, состоящие в населенных имениях, землях удобных и неудобных, со всеми на них хозяйственными строениями и заведениями, оценены в 70443 руб. сер. Стало быть, долги г. Сергеева превышали стоимость имений его на солидную сумму — чуть не на 400 000 руб. сер. Отсюда рождается невольный вопрос: как же кредиторы — места и лица — вверяли капиталы свои, не видя обеспечения их, и как же г. Сергеев кредитовался и контрактовался, когда знал, что имений и капиталов его далеко и далеко не станет на выполнение всех его обязательств?..
Впрочем кредиты эти в публикации некоторые означены не совсем ясно, некоторые резко бросаются в глаза. Например: 1) г. Сергеев состоит должным московскому опекунскому совету по займу из него 11 мая 1844 года, под залог 449 душ крестьян, с 3567 десятин, 826 сажен земли — 35 920 руб. сер. (из этой главнейшей и самой ценной части имения остальные кредиторы едва ли получат и гроши), 2) надворной советнице Базилевской, по закладной (чего?), совершенной в оренбургской палате гражданского суда 22 июля 1843 года,— 7142 руб. 87 коп., 3) статской советнице Вехиери по запродажной записи (что же запродано?), совершенной (где?) 18 октября 1844 года,— 31000 руб., 4) ротмистру Волчкову по запродажной записи (опять что запродано?) 29 апреля 1847 года — 9000 руб. сер. и неустойки — 5000 руб., 5) мещанину Колпину по контрактам: а) на управление имением г. Сергеева неустойки — 3000 руб. и б) на подряды и поставки — 2285 руб. 89 коп., 6) малолетним детям генерал-майорши Циолковской, по заемному письму,— 12 000 руб. ассигнациями, то же девицам, Циолковской — 30 000 руб., Сергеевой — 4285 руб. 71 коп., поручице Зварыкиной — 2928 руб. 57 коп., коллежской секретарше Фокиной — 1300 руб. ассигнациями и капи-тапше Сергеевой — 21 000 руб., 7) Уфимскому попечительному комитету о бедных, тоже по заемному письму — 1360 руб. и т. д. Вообще документы и обязательства даваемы были г. Сергеевым во все время, начиная даже с 1832 года.
Мелочные долги на г. Сергееве, напечатанные в публикации, также поучительны. Они, кроме дворян, значатся и разного звания лицам: мещанам, крестьянам и одному унтер-офицеру — по распискам простым и сохранным, лавочным счетам и т. п. Например, одному лицу — 171 руб. 50 коп. ассигнациями, другому — 100 руб., третьему — 350 руб., четвертому — 128 руб. 50 коп., иному (в лавку) — 471 руб. 41 1/2 коп., за железо (одному заводчику) — 149 руб. 22 коп., даже за кули (в провиантское ведомство) — 8 руб. сер. и т. д.
Такие мелочи как-то странно видеть в общей массе долгов, и таких огромных, как, например, мещанину Кристлибу,— 155 581 руб. 52 коп. сер. Сближение первых с последним, кажется, ясно подтверждает наши слова, что при всех коммерческих оборотах у нас в сильном ходу это дорогое — как-нибудь, авось, сойдет и т. п.36.
Можно, пожалуй, выводить и то, что выводит автор письма. Но еще любопытнее, кажется, может быть другой вывод относительно того, к чему послужили — не только частным лицам, но даже и казне,— все возможные обеспечения, представленные для взыскания денег: заемные письма, расписки, закладные, запродажные записи, контракты, неустойки и пр. С г. Сергеевым вели дела не по душе, а по всем формам… а что вышло? автор письма спрашивает: ‘Как мог г. Сергеев кредитоваться и контрактоваться, когда знал, что ему платить нечем?’ Да помилуйте, отчего же не брать, когда дают? И потом — как не пользоваться выгодами своего положения, когда с 1832 по 1857 год есть возможность тянуть безнаказанно эту блестящую капитель, да и после — указ сената о продаже имения от 8 июня 1857 года привести в исполнение только в июле 1860! По-нашему, дело объясняется очень просто: г. Сергеев лучше всех наших экономистов знал условия, в каких он живет, и понимал, с кем и как придется ему иметь дело…
Зато теперь принялись кричать против доверчивости и издеваться над глупостью акционеров и всяких лиц, постаравшихся ни за что ни про что пожертвовать свои денежки в пользу спекуляторов. Слава богу — пора, да уж оно и безопасно теперь: и так никто не верит больше в денежных делах, а кто пострадал от доверия, тот сам себя дураком называет. Значит, кричи, смейся и бранись, сколько хочешь: не раздражишь, а еще поощрение получишь. Наша литература поняла это и действует en consequence {В соответствии с этим (фр.).— Ред.}.
Нраву своему она, впрочем, не изменяет. Вы помните, что, принимаясь лепетать о неудобствах крепостного права, она накидывалась на немцев-управителей, ополчившись на неправосудие и взяточничество, покарала купеческих заседателей уездного суда и помощников квартальных надзирателей, обличая казнокрадство, избрала для этого госпитальных фельдшеров и т. д. Теперь, нашедши приличным заняться охранением общественного интереса от всяких спекуляторов, на кого обратилась наша литература? На тех безнравственных богачей, которые выманивают у публики деньги под видом нищенства… Беспрестанно, с каким-то торжеством и с язвительными примечаниями, печатались и перепечатывались рассказы о нищих, внезапно обнаруживших огромное богатство. Фельетонисты не раз делали таких нищих единственным предметом пикантного фельетона. В самом деле, как же не любопытно, как не полезно возвестить и комментировать публике факт, что вот между бедняками, которым вы сострадаете, многие вовсе не так бедны, как кажутся,— они богаче вас и только надуть хотят… Недавно мы читали, например, в ‘Ведомостях московской полиции’, что ‘в Сретенскую часть доставлен был за прошение милостыни отставной чиновник К., при осмотре коего найдено при нем заемных писем, выданных ему от разных лиц, на 79 000 руб., ассигнационный билет, выданный на имя его из конторы московского коммерческого банка на 48 000 руб. сер., и наличными деньгами более 6000 рублей. По дознанию оказалось, что человек этот нанимает для жилья угол с платою по 75 коп. сер. в месяц, от раннего утра до позднего вечера не бывает дома, в пищу употребляет приносимые с собою собранные куски хлеба, а если в том числе бывает белый хлеб, то он продает его, имущество его заключается в находящемся на нем ветхом платье и рогоже, на которой он спит. В четвертый уже раз взят он за прошение милостыни и два раза находился за это в комитете о просящих милостыню. По отзыву человека этого, он имеет трех сыновей и двух дочерей, но где они находятся — не знает’.
Рассказ об этом ‘замечательном нищем’ повторен был потом во всех газетах. Через несколько времени по его поводу ‘Северная пчела’ напечатала целую статейку под заглавием: ‘Мания к нищенству’.
Корреспондент ‘С.-Петербургских ведомостей’,— пишет ‘Пчела’,— сообщает о взятом в Москве за прошение милостыни богаче К. новые подробности. Оказывается, что у него состояния гораздо более, нежели было объявлено в газетах, и что, кроме того, г. К. имеет несколько процессов в сенате, так что вся сумма его благосостояния равняется четырем или пятистам тысячам рублей серебром. Прежде он служил по лесному ведомству и по выходе в отставку начал нищенствовать. С виду это бодрый седой старик, лицо его не имеет никакого особого выражения. Страсть к нищенству развита в нем до огромных размеров: когда его водили из работного дома в казначейство, он дорогой просил милостыню у проходящих. В трактирах, у половых К. вымаливал остатки корок после гостей и потом продавал эти корки. Он подбирает все, что ему попадется, при арестовании у него найден мешок с разными лоскутками газетной и исписанной бумаги. Скаредность его доходит до того, что он скрывается от детей и упорно отвечает на все расспросы о них, что он их забыл и не знает, где они.
Несколько лет назад в Спасских воротах сидел нищий и постоянно просил милостыню, один офицер, часто проходивший мимо него, каждый раз подавал ему какую-нибудь мелкую монету. Нищий приметил его, стал разузнавать о нем, потом пригласил его к себе и наконец женил на своей дочери, которой дал в приданое двести тысяч рублей серебром.
У Синего моста в Петербурге долго сидел также старик, собиравший подаяние. Приметив генерала, благоволившего к нему, нищий однажды утруждает его своей покорнейшей просьбой пожаловать к нему выкушать стакан чаю. Просьба эта показалась до того оригинальною генералу, что он соглашается и отправляется в назначенный час по указанному адресу, в огромный каменный дом, который, как он узнает, принадлежит мнимому нищему. В хорошо убранной большой квартире, в бельэтаже, гостя встречает сам попрошайка, элегантно одетый, жена его и дочь, жена со слезами рассказывает, что она не может отучить мужа от странной привычки ходить каждое утро просить милостыню.
Недавно в Замоскворечье жил купец, женатый на девушке, жившей прежде подаянием. Супруга его сохранила такую привязанность к своему прежнему занятию, что ее нужно было запирать, чтобы она не ходила на улицы просить милостыню, и, оставаясь в комнате одна, она раскладывала на мебели кусочки бумажки и потом, с известными причитаниями и поклонами перед каждым стулом, после долгих ожиданий, брала кусочек бумажки.
Факты, точно, замечательные: мания заслуживает внимательного исследования в патологическом отношении. Только я не знаю, достаточно ли будет исследовать лишь организм этих нищих, не придется ли также заглянуть и в общественный организм, производящий такие явления. Ведь с пассивной стороны это, лишь в более эксцентрической форме, то же зарыванье и прятанье полуимпериалов, о потере которых для торговли сожалеет г. Бочаров. А с другой стороны, активной,— это опять явление, находящее себе полнейшую аналогию во множестве господ, пользующихся благодеяниями других, только иными средствами, гораздо менее безобидными. Разве не то же самое представляет вот этот господин, вымоливший себе местечко в 300 целковых жалованья в год, а лет через пять купивший домик? Разве не то же — антрепренер, собирающий сотни тысяч чужих денег для ведения выгодного предприятия, а потом бросающий дело и возвращающий своим доверителям копейки вместо рублей? А не то же самое этот господин Сергеев, задолжавший 400 тысяч, имея для уплаты имущества только на 70? А не то же эти господа Дюманже и иные, тратящие из общественных денег по 4000 руб. на проезд от Парижа до Петербурга, сотни рублей на депеши к разным девицам и т. п.? Не то же самое какой-нибудь г. Лебретон, берущийся за дело, которого не смыслит, и, спекулируя на свое невежестве, требующий 40 000 франков неустойки в том случае, ежели его захотят прогнать? Исследуйте и укажите нам причины всех подобных явлений в их общем источнике и перестаньте удивляться тому, что находятся охотники приобретать состояние нищенством там, где честный труд не играет почти никакой роли, где способные к труду силы даже не нашли еще себе по большей части никакого порядочного применения.
Посмотрите, например, что у нас делается с выгоревшим селом или местечком: все окрестности наполняются из него нищими на погорелое… Все эти люди жили, работали, покамест все было спокойно около них, но раз обычное течение жизни нарушено, капитал, состоявший в их домишке, отнят,— они ни на что более не могут обратиться… Пошли они просить на погорелое и годы будут ходить и просить, не зная другого исхода, хоть сначала, конечно, и желают его. Не знаю, как в другие годы, но в нынешнем году, например,— вероятно, по случаю нескольких, сильных пожаров Нижегородской и Владимирской губернии,— на всем тракте от Москвы до Нижнего и в самом Владимире, не говоря о Москве и Нижегородской ярмарке, вам отбою нет от бесчисленного множества нищих — изувеченных и погорелых. Кричат о множестве и о назойливости нищих в Италии, особенно в Риме и Неаполе. Но я не знаю, можно ли сравнить стечение нищих в Риме на пасху с той массою их, которая блуждает по Нижегородской ярмарке. Надо заметить, что в Риме нищие в это время сосредоточиваются большею частию около Святого Петра и потом еще около немногих пунктов, непременно посещаемых иностранцами. Иностранцы, то есть англичане и французы, видят это и поражаются: действительно, у себя они не видят ничего подобного. За ними вслед кричим и мы, отчасти не думая о том, что кричим, отчасти же на том основании, что в Петербурге мы в самом деле отвыкаем от вида лохмотьев и от жалобного ‘Христа ради’… Мы ведь и в Петербурге прогуливаемся больше по Невскому между двумя и пятью часами, то есть в то время, когда
Появляться вредно,
При полном водвореньи дня,
Всему, что зелено и бледно,
Несчастно, голодно и бедно,
Что ходит голову склоня…37
Но, проехавшись по России, теряешь охоту кричать о римских и неаполитанских нищих. Может быть, в прежние времена было иначе, то есть у нас меньше нищих, между тем как в Неаполе, например, положительно их было больше: теперь кое-кто пристроен, многим дала работу и некоторые средства бурбонская реакция, иные вступили в волонтеры, некоторые даже, говорят, просто устыдились своего тунеядства среди общего самоотверженного движения и при новом порядке вещей нанялись работать на железных дорогах и в портах. Но в Риме не было никаких причин к переменам в этом смысле, напротив, под гнетом клерикального управления и при значительном оскудении ресурса, заключавшегося в иностранцах (которые в последние годы, по причине смутных времен, гораздо меньше посещали Рим),— нищенство все увеличивается. И между тем оно там не делает до такой степени поражающего впечатления, как у нас, по большим дорогам за Москвою. На станциях железных дорог везде нищие, несмотря на запрещение, ждут десятками, несколько раз я видел, как, при всей непривычке к машине (до сих пор по Владимирской дороге каждый поезд встречается и провожается толпою любопытных крестьян из окрестностей), мальчишки бежали за поездом, уже тронувшимся, если кто-нибудь высовывался из окна вагона и взглядывал на них… На почтовых станциях и по всей дороге за Владимиром — еще хуже: целые колонны изможденных мужиков и баб с ребятишками проходят перед вами, и если вы, рассчитывая на пятерых или шестерых, начнете оделять их копейками,— наверное, вы не успеете оделить этих, как с другой стороны явится пред вами новый пяток, потом еще и еще… Откуда являются они — и сказать трудно, но достоверно, что если вы едете один и решились ничего не подавать, то вы еще не видите и пятой доли всех нищих, обретающихся в каждом месте вашей остановки. А в Нижнем на ярмарке — я говорю, что Рим даже в пасху не представляет подобного обилия, хотя здесь нищие раскиданы по всей ярмарке на довольно большом пространстве и хотя их подчас очень сердито гоняют из хороших, то есть ‘каменных’ рядов, особенно если знают, что на ярмарку приехало какое-нибудь значительное лицо. Куда они все деваются на это время, сказать не умею, но знаю, что иным на ярмарке (как, впрочем, и в других местах, вероятно) видеть нищих не удается.
Нищенство у нас тем ужаснее, что оно голее, законченнее, например, итальянского нищенства. Там нищий иногда, вместо всякой просьбы, скажет вам только ‘buon giorno, signore’ (‘здравствуйте, сударь’), и если вы поклонитесь и пройдете мимо, он ничего больше не скажет. Иной предлагает себя как модель для картины, а потом, услышав отказ, попросит у вас что-нибудь. Там нищий готов на услуги, если может, и старается в вас заискивать: если вы остановились на перекрестке и заботливо осматриваетесь — он сейчас вызовется рассказать вам дорогу, если вы берете извозчика — подсадит вас в экипаж, если ваше пальто запачкано — он оботрет, нужно вам остановить разносчика газет или продавца какого-нибудь — он крикнет за вас, грозит на вас лошадь или осел с грузом наехать — он вас заботливо предостережет… Он как будто желает сначала зарекомендовать себя перед вами и потом попросит у вас милостыни, как помощи у доброго друга. Есть, правда, и такие, что бегут за вами и кричат: ‘Signorino! un mezzo-bajoco! Muojo di fame!’ {‘Синьор! полбайокко! Я умираю от голода!’ (ит.).Ред.} и пр. Но, к счастью моему, таких я встречал не очень много даже в Риме и его окрестностях. Вот г. А. Т., например, описавший в ‘Отечественных записках’ отражение солнечных лучей в римских фонтанах и вид с Monte-Pincio и давший этим описаниям заглавие: ‘Рим в 1861 году’,— г. А. Т. был гораздо несчастнее меня: он, где ни ходил, ‘на каждом шагу, направо, налево, позади себя только и видел грязные горсточки, протянутые к нему, только и слышал отчаянные фразы’ вроде тех, которые я привел выше и которых при всем том он не умел написать правильно (‘Отечественные записки’, No VI, стр. 467). По его словам, ‘все калеки в мире, кажется, стеклись сюда, безобразие фигур этих превосходит всякое описание’. Могу его уверить, что великое множество калек, еще более безобразных, осталось у нас в Москве и во Владимирской и Нижегородской губернии. О других местностях не могу сказать (впрочем, скажу, что в Малороссии нищих встречается сравнительно гораздо меньше), а уж тут-то я нагляделся досыта…
Наше нищенство, сказал я, отличается особым характером, налагающим еще более тяжелую и мрачную печать на всякого бедняка, решающегося за него приняться. У нас нищий, становясь нищим, как будто исключает себя из среды людей, и общество полагает, что так и следует. Для людей сострадательных в понятии о нищем смешиваются два противные взгляда: с одной стороны, он человек божий, которому надо подать грош не по чувству сострадания, а главное, потому, что за это на том свете награда будет, а с другой стороны, нищий — это пария, это какое-то особое животное низшей породы, которому нужно только поддерживать свое существование, и больше ничего. Я слышал раз, как одна сострадательная старушка разгневалась, услыхав от нищего, что он на днях очень промок и потом все хилел и, только чайку попивши, немножко оправился… ‘Как вам это покажется,— повторяла она своим знакомым,— чайку попил! Милостыню собирает, а тоже чаек пьет…’ Видимо было, что ей даже обидно такое явление.
Подобное отношение к обществу делает из наших нищих что-то невыносимо унылое. Эти котомки, подаяние объедками и корками, этот аскетический, безжизненный взгляд, какое-то официальное смирение во всей фигуре и это протяжное, неестественно тоненьким голоском вытянутое: ‘Сотворите святую милостинку Христа ради’,— все это коробит вам сердце, но вовсе неспособно навести вас на мысль о человеческом, братском родстве с этими людьми. И они, с своей стороны, тоже смотрят на вас чужими: в одном доме умирал отец семейства, подошел к окну нищий с своим припевом, ему кинули грош и уныло прибавили: ‘помолись о здравии умирающего, раба божия такого-то’. Нищий отошел и сообщил об умирающем другим, через полчаса перед окном бюльного собралась толпа нищих, пришедших один за другим с своей пронзительной выкличкой: ‘святую милостинку’. На них было не хотели обращать внимания, думая, что уйдут, не тут-то было: они знали, что человек умирает в доме и что в таких случаях милостыня непременно должна подаваться… Умирающего беспокоил их шум, он несколько раз спрашивал, что там такое… Тогда решились оделить всех нищих, чтоб ушли, но к толпе беспрестанно подходили новые, и в заключение они затеяли между собою громкую ссору… Больной умер посреди сумятицы и ругательств, устроенных нишими под самым окном его. Никакие увещания нищим, чтобы дали больному умереть спокойно,— не имели ни малейшего действия. До такой степени чужды у нас личности подающих милостыню к принимающим ее.
Другой случай, только уже в забавном роде, пришлось мне самому видеть недавно на одной из станций между Владимиром и Нижним. Приехали мы в мальпосте, и едва остановились лошади, как нищие уже окружили экипаж. Внутри брика сидел толстый купец, вылезая, он задел карманом своего сюртука за ручку дверцы, а в руках у него был узел с чем-то съестным и бутылка, никак ему нельзя поправиться — ни в ту, ни в другую сторону,— иначе разорвешь сюртук, он и остался на весу, опираясь локтями на дверцу… В это самое мгновение перед ним являются двое нищих — не увечных, а погорелых,— потом еще баба с ребенком, потом старик какой-то, и все четверо, отвесив низкий поклон, затягивают: ‘Господин милосливый! заставь за себя вечно бога молить’ и пр. Купец злится, а они ему кланяются и тянут. И ни ему самому не вздумалось попросить их помочь ему слезть, ни им не пришло в голову прежде высвободить человека из затруднительного положения, а потом уже попросить у него милостыни. Купец их выругал и прогнал, а потом кликнул ямщика, возившегося около лошадей, и попросил его отцепить карман…
Говорят: ‘Общественная благотворительность развивается, и скоро нищих не останется вовсе’. Отрадная перспектива! Жаль только, что необходимое условие ее то, чтобы великодушные благотворители сами разорились. Достанет ли у них на это великодушия — вот в чем я сомневаюсь, хотя и есть господа, полные до сих пор весенней доверчивости и убежденные, что непременно достанет.
Впрочем, я не сомневаюсь в одном: для удобства господ, привыкших к комфорту жизни и не любящих видеть отвратительные картины бедности, непременно найдется какое-нибудь средство удалить от их глаз докучливых нищих, как и всякого рода другие неудобства. Мне самому пришлось на одной станции встретить господина еще молодого и, по-видимому, без всяких отличий, он лениво вошел в комнату и повелительно крикнул: ‘Лошадей!’ — ‘Вашу подорожную-с’,— почтительно проговорил смотритель. ‘Спроси у чела-эка’,— обиженным тоном отвечал молодой господин. Смотритель обратился к шедшему сзади прилизанному человечку пожилых лет, но получил тот же гордый ответ: ‘Спроси у человека’. Вслед за тем вошел ямщик — просить на водочку, барин с изумлением обратил взгляд на своего товарища, тот засуетился (он был, по-видимому, чем-то вроде Расплюева38 при барине), крикнул на мужика, выругал смотрителя, зачем пускают, велел обратиться к человеку и наконец сам стал вытуривать ямщика и исчез вместе с ним за дверью… Барин повертелся и удостоил заговорить со мной: ‘Славная дорога здесь, это шоссе?’ — ‘Помилуйте, какое шоссе: меня так разбило, едва дышать могу’.— ‘Странно,— протянул барин,— а мне сказали, что от Полтавы до Харькова есть уже шоссе… А впрочем, дорога все-таки хороша, и шоссе не нужно’.— ‘Да вы в своем экипаже?’ — ‘Mais oui,— возразил он мне, подняв вдруг голову,— а вы?’ — ‘Я — в телеге’. Господин протянул: ‘А-а!’ — и презрительно отвернулся, очевидно упрекая себя, что вздумал заговорить со мной… Ну, разумеется, этакой господин, не знающий даже, по чему он едет, огражден своим воспитанием, настроением, Расплюевым и ‘челаэком’ от всякой возможности видеть по дороге что-нибудь неприятное.
Впрочем, надо отдать справедливость нашим дорогам: они действительно и деятельно исправлялись нынешним летом, по крайней мере по тракту от Одессы до Москвы, по которому пришлось мне проехать. Сама Одесса в начале июля завалила свежим камнем большую часть своих улиц, так что они сделались недоступными для пешеходов. Мои одесские приятели, люди с кротким сердцем и вечно весеннею душою, выражали твердое убеждение, что пытка одесской грязи более к ним не возвратится. Во уважение того, что они много терпели, мне не хотелось разбивать их мечты: в самом деле, по их описанию, каждый год происходили в Одессе ужасы неслыханные. Вся страшная пыль, вошедшая в число интереснейших достопримечательностей Одессы, с началом осенних дождей превращается в грязь. Пыль эта, вроде шоссейной, образуется с мягкого, беловатого камня, которым так богата Одесса, когда сильный ветер гонит ее, то от нее надо спасаться в какую-нибудь ближайшую лавочку, иначе через несколько минут, когда ураган промчится, вы будете представлять из себя подобие трубочиста, только серого цвета, и будете чувствовать, что у вас засело что-то чрезвычайно неприятное и в ушах, и в носу, и под галстуком, и главное — в горле. Тогда вам остается одно средство — купаться: простое мытье не поможет… Это — когда вас ураганом захватит. Но когда и нет урагана, каждый божий день вы чувствуете на себе оседание этого тонкого каменного слоя: тяжелая пыль, поднятая ветром, не может держаться на воздухе и падает дождем, частым и ровным, на который иногда можно любоваться, став против солнца, так, чтобы лучи его прямо освещали этот дождь. Тут имеете удовольствие уразуметь, чем вы дышите в Одессе в течение лета… Я полагал, что уж хуже пыли ничего не может быть, но мои приятели уверили меня, что грязь еще хуже. Она имеет там какое-то липкое и всасывающее свойство, так что улицы превращаются в топи. На маленькой грязи вы непременно оставляете калоши, на большой — сапоги, многие улицы закрываются временно для пешеходов, мелкие домашние животные, вздумавшие перебежать через улицу, тонут, в прошлом году, говорят, двое маленьких детей утонули в грязи…
Неужели же нельзя вымостить прочным образом такой город? ‘А вот теперь будут мостить’ — отвечали мне мои приятели и принимались создавать самые радужные фантазии относительно будущего благолепия одесских улиц. Вот теперь г. Волохову освещение Одессы газом разрешено, ходят слухи о преобразовании лицея в университет, мостовая будет новая…39 Все это в их воображении сливалось как-то в одно целое, и мечты их до того мне прискучили, что я решился из блаженной весны неведения вызвать их к суровой осени практического взгляда (читатель не забывает, что я пишу все только об осени, в противоположность весне моего товарища, которой негодность я уже доказал).
— Помилуйте,— возражал я,— чем же вы тут восхищаетесь? Что Одессу будут мостить — это дело не новое. Не знаю, как раньше, а тридцать пять лет тому назад ее точно так же мостили и точно так же возбуждали всеобщие радостные надежды. Еще Пушкин в ‘Евгении Онегине’ говорит об этом… Неужели вы не читали Пушкина?
— Как же не знать — за кого вы нас принимаете,— возразил один из собеседников, наиболее увлекавшийся. И он прочитал наизусть:
В году недель пять-шесть Одесса
По воле бурного Зевеса
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд,
Кареты, люди — тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня…
— Эта картина как будто вчера написана,— заметил другой,— исключая разве вола в дрожках… Мы осенью каждый день раз по двадцати повторяем эти стихи.
— Ну, вот видите, тридцать пять лет было все то же, и еще, значит, тридцать пять лет может остаться то же.
— Нет, уж вот вы в этом ошибаетесь: тогда никаких мер не принималось против зла, а теперь они принимаются очень деятельно. Уж мы видим груды камней на улицах, мощенье начинается серьезным образом. Вот посмотрите — скоро будет совсем другое.
— Ах, боже мой, какой вы странный, однако, человек. Как же вы это полагаете, что во все тридцать пять лет ничего не было предпринято для улучшения проезда и прохода по одесским улицам? А еще живете здесь! Да я вам могу указать десятки статей и извещений об этом за одно последнее десятилетие. Вы скажете, что то были меры несерьезные, ну, а теперь что же особенного делается? Ведь на улицах накидан и приготовлен для работ все тот же мягкий камень, которым и прежде мостили… Ведь не граниту вам привезли из Финляндии… Вы сами же говорите, что камень этот через два месяца истирается… Впрочем, что вы восхищаетесь, я этим не удивлен, во все времена были люди, способные к безграничному восторгу пред всяким началом, не ожидая конца.
— Однако же при Пушкине не восхищались, а бранили…
— Как так? Значит, вы не дочитали у Пушкина конца описания… Как же, помилуйте,— ведь оно оканчивается таким образом:
Но уж дробит каменья молот,
И скоро звонкой мостовой
Покроется спасенный город,
Как будто кованой броней…
Видите, решительно то же самое, что теперь: и работы начались, и надежды те же… Нет, надежды даже больше: вы не говорите по крайней мере, что Одесса покроется ‘кованой броней’.
Все рассмеялись, но, видимо, были смущены своим литературным невежеством: как, в самом деле, не знать, что еще Пушкин описывал начало тех работ, которые хотят начать теперь.
— Впрочем, говоря серьезно,— заключил я,— надо сознаться, что в эти тридцать пять лет мы много двинулись вперед, и, судя по этому, следует ожидать, что теперь и работы одесских мостовых пойдут в уровень с общим движением.
Собеседники остались очень довольны моим заключением.
Надеются также, что и дороги к пристаням будут очень скоро устроены. А то теперь путь от одесских пристаней в Европу — самый привольный, только до пристани добраться трудно. Мне рассказывали, что был тут такой год, когда за перевоз пшеницы из одесских амбаров по Пересыпи до корабля приходилось платить вдвое более, чем затем весь фрахт от Одессы до Марселя. Говорят даже, что некоторые почти разорились от такого казуса, вовсе не входившего в их соображения.
Из Одессы во все стороны, впрочем, вы можете ехать отлично. Например, мне нужно было в Нижний, самый удобный путь — через Таганрог и Ростов, по Дону, потом переезд в 70 верст до Царицына, а дальше по Волге. По этому пути везде заведены пароходные сообщения, чего бы, казалось, лучше? Однако же я предпочел ехать сухим путем на Харьков и Москву. Сухой путь, видите, хоть и очень беспокоен, но все же имеет некоторую определенность: можно рассчитывать добраться до Нижнего, например, в 12—14 дней. Относительно пароходного сообщения этого никогда не высчитаешь. Я уже не говорю о ‘корреспонденции пароходов’, какая в употреблении, например, в Швейцарии: этого, конечно, нельзя и требовать от наших пароходных компаний… Устрой-ко такую корреспонденцию — такая катавасия пойдет в расчетах и отчетах, что акционеры последних денег своих лишатся… Половина доходов, например, Черноморского пароходства окажется в Кавказе и Меркурии40, а три четверти выручки Меркурия — в Волжско-Донском пароходстве, которое всю сумму издержит на поимку беглых работников, а потом г, Кокорев объявит акционерам, что все зло от того, что по Волге телеграфов не устроено…41 Нет, до корреспонденции разных компаний куда же нам. Но хоть бы каждая компания сама-то по себе вела дело не для собственной утехи, а для удобства публики — так и того нет. Как вы думаете, например, сколько времени нужно, чтобы доехать до Таганрога от Одессы на пароходе Черноморского общества?.. Сутки полторы, двои?.. Нет, неделю!.. От Марселя до Константинополя вы едете неделю, я тут почти столько же! А затем в Таганроге ждите, пока пароход пойдет до Ростова, в Ростове ждите опять, и никто не ведает заранее, сколько времени, доехав до Царицына, опять ждите, и по самому короткому расчету — вы путь этот совершите в три недели, а то, пожалуй, и в четыре, то есть так, что пока вы едете от Одессы до Нижнего, можно в Америку съездить и назад вернуться.
И предпочел я сухой путь, и хорошо сделал. Дорога, правда, была убийственная до самого Харькова, но зато разнообразная: иную станцию всю трясет вас довольно равномерно, так что к концу ее вы даже подлаживаетесь к дороге и в такт подскакиваете, как верховые ездоки на английский манер, а на другой станции вас время от времени только подбрасывает, так что вы невольно вскрикиваете, воображая, особенно с непривычки, что вас совсем выкинет из телеги… Последний род тряски самый неудобный для ‘сближения с народом’, о котором так хлопочет г. Пиотровский42 и другие господа: я хотел было завести разговор с моим ямщиком, но только что раскрыл рот, меня подбросило и я прикусил язык, оправившись, я опять решился сделать какой-то вопрос, но не успел кончить, как меня снова подбросило и опять я прикусил язык, да на этот раз уж так, что чуть не всплакал от боли… Тем и кончилась на тот раз моя попытка сближения с народом.
Но если дорога беспокоила меня, зато отрадно было патриотическому сердцу смотреть вокруг — на этот безграничный пустырь, на эту степь, которой действительно глазом не окинешь…
Еще отраднее встречать повсюду работы для исправления дороги… Работали так деятельно, что в иных местах даже проезд остановлен был, а ездили в объезд, через лес или через топи какие-то. Хоть это и составляло обыкновенно несколько верст лишних, но я с удовольствием делал крюк, думая, что делаю его для общественного блага. Когда дорога объездом была уж очень плоха, я только спрашивал ямщика: ‘Что это, как здесь ехать-то скверно! Всегда такая дорога?’ — ‘Нет, это время всё дожди шли, оттого больно и попортилась дорога’.— ‘Что ж это вздумалость поправлять дороги именно теперь, тотчас после дождей? Разве прежде-то не было времени?’ — ‘А бог их знает. Стало быть, приказано… Известно, своей волей мужик теперь не пойдет дорогу работать: своего дела вдоволь’. Несмотря на некоторую неблагосклонность этого отзыва, мне все-таки приятно было видеть усовершенствование наших путей сообщения. Моя приверженность к общему благу была так велика, что я не возроптал, будучи раз, по случаю исправлений дороги, в самых критических обстоятельствах. Ехали мы вечером, часов в девять, пошел дождь, я спрашиваю, много ли до станции, и получаю в ответ, что вот только мосток переехать, а там сейчас и станция… Между тем дождь превратился в ливень, я снял шапку, обвернулся с головою в пальто и сижу. Слышу — остановились, я открываюсь, думая, что станция, но вообразите мое разочарование: мостик только что загородили для езды по случаю поправки!.. ‘Что же теперь делать?’ — ‘Да надо в гору объезжать, вон там’.— ‘А много?’ — ‘Да с версту будет’.— ‘Ну, валяй…’ И проехал я версту в гору, под жесточайшим ливнем, в темноте, без всякого прикрытия. Приехал на станцию — все белье хоть выжми, зуб стучит об зуб, и всего лихорадка бьет… А не возроптал! Ибо знал, что поправка моста производится не для частной прихоти, по для общественного блага… Жалел только, что не было повещено о том по соседним станциям, но, верно, дело было спешное — не успели повестить.
Впрочем, зачем это я все о себе говорю? Ведь сейчас войдут в претензию систематические литераторы: вот, скажут, нашелся еще господин — взялся внутреннее обозрение писать, а рассказывает, как он на дожде промок. В самом деле, нехорошо, буду лучше говорить о другом и о других. Но ведь вот беда-то, о себе я мог бы рассказать хоть что-нибудь утешительное, так как я человек характера кроткого, довольствуюсь малым и всегда благодушествую, хоть и не доверяю весне нашей. А вокруг меня все как-то такое печальное, недовольное — кто сам собою, кто акциями, кто житейскими неудачами, а кто бог знает чем… Впрочем, может, оно будет даже и кстати для осеннего обозрения, тем более что все, что я хочу теперь припомнить, явно говорит в пользу моего мнения о вреде весенних увлечений и неразумной доверчивости.
Ну вот, например, на дороге между Полтавой и Харьковом встретил я труппу странствующих актеров. Труппа имеет и оседлость, но теперь отправлялась в Полтаву на ярмарку. В числе актеров нашел я, к удивлению, одного из моих бывших университетских товарищей. Он всегда имел страсть к театру, но я знал, что он имел в Харькове обеспеченное место, и никак не думал, что он бросит его для сцены. Однако же бросил. Новой своей обстановкой он не мог быть довольным: все, что читали мы в ‘Мертвом озере’, ‘Перелетных птицах’43 и других рассказах и что я считал преувеличенным, оказалось, напротив, хуже44 действительности. Целый мир грязи, подлостей, интриг, оскорблений и невидных, темных страданий открылся предо мною после разговора с товарищем45. Пересказывать подробностей не берусь, потому что не имею на то права, но, чтобы дать понятие вообще о подобных труппах, приведу несколько строк из физиологического очерка, попавшегося мне недавно в ‘Прибавлениях к Харьковским губернским ведомостям’. Автор говорит о временах прошлых и рисует, например, личность антрепренера такими чертами:
Южное небо, сало, деревня и полк взлелеяли антрепренера ***ского театра. Фигура его напоминала толстеньких лысых китайских божков и всегда очень мило и вежливо шныряла между посетителями театра, как бы говоря: ‘Как я рад, что ваши рубли перешли в кассу’. Сильным города никто не умел так услужить, как он. Благодаря этой милой способности публика обязана ему была милыми талантами г-ж А * и Б *. Он держал их единственно из угождения его превосходительству действительному статскому советнику, его высокоблагородию полковнику… Доброта неописанная, и сильные были довольны, А * с Б * были довольны, а если муж находился, то и таковому было тепло! Услужливость антрепренера доходила до того, что он даже отдавал свой театр по субботам под благородные спектакли в пользу сирот, школ и т. п. От этого во 1) любители драматического искусства всласть тешились своими дарованиями, 2) сироты и пр. получали, на худой конец, по полкопейки на душу, и 3) сам-то он, сам — ведь по субботам спектаклей не бывало, а вдруг… вместо нуля — в кармане полсбора (он только на этих условиях отдавал театр), наконец, в 4) судите же о восторге публики: она узнавала из отчетов, что половину рубля, пожертвованного ею в пользу сирот, убогих и пр…. шла в пользу экстренной убогой сироты — антрепренера!.. Заботы его простирались до того, что даже мизерный актеришка имел полубенефис (на его театре не было полных бенефисов). Актер хлопотал, мыкался по городу, тратился на извозчиков, совал билеты встречным-поперечным, глядишь — театр и полуполон. Опять довольство: и актер счастлив и антрепренер счастлив, потому что последний возьмет себе половину сбора, следовательно, окупит жалованье актера, да в прибавку поставит в счет и веревки. Трагик Р * за этакую штуку прилично ругнул его, а веревки велел отнести домой: ‘белье, дескать, буду вешать’. Но это одно предание. Неужели антрепренер был до того нелогичен, что не рассудил: нельзя же, мол, покупать веревки к каждому бенефису: бенефисов набиралось в год штук двести — сколько же накопилось бы веревок?.. Любовь и доброта его сквозили и в тех нежных попечениях о труппе, которые он имел о ней во время отъезда на ярмарки. По контракту следовали приличные экипажи, он и давал жидовские фуры — чем не приличный экипаж? В день прокатишь ‘ажно с сорок верст’, а ради развлечения и выдумаешь привалы у каждого шинка, а тут уж и пошло: отливание павших под бременем жажды, пьяные хористки, крик, брань… для контраста к этой нелепости можно прибавить два-три лица, понятия и жизнь которых идут сюда, как цветы к морозу. А там, далеко впереди, мчится в покойном тарантасе сам с помощником, и сладко колеблются их животики, и витают милые барыши над ними! Век и понятия всё оправдывают: коли насажать актеров в тарантасы — в каком же тогда экипаже должен сам ехать? Как бывший помещик, он хорошо понимает, что актер — ест, антрепренер — кушают, актер — спит, антрепренер — почивают… Привычка!— ‘Фуру нельзя называть приличным экипажем!’ — ворчал как-то уважаемый всеми ветеран сцены Д *. Антрепренер мило возразили: ‘Для мещанина и это хорошо!’
Конечно, я не могу этих ‘воспоминаний’ отнести к той труппе, где был мой товарищ, но… провинциальные нравы не скоро меняются, а нравы всякого рода антрепренеров бывают обыкновенно еще устойчивее, нежели всякие другие… Я расстался с моим товарищем, пожелав ему успеха и пожалев его.
Вдруг, через несколько дней, он является в Харькове. ‘Отчего ж вы не с труппой?’ — ‘Я ее оставил’.— ‘Как, почему? А место, а отставка?..’ В ответ на свои вопросы я узнал, что приятель мой — человек, до сих пор не излечившийся от весеннего направления. Он был приглашен, мало того — упрошен антепренером поступить в его труппу (его знали по игре на благородных спектаклях), и, полагаясь на доброту и честность антрепренера, он подал прошение об отставке прежде заключения формального обязательства с театром. Потом антрепренер начал оттягивать дело под тем предлогом, что у поступавшего не было документов… Таким образом, он дождался того времени, когда приятель мой, получив отставку, остался без всяких средств, и тут принялся прижимать и оскорблять его. Бедняжка увидел вред своей доверчивости, но уже поздно… А тут еще подоспел крупный разговор с помощником антрепренера, помогавшим ему составлять отчеты по спектаклям и вследствие того привыкшим говорить дерзости всем актерам… Я не знаю, был ли талант у моего товарища, но, во всяком случае, он должен был играть умно. Но для антрепренера это было все равно: он не ужился даже с одним актером, который потом производил фурор в Москве и Петербурге и считался заменою Мартынова, а антрепренер говорил на первых порах: ‘Слава богу, что N. назвался в Петербурге актером О. театра, а не моего, а то осрамил бы нас…’ Стало быть, если бы у моего товарища был и громадный талант, он бы не стал его удерживать при непокорстве его характера и особенно при ссорах его с помощником, составлявшим отчеты. Притом же он знал, что человек остался решительно без средств по его милости. И вышла сцена, после которой непокорный не мог более оставаться в труппе. Актеры сначала зашумели, некоторые хотели протестовать, требовать, чтобы помощник извинился пред их собратом, но все, разумеется, кончилось смирным молчанием.
Это молчание очень огорчало моего друга, и — странное дело — однако не отнимало у него надежды, что за него встанет само общество. Как я его ни убеждал, что этого не бывает,— нет, ничем его не уверишь. ‘Как же, говорит, общество промолчит, когда в его глазах оскорбляют человека?..’ Да так и промолчит! При таких ли вещах молчит оно. Посмотрите хоть газеты наши — вы увидите, что хотя у нас и есть господин Лев Камбек, защитник всех оскорбленных, но и этот более по части писания обличений, нежели действительной защиты46. А то — как обыкновенно делаются дела? Постоянно так, как рассказано было недавно в ‘Одесском вестнике’: в общественном саду компания молодых людей обступает дам, рекомендуют друг друга, привязываются, дамы обижены, хотят уйти, молодые люди окружают их, требуют шампанского, с громом откупоривают, ставят перед дамами на стол, а сами удаляются… Сотни людей это видели, многие не одобряли нахальства молодых людей, нашлись даже такие, что ‘возмутились до глубины души’ их поведением. И что же? Ведь никто за обиженных не вступился, никто нахалов не проучил, а только один из ‘возмутившихся душою’ написал через несколько дней письмо, которым украсился фельетон ‘Одесского вестника’ (No 77). Вот и все… А то, например, другого рода происшествие — это уж далеко отсюда, в западном крае где-то. Вздумали клуб открыть, одно сильное лицо требовало, чтобы клуб был исключительно дворянский, а людей среднего рода не пускали в него, иначе грозило не удостаивать клуба своим участием. Но по какому-то чуду на этот раз требование сильного лица не было выполнено. И что же? В день открытия клуба другое сильное лицо города, видя, куда ветер дует, сказало первому сильному лицу речь, в которой изобразило, что клуб, дескать, собственно вам обязан своим существованием, ибо некоторые хотели дворянского только участия, и лишь благодаря вашим настояниям он открыт теперь для всех… Сильное лицо выслушало не поморщившись, публика выпила тост, провозглашенный за его здоровье, и все тут. А после, конечно, ходят и рассказывают, что вот-де как с нами нехорошо было поступлено, в глазах дело переврали… А кто же позволил переврать?.. Да чего уж, когда на свои собственные интересы ваше общество не обращает внимания?.. У нас как-то выходит совершенно противоположное пословице: l’union fait la force, {В единении — сила (фр.).— Ред.} у нас, напротив, попробуй, например, ограбить отдельного человека — закричит, искать будет, дело затеет, а в массе, например в акционерной компании, делай с ним что хочешь: пропадают его денежки, а он себе и ухом не ведет…
Так успокоивал я моего друга, но он не переставал волноваться надеждами. Что ж, пусть надеется, после покается. Надеяться на все можно. Вон ‘Санкт-Петербургские’ и другие ведомости надеялись, что новый султан Абдул-Азис Турцию преобразует и восстановит, а через неделю сами же стали опровергать свои надежды47. Или мои одесские друзья надеялись, что у них скоро железная дорога будет, что уж и запасы сделаны и земляные работы произведены, а потом (в No 92 ‘Одесского вестника’) вдруг и прочитали, что главное общество не будет строить феодосийскую железную дорогу… То же вот, пишут, в Саратове было по случаю ожиданий, возбужденных проектом тамошней дороги. Там всеобщее увлечение не на одних словах, а даже и практически выразилось, как показывает одна корреспонденция в ‘С.-Петербургских ведомостях’ (No 150):
Давно мы говорили, что в первое время, когда стало известным об утверждении проекта проведения железной дороги между Москвою и Саратовом, пустопорожние городские места в этом последнем городе, лежащие в той части, где должны быть станция дороги и дебаркадер, раскупались с торгов нарасхват. До 100000 квадратных сажен было взято под постройки людьми всех званий и состояний, начиная от богатых торговых домов, помещиков, чиновников всех рангов и кончая мещанами и крестьянами. Брались места не одними местными обывателями, но и приезжими за тысячи верст, хотя таких, конечно, было меньше, чем первых. Перепродажа мест вызвала самую усиленную спекуляцию. Выгодные места поднялись с ничтожной цены до неумеренно высокой. Но теперь вот уже более года, как все успокоилось и охладело. Горячка приобретения пустопорожних мест прошла. Целые площади стоят незастроенными, иные места обнесены только жалкими заборами. Спекуляторы охладели к своему делу, потому что нет охотников на рискованные покупки, а рискнувшие на них, кажется, сожалеют о минутах увлечения: место застроивать нечем, да и зачем?
Что жалеть-то, когда поздно? Лучше бы не увлекаться прежде. Как ни заманчива мысль о наших великих прогрессах, о железных дорогах и пр.— все лучше бы порассудительнее быть.
А впрочем, у нас не разберешь даже и того, какое влияние, например, железная дорога будет иметь даже на скорость сообщений. У нас законы природы, законы пространства и времени как-то определяются совсем иначе, чем в других местах. У нас телеграф передает депешу по пяти, по шести дней, эстафета из Херсона, отправленная 5-го числа (как недавно объявлялось), приходит в Одессу 20-го, открыли теперь дорогу от Москвы до Владимира — езда от Москвы до Нижнего сделалась затруднительнее и дольше прежнего. Прежде почтовый экипаж привозил вас из Нижнего в Москву в 36—38 часов, теперь вы едете 40 часов до Владимира, а здесь должны ночевать, потому что почта, отправляясь из Нижнего утром, приходит во Владимир вечером, а железная дорога уходит в 2 часа пополудни. Таким образом, с открытием железной дороги сообщение Нижнего с Москвой замедлилось на целые сутки — не говоря уж о тех мучениях, которые выносит проезжающий на отживающем свой век шоссе между Владимиром и Нижним.
Однако я замечаю, что начинаю сбиваться на тон фельетонов ‘С.-Петербургских ведомостей’, и это меня привело бы в немалое сокрушение, если бы я не сам первый это заметил. А вы, вероятно, и после моей оговорки еще не вдруг узнаете, в чем я похожу на фельетониста ‘Ведомостей’?.. В общем тоне, в пустоте содержания, в отсутствии новых и живых идей?.. Нет, совсем нет: в этом-то все мы больше или меньше друг на друга похожи. Все болтают о пустяках — одни важно, другие игриво, одни с весенним настроением, другие с осенним, но все-таки похоже один на другого. Нет, я нахожу, что сбиваюсь на фельетонистов академической газеты переходами. Если вы читывали фельетоны ‘Ведомостей’, то помните, конечно, замысловатость их переходов: например, фельетонист говорит о зверинце Крейцберга и к самому концу прибережет львов, а потом и перейдет: кстати о львах, львы нынешнего сезона носят… и пойдет рассказывать, что они носят… Кончив тем, что ныне не в большом ходу духи, он продолжает: кстати о других духах — и пойдет о Юме48. Рассказав, как Юм подымает на воздух тяжелые столы, опять переходит: кстати, легкий и здоровый стол предлагается в новом ресторане… И пойдет о ресторане. Выходит таким образом и разностронне и связно, да еще читатель награждается несколькими каламбурами.
Я чуть было не попал на эту колею, метаясь от осени к безденежью, от него к дорогам, от дорог к театру, от театра к общественным нравам и т. д. Но, слава богу, вовремя заметил и теперь спешу кончить…
А где же внутреннее-то обозрение? Что произошло замечательного в эти месяцы? Так и не будет об этом ничего?..
Об этом так ничего и не будет, читатели.

ПРИМЕЧАНИЯ

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Белинский — Белинский В. Г. Полное собр. соч., т. I—XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953-1959.
БдЧ — ‘Библиотека для чтения’.
ГИХЛ — Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч., т. I—VI. М., ГИХЛ, 1934—1941.
ЖМНП — ‘Журнал министерства народного просвещения’.
Изд. 1862 г. — Добролюбов Н. А. Сочинения (под ред. Н. Г. Чернышевского), т. I—IV. СПб., 1862.
ЛН — ‘Литературное наследство’.
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 гг. (Н. Г. Чернышевским), т. 1. М., 1890 (т. 2 не вышел).
МВед — ‘Московские ведомости’.
ОЗ — ‘Отечественные записки’.
РБ — ‘Русская беседа’.
РВ — ‘Русский вестник’.
РСл — ‘Русское слово’.
СПб Вед — ‘Санкт-Петербургские ведомости’.
Совр. — ‘Современник’.
Чернышевский — Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939-1953.

ВНУТРЕННЕЕ ОБОЗРЕНИЕ

Впервые — Совр., 1860, No 3, отд. III, с. 231—235, без подписи.
Статья является вступлением к первому ‘Внутреннему обозрению’ ‘Современника’, написанному С. Т. Славутинским (см. о нем примеч. к статье ‘Повести и рассказы С. Т. Славутинского’ — наст. т., с. 680—681), и представляет собой программу нового отдела. Предлагая Славутинскому вести ‘Внутреннее обозрение’, Добролюбов видел в нем своего единомышленника, но первое же обозрение Славутинского показало, что между ним и критиком имеются серьезные разногласия. ‘Помилуйте, мы вот уже третий год из кожи лезем, чтобы не дать заснуть обществу под гул похвал, расточаемых ему Громекой и К0,— писал Добролюбов Славутинскому,— мы всеми способами смеемся над ‘нашим великим временем, когда’, над ‘исполинскими шагами’, над бумажным ходом нашего современного прогресса… А тут у Вас такой розовый колорит всему придан, таким блаженством неведения все дышит, точно будто Вы в самом деле верите, что в пять лет… с нами чудо случилось, что мы поднялись, точно сказочный Илья Муромец…’ (IX, 407—408). В связи с этим Добролюбову пришлось полностью переписать начало статьи Славутинского.
В одном из писем Славутинскому, советуя ему смелее проводить в обозрениях свои убеждения, Добролюбов заметил, что вступление к первому обозрению, беспрепятственно прошедшее через цензуру, ‘в сущности, очень дерзко’ (IX, 411). Действительно, в этой небольшой работе нашли выражение основные элементы революционно-демократического мировоззрения Добролюбова: мысль о негодности всего общественного здания России и бессмысленности его частичных перестроек, вера в народ как единственную силу, способную коренным образом изменить жизнь.
Рассуждение о необходимости отличать ‘дела от слов, факты от предположений, живые явления быта от мертвых… законоположений’, составляющее стержень статьи, направлено против либеральной оценки происходящего и связанного с ней оптимизма, которые, как показывает критик, находятся в противоречии с действительным положением народа. В противовес толкам либеральной печати об ‘отрадных начинаниях’, критик ставит задачу рассказывать читателю о ‘печальных явлениях быта’. Более откровенно он формулирует эту задачу в письме к Славутинскому: ‘…Надо колоть глаза всяческими мерзостями, преследовать, мучить, но давать отдыху — до того, чтобы противно стало читателю все это богатство грязи и чтобы он, задетый наконец за живое, вскочил с азартом и вымолвил: ‘Да что же, дескать, это наконец за каторга! Лучше уж пропадай моя душонка, а жить в этом омуте не хочу больше’ (IX, 408).
Указанная антитеза имеет и другой, более широкий смысл: противопоставляя ‘разглагольствования, исследования, комитеты, правления’ как нечто поверхностное, беспочвенное — ‘твердому и могучему ходу’ народной жизни, Добролюбов стремился подорвать представление, будто судьбы страны решаются исключительно в ‘верхах’, и утвердить мысль о решающей исторической роли народа. Однако во взгляде на образованные классы как на нечто искусственное, ‘ненужное’ в истории сказалась, наряду с ‘мужицким демократизмом’, и ограниченность материализма Добролюбова в подходе к общественным явлениям.
1 О намерении редакции журнала организовать отдел хроники общественной жизни говорилось в объявлении об издании журнала в 1860 г. (Совр., 1859, No 10).
2 На публичном диспуте о деятельности акционерного общества ‘Русское пароходство и торговля’, проходившем 13 декабря 1859 г. в Петербурге в зале Пассажа, супер-арбитр спора экономист Е. И. Ламанский, увидев, что обсуждение принимает нежелательный для кампании оборот, заявил, что ‘мы еще не созрели для публичных диспутов’, и закрыл заседание. Как первый опыт публичного обсуждения общественного вопроса диспут привлек огромное внимание. Добролюбов посвятил ему специальную статью — ‘Любопытный пассаж в истории русской словесности’ (см. наст. изд., т. 2).
3 Публичные лекции о банковском деле Е. И. Ламанский читал в зале 2-й петербургской гимназии с 26 декабря 1859 г.
4 Добролюбов цитирует, отчасти перефразируя, строки из оды Г. Р. Державина ‘Бог’ (1784).
5 Акционерное Петербургское общество для улучшения помещения рабочего и нуждающегося населения было основано в 1858 г. группой высокопоставленных лиц. Его создание широко освещалось в печати.
6 Публичные лекции (проводившиеся обычно с благотворительной целью) были характерным явлением конца 1850-х — начала 1860-х гг.— эпохи ‘всеобщего стремления к образованию’ (Шелгунов Н. В., Шелгунова Л. П., Михайлов М. Л. Воспоминания, т. 1. М, 1967, с. 133).
7 Откупщики приобретали право на откуп с публичных торгов на четыре года. Проведенные в 1858 г. торги на четырехлетие 1859—1862 гг. были объявлены правительством последними. В 1863 г. должна была вступить в силу новая система сбора косвенного налога на вино. В связи с этим торги 1858 г. вызвали небывалый ажиотаж: рассчитывая максимально использовать этот уплывающий из рук легкий способ наживы, откупщики взвинтили цепы на торгах, а затем пытались вознаградить себя ухудшением качества вина и повышением цен. Эти злоупотребления вызвали мощное трезвенное крестьянское движение 1858—1859 гг., привлекшее внимание прессы к деятельности откупов (см. статью Добролюбова ‘Народное дело’ — наст. изд., т. 2).

ВНУТРЕННЕЕ ОБОЗРЕНИЕ

Впервые — Совр., 1861, No 8, отд. II, с. 393—434, без подписи.
Раздел ‘Внутреннее обозрение’ в ‘Современнике’ с февраля 1861 г. вел Г. З. Елисеев, придавший ему ироническую тональность, близкую фельетонам ‘Свистка’. Тем самым как бы заведомо снижалось значение главных ‘новостей’ момента — тех обстоятельств внутренней жизни страны, которые были связаны с ‘великими реформами’ и которым либеральное общественное мнение придавало особую важность. Мартовское обозрение открывалось словами: ‘Вы, читатель, вероятно, ожидаете, что я поведу с вами речь о том, о чем трезвонят, поют, говорят теперь все журналы, журнальцы и газеты, то есть о дарованной крестьянам свободе. Напрасно. Вы ошибаетесь в ваших ожиданиях. Мне даже обидно, что вы так обо мне думаете. Я не подал вам никакого, даже малейшего повода думать, что… я безустанно буду гоняться за новостями, какие бы они ни были…’ (Совр., 1861, No 3, с. 101—102). Августовское обозрение, написанное Добролюбовым, выдержано в той же тональности и содержит прямые переклички с апрельским обозрением Елисеева, пародировавшим ‘весенние мечты’, вызванные в русском обществе манифестом 19 февраля 1861 г. Вместе с тем, в отличие от Елисеева, черпавшего материал для своих обозрений главным образом из текущей прессы, Добролюбов придал статье характер художественного очерка, широко использовав в нем впечатления своей недавней поездки по стране (июль — август 1861 г., Одесса — Харьков — Нижний Новгород — Москва — Петербург). Придерживаясь принятой ‘Современником’ тактики демонстративного молчания о реформе и ходе ее осуществления на местах (ср., напр., аналогичное по типу обозрение ‘Современная хроника России’ в августовском и предшествующих номерах ‘Отечественных записок’, посвященное преимущественно этой теме), Добролюбов тем не менее рядом выразительных штрихов создает живую и конкретную картину жизни страны летом 1861 г. Некоторые детали этой картины, например характеристика особенностей русского нищенства, указывают на то, что взгляд критика на народ и его нравственное состояние заметно усложняется, освобождается от элементов ‘дедуктивиости’, становится более открытым пониманию парадоксов русской жизни.
1 Говоря о том, что он ‘не одобряет’ Елисеева — составителя предшествующего обозрения, Добролюбов обыгрывает высказывания противников ‘Современника’ о том, что между сотрудниками журнала нет единства взглядов. Тот же прием использовал Елисеев во ‘Внутреннем обозрении’ (Совр., 1861, No 3, отд. II, с. 103), а также Н. Г. Чернышевский в начале статьи ‘Полемические красоты’ (Совр., 1861, No 6).
2 См. примеч. 20 к рецензии ‘Перепевы’ (наст. т., с. 716—717). Весенние гимны — стихотворение Н. Ф. Щербины ‘Весенний гимн’ (Совр., 1860, No 2).
3 Из стихотворения В. В. Крестовского ‘А весна, как струна, занывает в груди’ из цикла ‘Весенние ночи’ (ОЗ, 1860, No 4), вызвавшего град пародий.
4 ‘Ты знаешь край?’ (нем.) — начальные слова песни Миньоны из романа Гете ‘Годы учения Вильгельма Мейстера’ (кн. 3, гл. 1, 1795—1796).
5 Дачное место под Петербургом.
6 Из поэмы Пушкина ‘Цыганы’ (1824).
7 Неточная цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева ‘Весенние воды’ (1830).
8 Из стихотворения А. Н. Майкова ‘Весна’ (1854).
8 Из стихотворения Н. Ф. Щербины ‘Смерть весны’ (1859).
10 Неточная цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева ‘Давно ль, давно ль, о юг блаженный’ (1837).
11 Добролюбов имеет в виду апрельское ‘Внутреннее обозрение’ Елисеева.
12 Из стихотворения А. В. Кольцова ‘Что ты спишь, мужичок?’ (1839).
13 Из стихотворения Пушкина ‘Русалка’ (1819).
14 Добролюбов почти буквально передает рассуждения Н. Н. Страхова в статье ‘Еще о петербургской литературе’ (Время, 1861, No 6, с. 142), в которой речь идет о статье Н. Г. Чернышевского ‘О причинах падения Рима’ (Совр., 1861, No 5) и статье Д. И. Писарева ‘Схоластика XIX века’ (РСл, 1861, No 5,9),
15 Фельетон ‘Бюрократ-идиллик’ был опубликован в журнале ‘Искра’, 1859, No 20, за подписью И. И. Панаева, но в следующем номере было заявлено, что его имя было поставлено под фельетоном по ошибке.
16 Возможно, Добролюбов намекает на молчание ‘Современника’ по поводу крестьянской реформы, от обсуждения которой журнал устранился с конца 1859 г., когда лидеры ‘Современника’ окончательно убедились в невозможности сколько-нибудь удовлетворительного решения крестьянского вопроса ‘сверху’. Особенно выразительным было молчание журнала в марте 1861 г. на фоне славословий либеральной печати по поводу Манифеста 19 февраля 1861 года.
17 Неточная цитата из поэмы Пушкина ‘Медный всадник’ (1833).
18 Добролюбов цитирует свое стихотворение ‘Цвела весна… в столице душной…’ (1856).
19 В конце марта — начале апреля 1861 г. крестьяне более чем 20-ти деревень Одесского уезда Херсонской губернии отказались выполнять барщину, считая себя совершенно свободными после Манифеста 19 февраля. Для подавления волнений была введена военная команда. Об этих событиях 15 мая 1861 г. было сообщено в ‘Колоколе’.
20 Изображение обвала морского берега на территории дачи графини Ланжерон близ Одессы было помещено в газете ‘Иллюстрация’ 22 июня 1861 г.
21 Недостаток серебряных и медных денег, особенно в провинции, вызвал обращение квитанций — расписок, которые давались местными дельцами вместо сдачи. В данном случае упоминаются расписки одесского откупщика Абазы и купца Алексеева, хозяина гостиницы и ресторана в городском саду.
22 Имеется в виду статья М. П. Погодина ‘Три вечера’ (Акционер, 1861, No 22, 16 июня, и No 23, 23 июня), в которой в частности, описывался богатый бал в Петербурге и говорилось об обилии предметов роскоши в магазинах Невского проспекта.
23 Из песни И. И. Дмитриева ‘Всех цветочков боле Розу я любил’ (1795).
24 См. примеч. 7 к статье ‘Внутреннее обозрение’ (наст. т., с. 701).
25 Добролюбов имеет в виду статью ‘Торговый кризис и нужды нашего внутреннего рынка’ (Вестник промышленности, 1861, No 6, подпись ‘Московский купец’) и ‘Заметки о текущей экономической жизни России’ А. Козлова (МВед, 1861, No 165, 29 июля). Отток денежных средств в связи с поездками за границу упоминается в этих статьях как второстепенный фактор дефицита денежных знаков и капиталов.
26 Заметка В. Бочарова ‘Вот куда девается звонкая монета’ была опубликована в ‘Одесском вестнике’ 15 июня 1861 г. (No 66), а затем перепечатана в некоторых центральных газетах (см., напр.: Северная пчела, 1861, No 143, 28 июня).
27 ‘Миллиард в тумане’ — статья В. А. Кокорева (СПб Вед, 1859, No 5—6), в которой он предлагал накопить миллиард, необходимый, по его рассчетам, для выкупа государством у помещиков крестьянской земли, за счет увеличения подати помещичьих крестьян.
28 Credit mobilier(кредитование движимости) — крупный акционерный банк в Париже, основанный в 1852 г. братьями Перейр.
29 Имеются в виду книги Н. X. Бунге ‘Теория кредита’ (Киев, 1852), ‘Биржевые операции’ В. П. Безобразова (М., 1856) и его же статья ‘Поземельный кредит и его организация в Европе’ (Совр., 1859, No 2, 6, 8, 10, 12).
30 Добролюбов имеет в виду ‘Le Dictionnaire d’economie politique’ (‘Политэкономический словарь’), составленный французским буржуазным экономистом Ш. Кокленом и изданный в 1852 г. парижским издателем и книготорговцем У.-Ж. Гильоменом. По характеристике Н. Г. Чернышевского, словарь ‘составлен в духе самой крайней реакции против гуманных стремлений нового времени’, то есть против социализма, однако имеет определенные научные достоинства (Чернышевский, IV, 372).
31 Речь идет о книге И. С. Аксакова ‘Исследование о торговле на украинских ярмарках’ (СПб., 1858), о которой Добролюбов одобрительно отозвался в специальной рецензии (III, 348-360).
32 Добролюбов имеет в виду буржуазную политэкономию, воплощением которой является словарь Коклена и Гильомена. Книжный магазин последнего находился на улице Ришелье в Париже.
33 В. А. Кокорев выступал против разглашения коммерческой тайны в объяснениях по поводу акционерного общества ‘Сельский хозяин’, одним из учредителей которого он был и которое было ликвидировано из-за плохого ведения дел (см.: СПб Вед, 1860, No 263, 2 декабря).
34 Ученый друг Кокорева — М. П. Погодин. В статье ‘Три вечера’ (см. примеч. 22) он рассказал о том, что на вечере у Кокорева он слышал жалобы крупнейших русских предпринимателей на упадок их дел, слухи о возможности банкротств некоторых крупных фирм. Статья вызвала страшный переполох: иностранные корреспонденты сообщили о ней в свои газеты, и курс рубля на европейской бирже резко упал, предприниматели, названные в статье Погодина, жаловались на него властям, цензор, пропустивший статью, был подвергнут взысканию, сам Погодин жаловался в письме к С. П. Шевыреву, что его за эту статью ‘снаряжали в Вятку’ (Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 18. СПб., 1904, с. 510).
35 Главное общество российских железных дорог — акционерное общество, основанное в 1857 г. группой иностранных банкиров, получило от русского правительства концессию на строительство и эксплуатацию сети железных дорог на чрезвычайно льготных условиях. Все высшие и большинство прочих должностей занимали в Обществе французские инженеры и техники, получавшие огромные оклады, бесконтрольно тратившие средства Общества на личные нужды и плохо знавшие хозяйственные и бытовые условия России. В результате — расходы на строительство превысили все расчеты, и в 1801 г. Обществу угрожала несостоятельность, которая была предотвращена за счет новых льгот со стороны правительства.
36 Приводимая Добролюбовым заметка ‘Материалы для изучения русского кредита’ была опубликована в ‘Санкт-Петербургских ведомостях’ 22 июля 1861 г. (No 162).
37 Из поэмы Н. А. Некрасова ‘Несчастные’ (1858).
38 Расплюев — персонаж комедии А. В. Сухово-Кобылина ‘Свадьба Кречинского’ (1852—1854).
39 Освещение Одессы газом было ‘высочайше’ разрешено 19 июня 1861 г. известному одесскому предпринимателю Д. К. Волохову, но не осуществилось из-за разорения последнего. Первые газовые фонари загорелись на улицах города в 1866 г. Мощение Одессы гранитом, начатое в 1862 г., было завершено — в пределах городского центра — в 1880 г. Ришельевский лицей в Одессе был преобразован в Новороссийский университет в 1865 г.
40 См. примеч. 12 к статье ‘Опыт отучения людей от пищи’ (наст. т., с. 790).
41 См. статью ‘Опыт отучения людей от нищи’ и примеч. 19 к ней (наст. т., с. 620, 790).
42 Имеется в виду статья И. А. Пиотровского ‘Погоня за лучшим’ (Совр., 1861, No 4, 5, 6, 8).
43 ‘Мертвое озеро’ — роман Н. А. Некрасова и А. Я. Панаевой (1851). ‘Перелетные птицы’ — роман М. Л. Михайлова (1854).
44 Вероятно, описка Добролюбова. Надо: ‘лучше’.
45 Речь идет об известном провинциальном актере Л. Н. Самсонове, с которым Добролюбов в течение одного учебного года учился в Главном педагогическом институте. По воспоминаниям Самсонова, Добролюбов обещал ему рассказать в ‘Современнике’ о поведении антрепренера харьковского театра (см.: Добролюбов в воспоминаниях современников, с. 275). Выражая благодарность Добролюбову за то, что он сдержал свое обещание, Самсонов писал, что ‘Харьков с полным сочувствием принял’ выступление критика (Рейсер С. А. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., 1953, с. 309).
46 См. примеч. 16 к статье ‘От дождя да в воду’ (наст. т., с. 759).
47 Первые мероприятия нового турецкого султана Абдул-Азиса, пришедшего к власти 25 июня 1861 г. (упразднение гарема, сокращение придворного штата и личных расходов султана и др.), были встречены русской и европейской печатью с большим энтузиазмом. Однако последующие действия султана (назначение на пост военного министра фанатика-мусульманина, причастного к убийствам христиан, и др.) вскоре заставили разочароваться в нем. Так, например, ‘Санкт-Петербургские ведомости’ 8 июля (No 150) еще расточали похвалы новому султану, а уже начиная с 12 июля (No 153) печатаются настороженные и скептические сообщения о его деятельности (No 156, 15 июля, No 160, 20 июля), и, наконец, 27 июля называют заявления султана ‘пустыми обещаниями’, сделанными, чтобы ‘ввести Западную Европу в заблуждение’ (No 165).
48 Юм — спирит, гастролировавший в 1859 г. в России.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека