Осужденная на молчание, Гонкур Жюль, Эдмон, Год: 1877

Время на прочтение: 34 минут(ы)

ОСУЖДЕННАЯ НА МОЛЧАНІЕ.

Повсть

ЭДМОНДА ГОНКУРА.

Еще въ предисловія къ своему лучшему роману ‘Жермини Ласерте’, братья Гонкуры, блестящіе представители современной школы реальнаго романа во Франціи, прямо говорили: ‘Теперь, когда романъ расширяется и ростетъ. когда онъ начинаетъ принимать, серьезную, живую, пламенную форму литературнаго и соціальнаго изслдованія, когда онъ становится по своему психологическому анализу нравственной исторіей нашего времени и подчиняетъ себя строгимъ методамъ и требованіямъ науки, онъ, конечно, иметъ право на свободные, откровенные пріемы науки’. На этомъ основаніи Эдмондъ Гонкуръ, по смерти Жюля, единственный представитель знаменитаго литературнаго имени братьевъ Гонкуровъ, на дняхъ ‘открыто, торжественно, хотя, быть можетъ, въ послдній разъ’, воспользовался этимъ правомъ и написалъ ‘Проститутку Элизу’, {La Fille Elisa, par Edmond de Goncourt}, съ той-же жаждой интелектуальной любознательности, съ тмъ-же гуманнымъ сочувствіемъ къ человческимъ страданіямъ.
‘Я глубоко убжденъ, говоритъ онъ въ предисловіи къ своему новому произведенію, первому безъ сотрудничества брата Жюля,— что моя книга чиста и цломудренна, что ни одна ея страница, какихъ-бы щекотливыхъ предметовъ она ни касалась, не возбудитъ въ читател ничего, кром грустныхъ мыслей. Но мн нельзя было порою не говорить, какъ доктору, ученому, историку. Было-бы, право, оскорбительно для насъ, молодой и серьезной школы современнаго романа, если-бъ мы не могли обсуждать, анализировать и описывать то, что дозволено авторамъ ученыхъ опытовъ, изслдованій и другихъ сочиненій съ учеными заглавіями. Въ наше время нельзя писать романъ только для развлеченія двицъ, незнающихъ, что длать отъ скуки во время путешествія по желзной дорог, и только потому принимающихся за чтеніе. Мн кажется, что сначала ныншняго столтія мы пріобрли право писать для людей зрлыхъ. Современные романы изобилуютъ описаніями нравовъ и обычаевъ тайной проституціи, извиняемой, оправдываемой и даже прославляемой въ самой галантерейной, клубничной форм. Въ большинств романовъ, красующихся на окнахъ книжныхъ магазиновъ, говорится только о продажной любви камелій, куртизанокъ и проститутокъ, незаконно скрывающихъ свое ремесло отъ полицейскаго надзора, а неужели нельзя или опасно представить серьезную монографію открытой проститутки, неужели безнравственность автора увеличится отъ пониженія тарифа на, человческое тло? Нтъ, я не думаю. Впрочемъ, проституція и проститутка составляютъ только эпизодъ моей книги, главный-же интересъ ея — тюрьма и арестантка. Въ этомъ отношеніи, признаюсь, я старался дозволенными романисту средствами тронуть сердце читателя и заставить его глубоко задуматься. Да, я боролся негодующимъ перомъ, отмнившемъ еще въ прошломъ столтіи пытку — съ системой ‘постояннаго молчанія’, съ этой улучшенной системой тюремнаго заключенія, придуманной американцемъ Осборномъ, и которую, однако-жь, Европа не посмла заимствовать вполн съ ея филантропическими ударами плетью по обнаженнымъ плечамъ арестантокъ, я боролся съ этой лицемрной карой, идущей дале приговора суда и убивающей на вки умъ женщины, приговоренной въ тюрьм лишь въ ограниченное число лтъ. Я былъ-бы очень счастливъ, если-бъ моя книга побудила общество прочесть ученые труды о ‘пенитенціарномъ умопомшательств’, привести въ извстность количество доведенныхъ до идіотства арестантовъ во всхъ провинціальныхъ французскихъ тюрьмахъ, подвергнуть обстоятельному изслдованію и оцнк жестокую илюзію нравственнаго исправленія преступниковъ путемъ вчнаго безмолвія, если-бъ, наконецъ, моя книга смогла затронуть сердце нашихъ законодателей’.
Вотъ цль, которую поставилъ себ талантливый авторъ и, скажемъ прямо, достигъ ея самымъ блестящимъ образомъ. Его небольшой очеркъ, въ сущности, неимющій притязанія на романъ или повсть, представляетъ жгучую, энергичную, трезвую, основанную на психологическомъ и патологическомъ анализ, филипику противъ немилосерднаго убиванія человка въ преступник. Такъ называемая осборнская пенитенціарная система, впервые введенная въ Нью-йоркской тюрьм, составляетъ видоизмненіе одиночной системы, въ ней арестантовъ длятъ на классы по возрасту, полу и роду преступленій, ихъ запираютъ на ночь по одиночк въ отдльныя кельи, а днемъ они работаютъ, дятъ и гуляютъ вмст, но имъ строго воспрещено говорить между собою. Въ большинств французскихъ центральныхъ и провинціальныхъ тюремъ, поразительную картину внутренней жизни которыхъ рисуетъ Гонкуръ, эта система нсколько измнена: у арестантовъ общіе дортуары, такъ что они всегда, днемъ и ночью, находятся вмст, но, подъ страхомъ тяжелаго наказанія, обязаны вчно молчать. Вотъ это-то лишеніе слова живого существа, окруженнаго такимиже живыми и насильственно безмолвными существами, приводитъ, въ громадномъ количеств случаевъ, если не къ совершенному умопомшательству, то къ притупленію умственныхъ способностей и къ превращенію, въ-конц-концовъ. человка въ безсловесное животное. Поэтому, лучшіе мыслители и друзья человчества отвернулись отъ такого лицемрнаго способа исправлять нравственность преступника, уничтожая въ немъ все человческое. Но эта пенитенціарная система существуетъ еще во многихъ мстахъ Европы и Америки, а потому пламенный протестъ въ столь художественной, общедоступной форм, какъ очеркъ Гонкура, имете большое общественное значеніе.
Къ сожалнію, нельзя отнестись съ такой-же безграничной похвалой къ первой части книги Гонкура — къ исторіи прежней жизни героини его повсти или, лучше сказать, къ исторіи ея странствованій по различнымъ парижскимъ и провинціальнымъ домамъ терпимости, что, по сознанію самого автора, составляетъ лишь эпизодъ его разсказа. Непонятно, зачмъ понадобилось почтенному автору, являющемуся въ послднемъ своемъ произведеніи боле публицистомъ, чмъ романистомъ, поставить жертву убивающей человчность системы тюремнаго заключенія въ грязную, отталкивающую среду самой низкой уличной проституціи. Сильное, жгучее впечатлніе его разсказа нисколько отъ этого не выигрываетъ, а напротивъ, не смотря на весь талантъ Гонкура, страницы, посвященныя описанію домовъ терпимости и нравовъ ихъ обитательницъ являются какими-то блдными, туманными, скучными, хотя нигд ни однимъ словомъ реалистъ-художникъ не удаляется отъ жизненной правды и не позволяетъ себ, подобно другому блестящему представителю реальной школы, Золя, рисовать, изъ любви къ искуству, совершенно безцльныя, неидущія къ длу, грязныя картины, или прибгать отъ своего имени къ грубымъ, сальнымъ выраженіямъ. Конечно, все это относится только до аксесуаровъ, рисуемой Гонкуромъ картины свободной дотюремной жизни Элизы, психологическій-же анализъ ея характера поражаетъ своей реальной, художественной правдивостью.
На основаніи всего сказаннаго, мы познакомимъ читателей съ новымъ произведеніемъ Гонкура въ извлеченіи, останавливаясь исключительно на второй части его, касающейся жизни Элизы въ тюрьм.

ГЛАВА I.

Приговорятъ женщину къ смертной казни или нтъ?
Ввечеру, въ желтоватыя сумерки, которыми всегда оканчивается декабрьскій день, въ нагоняющихъ страхъ потемкахъ залы суда, гд, казалось, наступала уже ночь, когда гд-то невидимые никмъ часы пробили забытое всми время, изъ среды судей съ лицами, почти заслоненными отъ взоровъ публики красными мантіями, словно изъ глубокой пропасти только-что усплъ выйти изъ беззубаго рта президента ‘безпристрастный сводъ’.
Судъ удалился, присяжные были въ зал совщаній, публика ринулась въ залу засданій, За спиною у двухъ муниципальныхъ гвардейцевъ въ кожаной амуниціи, она толкалась вокругъ стола вещественныхъ доказательствъ, комкая красные штаны убитаго солдата, развязывая завязки окровавленной рубахи, стараясь пропустить ножъ въ отверстіе на корявомъ отъ запекшейся крови бль.
Постители смшались, свтлыя женскія платья рзко выдлялись среди темныхъ группъ адвокатовъ. Въ глубин залы красный силуэтъ прокурора прогуливался подъ руку съ черною тнью защитника подсудимой. Полицейскій сержантъ какимъ-то образомъ услся на мсто судебнаго пристава. Но эта путаница, это смятеніе, этотъ безпорядокъ не производили ни малйшаго шума, точно вс лишены были способности слова и странная, даже нсколько страшная тишина царила во время перерыва.
Вс о чемъ-то думали: женщины, опустивъ глаза, смотрли неопредленно. въ пространство, завсегдатаи на уголовныхъ процессахъ словно замерли, опершись на перила. Въ углу жандармъ, снявъ киверъ, потиралъ свой угреватый, задумчивый лобъ. Въ группахъ, гд тихо разговаривали, рчи прерывались вдругъ… Всякій въ смущеніи старался проникнуть въ ту таинственную драму, которая разъигралась съ этимъ линейнымъ солдатомъ, убитымъ этою женщиною и всякій повторялъ:
‘Приговорятъ женщину къ смертной казни или нтъ»!
Тишина становилась все глубже и глубже, по мр увеличенія темноты, и въ груди у всхъ зарождалось, въ перемежку съ жестокимъ любопытствомъ, то электрическое потрясеніе, которое вноситъ въ толпу живыхъ смертная казнь, висящая надъ однимъ изъ имъ подобныхъ.
Часы проходили и ожиданіе становилось мучительнымъ.
Время отъ времени лязгъ запираемыхъ замковъ въ дверяхъ внутреннихъ комнатъ дворца правосудія приводилъ какъ-бы въ движеніе эту неподвижность, заставлялъ всхъ повернуться къ маленькой дверц, откуда должна была снова войти подсудимая, и взгляды останавливались на мгновеніе на ея шляпк, приколотой тутъ какъ-то булавкою, воткнутою въ ея полинявшія ленты.
Затмъ снова вс эти мужчины и женщины впадали въ прежнюю неподвижность. Чмъ больше затягивалось совщаніе и зловще оттягивался приговоръ, тмъ ясне и ясне вырисовывались въ воображеніи публики красное дерево гильотины, палачъ, вся ужасающая обстановка обезглавленія и въ короб, наполненомъ отрубями, окровавленная голова, вотъ этой, живой, которая теперь тамъ, за переборкой.
Совщаніе присяжныхъ тянулось долго, долго, страшно долго. Залъ освщался уже только синевою ночи, которая просвчивала чрезъ окна. Въ потемкахъ, прихрамывая, какъ старикашка, судейскій сторожъ прибиралъ блье, испачканное темноватыми пятнами — вдь тоже казенное добро.
Изъ таинственнаго мрака выдлялись предметы: залъ, трибуны, перегородки только-что передланныя и ни разу еще неслышавшія смертнаго приговора, еще блестящія новизною и полныя звуковъ, издаваемыхъ новымъ деревомъ въ сумрак ночи, словно начинали оживляться и словно безпокоились, что имъ подарятъ на новоселье человческую голову.
Вдругъ рзкій звонъ колокольчика. И тотчасъ-же возсталъ передъ дверью, откуда должна показаться осужденная и которую онъ оберегалъ, жандармскій капитанъ. Судьи на мстахъ. Вотъ и присяжные сошли съ лстницы, ведущей въ комнату совщаній.
Принесли лампы съ абажурами, он бросаютъ какой-то красноватый свтъ и на судейскій столъ, и на бумаги, и на сводъ законовъ. Въ толп какая-то религіозная сосредоточенность, у всхъ захватило дыханіе.
Присяжные на мстахъ. Они серьезны, строги, задумчивы и словно закутаны, поверхъ сюртуковъ, въ торжественное величіе прорицателей правды.
Тогда старшина присяжныхъ, старикъ съ сдою бородою, встаетъ на первой скамейк, развертываетъ бумагу, и голосомъ, словно удушеннымъ тмъ, что сейчасъ прочтетъ, болзненно проговариваетъ:
‘По чести и совсти, передъ Богомъ и людьми, отвтъ присяжныхъ слдующій: ‘да, но всмъ вопросамъ’.
Смерть! смерть! смерть! вотъ-что шепчутъ вс, перебгая отъ сосда къ сосду, шопотъ ужаса, подобный безконечному эхо, повторяется во всхъ концахъ залы: смерть! смерть! смерть!
Едва успла толпа услышать это смертельное: ‘Да, безъ облегчающихъ вину обстоятельствъ’, это ‘да’, котораго вс боялись, но котораго не ожидали — спины присутствующихъ подираетъ морозомъ и дрожь зрителей переходитъ даже на непоколебимыхъ исполнителей закона.
Въ развитіи трагедіи человческое смущеніе длаетъ перерывъ лишь на одну минуту: при свт зажигаемыхъ лампъ видны необдуманные, невольные, безцльные жесты, видны руки, которыя застегиваютъ судорожно пуговицы, словно хотятъ скрытъ движенія сердца.
Наконецъ, данъ приказъ ввести подсудимую. Нкоторые, чтобы лучше видть страданія ея и какъ измнится она въ лиц при чтеніи приговора, взлзли на скамьи. Она въ одинъ прыжокъ появляется на порог маленькой двери и смотритъ вопросительно, точно хочетъ угадать по выраженію лицъ, что ей предопредлено судьбою. Но вс опускаютъ глаза, отворачиваются, отказываются отвтить что-либо. Многіе сходятъ со скамей, куда они взлзли.
Подсудимая садится и раскачивается на скамейк съ притворно-спокойнымъ лицомъ, съ руками, сложенными за спиною, точно он у нея уже связаны и точно сама она подвязана уже къ гильотин.
Секретарь читаетъ обвиняемой приговоръ присяжныхъ. Президентъ суда даетъ слово прокурору, который требуетъ примненія закона. Президентъ, голосомъ, въ которомъ не слышится ни капли дкаго и ироническаго оттнка посдвшаго судьи, спрашиваетъ у подсудимой, не иметъ-ли она что-либо замтить по поводу приговора.
Обвиненная садится. Языкъ ея ищетъ во рту слюны, которой нтъ, она вся движется, руки все еще у нея за спиною, и ничего-то она будто не понимаетъ.,
Тогда судъ встаетъ, головы судей сближаются, они обмниваются нсколькими словами шопотомъ впродолженіи нсколькихъ секундъ, а лбы ихъ поблднли. Потомъ предсдатель открываетъ сводъ законовъ, что лежитъ передъ нимъ, и глухо прочитываетъ:
‘Всякій, осужденный на смерть, да лишится головы’.
При словахъ ‘да лишится головы’, осужденная, бросившись впередъ, въ сверхъестественномъ порыв начинаетъ комкатъ въ своихъ дрожащихъ пальцахъ свою шляпку,— которая принимаетъ форму комка… вдругъ подноситъ ее къ лицу… сморкается въ этотъ безформенный комокъ… и, не проронивъ ни слова, падаетъ снова на скамью, схвативши обими руками шею, руки машинально давятъ шею такъ точно, какъ-бы руки старающіяся удержать на плечахъ подкошенную голову.

ГЛАВА II.

Среди толпы мужчинъ, женщинъ и дтей, собравшейся на станціи желзной дороги, полицейскій сержантъ посадилъ Элизу въ вагонъ съ надписью: ‘арестантскій’. Она смутно видла эту толпу, маленькую птичку, спорхнувшую съ крыши вагона…
Она была помилована. Ножъ гильотины не перерубитъ ей шеи, и ея обезглавленное тло не будетъ предано холодной земл, покрытой снгомъ. Завтра на разсвт толпа звакъ, топая ногами по мостовой площади Рокотъ, въ ожиданіи ея казни, не разбудитъ ее отъ тревожнаго сна. Она будетъ жить!
Поздъ тронулся. Она быстро удалялась отъ мста казни. Для нея было ясно, что смерти ея не хотятъ. Изъ всего, что ей объявили, она поняла только одно — что она не умретъ. Ахъ! да, она припомнила, что гд-то въ приходской церкви освящали колоколъ, и патеръ выпросилъ ей помилованіе. Она будетъ жить, да, она будетъ жить! И она громко, рзко захохотала.
Потомъ ей стало стыдно и она устремила проницательные взгляды въ окружавшую ее темноту. Входя въ вагонъ, она не обратила вниманія, были-ли съ нею спутники. Теперь-же она убдилась, что была совершенно одна. Тогда она принялась снова дико, нервно хохотать, точно не имла силы остановиться.
‘Про меня нельзя сказать, чтобъ я родилась въ сорочк, промолвила она. наконецъ, переставъ смяться.
Поздъ несся на всхъ парахъ, покачиваясь изъ стороны въ сторону. Элиза погрузилась въ свои мысли, походившія на мрачный кошмаръ человка, которому кажется, что онъ стоитъ на корабл, быстро исчезающемъ подъ водою.
Свистокъ, голосъ кондуктора, выкликавшаго станцію и тяжелые шаги вокругъ вагона пробудили ее отъ тяжелаго забытья.
Неожиданно ею овладло любопытство. Противъ нея, подъ скамьей, сквозь щель виднлся свтъ. Она бросилась ничкомъ на полъ и припала глазомъ къ щели. Не вдалек отъ полотна желзной дороги, по маленькой тропинк, весело шелъ мужъ съ женою и дтьми, очевидно, спшившій посл непродолжительной разлуки возвратиться къ своему домашнему очагу.
А поздъ несся дале и Элиз казалось, что она никогда не достигнетъ цли путешествія, хотя она вполн сознавала, что еще не очень давно выхала изъ Парижа.
Неожиданно, какъ-бы вспомнивъ что-то давно забытое, она выдернула изъ подъ блья, наполнявшаго небольшую корзинку изъ черной соломы, засаленную бумагу и спрятала ее въ свой громадный шиньонъ.
Свистки, выклики станціи и шаги пасажировъ продолжались по-прежнему. Но чмъ ближе арестантка приближалась къ мсту своего заключенія, тмъ боле желаніе окончить путешествіе замнялось въ ней какимъ-то неопредленнымъ страхомъ неизвстнаго будущаго. Сердце ея билось, какъ сердце птицы, которую ловецъ держитъ въ своей рук.
‘Кажется, здсь’, подумала она, услыхавъ названіе станціи, о которой ей говорили въ Париж, и инстинктивно съежилась, какъ ребенокъ подъ угрозой наказанія.— ‘Нтъ, я врно ошиблась. Вс вышли изъ вагоновъ, а за мною никто не приходитъ’.
Вдругъ дверца быстро отворилась и рзкій голосъ приказалъ ей выйдти.
Она встала, но ея глаза совершенно отвыкли отъ свта въ послдніе дни, проведенные въ мрачной кель приговоренныхъ къ смерти, ее почти ослпило зимнее, блестящее солнце, ноги ея дрожали, отыскивая ощупью ступеньки вагона. Кто-то грубо схватилъ ее за плечи и толкнулъ впередъ.
Въ Париж она боялась толпы, оглашавшей воздухъ при ея появленіи криками: ‘вотъ убійца, убійца!’ Она еще боле опасалась этой толпы въ томъ город, гд находилась ея тюрьма. Но на станціи никого не было. Ее вывели изъ вагона только тогда, когда вокзалъ совершенно опустлъ.
Элиза искала глазами карету, въ которой должны были отвезти ее въ тюрьму, но къ ней подошли два тюремныхъ служителя въ синихъ мундирахъ и повели ее пшкомъ. Тюремная администрація, изъ экономіи, не закладывала кареты, когда поздъ привозилъ только одного или двухъ арестантовъ. Жители Нуарлье до того привыкли къ ежедневнымъ пріздамъ арестантовъ, что прохожіе, попадавшіеся по дорог, не поднимали даже головы.
Безмолвно шла Элиза среди своихъ провожатыхъ по улицамъ предмстья. Погода была такая холодная, что иней, покрывшій ночью деревья, замерзъ, и листья, точно хрустальные, падали на землю, звенли, какъ стекло.
Они прошли подъ аркой старинныхъ городскихъ воротъ, наверху которыхъ, какъ показалось Элиз, въ трещин стараго камня росло большое дерево. Но она ни въ чемъ не отдавала себ яснаго отчета, она передвигала ноги, не чувствуя никакого движенія, точно во сн. Обогнувъ уголъ узкаго переулка, она неожиданно очутилась передъ большой красной ршеткой. Издали на блыхъ каменныхъ воротахъ, она прочла черную надпись: ‘Центральный рабочій и исправительный домъ’.
Ворота отворились. Сначала ей представилось, что ее уже заперли въ четырехъ стнахъ, но, увидавъ надъ собою небо, она вздохнула продолжительно, почти вслухъ. Она шла по большому двору, окаймленному четырьмя новыми кирпичными флигелями, блествшими свтлой краской. Этотъ дворъ мела женщины въ красныхъ платкахъ на голов, синихъ курткахъ и въ деревянныхъ башмакахъ. Он вс смотрли изподлобья, Элиза еще никогда не видывала подобнаго выраженія въ глазахъ живого, свободнаго существа.
Ее провели къ подъзду, устроенному въ старинной башн, которая была подведена подъ общій фасадъ съ новыми зданіями. Она вошла въ сяи и замтила тамъ небольшую печь и конторку съ громадными книгами, а сквозь полуотворенную дверь сосдней комнаты — кровать съ соломеннымъ тюфякомъ.
Привратникъ спросилъ у нея деньги и все, что было на ней драгоцннаго. Она вынула изъ кармана портмоне, сняла съ шеи маленькій медальонъ, а изъ ушей большія серьги. Привратникъ замтилъ, что у нея еще было кольцо. Это было дрянное серебряное кольцо съ сердечкомъ изъ голубого стекла. Она медленно сняла его съ пальца, какъ-бы съ сожалніемъ, но не спуская глазъ съ ршетки изъ большихъ четырехугольныхъ кольевъ, врод той, которую она однажды видла въ Jardin des Plantes, въ помщеніи слоновъ. Ея глаза впивались въ желзную дверь, а ноздри раздулись, какъ у дикаго звря, чуящаго, что его запрутъ въ клтку. Забывшись, она не отдала кольца, и привратникъ насильно взялъ его изъ ея рукъ.
Когда онъ вписалъ въ книгу бумагу, поданную ему однимъ изъ провожатыхъ арестантки, то, къ величайшему ея изумленію, ее вывели снова изъ сней во дворъ и, чрезъ узкій проходъ между двумя высокими стнами, доставили въ лазаретъ, находившійся въ маленькомъ домик въ саду. Посл медицинскаго освидтельствованія, она снова возвратилась къ воротамъ и по деревянной лстниц, пропитанной запахомъ горячаго хлба и грязнаго блья, поднялась въ большую комнату, окна которой выходили на узенькій дворъ, гд на веревкахъ сушились сотни женскихъ рубашекъ.
Сестра милосердія съ серьезнымъ, строгимъ лицомъ приказала ей раздться. Она стала медленно, лниво, съ продолжительными остановками развязывать тесемки и снимать вещи, очевидно, желая хоть на минуту сохранить еще одежду свободнаго существа. Пока она складывала на полу вещь за вещью свою скромную одежду, другая арестантка достала для нея съ полокъ на стн полосатый, синій головной платокъ, дрогетовое платье, юбку, толстую холщевую рубашку, шерстяныя чулки и деревянные башмаки.
Наконецъ, Элиза надла арестантскій мундиръ съ двойнымъ нумеромъ на рукав (одинъ нумеръ, подъ которымъ она была внесена въ книгу поступленій, а другой — блья),— нумеромъ, подъ которымъ она должна была, уже безъ собственнаго, имени, влачить свои дни искупленія. Сестра милосердія осмотрла ее съ ногъ до головы и сказала что-то дежурной арестантк, которая, подойдя къ Элиз, подняла свою руку къ ея голов. Элиза дрогнула и въ верхней части ея тла сказалась какая-то тнь сопротивленія, но она тотчасъ успокоилась, почувствовавъ, что протянутая къ ней рука только заправила подъ платокъ ея волосы, торчавшіе на вискахъ.
Посл этого дежурная арестантка уложила вещи вновь прибывшей товарки въ салфетку и, завязавъ, пришила къ узлу кожанный ярлыкъ съ надписью, сдланной сестрою милосердія. Покончивъ съ этимъ, об женщины понесли узелъ въ сосднюю комнату. Элиза машинально послдовала за ними и никто ей не помшалъ.
Это было небольшое помщеніе, носившее названіе магазина. По всмъ четыремъ стнамъ, съ полу до потолка, были устроены деревянныя полки, загроможденныя до верха узлами, которыхъ было такое множество, что они почти заслоняли единственное маленькое окошко комнаты. Потолка не было видно подъ безконечнымъ количествомъ висвшихъ на немъ соломенныхъ корзинокъ, желтыхъ и черныхъ. Между полками висло на крючк новое, коричневое шерстяное платье.
— Уже готово! промолвила сестра милосердія.
— Да, отвчала дежурная арестантка, влзая на стулъ, чтобъ положить узелъ Элизы,— это платье въ двадцать шесть франковъ, приготовлено для исправившейся арестантки, которая поступаетъ въ монастырь.
Съ этими словами она втиснула корзинку Элизы между другими корзинками, висвшими на потолк.
Утомленная, разбитая, уничтоженная усталостію этого дня и чувствуя во всемъ тл легкую дрожь, подобную той, которая вчно сохраняется рудокопами, спасшимися отъ подземнаго обвала въ шахтахъ, Элиза тупо смотрла на вс эти узлы. Одинъ изъ нихъ развязался и изъ него торчала старомодная матерія, какую Элиза тридцать лтъ тому назадъ еще ребенкомъ видала на своей матери. Передъ ея глазами пронеслась тнь женщины, вошедшей въ тюрьму молодой и вышедшей старухой въ плать, которое носили четверть столтія тому назадъ. Другіе узлы совершенно пожелтли отъ времени и въ ихъ складкахъ виднлись паутины съ дохлыми мухами.
Странно сказать, но зрніе Элизы потеряло способность сосредоточенія: она не схватывала уже никакихъ общихъ чертъ, но мелкія подробности какъ-то машинально, противъ ея воли, запечатлвались въ ея голов.
Она замтила, что на каждомъ узл былъ кожанный ярлыкъ-съ надписью. Она подошла къ одному изъ нихъ и прочла:

No 3093.

Поступила . . . . . 7 марта 1849 года.
Срокъ . . . . . 7 марта 1867 года.
Эти два числа означали количество лтъ, но сколько именно — Элиза не могла сразу сообразить, такъ пуста была ея голова, въ такомъ забытьи находилось все ея существо. Она начала считать во пальцамъ: 1850, 1851, 1852, 1853, 1854, 1855… Но среди этаго счета она безпомощно развела руками. Что значили для нея года! Для нея не существовало срока… ее заключили навсегда, навсегда, навсегда!
Наконецъ, желзная дверь внутренней ршетки затворилась за нею, мрачныя стны тюрьмы приняли ее въ свои объятія, изъ которыхъ она могла вырваться только бездыханнымъ трупомъ въ гробу.
Ей пришлось спать на кровати въ семьдесять сантиметровъ длины, съ соломеннымъ тюфякомъ въ двнадцать фунтовъ вса и съ коричневымъ шерстянымъ одяломъ.
На другой день она встала въ пять съ половиною часовъ, выслушала молитву, сказанную сестрою милосердія и сошла внизъ въ столовую за кускомъ хлба. Въ шесть съ половиною она отправилась въ мастерскую и шила до девяти. Въ девять она спустилась снова въ столовую для завтрака, состоявшаго изъ сухихъ овощей въ количеств трехъ децилитровъ и кружки воды. Въ девять съ половиною она гуляла въ саду, въ десять возвратилась въ мастерскую и работала до четырехъ. Въ четыре сошла въ столовую для обда, состоявшаго изъ тхъ-же сухихъ овощей и воды. Въ четыре съ половиною повторилась прогулка. Въ пять она вернулась въ мастерскую и работала до ночи, затмъ легла спать.
Каждый день повторялось то-же самое: та-же работ, та-же прогулка, та-же пища, т-же восхожденія и нисхожденія по лстницамъ въ опредленные часы.

ГЛАВА III.

Много времени прошло прежде, чмъ Элиза сознала свое положеніе, почувствовала поразившую ее кару и ощутила умерщвленіе тла и духа. Подобно тому, какъ человкъ, осыпаемый ударами по голов, все-же держится на ногахъ, она проводила свою новую жизнь въ какомъ-то умственномъ забытьи, которое мшало ей видть, чувствовать, страдать. Она ходила, дйствовала, переносила все, что выпадало на ея долю, съ тупымъ отсутствіемъ всякой мысли.
Но однажды утромъ механическое движеніе вдругъ пробудило въ ней способность ощущать человческія страданія.
Каждый день арестантки гуськомъ гуляли по площадк въ разстояніи аршина другъ отъ друга, держа руки за спиною и опустивъ глаза въ землю. Эта небольшая площадка, окаймленная высокими стнами, безъ деревьевъ и травы, была посредин вымощена узкой дорожкой въ два кирпича, по которой и двигались арестантки, точно на дн ямы для дикихъ зврей.
Въ этотъ день Элиза, пройдя разъ двадцать по кирпичному четырехугольнику, случайно подняла глаза отъ земли къ голубому небу и увидала впервые спины своихъ товарокъ. Она поняла горькую дйствительность. Ей стало страшно и она инстинктивно стала ощупывать себя руками, чтобы убдиться, жива ли она. Среди этой процесіи автоматовъ, этой сонной прогулки неподвижныхъ, безмолвныхъ существъ, этого мрнаго стука деревянныхъ башмаковъ, ей казалось, что она попала въ колесо, по которому существа, переставшія жить, были приговорены шагать вчно, безостановочно.
А прогулка арестантокъ продолжалась, наввая невыразимую печаль своимъ мертвеннымъ гуломъ на жителей Нуарлье, проходившихъ по сосднему валу.
Въ мастерской, гд работала Элиза, у правой стны возвышалась кафедра, съ которой сестра милосердія наблюдала за арестантками, стоя неподвижно, съ опущенными руками, какъ мраморная статуя при гроб Господнемъ.
Прямо противъ Элизы, подъ распятіемъ, врод ока Провиднія смотрла на нее блая надпись на голубомъ фон: ‘Богъ меня всюду видитъ’. А подъ этой надписью было просверлено гвоздемъ едва замтное отверстіе для наблюденія инспектора, проходившаго по коридорамъ.
Арестантки, съ одутловатыми желто-блдными лицами, какъ у выздоравливающихъ больныхъ, отличались четырехугольными головами, обозначавшими тупое упорство и закоренлую злобу. У нихъ не было никакого выраженія въ чертахъ лица, но подъ лицемрнымъ уничиженіемъ всхъ слдовъ жизни виднлись признаки скрытаго пламени страстей, и ихъ взглядъ, безжизненно опущенный долу при появленіи властей или постороннихъ лицъ, преслдовалъ ихъ при уход съ ненавистнымъ любопытствомъ. Он занимались всякаго рода работами. Одн шили блье, другія изготовляли корсеты для заграничнаго вывоза, третьи длали соломенныя шляпы, четвертыя низали четки, многія работали на швейныхъ машинахъ, а дв или три вязали.
Надъ всми этими женщинами, согбенными надъ своей работой и одинаково одтыми въ скромную форменную одежду, витало какое то туманное, холодно свтящееся облако, въ которомъ отражался унылый колоритъ нищеты, заточенія и физическаго недуга. При этомъ еще грустне блестли яркіе шелка, которыми нкоторыя изъ арестантокъ вышивали по канв.
Работа шла постоянная, всегда возобновлявшаяся, и ничто не поддерживало, не одушевляло труженицъ: ни слово, ни восклицаніе, ни громко выраженное удовольствіе, что урокъ копченъ. Въ этой нмой мастерской, при систем ‘постояннаго молчанія’, слышался только по временамъ стукъ наперстка по спинк стула, что означало окончаніе работы той или другой арестанткой.
Постоянное молчаніе! Много страданій стоило Элиз, чтобъ привыкнуть къ этой тяжелой систем. Перестать говорить — это совершенно противорчивъ человческой натур. Слово составляетъ невольное, инстинктивное выраженіе человческаго чувства. Слово точно такъ-же означаетъ, что человкъ живъ, какъ біеніе пульса. Какъ-же живое существо, если только ротъ его не будетъ завязанъ, можетъ не говорить съ другими живыми существами, съ которыми оно приходитъ въ постоянное столкновеніе на прогулкахъ, въ мастерской и т. д.? Никогда не говорить! Элиза старалась къ этому привыкнуть. Но она была женщина, то-есть существо, чувства и впечатлнія котораго обыкновенно выливаются въ многихъ, очень многихъ словахъ. Никогда не говорить! Но женскіе монашескіе ордена, дававшіе обтъ безмолвія, не могли строго его исполнить. Никогда не говорить! Но ей надо было еще восторжествовать надъ тми безумными, гнвными вспышками, которыя у людей ея класса улетучиваются въ крик, въ ссор. Никогда не говорить! Она постоянно шевелила губами, точно жевала что-нибудь, что подъ конецъ ршалась проглотить съ ужаснымъ, судорожнымъ подергиваніемъ лица. Никогда не говорить! Никогда не говорить! Въ Нуарлье разсказывали, что система постояннаго молчанія порождала у арестантокъ горловыя болзни и что для предотвращенія этого недуга ихъ заставляли пть по воскресеньямъ въ церкви.
Въ мастерской Элиза случайно сидла между двумя женщинами, старой и молодой. Первая изъ нихъ была старшей арестанткой во всей тюрьм. Она высидла уже тридцать шесть лтъ и была приговорена къ пожизненному заключенію за убійство матери въ сообщничеств съ отцомъ, причемъ она собственными руками забила подъ камни всплывшее тло, еще съ признаками жизни. Это была поселянка высокаго роста, сухая, костлявая, повидимому, убійственное вліяніе столь долгаго безмолвія и всхъ тягостей тюремнаго заключенія нисколько не дйствовали на ея желзную натуру. Она сохранила вполн свой умъ и здоровье. Она пугала неподвижностью и нмымъ безмолвіемъ всей своей фигуры. Она какъ-бы замерла всмъ существомъ, ни одинъ ея мускулъ не содрогался и глаза ея смотрли, ничего не видя, когда передъ нею подвергали наказанію другую арестантку. Только сквозь стиснутые зубы едва слышнымъ шопотомъ непреклонная старуха произносила про себя: ‘какое мн дло до другихъ: здсь каждый долженъ глотать свою кару’.
Другая сосдка Элизы была совершенно молодая женщина, жертва роковой системы, которая смшиваетъ въ одну общую жизнь преступниковъ, приговоренныхъ къ одному году и къ пожизненному заключенію. Несчастная, подвергнутая наказанію за прелюбодяніе, согбенная подъ тяжестью стыда, вчно сидла за пяльцами, не сводя глазъ съ вышиванія и только отъ времени до времени ея слеза падала блестящей росинкой на вышитый шелкомъ цвтокъ.
Первую изъ своихъ товарокъ Элиза боялась, а вторую презирала, находя, что она была слишкомъ подла и раболпна. Присущее ея дикой натур чувство сопротивленія всякой опускавшейся на нее рук, еще боле усилилось въ ней съ тхъ поръ, какъ тяготвшая надъ нею рука была десницей правосудія. Она теперь боле, чмъ когда-нибудь, походила на упрямую, дикую козу, бодавшуюся при малйшемъ къ ней прикосновеніи. Къ томуже безкорыстіе ея преступленія дозволяло ей высоко нести свою голову. Среди этихъ женщинъ, почти исключительно виновныхъ въ воровств, честность придавала Элиз какой-то гордый, презрительный видъ. Вчный протестъ ея сердца не выражался, однако, ни дйствіемъ, ни словомъ, ни нарушеніемъ дисциплины, онъ только сказывался въ ея взгляд, въ ея фигур, въ ея безмолвіи, въ гнвномъ подергиваніи сраженнаго неволею тла, въ дрожаніи губъ, хранящихъ молчаніе. Поэтому попечительница, директоръ и инспекторъ одинаково были склонны къ строгости въ отношеніи этой нераскаянной гршницы, которая вооружила противъ себя всего боле надзирательницу, наблюдавшую за работами арестантокъ. Элиза дала ей грубо понять все свое презрніе къ низкому лицемрію и святотатственной лжи религіознаго раскаянія по наружности, цною котораго арестантка часто длается въ тюрьм помощницей надзирательницы.
Но быть живымъ, когда вс другіе считаютъ тебя мертвымъ, видть себя покинутымъ всми, нкогда родными или близкими, сомнваться, чтобъ кто-нибудь вспоминалъ о теб съ сожалніемъ, нести свою кару въ одиночеств, никогда не слыша ни вблизи, ни издали слова сожалнія, которое даетъ человку силы жить, страдая, — слишкомъ тяжело, и Элиза съ неимоврными усиліями получила нсколько разъ открытый бланкъ для письма къ родственникамъ. Этотъ бланкъ давался только тмъ изъ арестантокъ, которыя впродолженіи двухъ мсяцевъ не подвергались никакимъ взысканіямъ и потому получить его было очень трудно для Элизы. Но, побуждаемая смутной жаждой услышать хоть отъ кого-нибудь слово сочувствія, она переносила этотъ искусъ и написала нсколько писемъ ко всмъ лицамъ, имвшимъ одну съ нею фамилію, такъ-какъ дозволялось писать письма только о семейныхъ длахъ. Она умоляла, чтобъ ей отвтили, хоть словечко и доказали, что о ней еще кто-нибудь помнитъ. Но никто не отвчалъ, никто не подарилъ ее Христа ради ни одной строчкой. Куда она ни писала, везд встрчала одно: безмолвіе, забвеніе. Такимъ образомъ, впродолженіи двухъ лтъ никто не постилъ ее, никто не написалъ ей письма, никто не откликнулся на ея мольбы, никто изъ тхъ, съ которыми она жила ребенкомъ, молодой двушкой, женщиной.
Часто Элиз казалось, что она похоронена живой и вс обитатели тюрьмы принимали видъ страшныхъ видній, преслдующихъ спящаго, когда его гнететъ кошмаръ. Не зная ничего ни о своихъ, ли о чужихъ, она съ инстинктивнымъ любопытствомъ жаждала свденій о томъ, что длалось на свт. Присущій каждому человку интересъ ко всему человческому и неудержимая потребность каждаго принимать участіе въ событіяхъ, совершающихся даже въ отдаленныхъ мстахъ земли, не могутъ находить себ удовлетворенія при подобной систем заключенія. Жить въ вчномъ невденіи всего, что совершается вокругъ, немыслимо для человка. Это безусловное, роковое невденіе нагоняетъ съ годами на самаго тупого человка неудержимый, нестерпимый страхъ. Были дни, когда Элиза отдала-бы съ радостью фунтъ своей крови, чтобъ узнать — что? она сама не знала… что-нибудь. Она жаждала лишь луча свта для пробужденія своего ума отъ тяготившаго его страха. Иногда во время прогулки она останавливала свои машинальные шаги, прислушиваясь къ отдаленному смху дтей или къ крикамъ разносчиковъ, точно этотъ смхъ, эти крики могли сообщить ей что-нибудь новое. Два или три раза впродолженіи пяти лтъ до нея долетли звуки шарманки, наигрывавшей модную пьесу. Вотъ все, что она знала о перемнахъ, происходившихъ въ это время на свт.
Однажды, во внутреннемъ двор стекольщики вставляли рамы и одинъ изъ нихъ уронилъ на землю лоскутокъ газеты, въ которомъ у него былъ завернутъ табакъ. Элиза подняла эту драгоцнную бумажку и съ жадностью прочла три или четыре отрывочныхъ и неполныхъ извстія объ уличныхъ парижскихъ происшествіяхъ, относившихся къ прошлому году. Спрятавъ это сокровище въ складкахъ своей работы, она перечитывала безъ конца, дорогія для нея строки и глаза ея горли тмъ энтузіазмомъ, который свтится во взорахъ набожной женщины при душеспасительномъ чтеніи. Цлый мсяцъ она была счастлива отъ этой находки, но потомъ ночь, съ ея черною тайной, снова сковала ее.
Съ ревнивымъ любопытствомъ смотрла всегда Элиза на арестантокъ, возвращавшихся изъ пріемной посл свиданія съ родственниками или знакомыми, ихъ мрачныя, унылыя лица сіяли минутнымъ счастьемъ. Среди этихъ счастливицъ находилась сестра одной знакомой Элиз проститутки, которая навщала ее каждые полгода. Сгорая безумнымъ желаніемъ узнать о томъ, что длалось за стнами тюрьмы, Элиза, наконецъ, ухитрилась вырзать буквы изъ символа вры и молитвы господней въ молитвенник и, съ помощью ихъ составивъ слова, наклеила мякишемъ хлба, на донышк отъ спичечной коробки. Эту записку она незамтно сунула въ руку своей товарк на другой день посл посщенія ея сестрою и тмъ-же путемъ получила отвтъ на свои вопросы. Съ тхъ поръ эта почта поддерживалась ею каждые полгода.

ГЛАВА IV.

Была ночь и первые проблески утренней зари слабо синли за желзными перекладинами тюремныхъ оконъ. Въ узкомъ, низкомъ, безконечно-длинномъ дортуар тускло горвшія, закоптлыя лампы бросали мерцающій свтъ на безмолвно дремавшихъ въ принужденно-согбенныхъ позахъ арестантокъ, покрытыхъ коричневыми одялами. Среди нихъ, на боле высокой кровати, спала мирнымъ сномъ надзирательнина.
Одна только Элиза лежала съ открытыми глазами. Нсколько разъ приподнимала она голову, извиваясь всмъ тломъ, и пристально впивалась въ окружающій мракъ. Наконецъ, въ ея кровати послышались какіе-то слабые звуки, словно грызла что-то мышь. Припавъ головою къ подушк, Элиза лежала неподвижно, но одной рукой тихо распарывала уголъ своего тюфяка. Черезъ нсколько минутъ она вытащила оттуда лоскутокъ бумаги, который на желзной дорог спрятала въ шиньонъ, а потомъ сохраняла столько лтъ, зашитымъ сперва въ плать, а потомъ въ тюфяк.,
Это было письмо, написанное кровью за исключеніемъ одного слова смерть, которое было старательно выведено обыкновенными чернилами. Кровяныя буквы выцвли отъ времени и плохо виднлись на пожелтвшей бумаг, во Элиза прочла письмо бгло, боле памятью, чмъ глазами.

‘Милая моя женка!

‘Очень тяжело мн было съ тобою разставаться: ужь такъ пріятно тебя видть. Посл каждаго свиданія съ тобою, у меня въ голов все идетъ вверхъ дномъ, а сердце такъ раскиснетъ, словно простокваша. Мн кажется, я не выживу эти дв недли до твоего будущаго отпуска. Я желалъ-бы всегда быть съ тобою. Ты, Элиза, не знаешь, какой я влюбчивый. Большое несчастіе для спасенія моей души, что я пріхалъ въ Парижъ и встртился съ тобою! Совсть меня часто упрекаетъ! Но страсть сильне меня, я не могу одержать ее. Значитъ, ршено, что мы, по твоему желанію, пойдемъ въ будущій разъ въ лсъ по гнзда. Ты поклялась на Распятіи любить только меня одного. Элиза, твои ласки на вки запечатлны въ моемъ сердц этой клятвой. Я тебя люблю, я тебя обожаю, моя милая женка. Ты разлила по всмъ моимъ жиламъ безумную къ теб любовь. Ничто на свт не заставитъ меня забыть твои ласки и пламенные поцлуи, разв только одна смерть.

‘Твой обожатель на всю жизнь, на вки
‘Таншонъ, рядовой 71-го линейнаго полка’.

‘Напомадь свои волоса той-же помадой, какъ въ первый разъ, когда я тебя видлъ’.
Прочитавъ письмо, Элиза долго держала его на груди, скрестивъ надъ нимъ руки, и мало-по-малу въ памяти ея воскресли вс подробности страшнаго, рокового дня.
Она ясно видла передъ собою столъ, за которымъ завтракала съ своимъ солдатомъ въ маленькомъ ресторан близь Центральнаго рынка. О, какъ они славно начали этотъ день!.. Какимъ прекраснымъ казался ей маленькій ресторанъ. Она прежде никогда не бывала въ такой блестящей обстановк и только заходила въ грязные кабаки отдаленныхъ предмстій. Вокругъ нея сидли порядочные люди и смотрли на нее просто, безъ презрнія, а слуги называли ее ‘сударыня’, какъ всхъ другихъ, бывшихъ тутъ порядочныхъ женщинъ. Потомъ они похали въ открытой линейк и втеръ весело разввалъ ея волосы. Она давно уже бредила такой прогулкой. На набережной Шальо они вышли и отправились пшкомъ по самому берегу Сены. Онъ шелъ рядомъ съ нею, а она не сводила глазъ съ тихо протекавшей рки… Когда она подняла глаза они уже были вн Парижа, въ пол, вдали подъ деревомъ сидлъ отставной солдатъ, пасшій стадо грязныхъ овецъ… Ей странно было не видть передъ собою купола дома инвалидовъ, который она привыкла никогда не терять изъ вида… Наконецъ, они очутились въ Булонскомъ лсу. Тамъ было очень хорошо, и ‘милый, голубчикъ’ въ тни деревьевъ говорилъ такъ ласково и голосъ его звучалъ такъ нжно. Изъ большихъ алей они перешли въ маленькія. Онъ теперь молчалъ, а она тихо ласкала его руку, на которую опиралась, не переставая въ то-же время обрывать стебли высокой полевой травы. Лсъ становился все гуще и, наконецъ, они осталовились передъ большими, старинными воротами, заросшими розанами.
Элиза видла какъ-бы передъ собою ветхую, едва сохранившуюся надпись ‘Булонское кладбище’ и т извилистыя дорожки этой маленькой рощи, отпираемой только по воскресеніямъ и давно уже служившей для погребеній. Прежде всего она хотла обойти ее всхъ сторонъ это неизвстное ей мстечко и они заглянули во вс заросшія травою и кустарниками алеи. Но она не привыкла ходить и вскор, утомившись, легла на зеленый бугорокъ, осыпанный маргаритками, гд уже спалъ какой-то ребенокъ. Сердц ея было переполнено мирнымъ цломудреннымъ счастьемъ, которому окружающая картина смерти, хотя и давно прошедшей, придавала что-то торжественное. Онъ молча легъ подл нея и она чувствовала сквозь свое платье его горячее лицо.
Инстинктивно, она встала и пошла къ воротамъ, но онъ остановилъ ее и насильно посадилъ на полуразвалившуюся плиту подъ нависшими втвями плакучей ивы.
— Нтъ, нтъ! промолвила она и, поспшно вставъ, пошла къ воротамъ.
Она точно предчувствовала какое-то несчастье, по ноги ея едва двигались. Она шла тихо и, вынувъ изъ кармана перочинный ножъ, отрзала втки розъ для букета полевыхъ цвтовъ, который она хотла отнести домой. Наконецъ, она дошла до угла кладбища, гд стояла давно заброшенная сторожка. Вдоль ея тянулся волнистый лужокъ. Двое или трое прохожихъ, заглянувъ въ этотъ уединенный уголокъ, продолжали свой путь. А онъ, онъ растянулся на зеленой мурав, какъ-бы желая заснуть. Она сла подл него и, держа пожъ въ одной рук, длала свой букетъ, а другой съ материнской лаской закрывала пламенно сверкавшіе глаза влюбленнаго солдата.
— Спи, говорила она.
Вдругъ, среди безмолвной тишины, она почувствовала себя въ могучихъ объятіяхъ и всячески старалась освободиться отъ безумнаго грубаго насилія. Ей показалось, что его руки, пламенно обвивавшія ея шею, нанесли ей унизительную пощечину.
— Не тронь меня, у меня въ глазахъ кровь! воскликнула Элиза, вскочивъ на ноги и держа въ рук ножъ.
Минутная борьба возбудила въ ней безумную жажду крови, присущую проституткамъ.
Въ эту минуту, какъ она очень хорошо помнила, солнце жгло своими блестящими лучами, въ воздух жужжали пчелы и ароматично благоухала весенняя трава. И посреди всего этого она видла передъ собою лицо своего любовника, который глупо смялся и щурилъ глаза. Это продолжалось не боле секунды. Онъ бросился на нее, на ножъ, и, упавъ рапенный на колни, все еще обнималъ ее ослабвавшими руками.
Да, все это такъ произошло… А остальные удары, нанесенные несчастному? Увидавъ кровь, она почувствовала, что въ глазахъ у нея помутилось и ею овладло какое-то безуміе. Она нанесла ему четыре или пять ударовъ, одинъ за другимъ, крича во все горло, точно бшеный, собирающійся укусить сосда:
— Держи меня, держи-же меня!
Отчего она не разсказала этого никому, даже своему адвокату? Да разв это интересно?.. При томъ ей, послдней изъ женщинъ, проститутк, записанной въ полиціи и перебывавшей въ столькихъ домахъ терпимости провинціи и Парижа, надо было-бы сознаться, что она вдругъ вздумала любить, какъ честная, молодая двушка… Какъ можно было говорить такія вещи… Надъ ней стали-бы смяться… Къ тому-же, во всякомъ случа, ее признали-бы виновной: вдь она убила… Но за то никто не подумалъ-бы, что она совершила убійство изъ-за семнадцати франковъ, ненайденныхъ въ его карман.
Вспоминая обо всемъ случившемся и обдумывая таинственныя, сокровенныя побужденія, которыя двигали ею въ ту роковую минуту, она теперь спрашивала себя: за что покинулъ ее тогда милосердный Богъ?
Впродолженіе цлой недли Элиза каждую ночь перечитывала письмо, потомъ это чтеніе продолжалось съ большими промежутками и, наконецъ, она вовсе забыла его въ тюфяк. Но черезъ нсколько мсяцевъ, она однажды ночью достала письмо, но не поцловала его, какъ длала прежде, а около четверти часа держала его нершительно въ рукахъ. Въ сердц ея происходила, очевидно, борьба и кончилась тмъ, что она разорвала письмо на мелкіе куски, точно находила удовольствіе въ его уничтоженіи.
Среди мрака и пустоты, овладвшихъ ея сердцемъ, инстинктивная потребность какого нибудь нжнаго чувства пробудила въ Элиз воспоминаніе о ‘миломъ, голубчик’ и она на минуту вкусила посмертную сладость единственной счастливой страницы ея жизни. Но это продолжалось не долго. Образъ любовника вскор потерялъ въ ея глазахъ т добрыя, милыя черты, которыя она такъ любила въ любимомъ человк. Вызвавъ этотъ образъ въ своемъ воображеніи, она тотчасъ свела его на Булонское кладбище и тамъ онъ ей предсталъ съ отвратительной, сластолюбивой улыбкой на губахъ. Она уже не видла его передъ собою ‘милымъ голубчикомъ’, а убитымъ ею человкомъ, который, въ сущности, былъ причиной всхъ ея несчастій. Мало-по-малу этотъ любимый образъ сталъ воздуждать въ ней только чувство негодованія и отвращенія. Наконецъ, онъ, безъ сожалнія и укора совсти, былъ заброшенъ въ самую глубь ея памяти, становившейся все боле и боле деревянной, мраморной.

ГЛАВА V.

Элиза надялась современемъ привыкнуть къ безмолвію и не страдать отъ постояннаго, насильственнаго молчанія. Но года проходили, а она чувствовала ту-же потребность говорить, какъ въ первый день поступленія въ тюрьму. Ей даже казалось, что это долгое безмолвіе развило въ ея горл бурный потокъ сдержанныхъ словъ, просившихся ежеминутно наружу. Не имя возможности говорить, она прибгала къ безпомощному суррогату словъ и губами составляла фразы, которыхъ никто не слыхалъ, но которыя она чувствовала. Для этого она подносила къ губамъ блье, находившееся у нея въ шить, чтобы тотчасъ заглушить, вырвавшееся по ошибк слово. Но, случалось, ее не удовлетворяло это безмолвное произнесеніе словъ и она, точно желая убдиться, что ея языкъ еще дйствуетъ, среди всеобщаго изумленія арестантокъ, начинала громко, поспшно произносить слова и цлыя фразы безъ всякаго смысла и связи, только для того, чтобъ говорить. Конечно, обезумвшую Элизу тотчасъ уводили, но, среди постояннаго молчанія, царствовавшаго въ стнахъ тюрьмы, долго сохранялось эхо вырвавшагося изъ неволи слова. Но однажды Элиз представился законный случай поговорить, однакожь, онъ не доставилъ ей ожидаемаго удовольствія. Къ величайшему своему удивленію, она узнала, что въ пріемной ее ожидаетъ мать.. Она не видала матери со времени бгства изъ родительскаго дома, если не считать свиданіемъ появленіе старухи въ качеств свидтельницы въ суд при разсмотрніи ея дла. Элиза никогда не питала особой нжности къ матери, но, со времени заключенія въ тюрьм, вся потребность сочувствія къ кому-нибудь, присущая человческому сердцу, сосредоточилась у нея на матери. Она страстно желала получить отъ нея какое-нибудь извстіе и писала къ ней нсколько разъ, но не получала, отъ нея отвта.
Съ замираніемъ сердца Элиза пошла въ пріемную, которая во всхъ центральныхъ французскихъ тюрьмахъ состоитъ изъ трехъ отдленій, снабженныхъ желзными ршетками на подобіе клтокъ. Въ правую клтку помщаютъ постителей, въ среднюю — надзирательницу, а въ лвую арестанта. Такимъ образомъ, нетолько немыслимы поцлуи и пожатіе рукъ, но даже взгляды должны проникать черезъ двойную ршетку, а теплая, откровенная рчь охлаждаться отъ присутствія чужого человка.
Старая повивальная бабка еще сохранила нкоторые остатки своей прошлой красоты, держа за руку маленькую двочку, она подошла къ ршетк и сказала поспшно, разсматривая свою несчастную дочь:
— А, ты ничего на взглядъ, потолстла. Я очень рада тебя видть, хотя, признаюсь, ты много повредила мн въ моихъ длахъ. Эту двочку я родила посл тебя, прибавила она, указывая на сопровождавшаго ее ребенка.— Ты не сердишься, что я не отвчала на твои письма? Ты знаешь, я не люблю писать. Поговоримъ теперь о моихъ длахъ. Мн не везетъ въ моемъ ремесл. Каждый день ко мн придираются, одна знакомая разсказывала мн, что въ Америк на этотъ счетъ гораздо свободне. Вотъ я и закрыла свою лавочку, все продала и собираюсь хать, по денегъ не хватаетъ, путешествіе длинное. Я себ и сказала: дочка у меня добрая и къ тому-же зачмъ ей деньги, когда она посажена на всю жизнь.
Элиза мрачно смотрла на свою мать. Въ первую минуту она думала, что старуха пришла просто навстить ее, а теперь оказывалось, что она имла виды на заработанную ею въ тюрьм скромную сумму.
— Ну, что-жь ты ничего не говоришь? ты отказываешь своей матери въ такомъ вздор? Матушка, прибавила старуха, обращаясь къ сестр милосердія,— вотъ что значитъ дочь, а я ей всмъ жертвовала.
— Шесть франковъ на гробъ… вотъ все, что мн надо. Я не хочу, чтобъ меня хоронили на счетъ арестантокъ. Остальныя деньги я пришлю, мама.
Слова эти Элиза произнесла медленно и быстро встала съ мста, не желая доле продолжать разговора.
— Ты настоящая моя дочь! воскликнула съ радостью повивальная бабка,— ты шальная, но у тебя золотое сердце. Я это говорила присяжнымъ, да они меня не послушали и приговорили ее, бдную, къ смерти. Ну, двчонка, прибавила она, обращаясь въ ребенку, прятавшемуся за ея платье,— присядь хорошенько твоей доброй сестр.
Возвратясь въ мастерскую, Элиза была очень блдна. Если она и страдала во вс эти годы, то лишь отъ тяжелой тюремной жизни, посщеніе матери воскресило въ глубин ея сердца новый источникъ нравственныхъ страданій.
Вскор посл посщенія матери въ Элиз стала замтной для всхъ рзкая перемна. Все, что въ ея душ возставало противъ общества и представлявшихъ его тюремныхъ властей, вдругъ улеглось. Гордый, презрительный, хотя безмолвный протестъ замеръ на ея стиснутыхъ губахъ. Силы ей измнили. Она признала себя побжденной. Она сознавала, что совершенно уничтожена могучей, всесокрушающей силой тюремнаго заключенія, которая мало-по-малу, почти незамтно подтачивала ея жизнь. Въ ней не осталось никакихъ элементовъ для нравственнаго сопротивленія. Ретивый конь, готовый всякую минуту взвиться на дыбы и гордо ржать, можетъ быть укрощенъ до того, что при появленіи укротителя дрожитъ всмъ тломъ и понуряетъ голову. Элиза не чувствовала уже, какъ прежде, пламеннаго желанія вонзить ножницы въ грудь надзирательниц, и несправедливое наказаніе не вызывало боле на сомкнутыя уста безмолвнаго крика негодованія. Теперь при замчаніи директора или инспектора, ея голосъ звучалъ лживой, плаксивой нотой униженной мольбы, глаза ея опускались съ такимъ-же лицемрнымъ смиреніемъ и вся ея дрожащая фигура выражала раболпную покорность. Она дошла теперь до того лицемрія, которое сначала сама такъ презирала въ другихъ арестанткахъ и лживымъ тономъ, лживымъ жестомъ, лживымъ взглядомъ умоляла Христа-ради смягчить ея судьбу. Зная, что всего легче достигнуть этой цли путемъ религіи, она начала притворяться набожной, исповдывалась, пріобщалась св. Таинъ, ухаживала за сестрами милосердія и старалась заслужить вниманіе попечительницы.
Однакожь, эта комедія набожности могла въ конц-концовъ превратиться въ искреннюю религіозность, еслибъ Элиза нашла нжное сочувствіе и нравственную поддержку въ эту минуту смягченія ея непреклонной, суровой натуры, тмъ боле, что она никогда не была безбожницей и въ прежнее время, не смотря на свою развратную жизнь, соблюдала религіозные обряды, а если сначала въ тюрьм отворачивалась отъ патера, то только потому, что религія представлялась ей союзницей ненавистныхъ властей. Но ей не отъ кого было ждать нжной духовной помощи. Попечительница тюрьмы, восьмидесятилтняя монахиня, изврилась горькимъ опытомъ въ возможности обращенія на путь истинный закоснлой преступницы и кром того питала инстинктивное физическое отвращеніе къ проституткамъ. Такое-же недовріе къ нравственному возрожденію заблудшихся овецъ чувствовалъ и патеръ, по мннію котораго, он были предопредлены геенн огненной съ минуты ихъ преступнаго рожденія. Наконецъ, сестры милосердія прямо высказывали Элиз, что он хорошо понимаютъ, зачмъ она прикидывается набожной. Такимъ образомъ, послдняя тнь спасенія исчезла для Элизы.
Тогда мало-по-малу ея умъ и тло стали деревянть, терять всякую способность къ воспринятію какихъ-бы то ни было ощущеній. Несмотря на свою обычную зябкость, она перестала чувствовать холодъ и физическая боль казалась ей чмъ-то отдаленнымъ, едва до нея касающимся, То-же самое происходило и въ ея ум. Тюрьма уже не имла для нея смысла искупленія, вчность тяготвшаго надъ нею наказанія перестала пугать ее. Въ убійственной систем постояннаго молчанія, она начинала видть тихое убжище, въ которомъ ея мысли лниво покоились въ смутномъ, унизительномъ забыть, непробуждаемомъ никакимъ человческимъ звукомъ. Неожиданный вопросъ директора былъ для нея болзненнымъ ударомъ, а необходимость отвчать — физическимъ страданіемъ. Она дошла до того, что ея отвты были какимъ-то неслышнымъ, неразборчивымъ гоготаньемъ въ горл и шамканьемъ губъ. Она даже никогда не старалась освтить лучомъ воспоминанія блаженную, мрачную пустоту ея ума. Вспоминать было для нея труднымъ усиліемъ, тягостной усталостью. Вмст съ тмъ, на нее временами находилъ непонятный страхъ, она боялась сходить съ лстницы, боялась шаговъ арестантокъ за спиною. Она часто ощущала въ рукахъ какую-то вялость и сама не чувствовала, какъ вещи выскользали изъ ея пальцевъ. Наконецъ, она, всегда отличавшаяся самымъ капризнымъ апетитомъ, теперь ла все, что ей ни попадалось съ скотскою жадностью, даже не разъ похищала за столомъ у сосдокъ оловянныя марки, по которымъ выдавали желающимъ лучшую пищу за деньги, вычитая изъ выработанныхъ суммъ, такъ-какъ обычная пища арестантокъ состояла изъ овощей и только по воскресеньямъ имъ отпускалась говядина.
Это послднее обстоятельство приводило Элизу въ такъ-называемую залу суда, гд каждую субботу происходила конфирмація директоромъ наказаній провинившихся арестантокъ. На эстрад возсдалъ предсдатель суда, директоръ тюрьмы, съ правой стороны его помщались попечительница и сестра, предъявлявшая обвиненіе, а съ лвой — инспекторъ и патеръ. На окнахъ залы, за спиною у судей, были спущены коленкоровыя занавси и въ полумрак фигуры судей казались еще строже, непреклонне. На обнаженныхъ стнахъ не видно было ни картины, ни изваянія, которыя, какъ символъ милосердія, могли-бы возбудить надежду въ сердц обвиняемаго. Противъ эстрады тянулась маленькая деревянная загородка, за которой обвиняемыя скромно сидли на длинной скамь, ожидая своей очереди.
— No 7999, подойдите, сказалъ директоръ въ одно изъ подобныхъ засданій.
Арестантка не двигалась съ мста.
— Что вы, оглохли, эй?
Элиза встала и небрежно облокотилась на ршетку.
— Опять васъ обвиняютъ въ краж марокъ, въ неисполненіи заданной работы, продолжалъ директоръ, — каждую субботу одна и та-же исторія. А, что вы говорите?
Элиза молчала.
— Васъ наказываютъ, не пускаютъ гулять, не даютъ говядины въ воскресенье, а вамъ все ни по чемъ. Не посадить-ли васъ на хлбъ и на воду? Какъ вы думаете, матушка? прибавилъ директоръ, обращаясь къ попечительниц.
На блдномъ лиц монахини выразилось безмолвное согласіе.
— Слышите, васъ посадятъ на хлбъ и на воду, повторилъ директоръ,— вы, говорятъ, очень жадны, такъ понравится-ли вамъ это?
Элиза ничего не отвчала.
— Такъ вы не хотите говорить съ своимъ начальникомъ?
Молчаніе.
— Ну, деревянная башка, отвчайте, защищайтесь, я хочу, чтобъ вы говорили! воскликнулъ гнвно директоръ.
Молчаніе.
— Испорченное созданіе, промолвилъ добродушный, откормленный патеръ.
— Такъ вы ршительно не хотите слушаться, No 7999?
Молчаніе.
— Скажите, по крайней мр, что вы никогда боле этого ни сдлаете. Вы увидите, господа, она и этого не скажетъ.
Элиза по-прежнему ничего не отвчала, она только подняла глаза на директора, и ея губы сжались въ твердой ршительности не произнести ни слова. Мрачное облако заволокло ея лицо и что-то тупое, злобное виднлось во всхъ ея чертахъ.
— Я всегда стою за нравственныя наказанія, сказалъ взбшенный директоръ на ухо инспектору, — но бываютъ случаи, когда плетка очень полезна въ осборнской тюрьм.
Почтенный директоръ тюрьмы былъ комично-маленькій человчекъ, совершенно лысый и съ большой, черной бородой. Съ утра и до глубокой ночи онъ безъ устали и съ необыкновенной энергіей исполнялъ свои обязанности, наблюдая, контролируя и строго требуя, чтобъ каждая арестантка получала то, что ей слдовало въ отношеніи пищи и одежды. Онъ готовъ былъ перевернуть вверхъ дномъ всю тюрьму и прогнать подрядчика, за недочетъ одного золотника въ порціи арестантки. Вс его мысли днемъ и ночью были сосредоточены на матеріальномъ благосостояніи заключенныхъ, онъ посвятилъ всю свою жизнь этому длу и считалъ его гражданскимъ подвигомъ. Но все это не мшало ему иногда быть безчеловчнымъ и высказывать ту дикую жестокость, которая обыкновенно проявляется въ систематичномъ буржуа при малйшемъ противорчіи иде, засвшей въ его узкой сахарной голов.
Криминалистъ американской школы, ученикъ Осборна, онъ твердо врилъ въ исправленіе преступниковъ системою постояннаго молчанія. Грустные результаты его личнаго опыта и уголовная статистика, доказывающая, что въ послднія двадцать пять лтъ постоянно увеличивается число рецидивовъ, не могли поколебать его упорства и убдить въ безполезной жестокости этой системы. По его мннію, арестантка могла страдать только отъ недоброкачественной матеріи на плать, или отъ недостаточнаго количества постнаго супа и хлба. Что-же касается умственнаго разстройства, производимаго этой системой, онъ не врилъ въ подобныя бредни современныхъ медиковъ и утверждалъ, что постоянное молчаніе очень полезно въ гигіеническомъ отношеніи для тла и души. Но чаще всего, онъ съ гордымъ презрніемъ фанатика не допускалъ даже обсужденія этого священнаго для него предмета. Бывали дни, когда маленькій фантазеръ считалъ невольныя нарушенія арестантками обта безмолвія за личное оскорбленіе и дерзкое порицаніе его идей. Тогда онъ вступалъ въ немилосердную борьбу съ натурой, непереносившей молчанія и доходилъ до такихъ строгостей и жестокихъ мръ, которыя, при современномъ смягченіи наказаній, напоминали пытки стараго времени и придавали миніатюрному филантропу видъ паяца-вампира.
Черезъ нсколько мсяцевъ въ той-же зал и передъ тми-же судьями снова является Элиза, по-прежнему, безмолвная и непреклонная.
— Вы все та-же, произноситъ директоръ съ едва сдержанной злобой,— и вы думаете, что я не заставлю васъ, красавица, говорить? Но, прежде примненія крайнихъ мръ, я попрошу кого-нибудь изъ васъ попробовать уговорить ее.
— Вы слышали, что вамъ говорилъ директоръ? произноситъ строгимъ тономъ попечительница, — вы подвергнетесь самому тяжелому наказанію, если тотчасъ не выразите своего раскаянія и не обяжетесь вести себя лучше въ будущемъ.
Эти слова не произвели никакого вліянія на арестантку и попечительница мгновенно умолкла. Тогда попробовалъ счастья инспекторъ, добродушный, рыжій голандецъ.
— Ну, дитя мое, сказалъ онъ, — полно упрямиться. Что у тебя засло въ глупой голов? Прежде ты была послушна и начальство было довольно тобою. Ты знаешь, что никто не наказываетъ изъ любви къ искуству. Ну, Элиза, покончимъ сразу это дло, скажи намъ, почему ты не хочешь говорить.
— Хочу, но не могу, произнесла вдругъ съ мрачнымъ отчаяніемъ Элиза, дрожа всмъ тломъ отъ дружескаго, фамильярнаго обращенія инспектора, впервые назвавшаго ее по имени,— я часто хочу, но не могу.
И долго она повторяла: ‘хочу, но не могу’, пока, наконецъ, не разразилась истерическими рыданіями.
— Чего разнюнилась! произнесъ директоръ, выведенный изъ терпнія посщеніемъ въ тотъ день тюрьмы однимъ англійскимъ криминалистомъ, врагомъ осборнской системы,— что вы тамъ разсказываете? Человкъ можетъ все, чего захочетъ. Довольно разыгрывать комедію. Мы увидимъ, не возвратитъ-ли вамъ силы одиночное заключеніе. (Онъ никогда не называлъ иначе карцера.)
Посл закрытія засданія сестра милосердія, предъявившая обвиненіе противъ Элизы, сказала директору наедин:
— Я не знаю, но No 7,999, кажется, не въ нормальномъ положеніи, онъ въ послднее время сталъ очень страненъ, точно рехнулся. Его надо-бы освидтельствовать.
— Прекрасная мысль, отвчалъ иронически директоръ,— нашъ докторъ признаетъ съумасшедшими всхъ лнтяекъ.
— Однакожъ… начала было сестра милосердія, но директоръ перебилъ ее:
— Хорошо, хорошо! Пусть будетъ по-вашему. Пусть докторъ ее освидтельствуетъ.
Черезъ нсколько дней, заключеніе доктора было представлено. По его мннію, Элиза не имла яснаго сознанія о предметахъ, потеряла способность сосредоточивать вниманіе и подчинялась побужденіямъ, чуждымъ ея вол. Онъ указывалъ на кражу марокъ и на неожиданно развившуюся жадность, какъ на признаки умственнаго отупнія. Она не была еще съумасшедшей, но не пользовалась обыкновенной въ человк свободой воли. На основаніи всего этого, онъ находилъ необходимымъ для нея смягчить строгую систему постояннаго молчанія и дать ей работу, соотвтствующую ослабленію ея умственныхъ и физическихъ силъ.

ГЛАВА VIII.

Элизу перевели изъ мастерской, гд она столько лтъ занимала одно и то-же мсто, въ верхній этажъ стараго зданія, въ башмачную.
Это была большая, темная комната съ закоптлымъ потолкомъ и чугунной печью, труба которой выходила въ окно. На полу стояли лужи и валялись куски каменнаго угля, нитки и т. д. Стны были пропитаны несмываемой грязью, представлявшей поразительный контрастъ съ строгой чистотою остальной тюрьмы. Въ воздух стоялъ запахъ кожи и человческаго пота. На стульяхъ и скамейкахъ помщалось около шестидесяти старухъ, которыя прижимались другъ къ другу, какъ маленькія ученицы въ класс. Нкоторыя изъ этихъ женщинъ, способныя на башмачную работу, шили головки, по большинство обрубляли носовые платки для инвалидовъ. Наконецъ, многія исполняли работы, нетребовавшія никакого искуства и вниманія: трепали ленъ, щипали веревки, сортировали тряпье.
Вообще это были плохія работницы. Одн изъ нихъ проводили цлые часы, скрестивъ руки и хлопая глазами передъ своей нетронутой работой. Другія принимались за нее неумлыми руками, путали, приводили все въ безпорядокъ и съ отвращеніемъ бросали. Большинство-же, проработавъ четверть часа, безпомощно опускались на скамьи, не имя силъ продолжать работу.
Одна изъ самыхъ старыхъ арестантокъ съ большими, желзными очками на носу походила на непреклонную, строгую Парку и проводила цлый день, облокотившись на столъ. Подл нея помщалась молодая еще красивая женщина, заплывшая жиромъ: она ничего не длала съ утра до ночи и только дряблыми руками барабанила по окну.
Отъ времени до времени въ комнату входила сестра милосердія и тогда на минуту вс брались за работу, но потомъ снова бросали ее, возвращаясь въ свое прежнее деревянное забытье.
Въ башмачной между арестантками не было замтно кокетливо повязанныхъ головныхъ платковъ и он какъ-бы совершенно потеряли отличительные признаки своего пола. Всего страшне въ этихъ несчастныхъ были ихъ мутные, тупые взгляды, машинальная принужденность жестовъ и отсутствіе всякаго выраженія, мысли или памяти. Он не были еще совершенно съумасшедшими, но впали въ идіотство. Начальство тюрьмы не наказывало ихъ за лнь и довольствовалось тмъ, что добровольно производили ихъ грязные, неловкіе пальцы.
Повременамъ одна изъ этихъ женщинъ неожиданно выходила изъ своего неподвижнаго положенія и начинала судорожно метаться, длая какія-то непонятные жесты. Еще чаще случалось, что арестантка вдругъ заговоритъ безъ толку и тотчасъ замолкнетъ, смутно припоминая наказанія, вынесенныя ею когда-то, въ прежнее время. Каждый день, при обход инспектора, вставала со скамейки женщина и смиренно, точно во сн, жаловалась на то, что ее по ошибк засудили, она требовала новаго суда и плакала, какъ ребенокъ.
Въ башмачной Элиза начала постепенно нисходить по всмъ ступенямъ человческой натуры, которыя незамтно приводятъ мыслящее существо къ состоянію животнаго. Сначала она обрубляла платки, потомъ сортировала тряпье и, наконецъ, признанная неспособной къ какой-бы то ни было работ, она проводила цлый день въ тупомъ созерцаніи.
Тогда въ голов этой сорокалтней женщины какъ-бы водворился снова умъ маленькой двочки. Ода потеряла способность взрослаго человка къ обобщенію своихъ впечатлній и, какъ четырехъ-лтній ребенокъ, радовалась самымъ пустымъ мелочамъ. Такъ при перемн головного платка, она съ удовольствіемъ проводила по немъ рукою и на губахъ ея почти дрожало слово: ‘красиво’. А если какая-нибудь благодтельница присылала арестанткамъ фрукты, то, увидавъ на тарелк четыре или пять сливъ, Элиза хлопала въ ладоши и въ глазахъ ея сверкала жадность.
При этомъ возрожденіи въ Элиз первыхъ дтскихъ ощущеній, въ ея памяти произошло странное явленіе. Мало-по-малу она забыла свою жизнь въ родительскомъ дом, въ провинціальныхъ и парижскихъ домахъ терпимости, прозябаніе въ тюрьм и даже то, что было наканун. Но, во мр того, какъ исчезало изъ ея головы воспоминаніе о ближайшемъ прошедшемъ, первые годы ея дтства, проведенные вдали отъ Парижа, въ уединенномъ селеніи Вогезскихъ горъ, у тетки, воскресали со всми мельчайшими подробностями. Какъ часто бываетъ въ послдніе часы предсмертной агоніи — занятія, удовольствія, игры дтства представлялись ей такъ живо, что она машинально продлывала ихъ, съ дтскими движеніями и мимикой.
Она была въ лсу. Вязы только-что зазеленли, она искала гнзда маленькихъ птичекъ, всегда скрывающіяся среди крпкихъ, торчащихъ надъ землею корней. Она собирала ягоды съ другими двочками, у всхъ губы чернли, какъ вымазанныя ваксой, ея корзинка была полна черники, а у другихъ не было набрано и половины.
Она ловила раковъ, шагая по свжей, прохладной вод въ старыхъ, деревянныхъ башмакахъ, надтыхъ на босую ногу, счастливая, веселая, она останавливалась на каждомъ шагу и смотрла на хрустальную прозрачность деревенскаго ручья, побудившаго ребенка, впервые увидавшаго Марну близь Парижа, воскликнуть: ‘о! здсь, должно быть, шелъ сильный дождь’. Она играла въ зимніе вечера въ жандармы или прачки и ея маленькая ручка проворно обливала водою изъ чашки ту изъ подругъ, которая первая смялась глупымъ шуткамъ, сыпавшимся на ея кудрявую головку.
Она сидла цлый день на земл, на главной улиц селенія, и съ восторгомъ смотрла, какъ странствующіе итальянскіе лудильщики превращали почернвшіе котлы въ блестящіе серебряные. Она съ трудомъ схватывала своими крошечными рученками святочный пирогъ о пяти углахъ, который вогезскіе поселяне всегда дарятъ на Рождеств своимъ крестникамъ. Она валялась въ пол на снгу и, со смхомъ бросаясь на спину, смотрла на крестообразные слды, оставляемые ея скрещенными сзади руками.
Во время ярмарки въ селеніи, она съ восторгомъ любовалась маріонетками и спрашивала себя, можно-ли на одинъ сантимъ одть такъ-же мило ея куклу, какъ одты эти маріонетки, танцевавшія при мерцаніи двухъ свчей. Въ приходскій праздникъ она граціозно вертлась въ толп, выходившей изъ церкви, кокетливо отвертывалась отъ сыпавшихся на нее поцлуевъ и гордо выставляла на-показъ свое короткіе, блое платьице, новые башмаки и ажурные чулки съ бантами изъ пестрыхъ лентъ.
Но, среди этихъ воспоминаній дтства, наполнявшихъ теперь всю жизнь Элизы, одно не оставляло ее почти ни на минуту. Это было воспоминаніе о веселой весн въ деревн. Вишневыя деревья Ажоликской долины вчно цвли надъ головой бдной больной арестантки, съ каждымъ днемъ все боле и боле терявшей сознаніе окружающихъ предметовъ.
Утренняя молитва въ тюрьм уже заставала ее на прогулк по тмъ полямъ, которыя видли ея первые, дтскіе шаги. Она весело бгала по усыпанной маргаритками мурав, въ блвшихся деревьяхъ чернлись птички и со всхъ втвей падали дождемъ блые лепестки, летавшіе по воздуху, какъ бабочки. Около полудня, лежа подъ прохладной тнію этихъ деревъ, среди чириканья малиновокъ и сладкаго благоуханія цвтовъ, согрваемыхъ апрльскимъ солнцемъ, она неподвижно, блаженно наслаждалась, какъ блый, непрекращавшійся ни на минуту, цвточный дождь щекоталъ ея лицо и шею. Иногда втеръ уносилъ отъ нея чудные лепестки и, лниво протянувъ руки, она медленно махала по воздуху и они возвращались, кружась надъ ея маленькимъ тломъ. Такъ, съ дтскимъ смхомъ, хоронила она себя цлый день подъ снжными лепестками цвтовъ.
Илюзія несчастной арестантки доходила до того, что отяжелвшими, едва поднимавшимися руками, она въ грязной, зловонной тюрьм описывала надъ головою какіе-то странные круги, а блый дождь вишневыхъ лепестковъ, казалось ей, сыпался безъ устали, какъ въ веселой Ажольской долин.

ГЛАВА IX.

Нсколько лтъ тому назадъ я гостилъ въ одномъ замк въ окрестностяхъ Нуарлье. Какъ-то разъ утромъ, отъ нечего длать, все наше общество выразило желаніе осмотрть женскую тюрьму. Мы сли въ экипажи и похали.
День былъ грустный, осенній. Срое небо мрачно отражалось въ блдныхъ водахъ рки, извивающейся по однообразной мловой раввин, только перескаемой на горизонт волнистыми каменными массами. Эта унылая картина воскрешала въ нашихъ глазахъ уголокъ древней Галліи, знаменитыя Каталаунскія поля въ минуту великой борьбы народовъ.
Вскор передъ нами показался Нуарлье съ его старинными валами, съ зеленымъ кладбищемъ и высокими стнами женской тюрьмы, съ одной стороны которой находился пріютъ для малолтнихъ преступницъ, а съ другой — съумасшедшій домъ.
Мы остановились у подпрефекта, стараго пріятеля хозяевъ замка. Онъ принялъ насъ въ маленькой гостиной, украшенной литографіями Фелона въ палисандровыхъ рамахъ и трофеемъ изъ ружей, осненнымъ тирольской шляпой. Въ углу стояло открытое фортепіано и на пюпитр виднлся романсъ Надо.
— У насъ здсь все устроено очень удобно, сказалъ подпрефектъ, принадлежавшій къ разряду веселыхъ администраторовъ,— съумасшедшій домъ находится рядомъ съ тюрьмой, такъ-что очень удобно переводить арестантокъ.
Говоря это, онъ подписывалъ какія-то офиціальныя бумаги, потомъ, надлъ свтло-срыя перчатки о двухъ пуговицахъ и предложилъ руку одной изъ дамъ съ граціей танцора, заслужившаго мсто подпрефекта ловкимъ дирижерствомъ котильона въ Париж.
Осмотрли мы женскую тюрьму очень подробно и веселыя шутки нашего любезнаго чичероне не мало развлекали общество. Мы уже хотли удалиться, когда директоръ тюрьмы настоялъ на посщеніи лазарета.
Въ довольно большой зал находилось двнадцать кроватей и, указывая на нихъ, директоръ съ самодовольствомъ повторялъ нсколько разъ:
— Четыре процента смертности, только четыре.
Я остановился у кровати, на которой лежала женщина въ ужасающе-неподвижной поз больного, страдающаго болзнью спинного мозга. У изголовья стояла дежурная арестантка, казавшаяся олицетвореніемъ безмолвія, сторожившаго смерть.
— Это проститутка Элиза, сказалъ директоръ, — она была приговорена къ смертной казни за убійство. Въ свое время ея процесъ надлалъ много шума. Но я васъ прошу обратить вниманіе на то, что у насъ смертность не превышаетъ четырехъ процентовъ.
Я пристально смотрлъ на эту совершенно парализованную женщину, глаза ея не глядли и только губы еще живыя, какъ-бы простирались къ сидлк, желая и не смя что-то сказать.
— Но, господа! воскликнулъ я, съ негодованіемъ, — неужели вы и въ предсмертной агоніи не позволяете больнымъ говорить?
— Помилуйте, мы вовсе не такіе формалисты! Неправда-ли, любезный директоръ? сказалъ съ веселой улыбкой подпрефектъ и прибавилъ, обращаясь къ умирающей: — Говорите, добрая женщина, сколько хотите.
Позволеніе пришло слишкомъ поздно. Подпрефектамъ не дано власти возвращать даръ слова мертвымъ.

‘Дло’, No 4, 1877

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека