De profundis, Пшибышевский Станислав, Год: 1895

Время на прочтение: < 1 минуты

Станислав Пшибышевский

De Profundis
(Из бездны — лат.)

Перевод с немецкого М. Семенова<

Pro domo mea
(О доме своем — лат.)

Через несколько недель я намереваюсь издать книгу ‘De profundis’, которой уже теперь предпосылаю несколько слов в виде предисловия.
Я хотел бы, чтобы эта книга находилась в немногих руках — эта книга не для большой публики — и этой цели я думаю достигнуть тем, что печатаю ее в очень ограниченном количестве экземпляров.
В этой книге я совершенно не касаюсь области так называемого ‘нормального мышления’, области ‘логической мозговой жизни’, жизни в ‘действительности’ (!). Всякий, кто хоть немного занимался жизнью души, знает, что разумеет под нормальным мышлением ‘свободомыслящая буржуазия’: все, что превышает сферу понятий почтенного Мюллера и Шульца, конечно, ненормально. Само собой понятно, что Гете для этих людей является мерилом ‘нормальных’ ощущений, при чем, разумеется, упускается из виду, что в своих эпиграммах он дал доказательство уже слишком далеко зашедшей половой извращенности.
Так вот: эта почтенная жизнь мозга, эта однообразная жизнь мозга, законы мышления которой имеют одинаковую силу как для низших плебеев образования, из разряда Макса Нордау, так и для самых развитых и тонких аристократов ума из разряда Ницше, начинает становиться страшно скучной. Уже Ницше чувствовал это, и потому-то он и написал свою ‘сумасшедшую’ книгу, то есть свою самую задушевную книгу: ‘Так говорил Заратустра’…
В моей книге: ‘De profundis’ дело идет о проявлении чистой жизни души, о голой индивидуальности, о состоянии сомнамбулического экстаза, я мог бы назвать бесчисленное количество слов, которые будут выражать один и тот же факт, именно тот факт, что существует еще нечто, кроме глупого мозга, нечто, стоящее au-del [За пределами — фр.] мозга, какая-то неведомая сила, одаренная необыкновенными способностями, именно: душа — душа, которая чувствовала отвращение находиться в постоянном соприкосновении со смешной банальностью жизни, и чтобы не проституировать себя каждый день, создала мозг…
Суррогат этой невидимой жизни души, логическую жизнь мозга, мы знаем достаточно. Итог всех его научных и философских исследований, это Ignoramus, и Ignorabimus [Мы не знаем и не узнаем — лат.], то есть полнейшее банкротство всех его отчаянных усилий. Художественный итог — risum teneatis amici [Удержитесь ли вы от смеха, друзья — лат.] — это натурализм, бездушное, грубое искусство для толпы, буржуазное искусство par excellence, biblia pauperum [Библия для бедных — лат.] для слабого, ‘нормального’ мозга, для неповоротливого, трусливого, плебейского мозга, который хочет, чтобы ему было все разъяснено и доказано, который всякую глубину, всякую тайну вышучивает и высмеивает и объявляет безумием, потому, что он ненавидит душу, потому, что он не может ее постичь. Да! Неотесанный, тупой, буржуазный мозг — этот прославленный vox populi [Глас народа — лат.] — ненавидит все, чего он не может понять, ненавидит, быть может, также и потому, что в нем живет известная плебейская боязнь быть обманутым.
Итак, оставим плебеям плебейское, и даже в придачу некоторых господ, которые во что бы то ни стало хотят называться ‘великими аристократами мозга’.
Я подразумеваю, следовательно, здесь другое искусство. Искусство, которое в живописи занимается не банальным внешним миром, например, несколькими старыми, глупыми инвалидами в Амстердаме, а миром, как он отражается в душе в редкие часы, в часы галлюцинации и экстаза. Я имею в виду также не прославленных Леонкавалло и бесчисленных Масканьи, но нечто вроде полонеза Fis moll Шопена, этот ужасный, обнаженный крик души. Также не феодального Рейнгольда Бегаса, а Вигеланда имею я в виду. Я подразумеваю здесь другое искусство, искусство, которое буржуазная ежедневная пресса объявила ненормальным, слабоумным, неспособным и т. д. и т. д.
В литературе этот вид искусства дал чрезвычайно богатые плоды в восточной древности и особенно в средние века. Да, и особенно в германские средние века. Ни одна раса не дала столько мистиков, т. е. людей, участвовавших в чисто-ясновидящей жизни души, как именно германская.
Праотцом современного поколения немецких художников этого типа, т. е. художников, которые занимаются явлениями душевной жизни, мне кажется Амадей Гофман. Конечно, Гофман едва ли верил в душевные явления как таковые. Он пытался анализировать их рационалистически, подобно тому, как кто-то другой хотел объяснить переход евреев через Красное море просто колоссальным морским отливом, быть может, Гофман из соображений чисто книгопродавческих и вопреки своим лучшим убеждениям старался сделать понятным для жирного буржуазного мозга загадочное души.
Столь превозносимый ныне Эдгар По занимался проблемой души как научным курьезом, но во всяком случае с такой художественной мощью, от которой холодная дрожь пробегает по спине.
Затем следуют революции 48 года, революции жаждущих образования и нуждающихся в просвещении, революции с их великолепными приобретениями: изобильным парламентаризмом и дешевым пиратством прессы. Свобода печати! Прекрасно! Либеральная буржуазия стала, благодаря свободе печати, упразднять Бога — нет! на это она не решилась, но она — опираясь на ‘научные основания’ — усомнилась в его существовании. Но либеральная буржуазия должна была по меньшей мере упразднить душу, а ее неопровержимые откровения объявить глупостью и шарлатанством. Боже, как она должна была радоваться, когда духи Резау были, наконец, открыты и окончательно осуждены судебным приговором!
Наступает владычество умеренного, ограниченного духа Бюхнеров, Фохтов, Штраусов, Спенсеров, психофизиологов и тому подобных молодцов.
Золотой век материализма и Берлинского ‘Tagesblatt’, натуралистической драмы и свободомыслящей политики!
Лишь в самое последнее время стали появляться то здесь, то там люди, которые изумленно останавливаются перед каким-нибудь проявлением души, перед долгим взглядом, которым обмениваешься в поздний час (Какую богатую почву даю я дешевому остроумию!) и который вскрывает всего человека. То здесь, то там появляются люди, которые испытывают страх перед мгновенной вспышкой души, что проходит через мозг и переворачивает все вверх дном. То здесь, то там появляются люди, которым приходит нечто в сознание, нечто чуждое, страшное, нечто такое, в чем они не могут дать себе отчета: идея, которая — как бы хорошо она ни была объяснена физиологически — не совмещается с запасом идей их мозга, действие, которое произошло независимо от воли мозга, даже вопреки его воле. Либеральная буржуазия объявила все это сумасшествием, прославленные буржуазные психиатры нашли для этого прекрасное выражение: ‘психопатия’, а выживший из ума старикашка Макс Нордау даже написал по этому поводу два тома, доказывающие старческое слабоумие этого господина, чем, как известно, страдал даже Цицерон.
Итак, выступает новое, неизвестное поколение художников. В Бельгии (я не упоминаю здесь таких, по странной случайности признанных и, слава Богу, непонятых художников, как Гюисманс и Метерлинк) Верхарн, Краинс, Экхуд, — в Скандинавии Ола Гансон, — в Польше Пшесмицкий, — в Германии Демель и Шлаф. Правда, Демель, по-видимому, намеревается в своих ‘Lebensbltter’ оставить тот путь, на который он вступил с такой силой и с такой мощью языка в ‘ber die Liebe’ [О любви — нем.]. Но среди стран, в которых с особенной силой и одушевлением ведется эта литературная революция, выше всех стоит, по моему мнению, Богемия. Из ряда в высшей степени талантливых и образованных художников я назову здесь только С. Махара и Инри Карасека.
Вот откуда пришлось мне начать, чтобы объяснить цель моей самой последней работы.
Итак, следовательно, в моей книге: ‘De profundis’ я ставлю целью исключительно и единственно изобразить душевное явление, — душу я всегда понимаю как самую резкую противоположность мозгу. Это все. Впрочем, да: действие! Гм, действие, может быть, также положение, развитие, интрига и т. д. У меня обыкновенно нет никакого действия, потому что я рисую жизнь души, а действие — это только кулисы души, плохо нарисованные кулисы, какие мы встречаем на любительской сцене в маленьком городке. Жизнь, чтобы вызвать конфликты, не нуждается в действии. Для этого достаточно какой-нибудь невинной мысли, которая все больше и больше овладевает человеком и ведет его к гибели.
Следовало бы избавить меня от глупого упрека в том, что я обращаю внимание только на половую сферу. Рассматривая людей, я не руководствуюсь ни тем соображением, гениальные ли они дельцы или нет, ни тем, живут ли они в ужасной материальной нищете или держат лошадей и имеют любовниц, ни тем, добьется Ганс Греты или нет, я рассматриваю их так же мало ‘с той точки зрения’, что представляют они из себя как ‘логически мыслящие люди’ или что они могут как таковые совершать, или могли случайно совершить, так же мало, как мебель и обстановку комнаты, которую я когда-либо описывал: я рассматриваю людей исключительно ‘с той точки зрения’, бывают ли в них когда-либо откровения души или нет. И так как очень редки случаи откровения души, быть может, это бывает всего один раз, подобно тому, как лишь один раз снизошел Святой Дух на апостолов, то и случаи, которые я анализирую, очень редкие случаи. Единственное, что интересует меня, это загадочное, таинственное проявление души со всеми сопровождающими его явлениями, бредом, видениями, так называемыми состояниями психоза — но я не хочу увеселять своих литературных друзей буржуазной, психиатрической номенклатурой.
Я пишу: следовало бы избавить меня от этого упрека, но я во всяком случае не смею на это надеяться. Так же, как я ничего не могу поделать против того, что в продолжение всех средних веков откровения души бывали исключительно в области религиозной жизни, так же мало могу я изменить что-либо в том факте, что в наше время душа проявляется только в отношениях полов друг к другу. Пусть делают за это упреки душе, но не мне. Ибо все другие душевные явления так называемой ‘белой магии’ относятся, как и прежде, к области религиозной жизни.
Когда я говорю об откровении души в половой жизни, то я, конечно, не подразумеваю под этим ни пошлой, молодцеватой, комически-пикантной эротики Гюи де Мопассана, ни слащаво-противной юбочной поэзии для модисток Петра Нансена, ни пресыщенного равнодушия супружеского ложа. Я подразумеваю болезненное, полное страха сознание какой-то невыразимой жестокой силы, которая бросает друг другу навстречу две души и пытается соединить их в боли и муке, я подразумеваю страшную муку любви, в которой разрывается душа, потому что ей не удается слиться с другой, я подразумеваю то громадное чувство углубления в любви, когда чувствуется в душе действие тысячи поколений, тысячи столетий все новых и новых мук этих поколений, которые погибли в половом бешенстве в жажде создания новой жизни, я подразумеваю только душевную сторону в жизни любви: то Неведомое, Загадочное, ту великую проблему, которую Шопенгауэр первый серьезно наметил в своей ‘Метафизике любви’, и конечно, безуспешно, потому что логические средства недостаточны для ‘Нелогичного’ души. Наше время, в котором вообще нет никаких задач, которые не были бы уже разрешены ‘глубочайшими умами’, понимает любовь только как экономический и санитарный вопрос, и вполне понятно, что буржуазному искусству любовь представляется только как более или менее верный путь к урегулированному в финансовом и санитарном отношении супружескому ложу. Так произошло то, что эта глубочайшая душевная и жизненная проблема нашла лишь очень немногих мыслителей. И очень удивительно, что именно в такое время должен был явиться художник — конечно, в области ‘пластического’ искусства — который проник в страшные тайны и пропасти половой жизни гораздо глубже, чем какой бы то ни было философ до него: Фелисиен Ропс.
Всмотритесь в его произведения, и вы поймете, что я подразумеваю под откровением души в половой жизни. Достаточно сказать несколько слов о понимании Фелисиеном Ропсом вечного возбудителя любви, женщины, чтобы показать громадное расстояние между этим и буржуазным искусством.
Для буржуазного художника женщина либо игрушка, либо невероятно нужное существо, либо кокотка, либо туго затянутое, неприступное величие, либо кошечка, либо прерафаэлитская Кунигунда… хе, хе, как еще воспевают наши бравые лирики различных дев?
Для Ропса женщина — страшная, космическая сила. Его женщина — это женщина, которая пробудила в мужчине пол, приковала его к себе тысячью дешевых уловок, воспитала его до моногамии, перепутала, ослабила, скомкала и облагородила мужские инстинкты, вылила в новые формы элементы его похотей и привила его крови яд своих дьявольских страстей.
И в болезненном экстазе творчества он снова нашел давно потерянные связи, которые соединяют нас с нашими средневековыми предшественниками. Он уже больше не муж, отдающий свою жизнь за смешную награду в виде пятисекундного наслаждения, он не страдает больше под властью женщины, он в дикой ненависти восстает против страшной, разрушающей силы и становится фанатическим обвинителем, который в бешенстве против своей собственной природы, не задумываясь, обрек бы женщину смерти на костре, чтоб избавить мир от этого ‘величайшего из всех зол’.
И здесь он вполне приближается к средневековым диабологам. Прочтите только докторов: Бодинуса, Синистрари, Дель Рио, Шпренгера… Два мира сливаются вместе и встречаются в одном и том же ясновидящем познании корня всего сущего, корня всякого страдания и всех мучений.
Нужно ли мне теперь еще мотивировать, почему я изобразил в моей книге ‘De profundis’ ‘суккубат’ — на немецком языке, кажется, нет для этого подходящего выражения — этот ужасный суккубат, который наложил свою печать на всю великую культуру средневековья грандиозным созданием дьявола и ведьмы?
Надеюсь, что нет!
Да, еще одно: буржуазная критика так ужасно вопит о силе и здоровье. Странно! Не было еще, кажется, эпохи, которая была бы более глупа, более протестантична и более ограничена, чем наша. Разве тут еще не довольно здоровья? Разве не довольно здоровья в том, что наше время так болезненно бездушно? И эти богатыри, эти прославленные Абсы литературы, не прочтут ли ради перемены, с интересом такое произведение, не забрасывая его тотчас же грязью и не обзывая автора декадентским развратником?

De profundis

Соната Op. 35 B-moll.
Фредерик Шопен

Моему другу Моей сестре Моей жене Дагни

Он, усталый, разбитый, шел домой. Его знобило, несмотря на тропическую жару. В горле он чувствовал тонкие, острые уколы, точно от раскаленных игл.
Теперь он, наверное, серьезно заболеет. Предчувствовал это. И как раз здесь, в чужом городе…
Быстро шел по улице. Домой. Скоро холодный пот выступил у него на лбу, неприятная влажная жара удушливо ползла по всему телу, а уколы в горле становились чаще и болезненнее.
Страх все глубже и тоскливее впивался в его кровь: побежал.
Наверху, в своей комнате, бросился на кровать.
Сердце его сильно билось. Он чувствовал, слышал, как бились, и дрожали, и с растущей силой наполнялись кровью тончайшие жилки, точно хотели лопнуть.
Осторожно уселся он на кровати, потом медленно выпрямился: еще хуже. Сдвинул подушки в сторону и полулежа, прижавшись лбом к холодной стене, прислушивался к лихорадке.
Постепенно улеглось в нем. Кровь медленно текла обратно к сердцу. Он свободно, без боли кашлянул.
Ждал. Не вернется ли вновь?
Нет: сердце билось почти спокойно, только горели руки, и весь он обливался потом.
Медленно расстегнул платье и отер лоб. Только руки: они так горели и были так влажны.
Ну, да, это уже не в первый раз. Наверное пройдет…
Странно, что каждый раз, когда он уезжает от жены, у него появляется эта лихорадка. Хорошо бы, если бы она была теперь здесь: только крепко держать ее руки, и все бы было хорошо. Он наверное бы тотчас же уснул… Снова начало в нем что-то волноваться. Тело вновь стало дрожать, в горле душило, и кулаки судорожно сжимались.
Болезненная тоска по ее рукам, мучительное желание прижать к себе ее тело, положить лицо на ее грудь: ясно чувствовал он, как ее рука с тихой дрожью скользит и течет по его телу. Ощущение было до того отчетливо, ясно, как будто чувство осязания сделалось независимым органом с самостоятельной памятью: он различал тончайшие нюансы чувства, которое он ощущал лишь при действительном прикосновении ее тела.
Эта тоска начала разрастаться и с силой дико вырвалась наружу. Мука сводила его пальцы и рвала нервы, он судорожно сгибался, как будто хотел завернуться в своем собственном теле.
Вскочил, опомнился. Сердце его колотилось, бешеный страх внезапно поднялся в нем. С возрастающим ужасом слышал он удары и шум в своем теле. Чувствовал, как кровь, с бешенством напирая, наполняла и разрывала ткани.
Вскочил и остановился, тупо, неподвижно. Члены его дрожали, а зубы стучали в лихорадочном ознобе.
Что делать?
Ради всего святого он не должен ни одной секунды поддаваться этой муке, иначе он наверное не переживет ночи.
Дрожа от нетерпения, искал спички. Мысль, что он, может быть, их не найдет, доводила его почти до обморока, он шарил вокруг, наконец глубоко вздохнул: нашел.
Зажег свечу и долго неподвижно стоял.
Он должен теперь о чем-нибудь думать, о чем-нибудь хорошем и успокаивающем, о чем-нибудь, что, как покойная подушка, легло бы под его голову.
Вдруг посередине стола, под бельем, заметил письмо.
Целый день он даже не подумал о том, чтобы посмотреть, нет ли письма.
С ним делалось что-то особенное. Он ходил, точно во сне. И теперь у него не хватало мужества вскрыть письмо. Что, если в нем есть что-нибудь неприятное? Это наверное сведет его с ума.
Пришел в ярость. Смешно, что пустяшная лихорадка могла довести его до такой слабости. Не уметь побороть пустяшную лихорадку! Нет, эту пустяшную лихорадку он преодолеет. Ведь, перенес же он много гораздо худшего…
На его мозгу лежало что-то, словно тонкий пласт льда. Это освежало. Ему вдруг все стало так необычайно ясно. Но мозг, казалось, что-то теснило, давило глубже, прохладный ледяной пласт вырос в ледяную глыбу, холод начал причинять боль: вот длинной, раскаленной полосой пробежало по спине, он хрипло рассмеялся.
Ну, конечно, самая обыкновенная лихорадка…
Судорожно скомкал письмо.
Самый обыкновенный приступ лихорадки… Принялся насвистывать.
Теперь чувствовал глубокие уколы в груди.
Ага: старая, хорошая знакомая… Снова громко засмеялся — это, конечно, не собьет его с толку, для этого пытка должна была бы быть гораздо, гораздо мучительнее. Медленно ходил он взад и вперед, смеялся и насвистывал.
Да, верно, папиросу!
Но от дыма у него кружится голова.
Курить он не должен ни в каком случае: это действительно вредно. Но ведь это же ничего не значит, он просто только очень слаб. Конечно, когда ничего не ешь, делаешься слабым.
Да, письмо, письмо… Решительно разорвал конверт, но буквы танцевали у него перед глазами, он долго смотрел, собрал всю силу воли и принудил себя, наконец, прочесть и понять письмо. Он читал медленно. Странно, буквы были словно живые. Он точно слышал ее голос, только принявший новую форму:
‘Мой дорогой, мой единственный муж, ты — ты… мой! Вот уже неделя, как ты уехал. Думаешь ли ты еще долго оставаться? Мне хотелось бы знать, что ты делаешь целый день в городе. Был ли ты у матери? Конечно, нет. Но с Агаей ты часто бываешь вместе, не правда ли? Ей, вероятно, очень тяжело быть постоянно посредницей между тобой и твоей матерью. Она такая чудная девушка. Я люблю ее почти так же, как и тебя, и часто думаю о ее любви к тебе. Она любит тебя, в сущности, совсем не как сестра. Я никогда не видала ничего подобного между братом и сестрой. Часто ты бываешь с нею?
А завтра два года с тех пор, как мы женаты.
Подумай только: два года! Помнишь ли ты этот день? Завтра я наверное получу от тебя длинное, хорошее письмо. Или — или? Я не смею на это надеяться, но, быть может, ты приедешь сам?
Нет, нет, не приезжай лучше! Я чувствую, что тебе нравится в городе, и это делает меня счастливой. Ты так страшно много работал и теперь нуждаешься немножко в разнообразии, в перемене воздуха, не правда ли?
Но если бы ты приехал, это было бы чудесно. Я люблю тебя — слышишь!
Ты ведь чувствуешь себя очень хорошо — не так ли? Тогда лучше оставайся, оставайся, мой драгоценный!.. А знаешь ли, я иногда ревную к Агае, я боюсь, что ты ее любишь больше, чем меня. Но ведь это же глупость, не правда ли? Непременно поклонись ей от меня тысячу раз и скажи, что я ее люблю, что она мой единственный друг.
Ну, будь здоров, мой любимый. Тысячу поцелуев от твоей жены’.
Он начал читать письмо вновь.
‘Она любит тебя, в сущности, совсем не как сестра’…
Яркий свет пронзил его душу.
Он ясно видел сидящую перед ним Агаю. Черное шелковое платье с теплым сладострастием обвивало ее гибкий, худощавый стан. Он чувствовал сквозь платье тонкие, нежные формы.
Опустился в кресло.
Она не отступала от него. Он продолжал видеть ее близко, близко подле себя. Он раздевал ее взглядом, он впивался в ее наготу, он желал ее: мозг его начал кружиться в жадном упоении.
Но ведь Агая моя сестра! — в ужасе крикнул он внутренне.
И вдруг он услышал, что она говорит. Он понял теперь все, что еще три часа тому назад не мог понять.
‘Она любит тебя, в сущности, совсем не как сестра’…
Эти несколько слов глубоко запали в его душу. Казалось, будто туда упала точка света и теперь внезапно выросла в целый пожар.
‘Когда ты в последний раз уезжал за границу, я думала, что сойду о ума’.
Тогда он выслушал это почти равнодушно, но теперь, теперь, наконец, он понял это.
Раскрыл глаза. Раскрыл их еще шире: страшный свет ослепил его. Он весь съежился. Болезненная судорога страсти, всасываясь, впивалась в его мозг, он не сопротивлялся: дрожь сладострастного желания вползала, как яд, в каждый нерв его тела.
От ужаса он вскочил. Это была отвратительная лихорадка! Боже! Боже! Что же теперь делать? Он должен быть настороже и следить, чтобы она не вернулась. Родная сестра!.. Но ведь это безумие…
Безумно смялся. Смялся долго, пока его не охватил страх перед своим смехом.
Конечно, это лихорадка. Как он бессилен против нее!.. Надо опять в постель. Да, вытянуться во всю длину, чтобы сердце снова успокоилось.
Разделся и положил спички близко подле постели.
— Они наверное скоро опять понадобятся, — усмехнулся он странно.
Потушил лампу. Невыносимая жара. Одеяло давило, как кошмар, он сбросил его. Вдруг мозг его сразу ослабел, счастливое спокойствие спустилось над ним.
Несколько отрывочных мыслей медленно проползли в его душе и нехотя разорвались, как клочья туч после бури. В его глазах мерцало крошечное пламя, точно блуждающий огонек над зеленой трясиной. Он заметил, как оно поднялось зубчатой крутой линией и снова опало, тяжело и быстро, как скатившаяся звезда. Видел, как оно с быстротою молнии пронеслось над трясиной и потом начало плясать в безумных кругах, все быстрее и быстрее, пока, наконец, тусклой раскаленной массой не остановилось над болотом. И зеленое тусклое солнце росло, вздувалось, кипя переливалось через край, жадными языками лизало мрак и раздирало его в кровавые клочья. И вдруг с оглушительным ревом языки взлетели вверх — еще выше: с необузданной силой круто поднимались в высоту горящие солнца, пока не разбивались о небо. Он видел, как они, толпясь, взбрасывали вверх языки, потом медленно обламывались у верхушки, как бы нехотя сливались вместе и переплетались в пылающую ткань.
И из кипящего урагана света неслось к нему ужасное пение.
Отчаяние, точно перед тысячью открытых могил. Казалось, будто небо разверзлось и Сын Человеческий сошел на землю, чтобы творить суд над добрыми и злыми. Он чувствовал миллионы рук, протягивающихся в безысходном ужасе смерти, с пальцами, которые кричали о сострадании и милости. Он слышал звериный рев, который, как море дымящейся крови, брызгал в небо кипящею пеною, и снова чувствовал он, как скрючиваются и растопыриваются костлявые пальцы, и кричат в судороге невыносимого мучения.
‘Ad te clamamus exules filii Hevae, ad te supiramus gementes et flentes in hac lacrimarum valle’… [К тебе взываем, пленные сыны Евы, к тебе несем вздох свой, стонущие и рыдающие в сей юдоли слез (лат)]
И он видел шествие пронесшихся мимо тысяч людей, истерзанных беспощадным экстазом падения, под небом, которое изрыгало на них огонь и чуму. Он видел, как душа этих созданий каталась и корчилась в отвратительной судорожной пляске бытия. Он видел растерзанную спину всего человечества и восторг безумия в озверевших глазах.
Слышал, как шествие медленно удалялось, тупые, опьяневшие от муки, звуки доносились, как хрип последней агонии, и медно-красное огненное солнце бросало зеленые переливчатые полосы света над болотами крови.
‘Ad te clamamus exules filii Hevae’! — услышал он вдруг хихиканье над ухом, женщина скользнула к нему в постель. Ее члены медленно обвились вокруг его тела, две тонкие руки крепко, до боли, охватили его, и он чувствовал, как в тело его горячо впились две верхушки девичьей груди.
Он задыхался. Сердце больше не билось, лишь бешеный ураган страсти разрывал его мозг. Ее горячее дыхание жгло ему лицо, и ее губы со стоном крепко всасывались в его. Как раскаленное железо, горело ее тело.
Снова чувствовал он, как приближается шествие, безжизненно и тяжело барахтаясь, словно клубок спутанных тел: клубок тел, которые кусались, бешено бросались друг на друга с кулаками, топтали друг друга и в адских мучениях разрывали друг друга, но все же не в силах были распутаться. Пение превратилось в вой диких зверей, отчаяние пронзительно визжало в каком-то триумфе бешенства, и пальцы ломались в истекающей кровью ‘аллилуйя’ гибели.
Он смеялся, кричал вместе с ними, но не выпускал женщины. Он впился пальцами в ее тело. Чувствовал, как ее сердце бьется в его теле, тяжело, глухо, точно язык об треснувшую металлическую стенку колокола, почувствовал вдруг, что два сердца наполняют кровью его мозг, трутся друг о друга и до крови царапают друг друга.
‘Ad te supiramus gementes et flentes in hac lacrimarum valle’…
Отчаяние превратилось в бездну ненависти, в судорожное, злобное богохульство, он чувствовал, что человеческий клубок плюет в небо, слышал, как легкие его разрываются в отвратительном крике: Убийца! Убийца!
Теперь руки его ослабели, он выпустил ее. И она перекатилась через него, слышал, как она кричит, чувствовал, как она зубами перегрызла у него жилы на шее, как руки ее, разрывая, погрузились в его тело.
И снова окрепло его тело. Он бросился на нее, налег на нее с отчаянной силой, ее тело извивалось и сопротивлялось. Но он был сильнее. Руками и ногами он приковал непокорное, судорожно дергавшееся тело, его тело подпрыгнуло несколько раз в болезненной жестокой судороге, дикий ураган вылился в долгом, клокочущем крике.
Он еще крепко держал ее тело в своих объятиях. Члены ее ослабели. В ее руках трепетало его сердце, как потухавшее пламя. Прошла, затихая, последняя волна судороги, невыразимо спокойное счастье проникло в его кровь.
И вдруг он почувствовал, что она уходит, члены ее медленно скользили вдоль его тела, он схватился за нее, в отчаянии прыгнул вслед за нею…
— Агая! — крикнул он, — Агая!
В то же мгновение он оступился, упал и пришел в себя.
Лежал на полу. Снова бросился в постель, страх разрывал его мозг.
Это быль не сон, это было больше, чем когда-либо могло быть в действительности, в тысячу раз больше, крикнул он про себя… Не сходит ли он в самом деле с ума?
Последним усилием выбросил он из головы все мысли, с отчаянием уцепился за какое-то глупое воспоминание, но его лихорадочная фантазия, пенясь, переливалась через его душу: он так живо чувствовал бешенство страсти ее тела, на губах его были ссадины, тело его было точно разбито от страсти ее объятий. Это была Агая, Агая — кошмар! Агая — вампир!
В ужасе вскочил.
Это была она, она могла в одно и то же время быть в двух местах. Она могла раздвоиться, и теперь она была у него.
Чувствовал, что сейчас страх убьет его. Хотел зажечь огонь. Руки его судорожно тряслись. Наконец, это удалось ему.
Это успокоило его на мгновение.
И вдруг снова охватил его дикий пароксизм страсти и жажды Агаи. И он хотел уже снова броситься в лихорадочную оргию этой кровосмесительной похоти. Стоит только потушить огонь, и он снова будет переживать это.
Но страх возрастал в нем. Поток страха остановился в его мозгу: это стоило бы ему жизни.
Судорожно сложил руки и со стоном искал спасения.
Наконец, жадно схватился за книгу, которая лежала на ночном столике: на первой странице его собственный портрет.
Бегло взглянул на него, кровь его застыла от ужаса. Взглянул еще раз: черты, казалось, оживали, лицо росло, оживало, казалось, хотело говорить…
Перевернул несколько страниц и начал читать вслух. Но его голос, звеня, отдавался в мозгу, и у него было такое чувство, что тот, другой, сию минуту, сейчас, сейчас вылезет, вырастет из книги и уставится на него…
Вся книга стала как будто живая, она, казалось, двигалась в его руках, он в ужасе отбросил ее прочь, она двигалась, она ползла по полу, тот, другой, тяжело выбивался наружу, сейчас, сейчас он его увидит…
В бешенстве вскочил с постели, всем телом навалился на книгу, потом схватил ее руками, душил, рвал, но чувствовал, что его что-то высоко с силой подымает точно воротом…
— Это безумие, это безумие! — кричало в нем. Он вскочил, точно помешанный, выпучил глаза на книгу: видение прошло, но он боялся ее поднять.
Наконец, пришел в себя.
Сел, бессилие парализовало его сердце. Опустился на постель и в тупом отчаянии уставился на одеяло.
И вдруг снова встало перед ним воспоминание об оргии, которую он только что пережил.
Его начало терзать болезненное желание, силы его слабели, он начал уже снова погружаться, но вдруг совершенно машинально быстро встал, абсолютно не думая и не желая думать, оделся, как будто в сомнамбулическом сне, и вышел на улицу.
Огляделся: он был действительно на улице. Он не совсем ясно представлял, как сошел вниз. Но он был счастлив, что ушел, ушел из этой ужасной комнаты, где сатана справлял свою мессу.
‘Теперь нужно верить в сатану’, пробормотал он глубокомысленно, да, в сатану и в его утонченную, жестокую мессу пола…
Уселся на ступенях какого-то памятника, опустил голову на руки и впал в лихорадочный полусон.
Вдруг вздрогнул, кто-то совсем близко остановился возле него.
Взглянул, в сумерках рассвета увидал девушку, видел лишь, что она была очень бледна и что у нее были большие широко раскрытые глаза.
Долго смотрели они друг на друга.
— Я хочу пойти с тобой! — сказал он и встал.
— Идем! — Она быстро пошла вперед.
— Не так скоро, тише. Я чувствую ужасный страх. Но ты будешь держать мои руки, тогда я сейчас же усну… Я совсем не такой, как другие мужчины, совсем не такой, — прибавил он, помолчав.
Она с удивлением посмотрела на него. Он вдруг заметил, что говорит совершенно бессознательно.
Снова остановились.
— Да ведь ты еще дитя, — сказал он с удивлением, — я мог бы взять тебя на руки и нести. И идешь ты так легко, что я едва слышу твои шаги…
— Идем, идем, еще далеко.
— Далеко? Но я едва могу идти.
— Дай руку. Так..
Вдруг почувствовал новую силу.
— Ты будешь держать мои руки, крепко, как можно крепче, даже во сне, хочешь?
— Да, да…
— Еще далеко?
— Сейчас, сейчас…
Шли молча.
— Здесь! — сказала она тихо.
— Здесь?
Взошли на первый этаж.
— Ну, иди, иди, — она бегло поцеловала его, — мы оба так страшно устали, так страшно устали, — повторила она задумчиво. — Я буду спать с тобой и все время держать твои руки.
Он лег и взял ее на руки, как ребенка. Она обняла руками его шею.
— Так ты чувствуешь меня сильнее? — сказала она серьезно.
— Кто ты? — тихо спросил он.
Она не отвечала.
Он тотчас же заснул.
Они сидели на веранде ресторана.
Было далеко за полдень. Дома бросали тяжелые, густые тени на широкую улицу, густая листва деревьев была испещрена пурпурными пятнами. Там, впереди — дерево, листья которого уже совершенно пожелтели, а в стороне, вдоль улицы, беспокойно дрожала целая скала красок, от лихорадочно-пурпурного до тусклого бледно-желтого: он почувствовал внезапный интерес к тысячам красочных переливов…
— Почему ты ни слова не говоришь? Неужели же нам сидеть все время молча?
Агая была очень возбуждена. Он взглянул на нее и странно усмехнулся.
Она вздрогнула.
— Почему ты так смотришь на меня?
Они долго пристально смотрели друг на друга. Она покраснела и опустила глаза.
— Ты никогда еще не смотрел на меня так, — пробормотала она тихо.
Он придвинулся к ней ближе.
— Да, Агая, я никогда еще не смотрел на тебя так. Ты права. Но ты для меня уже больше не то, чем была вчера. Я хочу знать, кто ты. До сих пор я не знал тебя.
Она напряженно смотрела на него.
— Я смотрю на тебя не так, как смотрел вчера… — Помолчал немного. — Почему я не говорю? Я не хочу сказать тебе ничего страшного.
Она высоко закинула голову и вызывающе посмотрела на него.
— Но я жду его все время — это страшное. Всю жизнь, двадцать четыре года жду я это страшное! Скажи же его, наконец.
Он пронизывал ее своим взглядом. Она смотрела в сторону.
— Я не шучу, Агая! Сегодня я необыкновенно серьезен. Никогда еще в жизни не был я так серьезен.
— Да? Вот как? Но почему же тебе не быть серьезным.
Он злобно рассмеялся.
— Ты любопытна, ты хочешь у меня выпытать… Но разве ты не знаешь, что я хочу тебе сказать? Разве ты этого не чувствуешь?
Она молчала.
— Не чувствуешь? — Задрожал.
Молчание.
Она чокнулась и выпила.
— Пей же, — засмеялась она. — Не хочешь ли ты записаться в общество трезвости? А? Верно, опять лихорадка? Бедняжка!
Он жадно выпил, рука его дрожала.
— Но скажи же, наконец, страшное! Разве ты не видишь, как я заинтересована?
— В самом деле сказать?
— Почему бы и нет? — она презрительно смялась. — Но пей же, пей! Жилы твои бьются, как будто хотят разорвать кожу.
Он снова выпил.
— Агая, помнишь ли ты ту страшную ночь — тогда…
Она заметно вздрогнула.
— Помнишь?
— Нет!
— О, о, — ты помнишь очень хорошо. Уже двенадцать лет думаешь ты об этом. Зачем ты лжешь? Тебе было тогда лет двенадцать, тринадцать — так! Ты боялась грозы и пришла ко мне в постель, я должен был рассказывать тебе сказки…
Она принужденно рассмеялась…
— И я рассказывал тебе всю ночь напролет. Я мучился желанием придумать что-нибудь новое. Ты была так избалована, ты спала у меня каждую ночь… Он посмотрел на нее почти с ненавистью.
Пальцы ее беспокойно, в нервном возбуждении бегали по столу.
— Небо бросало молнии и огонь. И каждый раз, когда оно разверзалось и наша спальня наполнялась зеленым огнем, мы крестились и твердили молитву: и Слово плоть бысть… Ты не помнишь? И ехал рыцарь на черном коне, и у коня были золотые копыта. Они блестели на солнце так, что люди слепли… Снова гремело небо: и Слово плоть бысть… И вот приехал рыцарь к горе, которую сторожил великан… И Слово… Не правда ли? Так продолжалось всю ночь. И потом вдруг, этот страшный, длившийся целую минуту гром и треск, молния ударила в тополь, совсем близко от нашего дома! Ты, дрожа, бросилась ко мне на грудь и так крепко прижалась ко мне… Теперь еще чувствую я твои худенькие ручки, обвившиеся вокруг моего тела, и нежные ноги, впившиеся в меня в болезненном жару… У тебя была тогда лихорадка. У тебя всегда бывала лихорадка. Теперь ты знаешь?
Она низко опустила голову. Он не мог видеть ее лица. Оно было закрыто широкими полями черной летней шляпы.
— Ну, пей же! — сказал он с таинственной усмешкой. — Твое здоровье!
Она, молча, чокнулась с ним.
— Да, ты пьешь великолепно. К этому приучил тебя я. Ты боялась, что я стану тебя презирать, если ты не будешь пить. Боже, как ты должна была меня любить! Ты все делала только ради меня. А теперь, теперь?.. Агая! Теперь? Он напряженно ждал ответа.
Она молчала.
— Теперь? — спросил он горячо.
— А страшное ты уже кончил?
Голос ее звучит насмешливо и презрительно.
Он громко засмеялся.
— Ты, как видно, быстро оправилась. Это было так неожиданно. А сначала ты была совсем больна от возбуждения. Я вижу еще, как дрожат твои руки и на лице горят красные пятна.
Она с бешенством посмотрела на него. Он ответил на ее взгляд циничной усмешкой.
— Нет! Я совсем еще не кончил… Да, тогда… Ха, ты так охотно это слушаешь… Я проснулся рано. Я не мог спать. Осторожно снял твои руки с своего тела. Ты заснула у меня на груди. Я встал и начал одеваться. И тут я вдруг увидел тебя. Да, вдруг: до тех пор я никогда еще тебя не видел… не видел! понимаешь? Было, должно быть, жарко, потому что ты ногами сбросила одеяло и лежала совсем нагая.
Он хрипло засмеялся.
— Рубашка собралась у тебя до самой шеи, спала ли ты тогда?
Он тихо, на ухо, прошептал ей этот вопрос. Она смотрела на него. Лицо ее подергивалось. Глаза были полны горячего, лихорадочного блеска.
Она медленно, жадно проникала своим испытующим взглядом в его душу.
Он съежился.
— Ты не слышишь, что я говорю? Твоя рубашка поднялась до самой шеи, и ты лежала совсем нагая. И я уверен, что ты не спала, я уверен, что твой взор из-под длинных ресниц вползал в мою кровь… Да возмутись же немного! Разве ты не возмущена?
Она снова опустила голову.
Он внезапно успокоился.
— Я наблюдал тебя. Я не мог оторваться от твоего тела. Сердце мое стучало так, что я не мог стоять.
Она вскользь с искажающим, лихорадочным смехом взглянула на него.
— И что же тогда, — спросила она хрипло…
— Тогда, тогда… — голос его дрожал, тогда я припал к тебе и целовал тебя…
— В губы? — она с трудом выговорила это…
— Нет… — Снова начал говорить шепотом. — Да, ведь, ты же знаешь, ты не спала — ты проснулась, все твое тело сильно дрожало…
Лицо ее снова исчезло.
Когда она взглянула опять, в лице ее сиял как бы восторг муки и глаза мерцали бесконечной, жестокой болью.
— Говори же! Говори дальше! — произнесла она вдруг.
Его начало лихорадить. Кровь внезапно бросилась ему в мозг.
— Потом я забыл тебя. Я не видел тебя почти двенадцать лет. Я женился. И с тех пор ты перестала быть для меня женщиной, ты была лишь бесконечно дорогой сестрой… Да, впрочем! Однажды, в прошлом году, когда мы были с тобою одни и так много пили, ты вдруг сделалась необыкновенно зла, насмехалась надо мной, делала пикантные намеки насчет моей женитьбы и вдруг бросилась на меня и укусила в губы, так что потекла кровь… Тут по мне начало пробегать что-то горячее.
— Я тебя укусила? — она зло засмеялась.
— И потом, когда ты у нас гостила и однажды утром принесла мне в постель кофе…
Она в бешенстве вскочила.
— Ты, кажется, с ума сошел? Не хочешь ли ты внушить себе, что я люблю тебя, как женщина?
Он странно усмехнулся.
— Ты сама себя выдала. Ты никогда не любила меня, как сестра. Ты всегда дрожала при виде меня, как я теперь дрожу в твоем присутствии. Так знаешь, когда еще? Однажды, когда был день твоего рождения, и к нам пришло так много детей? Мы играли в прятки. Ты всегда проскальзывала ко мне в самые темные уголки и горячо прижималась ко мне. Взгляни же на меня, дай посмотреть тебе в глаза… Еще знаешь, когда мы оба так разгорячились и едва не задушили друг друга в таком возбуждении, которого у детей обыкновенно не бывает?
Тогда я стал мужчиной…
Вдруг умолк, ему показалось, что он чересчур много сказал.
Она злобно смеялась.
— Ты, наверное, хочешь писать роман? Какую-нибудь извращенную историю любви между братом и сестрой, не так ли? Да… Но ты меня не проведешь…
— Я вовсе и не хочу тебя провести. Значит, ты мне не веришь? Не доверяешь? Послушай, Агая, разве ты не слышишь в моем голосе этой ужасной серьезности? Зачем ты сопротивляешься? Почему не хочешь допустить, что ты меня любишь? Разве ты не сказала мне вчера, что едва не помешалась, когда я в прошлом году снова уехал за границу? И ты думаешь, я не знаю, что ты украла у матери деньги и послала их мне, когда я нуждался?.. Разве сестра так поступает? Зачем? Зачем ты хочешь скрыть, что любишь меня?
— Я люблю тебя, как любят брата, не больше, — сказала она холодно.
— Ха, ха, ха, разве так любят брата? Расскажи это какому-нибудь криминалисту-психологу… Почему же ты стала теперь мертвенно бледной, почему дрожат твои руки? И пьешь ты много, только для того, чтобы не сознавать, что я говорю. Не мучь же меня…
Он стал серьезен, тело его дрожало.
— Не мучь меня! Я так несказанно счастлив твоей любовью… Я, я… — Голос его понизился до едва слышного шепота… — Послушай, Агая, во мне произошло что-то странное…
— Я люблю тебя! — сказал он вдруг, тяжело дыша, и голос его прервался.
Наступила длинная пауза. Молчание длилось необыкновенно долго.
— Поняла ты это? — прошептал он тихо. Она не отвечала.
— Вчера это прорвалось в моей душе… Ты была у меня ночью… Ты не сестра мне больше…
Она с ужасом смотрела на него. Углы ее рта подергивались от муки. Они впились друг в друга глазами, взгляды их неразрывно сплелись.
— Это ужасно! — сказала она. Болезненный страх лихорадочно перебегал по ее лицу.
— Да, это ужасно, — повторили он, как бы не сознавая.
Снова долгое молчание.
Она вскочила.
— Иди домой! Иди! Иди!
Он никогда еще не видел ее умоляющей.
— Нет, Агая, я не могу уйти от тебя.
— Но чего же ты от меня хочешь? — крикнула она вдруг в бешенстве.
— Ничего, ничего… Конечно, ничего…
Бессмысленно усмехнулся.
— Вчера еще для меня было что-то, что называется кровосмешением… Да, кровосмешение. Я пришел в безутешное отчаяние, когда открыл, что женщина, с которой я праздновал неслыханные оргии, была моя собственная сестра. Сегодня я потерял сестру. Сегодня я вижу Агаю, женщину, постороннюю женщину, которая для меня дороже всякой другой женщины в мире, уже потому только, что она есть кровь от моей собственной крови, физическая часть меня.
Вдруг запнулся.
— Послушай, Агая, ты боишься кровосмешения?
— Я его совсем не боюсь.
Она язвительно смеялась.
— Но? Но?
Он смотрел на нее с дрожащим страхом, точно дело шло о его жизни. Она тупо, с жестокой холодностью, посмотрела ему в глаза.
— Но? Ты спрашиваешь: но? Нет никакого но, потому что ты для меня как мужчина совсем не существуешь. Ты просто мой брат.
— Ты лжешь! Ты лжешь! Зачем ты мучаешь меня своей ложью? Не разрушай самого священного во мне, того, чем я живу, что составляет содержание всей моей души.
— Ты забыл о своей жене, у тебя лихорадка, руки твои горят, а глаза ядовито, как белена, впиваются в мою кровь… Я не хочу тебя видеть. Ты разрушаешь мою душу, ты…
Она вдруг пришла в себя и с насмешкой бросила:
— Смешно: бесконечно смешно! — передохнула она, — ты женат на самой красивой, самой прекрасной женщине! Никогда не видала я такой чудной женщины и тебе все еще мало: ты бегаешь за другой женщиной, которая к тому же твоя сестра.
— О, ты бегаешь за мной так же, как и я за тобой… Ты только труслива, да, труслива. Ты не решаешься признаться в этом. Но когда я вчера сказал тебе, что, может быть, сегодня уеду — ты думаешь, я не видел мучения и усилий, которые ты употребила, чтобы его скрыть? Я уважаю свою жену, но люблю тебя. Пойми же: тебя, тебя люблю я! С самых детских лет жаждала ты этого слова, да, этого: я люблю тебя! Ты дрожала, ожидая его от меня. Ты хотела вынудить его от меня, и теперь, теперь, когда я, наконец, сказал его, ты хочешь так грубо меня оттолкнуть? Ты, быть может, не веришь, что это серьезно, потому что это случилось так внезапно и неожиданно, в момент страдания. Но теперь я живу лишь этим чувством, мой мозг с лихорадочным сладострастием погружается в то прошедшее, когда ты еще не умела скрывать своего желания. Моя душа внезапно вскрылась, я вспоминаю каждое слово, сказанное тобою двенадцать лет тому назад, я вспоминаю тысячи вещей, тысячи мелочей, тысячи взглядов и движений из того времени, я вспоминаю обо всем, что еще вчера было забыто…
Он путался, вдруг потерял нить мыслей и с минуту подумал.
— Нет, нет, я люблю тебя не со вчерашнего дня: я люблю тебя давно. Это случайность, что мне только вчера пришло это в сознание. Тебя мне всегда недоставало. Подумай только: ведь я был счастлив с женою, но всегда, всегда тосковал по тебе!
Мука переполнила его, у него захватывало дыхание, холодная дрожь пробегала у него по спине, он трясся в лихорадочном ознобе.
— Я обожал, я любил до безумия твою любовь, ждал, чтобы только получить от тебя письмо. И когда получал, я читал его и перечитывал без конца. Я читал все то, что ты не могла написать, но что дрожало в каждом слове, я целыми неделями носил с собой твои письма еще тогда, когда я и не подозревал, что ты станешь для меня тем, чем стала сегодня. О, я люблю каждое твое слово, я люблю твою жестокую душу, которая не может найти достаточно горя, чтобы похоронить себя в нем, я люблю твое маленькое томное личико с бездонными глазами, я люблю шелк, охватывающий твое тело, я люблю формы этого тела, я чувствую, как оно прижимается ко мне, обнимает меня, я вижу твои маленькие груди, я чувствую, как они горячо впиваются в мое тело… я… я…
Он начал заикаться. Он неистовствовал, мозг его превратился в одну огромную вздувшуюся опухоль жил.
Потом он снова начал говорить бессмысленно, бессвязно, слова выходили как бы сами собой, горячие, больные, как бы выбрасываемые вулканом.
Она в безмолвной судороге держала его руку, болезненно впивалась пальцами в его кожу. Она схватила его за кисть руки и снова сжала свои пальцы: какое-то безумное ликование было в этой трепещущей, горячей руке.
Вдруг она страшно взволновалась. Ничего больше не слышала, не видела. Она сжала руки так, что все суставы затрещали, потом сжала кулаки и снова распустила пальцы.
— О, Боже! — простонала она, тяжело дыша.
Отодвинулась от него.
— Не говори больше ни слова! — крикнула она, — ни слова! Я уйду, уйду немедленно, если ты скажешь еще хоть одно слово!
У него подкосились ноги.
— Нет, нет, я больше ничего не скажу. Да я и не могу больше! — пробормотал он устало.
Молчание, убийственное молчание, медленно пилившее один нерв за другим.
— Идем! — сказала она, наконец, и встала.
— Куда?
— Разве тебе не все равно, куда ты пойдешь со мной? — она язвительно засмеялась. — Ведь ты хочешь только быть со мной вместе?
— Но только с тобой! Только с тобой одной!.. Я чувствую отвращение к людям, я никого не могу видеть! Я плюю на людей! Я не могу выносить человеческих рож!
— Идем! — сказала она тоном безусловного приказания.
Он изумленно взглянул на нее, посидел с минуту, все время не переставая пристально смотреть на нее, потом поднялся и пошел.
— Ни один человек еще не приказывал мне чего-либо! — сказал он тихо по дороге. — Ни один! Я до сих пор не знал, что значит повиноваться, пока ты вдруг теперь не сказала: иди! И я повинуюсь…
Он злобно рассмеялся.
— И ты хочешь солгать мне, будто любишь меня только как сестра? Да, ты любишь меня только как женщина! Ты ждала лишь этого слова: ‘я люблю тебя!’ и сейчас же как будто переродилась. Ты знаешь, что можешь теперь мне приказывать, на что раньше не решалась. Откуда эти инстинкты, которыми обладает лишь любящая женщина, откуда это чуткое ухо для этого ‘я тебя люблю’ и всех его последствий? Зачем ты лжешь? Ты тоскуешь по мне, в тебе то же безумное желание, ты… ты…
Она остановилась и с бешенством посмотрела на него.
— Если ты скажешь еще хоть слово, — я уйду!
Он опять рассмеялся.
— Попробуй только! Иди, иди!.. Тебе так же невозможно уйти, как и мне… О, как ты прекрасна! Как пылает твое лицо!.. Но где я потерял свою сестру?
Он взял ее под руку и судорожно прижал к себе.
— Я должен держать тебя. Я не уверен в том, что ты в конце концов не уйдешь! Ты безжалостна к себе. Для твоей души все еще не достаточно мучения, еще далеко не достаточно. Ты была бы счастлива только в аду. А теперь, теперь ты мучишь меня. Тебе хотелось бы подвергать меня пытке для того только, чтобы твое сердце разрывалось от моих мук. Oh, je m?y connais [Я знаю в этом толк — фр.] это величайшее сладострастие, но мои нервы слишком слабы для этого.
Он безумно смеялся. Они очутились в обществе. Вдруг. Сразу. Мозг его совершенно не заметил длинного промежутка времени. Он не мог уяснить себе, как это он вдруг попал сюда.
Вдруг он стал трезв и холоден.
Он очень разумно разговаривал с каким-то господином в бархатном жилете и с бриллиантовой запонкой в рубашке. За столом его соседкой оказалась молоденькая свежая девушка, которой удивительно нравилось смеяться.
Вдруг снова точка света: встретил глаза Агаи.
Он читал в ее душе, как сомнамбулист. Видел в ее глазах страстное желание, скрючившуюся, судорожно сжавшуюся боль: вся ее душа застыла в этом долгом, жадно болезненном взоре.
Все вокруг него слилось в крутящуюся массу стука ножей, смеха, говора, потом он слышал неприятный шум отодвигавшихся стульев. Видел, как темная масса человеческих тел, мелькавшая перед его глазами, поднялась и машинально встала.
Вдруг к нему вернулось сознание.
Видел, как люди вошли в гостиную. Попробовал пойти за другими, но остановился, как вкопанный. Что-то потянуло его назад. Осмотрелся. Он стоял перед открытой темной комнатой. Его толкала туда чья-то чужая рука. Ему показалось, что его что-то повернуло туда: ноги его, казалось, двигались сами собой, он не сопротивлялся больше: в темной комнате он стал приходить в себя.
Невыносимый страх крепко вцепился в его душу. Это ее воля! Она наложила ее на меня! ее страшная, телесная воля. Мысль, которая стала властью, гигантской, наполненной кровью, властью с длинными, призрачными руками…
Он лепетал это про себя, чтобы успокоиться. Сидел долго в тупой, безумной истоме. Вдруг вздрогнул: она сидела около него.
— Агая?!
— Тише!
Она схватила его руку. Точно кипящий поток пробежал по нему. Тело его начало дрожать. В его мозгу стучали короткие, болезненные удары.
Руки их судорожно сплелись. Что-то бросило их друг к другу.
Они погрузились, исчезли в этом безмолвном пожаре крови. Стремглав, безрассудно, бросились они в страшный водоворот полового экстаза.
Когда они выпустили друг друга, то руки их еще крепко переплетались, как будто сделались самостоятельными органами.
— Больше я ничего не могу тебе дать! — Он чувствовал, что она говорила, но не мог дать себе отчета, действительно ли она это сказала.
— Твое тело, твое тело! — лепетал он.
— Да ведь я была уже твоей!
— Когда? Когда?
— Сегодня ночью…
Мгновение он ничего не сознавал. Она вдруг исчезла. Душа его мучительно замирала в возрастающем страхе. Была ли это она? Было ли это только видение?
— Вы, вероятно, больны? — спросил господин в бархатном жилете, когда он вышел в гостиную.
Он едва слышал. Глаза его, отыскивая, блуждали вокруг. Наконец, заметил ее. Она сидела неподвижно с холодным лицом сфинкса и спокойно смотрела на него.
Он подошел в ней.
— Ты была у меня там? — спросил он, дрожа.
— А ты не уверен? — Она странно усмехнулась.
— Я боюсь тебя, ты — ты сатана!
Он дрожал все сильнее.
— Это почему? — Она равнодушно повернулась и начала говорить с каким-то господином.
Его душа сжалась. Была ли это та женщина, которая несколько минут пред этим с такой безбрежной страстью прижималась к нему?
— Я еду завтра домой! — с бешенством шепнул он ей.
Она взглянула на него.
— Да, уже давно пора, — сказала она холодно. — Еще два дня, и ты сойдешь с ума.
— Ты груба! — он почти кричал.
Она вновь отвернулась и продолжала разговаривать с незнакомым господином.
Он вдруг сделался совершенно спокоен. Как будто в нем все оборвалось. Незаметно исчез и прошел в переднюю.
— Ты не уедешь! — он видел, что она дрожит, а ее горящие глаза пожирают его. — Ты не уедешь! Я вырву твою душу из тела, если ты уедешь!
Он слышал, как ее зубы, словно в ознобе, стучали друг о друга.
Он презрительно смотрел на нее.
— Мне больше нечего с тобой делать, — произнес он медленно и холодно.
— Ты не уедешь! — задыхалась она.
— Я уеду! Я не хочу больше проституировать свою душу. Я должен спасти тебя в своем сердце от этой… Он презрительно указал на нее пальцем, — бессердечной женщины… спасти развалины.
Он улыбался, как во сне.
Она вцепилась в него.
— Будь завтра после обеда там, где был со мной сегодня… Если тебя не будет, то, то…
— То?
Она подошла совсем близко к нему. Долго смотрели друг другу в глаза.
И, не сказав ни слова, разошлись.
Он долго и тщетно ждал.
Сморщил лоб в глубокие морщины и улыбался. Все время улыбался. Тупая, бессмысленная улыбка как бы окаменела на его губах.
Лихорадка росла и усиливалась. В горле пробегали глубокие тонкие булавочные уколы. Мысли болезненно, как раскаленные металлические прутья, кружились в его голове.
Он будет ждать еще пять минуть, только пять минут.
Спокойное безумное торжество пылало в его душе.
— О, если она не придет, тогда он освободится от нее.
Чувствовал это ясно.
Вдруг вздрогнул: знакомый! Уселся поглубже на диван, схватил газету и закрыл ею лицо.
Но тот уже заметил его. Он спокойно подошел к нему и сел с ним рядом.
— Ваша сестра должна скоро придти, — сказал он, — я встретил ее сегодня, она сказала мне, что придет сюда.
— Она это сказала?
— Да.
Он в бешенстве стиснул зубы. Снова схватил газету и начал читать. Но не понимал ни слова. Тупое, судорожное бессилие толстой корой налегло на его сердце. И он чувствовал, как сердце до глубоких ран билось об эту кору.
Так просидели они наверное с час.
Он, наконец, вскочил.
— Подождите мою сестру. Я должен идти.
— Вы в самом деле должны идти?
Он, шатаясь, вышел на улицу.
Едва мог идти. Дикое бешенство против этой женщины останавливало его кровь. Он готов был плакать. Силы заметно оставляли его. Его душило, как будто он глотал прогорклый дым.
Медленно передвигал он одну ногу за другой. Каждый шаг причинял боль в мозгу: если он пойдет быстрее, разорвутся все жилы. Сознание начало оставлять его.
Он бессмысленно повторял отдельные предложения, говорил какую-то чепуху, тихо смеялся и потирал руки.
И снова вспыхивало в нем тихое торжество: ему не нужно ее видеть. Он освобожден, избавлен от своего вампира.
Усмехнулся.
Вдруг сразу остановился: сердце его сильно сжалось: заметил вдали шуршащее черное шелковое платье…
Нет, это не Агая.
Беспокойство поднималось в нем. Беспокойство и давящая тоска.
Нет, нет, — он должен идти домой. Лечь в постель. Он смертельно болен.
Солнце ослепительно светило ему в глаза. Чувствовал, что острые удары солнечных лучей резко бьют его по нервам. Голова его кружилась: сел на скамью.
Отвратительно: упасть в обморок на улице! — вдруг мелькнуло у него в мозгу. Представление о суматохе, о носилках разом встряхнуло его.
Он заставил себя видеть, ясно видеть и различать людей, которые скользили мимо него, как тени.
И вдруг увидел ее. Ему показалось, будто он уже раньше видел, как она прошла взад и вперед перед его скамейкой.
Она шла спокойно, приветливо кланялась на все стороны, на ней были красные перчатки. Длинные ярко-красные перчатки.
— Агая! — крикнул он.
— Ну? что ты здесь делаешь?
Он молча взял ее под руку и повел в уединенное пустое кафе.
Почувствовал в себе силу.
— Если ты еще раз, — голос его прерывался от бешенства, — если ты еще раз будешь сажать мне на шею людей, то я… то я…
Она, смеясь, глядела на него.
— Что ты?
Он внезапно успокоился. Силы его таяли, как лед на огне. Снова усмехнулся. Вдруг в нем опять что-то встрепенулось. Чувствовал, как коварно подстерегавшее воспоминание вдруг вырвалось наружу.
— Разве ты вчера не сказала мне, чтобы я ждал тебя сегодня?
— Нет!
— Не лги, Агая, ради Бога, хотя теперь не лги. Я страшно боюсь за свой мозг… Ты, ты в самом деле не сказала этого?
Молчала.
— Скажи, скажи — я не уверен в этом. Все сливается в моей душе. Я не мог понять, почему я ждал тебя там.
Она вздрогнула.
— Да, я это сказала.
Он тяжело вздохнул.
— Зачем же ты назначала мне свидание, если не хотела придти?
— Я не хочу быть больше с тобой наедине, — произнесла она холодно.
— Не хочешь больше?
— Нет!
Он задумался и встал.
— Да, тогда и я не хочу больше быть с тобой вместе, Агая. Я не могу на людях быть с тобой вместе. Я чувствую отвращение к людям. Я не могу видеть ни одного человека, кроме тебя. Нет, Агая, я не хочу этого.
Она схватила его за руку. Он сел снова. Она была серьезна и печальна.
— Неужели ты не можешь быть разумным? Разве ты не понимаешь, что все безнадежно, разве ты не понимаешь этого?
— Почему безнадежно?
— Потому что я твоя сестра.
— Ты лжешь. Об этом ты не думаешь ни одной секунды. Тебе нравится мука, ты не можешь вдоволь насытиться своими и моими мучениями…
Долго молчали.
— Послушай, Агая, это потому… да — не правда ли? Ты очень любишь мою жену.
— Да.
— А если бы ее не было.
— Тогда может быть.
— Может быть?
Она не отвечала.
Снова молчание.
— Я хочу остаться с тобой, — говорила она умоляюще. — Я хочу быть всегда вместе с тобой, но не наедине. Этого мы не должны. Я прошу тебя об этом.
— Ты боишься меня?
— Себя самой. Ведь ты любишь меня. Разве ты не можешь сделать это ради меня?
— Что?
— Ты не должен стараться быть со мной наедине, и… — она опустила голову — ты не должен больше до меня дотрагиваться. Я чувствую к этому невыразимое отвращение, — сказала она твердо.
— Ты чувствуешь отвращение при моем прикосновении?
— Да!
По его телу как будто заструилась раскаленная, распавшаяся на мельчайшие шарики, металлическая масса. Душа его с болью сморщилась. Чувствовал стыд и отвращение к себе. Он прикасался к женщине, которая чувствовала к нему — к нему отвращение.
Пришел в себя. Холодную, сухую ясность ощущал он в голове, как зарница, вспыхнуло тихое торжество в его истекающей кровью освобожденной душе.
— Благодарю, что ты теперь, наконец, честна… Ты права… Никогда больше не буду я ни говорить об этом, ни прикасаться в тебе.
Видел лишь поля ее шляпы. Голова ее была низко опущена, и руки в красных перчатках далеко вытянулись на столе.
— Может быть, нам отыскать того человека, которого ты послала мне для развлечения?
— Нет!
— Ну, так поищем кого-либо другого.
— Нет!
Долгое молчание. Он стал совершенно спокоен. Лихорадка сразу исчезла. Он как будто освободился от какого-то волшебства.
— Ну, взгляни же! — сказал он дружелюбно после долгого молчания. — Теперь мы можем говорить друг с другом спокойно и разумно. Теперь ты достигла, чего хотела. Да, ты знаешь меня, ты знаешь, до чего стыдлива моя душа. Что касается меня, то ты можешь теперь призвать хоть тысячу человек У меня тоже больше нет никакой потребности быть с тобой наедине. Кроме того, я с величайшей охотой сорвал бы с тебя твою проклятую шляпу. Эти большие поля очень удобны… Ну, Агая, дорогая сестра, разве ты не можешь говорить совершенно разумно со своим братом?
Вдруг взглянула на него.
Ему показалось, что он видит слезы в ее глазах.
— Агая! — произнес он медленно.
Слезы покатились по ее щекам.
— Ты плачешь? — спросил он холодно и спокойно.
— Нет! — грубо ответила она.
— Да, ты плачешь, я ведь вижу! И я сижу и ломаю себе голову, почему ты собственно плачешь. Я не верю твоим слезам. Твоя душа изолгалась. Она только судорожно ищет новых пыток… Ха, ха! ты, может быть, обладаешь способностью плакать когда угодно? Ты хочешь тронуть меня своими слезами?
Она взглянула на него, взгляд, кричавший в мучительной судороге. Но только один момент, одно мгновение видел он, как дикая ненависть мелькнула в ее глазах, разрослась в сверлящий, сосущий свет и бросила жгучее пламя в его душу.
Это длилось целую вечность. Потом свет резко разорвался в его глазах, ее лицо стало жестким, она смотрела перед собой, потом снова пристально посмотрела на него с каким-то стеклянным выражением, и вдруг глухая ненависть прорвалась снова, она откинулась на спинку дивана.
— Ну, слава Богу! Теперь твоя лихорадка прошла, — сказала она с язвительной насмешкой, — теперь ты можешь вернуться к своей жене и рассказать ей все, что ты пережил со своей сестрою.
— Да, я это сделаю.
— Часто бывает у тебя подобная лихорадка? — насмехалась она. — Я хочу сказать: часто ли ты обманываешь свою жену под прикрытием такой лихорадки?
— Очень часто. Здесь, например, у меня есть девушка, еще дитя, у которой я сплю каждую ночь.
Она тихо вскрикнула. Он посмотрел на нее с насмешливой яростью.
— Что, это тебя задело за живое? — злобно усмехнулся он.
— Ты лжешь! — крикнула она подавленно.
— Нет! Зачем мне лгать?
— Так, так… Зачем же ты тогда просишь милостыни у меня?
— Я не прошу милостыни. Разве я просил? Я ничего не знаю об этом… И… и… я прошу у тебя прощения за все, что произошло. Я чувствую себя бесконечно смешным. Собственно, ты напрасно меня так больно пристыдила. Ну, я надеюсь, твоя душа теперь ликует от радости…
Руки ее нервно двигались.
Он сделался еще приветливее.
— У тебя удивительные перчатки. В этом проглядывает что-то извращенное. Это а la Ропс. У тебя вообще одно из тех лиц, которые всегда рисует Ропс. И эта похотливая, дерзкая невинность… Ха, ха, ха… ты умеешь одеваться! Это шелковое платье я очень люблю. Такое сладострастное ощущение в концах пальцев, да, да — твой шелк поднимает сладострастие в моих жилах… Ну, ты, кажется, совсем меня не слушаешь… Да у меня и нет больше ничего интересного. То, что было интересного и пикантного в наших отношениях, то, что пахло сатанизмом и кровосмешением, это ведь прошло. Теперь мы можем вернуться к сомнительным будничным радостям.
Она вдруг долго и пронизывающе смотрела на него.
Глаза ее искрились странной усмешкой.
— У тебя лихорадка, — сказала она медленно. — Лишь теперь я вижу, как ты болен. Твои глаза ввалились, твои глаза горят, как угли, у тебя больное лицо. Ты не в состоянии больше отличать действительность от бреда. Ты слышишь, как трава растет в моей душе. А иногда ты не слышишь целых предложений. Разве это не так?
Он смутился, потом злобно рассмеялся.
— Да, да, я понимаю тебя. Теперь у меня, разумеется, лихорадка, потому что я начинаю говорить разумно. У меня лихорадка, потому что я не разжигаю твоей жаждущей мук фантазии. Я понимаю тебя. Ты тоскуешь по безумным словам моей любви.
— Да!
Это прозвучало, как длинное предложение.
— Да? Да? И ты говоришь это так нагло после того, как растоптала мою душу? Не сказала ли ты за несколько минут до того, что тебе противно мое прикосновение? Нет, нет — моя душа хрупка, я не хочу проституировать себя перед тобою.
Его внезапно охватил экстаз бешенства. Чувствовал, что лицо его подергивается, а лихорадка снова овладела им.
Потребовал вина.
— Ты хочешь выпить со мной, Агая?
— Да. Много-много…
Он старался сохранить спокойствие. Она молила глазами.
Быстро выпил и оперся головой на руки. Вдруг почти забыл о ней. Лихорадка оставила его. Только боль, огненная боль горела в его мозгу.
И снова почувствовал ее очарование. Заметил, что она медленно придвинулась к нему ближе — еще ближе и вдруг сильно прижалась своей ногой к его.
Снова почувствовал в голове короткие, болезненные подергивания, как будто от сильных ударов молотом.
Сидели неподвижно. Она, наклонившись над столом, тяжело и горячо дыша.
— Я лгала! — прошептала она тихо, выпила стакан, наполнила его и выпила снова.
— Пей же! — голос ее дрожал.
Голова его кружилась. Он вдруг все забыл. Чувствовал только, как животная теплота ее членов ползет по нему, чувствовал, что она обвивается вокруг его тела, горячо, безумно, судорожно…
Мозг его кружился. Он начал говорить, тихо, шепотом. Он трепетал всем телом. Руки его неуверенно блуждали.
Ее молящая рука крепко охватила его руку, лихорадочно впилась в его пальцы и до боли царапала их. И вот глаза ее расширились и она взглянула на него: в этом взгляде душа ее истекала кровью от страха и боли отчаяния.
Он молчал.
Оба пришли в себя.
Разговор не клеился. Они равнодушно говорили о безразличных вещах, время от времени долго молчали, и потом это снова приходило: они сами не знали, кто первый начинал.
— А помнишь, Агая, однажды, когда мы купались? Я помогал тебе раздеваться. Ты вдруг начала сопротивляться и так страшно покраснела… Мы, в сущности, не были уже детьми. И я сразу почувствовал такую безграничную любовь к тебе… помнишь? Мы бросились на песок и так дико прижались друг к другу, что оба вскрикнули от боли. Потом я взял тебя на руки и понес в воду. В тебе был такой задор, который только может быть в женщине, которая вдруг почувствовала, что она любима. Я должен был учить тебя плавать, но ты все тонула… О, Боже, теперь, теперь я вижу тебя снова чудной двенадцатилетней Агаей, которая так безрассудно меня любила. Теперь ты смотришь на меня так же хорошо, так задушевно, как всегда смотрела раньше. Ты больше не язвишь, не злобствуешь, и теперь я снова твоя собака, твоя вещь, ты можешь сделать со мной, что хочешь, ты можешь вырвать мою душу из тела, и я даже буду тебе за это благодарен, потому что это ты, ты…
— Не мучь меня, не мучь меня так ужасно! — вдруг послышалась ее мольба.
Он откинулся назад. Голова его горела, язык был сух, и густая, липкая слюна собралась у него во рту.
— Это страшно! — слышал он, сказала она тихо.
Наступал вечер, темнело. Они сидели, близко прижавшись друг к другу.
— Темно, — сказала она.
— Да, темно.
— Видишь сквозь ветви месяц, он весь в крови?
— Молчи! Молчи!
Долго не говорили ни слова.
Еще теснее, еще крепче прижались друг к другу, держались друг за друга, и в их молчании, в их объятии было страдание.
Вдруг она вырвалась.
— Теперь я пойду домой, — сказала она твердо.
Он в бешенстве вскочил.
— Если ты теперь уйдешь, теперь — теперь… то… то… ты меня больше не увидишь.
Безумный страх дрожал в его голосе.
— Агая! Если в тебе есть хоть искра любви, не уходи теперь, я сойду с ума…
— Мы опять забыли о твоей жене — резко засмеялась она.
— Ты ставишь мне в упрек мою жену? Я ее никогда больше не увижу, если ты этого хочешь, я забуду ее, если ты прикажешь…
— Боже, до чего ты болен! — насмехалась она.
— Я не болен. Я люблю тебя. Я… я… Послушай, Агая, не оставляй меня, ты пожалеешь об этом, со мной будет плохо.
Он хныкал, как ребенок.
— Ну, теперь ты становишься сентиментальным. — Она хрипло рассмеялась.
В одно мгновение душа его сжалась. Как будто все застыло в нем, как лед.
Долго смотрел на нее, не говоря ни слова, потом снова сел.
Она рассматривала его с жестоким любопытством.
Молчали очень долго.
— Проводить тебя или ты хочешь пойти домой одна? — сухо спросил он.
— Я пойду одна. Иди и ты: ты серьезно болен.
— Что мне делать, это я сам решу! — он с ненавистью усмехнулся.
Долго смотрела на него.
— Боже, как ты невероятно глуп! — сказала она наконец. — Как вы отвратительны все — вы, мужчины.
— Только от проституток я слыхал подобные выражения о мужчинах. Они также ненавидят мужчин.
— Ты груб!
— Ты гораздо больше.
— Я ненавижу тебя! Я не хочу больше видеть тебя никогда!
— Я тоже.
Но когда она хотела уйти, он схватил ее за руку.
— Прости меня, я болен.
— Да, да, поезжай скорей к своей жене. Около нее пройдет твоя лихорадка! — Она насмешливо смотрела на него.
— Ты, вероятно, хочешь, чтобы я сначала развелся с моей женой? Тогда у тебя, наверное, явится мужество?.. Ха, ха, ха!.. Как ты труслива, как ты труслива!
Она, казалось, не слыхала этого.
— Ты, конечно, сделаешь в конце концов визит матери? Не правда ли? Завтра утром она дома.
— Нет! Спасибо!
Она пошла к двери.
— Ты в самом деле уходишь, Агая?
— Да.
Вдруг остановилась. Глаза ее искрились дикой ненавистью.
— Это правда, что у тебя здесь есть девушка, еще дитя, как ты говорил?
— Да, я нашел себе свою, понимаешь, свою прежнюю Агаю.
— Это замечательно! О, как я тебя ненавижу!
— Не выдавай же себя ежеминутно!
Открыла дверь.
— Послушай, послушай, Агая, подожди немного… Я скажу тебе нечто интересное.
Он злобно засмеялся, подошел к ней и тихо прошептал ей на ухо:
— Знаешь ли, что сегодня ночью ты лежала у меня в постели?
Она оттолкнула его и исчезла.
Он совершенно успокоился.
Теперь все прошло. Теперь он должен пойти домой. И может поехать к своей жене, ни слова не сказав Агае.
Вышел на улицу.
День угасал. Было уже совсем темно, и из мрака навстречу ему пробивались горящие глаза электрического света.
Люди толпами проходили мимо него. Вероятно, в театр.
Усмехнулся.
Дорога шла через парк Никого. Неподвижная пустая тишина.
Шел совсем медленно. В теле его, наверное, не было ни одного мускула, который бы не болел.
Вдруг он заметил какую-то черную массу, которая, казалось, скользила к нему навстречу: он не видел, чтобы она шла.
Остановился в оцепенении.
Черная масса была от него на расстоянии одного шага и также остановилась.
В безумном страхе он смотрел в ее сторону.
Из мрака выплыло, светясь, лицо с отвратительно искривленным, искаженным выражением и мучительно раскрытыми, сочащимися кровью, глазами.
Это был он сам!
Лицо, казалось, шевелится, открыло рот, двигало им, он услышал пронзительный крик..
В безумии он бросился на того, другого.
Но черная масса, казалось, отскочила и снова остановилась.
Глаза раскрылись еще шире, — по лицу проскользнула насмешливая улыбка.
Он хотел отскочить в сторону, но тот, другой, преградил ему путь.
Глаза жадно впивались в его кровь — его глаза. Они пристально смотрели на него, потом он увидел, что тот, другой, медленно приближается, еще ближе, лицо почти касалось его лица: он крикнул, закрыл глаза и побежал, в голове у него трещало, стучало, разрывалось… Упал.
Когда он пришел в себя, дотащился до скамьи и сел.
Пароксизм безутешного отчаяния бушевал в его теле.
Это безумие! — дрогнуло у него в мозгу.
Чувствовал другого у себя за спиной.
Встал и пошел, сердце его не билось больше. Отчаяние перешло в тупую, безумную сосредоточенность. Ему казалось, что он слышит шаги. Это было здесь. Сейчас, за его спиною.
Внезапно потерял сознание. Ничего не слышал, ничего больше не ощущал.
Придя домой, сел в столовой перед накрытым столом, подпер голову обеими руками и погрузился в задумчивый полусон.
— Не хотите ли съесть чего-нибудь?
В ужасе взглянул, долго бессознательно смотрел, наконец, узнал горничную.
— Не хотите ли съесть чего-нибудь? — повторила девушка и взглянула на него с состраданием.
Он покачал головой, не переставая в упор смотреть на нее.
— Вы очень больны, — сказала она наконец. — Не позвать ли доктора?
— Доктора?
— Да, доктора.
Долго думал.
— Нет! Я не хочу. Оставьте меня, я посижу здесь.
Но она не уходила.
— Я боюсь, — сказала она, помолчав.
— Боитесь?
Она безмолвно кивнула.
Он опомнился.
— Нет, нет! Не бойтесь, не надо бояться.
Он путался и во время разговора трогал предметы.
— Это вторая душа чувствует страх, а я люблю людей, обладающих второй душою.
Стал ходить по комнате и все время говорил. Девушка смотрела на него с возрастающим ужасом.
— Ваша сестра была здесь полчаса тому назад, — произнесла она в страхе.
Вдруг насторожился.
— Моя сестра?
Это снова вернуло ему сознание.
Сел, но опять впал в тупое раздумье.
Вдруг дико вскочил.
— Здесь никого нет кроме нас?
— Нет, нет, — пролепетала она и отскочила назад.
— Но здесь, здесь… Разве вы не видите? Разве вы ничего не чувствуете?
Он высоко подпрыгнул, как бы подброшенный судорогой. Глаза его были закрыты. Внезапно насильно раскрыл глаза: девушка, смертельно бледная, держалась за стул.
Почувствовал глубокий стыд, долго смотрел на нее в упор и попытался приветливо улыбнуться.
— Да, да, вы правы. Я болен. Может быть, очень болен…
Долго думал.
— Может быть, телеграфировать моей жене, чтобы она сейчас приехала?..
Девушка счастливо вздохнула.
— Да, да, сделайте так. Напишите телеграмму. Я сбегаю на почту.
Она металась по комнате, отыскивая чернила.
— Вот. Здесь все… пишите скорей! Скоро уж десять часов.
И вдруг ему показалось, что все прошло. Сразу почувствовал себя таким ясным и сильным.
Сам удивился этому чуду.
— Нет, нет, не нужно, подождем еще до завтра. Впрочем, я очень устал. Я лягу теперь спать. Я чувствую, что сейчас засну.
В дверях остановился.
— Если я ночью уйду, то вы не пугайтесь. Это значит, мне плохо, и я иду к врачу.
Вошел в свою комнату и сел на диван.
Мозг его все еще был ясен. Может быть, вся эта история со вторым лицом была только кризисом лихорадки, и теперь он снова будет здоров, — подумал он.
Раздумывал.
Вдруг вспомнился ему тот вечер, когда его собственный портрет произвел на него такое страшное впечатление.
Был счастлив.
Это воспоминание спасло его. Все стало ему ясно: в бессознательном осталось это впечатление, и теперь под влиянием лихорадки оно пробилось наружу.
Ликующий восторг расширял его мозг. Ему хотелось броситься на колени и благодарить Бога за избавление.
Прошелся несколько раз взад и вперед по комнате.
— Боже! Что это? — крикнул он внезапно.
На письменном столе лежал лист бумаги, и на нем беглым, неуверенным почерком телеграмма к его жене:
‘Приезжай сейчас. Со мной происходит что-то страшное!’
Его собственный почерк.
Тупой, животный страх завертелся в нем, он за все время не писал ни одного слова. Был уверен, что не притрагивался к перу.
Опустился, но каждый раз снова должен был взглядывать на этот ужасный лист.
Ни один человек, кроме него, не мог этого написать. Это его собственный почерк.
Вдруг буквы начали двигаться, отделились от бумаги, сделались живыми, замелькали у него перед глазами безумными кругами. Все вокруг него начало двигаться: он бросился ничком на пол и зарылся лицом в руки. Душа его скорчилась: теперь оно придет. Чувствовал себя сдавленным, стены придвигались, все в комнат сдвигалось ближе к нему, окружало его, загораживало выход. Он весь съежился.
Перед его глазами выплыл ужасный портрет, он вырастал, вот вырос из переплета, вот он уже украдкой выглядывает из книги, вот уже злобно сверкнул глазами.
Вскочил: перед ним стоял он сам. Лицо было искажено от боли, а кровавые мертвые глаза пристально устремлены на него.
Он как будто врос в пол.
Видел, как его лицо задергалось, все мускулы забегали, все фибры начали биться, зубы явственно застучали друг о друга, глаза судорожно закрылись и опять широко раскрылись: он вылетел из комнаты, точно подгоняемый тысячею фурий, пробежал по улицам в поле, еще дальше, в лес, упал…
— Что теперь? Что теперь? — не переставая, дрожало в его мозгу, он потерял власть над собою, зарылся во влажный мох, еще глубже, врылся в мягкую землю: теперь он в безопасности!
Смеялся в горячем триумфе, потом крикнул изо всех сил: слышал себя, чувствовал также сильную боль в легких, долго приходил в себя. Да, он кричал! Попытался найти причину этой боли в легких…
Мозг его встряхнулся. Сел и стал думать. Теперь ничего больше не чувствовал: один лишь далекий, тупой покой. Хотел дать себе отчет в своих мыслях, чувствовал, как что-то с трудом работает в его мозгу, не знал, о чем он думал, мучительно старался вспомнить это, но тщетно.
Так сидел он в тупом раздумье. Не знал, как долго он просидел так.
Вдруг почувствовал лихорадочный озноб и такой сильный, что не мог совладать со своим телом, — оно грозило распасться.
Встал, принялся бегать и бил себя по телу руками, так он всегда делал мальчиком, когда ему было холодно.
Потом стал снова бегать кругом и все бил себя при этом руками в грудь.
Вдруг сразу остановился.
— Дитя! Мое дитя! — вскричал он. — Мое дитя спасет меня, оно спасет меня — мое дитя, мое дитя, моя кровь!. — Прислушался: безжизненная, глухая тишина.
Где он? Где он?
Страх охватил его.
Он выбежал в открытое поле.
Кровавое сияние на небе! ‘Небо горит!’ — промелькнуло у него в голове. ‘Сумерки богов! Теперь снизойдет Сын Человеческий, чтобы творить суд’.
Стоял и, не отрываясь, пристально смотрел на огненное сияние в небе.
Воспоминание мучительно пробивалось из ночи его души. Счастливо вздохнул: там лежал город. А это здесь на небе — это только сияние электрического света.
— Мое дитя, моя жена, мое избавление! — снова пробежало в его мозгу.
Вскочил. Неслыханная энергия разлилась по его телу. Большими торжественными шагами шел он по направлению к городу.
О, он знает свое спасение, он знает то солнце, которое с очищающей силой погружается в его безумие.
Внезапно ужасный страх охватил его: Боже! Всемогущий Боже, что если ее нет здесь?
Побежал, забыл о своем теле. Весь он был лишь одно большое, бьющееся сердце, чувствовал, как оно касалось земли и подпрыгивало в диких прыжках, пришел в город.
Он пробирался потихоньку, медленно, как вор: чувствовал, что он погиб, если ее здесь нет.
Под конец почти полз. Не решался подойти к памятнику: видел, как он подымается среди гнетущей тишины, холодно, неумолимо, как его судьба, видел, как он растаял в большое туманное кольцо, которое начало мелькать и кружиться, чувствовал, что земля вертится вокруг него, сильнее, еще быстрее, зашатался… и вдруг: из вертящихся колец тумана пробились к нему два глаза.
Бесконечная радость колеблющимся светом прорезала его мозг, уцепился за ее руку, прижимал ее в себе, рвался к ней, гладил, ласкал ее и смеялся в безумном блаженстве.
Теперь все страшное ушло и забылось: крепко держал ее, не решался выпустить ее руку.
— Я ждала тебя вчера всю ночь, — тихо сказала она.
Он дрожал и едва мог идти: радость разбила его.
— Теперь я спасен. Через тебя — через тебя! — Я должен был сегодня умереть, но теперь я спасен. Ты меня возродила, — сказал он, размышляя.
Она говорила что-то.
— Вампир? — услыхал он.
В испуге остановился.
— Но разве ты не знаешь, что мы возрождаемся только друг через друга? — сказала она таинственно.
— Ты — ты… тоже? — пролепетал он.
Она не отвечала.
— Ты здесь? Здесь? — спросил он в ужасе. Ощупывал ее рукой.
— Ты здесь? — спросил он снова.
Начал заикаться и дрожать.
— Да, я здесь. Я беру теперь твою руку. Чувствуешь ее? О, как горит твоя рука!
Успокоился.
— Ты Агая? — спросил он спустя минуту.
— Это твой вампир?
Безмолвно кивнул.
— Ты не Агая? — спросил он снова после долгого молчания.
— Нет!
Наконец они пришли.
В этот раз ему показалось, будто они шли через бесконечный ряд коридоров, через безотрадную, покинутую пустыню комнат. Слышал тихое эхо своих шагов, как ритмическое, глухое биение сердца.
— Я не боюсь! — сказал он вдруг. Прошло много времени.
— Здесь! — сказала она наконец. Вздохнул.
— О! Я чувствую такую страшную усталость! Не мог различить, был ли это его или ее голос. Начал дрожать.
— Я с тобой! — она крепко держала его руку. Никогда не слыхал он такого темного голоса. Это было темнобархатное тело Агаи. Сердце его судорожно сжалось.
— Говори, говори со мной! — он сжимал ее руку.
— Ты так болен, ты так болен, — повторила она тихо и прижалась своей щекой к его.
Так сидели они долго, долго на краю постели. Стал спокоен и мягок, как дитя.
— Как ты добра! Как бесконечно добра! — прошептал он у ее губ.
— Ложись теперь. Я буду спать с тобой. Я буду держать тебя. Посмотри, посмотри, ты теперь так спокоен. Лихорадка твоя прошла.
Разделась и легла рядом с ним.
— Я оберну тебя своими волосами, — прошептала она и распустила волосы… — У меня волосы такие длинные, они доходят мне до колен…
— Твои волосы мягки, как шелк! О, еще мягче.
— Твои волосы черны? — спросил он, помолчав.
— Нет!
— А глаза черны?
— Нет!
Долго молчали.
— Я поцелую тебя в грудь, — сказала она вдруг. — Твоя грудь в огне, а мои губы так прохладны. — Она поцеловала его.
— Еще, еще! — просил он, умоляя.
Она целовала ему всю грудь, потом обвила его своими руками, волосы шелковой волной полились по его телу, она положила голову к нему на грудь.
— Ты не уйдешь от меня? — спросила она боязливо.
— Нет, нет… о, теперь все прошло.
Теперь уже наверное время обеда. Чувствовал, что теперь он может наконец что-нибудь съесть. Он был от этого счастлив. Теперь он освободился также и от Агаи.
Усмехнулся. Он теперь постоянно усмехался, тихо и таинственно.
Кто-то позвонил. Вскочил и весь задрожал.
— Это она! Да, она! — чувствовал ее. Вошла Агая. Взгляд ее впился в его мозг.
Села против него и долго не говорила ни слова. Вдруг подняла голову и насмешливо сказала:
— Куда это ты вчера спрятался от меня?
— Я совсем не прятался, — сказал он спокойно. — Я просто не хотел тебя больше видеть.
Вздрогнул. Из ада бездонных глаз этой женщины била болезненная ненависть.
— Ты был все время у этой девушки! — Ему казалось, что он слышит скрежет… — Ты был у нее всю ночь и вчера… — вдруг оборвала.
— Да, я был у нее. — Злобно смеялся. — Это тебя волнует? Да ты ревнуешь.
— Я не позволяю тебе, я не хочу, чтобы ты прикасался к чужой женщине, я не хочу этого, понимаешь, я этого не хочу!
Она кричала это короткими, сдавленными криками.
Он опустил голову и подпер ее обеими руками.
— Моя душа робка и стыдлива, — сказал он медленно и совсем тихо. — Ты сделала ее робкой. Ты была груба… Видишь, однажды я шел по улице и вдруг почувствовал себя одним громадным, бьющимся сердцем. Это символ всего моего существа. Я в действительности лишь одно громадное, бьющееся сердце. И это сердце обладает ужасным стыдом. Стыд — это раковина, в которую, подобно улитке, всегда может спрятаться такое сердце. Стыд делает холодным и робким и вселяет отвращение к людям. Теперь я не чувствую больше сердца: оно зарылось, оно сжалось, оно спряталось в свою раковину…
Он взглянул на нее. Ему казалось, что он видит в ее глазах крупные слезы. Но он не был уверен в этом.
Снова опустил голову.
— Вот, например, теперь. Мне казалось, что я вижу в глазах твоих слезы. Но мой стыд робок, он не верит твоим слезам.
Она вдруг упала к его ногам. Она схватила его руки и целовала их в бешенстве страсти.
Она взрывала его своим горячим желанием, своими молящими поцелуями, страсть его снова выползла, бешено ринулась в каждый его нерв.
Но он овладел собой со сверхъестественной силой и тихо отнял у нее свои руки.
Тогда она бросилась на него, вцепилась в него, крепко впилась, душила его своей болезненной страстью.
Все кружилось вокруг него. Стремглав бросился он в этот ад счастья и ужаса.
— Ты — ты любишь меня? — пробормотал он с трудом.
Она прильнула к его губам. Она целовала безумно, жадно, она не могла насытиться.
Вдруг вскочила, она вся кипела от ярости.
— Ты холоден, холоден!.. Тебя надо покорить… — Голос ее был хрипл и дрожал. — Мы поменялись ролями. Ты теперь женщина. Должно быть, очень пикантно чувствовать себя хоть раз женщиной?..
Она язвила его жгучей насмешкой. Он взглянул на нее пристально, потом душа его отупела. Видел только ее, стоящую здесь с ее широкой, напыщенной насмешкой.
— И… И… — она запиналась… — Что мне с тобой еще делать? Иди к своей девице, — закричала она в бешенстве.
Он вдруг заметил, что на ней серое платье.
— Почему ты не надела свое черное шелковое платье?
Она изумленно взглянула на него. Болен ли он действительно? Или играет комедию?
— Это тебя слишком раздражает, — сказала она, наконец, грубо. — Ты не должен раздражаться. Твои нервы слишком слабы для полового возбуждения, в котором ты постоянно живешь. Это изнуряет тебя.
Он не сказал ни слова.
Долго молчали. Вдруг она встала и подошла совсем близко к нему.
— Ты придешь ко мне сегодня в десять часов вечера, — сказала она резко. — Мама уехала.
— Я не приду! — он вскочил.
— Ты придешь — повторила она, усмехаясь. Неистовое бешенство охватило его.
— Клянусь тебе, что я не приду, — закричал он хрипло. — Я клянусь! — он топал ногами.
— Ты придешь! — сказала она совершенно серьезно.
Бешенство разрывало его мозг. Он чувствовал животное желание убить эту женщину. Что-то выкрикивало в нем это слово: убить! Он почти лишался чувств. Ощущение головокружения, как огненное колесо, вертелось в его душе. Сжал кулаки и подошел к ней.
— Сегодня в десять часов ты придешь ко мне, — тихо сказала она и вышла из комнаты.
— Я не приду! — зарычал он и бросился на пол. Душа его была вскрыта и сочилась кровью из тысячи ран. Он катался по полу и в яростном бессилии зарылся руками в ковер.
Вдруг сразу узнал его опять, его — себя самого.
Кровь его остановилась, он чувствовал уколы и пощипывание в корнях волос, в ужасе он весь обливался потом.
Он, как зверь, на четвереньках отполз в угол и, не шевелясь, смотрел оттуда: это отвратительное искаженное лицо! Его собственное лицо.
Закрыл глаза и судорожно прижался к стене.
— Теперь он уже никогда больше не избавится от этого. Должен привыкнуть к этому.
Начал медленно и тихо лепетать что-то про себя.
Вдруг ему захотелось взглянуть на свое лицо, он раскрыл глаза: оно исчезло.
Но он чувствовал его вокруг себя. Оно было здесь. Оно наполняло всю комнату.
Он был как будто весь окутан самим собой.
Бесконечное отчаяние, разъедая и разрушая, медленно проникало в тончайшие поры его организма.
Вскочил и начал дико смеяться. Его смех отдавался у него в ушах, как ржание животного.
— Хорошо, хорошо, ничего не имею против этого, решительно ничего. Теперь я никогда больше не буду одинок. Всегда в обществе, всегда в обществе! В своем собственном обществе! Да, разве я могу найти лучшее?
Вдруг его мозг изнемог. Сознание его оставило. Когда он пришел в себя, в комнате было темно. С дикой поспешностью вскочил. Было уже половина десятого. Не раздумывая ни секунды, он побежал к Агае.
Перед домом остановился и усмехнулся. Очень приветливо разговаривал сам с собой и взошел наверх. Она, дрожа, стояла перед дверью. Он видел все со сверхъестественной отчетливостью. Чахоточные пятна горели на ее щеках: лицо ее осунулось. Она дышала неспокойно, ей не хватало дыхания. Она стояла перед ним в черном шелковом бальном платье, на обнаженных руках были длинные красные перчатки, которые доходили до локтей.
— Взгляни, взгляни на меня. Я для тебя так нарядилась. Ты любишь меня такой, скажи, скажи!
Его мозг в одно мгновение пришел в равновесие. Он впился в это стройное тело.
— Как ты стройна, — пробормотал он тихо. — Как пантера… как блестящее, гибкое животное… А как ты двигаешься!..
— Поцелуй меня сюда — сюда! — она показала на голую руку. — Уже десять лет, как ты не видал моих рук обнаженными.
Она истерически смеялась.
— Я даю тебе сегодня прощальный праздник. Сегодня ночью я уезжаю далеко, далеко на море.
— На море? — глухо повторил он. Ему показалось так понятным, что ей хотелось на море.
— Иди, иди, садись! Здесь много, много вина! Мы будем сегодня пить…
Долго смеялась, потом наклонилась над ним, положила голову к нему на грудь и тихо прошептала:
— Я и себе даю прощальный праздник. Я больше никогда не вернусь… Дай, дай мне твои тонкие детские руки, твои дорогие, золотые руки… О, как я их люблю! Видишь, я твоя Агая, — та Агая, которая следовала за тобой, как собака, которая, как кошка, терлась о твое голое тело… Я — я так ясно чувствую тебя здесь, здесь, я чувствую тебя на всем моем теле. И душа моя так горда… Я не видала никогда другого мужчины, кроме тебя. Я не знаю, как они выглядят. Их приходило так много сюда, но я не знала, что они мужчины — это были собаки, предметы — бесполые существа среднего рода. Только ты — ты всегда перед моими глазами, всегда вокруг моего тела… И видишь, вся моя незапятнанная душа принадлежит тебе, всегда принадлежала тебе… Ни на одну секунду не проскользнула в ней мысль о другом… Разве ты не гордишься такой душой? Разве не гордишься таким обладанием? Я росла с тобой — и я выросла в удушливой теплице твоего тела, твоей души, биения твоего пульса… Я дышала тобой, я была как бы окутана тобой… Ты, ты… моя кровь, ты мой муж!
Она зарылась головой у него на груди, потом тихо рассмеялась.
— Но пей же, пей!.. А что если мы сегодня окончательно напьемся? — она довольно, как ребенок, хихикала. — Помнишь, как мы однажды были у дяди и нас заперли в винном погребе? Боже как это было страшно! Не правда ли?
Они чокнулись и выпили, потом взялись за руки.
— Агая, Агая, я снова не узнаю тебя. Ты такая, как была прежде…
Она рассеянно смотрела перед собой.
— Ты, ты… — сказала она тихо. — Теперь мы снова заперты в душном погребе… — У, как страшно! Оба хихикали.
— И ты — ты, мой милый… У, у, ночь, ночь! Слышишь сов? Слышишь, как летучие мыши бьются в окна? И отвратительных жаб, которые ползают в погребе?
Он безумно хихикал.
— Может быть, мы оба сошли с ума? — вдруг спросила она боязливо… — Но ведь теперь это все равно… Послушай, целуй меня сюда… Ты сделал это однажды десять лет тому назад. Это, словно жидкий огонь, льется по всему телу. Трепет, как длинные, холодные змеи, ползет по телу…
Она онемела и сильно дрожала. Он с болезненной страстью целовал ее в грудь.
— Еще сильнее! — она была вне себя. Он разорвал ее рубашку и приник в ее груди. Они трепетали. Опустошительный экстаз страсти разрывал им нервы.
Вдруг она тихо вскрикнула.
— Оставь, оставь, — хрипло дышала она. — Моя голова разрывается…
Она отшатнулась от него, но сейчас же опять села близко рядом с ним.
Она взяла его голову в обе руки, крепко прижала ее к своей груди и тихо прошептала ему на ухо:
— Если бы теперь умереть.
Но в то же мгновение она снова отшатнулась от него и засмеялась.
— О, ты! Ты! Почему ты теперь не говоришь мне, что я сентиментальна? Тебе представляется теперь такой прекрасный случай отомстить мне. О, да, ты презираешь. Это — твоя душа велика и прекрасна. Я люблю твою душу, я люблю глубокую тоску твоей души, я люблю в тебе глубину и пропасть. Все растет в тебе в одну бездонную пропасть, все в тебе становится так страшно глубоко и больно. Ты для меня свят со своими видениями. Скажи, скажи, у тебя часто бывают видения? Ты, ты единственный, который носит в себе муку и боль! И ты не борешься против этого, ты не борешься против боли, ты любишь ее так же, как я… О, дай, дай мне все сказать. Я так жаждала, так страстно хотела сказать тебе все это… Я люблю тебя, потому что ты чувствуешь отвращение к счастью… Я люблю тебя, потому что ты ненавидишь разум и скорей тысячу раз бросишься в пропасть…
Она повисла у него на шее и медленно терлась своим лицом о его.
— И ты меня любишь теперь. Я чувствую, как безгранично ты меня любишь. Твоя душа бьется навстречу мне, твоя кровь переливается в мои жилы, и твой дух переходит в меня, твой дух со всем адом страдания, с бездонной глубиной мук. Ты слышишь, что я говорю? Слышишь себя во мне? Ты научил меня говорить, ты посеял свои слова в моей душе… Она тихо покачивалась на нем.
— И я ненавижу разум. У меня нет разума. Я чувствую отвращение к низкому мещанскому разуму, который боится страдания как чумы… Маленькие озабоченные мещанки-жены, маленькие мещанки-девушки обладают разумом… О, как они разумны!..
Она тихо хихикала.
— Не правда ли? Маленькие мещаночки, выросшие в мелкой, узкой, разумной атмосфере, они, конечно, должны быть разумны… Ха, ха, ха… Но я дитя твоего духа…
Они оба были в каком-то восторге. Они пришли в состояние ясновидящего, сомнамбулического экстаза, души их слились.
Они молчали, тесно прижавшись друг к другу.
— О, я никогда не думала, что так бесконечно хорошо быть в твоих объятиях…
Снова молчание. Вдруг она отодвинулась от него.
— Послушай — ты… ты, действительно, был у этой девушки?
— Что?
— Ты был у нее?
Он собрал все свои силы.
— Нет!
— Ты лжешь, — сказала она печально. — Но в этом виновата я… я была груба с тобой?
— Нет, нет… Нет, ты не была груба… Ты моя, Агая… Ты… ты…
Он опустился перед нею и целовал ее ноги. Она подняла его и, держа его голову руками, сказала, как безумная:
— Это конец песни!..
— Это конец песни, — повторил он.
Долгое молчание.
— Но не вместе…
— Что?
Она безумно улыбалась.
— Не вместе… Ты не понимаешь меня?
Подумал.
— Почему?
— Мы мешали бы друг другу.
— Да.
Долгое молчание.
Она вскочила.
— Нет! Мы не будем печальны! Пей, пей! — Залпом выпили.
И снова долго сидели, тесно прижавшись друг к другу.
— Послушай, Агая, разве нет никакого исхода?
— Нет! Теперь нет больше.
— А… а если мы оба уедем, и если все стряхнуть, как кошмар?
— Я не могу быть твоей!
— Почему?
— Не знаю… Нет, этого не будет… Не говори об этом, это бесполезно, — сказала она устало.
— Это разум?
— Нет, нет! Я чувствую отвращение к разуму. Это нечто, чего я не знаю. Я тоскую по тебе до безумия… Ты величайший человек, которого я знаю, ты мой величайший художник, и я отдала бы с радостью всю твою прекрасную человечность, все твое могучее искусство за кусок твоего обнаженного тела… Видишь, видишь мои руки, они так тонки, но в них стальные мускулы… Как часто я этими руками обнимала и прижимала тебя к себе по ночам!.. Видишь мое тонкое тело, как часто оно обвивалось вокруг твоего!.. и… и… — она заикалась, путалась… — в последний момент нас что-то разделяет, отрывает друг от друга… Это, вероятно, одна и та же кровь… Ты этого не чувствуешь?
— Да, теперь я это чувствую.
Она вдруг собралась с силами.
— Да, ты, ты… Смейся же!
Он смеялся.
— Мы с ума сошли? — спросила она.
— Да.
Руки их судорожно сплелись. Лица болезненно исказились.
— Иди, иди, — молила она, рыдая. Безумие приходит безумие приходит… Иди, иди!
— Я остаюсь у тебя! — сказал он твердо. Она смотрела на него в невыразимом страхе.
— Твоя воля крепнет… — Она пришла в страшное возбуждение. — Твоя воля крепнет так ужасно. Теперь ты приобретаешь власть надо мной… Ты так ужасно силен… Иди, иди… моя голова готова разорваться, и грудь горит… Огонь во всем моем теле.
Она опустилась перед ним и обняла его ноги.
Душа его вдруг прорвалась в тупом отчаянии. Ощущение освободилось от его воли, он был бессилен. Тупая пустота зияла в его мозгу.
Она села к нему на колени, положила свою голову ему на грудь и плакала.
Потом взяла его голову, целовала его в губы, в глаза и смотрела на него взором, в котором отчаяние перешло в задумчивое ‘по ту сторону’ страдания.
— Теперь иди, иди!
Он машинально поднялся. Душа его была глуха.
Она подвела его к окну.
— Взгляни на море! Как хорошо было бы лежать с тобою там внизу — в твоих объятиях… в твоих объятиях… но я люблю твою жену. Она не пережила бы этого страдания… нет, нет! Это было бы ужасно думать о тебе с такой болью. Я должна одна.
— Да, — сказал он задумчиво.
Она свела его вниз. Они вошли в сад.
Остановились.
Вдруг она бросилась на него, глубоко впилась ему в шею, крепко впилась зубами и прокусила кожу.
Он тихо застонал.
Слышал, как хлопнула дверь, чувствовал сильную боль, схватился рукой за шею: рука его была в крови.
Он усмехнулся.
В мозгу его была пустота.
Пошел большими, твердыми шагами.
— Она ждет меня у памятника, — промелькнуло в его мозгу.
Он сделал широкое отталкивающее движение рукой и снова усмехнулся.
В душе его разлилось тихое, бесконечно широкое торжество.
Придя домой, он машинально раскрыл окно, сел на подоконник и уставился в глубину.
Кто-то с фонарем прошел по двору.
Свет, этот глухой блуждающий огонек в глубине, очень заинтересовал его.
Тот, другой, был в комнате. Он видел, как тот смялся, скаля зубы, видел страшное, искаженное лицо. Но он уже больше не боялся. Презрительно пожал плечами. И если бы я раскололся на тысячу я, я все же остался бы один. Ведь Агаи нет больше!
Там море, а здесь внизу — каменная, вымощенная бездна.
Он невольно отшатнулся назад и зажег свечу.
Письмо на столе. Вскрыл. От жены.
‘Боже мой, что с тобой? Почему ты не пишешь ни слова? Я умираю от страха за тебя’.
Усмехнулся и трижды поцеловал письмо. Потом сел на постель.
Снова почувствовал жгучую, колющую боль. Подошел к умывальнику и омыл рану. Сюртук его был весь в крови.
Снял его. Он имел отвратительный вид. Потом потушил свечу и лег в постель.
Вдруг почувствовал снова, как вкатился клубок людей. Медленно, как скомканное молитвенное бормотание. Он приближался, рос, как безумное лепетание, потом, как хрипящий вздох мученика, пронизал воздух.
Теперь оно пронзительно заревело, адский насмешливый хохот разорвал воздух, поднялся, сжался в комок, закрутился в глубину и потом могуче, внезапно поднялся в кричащем сдавленном пении:
De profundis…
Это была, казалось, обезумевшая мука, которая вырывала из суставов худые, костлявые руки и кричала о спасении.
И вдруг медленно поднялась женщина в широком, кроваво-красном плаще, она поднялась высоко над всем земным, с тупой окаменевшей улыбкой на болезненно-искаженном лице.
И тут он увидел, что клубок распался, поток людей полился вокруг этой женщины, человеческие пары с искривленными членами болезненно сплетались и срастались друг с другом. Он слышал звериный рев, прорывавшийся в половом мучении, он видел лица, искаженные в бешеных сладострастных оргиях, он видел тела, разъеденные ядом, покрытые отвратительными ранами, а внизу, совсем внизу, он видел себя самого с окровавленным, размозженным лбом, со сжатыми кулаками, себя, разрываемого агонией отчаяния и кричащего, кричащего с напряженными до последних пределов легкими…
И из томительного жадного крика, из грязи и отвращения половой оргии, из всей этой издыхающей муки отделилась снова безумная песнь судьбы, песнь людей, которые, ничего не зная, брошены, прикованы друг к другу, людей, которые вросли друг в друга и не могут освободиться: клубящаяся буря криков отчаяния:
De profundis…
Он вскочил с кровати.
Последние стоны еще звенели в его ушах. В мозгу его все спуталось, напрасно старался он уловить какую-нибудь мысль.
Долго сидел так неподвижно.
Первый утренний свет с трудом разъедал тьму комнаты.
— Но, Бог мой, где же Агая? — промелькнуло у него вдруг в голове.
Встал и остановился среди комнаты. А! Агая наверное спряталась в саду за старым тополем… Она всегда прячется за этим тополем.
Он захихикал и тихо проскользнул на цыпочках к окну. Надо теперь совсем тихо открыть дверь на веранду… Она спряталась за садом… Она спряталась в море… Она сама — море… Но уж я найду ее… Только тихо, тихо… иначе она убежит от меня…
Он полез на подоконник.
— Уж я найду ее… Только потише… О!.. там, там она… Он стоял на окне с далеко вытянутыми вперед руками. Агая! — закричал он, смеясь.
Ринулся в глубину.

Примечания

De profundis. Первое немецкое издание вышло в 1895 году. На польском языке издана в 1900. Печатается по тексту: Пшибышевский С. Собр. соч. М. ‘Скорпион’. 1905. Кн.2 (первый русский перевод). Pro domo mea — предисловие к немецкому изданию (1895 год).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека