Жертва филантропии, Гонкур Жюль, Эдмон, Год: 1877

Время на прочтение: 59 минут(ы)

ЖЕРТВА ФИЛАНТРОПІИ.

(La fille Elisa).

РОМАНЪ

Эдмона Гонкура.

ОТЪ ПЕРЕВОДЧИКА.

Мы уже имли случай говорить съ нашими читателями о талант братьевъ Жюля и Эдмона Гонкуръ, представляя извлеченіе изъ романа ‘Молодая Буржуазія’. Предлагаемый романъ, вышедшій на дняхъ въ свтъ, подъ названіемъ ‘La fille Elisa’, есть первый, написанный Эдмономъ Гонкуромъ по смерти своего брата. Мы находимъ въ немъ т же свойства, какими отличаются произведенія, принадлежащія обоимъ братьямъ: ту же реальность въ изображеніи характеровъ (или, правильне сказать, характера, потому что въ этомъ оригинальномъ роман только одно лицо), ту же точность и обстоятельность въ описаніи среды и обстановки, гд вращается дйствіе, тоже вторженіе физіологіи и медицины въ область беллетристики. Но, кром того, романъ иметъ еще соціальную задачу. Онъ направленъ противъ системы одиночнаго заключенія, обрекающей узника, въ видахъ нравственнаго исправленія, на непрерывное молчаніе и доводящей его до безумія, противъ этого лицемрнаго изобртенія филантропіи, этого мнимаго пенитенціарнаго усовершенствованія, занесеннаго изъ Америки и у котораго, однакожъ, какъ выражается Гонкуръ, Европа не посмла заимствовать удары бича по нагой спин женщины. Въ первой части своего романа авторъ рисуетъ намъ нравы проституціи, и эта часть изобилуетъ характеристическими подробностями, обличающими въ немъ не одну вншнюю наблюдательность, но и большую способность вникать въ психическую сторону явленія. ‘Но проституція и проститутка — только эпизодъ, говоритъ авторъ:— тюрьма и заключенная — вотъ главный интересъ моей книги’. Онъ желаетъ преимущественно обратить вниманіе законодательства на цифру идіотовъ, находящихся въ настоящее время во французскихъ тюрьмахъ, на труды психіатровъ о ‘тюремномъ сумасшествіи’ и съ этой цлью изображаетъ во-второй части своей книги постепенное разрушеніе человческаго организма, ослабленіе умственныхъ способностей подъ гибельнымъ вліяніемъ одиночнаго заключенія. Эти мастерскія страницы приводятъ въ невольное содроганіе. Но такъ какъ новый романъ Эдмона Гонкура — какъ и романы, написанные имъ въ сотрудничеств съ братомъ — несмотря на свое достоинство, содержитъ въ себ, однакожъ, много лишняго, вводнаго, прямо не относящагося къ дйствію, то мы представляемъ читателямъ первую его часть въ значительномъ сокращеніи, вторую же передадимъ почти цликомъ. Въ заключеніе скажемъ, что, несмотря на ‘щекотливость’ избраннаго сюжета (мы разумемъ первую часть романа), который мене цломудренному писателю могъ бы дать поводъ къ весьма пикантнымъ деталямъ и сценамъ, Эдмонъ Гонкуръ — надо отдать ему полную справедливость — обнаруживаетъ замчательную сдержанность, тонъ его — серьёзный тонъ изслдователя, физіолога, психіатра, что, въ соединеніи съ глубоко-гуманнымъ отношеніемъ къ своему предмету, составляетъ огромное достоинство. ‘Неужели, говоритъ онъ въ своемъ предисловіи:— въ наше время, когда почти во всхъ романахъ, выставленныхъ на прилавкахъ книжныхъ магазиновъ, игривымъ слогомъ повствуется о тайномъ разврат, о продажной любви разныхъ камелій и лоретокъ, строгая монографія проститутки открытой можетъ представлять какую-нибудь опасность, и безнравственность автора увеличивается пропорціонально понижающемуся тарифу порока? Я не хочу этому врить’.

——

Приговорятъ ли они ее къ смерти?
Въ сумерки желтоватаго декабрьскаго дня, между тмъ какъ на залу суда надвигался мракъ, какъ стнные часы, которыхъ уже не было видно, били какой-то забытый часъ и лица судей стушевывались, сливаясь съ ихъ красной одеждой — изъ беззубаго рта президента, какъ изъ черной ямы — только-что прозвучало ‘безпристрастное резюме’.
Когда судъ удалился и присяжные отправились въ свою комнату совщаться, — публика ворвалась въ средину залы. Она тснилась около стола, гд лежали вещественныя доказательства, охраняемыя двумя сторожами въ кожанной амуниціи, встряхивала штаны кирпичнаго цвта, развязывала окровавленную жосткую рубашку, пробовала входитъ ли ножъ въ отверстіе, сдланное на ней.
Вс присутствовавшіе на засданіи перемшались. Свтлыя платья дамъ выдлялись изъ черной группы новопринятыхъ адвокатовъ (stagiaires). Въ глубин, красный силуэтъ прокурора прохаживался подъ руку съ чернымъ силуэтомъ защитника подсудимой. Городской сержантъ сидлъ на стул секретаря. Но посреди всего этого смшенія, этого безпорядка, не слышно было, однакожъ, никакого шума… У всей этой толпы, казалось, не было словъ, и странное молчаніе, наводившее нкоторый страхъ, царило надъ всмъ этимъ движеніемъ антракта.
Вс углубились въ самихъ себя: женщины съ опущенными рсницами и задумчивымъ взглядомъ, мужчины, наполнявшіе галлерею, съ парализованными жестами рукъ, неподвижно лежавшихъ на деревянныхъ перилахъ. Въ одномъ углу, муниципальный стражъ, поставивъ передъ собой на загородку свой киверъ, сидлъ, потирая о жосткій козырекъ его свой угреватый и задумчивый лобъ. Лица, разговаривавшія между собою вполголоса, вдругъ останавливались на полу-фраз. Мысль каждаго была занята мрачной драмой этого линейнаго солдата, зарзаннаго этой женщиной, и каждый повторялъ про себя: приговорятъ ли ее къ смерти?..
Посреди увеличившагося мрака молчаніе становилось все глубже. Въ груди присутствующихъ скоплялась, вмст съ жестокимъ любопытствомъ, та электрическая возбужденность, которую всегда вноситъ въ собраніе живыхъ смертная казнь, висящая надъ головой ближняго. Часы тянулись, и ожиданіе становилось все тягостнй.
Отъ времени до времени, какой-нибудь стукъ, какая-нибудь, задвижка, щелкнувшая внутри судебнаго зданія, выводила присутствующихъ изъ неподвижности, и глаза всхъ обращались къ маленькой двери, откуда должна была войти подсудимая, останавливались съ минуту на ея шлян, висвшей на своихъ смятыхъ, полинялыхъ лентахъ, приколотыхъ къ стн булавкой. Потомъ вс эти мужчины и женщины снова длались неподвижны… Мало по малу, воображенію публики, вслдствіе долгихъ разговоровъ и зловщей медленности присяжныхъ, стала представляться вся ужасающая обстановка смертной казни — красное дерево гильйотины, палачъ, и въ корзин съ отрубями окровавленная голова, голова живой, которая была здсь, за перегородкой…
Совщаніе присяжныхъ тянулось долго, очень долго…
Залу суда освщала теперь только блдная синева холодной ночи, глядвшей въ окна, и при этомъ скудномъ освщеніи, старый, хромой служитель собиралъ покрытое темными пятнами блье въ узелъ, за ярлыкомъ суда. Отъ всхъ предметовъ вяло тайной. Зала, трибуны, деревянныя украшенія — все это было новое. Они еще не слыхали смертнаго приговора и казалось ожидали съ безпокойствомъ, не подарятъ ли имъ на новоселье голову.
Вдругъ зазвонилъ колокольчикъ, и тотчасъ же у маленькой двери, держа ее позади себя затворенной, сталъ жандармскій офицеръ, судьи заняли свои кресла, и на лсенк, ведущей изъ залы въ совщательную комнату, показались присяжные. Внесены были лампы съ абажурами, бросавшія красноватый свтъ на судейскій столъ, на бумаги, на кодексъ… Толпа притаила дыханіе.
Присяжные на своихъ мстахъ. Они серьёзны, задумчивы, строги… Старшина ихъ, старикъ съ сдою бородой, первый встаетъ со скамейки, развертываетъ бумагу и голосомъ, внезапно охрипшимъ отъ того, что ему предстоитъ сказать, произноситъ вердиктъ.
Присяжные на вс предложенные имъ вопросы отвчали: ‘да’.
Смерть! смерть! смерть! шепчутъ вс уста, и, подобно безконечно продолжающемуся эхо, этотъ ужасный шопотъ долго еще повторяется во всхъ концахъ залы… Смерть! смерть! смерть! При этомъ роковомъ: да, безъ смягчающихъ обстоятельствъ, котораго боялись, но не ожидали, дрожь пробгаетъ по жиламъ зрителей и сообщается самымъ безстрастнымъ исполнителямъ закона.
Возбужденное состояніе толпы требуетъ короткаго перерыва, во время котораго, при свт зажигающихся люстръ, можно замтить безсознательные жесты, безцльныя движенія, руки, неизвстно зачмъ застегивающія сюртуки, подъ которыми усиленно бьются сердца…
Наконецъ, дано приказаніе ввести подсудимую. Люди, чтобъ лучше разглядть страданія на лиц ея, при чтеніи приговора, влзаютъ на скамейки.
Элиза показывается на порог маленькой двери — съ вопрошающимъ взглядомъ, стараясь прочесть въ глазахъ публики свою участь. Вс опускаютъ глаза, отворачиваются, отказываются сказать что либо. Подсудимая садится на большую скамью, безпрерывно покачиваясь въ волненіи, избгая взглядовъ и держа руки назади, какъ будто он уже были связаны. Ей читаютъ вердиктъ присяжныхъ. Президентъ предоставляетъ слово прокурору, который подъискиваетъ статью закона. Тогда президентъ спрашиваетъ подсудимую, тономъ, въ которомъ уже не слышно язвительности и ироніи стараго судьи: — не иметъ ли она сказать что-нибудь относительно кары?.. Подсудимая снова садится. Въ пересохшемъ рт языкъ ея напрасно ищетъ слюны, которой тамъ уже нтъ, между тмъ какъ ноздри отъ внутренней слезы становятся влажны. Она все также подвижна, все также держитъ за спиной руки и, повидимому, не понимаетъ хорошенько, въ чемъ дло.
Судъ встаетъ, судьи, блдные, въ продолженіи нсколькихъ секундъ, о чемъ-то шепчутся между собою. Потомъ президентъ открываетъ лежащій передъ нимъ кодексъ и глухимъ голосомъ читаетъ: ‘Каждому приговоренному къ смертной казни будетъ отрублена голова’.
При словахъ: ‘отрублена голова’, осужденная сдлала порывистое движеніе впередъ, громко бормоча и глотая какія-то слова, и принялась судорожно комкать между сильными пальцами свою шляпу, скоро превратившуюся въ отрепья, потомъ вдругъ поднесла ее къ лицу… высморкалась въ эту безформенную вещь и, безъ словъ, опустилась на скамью, обими руками охвативъ свою шею, которую он механически сжимали, словно удерживая на плечахъ ея колеблющуюся голову.

КНИГА ПЕРВАЯ.

I.

Женщина, приговоренная къ смерти, была дочь повивальной бабки. Она взросла посреди интимной обстановки и всхъ тайнъ этого ремесла. Во время долгихъ болзней, лежа въ темной комнат, рядомъ съ ‘пріемной’ матери, гд находился speculum, она слышала исповдь постительницъ. До ушей двочки долетали и прерываемый рыданіемъ шопотъ, и громкое циническое признаніе. Тайны позорныхъ связей стали разоблачаться передъ ней, когда она еще была чуть не въ пелёнкахъ. Наивное врованіе ребенка, что новорожденныхъ находятъ подъ розовымъ кустикомъ, прогнали грязныя рчи, исполненныя эротическихъ подробностей и просвтившія ея невдніе. Изъ своего темнаго чулана ребенокъ, лежавшій въ постели, присутствовалъ при похожденіяхъ разврата, при всхъ отвратительныхъ тайнахъ проституціи…
Некрасна была жизнь маленькой Элизы у ея матери. Безпрерывныя экскурсіи днемъ и ночью и во всякую погоду, лазанье по высокимъ лстницамъ, уходъ за роженицами въ нетопленныхъ квартирахъ, ночи безъ сна — все это поддерживало въ повивальной бабк раздражительное, ворчливое настроеніе, а благодаря изобильной пищ и вину, посредствомъ которыхъ она старалась возстановить свои силы для предстоящаго исполненія своей обязанности, раздражительность эта часто разршалась пощечиной. Иногда, впрочемъ, шлепки ея имли источникомъ чувство гнвнаго состраданія. Эта женщина возвращалась домой до глубины души возмущенная и огорченная однимъ изъ тхъ зрлищъ нищеты, какія таятся только въ большихъ столицахъ.
— Да! восклицала повивальная бабка, врываясь какъ ураганъ:— да, дтки! Вмсто стнъ — дрань, вмсто пола — утоптанная земля, на ней, для жены и мужа груда опилокъ и вокругъ четыре доски,— это изъ стыдливости, чтобъ дти, значитъ, не видли… Семеро дтей — не угодно ли? на двухъ тоненькихъ тюфячкахъ… трое въ изголовьи, трое въ ногахъ… послднимъ и протянуть ножёнокъ-то некуда — бдненькимъ, потому что тутъ же стоитъ корзинка съ новорожденнымъ. И хоть бы что-нибудь было въ ней постлано! Гребень, бутылка, ломоть хлба на колченогомъ стол, на который каждую минуту — меня еще до сихъ поръ страхъ разбираетъ — карабкалась крысища, величиной съ кошку, и все таскала хлбъ по кусочкамъ. Вдь это въ баракахъ, въ Сенъ-Лазарскомъ Пол — знаете, гд еще столько старыхъ домовъ сломали… И потомъ, вообразите себ, еще какая штука: вдругъ обезьяна… тутъ рядомъ въ сосдней комнат маленькій савояръ живетъ, онъ хлбъ себ добываетъ тмъ, что ее показываетъ, такъ вотъ эта самая обезьяна проклятая принялась вдругъ стонать, визжать и всячески передразнивать мою роженицу, какъ она мучится. А какъ вы думаете, какія пелёнки у новорожденнаго? Я изъ своего носоваго платка пелёнку сдлала… да! И когда надо было вымыть младенца, такъ я два пучка соломы изъ тюфячка вытащила, на этомъ и воду-то согрла!
Но чаще причины раздражительности элизиной матери были другіе. Восемь франковъ, получаемые за принятіе ребенка въ дом общественнаго призрнія, и пятьдесятъ въ частныхъ домахъ, включая сюда девятидневный уходъ за новорожденнымъ, — не всегда покрывали издержки по предпріятію. Почти каждый мсяцъ выдавались недли, когда кредитъ у мясника, зеленщицы, угольщика прекращался и векселя, нсколько разъ отсроченные, находились, наконецъ, въ рукахъ судебнаго пристава. Въ эти недли, дворникъ не разъ имлъ случай видть, какъ по лстниц спускалась, держась за перила, блдная молодая двушка, за нсколько часовъ передъ тмъ вошедшая къ повивальной бабк. И съ этого числа начинались для несчастной женщины дни тревогъ и боязни, когда въ каждомъ взгляд, обращенномъ на нее, она видла подозрніе и въ каждомъ разговор, гд упоминалось имя ея, мерещился ей доносъ, когда руки ея дрожали, принимая поданное письмо, То были, наконецъ, дни, когда каждый звонокъ казался ей звонкомъ, ‘подлеца-комиссара’. Чтобъ отдлаться отъ этихъ гнетущихъ призраковъ, чтобъ забыться хотя на нсколько часовъ, она пила и, напившись, всегда дралась, но даже и эти побои Элиза предпочитала ночамъ, проведеннымъ съ матерью. Когда вс комнаты были заняты, повивальная бабка, вытсненная изъ своей постели, ложилась на постель къ дочери. Кошмаръ, крики ужаса, драматическій, задыхающійся сомнамбулизмъ угрызеній совсти въ апоплексической натур вплоть до разсвта заставляли двочку бодрствовать, и она слышала изъ этихъ спящихъ устъ страшныя подробности какой-нибудь неизгладимой агоніи, послднія слова умирающихъ молодыхъ женщинъ. Полузадушенная этимъ толстымъ тломъ, сжимавшимъ ее въ своихъ объятіяхъ, цплявшимся за ея маленькое тльце — словно невдомая рука правосудія тащила повивальную бабку съ постели — Элиза вставала, сохраняя въ душ чувство тайнаго ужаса къ своей матери.
Въ мене, чмъ десятилтній промежутокъ времени — отъ семи до шестнадцати лтъ, Элиза два раза вынесла тифозную горячку. Чудо еще, что она осталась жива. Долго ея опущенная головка была предметомъ соболзнованій всего околодка, видвшаго въ двочк существо, которому не суждено дожить до старости. Однакожъ, она совсмъ оправилась. Но отъ этой предательской болзни, которую врачи какъ будто не могутъ выгнать всю изъ изцленнаго тла и которая уноситъ у одного зубы, у другого волосы, у третьяго разсудокъ, осталось что-то въ Элиз. Ея умственныя способности не ослабли, но вс страстныя, душевныя движенія ея приняли теперь характеръ какого-то страшнаго упрямства, бшенаго одуренія. Еще ребенкомъ она кусала хлеставшія ее руки, и зубы ея такъ же трудно было разжать, какъ зубы бульдога, когда онъ вцпится ими въ чье-нибудь мясо. Впослдствіи, усиліе, которое она длала надъ собой, уже будучи взрослой, чтобы не отвчать на побои матери — побоями же, приводили ее въ такое состояніе внутренней ярости, что она билась объ стну, какъ бы желая раздробить себ черепъ. Но вс эти порывы были ничто въ сравненіи съ ея упорствомъ, съ молчаливой, иронической сосредоточенностью, которыми она выводила изъ терпнія мать свою, никогда не могшую выжать изъ нея ни единаго слова, хоть сколько-нибудь намекавшаго на покорность. Повивальная бабка, видвшая въ дочери своей неистовую плясунью, безпрерывно шляющуюся по публичнымъ баламъ и назначающую свиданія всмъ уличнымъ молодымъ парнямъ, которые, по очереди, одинъ за другимъ, слыли за ея любовниковъ — повторяла ей часто: смотри у меня, не вздумай родить!— ‘Какъ знать!’ отвчала та съ такимъ вызывающимъ видомъ, что у матери являлось желаніе убить ее.
Это былъ характеръ, недоступный никакому вліянію, отъ котораго нельзя было ничего добиться. Вмст съ тмъ, это была прихотливая, перемнчивая натура, въ которой, днями, отвращеніе къ матери смнялось любовью, дочерней нжностью, обожаніемъ еще далеко не поблёкшей красоты этой матери, проявлявшимся въ чисто-ребяческихъ ласкахъ. Такъ иногда маленькія двочки ласкаютъ обнаженную шею матери, одвшейся на балъ. Съ такой же внезапностью превращались въ антипатію и предпочтенія этого сердца, какъ свидтельствовали о томъ слова, порой вырывавшіяся у обычной постительницы публичныхъ баловъ. Изъ этихъ словъ можно было заключить, что свиданія ея съ своими обожателями, по большей части, оканчивались ссорами, бранью, потасовской. И въ дятельности ея физическихъ силъ замчались та же неровность, т же внезапные переходы отъ одной крайности къ другой. Сегодня у ней являлось какое-то необузданное рвеніе къ работ, она стирала блье, убирала комнаты, чистила, мела, скребла, завтра и въ слдующіе дни и недли погружалась въ полнйшее бездйствіе и апатію. У ней словно отнимались и руки, и ноги, и никакая человческая сила не въ состояніи была стряхнуть съ нея эту лнь.
Между безчисленными предметами разговора, доводившими мать и дочь чуть не до рукопашной схватки, одинъ въ особенности порождалъ почти ежедневныя сцены, въ которыхъ молчаливо-насмшливое сопротивленіе Элизы, по словамъ повивальной бабки, способно было взорвать даже ангела. Но, несмотря на всю тягость своего безпокойнаго ремесла, она имъ гордилась. Она гордилась той ролью, которую играла въ мэріи, при объявленіи о рожденіи, гордилась почетнымъ мстомъ, которое отводятъ простолюдины повивальной бабк на крестинахъ. Ей льстила уличная популярность, ей было пріятно, когда торговки, у которыхъ она принимала, ихъ дочери, которымъ она помогла родиться на свтъ, дти, матери, бабушки, три поколнія, стоя въ дверяхъ, съ фамильярной почтительностью кричали ей: ‘bonjour, maman Alexandre!’ Любимой мечтой ея было, что когда-нибудь дочь замнитъ ее, унаслдуетъ ея профессію. Но дочь — когда она брала на себя трудъ отвчать — говорила, что ‘башка’ ея не такъ устроена, чтобы понимать мудреныя книги. Она находила также, что нтъ ничего веселаго каждую минуту смотрть, какъ скрюченныя муками пальцы хватаются за подушку. Словомъ, Элиза выказывала твердую ршимость — дать себя лучше убить, нежели взяться за ремесло своей матери.

II.

Такимъ образомъ, Элиза чуть не съ колыбели была посвящена во вс тайны любви. Поздне, когда двочку отдали въ пансіонъ, она, отправляясь туда раннимъ утромъ и отыскивая свой маленькій салопчикъ, находила его часто висящимъ на материнской кровати вмст съ платьемъ пвчаго изъ церкви акушерской школы. Это была старая связь, которой бывшая ученица школы оставалась до сихъ поръ врна. Наконецъ, еще поздне, ухаживая днемъ и ночью за больными, взрослая уже дочь повивальной бабки имла безпрестанно передъ глазами двушекъ-роженицъ. Все это привело къ слдующему. Каждую весну, 14-го февраля, въ день св. Валентина, къ г-ж Александръ являлась женщина пускать себ кровь, ‘для того, чтобы весь годъ быть здоровой и красивой’. Вроятно, это длалось вслдствіе старой медицинской традиціи, сохраняемой деревенскими кумушками, съ примсью какого-нибудь религіознаго суеврія. Женщина эта принадлежала къ числу погибшихъ и жила въ провинціи. Прізжая въ Парижъ, она каждый разъ оставалась тамъ на недлю, исполняя разныя комиссіи своего ремесла, и жила у г-жи Александръ, какъ въ гостинниц. Здоровая провинціалка, на другой день посл кровопусканія, была уже на ногахъ и, скучая бездйствіемъ въ т дни, когда не уходила со двора, длалась помощницей Элизы. Она брала на себя добрую половину ея работы, ничмъ не брезгуя, а иногда, по вечерамъ, уводила ее съ собой въ театръ. Она всегда смялась, и нсколько протяжная рчь ея съ лотарингскимъ акцентомъ умла внушать людямъ довріе. Она никогда не узжала безъ того, чтобъ не сдлать какого-нибудь подарка Элиз, которая съ ней сдружилась, и каждый годъ радовалась прізду ея въ день св. Валентина.
Однажды, вечеромъ, Элиза, посл ужасной сцены съ матерью, сидя у постели гостьи, которой въ то утро пустили кровь, высказывала, въ короткихъ отрывистыхъ фразахъ, тайное и непреложное ршеніе, принятое ея мыслью уже полгода тому назадъ. ‘Она по горло была сыта этой жизнью. Ей становилось не въ моготу. Ремесло повивальной бабки претило ей… Она ршилась ухать съ гостьей, а если та не возьметъ ея, то все равно, есть убжища и въ Париж… Толковать съ матерью она не хочетъ. Это все равно, что стн горохъ… Правда, есть одинъ человчекъ, который неравнодушенъ къ ней… но она видла, какъ подруги ея живутъ съ любезными, и находитъ, что они попали въ неволю… Ей нравится лучше жизнь, которую ведетъ гостья… Она будетъ такъ рада очутиться въ деревн… и, по крайней мр, всегда можно выспаться…’
— Э? воскликнула гостья, нсколько удивленная, но въ сущности очень довольная этимъ предложеніемъ. Уврившись, что Элиз шестнадцать лтъ, она призналась, что не желала бы ничего лучшаго, но только боится, какъ бы повивальная бабка не надлала ей хлопотъ съ полиціей.
— Не безпокойтесь. Она никогда не вмшиваетъ въ свои дла полицію. У ней есть на это причины. Она подумаетъ, что я у кого-нибудь изъ своихъ бальныхъ кавалеровъ — вотъ и все.
Потомъ Элиза стала уврять гостью, что можно уладить все дло такъ, что мать не будетъ имть ни малйшаго подозрнія на ея счетъ. Элиза уйдетъ изъ дому за нсколько дней до отъзда гостьи, та попроситъ повивальную бабку проводить ее на дебаркадеръ, а на первой станціи путницы встртятся. Он условились въ дн своего отъзда, и на другое же утро посл этого разговора дочь исчезла изъ материнскаго дома.

III.

Выйдя изъ вагона, Элиза сла съ своей спутницей въ омнибусъ, который повезъ ихъ по безконечнымъ улицамъ, вдоль черныхъ домовъ. Наконецъ, высадивъ пассажировъ, онъ повернулъ въ извилистый переулокъ, огибавшій покрытыя снгомъ перила маленькаго замерзшаго канала. Омнибусъ подвигался медленно, посреди зимней вьюги, сквозь которую на секунду мелькнуло передъ Элизой большое деревянное распятіе. Кровь струилась изъ ранъ Спасителя, Который, казалось, стоналъ бичуемый втромъ…
Нсколько минутъ спустя, вдалек, Элиза замтила красноватый свтъ надъ единственнымъ домомъ, стоявшимъ посреди пустыря. Приближаясь, она разсмотрла, что это былъ фонарь, но когда она очутилась въ нсколькихъ шагахъ отъ него, ее удивило, что онъ защищенъ, какъ бы отъ каменьевъ прохожихъ, желзной ршоткой и былъ точно запертъ въ клтк. Освшій, покривившійся домъ походилъ на развалины стараго бастіона, и сквозь маленькое окошечко, пробитое въ запертой на задвижку двери, падала на блвшуюся отъ мороза дорогу блдная полоса свта. Кондукторъ остановился и, не слзая, подалъ обимъ женщинамъ чемоданы. Потомъ, посмиваясь и подмигивая, рослый Лоло, прозванный ‘сердцедомъ’, дружески, легонько, съ высоты своихъ козелъ, стегнулъ бичемъ путешественницъ.
Элизу, на другой день посл ея прізда, разбудилъ рано утромъ лошадиный топотъ подъ окнами. Она вскочила въ рубашк и, нсколько боязливо, приподнявъ занавску, взглянула, что длалось на двор. Въ утреннемъ блесоватомъ туман, толстый молодой человкъ, въ синей блуз, надтой сверхъ гражданскаго платья, отпрягалъ лошадь, заложенную въ деревенскую таратайку, разговаривая съ хозяйкой дома, какъ съ старой знакомой. ‘Лихо везъ меня, разбойникъ! говорилъ онъ, похлопывая по спин животное:— посмотрите, какой отъ него паръ валитъ, точно отъ котла въ вашей прачешной’. И когда хозяйка хотла взять лошадь подъ уздцы, прибавилъ: ‘благодарю васъ, не надо, дорогу въ конюшню мы знаемъ. Ну что, нтъ ли какой новинки въ дом, хозяюшка — а?’
Элиза отдалась первому встрчному, и совсть ея даже нисколько не возстала противъ этого. Она съ дтства привыкла, что ея мать не длала никакого различія между женщинами ‘съ билетомъ’ и другими… честными. Втеченіи долгихъ лтъ ухаживая, въ качеств сидлки, за падшими, она постоянно слышала, что он съ такимъ глубокимъ индифферентизмомъ говорили о своемъ ремесл, и потому стала, наконецъ, смотрть на продажу любви, какъ на профессію, нсколько мене тягостную, чмъ другія.
Побои матери, страшныя ночи, проведенныя съ ней на одной постели, конечно, нужно было счесть во что-нибудь въ бгств Элизы, но, въ сущности, настоящей причиной его была лнь, одна лнь. Элизу тяготила эта домашняя работа, эта уборка четырехъ комнатъ, всегда наполненныхъ жилицами, вс эти постели, камины, бульйоны, катаплазмы, и въ тотъ день, когда она изнемогла подъ тяжестью своего труда, оглянувшись вокругъ себя, то почувствовала, что неспособна также и къ усидчивому прилежанію, котораго требуетъ швейная работа или вышиванье. Можетъ быть, впрочемъ, въ эту лнь входила отчасти и та физическая вялость, которая долго остается у иныхъ двушекъ, посл того какъ он сформируются, и горе имъ, если он бдны, потому-что это лишаетъ ихъ тлесныя силы жизненности — ихъ пальцы дятельности! Лность и чувство, которое довольно трудно охарактеризовать, но вполн свойственное этой порывистой натур, чувство удовольствія при мысли, что она совершила нчто, имющее характеръ вызова, пренебреженія къ тому, ‘что скажутъ’,— вотъ дв причины, такъ внезапно толкнувшія Элизу. И дйствительно, сладострастія, чувственнаго пыла,— ничего этого не было въ ней.
Повивальная бабка, въ сущности, совершенно напрасно опасалась за послдствія отношеній Элизы съ ея кавалерами на публичныхъ балахъ, хотя та, изъ желанія досадить матери, постоянно старалась держать ее въ страх, внутренно потшаясь надъ ней. Конечно, развращающее зрлище домашняго быта ея матери и частыя посщенія публичныхъ баловъ не могли не повліять на ея нравственную чистоту, но, по крайней мр, случай пасть не представился, Элиза не предупредила его сама.
Но эта двственность сдлалась для нея въ томъ дом, куда она поступила, источникомъ страшныхъ тревогъ. Она, въ теченіи полутора сутокъ, скрывала ее, какъ какой-нибудь тайный порокъ, ежеминутно дрожа, чтобы разоблаченіе чистоты ея не послужило помхой ея ‘приписк’.
Элиза избавилась отъ матери, жизнь ея была обезпечена, заботиться о завтрашнемъ дн — этомъ вчномъ пугал работницъ — было не нужно. Хозяинъ и хозяйка были, кажется, люди добрые. Кормили ее хорошо. За днями, проведенными въ праздности, слдовали спокойные вечера, въ род слдующаго:
Извн никакого шума. Тишина мертваго квартала, молчаніе улицы, по которой, съ наступленіемъ ночи, никто не здитъ. Внутри теплая атмосфера печи, натопленной до бла, гд запахъ сыраго блья, сохнувшаго на мебели, смшивается съ запахомъ каштановъ, варящихся въ горячемъ вин съ сахаромъ. На обоихъ диванахъ полуспящія женщины, въ оцпенвшихъ позахъ. Хозяинъ съ своей густой бородкой, посдвшей и вьющейся, въ одномъ жилет, съ бумазейными рукавами рубашки, въ маленькой фуражк съ едва замтнымъ козырькомъ, совсмъ надвинутой на уши, съ руками, засунутыми въ панталоны и торчащими наружу большими пальцами, добродушно разсматриваетъ своими большими глазами, усянными красными жилками, томъ иллюстрированныхъ Crimes cl&egrave,bres, которыя читаетъ хозяйскій сынъ. Хозяйскій сынъ — хорошенькій молодой человкъ, въ туфляхъ, на которыхъ вышита девятка червей, блдный, до такой степени блдный, что папаша и мамаша посылаютъ его спать, какъ только пробьетъ девять часовъ. И, какъ фонъ этой картины, толстая хозяйка, въ мужскомъ халат, съ черными и красными клтками, весь вечеръ потягивающаяся на стул и подбирающая жиръ на своихъ бокахъ, сопровождая это занятіе вздохами и восклицаніями: ‘охъ! Господи! Господи!.’, между тмъ какъ отъ времени до времени, одна изъ ея туфель на деревянныхъ подошвахъ со стукомъ падаетъ на паркетъ… и это шлёпанье было здсь какъ-бы боемъ часовъ, отмривающихъ праздное время…
Элиз теперь уже не казались такъ странны ни отдаленность этого мста, ни это угрюмое зданіе. Она уже не смотрла на нихъ испуганными глазами, какъ въ первый день своего прізда. Распускающіяся почки деревьевъ, огородная зелень, показавшаяся изъ-подъ снга, съ окончаніемъ холодовъ, сообщали нкоторую пріятность этой окраин города, походившей на большой садъ, съ рдкими жилищами, разбросанными тамъ и сямъ между деревьями. И самый домъ, несмотря на то, что онъ имлъ видъ стариннаго укрпленія, отличался одной оригинальной особенностью. Вокругъ него цлый день шумли крыльями и распвали птички. Этотъ домъ былъ прежде солянымъ магазиномъ, и стны его, до сихъ поръ еще пропитанныя солью, хранившеюся въ немъ съ поконъ вка, каждую минуту были покрыты сотнями порхающихъ и чирикающихъ птичекъ, которыя, клюнувъ носикомъ солёную штукатурку, взвивались къ небу и исчезали изъ вида, потомъ, полетавъ съ секунду, опять спускались, кружась около темнаго зданія. Домъ пробуждало рзкое чириканье, которымъ птички привтствовали первые лучи солнца, озарявшіе фасадъ, выходящій на полдень, и тоже самое чириканье прощалось съ послдними лучами, догоравшими на противуположномъ фасад. Въ дни теплыхъ лтнихъ дождей, обитатели дома могли слышать изъ своихъ комнатъ безпрерывное шуршанье отряхаемыхъ крылышекъ, и частые удары маленькихъ носиковъ о стны, просачивающія сырость.
Женщины, посреди которыхъ находилась Элиза, были по большей части молодыя няньки, обольщенныя и которымъ отказали ихъ господа. Несмотря на косметическія средства мстныхъ парфюмеровъ, кожа ихъ сохранила прежній загаръ, и руки носятъ еще слды мужскихъ работъ. Никакого кокетства, никакого старанія понравиться нтъ у нихъ, ни тни этого женскаго инстинкта, который порождаетъ желаніе произвесть впечатлніе, обратить на себя предпочтительное вниманіе, словомъ — придать продажной любви какое-то вншнее подобіе настоящей. Тснясь и толкая другъ друга въ зал — эти самки имли животный, встревоженный видъ стада…
Вс он проводили незанятые часы дня въ какомъ-то безсмысленномъ, дремотномъ оцпенніи, походя на мужика, везущаго въ знойный полдень возъ сна, и едва только въ дом зажигали огонь, какъ у нихъ являлись желаніе идти спать. Просыпаясь съ разсвтомъ, он шили въ постеляхъ или блуждали по своей комнат, покамсть не отпиралась дверь. Многія, питавшіяся впродолженіи всей своей юности, молокомъ и сыромъ, начали сть мясо. Нкоторыя требовали, чтобы передъ ними за столомъ всегда стоялъ литръ вина, говоря, что это напоминаетъ имъ т дни, когда он ходили цдить вино изъ боченка. Любимымъ развлеченіемъ этого міра было болтать на мстномъ родномъ нарчіи, сопровождая свои воспоминанія о деревн, гд он увидли свтъ, идіотскимъ смхомъ.
Въ этотъ кружокъ Элиза внесла извстную ‘женственность’, сообщаемую большой цивилизованной столицей молодой двушк, взросшей въ ея стнахъ. У ней была элегантная фигура, были изящныя движенія, она умла одться къ лицу. Платья изъ легкой, воздушной матеріи сидли на ней щегольски.
У ней были красивыя руки и маленькія ножки. Нжный, блдно-розоватый цвтъ лица ея составлялъ рзкую противуположность съ густымъ румянцемъ дочерей Верхней-Марны. Она говорила почти такъ, какъ порядочные люди, слушала то, что говорилось, съ умнымъ смхомъ, и въ иные дни изумляла своей живой, веселой, неудержимой болтовней, какъ настоящее дитя Парижа.
Но что всего боле придавало Элиз пикантную оригинальность и отличало ее отъ этого покорнаго женскаго стада, это — гордая, обольстительная независимость. Нужно было видть, какъ, при малйшей грубой ласк, при нагломъ, повелительномъ слов, это существо выпрямлялось, негодовало и, вмст съ тмъ, не переставало кокетничать, такъ что бурный потокъ рчей ея и обольстительныя движенія тла заставляли вымаливать у ней прощеніе.
Элиза сдлалась женщиной, о которой, красня, говорили другъ другу на ухо молодые провинціалы, женщиной, получившей прозвище Парижанки. Хозяинъ и хозяйка совтовались теперь съ ней о своихъ длахъ. Она была ихъ домашнимъ секретаремъ и писала имъ письма къ дочк, воспитывавшейся въ одномъ изъ парижскихъ монастырей. Она бралась за перо, чтобы отвчать на поздравленія съ новымъ годомъ, начинавшіяся и кончавшіяся такимъ образомъ: ‘Милые и дорогіе родители! Да будетъ мн позволено, при наступленіи этого новаго года, выразить вамъ мою благодарность за непрестанныя заботы, которыми вы меня окружаете, и за т жертвы, которыя вы не перестаете приносить мн’… ‘Будьте счастливы, милые родители, какъ вы того заслуживаете, и мн не останется ничего боле желать’. Вслдствіе такого расположенія, оказываемаго хозяйкой Элиз, вс подруги ея, естественно обратились въ ея служанокъ. Одно обстоятельство еще боле возвысило положеніе парижанки. Ей посчастливилось одержать побду надъ сыномъ мэра. Съ этого дня, повсивъ себ на шею большой золотой медальонъ съ фотографическимъ портретомъ юной отрасли муниципальной власти, Элиза пріобрла оффиціальный характеръ признанной любовницы богатаго наслдника.
За домомъ находился садъ. Съ наступленіемъ весны, женщины оставляли комнаты и переселялись туда на весь день, возвращаясь домой только къ ночи. Посреди возрождающейся природы, посреди зелени и цвта плодовыхъ деревьевъ, подъ голубымъ небомъ, эти бгавшія и игравшія женщины, казалось, стряхивали съ себя безстыдную животность, къ нимъ какъ будто возвращалась частица ребяческой невинности, и мужчины, сами не зная почему, чувствовали себя съ ними сдержанне. Садъ, съ длинной травой по колно и разбросанными тамъ и сямъ въ трав грядками, гд посажены были овощи для домашняго обихода, носилъ мстами нкоторые признаки стариннаго парка. Въ глубин его, между прочимъ, находилось нсколько столтнихъ буковыхъ деревьевъ, образовавшихъ кругъ. Въ лтніе мсяцы подъ этими деревьями танцевали по воскресеньямъ подъ скрипку, по заведенному съ давнихъ лтъ обычаю. Скрипачъ былъ не городской музыкантъ, а крестьянинъ изъ сосдней деревни, другъ и комиссіонеръ обитательницъ дома и повренный всхъ ихъ тайнъ.

IV.

Два года прошли для Элизы въ этомъ матеріальномъ довольств, посреди угожденій и льстивыхъ словъ, какъ вдругъ все измнилось. Сынъ мэра поступилъ въ канцелярію какого-то министерства въ Париж, и отъздъ его поставилъ Элизу въ прежнее подчиненное положеніе. Подруги ея, которыхъ оскорбляли ея прихоти и капризы, ея нервный характеръ и надменный тонъ, стали понемножку мстить ей. Танцы въ саду, по случаю внезапной смерти скрипача, прекратились. Хозяинъ, до сихъ поръ молчаливый, началъ теперь ругаться, прослышавъ, что по сосдству ему грозитъ конкуренція. Везд и во всемъ Элиза видла только непріятное для себя. Ей наскучили женщины, мужчины, край. Въ ней глухо пробуждалась потребность перемны жилища и мста. Вскор, опечаленный домъ сдлался еще мрачне: его наполняла ужасомъ бшеная агонія молодого умирающаго, который не хотлъ умирать. Хозяйскому сыну оставалось лишь нсколько недль жить, и каждый припадокъ, приближавшій его къ смерти, сопровождался страшной сценой. Онъ безпощадно оскорблялъ свою мать, клеймилъ ее гнусными именами, обвинялъ въ своемъ преждевременномъ конц, кричалъ, что Богъ наказываетъ его за ея постыдное ремесло.
Элиза, привыкшая съ дтства ухаживать за больными, натурально сдлалась сидлкой и этого юноши. Въ т дни, когда онъ не хотлъ видть ни матери, ни отца, она ходила за нимъ, дежурила у него и, посреди огорченнаго настроенія своего ума, искала развлеченія въ романахъ, валявшихся на постели молодого человка, который читалъ ихъ, какъ больной, переходя отъ одного къ другому, въ промежутк между страданіями.
Простолюдинку, которая только научилась грамат, чтеніе приводитъ въ такой же восторгъ, какъ ребенка. На невжественный умъ ея, безъ образованія, безъ критики, романы, наполняющіе кабинеты для чтенія, имютъ магическое дйствіе. ‘Необыкновенное’, заключающееся въ этихъ романахъ, доставляетъ ей совершенно новое наслажденіе, и, чмъ грубе вымыселъ, чмъ невроятне разсказъ, чмъ мене въ немъ искуства и правды, тмъ сильне онъ овладваетъ ея мыслью. Ей необходима фабула, которая возвышалась бы надъ пошлостью ея жизни, построенная на необычайномъ героизм, самоотверженіи, цломудріи… Бурлемонскій ‘кабинетъ для чтенія’, на который напала Элиза, представлялъ такую именно библіотеку, какая была ей нужна. Около сотни маленькихъ томиковъ, походившихъ въ своихъ кожанныхъ переплетахъ на деревенскія святцы и помщавшихся въ лавк, гд продавались сахарные зврки, случайно составили оригинальную коллекцію романовъ, порожденныхъ во Франціи греческимъ возстаніемъ 1821 г. Здсь являлись въ какой-то фантастической обстановк героическіе паликары, греческія плнницы, сопротивляющіяся пашамъ, страшныя битвы въ подземельяхъ, пожары, тюрьмы, бгства изъ плна и, въ конц-концовъ, непремнное торжество пламенныхъ любовниковъ, соединяющихся узами брака передъ какимъ-нибудь спартанскимъ или аргосскимъ мэромъ.
Вс эти исторіи съ ихъ ложнымъ рыцарствомъ и ложными страстями должны были уноситъ на седьмое небо. Между этими книгами было также нсколько другихъ романовъ, принадлежащихъ къ эпох реставраціи и пропитанныхъ неокатолическими идеями. Здсь описывались разныя паломничества, поиски какой-то мистической розы, и набожныя легенды перемшивались съ разсказами про разбойниковъ и платонической любовью.
Чтеніе перешло у Элизы въ манію. Она только и длала, что читала. Отсутствуя изъ дому и душой, и тломъ, она, насколько это было возможно при ограниченности ея нравственнаго развитія, находилась постоянно въ какомъ-то возвышенномъ настроеніи, мечтая о великихъ, благородныхъ, чистыхъ подвигахъ.
Вскор, между Элизой и хозяйкой произошла ссора. Хозяйка требовала, чтобъ она перестала заниматься чтеніемъ. Элиза пришла въ такую ярость, что съ ней даже сдлался обморокъ, ее вывелъ изъ себя тонъ хозяйки, обыкновенно медоточивый и вкрадчивый, а теперь вдругъ сдлавшійся наглымъ и грубымъ. Въ сущности, хозяйка ревновала Элизу къ своему сыну, который только ей одной позволялъ за собой ухаживать, отталкивая отъ себя родителей. Очнувшись, посл долгихъ вспрыскиваній и оттираній, Элиза самымъ ршительнымъ образомъ объявила, что не останется ни одного дня. Напрасно испуганные хозяева убждали ее, вымаливали у ней прощеніе, она оставалась непоколебима и отвчала, что ‘скоре позволитъ истолочь себя, нежели уступитъ’. Все, чего могли добиться отъ Элизы, это — чтобъ она, изъ состраданія къ умиравшему, отложила свой отъздъ хотя на дв недли.
Элизу давно уже тянуло изъ дома, къ которому ничто ея боле не привязывало. Кром того, съ нкоторыхъ поръ, у ней зародилось желаніе совершить какой-нибудь подвигъ въ род тхъ, о которыхъ она читала въ романахъ. Сердце жаждало преданности, самопожертвованія, воображеніе ея призывало человка, окруженнаго опасностями, преслдуемаго врагами, ведущаго съ ними отчаянную борьбу, человка, которому бы она могла пожертвовать своей жизнью… И вотъ, однажды, явился комивояжёръ, положившій на столъ пистолеты, кинжалъ, цлый арсеналъ оружія. Онъ разсказывалъ только о стычкахъ, о возстаніяхъ, объ уличной рзн, о кровавыхъ сценахъ, отъ которыхъ у женщинъ морозъ подиралъ по кож. При свт свчи, поставленной позади его визитной карточки, онъ показывалъ Элиз фригійскій колпакъ. Онъ въ полголоса произносилъ названіе страшнаго тайнаго общества, стремившагося ниспровергнуть правительство. Его тревожныя движенія, боязливые взгляды, бросаемые имъ искоса, показывали, что по слдамъ заговорщика рыщетъ полиція, что онъ каждую минуту опасается ея появленія. Передъ тмъ, какъ ложиться спать, онъ заставилъ двери комодомъ. Онъ спросилъ шампанскаго и, когда подпилъ, началъ сокрушаться о своей молодости, о недолгой жизни, которую, увы! должна была вскор прекратить или гильйотина, или солдатская пуля. Эта смерть, висвшая надъ головой его, это таинственное прошлое, эти слова ‘членъ тайнаго общества’, имющія такое магическое вліяніе на народъ, длали изъ коммивояжёра человка, казалось, ниспосланнаго самимъ рокомъ для того, чтобы овладть романическимъ воображеніемъ несчастной женщины. Это былъ именно герой, призываемый мечтами Элизы.
Нсколько дней спустя, комми-вояжёръ, окончившій свой объздъ Бурлемона, пришелъ проститься съ Элизой. Она спросила его, въ какой городъ онъ детъ и въ какой день тамъ будетъ.
Въ назначенный день, комми-вояжёръ, въ томъ город, который онъ назвалъ, идя со станціи желзной дороги съ своимъ сакомъ въ рук, когда начинали зажигать фонари, былъ очень удивленъ, увидвъ шедшую ему на встрчу женщину. Это была Элиза. ‘Ты здсь’?— Разв ты не сказалъ мн, что прідешь нынче?— ‘Ну, такъ что-жъ’?— И теперь, ты найдешь меня всюду… всюду, слышишь ли, куда бы ты ни похалъ.
Съ этого дня началось для Элизы кочующее существованіе, начались странствованія изъ провинціи въ провинцію, по маршруту комми-вояжёра. Мсяцъ въ Безансон, мсяцъ въ Нант, мсяцъ въ Лилл, мсяцъ въ Тулуз, мсяцъ въ Руан. Скуку, усталость, неудобства этого непрестаннаго передвиженіявсе переносила она съ невозмутимой ясностью, съ неутомимымъ постоянствомъ самоотреченія, не требуя даже простого ‘спасибо’.
Но, однакоже, истинной любви не было у Элизы. Физическая страсть, являющаяся у женщинъ ея класса, вслдствіе тайныхъ и неизвстныхъ причинъ, не волновала ея чувствъ. Сердце ея оставалось незатронутымъ. Комми-вояжёръ, въ сущности, былъ для этой женщины съ разгоряченнымъ мозгомъ только предлогомъ къ преданности, уже нсколько мсяцевъ готовой вспыхнуть къ первому встрчному. Въ ней почуялась инстинктивная потребность женщины, превозмогающая ея эгоизмъ — потребность создать, основать на своихъ лишеніяхъ и страданіяхъ счастье человка. Очень часто это самопожертвованіе женщины въ пользу мужчины — положимъ негоднаго, но что за дло?— получаетъ трогательный оттнокъ материнскаго чувства, съ его снисходительностью, нжностью, вчнымъ прощеніемъ.
Спустя нсколько мсяцевъ, Элиза дарила уже своему заговорщику не одну любовь, но и деньги на сигары, на издержки въ кафе, на покрытіе долговъ, оставшихся отъ прошлаго года, на судебныя издержки по небывалому приговору, словомъ — вс свои деньги.
Рубашки ея до того износились, что она, не имя средствъ купить себ новыхъ, надвала платье прямо на тло. Вмсто благодарности за эти лишенія, Элиза видла только ругательства да побои. Она не жаловалась, не уставала, не падала духомъ. Съ каждымъ днемъ все боле и боле обираемая и оскорбляемая, она длалась все нжне, предупредительне, покорне, какъ будто ея самопожертвованіе доставляло ей гордое наслажденіе. Можно было подумать, что она чувствуетъ благодарность къ этому человку за вс страданія, которыя онъ заставляетъ ее переносить. Однажды, френетическая преданность ея къ своему палачу исторгла у нея изъ груди этотъ дикій крикъ: ‘я не знаю, люблю ли я этого человка, но, еслибы онъ сказалъ мн: ‘мн нужна твоя кожа, чтобъ сдлать себ пару сапогъ’ — я бы отвчала ему: ‘на, бери ее’!
Изъ преній одного политическаго процесса, надлавшаго много шуму во Франціи, Элиза въ скоромъ времени узнала, что ея герой тайнаго общества былъ сыщикъ, агентъ-подстрекатель. Посл страшной ссоры, она разсталась съ своимъ любовникомъ, плюнувъ ему въ лицо, но въ ней, посл этой связи, осталось что-то недоброе, враждебное къ другому полу, подобное тому, что заставляетъ лошадь, о которой выражаются, что она ‘зла къ человку’, становиться на дыбы и кусаться.

V.

Элиза поселилась въ Avenue de Suffren противъ боковаго фасада военной школы. Домъ этотъ былъ двухъ-этажный, выкрашенный свтлой, веселой краской. Подъздъ его выходилъ на улицу и входная дверь была украшена цвтными стеклами, какими обыкновенно украшаютъ кіоски. Дв огромнйшія золотыя цифры блестли посредин дома, изображая его номеръ. Въ окнахъ нижняго этажа, были матовые, съ арабесками, стёкла, окна верхняго были плотно завшены зелеными гардинами. Домъ съ большимъ номеромъ, молчаливый и спящій въ теченіи дня, ночью горлъ огнями, словно внутри его былъ пожаръ. Десять люстръ отражались въ двадцати зеркалахъ, вставленныхъ въ красныя стны. Ослпительное освщеніе это огненной душей падало на мозжечекъ пьющихъ гостей. Въ самой глубин узкой и длинной залы, женщины, тсно скучившись вокругъ стола, касаясь другъ друга плечами, образовали живую подвижную пирамиду, то разсыпавшуюся, то опять возвышавшуюся. У всхъ была высокая, взбитая прическа, съ виноградными листьями изъ золотой бумаги, вплетенными въ волосы надъ полукруглыми височками, называемыми ‘accroche-coeurs’. Многія носили на ше узенькіе галстучки, длинные концы которыхъ, голубые и розовые, висли на груди.
Кафе постепенно наполнялся. Люди въ красныхъ панталонахъ, въ каскахъ, воткнувъ въ табуретъ свои сабли и штыки, усаживались за столъ. По мр того, какъ одинъ изъ нихъ садился, изъ толпы женщинъ выступала обольстительница и, припвая и охвативъ обими руками свою талію, направлялась къ прибывшему и подходила къ нему такъ близко, что торсъ ея прикасался къ сукну его мундира.
За конторкой, посреди бутылокъ съ цвтными жидкостями, отражавшихся въ зеркалахъ, сидла хозяйка дома, съ великолпными сдыми волосами, приподнятыми діадемой, походившая на старинную театральную маркизу, между тмъ какъ костюмъ ея — атласное платье огненнаго цвта, съ гипюрами — напоминалъ тунику волшебницы. Супругъ ея, совсмъ еще молодой человкъ, красивый, съ отлично разчесанными бакенбардами, съ толстой, золотой цпью, болтавшейся на жилет, въ охотничьей куртк, стоялъ, облокотись одной рукой на конторку, и заставлялъ двухъ ученыхъ собаченокъ прыгать черезъ длинную палочку, которая была у него въ другой рук.
Столы были почти вс заняты. Военные всякаго оружія сидли за ними, тснясь: линейные, зуавы, артиллеристы, карабинеры. Разъ дверь отворилась, и гарсонъ вызвалъ хозяина дома, и затмъ оба они внесли въ залъ привезеннаго въ маленькой тележк инвалида-калку и положили его на скамью. Славный воинъ, тотчасъ же окруживъ себя стаканами и чашками съ кофе, ликеромъ и пивомъ, принялся весело разсказывать о своихъ походахъ.
Два гарсона, съ длинными черными усами, метались во вс стороны. Вс мраморные столы были заставлены блюдами, бутылками. Разговоры становились шумные. Голоса инфантеріи покрывались повелительными, зычными голосами кавалеріи. По временамъ, въ воздух скрещивались летвшія съ одного конца зала въ другой женскія ругательства. У раскраснвшихся собесдниковъ сталъ проявляться воинственный пылъ. Нкоторые нервно бряцали оружіемъ, что-то грозное слышалось въ гул, наполнявшемъ залъ.
Духота была нестерпимая въ этой атмосфер, раскаленной газомъ и пуншомъ. По женскимъ шеямъ текли струи пота. Уходившіе замщались прибывающими, между которыми были люди въ фуражкахъ и срыхъ шляпахъ. Все шумнй и задорнй длалась оргія, несмотря на то, что женщинъ клонило ко сну. Нкоторыя сидли, моргая, съ откинутой назадъ головой и заложенными за шиньпонъ руками. На одной изъ обнаженныхъ рукъ крупными буквами нататуировано было слово: ‘Люблю’, и подъ нимъ чье-то мужское имя, зачеркнутое, вымаранное, вроятно, въ минуту гнва. Другія женщины обвивали обими руками приподнятое колно и, длая надъ собой усилія, чтобы не заснуть, приникали щекой къ холодной стн.
Время, однакожъ, подвигается къ полночи. Столы мало-по-малу пустютъ. Какой-нибудь солдатъ фамильярно стаскиваетъ своего опьянвшаго товарища съ мста и, схвативъ на руки, проноситъ въ дверь, между тмъ какъ тотъ барахтается. Но вотъ, наконецъ, и полночь! Ставни запираютъ, газъ въ зал потушенъ. Только одна люстра въ глубин остается зажженной, и подъ свтомъ ея двое или трое пьяницъ, которыхъ нтъ возможности выжить, жмутся другъ къ другу. Вскор ихъ компанія увеличивается еще нсколькими ночными гуляками, которыхъ впускаютъ сюда во всякій часъ.
Тогда посреди мрака, наполняющаго залу кафе, въ атмосфер, пропитанной запахомъ табачнаго дыма и человческаго пота, женщины, покрывшись старыми шалями, первой попавшейся подъ руку тряпкой и выбравъ скамейки, около которыхъ поменьше наплевано, ложатся на нихъ, напоминая и сроватымъ цвтомъ, и усталыми движеніями раненую летучую мышь, хлопающую крыломъ. Разбитыя, изнеможенныя, он едва успваютъ протянуться, какъ тотчасъ же засыпаютъ, но отъ времени до времени вдругъ просыпаются, разбуженныя своимъ собственнымъ храпомъ, и съ минуту, опершись на локоть, тупо смотрятъ вокругъ себя… Въ освщенной глубин зала, подъ позолоченными, цинковыми граціями печи, жестикулируютъ еще какіе-то забулдыги, сидя между двумя, тремя подругами спящихъ.
Припомнивъ, гд он, проснувшіяся женщины снова опускаются на скамью и проводятъ такъ ночь — до четырехъ часовъ утра, т. е. до того времени, когда он могутъ идти въ свои берлоги.
Эту ночную, возбужденную жизнь Элиза тотчасъ же предпочла лавочническому спокойствію, тюремному однообразію Бурлемона, гд время ползло тихимъ, ровнымъ шажкомъ… Здсь, по крайней мр, шумъ оглушалъ, опьянялъ ее. Ей нравилось также непрестанное движеніе этого военнаго квартала съ его барабаннымъ боемъ и звуками трубъ, будившими ее отъ постоянной спячки.

VII.

Это было время войны, войны, счастливой для Франціи, когда послдній солдатикъ смотрлъ побдителемъ, и эта молодцоватость, въ соединеніи съ красивымъ мундиромъ, не могла не дйствовать обаятельно на обитательницъ улицы Suffren. Но влеченіе къ солдату — влеченіе, впрочемъ, до нкоторой степени ослабвающее въ мирное время или въ дни пораженій — объясняется не однимъ только обаяніемъ военнаго мундира, оно иметъ еще другой источникъ: именно тотъ, что для солдата, какъ бы ни глубоко пала женщина, она всегда остается женщиной.
Съ той проницательностью, которой обладаютъ даже самыя грубыя натуры, женщина видите въ солдат, входящемъ въ кафе, человка, который пришелъ сюда ради ея. Она составляетъ для него главный интересъ, главную приманку этого мста, тогда какъ для фуражки и касторовой шляпы она — только ‘приправа’ или аксессуарная принадлежность кутежа. Солдатъ любитъ ее до ревности, онъ длится съ ней своей послдней копейкой, онъ съ гордостью идетъ съ ней гулять, онъ пишетъ ей… Въ одномъ сломанномъ дом въ Cit, во время перестроекъ, нашли пачку писемъ и принесли ко мн: вс письма были солдатскія.
Солдатъ грубъ иногда, онъ ласкаетъ женщину точно такъ же, какъ свою лошадь. У него могутъ быть дикіе, необузданные порывы животной страсти, но онъ не вноситъ въ свою любовь ироніи работника или молодого порочнаго буржуа. Въ отношеніяхъ своихъ съ солдатомъ падшая чувствуетъ себя почти любовницей, для другихъ она — тварь, на которую часто пріятно плюнуть. Солдатъ, привыкшій къ дисциплин, къ повиновенію, ничего не читающій, неспособный ни къ чему отнестись критически, остается гораздо боле стихійнымъ, первобытнымъ человкомъ, нежели столичный работникъ. Его страсти искренне, онъ пряме въ своей любви.
Потомъ, замтьте, что солдатъ очень мало иметъ сношеній съ женщинами. Онъ не женатъ, у него нтъ семейства. Вокругъ него нтъ ни сестры, ни матери. Домашняя жизнь вмст съ другимъ поломъ ему незнакома. Въ своихъ казармахъ онъ осужденъ видть только однихъ мужчинъ. Въ этомъ-то отсутствіи женскаго элемента во все время его службы и лежитъ причина могущественнаго вліянія на него женщины, на которую устремляются и его чувственность, и его мужественная нжность, не находящія исхода. Отсюда — и власть надъ нимъ падшей женщины. Эти созданія съ своимъ тонкимъ бльемъ, съ напомаженными волосами, пахнущими жасминомъ, съ розовыми ногтями на рукахъ, которыя ничего не работаютъ, съ нжными, вкрадчивыми рчами и страстными движеніями, эти созданія, являющіяся передъ солдатомъ словно въ какомъ-то апоеоз, при ослпительномъ свт газа, отражаемаго зеркалами, производятъ на него такое же дйствіе, какое на другихъ куртизанка высшаго полёта или актриса. Солдаты-моряки уносятъ ихъ въ своей мысли, и посреди безмолвныхъ ночей, гд-нибудь въ степи или въ океан, передъ ними встаютъ свтлые призраки этихъ женщинъ, прикрашенные разгоряченнымъ воображеніемъ.
И когда они возвращаются, эти женщины выигрываютъ въ ихъ глазахъ вслдствіе этой идеализаціи. Не связываютъ ли, наконецъ солдата и падшую женщину таинственныя узы, существующія между паріями?..

VIII.

Когда случилось, что одна изъ женщинъ уходила со двора съ своимъ любовникомъ, то на другой день конца не было разсказамъ о томъ, какъ они провели наканун время. Вс подруги съ жаднымъ любопытствомъ слушали разскащицу, двигая стульями и какъ бы предвкушая удовольствіе, ожидавшее также и ихъ на слдующей недл. Зимой — это была всегда одна и та же исторія: исторія вечера, проведеннаго на публичномъ бал. Но съ наступленіемъ лта, нужно было видть то оживленіе, тотъ восторгъ, съ которымъ эти женщины разсказывали о поздк на Сен-Жерменскій Островъ, въ заведеніе Беллизера, Большой Тополь. Тамъ, на этомъ клочк земли, окруженномъ со всхъ сторонъ водой и куда жандармы не очень любили являться, он чувствовали себя свободными, надъ ними не тяготла рука полиціи. Он не находили словъ для того, чтобъ выразить то безумное счастье, которое он испытывали, кружась съ стремительной, захватывающей духъ быстротою на качеляхъ, он перечисляли куръ, утокъ, барана, свинью, пастушью собаку, дрессированную и бросавшуюся въ воду, разсказывали со смхомъ, какъ ихъ преслдовалъ блый индюкъ, ненавистникъ женщинъ, прозванный Карломъ X, и какъ он дразнили его зонтикомъ.
Одна только Элиза не выражала ни удовольствія, ни желанія познакомиться съ Большимъ Тополемъ. Подруги удивлялись, что она никуда не ходитъ и до сихъ поръ не обзавелась ‘дружкомъ’. Но дло въ томъ, что долгіе годы начинали отзываться на организм Элизы. Съ ней длались по временамъ какіе-то странные нервные припадки, посл которыхъ она чувствовала совершенное безсиліе, изнеможеніе. Ее пугали эти явленія, которыхъ у ней прежде не было, и она говорила, что ей ‘скучно’. Въ народ подъ этимъ словомъ разумютъ не нашу легкую, свтскую скуку. Тотъ, кто употребляетъ его, хочетъ выразить имъ неопредленное нравственное страданіе, ипохондрическое настроеніе, видящее всю жизнь въ мрачномъ цвт. Элиз часто и безпричинно хотлось плакать, глубокіе вздохи вылетали изъ груди ея и кончались маленькимъ крикомъ, иногда ей душило горло. Наконецъ, у ней обнаружились симптомы болзни, еще не имющей названія, но которую можно было бы назвать: физическое отвращеніе къ мужчин. И она, можетъ быть, покинула бы свое ремесло, еслибы не накопившійся долгъ…
Такого рода физическое и нравственное состояніе переживала Элиза, когда, однажды, линейный солдатъ вошелъ въ ея комнату. Онъ сталъ ходить часто и каждый разъ приносилъ ей копеечный букетъ. Цвты! Кому приходило когда-нибудь въ голову подносить ихъ ей…
Какъ и зачмъ эти маленькіе, плохенькіе букетцы породили любовь въ этой женщин, никогда не любившей? И, однакожъ, это случилось. Элиза полюбила, и полюбила со всею страстью, какую вносятъ женщины ея класса въ любовь, со всею нжностью, накопившеюся въ старомъ сердц, которое еще не любило, съ безуміемъ мозга, какъ бы пораженнаго счастьемъ, и, наконецъ, такою ‘чистою’ любовью, существованіе которой невозможно было допустить у подобнаго созданія! Любовь эта причиняла ей глубокія нравственныя страданія, т страданія, которыя одно существо, подобное ей, выразило въ слдующихъ словахъ, сказанныхъ полицейскому комиссару: ‘Мн — привязаться къ человку?.. мн? никогда. Кажется, одно прикосновеніе его ко мн загрязнило бы его!’ Для этой женщины, чувствовавшей порой страшное отвращеніе къ физической любви, было пыткой — принадлежать любимому человку… Она хотла бы любить его и быть имъ любимой, любовью, не требующей даже поцлуевъ, и голова ея была полна мечтами о чистой привязанности, о дтскихъ невинныхъ ласкахъ, какія расточалъ ей, когда она была маленькой двочкой, влюбившійся въ нее мальчикъ.
Ей стыдно было говорить объ этомъ солдату. Но частое упорное сопротивленіе ея страстнымъ порывамъ любовника, сопротивленіе, доходившее иногда до бшенства, чуть не до побоевъ, крайне удивляло этого человка, ясно видвшаго и вполн убжденнаго, что она его обожаетъ.

IX.

Теперь Элиза вся была поглощена ожиданіемъ того дня, когда она пойдетъ со двора съ своимъ солдатикомъ. Она съ какой-то лихорадочной возбужденностью неумолкаемо болтала съ своими подругами о предстоящемъ ей удовольствіи, о томъ, какъ она будетъ рада провести съ своимъ ‘милымъ дружкомъ’ цлый день, гд-нибудь далеко, далеко, въ деревн… Она то и дло ходила справляться съ барометромъ. Въ назначенное утро она очень долго одвалась, и, однакожь, была готова, по крайней мр, за часъ до прихода солдата.
Наконецъ, они вышли. Вс женщины провожали ихъ глазами, выглядывая изъ за спущенныхъ занавсокъ. Элиза, держась одной рукой за талію и тихонько покачивалась изъ стороны въ сторону, нсколько опережала своего кавалера, безпрестанно поворачиваясь къ нему лицомъ. На голов у ней не было ничего, кром шиньйона, собраннаго въ стку, изъ подъ которой виднлись маленькіе шарики большой черной гребенки, между тмъ, какъ остальные волосы, тщательно завитые и взбитые, спадали на лобъ. Она была въ черной кофточк, съ рукавами, отороченными астраханской мерлушкой, и въ цвтной юпк, бахрома которой мела тротуарную пыль. Блый шерстяной платочекъ, заколотый серебрянной булавкой съ эмалевой незабудкой, повязывалъ шею Элизы. Въ рук, остававшейся свободной, она держала черную соломенную корзинку.
Въ этомъ туалет Элиза, несмотря на обиліе веснушекъ, которыми было усяно блое лицо ея, казалась хорошенькой. Въ этой красот нкоторая наглость постительницы публичныхъ баловъ соединялась съ миніатюрнымъ носикомъ и ртомъ, съ шелковистыми блокурыми волосами и голубыми глазами, остававшимися, какъ въ дни дтства, ‘ангельски-ясными’.
Элиза, возвратясь, съ наступленіемъ ночи, домой, проскользнула въ кухню. Она озябла и просила — хоть день былъ жаркій — чтобъ ей развели въ печк огонь. Она сидла молча, протянувъ руки къ пламени, длавшему ихъ прозрачными. Одна изъ женщинъ, войдя въ эту минуту въ кухню за кофейникомъ и взглянувъ на руки Элизы, замтила у ней подъ ногтями тоненькую, красную черточку, ‘какъ у женщинъ, которыя днемъ варили смородинное варенье’. (Показаніе свидтельницы).

Конецъ 1-й части.

КНИГА ВТОРАЯ.

I.

Среди мужчинъ, женщинъ, дтей, цлой толпы, въ одну минуту нахлынувшей на станцію желзной дороги, муниципальный гвардеецъ посадилъ Элизу въ вагонъ, съ надписью: ‘Арестантскій’. И эту толпу, и маленькую птичку, спорхнувшую съ крыши вагона, когда отворялись дверцы, все это съ болзненною наблюдательностью примтили глаза осужденной, такъ же, какъ и ршотку, нарисованную на вагон, въ подражаніе настоящей.
Она была помилована, ‘въ самомъ дл’, помилована. Гильотина не отрубитъ ей головы. Ея тло не зароютъ въ холодную землю, которую она теперь видла передъ собой покрытою снгомъ. Завтра, на разсвт, любопытные, обыкновенно расхаживающіе въ подобныхъ случаяхъ по площади Ларокеттъ, въ ожиданіи казни преступницы, не разбудятъ ея отъ сна. Она будетъ жить!
‘Поздъ двинулся… Она удаляется отъ мста казни… Ее дйствительно не хотятъ убивать… Что они тамъ такое говорили ей?… Она поняла только одно, что она не умретъ. Ахъ! да. Она теперь вспомнила. Въ какомъ-то приход освящали колоколъ, и священникъ по этому поводу выпросилъ ей помилованіе. Она будетъ жить. Ха! ха! она будетъ жить!’ И она рзко захохотала.
Но въ ту же минуту, ей стало стыдно, и она принялась осматриваться вокругъ себя. Входя въ темный вагонъ, она не обратила вниманія, былъ ли въ немъ еще кто нибудь. Убдившись, что никого не было, она опять начала нервно хохотать, словно не имя силъ удержать взрывовъ этого дикаго хохота.
Наконецъ, осужденная сдлалась вдругъ серьёзна и черезъ нсколько минутъ со вздохомъ произнесла: ‘Про меня нельзя сказать, что моей крестной матерью была добрая фея!’
Поздъ мчался на всхъ парахъ. Элиза погрузились въ забытье, а мысли ея походили на мрачный кошмаръ человка, которому кажется, что онъ стоитъ на корабл, быстро идущемъ ко дну, посреди океана… Свистокъ, голосъ кондуктора, прокричавшаго названіе станціи, чьи-то тяжолые шаги на песк, около вагона, вывели ее изъ оцпеннія. Ею вдругъ овладло желаніе видть, что происходитъ тамъ. Подъ скамейкой противъ нея, у самаго пола, была щель, пропускавшая узенькую полоску свта. Она бросилась ничкомъ на полъ и приложила глазъ къ этой щели. По тропинк, ведущей къ небольшому домику, изъ трубы котораго вился дымъ, весело шли, окруженные прыгающими дтьми, мужчина и женщина, съ поспшностью людей, возвращающихся, посл недолгаго отсутствія, къ своему очагу…
Путешествіе продолжалось, начиная казаться Элиз безконечнымъ, хотя она сознавала, что еще очень недавно выхала изъ Парижа. Вдругъ, словно припомнивъ что-то, давно забытое, она быстро принялась шарить въ черной соломенной корзинк съ бльемъ, и вытащивъ оттуда засаленную бумажку, спрятала ее въ волосахъ своего густаго шиньона. Свистки, выкрики станцій, остановки, все шло своимъ чередомъ, но по мр того, какъ осужденная приближалась къ мсту своего заключенія, желаніе поскорй пріхать смнилось въ ней какимъ-то неопредленнымъ страхомъ неизвстнаго будущаго, заставлявшимъ сердце ея биться, какъ сердце трепещущей птички, которую держатъ въ рукахъ.
— Не здсь ли? Ей показалось, что она слышитъ названіе той самой мстности, которую ей называли въ Париж, и она инстинктивно съёжилась, сжалась, подобно ребенку, когда ему грозятъ тмъ, чего онъ боится. Нтъ, она ошиблась. Вс выходили, а за ней никто не являлся. Вдругъ, дверца быстро отворилась, и суровый голосъ веллъ ей выйти. Она встала, но глаза ея, совсмъ отвыкшіе отъ свта и видвшіе, въ теченіи нсколькихъ дней, только мракъ тюрьмы для приговоренныхъ къ смерти, на минуту ослпило яркое зимнее солнце. И такъ какъ она ступала ощупью, то человкъ съ грубымъ голосомъ, вытолкнулъ ее изъ вагона.
На нее наводила въ Париж ужасъ толпа, тснившаяся вокругъ нея, съ криками: ‘убійца! убійца’! Она боялась, что эта толпа встртитъ ее и въ томъ город, гд находилась тюрьма. Но на станціи никого уже не было. Ее вывели изъ вагона только тогда, когда вс разошлись.
Элиза искала взглядомъ карету, которая должна везти ее въ тюрьму, когда два человка въ синихъ мундирахъ подошли къ ней съ обихъ сторонъ и заставили ее идти между ними. Тюремная администрація не находила нужнымъ тратиться на омнибусъ, когда желзнодорожный поздъ привозилъ ей одного или двухъ арестантовъ. Элиза шла между своими безмолвными провожатыми вдоль улицъ предмстья. Рдкіе прохожіе, встрчавшіеся ей на пути, не поднимали даже головы. Въ Нуарльё арестанты были не въ диковину: ихъ видли почти каждый день.
Они поднимались въ гору между садами. Утромъ, иней, покрывавшій деревья, замерзъ, и листья казались хрустальными, ледяная оболочка этихъ листьевъ, падая поминутно на мостовую, звенла какъ разбитое стекло.
Элиз показалось, что она прошла подъ аркой старинныхъ городскихъ воротъ, на которыхъ въ трещин стараго камня росло большое дерево. Она была какъ съ просонья и механически передвигала ноги, не давая себ ни въ чемъ хорошенько отчета. При поворот въ одну улицу она увидла передъ собой вдали, надъ воротами благо каменнаго дома, черную надпись: ‘Центральный рабочій и исправительный домъ’.
Ворота отворились. Ей представилось, что она уже заперта въ четырехъ стнахъ, но, увидвъ еще надъ головой своей небо, она вздохнула глубоко, почти вслухъ. Она находилась во двор, по угламъ котораго возвышались четыре новые кирпичные флигеля, выкрашенные свтлой, веселой краской. Дворъ этотъ мели женщины, въ красныхъ чепчикахъ, въ синихъ казакинахъ и деревянныхъ башмакахъ. Он глядли изъ подлобья и съ такимъ выраженіемъ, какого Элиза никогда не встрчала въ глазахъ существа, находящагося на свобод. Провожатые направили ее къ крыльцу какой-то старинной башни, подведенной подъ одинъ общій фасадъ съ новыми постройками. Она вошла въ сни, гд замтила небольшую печь и конторку съ массивными ногами, стоявшую въ углубленіи окна. Въ полуотворенную дверь сосдней комнаты виднлась часть кровати съ соломеннымъ тюфякомъ. Привратникъ потребовалъ, чтобы она отдала свои деньги и драгоцнныя вещи. Она вынула изъ кармана портмоне, сняла съ шеи маленькій медальонъ и вынула изъ ушей большія висячія серьги. Привратникъ замтилъ, что у ней есть еще на пальц кольцо. Это было жалкое серебряное кольцо съ сердечкомъ изъ синяго стекла. Она сняла его, какъ бы съ сожалніемъ, не отводя глазъ отъ перегородки, раздлявшей комнату пополамъ и состоявшей изъ толстыхъ четырехъугольныхъ кольевъ, въ род тхъ, которые въ зоологическомъ саду окружаютъ слоновъ. Она смотрла на желзную дверь, на запоры, и ноздри ея раздувались, какъ у дикаго звря, чующаго клтку, куда его должны засадить. Забывшись, она медлила отдать кольцо, и привратникъ самъ взялъ его у нея изъ рукъ. Когда онъ кончилъ переписывать бумагу, врученную ему однимъ изъ провожатыхъ Элизы, другой, къ ея величайшему удивленію, вывелъ ее изъ сней тюрьмы, и пошелъ съ ней черезъ узкій проходъ, между высокими стнами, къ маленькому домику, стоявшему въ саду. Это былъ лазаретъ. Посл медицинскаго осмотра, провожатый снова повелъ ее къ воротамъ, и заставилъ подняться по деревянной лстниц, пропитанной запахомъ горячаго хлба и сырого блья, въ просторную комнату о двухъ окнахъ, выходившихъ на узкій дворъ, гд на протянутыхъ веревкахъ сушились сотни женскихъ рубашекъ. Не успла она войдти, какъ сестра милосердія, въ сромъ плать и съ строгимъ лицомъ, приказала ей раздться.
Она медленно, съ остановками, съ лнивыми движеніями, стала снимать съ себя платье, развязывать шнурки, видимо желая сохранить на своемъ тл, хоть нсколько минутъ еще, одежду свободнаго существа. Складывая около себя, вещь за вещью, свой бдный костюмъ, она видла, какъ другая арестантка брала для нея съ полокъ синій полосатый платокъ, дрогетовую юпку, рубашку изъ толстаго холста, въ род тхъ, которыя сушились на двор, шерстяные чулки и деревянные башмаки. Наконецъ, Элиза надла арестантскую форму, съ двойнымъ номеромъ на рукав:— съ номеромъ, подъ которымъ она значилась въ списк, и съ номеромъ блья. Этотъ номеръ долженъ былъ отнын замнить ей имя.
Сестра милосердія съ головы до ногъ осмотрла новопринятую и сказала что-то дежурной арестантк, которая, подойдя къ Элиз, подняла руки къ ея голов. Та сдлала вдругъ порывистое движеніе, какъ будто сопротивляясь, но тотчасъ же успокоилась, убдившись, что ей хотятъ только запрятать подъ платокъ волосы, торчавшіе на вискахъ. Посл этого, дежурная арестантка подняла съ полу вещи Элизы и, завязавъ ихъ въ салфетку, пришила къ узлу кожанный ярлычекъ, на которомъ сестра милосердія сдлала какую-то надпись. Потомъ, об женщины понесли узелъ въ сосднюю комнату. Элиза машинально пошла за ними, и сестра милосердія не препятствовала ей. Maленькая комната эта носила названіе ‘магазина’. По всмъ четыремъ стнамъ ея, отъ пола до потолка, шли блыя деревянныя полки, загроможденныя узлами, подобными тому, какой сдлали женщины сейчасъ изъ вещей Элизы. Ихъ было такое множество, что они совсмъ почти заслоняли небольшое окно, освщавшее комнату, потолка не было видно, онъ исчезалъ подъ черными и желтыми соломенными корзинами, прившенными къ нему. Въ одномъ мст, между полками, висло на гвозд новое шерстяное платье сраго цвта.
— А! уже! сказала сестра милосердія.
— Да, отвчала арестантка, влзая на стулъ и проталкивая узелъ Элизы въ углубленіе окна:— это платье для той, что исправилась и вступаетъ въ монастырь… Оно обошлось 26 франковъ.
И арестантка усиливалась втиснуть корзинку Элизы между другими, уже висвшими на потолк. Усталая, разбитая, изнемогшая и отъ времени до времени вздрагивая всмъ тломъ, какъ это бываетъ съ рудокопами, которыхъ успли возвратить къ жизни, посл земельнаго обвала, Элиза тупо смотрла на эти узлы. Одинъ узелъ нсколько развязался, и изъ него выглядывала старомодная матерія, въ род той, какую Элиза, будучи еще ребенкомъ, видла на своей матери. И воображенію Элизы представилась на минуту, женщина, вошедшая сюда молодой и выходящая старухой, въ плать, какое носили четверть вка назадъ. Были узлы совсмъ пожелтвшіе отъ времени и въ складкахъ которыхъ виднлась паутина съ крыльями мертвыхъ мухъ. Замтивъ на всхъ этихъ узлахъ кожанные ярлыки съ надписью, Элиза подошла ближе къ одному изъ нихъ и прочла: ‘No 3093. Вступила 7-го марта 1849. Вышла 7-го марта 1867’. ‘Эти два числа означаютъ количество лтъ… но сколько лтъ именно это составитъ?..’ Голова ея была такъ пуста, изнеможеніе такъ велико, что она не въ состояніи была ничего сообразить и стала считать по пальцамъ: ‘1850, 51, 52, 53, 54, 55’… Но вдругъ посреди этого счета остановилась, и руки ея упали… Что ей года! Года для нея не существуютъ… она будетъ здсь всегда, всегда, всегда!..

II.

Элиза слышала какъ за ней затворились двери тюрьмы. Она находилась, наконецъ, въ этихъ стнахъ, которыя должны были выпустить только трупъ узницы. Она легла спать на кровати. шириной въ 70 сентиметровъ, съ тюфякомъ въ 12 фунтовъ, съ срымъ шерстянымъ одяломъ.
На другой день, въ пять съ половиной часовъ, она встала, выслушала молитву, прочтенную сестрой милосердія и сошла внизъ въ столовую за кускомъ хлба. Въ шесть съ половиной часовъ, она была въ мастерской и шила до девяти. Въ девять часовъ, она опять спустилась въ столовую къ завтраку, состоявшему изъ сухихъ овощей, въ количеств трехъ децилитровъ и кружки воды. Въ девять съ половиной, она гуляла по площадк. Въ десять, возвратилась въ мастерскую и шила до четырехъ. Въ четыре сошла въ столовую къ обду, состоявшему изъ тхъ же сухихъ овощей и воды. Въ четыре съ половиной опять гуляла. Въ пять отправилась мастерскую и шила до ночи. Съ наступленіемъ ночи легла спать.
Каждый день повторялось одно и тоже — тже занятія, та же прогулка, та же пища, т же хожденія вверхъ и внизъ по лстниц въ назначенные часы.
Много дней прошло прежде, чмъ Элиза дала себ настоящій отчетъ въ своемъ новомъ существованіи, почувствовала постигшую ее кару, и сознала умерщвленіе своего тла и духа. Подобно человку, ошеломленному ударомъ по голов и устоявшему на ногахъ, она находилась въ состояніи какого-то умственнаго оцпеннія, мшавшаго ей видть, чувствовать, страдать. Она выносила все съ тупымъ отсутствіемъ мысли, двигаясь и дйствуя механически. Но, однажды утромъ, во время рекреаціи, въ ней проснулась способность ощущать человческія страданія.
Каждый день, на площадк, окруженной высокими стнами, безъ травы и деревьевъ, съ узенькими дорожками въ два кирпича, образовавшими красный четырехугольникъ посреди срой мостовой двора, арестантки гуськомъ, на разстояніи аршина одна отъ другой, должны были прогуливаться, заложивъ руки за спину и съ опущенными глазами. Элиза въ тотъ день уже разъ двадцать обошла неумолимый четырехугольникъ, когда случайно поднявъ глаза отъ земли къ голубому небу — увидла спины своихъ товарокъ, и страшная дйствительность вдругъ предстала передъ ней. Ужасъ овладлъ ею, и она инстинктивно стала ощупывать себя руками, чтобы удостовриться, жива ли она. Посреди этихъ безмолвно двигавшихся существъ, этой процессіи автоматовъ, этого соннаго шествія, этого мрнаго, правильнаго стука деревянныхъ башмаковъ, несчастной Элиз, на минуту, представилось, что она очутилась въ кругу существъ, переставшихъ жить и осужденныхъ вчно вращаться на этой площадк.
А шествіе продолжалось, наводя своимъ мертвымъ гуломъ невыразимую печаль на обывателей Нуарльё, гулявшихъ по городскому валу.

III.

Въ мастерской, гд работала Элиза, у правой стны возвышалась каедра, съ которой сестра милосердія, неподвижная, какъ каменная статуя, надзирала за арестантками. Противъ Элизы, подъ распятіемъ, блая надпись на голубомъ фон, гласившая: ‘Богъ меня видитъ’, смотрла на залъ, подобно большому раскрытому оку Провиднія, а пониже этого всевидящаго ока находилось едва замтное отверстіе, просверленное въ двери гвоздемъ, для наблюденій инспектора, обходившаго корридоры.
Арестантки, съ одутловатыми блдными лицами, напоминали выздоравливающихъ больныхъ въ госпитал. У нихъ были четырехугольные черепа, свидтельствовавшіе объ упрямств, закоренлости, мрачной злоб. Лица ихъ были, повидимому, лишены всякаго выраженія, но подъ этимъ лицемрнымъ умерщвленіемъ жизни чувствовалось, однакожъ, затаенное пламя страстей, взглядъ ихъ, безжизненный и опущенный, въ присутствіи постителей и властей, медленно подымался и съ ненавистнымъ любопытствомъ слдилъ за ними, когда они уходили, повернувшись спиной. Он занимались всякаго рода работами, шили блье, изготовляли корсеты, плели соломенныя шляпы, низали четки, многія работали на швейныхъ машинахъ, не боле трехъ или четырехъ вышивали въ пяльцахъ.
Работа шла безпрерывная, вчно возобновлявшаяся, и ничто не ободряло, не одушевляло ея, хоть бы слово, хоть бы восклицаніе, выражающее удовольствіе, что урокъ конченъ! Только, отъ времени до времени, на этой нмой мануфактур, посреди постояннаго молчанія, слышался стукъ наперстка о спинку стула, извщавшій надзирательницу, что какая-нибудь женщина кончила заданную ей работу и ждетъ слдующей.
Постоянное молчаніе! Много выстрадала Элиза, стараясь пріучить себя къ суровой систем. Отвыкнуть говорить! но разв это не противоречитъ человческой природ! Слово! но разв оно — не такой же признакъ жизни, какъ біеніе пульса, разв это не есть внезапное, невольное выраженіе душевныхъ движеній? И какое живое существо, если только у него завязанъ ротъ, не будетъ говорить съ живыми же существами, среди которыхъ оно живетъ, съ которыми безпрестанно сталкивается на работ, на прогулк?.. Никогда не говорить! Элиза старалась исполнить это, но вдь она была женщина, была существо чувства, ощущенія, существо, дтская впечатлительность котораго, помимо воли, вырывалась наружу, изливалась въ поток безконечныхъ словъ. Никогда не говорить! но женскіе монашескіе ордена, дававшіе обтъ молчанія — и т никогда не были въ состояніи соблюдать его строго. А ей еще нужно было восторжествовать надъ этими маленькими, гнвными вспышками, которыя у женщинъ ея класса всегда разршаются крикомъ. Никогда не говорить!.. И вотъ она безпрестанно шевелила губами, какъ будто жевала что-то, съ судорожнымъ подергиваніемъ лица… Въ Нуарльё — не было ли это просто провинціальной легендой?— городскіе жители разсказывали прізжимъ, что система постояннаго молчанія порождала у женщинъ, заключенныхъ въ тюрьму, горловыя болзни, для предотвращенія которыхъ ихъ заставляли пть по праздникамъ за обдней?

IV.

Въ мастерской Элиз пришлось случайно сидть съ утра до вечера между двумя женщинами, первая изъ нихъ, высокая, сухая, костлявая крестьянка, была старшей арестанткой въ тюрьм, гд высидла тридцать шесть лтъ. Тюремное заключеніе, несмотря на всю его тягость, повидимому, нисколько не повліяло на эту желзную натуру. Долгіе убійственные годы молчанія не помшали ей сохранить вполн и умъ, и здоровье. Она была приговорена къ каторг за убійство матери въ сообщничеств съ отцомъ, она собственноручно добила каменьями тло, всплывшее въ колодц еще съ признаками жизни. Она наводила ужасъ своимъ безстрастіемъ, окаменлостью своихъ чертъ, всей своей безмолвной фигурой. Она не шевелилась, глаза ея ничего не видли, когда передъ ней наказывали другую арестантку, но Элиза слышала, какъ непреклонная старуха, сквозь стиснутые зубы, цдила про себя: что мн другіе! здсь каждый расхлебывай свою бду какъ знаешь. Этой товарки Элиза боялась.
Другая сосдка ея была совсмъ еще молодая жертва этой гнусной системы, смшивающей въ одномъ общемъ существованіи женщинъ, приговоренныхъ и къ вчной каторг, и къ годичному тюремному заключенію. Несчастная узница несла кару за прелюбодяніе. Согбенная подъ тяжестью стыда, она вчно сидла за пяльцами, и изъ глазъ ея по временамъ падали слезы, блествшія какъ росинки на вышитыхъ шелкомъ цвткахъ. Эту Элиза презирала, находя ее слишкомъ малодушной.
Въ дикой натур Элизы, всегда походившей на упрямую козу, готовую, при каждомъ прикосновеніи къ ней, бодаться, чувство сопротивленія еще усилилось съ тхъ поръ, какъ надъ ней тяготла рука правосудія. Притомъ-же, безкорыстіе ея преступленія заставляло ее высоко держать голову. Посреди этихъ женщинъ, по большей части воровокъ, гордое сознаніе честности придавало всему существу Элизы какой-то негодующій и презрительный оттнокъ. Но сердце ея возмущалось безмолвно. Никакимъ нарушеніемъ дисциплины, ни словомъ, ни дйствіемъ, не выражала она своего протеста: онъ былъ въ ея взгляд, въ ея фигур, въ дрожаніи ея молчаливыхъ губъ.
И за то, начальница, директоръ, инспекторъ, вс склонны были выказывать строгость къ этой ‘нераскаянной гршниц’, которая еще въ добавокъ нажила себ опаснаго врага въ надзирательниц, обязанной наблюдать за работами и распредлять ихъ.
Элиза грубо дала ей понять свое отвращеніе къ комедіи облегченій, къ низкому лицемрству и ханжеству, съ помощью которыхъ заключенная часто длается въ тюрьм помощницей надзирательницы.

V.

Быть живой и сознавать себя мертвымъ для другихъ, видть себя покинутой родными, друзьями, знакомыми, сомнваться, чтобъ кто-нибудь пожаллъ о васъ, нести свою кару одиноко, не слыша сочувственнаго слова, дающаго человку силу страдать и продолжать жить страдая, ободряющаго его въ безутшномъ гор — такова была судьба Элизы, въ теченія двухъ лтъ ни разу не вызванной въ пріемную, не получившей ни одного письма и о которой не вспомнилъ, никто изъ тхъ, съ кмъ она вмст жила ребенкомъ, двушкой или женщиной.
Заключенныя имли право писать къ роднымъ, но не чаще одного раза въ два мсяца, да и то, если не подвергались, впродолженіи этого времени, взысканію. Тогда имъ выдавался бланкъ, на которомъ сверху было напечатано: ‘корреспонденція, при полученіи и при отправленіи, читается’. Элиз стоило огромныхъ усилій не навлекать на себя взысканій, но она чувствовала такую потребность сочувствія, что ей нсколько разъ удалось добиться этого бланка. Она писала ко всмъ, носившимъ ея фамилію, подъ предлогомъ семейныхъ длъ — единственная корреспонденція, которая дозволялась тутъ — умоляя ихъ отозваться на ея письма хоть нсколькими строками и доказать тмъ, что объ ея существованіи еще не забыли. Но никто не отвтилъ, никто не подарилъ ея, Христа ради, ни однимъ словомъ. Повсюду молчаніе, повсюду забвеніе.
Иногда Элиз казалось, что она похоронена заживо, и на минуту весь тюремный персоналъ принималъ въ глазахъ ея видъ призраковъ, порожденныхъ страшнымъ кошмаромъ. Жить и ничего не знать о своихъ, ничего не знать о другихъ, ничего не знать ни о чемъ! А инстинктивное любопытство, желаніе узнать, что творится на бломъ свт? А интересъ человка ко всему человческому, а эта потребность принимать участіе въ событіяхъ, происходящихъ даже въ самыхъ отдаленныхъ мстахъ вселенной? Не имть возможности удовлетворить всему этому… никогда, никогда! Жить въ безусловномъ невдніи всего — какое ужасное, немыслимое существованіе! По мр того, какъ долгіе годы слдуютъ одинъ за другимъ, это страшное невдніе наводитъ мучительный страхъ даже на самыхъ тупыхъ. Выдавались дни, когда Элиза готова была заплатить своей кровью за всть… о чемъ? Она и сама не знала, ничто, конечно, не интересовало, не трогало ея лично, но ей хотлось узнать хоть что-нибудь, хотлось, чтобъ лучъ свта проникъ въ густой мракъ ея существа. Иногда на площадк, во время своей механической прогулки, она вдругъ останавливалась, прислушиваясь къ шагамъ гулявшихъ буржуа, къ дтскимъ голосамъ, звучавшимъ въ отдаленіи, какъ будто эти шаги и эти голоса могли сообщить ей что-нибудь новое. Два или три раза въ теченіи пяти лтъ доносились до нея съ городского вала звуки шарманки, наигрывавшей модный мотивъ — вотъ все, что она узнала о перемнахъ, происшедшихъ на свт за это долгое время.
Однажды, впрочемъ, стекольщики вставляли стекло на внутреннемъ двор тюрьмы, и Элиза подняла съ земли клочекъ прошлогодней газеты, въ который у одного изъ нихъ былъ завернутъ табакъ. Она жадно прочла три или четыре извстія о парижскихъ уличныхъ происшествіяхъ, напечатанныя на этомъ клочк, и потомъ, въ мастерской, спрятавъ его подъ свои рабочія принадлежности, то и дло заглядывала въ него. Глаза ея при этомъ горли, какъ у набожной женщины, читающей молитвенникъ. Цлый мсяцъ она была счастлива этой находкою. Потомъ, прежняя ночь, съ своей черной тайной, снова закрылась надъ ней.
Она завистливо смотрла на своихъ товарокъ, когда он, посл свиданія съ родными, возвращались изъ пріемной, и лица ихъ, передъ тмъ мрачныя и унылыя, озаряло минутное счастье. Въ числ такихъ товарокъ была сестра одной проститутки, съ которой Элиза жила въ улиц Suffren и которая аккуратно каждые полгода посщала тюрьму. Однажды, на другой день посл того, какъ арестантка видлась съ сестрой своей, Элиза, мучимая неодолимымъ желаніемъ узнать, что длается за стнами тюрьмы, сходя съ лстницы, сдлала видъ, что потеряла башмакъ, приблизилась къ товарк и незамтно сунула ей въ руку толстую бумажку, свернутую трубочкой. Она ухитрилась вырзать изъ своего молитвенника печатныя буквы, изъ которыхъ составила слова, и наклеила ихъ хлбнымъ мякишемъ на дно коробочки отъ свтиленъ. Такимъ образомъ, каждые полгода, когда арестантку навщала сестра ея, Элиза распрашивала свою товарку, и та отвчала ей тмъ же способомъ.

VI.

Была поздняя ночь. Въ мрачномъ, безконечно тянувшемся, низкомъ и душномъ дортуар, закоптлыя лампы бросали тусклый дрожащій свтъ на рзкія формы арестантокъ, спавшихъ подъ срыми одялами, чуткимъ, недоврчивымъ сномъ, въ принужденныхъ позахъ. Утренняя заря начинала чуть-чуть синть на желзныхъ ршоткахъ оконъ. На кровати, нсколько возвышавшейся надъ всми другими, крпко спала надзирательница.
Одна Элиза еще не засыпала. Приподнявъ на минуту голову и вперивъ взоръ въ темноту, она приглядывалась и прислушивалась. Это повторялось нсколько разъ. Потомъ, въ постели Элизы послышались слабые звуки, точно что-нибудь грызла мышь. Закинувъ голову на подушку, лёжа въ обманчивой неподвижности, Элиза одной рукой, потихоньку распарывала уголъ своего матраца… Черезъ нсколько минутъ, она вынула изъ шерсти бумажку, которую на желзной дорог спрятала въ свой шиньонъ, потомъ хранила у себя въ карман, каждые полгода перекладывая изъ лтняго платья въ зимнее и изъ зимняго въ лтнее, и, наконецъ, зашила въ тюфякъ.
Это было письмо, написанное кровью, за исключеніемъ одного слова — слова ‘смерть’, которое, вроятно, изъ суеврной боязни, было выведено обыкновенными чернилами. Кровавыя строчки, значительно выцвтшія на пожелтвшей отъ времени бумаг, были едва видны, но Элиза читала ихъ боле памятью, нежели глазами.
‘Дорогая жёнушка.
‘Мн очень было скучно, когда я ушелъ отъ тебя, потому что видться съ тобой для меня большое удовольствіе. Я посл этихъ свиданій самъ не свой хожу цлые дни. Въ голов у меня кавардакъ, а сердце совсмъ раскиснетъ. И видъ у меня на служб небось прекислый. Мн кажется, я не доживу до твоего отпуска. Ждать всю недлю — шутка ли! Мн бы хотлось, чтобы мы всегда были вдвоёмъ. Когда тебя нтъ — меня къ теб такъ и тянетъ. Ты еще не знаешь, Элиза, — какой у меня характеръ влюбчивый. Я былъ такимъ и до поступленія въ полкъ. Это большое несчастіе для спасенія души моей, что я попалъ въ Парижъ и встртился съ тобой. Совсть часто меня упрекаетъ, но что длать! Я не въ силахъ совладать съ своей страстью. Такъ, стало быть, ршено, мы въ то воскресенье отправимся за городъ, въ лсъ. Вдь ты этого желаешь? Помни, что ты поклялась на крест — любить меня одного, Элиза, ласки твои запечатлны въ моемъ сердц. Этой клятвой уста твои запечатлли ихъ. Элиза, я люблю тебя, обожаю тебя, моя безцнная женка, съ безумнымъ восторгомъ, который ты разлила по всмъ моимъ жиламъ. Ничто въ мір не можетъ меня заставить забыть твоихъ ласкъ, твоихъ огненныхъ поцлуевъ. Одна смерть разв можетъ заставить.

‘Твой любовникъ на всю жизнь
‘Тоншанъ, рядовой 71-го линейнаго полка.

‘Напомадь свои волосы той же самой помадой, какъ и въ первый разъ’.
Перечитавъ письмо, Элиза долго держала его на груди своей, подъ скрещенными руками, и мало по малу страшный, роковой день воскресъ въ ея памяти, какъ будто она снова переживала его…

VII.

Какъ хорошо начался этотъ день!.. Она, какъ теперь, видитъ передъ собой небольшую комнатку въ ресторан, гд она сидла за столомъ съ своимъ ‘милымъ дружкомъ’, прямо передъ ней узенькая струйка воды, падающая въ синій стеклянный шаръ, вдланный въ скалу изъ раковинъ, въ которомъ безпрерывно кружатся маленькія серебристыя рыбки. Мимо открытаго окна то и дло летаютъ, воркуя, голуби, къ ршотк окна привязанъ старый воронъ, которому могло быть лтъ сто и который, словно потерявъ свой птичій разсудокъ, все скакалъ на одной ног. На камин, подъ стекляннымъ колпакомъ, флёръ-д’оранжевый внокъ и рядомъ сачокъ для ловли рыбокъ, плавающихъ въ синемъ стеклянномъ бассейн. И какой это былъ славный ресторанчикъ, онъ вовсе не походилъ на т погребки, куда она обыкновенно хаживала. Никто изъ окружающихъ не презиралъ ея, и гарсонъ говорилъ ей ‘madame’, наравн со всми другими дамами, находившимися тутъ. Посл обда, взяли открытый экипажъ и покатили за городъ. Они быстро неслись, и втеръ разввалъ ея волосы. Такая прогулка была давнишней мечтой Элизы… На набережной Шильо они слзли, нужно было идти пшкомъ по самому берегу Сены. Она не сводила глазъ съ воды, и, когда подняла ихъ, Парижъ остался уже далеко позади. Они находились въ пол. Сквозь большую сть, сохнувшую на дерев, она увидла не то пастуха, не то солдата, сторожившаго стадо грязныхъ овецъ, съ старымъ солдатскимъ мшкомъ за спиной. Ей показалось страннымъ, что она потеряла изъ виду куполъ Инвалиднаго Дома, который привыкла всегда видть передъ собой. Вотъ и Булонскій Лсъ… ‘Милый дружокъ’ въ тни деревьевъ говорилъ такія нжныя слова, такимъ ласковымъ голосомъ… Элиза, опираясь на него одной рукой, другой разсянно обрывала по дорог стебли высокой полевой травы. Изъ большихъ аллей они свернули въ маленькія, лсъ становился все гуще, и вскор они очутились передъ большими воротами, около которыхъ росли кусты благо и розоваго шиповника.
Это было кладбище, на которомъ уже перестали хоронить. Элиз казалось, что она еще видитъ передъ собой надпись на воротахъ: ‘Старое булонское кладбище’, видитъ вс дорожки и извилины этой забытой рощицы, которую открывали только по воскресеньямъ. Ей захотлось обойти ее всю, какъ обходятъ незнакомое и привлекательное мстечко, заглянуть въ самые уединенные уголки, узнать вс маленькія тропинки, куда заграждалъ входъ колючій кустарникъ. Но, утомившись, какъ женщина, непривыкшая къ ходьб, она повалилась на холмикъ, весь поросшій маргаритками, подъ которымъ покоился ребенокъ. Она была вся полна спокойствія и чистаго счастья. Это жилище смерти, но смерти, утратившей свой ужасъ, наввало теперь только тихое раздумье… Онъ, молчаливый, легъ нсколько пониже ея, приникнувъ одной щекой къ свжей трав. Она чувствовала сквозь свое платье горячее лицо его. Она инстинктивно встала и направилась къ воротамъ, но онъ усадилъ ее нсколько подальше на полуразвалившійся камень, осненный большими плакучими втвями.
— Нтъ! нтъ! воскликнула вдругъ Элиза и, быстро вскочивъ, снова пошла къ выходу изъ кладбища.
У нея было какое-то предчувствіе, что должно случиться несчастіе, и, однакожъ, ноги ея медленно двигались…. Она шла маленькими шагами и на ходу вынула изъ кармана свой ножикъ, которымъ срзывала себ для букета розы, очищая втки ихъ отъ шиповъ. Она дошла до угла кладбища, гд находились развалины сторожки и мстность была волнистая. Два-три человка, случайно зашедшіе сюда, бросивъ взглядъ на этотъ пустынный уголокъ, ушли назадъ. Солдатикъ растянулся въ одномъ углубленіи, въ род овражка, какъ бы намреваясь соснуть. Она сла подл него, продолжая длать свой букетъ и, держа ножъ то въ одной, то въ другой рук. Съ материнской лаской закрывъ свободной рукой пылавшіе глаза влюбленнаго солдатика, она сказала ему: ‘спи!’
Вдругъ она почувствовала себя въ его объятіяхъ. Онъ молча, охватилъ ее обими руками. Она съ яростью стала сопротивляться, и ей казалось во время этой борьбы, что руки, обвивающія шею ея, наносили ей пощечины…
— Не искушай меня! У меня въ глазахъ кровь! кричала Элиза, вскочивъ на ноги и держа ножъ въ рукахъ. Во время этой короткой борьбы съ ней произошелъ одинъ изъ тхъ припадковъ безумнаго, кровожаднаго гнва, присущихъ такого рода женщинамъ.
О! какъ хорошо она помнила этотъ мигъ!.. Солнце было такое знойное, жгучее… тысячи маленькихъ летающихъ наскомыхъ жужжали въ воздух. Кусты, закрывавшіе могилы, разливали какой-то медовый запахъ, какъ вишневыя деревья на ея родин, когда они были въ цвту. Листвы еще не было на деревьяхъ, но почки надувались и лоснились… И посреди всего этого — она видла передъ собой лицо своего любовника, глупо смявшееся…
Это длилось не боле секунды… Потомъ онъ бросился на нее, на ножъ, упалъ на колно и, раненый, все еще старался обхватить ее своими слабющими руками…
‘Да!.. Все это произошло именно такъ. Но другіе удары ножа?.. Ахъ! да… У нея помутилось въ голов, ею овладло бшенство, желаніе убивать, и она нанесла ему еще четыре или пять ударовъ, и, нанося ихъ, все кричала: ‘Удерживай меня, удерживай… что-жь ты меня не удерживаешь!’
Зачмъ она не разсказала всего этого своему адвокату или хоть кому-нибудь… Впрочемъ, что же тутъ интереснаго… И притомъ, нужно было сознаваться, что она — послдняя изъ послднихъ, записанная въ полиціи — вздумала вдругъ любить, какъ честная, цломудренная молодая двушка… Нтъ, такихъ вещей нельзя было разсказывать. Надъ ней насмялись бы. И, наконецъ, ее все равно осудили бы, потому что она убила… Только, можетъ быть, не поврили бы, что она сдлала это изъ за 10 франковъ, которыхъ не нашла на немъ.
И, раздумывая на своей узкой постели объ этихъ таинственныхъ, сокровенныхъ побужденіяхъ, которымъ она повиновалась тогда и въ которыхъ ровно ничего не могла понять, она спрашивала себя, въ конц концевъ: зачто же милосердый Богъ покинулъ ее въ эту минуту?
Солдатъ, убитый Элизой, былъ только по мундиру солдатъ. Смирный и кроткій, онъ походилъ скорй на красную двушку. Даже въ манер его обнимать было что-то женственное, и онъ, смясь, объяснялъ это тмъ, что прежде имлъ привычку, въ дождь и сильные холода, укрывать подъ своимъ балахономъ самаго маленькаго ягненка своего стада. До того дня, какъ онъ вынулъ жребій — онъ былъ пастухомъ. Знакомый всмъ меланхолическій, созерцательный силуэтъ молодого парня, который, упершись подбородкомъ въ длинную палку, стоитъ у окраины луга, между тмъ какъ около него вертится собака съ сверкающими глазами — это былъ его силуэтъ. Его жизнь проходила подъ дождемъ и бурей, съ восьми лтъ онъ видлъ утреннюю и вечернюю зарю каждаго дня, и, подобно большей части пастуховъ, исполненный боязливой вры въ сверхъестественное, признавалъ вмшательство въ жизнь какихъ-то темныхъ, таинственныхъ силъ. Онъ родился въ глуши, въ отдаленномъ департамент, гд еще ходили допотопные дилижансы и на каждомъ перекрестк стоялъ каменный крестъ — посреди отсталаго населенія, въ которомъ прошедшее старой провинціи оставалось неприкосновеннымъ. По воскресеньямъ — сначала ребенкомъ, потомъ взрослымъ парнемъ — онъ скидывалъ съ себя блузу и надвалъ блую рубашку, чтобъ пть на клирос. Онъ и позже оставался врующимъ, въ пол, подъ полуденнымъ солнцемъ, посреди своихъ овецъ, онъ каждую недлю, въ часы обдни, читалъ свой молитвенникъ и, переносясь воображеніемъ въ церковь — падалъ ницъ. Къ этому рвенію примшивался у него неопредленный, смутный мистицизмъ, порождаемый иногда въ невжественныхъ натурахъ уединеніемъ, жизнью съ глазу на глазъ съ природой. Когда юноша сталъ зрлымъ человкомъ, часть этой религіозности обратилась на женщину.
Военная жизнь была тяжела бдняг-пастуху. Онъ считалъ годы, мсяцы, недли, отдляющіе его отъ того дня, когда ему, посл семилтней службы, опять можно будетъ возвратиться къ своимъ степямъ и животнымъ. Но такъ какъ у него была покорность христіанина, то онъ безропотно и просто исполнялъ свои солдатскія обязанности, онъ былъ почтителенъ къ своему капитану, почтителенъ къ своему капралу, но жилъ, однакожь, особнякомъ, въ своемъ углу, не завязывая отношеній съ другими, хотя при случа и оказывалъ имъ маленькія услуги. Онъ оставался сыномъ своей родины, не измняя ни мыслей, ни привычекъ своихъ, и, нечувствительный къ насмшкамъ товарищей, каждый день, чуть только забрежжетъ утро, молился на колняхъ подл своей кровати, что заставляло проснувшихся солдатъ говорить: ‘Э! да Таншонъ ужь стъ свой тюфякъ!’
Этотъ врующій, этотъ набожный человкъ не могъ, однако же, устоять въ Париж противъ искушеніи и совладать съ чувственными порывами своего темперамента. И эта слабость, эти паденія были источникомъ безпрерывныхъ душевныхъ терзаній для бывшаго пастуха. Онъ боялся ада, съ его страшными муками, боялся дьявола, который ‘уже являлся ему однажды, въ вид большого благо волка’, и эта боязнь овладвала имъ тмъ сильне, что онъ съ каждымъ днемъ чувствовалъ себя все мене и мене способнымъ противиться женщин, бороться съ искушеніямъ плоти.
Въ теченіи недли Элиза каждую ночь перечитывала его письмо, потомъ стала перечитывать рже и, наконецъ, совсмъ забыла его въ своемъ тюфяк. Однажды, впрочемъ, спустя нсколько мсяцевъ, она опять достала завтную бумажку, но на этотъ разъ уже не поцловала ея, какъ длала это прежде, а нсколько минутъ вертла въ рукахъ. Въ ней, очевидно, происходила борьба, кончившаяся тмъ, что она уничтожила письмо. Она долго рвала его на мелкіе, мелкіе кусочки, какъ будто находила удовольствіе въ этомъ истребленіи. Среди убійственнаго однообразія и пустоты этой затворнической жизни, среди этого мрака, наполнявшаго душу Элизы, инстинктивная потребность нжности пробуждала въ ней воспоминаніе о ‘миломъ’, и она находила тайную отраду въ этомъ обращеніи къ единственному свтлому эпизоду своей жизни… Но вызванный ея мыслью образъ недолго сохранялъ свою привлекательность. Онъ вскор уступилъ мсто другому — тому, котораго она видла передъ собой на булонскомъ кладбищ, съ глупой сластолюбивой улыбкой на губахъ. Это не былъ уже ‘милый’, а просто убитый ею человкъ, черты котораго, въ минуту предсмертной агоніи, имли мало общаго съ чертами того. И, мало-по-малу, она стала чувствовать отвращеніе, ненависть къ этому человку, который, въ сущности, былъ виною всхъ ея несчастій. Она уже старалась отогнать отъ себя его призракъ. Такъ иногда люди, утративъ близкое существо, сошедшее въ могилу безумнымъ, и, видя во сн его черты, искаженныя бшенствомъ, взываютъ къ ночному мраку, чтобы онъ не воскрешалъ передъ ними ужаснаго образа. Наконецъ, образъ возлюбленнаго, безъ сожалнія и укора совсти, былъ заброшенъ несчастной узницей въ самую глубь ея памяти…

VIII.

Элиза надялась привыкнуть современенъ къ молчанію, но прошло нсколько лтъ, а она все чувствовала ту же потребность говорить, какъ и въ первый день своего вступленія въ тюрьму. Порой она шевелила губами, составляла фразу, которую не слышала, но чувствовала. Она длала это, близко, близко нагнувшись къ шитью, для того, чтобы тотчасъ заглушить имъ слово, еслибы оно, по неосторожности, сорвалось у нея съ языка. Но этотъ неполный говоръ скоро пересталъ удовлетворять ее. Какъ бы желая удостовриться, есть ли у ней еще въ горл звуки, она вдругъ, ко всеобщему изумленію арестантокъ, думавшихъ, что она помшалась, начинала громко произносить отрывистыя слова, цлыя фразы, безъ связи и смысла, и, несмотря на угрозы надзирательницы, продолжала свои монологи до тхъ поръ, пока ея не вывели изъ мастерской, гд, посреди постояннаго молчанія, еще долго не умирало эхо взбунтовавшагося слова.
Посл своего бгства изъ дому, Элиза ни разу не видла своей матери. Впрочемъ, нтъ — однажды она видла ее издали, когда та являлась въ судъ давать показанія. Какъ извстно читателю, дочь не питала особенной нжности къ этой матери, постоянно внушавшей ей въ дтств ужасъ и причинившей ей столько горя. Но потребность нжности, свойственная человческому сердцу, заставляла теперь Элизу, чувствовавшую себя со времени своего тюремнаго заключенія совсмъ одинокою на земл — часто вспоминать о старух. Нсколько разъ она писала къ ней, но эти письма, такъ же, какъ и письма ко всмъ другимъ лицамъ, остались безъ отвта. Поэтому заключенная была очень удивлена, когда ей сказали однажды, что мать ожидаетъ ее въ пріемной.
Пріемная въ центральной тюрьм состоитъ изъ трехъ клтокъ или, лучше, изъ трехъ большихъ кладовыхъ для състныхъ припасовъ, примыкающихъ одна къ другой и обнесенныхъ желзной ршоткой. Въ правой клтк помщаютъ родныхъ, въ средней сидитъ съ работой, на соломенномъ стул надзирательница, въ лвой находится арестантка. Ни поцалуя, ни пожатія руки. Задушевное слово, нжный порывъ — парализованы присутствіемъ неподвижной, суровой свидтельницы. Даже взгляды должны проникать сквозь двойную желзную ршетку.
Да, это была, дйствительно, ея мать! Житейскія невзгоды наложили свою печать на остатки ея красоты. Еще боле жосткости замчалось въ ея чертахъ. Она походила на какую-то сивиллу въ кацавейк рыночной торговки. Повивальная бабка держала за руку маленькую двочку.
— Да ты ничего на видъ-то! Еще потолстла, пожалуй. Ну, что-жь, я рада… хоть ты мн и много повредила въ моемъ ремесл…
Мать Элизы оборвала свою рчь и обратилась къ двочк, прятавшей свое лицо въ складкахъ ея платья.
— Вдь я сказала теб, что это — сестра твоя, чего-жь ты хнычешь, негодная? Я ее прижила безъ тебя, продолжала она, повернувшись къ Элиз.— Ты на меня не сердишься, дочка, что я не отвчала теб? Ты знаешь, я — писать не охотница.
Потомъ она ползла въ карманъ, гд звенло множество разныхъ предметовъ, достала оттуда табакерку и, захвативъ щепоть табаку, медленно, долго нюхала, какъ вс старыя повивальныя бабки.
— Не везетъ мн, дочка, въ моемъ квартал, скажу теб. Каждый день какія-нибудь придирки. Одна жилица мн говорила, что въ Америк лучше на этотъ счетъ, меньше стсненія, ты понимаешь?..
Элиза понимала. Она предчувствовала, что ея мать преслдуютъ за какія-нибудь темныя дла.
— Такъ вотъ я подумала-подумала, да и закрыла свою лавочку. Все до нитки спустила… вс кровати распродала, и ту дорогую, что, помнишь, стояла у меня въ желтой комнат. А на дорогу все не хватаетъ… хать-то очень далеко. Тогда я сказала себ: дочка у меня добрая… и потомъ — на что ей теперь деньги? Вдь она на всю жизнь посажена.
Элиза грустно смотрла на свою мать. Въ первую минуту, она подумала, что та просто пришла повидаться съ ней. Но оказывалось, что старуха явилась затмъ, чтобъ выклянчить у нея скудныя деньги, заработанныя ею въ тюрьм.
— Что-жь ты молчишь? Ты отказываешь своей матери? Вотъ какова она, госпожа-надзирательница! А ужь чего я, кажется, для нея не длала!..
— Я оставлю только шесть франковъ себ на гробъ, я не хочу, чтобъ меня хоронили на общественный счетъ… Больше мн ничего не надо. Остальное я пришлю теб, матушка.
Элиза произнесла эти слова медленно и потомъ вдругъ поднялась со скамьи, желая положить конецъ свиданію.
— Вотъ настоящая дочь! вскричала старуха, обрадованная.— Я повторяю это теперь, какъ говорила въ дни несчастія присяжнымъ, приговорившимъ дитя мое къ смерти! На нее иногда находитъ… но, въ сущности, у нея золотое сердце…
И, приподнявъ голову двочки, которая опять уткнулась лицомъ въ ея платье, она прибавила:
— Ну, присядь хорошенько сестриц…
Когда Элиза опять вошла въ мастерскую, она была очень блдна. Въ послдніе годы ее заставляли блднть только физическія страданія, причиняемыя тюремной жизнью, посл свиданія съ матерью она нашла въ себ новый источникъ нравственныхъ мукъ.

IX.

Все, что въ душ заключеннаго возстаетъ противъ общества и властей, все озлобленіе, таящееся въ немъ, подъ личиной покорности — вдругъ улеглось въ Элиз. Она выбилась изъ силъ и чувствовала себя побжденной, она признала надъ собой всемогущую, разрушительную силу тюрьмы, этого желзнаго гнета, съ каждымъ днемъ все больше и больше давившаго ее. Въ ней не оставалось боле матерьяла для нравственнаго сопротивленія. Такъ иногда конь, готовый каждую минуту стать на дыбы и заржать, бываетъ доведенъ до того, что, при появленіи укротителя, весь дрожитъ, робко опустивъ голову. У Элизы уже не было тхъ порывовъ бшеной злобы, во время которыхъ ей хотлось вонзить ножницы въ грудь надзирательницы. Несправедливое наказаніе, отъ кого бы оно ни шло, не могло вызвать на нмыя, искаженныя уста ея гнвнаго шопота. Когда инспекторъ или директоръ длали ей замчаніе, въ голос ея звучали теперь лицемрно-плаксивыя ноты, во взгляд читалось лживое, напускное смиреніе, и вся ея дрожащая фигура выражала раболпную, трусливую покорность. Это лицемріе, названное одной инспектрисой ‘язвою тюремъ’ и до такой степени возмущавшее сначала Элизу, явилось, наконецъ, и у ней, и она, подобно всмъ другимъ арестанткамъ, умертвивъ въ себ человческое достоинство, ложью во взгляд, въ движеніяхъ, въ голос, вымаливала теперь облегченіе своей участи. И такъ какъ это облегченіе достигалось преимущественно религіозностью, Элиза прикинулась набожной, исповдывалась, причащалась, и, всячески заискивая въ сестрахъ милосердія, старалась обратить на себя вниманіе начальницы.
Тюремное заключеніе не было для нея боле искупленіемъ. Воображеніе ея отвыкло создавать разныя невозможныя случайности, общающія узнику близкое освобожденіе и о которыхъ онъ обыкновенно такъ охотно мечтаетъ. Она не пугалась боле вчности наказанія, можетъ быть, даже забывала о ней. Наконецъ, даже въ этой убійственной систем молчанія она начала находить что-то успокоительное, дозволяющее мысли ея лниво дремать въ смутномъ, унизительномъ забытьи. Когда директоръ внезапно обращался къ ней съ какимъ-нибудь вопросомъ, на который нужно было тотчасъ же отвчать, это причиняло ей почти физическое страданіе, и она, наконецъ, стала отвчать какимъ-то невнятнымъ бормотаніемъ, движеніемъ губъ, ничего не говорившимъ. Она не пыталась даже освтить лучемъ воспоминанія блаженный мракъ и пустоту своего ума. Вспоминать сдлалось для Элизы усиліемъ, утомленіемъ!
Въ тюрьм были крутыя высокія лстницы съ поворотами, и арестантки спускались съ нихъ по четыре въ рядъ, Элиза съ нкотораго времени стала бояться пустоты подъ своими ногами, бояться шаговъ арестантокъ у себя за спиной, вмст съ этимъ непонятнымъ страхомъ, у ней явилась какая-то неловкость, вялость въ пальцахъ, и вещи падали часто изъ рукъ ея. Элиза съ удивленіемъ замчала за собой, что она, такая разборчивая на пищу и столько разъ оставлявшая свою порцію не тронутой, вдругъ стала сть все, что ни попадалось ей, съ скотской прожорливостью. Она воровала даже у своихъ товарокъ марки, которыя выдавались желающимъ получить за выработанныя деньги лучшую пищу.

X.

— No 7,999. Приблизьтесь.
Арестантка не двигалась.
— Эй! вы тамъ… Оглохли, что-ли?
Элиза ршилась встать и съ равнодушнымъ, скучающимъ видомъ оперлась на загородку.
Она находилась въ зал, называвшейся Преторіей, и гд по субботамъ происходила конфирмація наказаній провинившихся арестантовъ. Наказанія эти, требуемыя сестрой-обвинительницей, черезъ посредство начальницы, и утверждаемыя директоромъ, обсуждались тюремными властями коллегіально.
На эстрад сидлъ директоръ, на своемъ президентскомъ кресл, по правую сторону отъ него помщались начальница и сестра-обвинительница, по лвую — инспекторъ и патеръ.
Три большія окна, позади судей, были плотно закрыты коленкоровыми гардинами, и въ полусвт, лица этихъ женщинъ и мужчинъ казались еще сурове. На голыхъ стнахъ залы — ни картинъ, ни изваянія, ни символа милосердія, который бы могъ пробудить надежду въ сердц виновнаго.
Прямо передъ судилищемъ тянулась низенькая деревянная загородка, раздлявшая комнату на дв части и за которой обвиняемыя смирно сидли на длинной скамейк.
Директоръ продолжалъ.
— Кража марокъ, отказъ отъ работы, каждую субботу — одна и таже исторія. Гм! что вы на это скажете?
Начальница тюрьмы была 80-ти-лтняя старуха, съ восковымъ лицомъ, съ мутнымъ взглядомъ, устремленнымъ въ пространство, съ утомленными движеніями, съ медленной рчью. Вся ея блдная особа походила на холодную и трагическую фигуру — Разочарованія. Въ ея долгой жизни было, дйствительно, столько обманутыхъ надеждъ, разрушенныхъ мечтаній, она видла такъ много обращенныхъ на истинный путь арестантокъ и черезъ дв недли посл своего выхода изъ тюрьмы опять попадавшихъ въ нее, что давно уже отчаялась въ перерожденіи этого гршнаго міра, который, однакожъ, обязана была спасать. Святая старушка вовсе не признавала дйствительности краткосрочнаго заключенія, и арестантокъ, посаженныхъ въ видахъ исправленія, съ величайшимъ презрніемъ называла ‘потаскушками’. Она также весьма недоврчиво относилась къ раскаянію преступницъ — большихъ преступницъ — тхъ, ‘которыя убили’. (Ея кроткія уста не страшились вымолвить этого слова). По ея мннію, только посредствомъ вчнаго заключенія, въ соединеніи съ религіозными увщаніями, еще можно было надяться возвратить этихъ женщинъ къ Богу. Элиза убила, она осуждена была на вчное заключеніе, казалось, что она удовлетворяетъ всмъ условіямъ, необходимымъ для того, чтобы начальница занялась спасеніемъ души ея. Но Элиза была проститутка. Она принадлежала къ тому классу женщинъ, къ которому начальница, несмотря на свои христіанскія усилія, никогда не могла побдить въ себ отвращенія, отвращенія, такъ сказать, физическаго, потому что ей гадко было даже прикасаться къ этимъ несчастнымъ. Патеръ не питалъ къ нимъ этого отвращенія, онъ даже иногда не прочь былъ поговорить съ ними, добродушнымъ, отеческимъ тономъ, какимъ судьи говорятъ съ негодяями, которыхъ они посылаютъ на галеры, но онъ былъ убжденъ, что он рождены и должны умереть ‘въ грх’, и что трудиться надъ ихъ исправленіемъ совершенно напрасно. Скептицизмъ патера отличался отъ скептицизма начальницы только тмъ, что первый былъ веселаго и безпечнаго свойства, тогда какъ послдній носилъ на себ отпечатокъ какого-то мрачнаго отчаянія.
Не встрчая поощренія ни со стороны начальницы, ни со стороны патера, Элиза обратилась къ сестрамъ милосердія, съ которыми тюремные порядки ставили ее наиболе часто въ соприкосновеніе. И очень можетъ быть, что эта лицемрная набожность изъ корыстныхъ цлей, превратилась бы въ истинное религіозное чувство, еслибы, въ минуты упадка духа, Элиза нашла въ окружающихъ сочувствіе и поддержку. Она никогда не была неврующей, и у тюремнаго начальства сохранялся медальонъ съ образкомъ, который отъ нея отобрали въ тотъ день, какъ она пріхала. Напускное невріе явилось у Элизы только въ тюрьм, гд непокорная арестантка нашла въ религіи помощницу власти. Сестры милосердія точно также не отозвались на призывъ Элизы. Начальница, патеръ, сестры, не отталкивая ея безусловно, дали ей почувствовать, что они понимаютъ, съ какой цлью арестантка старается выказать себя передъ ними набожной.
Тогда Элиза какъ будто одеревенла. Самое тло ея, казалось, утратило чувствительность. Она всегда была зябкая и въ холодныя ночи дрожала въ дортуар. Теперь ей не было холодно. Если ей случалось ушибиться, то ощущеніе, произведенное ушибомъ, уже не казалось ей непосредственнымъ, а чмъ-то отдаленнымъ, едва до нея касающимся. Тоже самое происходило и съ ея душевными движеніями.
Элиза ничего не говорила.
— Запрещеніе прогулки, лишеніе скоромной пищи по воскресеньямъ вамъ все ни по чемъ! какъ стн горохъ! Не посадить ли ее на черствый хлбъ? Какъ вы объ этомъ думаете, матушка? прибавилъ директоръ, обращаясь къ начальниц.
Та, молча, едва замтно, кивнула головой въ знакъ согласія.
— На черствый хлбъ, повторилъ директоръ Элиз.— Слышите ли вы это? Говорятъ, что вы очень любите покушать, такъ, можетъ быть, это придется вамъ не совсмъ понутру?
Опять никакого отвта.
— Вы, какъ видно, ршились не отвчать своему директору? Элиза продолжала молчать.
— Ну, говорите же, деревянная башка. Я хочу, чтобъ вы говорили! вскричалъ съ яростью директоръ.
Элиза все молчала.
— Прирожденная испорченность! со вздохомъ вымолвилъ патеръ, вертя большими пальцами своихъ рукъ.
— Такъ, значитъ, это — открытое сопротивленіе, номеръ 7,999? Отвта не было.
— Скажите, по крайней мр, что вы впередъ не будете? Увидите, господа, что упрямица не скажетъ даже и этого!
И на этотъ разъ Элиза не произнесла ни слова, только подняла глаза на директора. Она плотно сомкнула губы, въ твердой ршимости молчать. По лицу ея пробжало мрачное облако ненависти. Передъ судьями, казалось, стоитъ тупое, озлобленное существо.
— Я, какъ вамъ извстно, стою за нравственныя наказанія, сказалъ взбшенный директоръ, нагнувшись къ уху инспектора:— но, право, бываютъ минуты, когда приходишь къ убжденію, что плеть была бы здсь дломъ нелишнимъ!
Директоръ тюрьмы, марсельскій уроженецъ, былъ комически-маленькій человчекъ, у котораго, при лысомъ череп, лицо совсмъ поросло волосами. Голова его безпрестанно потла и не могла выносить шляпы. Съ утра до ночи онъ бгалъ съ обнаженной головой по всмъ мстамъ, гд что-нибудь изготовлялось для арестантокъ, одежда, кушанье, и т. д., инспектировалъ, контролировалъ, наблюдалъ, всилъ, отмривалъ, выказывая неутомимую дятельность, зорко слдя за тмъ, чтобъ каждая арестантка получала все, что слдуетъ ей по положенію, онъ готовъ былъ поставить верхъ дномъ всю тюрьму и прогнать подрядчика за недочетъ одного дециметра сухихъ овощей въ порціи арестантки. Время его всецло принадлежало тюрьм, ею одною была занята его мысль, и днемъ, и въ безсонныя ночи. Вся жизнь его была непрерывной заботой о матеріальномъ благосостояніи арестантокъ. Въ его глазахъ, управленіе тюрьмой было чмъ-то въ род миссіонерскаго подвига, и, несмотря на все это, онъ часто являлся безчеловчнымъ начальникомъ, отличавшимся той жестокостью, которая развивается въ систематическомъ буржуа при малйшемъ противорчіи единственной иде, засвшей въ его коническомъ череп.
Криминалистъ американской школы, директоръ врилъ въ исправленіе преступниковъ посредствомъ молчанія. Ни скудные результаты, полученные имъ во время своего личнаго завдыванія тюрьмой, ни свидтельство уголовной статистики о постоянно возрастающей цифр рецидивистовъ — какъ мужчинъ такъ и женщинъ — за послднія двадцать лтъ не могли поколебать этой упрямой вры и убдить его въ напрасной жестокости системы. По его мннію, арестантка могла страдать только въ томъ случа, если ея шерстяное платье было плохой доброты или если ей не выдавали положенной порціи, что же касается до остального, то все это — ‘пустыя выдумки докторовъ’, какъ онъ выражался. Онъ находилъ, что постоянное молчаніе есть отличное гигіеническое средство для души и тла. Впрочемъ, онъ чаще всего, съ гордымъ презрніемъ экономиста и фанатика, не допускалъ даже и преній объ этой систем, которая была для него чмъ-то въ род символа вры. Случалось порой, что этотъ маленькій фантазёръ расположенъ былъ виднъ въ невольныхъ проступкахъ арестантантокъ формальный протестъ противъ его личныхъ идей, въ соединеніи съ непочтительностью въ его обидчивой особ. Тогда директоръ, вступая въ борьбу съ натурой, не переносившей молчанія, доходилъ до такой безпощадной строгости, до такихъ суровыхъ жестокихъ мръ, которыя, при современномъ смягченіи тюремныхъ наказаній, напоминали пытки стараго времени и придавали миніатюрной фигур задорнаго филантропа видъ полишинеля-вампира.

XI.

Черезъ нсколько мсяцевъ, Элиза опять стояла передъ тми же судьями, такая же непокорная и озлобленная.
— А! вы — все та же! говорилъ ей директоръ, дрожащимъ отъ гнва голосомъ.—Впрочемъ, нтъ, вы съ каждой недлей становитесь упрямй и хуже. О! я заставлю васъ говорить, голубушка! Я знаю. Но прежде, чмъ прибгать къ крайнимъ мрамъ, посмотримъ, не будетъ ли кто счастливе меня.
Отозвавшись на этотъ призывъ, начальница строго обратилась къ Элиз.
— Вы слышали, что говорилъ г. директоръ? Вы тотчасъ же должны выразить свое раскаяніе, свое сожалніе о сдланныхъ вами проступкахъ и, вмст съ тмъ, общать, что будете впередъ вести себя лучше. Въ противномъ случа — вы навлечете на себя самое строгое наказаніе, потому что ваша непокорность выходитъ изъ всхъ предловъ…
Начальница вдругъ остановилась, видя, какъ мало дйствія производятъ ея увщанія на арестантку.
Когда начальница замолчала, инспекторъ, рыжій голландецъ, все время приглаживавшій обими руками свои жесткіе волосы, также попытался сказать нсколько словъ обвиняемой.
— Ну, перестань же, дитя мое, что за упрямство! началъ онъ добродушнымъ голосомъ. — Прежде ты была не такая! начальство было всегда довольно тобой. Что же это вдругъ съ тобой сдлалось? Полно же! ты вдь знаешь, что здсь никому не доставляетъ удовольствія наказывать. Ну, Элиза, покончимъ нее это. Разскажи намъ сейчасъ, почему ты не хочешь..
Хочу! но не могу, вскричала Элиза, съ отчаяніемъ и дрожа всмъ тломъ. Дружеское, фамильярное обращеніе инспектора, назвавшаго ее по имени, глубоко потрясло ее.
— Это часто бываетъ со мной, г. инспекторъ, клянусь вамъ, хочу, но не могу.
Нсколько разъ еще повторяла Элиза жалобнымъ голосомъ: ‘Да, хочу, но не могу’, и, наконецъ, истерически зарыдала.
— Ну, скоро ли этому будетъ конецъ? крикнулъ директоръ, который въ этотъ день былъ сердитъ, потому что тюрьму постилъ одинъ англійскій экономистъ, приготовлявшій брошюру противъ системы молчанія.— Что вы намъ тутъ поете? Человкъ можетъ все, что захочетъ. Прошу васъ прекратитъ эту драму. Довольно нюнить. Вотъ мы посмотримъ, не возвратитъ ли вамъ силу воли одиночное заключеніе. (Директоръ никогда не употреблялъ слово карцеръ). Перейдемъ къ слдующей! No 9007!

——

По окончаніи засданія, обвинительница Элизы отвела директора въ сторону и сказала ему:
— Я не знаю… но номеръ 7999, кажется, съ нкотораго времени не въ нормальномъ состояніи… У него являются какія-то странности… Не попросить ли тюремнаго доктора, чтобъ онъ его освидтельствовалъ…
— Отличная мысль! иронически отвчалъ директоръ.—Васъ просто осняло вдохновеніе! Докторъ иметъ привычку находить сумасшедшими всхъ нашихъ лнтяекъ.
— Но, однакожъ… попыталась было робко возразить сестра милосердія.
— О! если вы непремнно считаете это нужнымъ… то конечно… Я знаю, что вс здсь смотрятъ на меня, какъ на человка системы, котораго не можетъ убдить очевидность… (Онъ искоса посмотрлъ на инспектора), но теперь, я, какъ директоръ, требую, желаю,— и непремнно,— чтобы нашъ добрый докторъ представилъ свое заключеніе…
Нсколько дней спустя, тюремный докторъ заявилъ въ своемъ донесенія о здоровьи Элизы, что арестантка не имла яснаго сознанія о вещахъ, утратила способность сосредоточивать вниманіе и повинуется побужденіямъ, чуждымъ ея воли. Онъ указывалъ, въ подтвержденіе своихъ словъ, на кражу марокъ, на прожорство, развившееся у Элизы и обыкновенно являющееся предвстникомъ умственнаго отупленія. Онъ говорилъ, что она — еще не сумасшедшая, но уже невполн обладаетъ свободной волей и потому не можетъ нести отвтственности за свои поступки. Въ заключеніе, онъ требовалъ, чтобъ система не была примняема къ ней во всей строгости и чтобъ ей пріискали работу, соотвтствующую ослабленію ея умственныхъ силъ.
Тогда Элизу перевели изъ мастерской, гд она нсколько лтъ работала на одномъ и томъ же мст, въ верхній этажъ стараго зданія, въ башмачную.

XII.

Башмачная была обширная, мрачная комната съ закоптлымъ потолкомъ, нагрвавшаяся чугунной печью, труба которой выходила въ окно. По стнамъ, пропитаннымъ несмываемой грязью и представлявшимъ рзкій контрастъ съ чистотой остальной тюрьмы, была развшена всякая дрянь. На полу валялись нитки, куски каменнаго угля, раздавленные деревянными башмаками, стояли лужи. Въ душномъ и спёртомъ воздух пахло кожей и потомъ людей, переставшихъ умываться. По одну сторону комнаты, на стульяхъ, а по другую на скамейкахъ, сидли двумя групами около шестидесяти старухъ и робко жались другъ къ другу, какъ маленькія школьницы въ класс. Нкоторыя изъ этихъ женщинъ, еще способныя къ башмачной работ, длали передки, но большая часть подрубляла платки для инвалидовъ. Многія были заняты работой, уже не требовавшей ни вниманія, ни особеннаго проворства и силы въ пальцахъ, трепали ленъ, щипали веревки, сортировали тряпки. Вообще, женщины, занимавшіяся въ башмачной и которыхъ тюремная администрація называла ‘тронутыми’, были плохія работницы. Одн изъ нихъ, положивъ передъ собой работу, сидли по цлымъ часамъ сложа руки и хлопая глазами. Другія, повертвъ ее въ рукахъ и что-нибудь въ ней напортивъ, бросали ее съ отвращеніемъ. Большинство же, поработавъ съ четверть часа и откинувшись къ спинк своего стула, чувствовали уже себя обезсиленными, побжденными, неспособными къ большему прилежанію. Дв или три арестантки прихлебывали маленькими глотками изъ кружки тизану, и, когда она была выпита, цлые часы сидли нагнувшись надъ кружкой и смотрли на дно ея.
Между самыми старыми, одна, въ большихъ желзныхъ очкахъ, имвшая суровый, непреклонный видъ парки, съ утра до ночи сидла, облокотясь на столъ и подпирая обими руками свой подбородокъ. Около старухи, молодая арестантка, еще красивая, но заплывшая жиромъ, весь день прохаживалась взадъ и впередъ безъ всякаго дла, безпрестанно барабаня по стеклу пальцами. Отъ времени до времени, появленіе сестры милосердія, заставляло нкоторыхъ на минуту взяться за прерванную работу, но он почти тотчасъ же бросали ее и снова принимали прежнія окаменлыя позы. Въ башмачной не существовало уже того, что замчалось еще въ остальной тюрьм — щегольства головными платками, которыя тамъ повязывались съ нкоторымъ кокетствомъ, съ нкоторой граціей, показывавшей, что женщина еще не совсмъ умерла въ арестантк.
Женщины эти не были сумасшедшими, но уже впали въ идіотизмъ. Ихъ не наказывали за лность, и довольствовались тмъ, что сработаютъ ихъ неловкіе, грязные пальцы.
Въ башмачной, Элиза начала мало по малу спускаться по всмъ ступенямъ человческой природы, незамтно приводящимъ разумное существо къ состоянію звря. Сначала ее заставили обрублять клтчатые платки, потомъ посадили за сортировку тряпокъ, наконецъ, признанная негодной ни къ какому занятію, она цлые дни проводила въ тупомъ созерцаніи, что-то ворча себ подъ носъ.
Тогда въ голов этой сороколтней женщины какъ-бы водворился мозгъ ребенка. Ее утшали, словно четырехлтнюю двочку, всякіе пустяки. Выдавался ли ей, вмсто стараго головнаго платка, новый, она радостно улыбалась, проводила понемъ нсколько разъ рукой, и губы ея шептали: ‘какой красивый’! Присылала ли какая-нибудь дама-благотворительница арестанткамъ корзинку фруктовъ — глаза ея, при вид пяти или шести сливъ, остававшихся на пустой тарелк, загорались жадностью, и она начинала хлопать въ ладоши.
Одновременно съ этимъ возрожденіемъ въ Элиз первыхъ ребяческихъ ощущеній, любопытное явленіе стало замчаться въ ея памяти, изъ этой памяти исчезали цлыя полосы жизни, Элиза мало по малу забыла свое пребываніе въ дом матери, въ Бурлемон, въ улиц Suflren, свою тюремную жизнь, не помнила даже того, что было вчера. Но, по мр того, какъ уходили во мракъ воспоминанія о ближайшихъ событіяхъ, все ярче и ярче выступали передъ ней годы ранняго дтства, проведенные вдалек отъ Парижа, въ Вогезскихъ Горахъ, въ деревушк, у сестры ея матери, выступали со всми подробностями. И, какъ это бываетъ иногда съ умирающими въ послднія минуты агоніи, воспоминанія о занятіяхъ, играхъ, удовольствіяхъ дтства сопровождались у Элизы безсознательными ребяческими движеніями, мимикой.
Она была въ лсу, первые листья зазеленли на вязахъ. Она искала гнздъ крошечныхъ птичекъ, скрывающихся между корнями деревьевъ. Она съ толпою двочекъ собирала чернику. Губы у всхъ были словно вымазаны чернилами. Она смялась надъ тми, у которыхъ корзинки были на половину пустыя.
Она ловила раковъ, счастливая и веселая, и въ старыхъ башмакахъ, надтыхъ на босую ногу, двигалась въ свжей вод, спотыкаясь чуть не на каждомъ шагу и смотря на прозрачный свтлый ручей, заставившій двочку, когда она увидала Марну, воскликнуть: У! какой здсь былъ сильный дождикъ.
Она играла въ зимніе вечера съ подругами ‘въ жандармы’ и въ ‘прачки’, обливая водой изъ чашки ту двочку, которая не могла удержаться отъ смха, когда ей кричали со всхъ сторонъ разныя глупости. Она ходила на богомолье и шептала заученныя молитвы, смотря на дрожащее пламя свчъ, зажженныхъ передъ образомъ Богородицы. Она сидла на главной деревенской улиц, подл странствующихъ итальянскихъ лудильщиковъ, съ восторгомъ слдя цлый день за тмъ, какъ подъ руками этихъ людей почернвшая внутренность старыхъ котловъ становилась серебрянной и блестящей. Она несла въ своихъ маленькихъ рученкахъ огромный пятиугольный пирогъ, который въ Вогезскихъ Горахъ дарятъ деревенскимъ дтямъ на Рождеств ихъ крестныя матери. Она восхищалась маріонетками, спрашивая себя: удастся ли ей на т деньги, которыя подарятъ ей, когда будетъ ярмарка, купить своей кукл такое же красивое платье, какія были на этихъ маріонеткахъ, плясавшихъ при мерцаніи двухъ свчей?
Но между всми этими воспоминаніями, въ которыхъ теперь проходила вся жизнь Элизы, было одно, сдлавшееся ежедневнымъ, постояннымъ, обычнымъ, непокидавшимъ ея почти никогда: это — воспоминаніе о веселой весн въ деревн. Надъ головой несчастной больной арестантки, съ каждымъ днемъ все боле и боле терявшей сознаніе окружающаго, вчно цвли теперь вишневыя деревья ея родины. Утренняя молитва въ тюрьм заставала уже Элизу гуляющею по зеленымъ лугамъ, усянннымъ маргаритками, по тмъ лугамъ, которые видли ея первые дтскіе шаги. Вешнее голубое небо сверкало надъ ней, серебристыя нити носились въ воздух. Она шла подъ деревьями, покрытыми блымъ цвтомъ, посреди которыхъ чернли порхавшія цлыми стаями птички. Она шла, а со всхъ втвей падали непрерывнымъ дождемъ блые лепестки, кружась въ воздух и съ медленнымъ колыханіемъ опускаясь на землю, подобно бабочкамъ, на крылья которыхъ они походили.
Въ полдень, она неподвижно лежала подъ легкой тнью этихъ цвтущихъ вершинъ, вдыхая въ себя медовый запахъ цвтовъ, согрваемыхъ солнцемъ, и слушала чириканье птичекъ, счастливая, внутренно восхищенная тмъ, что блый дождь не переставалъ щекотать ея лицо, ея шею, ея дтскую наготу. Иногда втеръ уносилъ отъ нея лепестки, и она, медленно махая руками въ воздух, возвращала ихъ къ себ. Такъ проводила она дни — цлые дни, хороня себя подъ этимъ цвточнымъ снгомъ…
Иллюзія бдной арестантки доходила до того, что она оцпенвшими пальцами почти недйствовавшей руки все описывала въ смрадномъ тюремномъ воздух какіе-то круги, какъ бы желая привлечь на себя блые лепестки, падавшіе съ цвтущихъ деревьевъ родной Ажольской Долины…

XIII.

Нсколько лтъ тому назадъ, мн случилось гостить въ одномъ замк, въ окрестностяхъ Нуарльё. Однажды, отъ нечего длать, наше общество вздумало осмотрть женскую тюрьму. Мы сли въ экипажи. Былъ грустный, осенній день. По срому небу носились тучи, блдная рка катилась посреди однообразной мловой равнины, и весь этотъ мертвый плоскій пейзажъ замыкался на горизонт волнистыми, каменными массами. Вскор мы увидли передъ собой Нуарльё, съ его стариннымъ валомъ, обратившимся въ мсто для прогулокъ, съ его зеленющимъ кладбищемъ, съ окруженной стриженными деревьями площадкой для танцевъ и высокими стнами женской тюрьмы, по одну сторону которой находится исправительный домъ для молодыхъ арестантокъ, по другую — домъ сумасшедшихъ.
Мы остановились у супрефекта, знакомаго съ владльцемъ замка. Насъ ввели въ небольшой залъ, гд развшаны были литографіи Фелона въ палисандровыхъ рамахъ и охотничьи трофеи, осненные тирольской шляпой, подъ которыми лежалъ на фортепьяно романсъ Надо.
Черезъ нсколько минутъ вошелъ супрефектъ. Онъ принадлежалъ къ пород супрефектовъ веселыхъ.— ‘У насъ все отлично устроено, вскричалъ онъ съ комической интонаціей пале-рояльскаго актёра, подписывая въ то же время какую-то оффиціальную бумагу:— превосходно, какъ нельзя лучше… Домъ сумасшедшихъ рядомъ съ тюрьмой, такъ что переводить арестантовъ ничего не стоитъ…’ Потомъ, застегнувъ на вторую пуговицу перчатку цвта gris perle, подалъ руку дам, съ граціей танцора, сдланнаго супрефектомъ за то, что онъ хорошо дирижировалъ котильйономъ въ Париж.
Мы осматривали женскую тюрьму долго и обстоятельно, развлекаемые все время остроумными шутками нашего любезнаго чичероне, и уже хотли удалиться, когда директоръ настоялъ, чтобы мы постили еще лазаретъ.
Мы вошли въ просторную комнату, гд находились двнадцать кроватей.
— Четыре процента смертности! Только четыре процента, господа! повторялъ самодовольно миніатюрный директоръ, за нашими спинами.
Я остановился передъ одной кроватью, на которой лежала, въ ужасающей неподвижности, женщина, очевидно, страдавшая болзнью спиннаго мозга. Надъ головой ея прибитъ былъ нумеръ и за нимъ торчала засохшая, освященная втка. У изголовья больной безмолвно стояла дежурная арестантка, казавшаяся олицетвореннымъ Постояннымъ Молчаніемъ, сторожившимъ смерть.
— Это — приговоренная къ смертной казни… проститутка Элиза… ея процессъ когда-то надлалъ большого шума… Но замтьте, господа, четыре процента! тотчасъ же прибавилъ директоръ.
Я внимательно посмотрлъ на эту женщину съ омертвлымъ лицомъ, съ глазами уже не видвшими, и одни только губы которой сохраняли еще признакъ жизни. Она выпячивала ихъ по направленію къ сидлк, какъ бы желая что-то сказать и не смя.
— Но, господа! воскликнулъ я, съ нкоторымъ раздраженіемъ въ голос:— неужели вы не позволяете вашимъ больнымъ говорить даже въ агоніи?
— О, помилуйте!.. Не правда ли, г. директоръ, вдь мы — вовсе не такіе формалисты? съ веселымъ видомъ сказалъ супрефектъ и обратился къ больной: — говорите, говорите, моя милая, сколько хотите.
Но позволеніе пришло слишкомъ поздно. И супрефекты не могутъ заставить говорить мертвыхъ!

А. <Н.> П.<лещеев>

Конецъ.

‘Отечественныя Записки’, NoNo 4—5, 1877

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека