Защитник бездомных, Экоут Жорж, Год: 1888

Время на прочтение: 74 минут(ы)

Жорж Экоут.

Полное собрание сочинений.
Том третий.

Защитник бездомных
Роман, получивший премию от Бельгийской академии.

Перевод Марии Веселовской.

Книгоиздательство ‘Современные проблемы’
Москва. — 1911.

От автора.

‘Я очень благодарен за присылку русского перевода моего романа ‘L’Autre Vue’, который я получил. Я благодарен также за честь, оказываемую мне переводом моих произведений — для ознакомления с ними русских читателей.
‘Я очень охотно предоставляю книгоиздательству ‘Современные Проблемы’ единственное право на будущие переводы моих произведений на русский язык, и хотя я знаю, что между Россией и Бельгией нет литературной конвенции, но я надеюсь, что другие издательства примут в расчёт категорически выражаемое мною желание’…

Жорж Экоут.

Брюссель.
1910 г.

Первая часть
Регина

I.
Сад

Г. Гильом Добузье заказал Жаку Паридалю такие похороны, которые могли только заслужить одобрение у его круга знакомых и вызвать поклонение у нищеты. ‘Вот как надо поступать!’, — было общее мнение зрителей. Он не желал бы лучшего для самого себя: второй разряд похорон (но кто, кроме самих гробовщиков отличит первый разряд от второго?), месса при полном пении, пропуски публичного отпущения грехов (бесполезно продолжать эти церемонии, тяжёлые для близких и скучные для равнодушных присутствующих), столько-то метров чёрного сукна с белой бахромой, столько-то фунтов восковых свечей.
При своей жизни покойный, бедняк Паридаль, никогда не мог бы надеяться на подобные похороны!
Сорокапятилетний, высокий, уже с проседью, нервный и сухой, с равномерными движениями, затянутый по военному в свой сюртук, с красной ленточкой в петлице, г. Гильом Добузье выступал следом за маленьким Лораном, его питомцем, единственным сыном умершего, погружённым в острое и нервное душевное страдание.
С минуты смерти отца Лоран не переставал рыдать. В церкви он возбуждал у всех ещё большее сострадание. Печальный звон колоколов, в особенности, прерывистые звуки колокольчиков из хора, вызывали нервную дрожь во всём его маленьком существе.
Эта, бросавшаяся в глаза, печаль мальчика даже выводила из терпения кузена Гильома, бывшего офицера, тяжёлого на подъём, врага всяких преувеличиваний.
— Послушай, Лоран, успокойся!… Будь благоразумен и встань!… Сядь!… Ступай!.. — не переставал он говорить ему вполголоса.
Напрасный труд! Каждую минуту мальчик своими всхлипываниями и неуместными движениями, нарушал безупречный порядок церемонии. И это происходило в то время, когда воздавали столько чести его отцу!
Прежде, чем похоронное шествие из родного дома двинулось в путь, г. Добузье, всегда заранее всё обдумавший, передал своему питомцу одну монету в двадцать франокв, другую в пять и третью в двадцать су. Первая предназначалась для подноса добровольных пожертвований, остальные для собирателей подаяния.
Но этот ребёнок, действительно, столь же неловкий, каким он и казался с виду, спутал свои пожертвования, против обыкновения, он дал золотую монету представителю бедных, пять франков на церковных служащих и двадцать су — священнику.
Он чуть не свалился в могилу, на кладбище, бросая на гроб с лопатки жёлтый, с ужасным запахом, песок, который падает на гроб всегда с столь печальным звуком!
Наконец, к великому облегчению опекуна, его посадили в карету, запряжённую двумя лошадьми, которые быстро домчали его до фабрики и до дома Добузье, построенных в предместий, за городскими укреплениями.
За семейным обедом все говорили о делах, не вспоминая об утреннем событии и уделяя очень мало внимания Лорану, сидевшему между своей бабушкой и г. Добузье. Последний обращался к нему только с напоминанием о долге, о благоразумии и рассудительности, трёх совершенно непонятных для мальчика словах, так как он только недавно в первый раз принял причастие.
Добрая бабушка сироты очень хотела бы отнестись понежнее к его горю, но она боялась быть обвинённой в слабости хозяевами дома и повредить ему. Она старалась даже заставить его замолчать из страха, что такая продолжительная печаль может показаться неприятной тем лицам, которые отныне хотели заменить ему отца и мать. Но в одиннадцать лет люди не отличаются тактом, и уговоры, произносимые вполголоса старой женщиною, вызывали у него только новый прилив слёз.
Через туманный взор своих глаз, Лоран, боязливый и дрожавший, как бесприютная птичка, украдкой изучал присутствовавших за столом.
Г-жа Добузье, кузина Лидия, точно царила за столом, сидя против своего мужа. Это была маленького роста, жёлтая, сморщенная, как чернослив, женщина, с чёрными, блестящими волосами, гладко зачёсанными на лоб и соединявшимися с густыми, чёрными бровями, которые окаймляли её большие, круглые тоже чёрные глаза на выкате. Лица почти не было видно, её черты казались мужскими, губы были тонки и бледны, нос курносый и над губой виднелись усики. У неё был гортанный и неприятный голос, напоминавший крик цесарки. Она отличалась скорее сухим, точно забронированным сердцем, чем совсем не имела его, у неё бывали проблески доброты, но отнюдь не деликатности, её ум был ограниченный, понимавший только всё земное.
Гильом Добузье, блестящий, талантливый капитан, женился на ней из-за денег. Приданое этой дочери брюссельского торговца шляпами, вынутое из дела, помогло ему, когда он вышел в отставку, построить себе фабрику и послужило первым вкладом в их быстро растущее состояние.
Взгляд Лорана останавливался с большею симпатией, даже с некоторым удовольствием, на Регине, или Гине, единственном ребёнке Добузье, старше на два года маленького Паридаля, оживлённой и нервной брюнеточке, с выразительными чёрными глазами, большими волнистыми волосами, безупречным овалом лица, немного орлиным носом, капризным, гордым ротиком, чудесными ямочками на щеках, розовым и матовым цветом лица, напоминавшим прозрачность камеи. Никогда ещё Лоран не видал столь красивой девочки!
Между тем, он не осмеливался долго смотреть ей в лицо или выдерживать огонь её шаловливых глаз. К её порывам резвого и балованного ребёнка примешивались чуть заметная торжественность и важность кузена Добузье. Что-то презрительное и неуловимо-лукавое уже чувствовалось иногда в складке её невинных губ и изменяло тембр её наивного смеха.
Лоран был ослеплён ею, она импонировала ему, как какое-нибудь важное лицо. Он смутно боялся её, в особенности, когда она в два или три приёма быстро окинула его взглядом, сопровождавшимся улыбкой, которая была полна снисходительности и превосходства.
Уверенная также в благоприятном впечатлении, которое она производила на мальчика, она выказывала себя более оживлённой и капризной, чем обыкновенно, она вмешивалась в разговор, ела неохотно, не знала, что ей сделать, чтобы обратить на себя внимание. Её мать была не в силах успокоиться, и, питая отвращение к неудовольствиям, вызываемым злобою этого маленького демона, она устремляла на Добузье отчаянные взоры.
Последний возможно дольше оттягивал исполнение безнадёжных просьб своей супруги.
Наконец, он вмешался. Не слушая замечаний своей матери, отвечая вежливо, но неохотно другим гостям, Гина, мгновенно, с каким-то забавным видом маленькой страдалицы, отнеслась наиболее ласково к уговорам своего отца. В своём отношении к Гине, глава семьи бросал всю свою выдержку. Он должен был даже заставлять себя быть строгим, чтобы не уступать шалостям своей девочки.
Какая неожиданная нежность проявлялась в этом голосе и в этих глазах! Интонация голоса и ласковые взгляды напоминали Лорану выражения лица и улыбку Жака Паридаля. Это было так ярко, что Лорки, так называл его покойный отец — узнавал с трудом в кузене Добузье, уговаривавшем маленькую Гину, — того самого сурового воспитателя, который приказывал ему так недавно, во время печальной церемонии, сделать то, затем другое, столько вещей, что он не знал, за что взяться. И всё это он приказывал таким быстрым и решительным тоном.
Пускай его детское сердце сжималось от этого сравнения, — вчера ещё Лорки, а сегодня Лоран — не сердился на свою маленькую кузину за это предпочтение. Она была слишком привлекательна!
Ах! если б дело касалось какого-нибудь другого ребёнка, например, такого же мальчика, как и он, сирота — Лоран необыкновенно сильно почувствовал бы горечь своей потери, он ощутил бы не только печаль и отчаяние, но и отвращение и ненависть, он стал бы дурным по отношению к привилегированному ближнему, несправедливость в его собственной судьбе возмутила бы его.
Но Гина казалась ему чем-то вроде принцессы или блестящей сказочной феи, и было вполне естественно, что судьба выказывала себя более милостивой к столь высшим существам!
Маленькой фее не сиделось на месте.
— Идите, дети, играть! — сказал ей отец, подавая Лорану знак следовать за нею.
Гина увела его в сад.
Это было отгороженное место, правильно очерченное, словно крестьянский палисадник, окружённое оштукатуренными стенами, над которыми выделялись деревья, посаженные шпалерами, это был одновременно огород, фруктовый сад и сад для гулянья, обширный, как парк, хоть в нём не было ни широких лужаек, ни тенистых рощиц.
Однако, в этом саду была одна достопримечательность: что-то вроде башенки из красных кирпичей, которая была прислонена к холму, и у подножья которой находилась стоячая водная гладь, служившая убежищем для нескольких уток.
Дорожки, усеянные улитками, приводили к вершине холма, откуда были видны пруд и сад. Это странное украшение сада с важностью называлось Лабиринтом.
Гина показала его Лорану.
С жестами занятого чичероне, она объясняла ему предметы. Она говорила с ним покровительствующим тоном:
— Смотри, берегись, не упади в воду! Мама не велит рвать малины!
Она смеялась над его неловкостью. Она поправила две или три его мало изящные фразы, выдававшие их местное наречие. Лоран, вообще неразговорчивый, сделался от этого ещё более молчаливым. Его смущение росло, ему досадно было на себя, что он казался смешным в её глазах.
В этот день на Гине была надета форма пансионерки: серое платье, отделанное голубым телком. Она рассказала своему товарищу, не утомлявшемуся её слушать, отдельные эпизоды из её жизни в пансионе, который содержали монахини в Мехельне, она поделилась с ним некоторыми своеобразными карикатурами, представляя с гримасами и кривляньем сестёр. Главная надзирательница была косая, сестра Вероника, заведовавшая бельём, говорила в нос, сестра Гюбертина за вечерними уроками спала и храпела.
Рассказ Гины об уродствах и недостатках её учительниц воодушевил её, она бегала, предлагала ему вопросы и она находила удовольствие в замешательстве своего слушателя: ‘Правда ли, что твой отец был простым приказчиком? Неужели в вашем доме были только одна дверь и один этаж?… Почему же вы никогда не приезжали к нам?… Итак, ты мой кузен?.. Это смешно, не правда ли?.. Паридаль — это, конечно, по-фламандски. Ты знаком с Эженом и Полем, сыновьями г. Сен-Фардье, компаньона папы? Вот шалуны! Они катаются верхом, кричат и не носят фуражек. Не то, что ты… Папа говорил мне, что ты похож на маленького деревенского мальчика… с твоими розовыми щеками, большими зубами и гладко причёсанными волосами… Кто тебя так причесал? Да, папа прав, ты похож на одного из тел маленьких крестьянских мальчиков, которые прислуживают во время обедни у вас в церкви!’
Она набрасывалась на Лорана с неудержимою резвостью. Каждое её слово проникало в глубь его сердца. Покраснев более, чем когда-либо, он старался смеяться, как во время изображения добрых сестёр, и не находил слов для ответа. Она делала ему больно, но она была так красива!
Ему так хотелось доказать этой насмешнице, что можно носить скроенную, как мешок блузу, одновременно слишком широкие и длинные панталоны, предназначенные к тому чтобы их проносить в течение двух лет, со складками на коленях, что придаёт человеку вид какого-то кривоногого, накрахмаленный воротничек, откуда показывается ребяческая и сконфуженная голова того, кто его носит точно это голова Иоанна Крестителя после усекновения, фуражку, спрятанную от первого причастия, на которой траур так мало скрывал необычайные украшения, из стекляруса и бархата, бесполезные завитки, нагромождённые кисточки, словом, что можно было быть одетым как сын фермера и быть не глупее и не тупее чем какой-нибудь Сен-Фардье.
Добрая Сизка, понятно, была не первоклассным портным, но, по крайней мере, она не портила материй! Затем Жак Паридаль находил своего маленького Лорана одетым прекрасно! В день первого причастия дорогой отец сказал ему, целуя его: ‘Мой Лоран, ты красив, как принц!’ На нём было надето теперь то же, что и тогда, — исключая траура, украшавшего его фуражку и заменявшего на его правой руке знаменитую муаровую белую ленту, обшитую серебряной бахромой…
У насмешницы было доброе движение. Пробегая по цветнику, она нагнулась и сорвала красивую маргаритку с красноватыми лепестками, золотистым сердечком и сказала: ‘Держи, деревенский мальчик, вдень этот цветок себе в петлицу!’ Деревенский, сколько ей угодно! Он ей прощал. Этот блестящий цветок, всунутый в его чёрную блузу, казался первой улыбкой, освещавшей его траур. Совершенно не умевший ещё выражать словами как свою радость, так и свою печаль, мальчик, если б он посмел, преклонил бы колена перед маленькой Добузье и поцеловал бы ей руку, как он видел, делали это разукрашенные рыцари на картинках Journal pourrions, который перелистывали прежде у него дома, в зимние воскресные дни, пощёлкивая жареные каштаны…
Быстрая, как козочка, Регина скакала уже на другом конце сада, не дожидаясь благодарностей Лорана.
Он почувствовал угрызения совести за то, что допустил так быстро приручить себя и, рассердившись, сорвал яркий цветок. Но вместо того, чтобы бросить его, он почтительно положил его в карман. Остановившись, он подумал о родном доме. Последний опустел и отдавался в наём. Собака, храбрый Лев, была отдана первому попавшемуся соседу, который согласился избавить от него дом покойника. Сизка, получив своё жалование, удалилась, в свою очередь. Что она теперь делала? Увидит ли он её когда-нибудь? Лорки не простился даже с ней сегодня утром. Он вспомнил её лицо, каким он видел его в церкви, в глубине, позади клироса, её доброе лицо, столь же напухшее, и расстроенное, как и его лицо.
Все выходили из церкви, он должен был пройти мимо неё, так как его подталкивал кузен Добузье, а между тем ему хотелось броситься на шею к этому чудному существу. В карете он смущённо осмелился спросить: ‘Куда мы едем, кузен? — На фабрику, Боже мои. Куда же ты хочешь, чтобы мы ехали?’ Значит, они не вернутся больше домой! Мальчик и не настаивал, он даже не попросил о том, чтобы проститься с прислугой! Неужели он становился суровым и гордым? Ах, нет! Он был только смущён, потрясён! Добузье обошёлся бы с ним грубо, если б он упомянул о столь мало воспитанных людях, как Сизка…
Устав звать его, Гина решила сама вернуться к мечтателю. Она потрясла его за руку: ‘Но ты оглох… Пойдём, я тебе покажу персики… Это мамины фрукты. Фелисите считает их каждое утро и их двенадцать… Не трогай их’. Она даже не заметила, что Лоран бросил цветок. Это равнодушие маленькой феи ободрило крестьянского мальчика, хотя, в глубине души, он предпочёл бы, чтобы она спросила, что сталось с её подарком.
Он был весь захвачен Гиной, позволял ей делать с собой всё, что она хотела. Они играли в мальчишеские игры. Чтобы понравиться ей, он кувыркался, издавал дикие звуки, катался по траве и песку, запачкал свой костюм, и пыль покрыла его, влажные от пота и слёз, щёки.
— Ах, какой ты смешной! воскликнула девочка.
Она намочила кончик своего носового платка в бассейне и пыталась умыть Лорана. Она слишком смеялась и только ещё больше испачкала его.
Он позволял ей делать всё это, счастливый от её шаловливых забот, и весёлого смеха. Вероломная Гина разрисовывала на его лице арабески так хорошо, что оно приняло татуированный вид.
Во время этой церемонии раздался резкий голос:
— Мадемуазель, вас зовут… Гости разъезжаются. А вы, идите сюда! Пора ложиться спать. Завтра вы отправитесь в пансион. Достаточно уже таких каникул!
При виде юного Паридаля, Фелисите, грозная Фелисите, доверенная прислуга Добузье, вскричала, точно перед ней предстал дьявол: ‘Фи! скверный мальчик!’
Накануне она приезжала за ним в Лувенский пансион и должна была снова проводить его туда же. Ворчливая, сердитая, низкопоклонная, умевшая льстить своим господам и уменьшать их недостатки, она угадывала сразу, как будут обращаться в доме с мальчиком. Кузина Лидия поручила этой дурной прислуге заботы и присмотр за этим непрошенным гостем.
Неосторожный Паридаль предоставлял Фелисите чудесное начало для её роли гувернантки.
Злая женщина не упустила этой находки. Она дала полную свободу своим милым качествам.
Гина продолжала смеяться, как маленькая дурочка, оставила своего товарища на съедение ворчливой прислуге, вбежала в гостиную, спешила рассказать о своей проделке родителям и всему обществу.
Лоран сделал одно движение, чтобы догнать шалунью, но Фелисите не пустила его. Она толкнула его по направлению к лестнице и нарисовала ему такую картину обращения г-на и г-жи Добузье с подобными ему поросятами, что он, испуганный, поспешил в свою мансарду, куда его поместили и закутался в одеяло.
Фелисите щипала и толкала его. Он отнёсся к этому стоически, ни разу не крикнул: он сдержал себя перед этой мегерой.
Дурное окончание дня было отвлечением от печали сиротства. Волнение, усталость, свежий воздух нагнали на него тяжёлый сон, в котором самые разнообразные образы смешивались в какой-то фантастической сарабанде. Вооружённая волшебной палочкой, красивая Типа руководила танцами, то освобождала, то предоставляла терпеливого мальчика во власть старой ведьме, похожей на Фелисите. На заднем плане нежные и бледные призраки его отца и Сизки, умершего и отсутствовавшей, протягивали к нему руки. Он бросался к ним, но г. Добузье схватывал его на пути с ироническим замечанием: ‘Подожди, шалун!!’ Колокола звонили, Паридаль бросал на поднос добровольных пожертвований красивую маргаритку, подарок Гины. Цветок падал с звоном золотой монеты, в сопровождении громкого смеха маленькой кузины, и этот шум обращал в бегство насмешливых злых духов, а также и печальные виденья.
Таково было вступление Лорана Паридаля в его новую семью…

II
Каменная мельница

В свой второй приезд и в последующие приезды, когда каникулы заставляли Лорана приезжать к его опекуну, он не чувствовал себя более акклиматизированным, чем в первый день. У него всегда был вид непрошенного гостя, слетевшего с луны человека и занимавшего чужое место.
Как только вносили его чемодан, его сейчас же спрашивали, надолго ли он приехал и все занимались более состоянием принадлежавших ему вещей, чем им самим. Его встречали без восторга: кузина Лидия машинально протягивала ему свою щёку, оттенка лимона. Типа, казалось, забывала его с минуты последней встречи, а что касается кузена Гильома, он вовсе не хотел, чтобы его беспокоили из-за такого пустяка, как приезд этого шалуна, достаточно того, что она, увидит его во время первой же трапезы.
— ‘А! это ты! Что ж ты поумнел?.. Учишься ли лучше?’ Всегда раздавались одни и те же вопросы, выраженные с каким-то сомнением, никогда не чувствовалось никакого одобрения! Если Лоран получал награды, то оказывалось, что, именно, им г. Добузье не приписывал никакого значения.
За столом, круглые глаза кузины Лидии, неумолимо наблюдавшие за ним, укоряли его за большой аппетит его двенадцатилетнего возраста. Право, она словно заставляла его выпускать стакан из рук или куски кушанья с вилки. Эти погрешности мальчика не всегда навлекали на него эпитет неловкого, нона лице кузины замечалась всегда презрительная гримаса, довольно ясно выдававшая её мысль. Эта гримаса, между тем, ничего не значила по сравнению с насмешливой улыбкой непогрешимой Гины.
Кузен Гильом, которого надо было звать несколько раз прежде, чем сесть всем за стол, наконец, появлялся, с нахмуренным лбом, с новыми планами в голове, высчитывая результаты, взвешивая те или другие преимущества, весь погруженный в расчёты.
С своей женой г. Добузье говорил о делах, опа прекрасно столковалась с ним, отвечала ему, употребляя непонятные технические термины, показывавшие в ней опытного человека.
Г. Добузье изменял своим цифрам и оживлялся только тогда, когда любовался своею дочерью, ласкал её. Лоран всё сильнее и сильнее замечал полное согласие и обожание, царившие между этими двумя существами. Если важный и положительный промышленник делался человечным, занимаясь с Гиной, то она тоже находясь с отцом, покидала свой гордый, развязный и самонадеянный тон. Г. Добузье предупреждал её желание, удовлетворяя её малейшие капризы, защищал её даже от нападок матери. Он, человек положительный и практичный, с Гиной мог забавляться пустяками.
Во время каждых каникул, Лоран находил свою маленькую кузину всё более красивой, но всё более и более далёкой от него и более холодной. Родители взяли её из пансиона. Опытные и модные учителя готовили её к её судьбе богатой наследницы.
Превратившись в высокую девушку, слишком барышню, чтобы забавляться с таким мальчиком, как Лоран, Гина принимала своих сверстниц и много выезжала. Маленькие Вандерлинг, дочери самого известного в городе адвоката, белокурые и живые болтуньи, были её подругами одновременно в занятиях и удовольствиях. Если, в виде исключения, не имея другого товарища, Гина забывалась до такой степени, что начинала играть с деревенским мальчиком, кузина Лидия находила сейчас же предлог, чтобы прекратить её досуг. Она посылала Фелисите предупредить барышню о приходе того или другого профессора, пли же она увозила её в город, или портниха ждала её мерить платье, или надо было сесть за рояль. Прекрасно вышколенная, Фелисите чаще всего предугадывала намерение своей хозяйки и исполняла с самым похвальным рвением подобные поручения. Лоран мог развлекаться, как ему хотелось.
Фабрика разрасталась до такой степени, что с каждым годом новые постройки, сараи, мастерские, магазины, овладевали садами, окружавшими жилой дом. Лоран не без сожаления узнал об исчезновении лабиринта с его башенкою, его бассейном и утками: это ужасное место было для него дорого из-за воспоминаний о Гине.
Дом тоже овладел одною частью сада. Имея в виду в будущем выезд в свет их дочери, Добузье воздвигли целый дворец, представлявший из себя анфиладу гостиных, украшенных и обставленных самыми модными поставщиками. Кузен Гильом, казалось, руководил всем этим убранством, но он всегда считался с выбором, и вкусом дочери. Он устроил уже для балованного ребёнка чудесный апартамент молодой девушки: две комнаты, серебряную и голубую, которые были наслаждением для их маленькой хозяйки.
Комната молодого Паридаля тоже не осталась без перемены. Его мансарда, под крышей, принимала всё более и более неоконченный вид. Казалось, что она никогда не [26]пользовалась расположением хозяев. Фелисите убрала её настолько, чтобы поставить там небольшую железную кровать.
Теперь чердака не хватало, чтобы разместить там все старые вещи от прежней мебели, в доме и вместо того, чтобы заполнить ими мансарды прислуги, Фелисите перенесла их в комнату Лорана. Она вкладывала в это столько рвения, что мальчику уже представлялся тот момент, когда он будет принуждён выехать жить на лестницу.
В глубине души оп не сердился на это вмешательство. При таком нагромождении предметов, его жилище дарило ему чудесные неожиданности. Между заброшенным сиротою и предметами, переставшими нравиться образовывалась некоторая симпатия, происходившая от сходства условий их жизни. Но стоило было Лорану заняться какими-нибудь старыми предметами, как Фелисите, любезный заведующий, лишала его, насколько было возможно, их близости. Чтобы оставить свои богатства и скрыть свои находки, мальчик употребляла, настоящую хитрость контрабандиста.
В этой мансарде, к великой радости непокорного юноши сохранились книги, которые г. Добузье счёл слишком легкомысленными. Это был запретный плод, подобно малине и персикам в саду! Мыши уже поглодали грязные кончики, а Лоран наслаждался тем, что оставили ему прожорливые зверки из этой литературы. Часто он до такой степени погружался в чтение, что забывал о всякой предосторожности. Фелиситэ, входившая на цыпочках, чтобы застать его врасплох, часто накрывала его. Если эта ведьма не заставала его на месте преступления, она замечала, что он нарушил порядок на полках и вызвал обвал книг. Тогда раздавались визг, точно крик птицы, жалобы, точно приговорённой к казни, которые кончались тем, что привлекали кузину Лидию.
Однажды его застали за чтением ‘Поля и Виргинии.’
— Дурная книга!.. Ты лучше бы учил арифметику! сказала ему кузина. Г. Добузье поддержал мнение своей жены, прибавляя, что из этого скороспелого мальчика, слишком усердного чтеца и ротозея, никогда не выйдет ничего хорошего и что он останется на всю жизнь таким же бедняком, как и Жак Паридаль. Ротозей! Сколько презрения вкладывал кузен в это слово.
В зимние вечера, во время рождественских каникул, Лоран стремился как можно скорее добраться до своей дорогой мансарды. Внизу, в столовой, где его удерживали после обеда, он чувствовал, что он надоел всем и что он стеснял всех. Почему же тогда не отсылали его спать! Если он не скрывал желания вытянуться, если он зевал, если он отрывался от учебников, прежде, чем пробьёт десять часов, кузина Лидия вращала своими круглыми глазами, а Гина гордо взглядывала на него, притворялась бодрствовавшей более, чем когда-либо, смеялась над оцепенением мальчика.
Даже в течение дня, после двух или трёх обид, Лоран бежал спрятаться под крышу.
Лишённый книг, он поднимал окно, взбирался на стул и созерцал расстилавшуюся у его ног окрестность.
Красные и низкие дома в предместий нагромождались сплошными островками. Разраставшийся город уничтожил свой пояс городских валов, угрожал и покорял окружные поля. Были намечены уже улицы верёвками, протянутыми вдоль пашен. Тротуары окаймляли земли, до последней минуты обрабатываемые крестьянином, у которого отчуждали собственность. Посреди жатвы показывалась, на конце острой палки, точно пугало для воробьёв, надпись, гласившая: земля для постройки. Истинные разведчики, часовые, посланные этой армией городских сооружений, трактиры занимали уголки на новых дорогах и созерцали, с высоты своих банальных фасадов, в несколько этажей, собранный хлеб, взывавший, казалось, о милости завоевателей. Нет ничего более тяжёлого и внушительного, как эта встреча города и деревни. Они давали друг-другу настоящее сражение.
Было что-то стеснённое и скрытое в этом пейзаже, окаймлённом откосами укреплений: в зубчатых воротах, тёмных, словно туннели, раздавленных стенах, пронзённых бойницами, казармах, жалобные трубы, которых точно отвечали на колокол фабрики.
Три ветряных мельницы, рассеянных по равнине, быстро вертелись, наслаждаясь остатком времени, в ожидании того, когда они разделят судьбу четвёртой мельницы, каменная часть которой господствовала с жалким видом над блокадою, так как этого требовали рабочие домики, и которой эти осаждавшие, с лицом паразита и мошенническим видом, точно пьяные птицеловы, срезали крылья!
Лоран сочувствовал бедной, разрушенной мельнице, хотя вовсе не стремился ненавидеть население маленьких улиц, которое окружало его, законченных драчунов и негодяев, героев тёмных происшествий, буйного народа, с которым не всегда и полиция решалась встречаться в их притонах. ‘Эти мельники каменной мельницы’ считались в среде самых сильных развратников, подонков столицы.
Но даже не считая этой кучки беспорядочных людей, которых Лоран впоследствии должен был узнать поближе, остальная часть населения, на половину городская, на половину деревенская, занимавшаяся хлебопашеством, более сговорчивая, интересовала и занимала наблюдательного мальчика. К тому же ‘эти мельники,’ с очень повышенным тоном, фатально бросались в глаза но сравнению с их соседством, они оскорбляли, словно покрывали народным, едким помолом этих перебежчиков деревни, слуг ферм, обратившихся в грязных от извести рабочих, выгрузчиков, или наоборот, этих поддельных деревенских жителей, ремесленников, ставших огородниками, фабричных работниц, превратившихся в молочниц. Если можно было проникнуть в дровосека, то в нём находили коровника, а в мяснике, пастуха. Странная душа жестокая и фанатическая, как в деревне, циническая и буйная, как в городе, одновременно гармоническая и экспансивная, лукавая и сладострастная, религиозная и политическая, в глубине верующая, но богохульствующая на поверхности, глупая и хитрая, душа односторонних патриотов, шовинистов, с их разнообразным и малоопределённым характером, их мускулистым сложением, мясистым и полнокровным, может быть, льстила с этой поры хитрому дикарю, дрожащему и сложному, грубому существу, которым будет Паридаль…
Надолго эти хитрые души оставались в его памяти, неясные, точно инстинктивные, тайные.
Стоя на стуле перед расстилавшимся предместьем, он наслаждался, так сказать, тоской и не отрывался от своего болезненного созерцания, пока не был готов умереть, тогда падая на колени, или катаясь по кровати, он извергал из души слёзным фонтаном все эти душевные страдания и обычную злобу. Громкий шум мельниц, звонкий и отрывистый, как смех Гины, и ворчливый и глухой шум фабрики, точно выговор Фелисите, как бы аккомпанировали и возбуждали медленный и обильный поток его слёз, — подобно тепловатым и слабым дождям изменчивого апреля месяца. Эта убаюкивавшая, печальная и терзавшая душу мелодия, казалось, повторяла: ‘Ещё!.. Ещё!.. Ещё!!!’

III
Фабрика

Фелисите кончила тем, что стала запирать в течение дня на ключ мансарду одинокого мальчика, и посылала его играть в сад. Последний уменьшался после каждого захвата и превратился в какой-то лужок, на который выходили окна дома. Лоран, выгнанный из своей мансарды, пользовался благоприятным моментом, чтобы очутиться на фабрике.
Полторы тысячи фабричных рабочих, были подчинены правилам, отличавшимся драконовской суровостью. За малейшую провинность назначались штрафы, вычеты из заработной платы, или расчёты рабочих, без всякой возможности жаловаться. Там царила суровая справедливость, не было беззакония, но управляли какая-то военная дисциплина, кодекс карательных мер, не пропорциональный для провинностей, весы, всегда наклонённые в сторону хозяев.
Лорана утомляли шум и движение бесчисленных работ, которые вызывались приготовлением свечей, начиная с обработки зловонных органических веществ, воловьего и бараньего сала, откуда не без труда выделяется белый и мраморный стеарин, вплоть до упаковки свечей в ящики и нагрузки на телеги.
Лоран спускался в помещения, где топят, входил в отделения машин, переходил от чанов, где очищают грубый материал, растопляя его по несколько раз, к прессам, где, избавившись от дурных веществ, этот материал, скрытый между кожами животных, снова твердеет.
Он посещал фабрику по всем её уголкам, проникал в мастерские с отравленным воздухом и оставался подолгу в смертоносных местах. Он взбирался на лестницы, проходил по узким мосткам. Котлы обдавали его лицо своим влажным дыханьем. Машины, рычаги и маховые колёса на полном ходу, свистели, ворчали, ревели, заставляли вздрагивать большие каменные клетки, в которые их медные и стальные части, уродливые и циклопические, с странными формами, погружались наполовину, точно замурованные заживо гиганты.
Там Лорану нечего было бояться. Он знал, что как раз в том месте, где чудовище расправляется, и двигается, точно Анселад, под своим вулканом, оно наименее безопасно. Неусыпность его сторожей поддерживалась его рычанием. В ту минуту, когда он хочет вырваться, разрушить и уничтожить всё, что находится вокруг его, его выдаёт счётчик, или собравшийся пар, становясь безобидным, исчезает через предохранительные клапаны.
Опасность находится дальше, — в помещениях, где механическое чудовище точно прибегает к хитрости. Не достигая ничего своими криками и поражающими жестами, и не имея возможности отомстить за себя одним ударом, общею катастрофою тем людям, которые покорили его силу, оно скрывает свои приёмы и хватает свои жертвы одна за другой.
Через отверстия, сделанные в стенах и в потолке простые кожаные ремни направляются от главной массы, точно длинные руки спрута, и приводят в движение приборы, находящиеся наверху. Эти длинные ремни наматываются и разматываются с таким изяществом и с такою лёгкостью, что они отгоняют всякую мысль О силе И бешенстве. Они двигаются так быстро, что кажутся неподвижными. Бывают моменты, когда их совсем не видно. Они исчезают, словно улетают, исполняют с каким-то послушанием те услуги, которые от них требуют, возвращаются на место отправления, снова исчезают, не утомляясь всё одним и тем же путешествием и одними и теми работами. Они проделывают мильоны, миллиарды раз скучную операцию, с какою то очаровательную ловкостью и сдержанностью. Во время их пути, они производят шум, едва ли более громкий, чем удар крыльев птицы или мурлыканье сладострастной кошечки, а если встать вблизи их прохода, то их движение нежно и почти ласково дует на вас.
Это настолько приятно, что можно забыть об их нападениях, и подумать, что они укачивают, словно песнь за прялкой. Но они находятся всегда на стороже, терпеливы, точно подстерегающие пантеры, они пользуются малейшей рассеянностью, забывчивостью, минутою мечты и отвлечения, случайной беспечностью их укротителей, мимолётной необходимостью повернуться к ним спиной и ослабить набег.
Они могут воспользоваться даже небрежным костюмом. Достаточно для них широкой рубашки, распущенной блузы, неловкого шага, даже неудобной складки. Захватив кусок одежды, двигающиеся ремни тянут к себе человека и уносят его в своём кружении, несмотря на его крики, его вес и сопротивление. Напрасно он борется. В какую нибудь одну минуту они подвергают его целому ряду пыток. Он распластывается на колёсах, изрубленный, изрезанный, разделённый на куски, с содранной кожей, искромсанный, ампутированный, выброшенный, в виде отдельных частей, на расстоянии нескольких метров, точно камень из пращи, или выдавленный, как лимон, между зубчатыми колёсами, из которых брызжет его кровь, мозг на охваченных ужасом товарищей. Счастливы те, кто избавится от этого, лишившись только одного члена, оставшись с изуродованной рукой, сломанной в десяти местах ногой, сделавшись калекою на всю жизнь!
Бежать к убийце? Остановить его движение? Человек бывает изрезан или уничтожен прежде, чем у других рабочих будет время заметить его оплошность.
Если останавливают коварную машину, то, исключительно, чтобы вычистить её, чтобы стереть всякий след её хищения, осмотреть её зубцы, вылощить её зубчатые колёса, гладкие ремни, придать ей снова вид ручной кошки.
Можно ли удивляться тому, что рабочие, доведённые до крайности, во время стачки и красных мечтаний, уничтожают машины, которые не удовлетворяясь тем, что разоряют и обесценивают рабочия руки, раздробляют и сокращают их!
Но фабрика не всегда сводила счёты с своими слугами таким открытым и быстрым образом. В числе помещений, где растирались сала, одно отделение пользуется дурной репутацией, отделение где, вырабатывается акреолин, бесцветное и летучее вещество, едкие пары, которые наносят вред рабочим. Напрасно терпеливые работники сменялись каждые сорок восемь часов и пользовались время от времени продолжительным отпуском, чтобы побороть и обезвредить действие яда, в конце концов, ужасное вещество одерживало верх над их предосторожностями и лишало их зрения.

* * *

В тех условиях жизни, в которых находился Лоран, он быстро узнавал все изнанки промышленной жизни. В общем зрелище и сцены на фабрике внушали ему больше ужаса, чем поклонения.
Он приписывал этой фабрике, безукоризненному зданию, где были применены все успехи механики и химии, где осуществлялись чудеса изобретения — тайное, роковое и пагубное влияние. Он почувствовал глубокое сострадание, инстинктивную и безграничную любовь к этому миру парий, трудившихся с такою храбростью и с таким самоотвержением и не боявшихся, за ничтожную заработную плату, ни увечий, ни болезней, ни уродств, ни смерти, ни ужасных орудий, которые обращались против них, ни даже той атмосферы, которой они дышали. Точно сама природа, — вечный сфинкс, — взбешённая за то, что у неё сумели вырвать её тайны, вымещала на этих простых помощниках те дефекты, которые причиняли ей учёные.
С этими рабочими, боязливый мальчик быстро сходился. Когда он встречал их, запачканных, потных, задыхавшихся и они снимали перед ним фуражку, он осмеливался заговаривать с ними. Их живописная и твёрдая речь, их грубые, и свободные движения, после мелочных преследований, насмешек, умалчивания, и скрытых мучений, выдержанных им в доме Добузье, вызывали у него как бы ощущение порыва свежего и быстрого ветра, после пребывания в теплице среди роскошных растений и одуряющих ароматов. Он знал, что их считали низшими существами и чувствовал себя солидарным с ними, его угнетаемая слабость сходилась с их пассивной силой, этот, выбитый из своего круга, ребёнок подходил к тем, кого эксплуатировали. А эти высокие, широкоплечие молодцы, истопники, машинисты, выгрузчики, мастера, столь здоровые и нежные, ласково обращались с одиноким мальчиком, духовно заброшенным, лишённым всякой нежности, с маленьким кузеном их патрона, Гильома, челядь которого, видя пример Фелисите, глядя на него, пожимала плечами, точно перед обузою их дома, точно перед ‘четвертью господина’.
Таким образом, вся фабрика вскоре узнала его.
Одно из отделений, в особенности, нравилось ему, хотя несколько и смущало его.
Это был в первом этаже главного корпуса огромный зал, где работали триста работниц.
Большинство из них были свежие, толстощёкие и весёлые девушки, у всех был чистенький вид, на всех были надеты синие юбки, лиловые кофточки, а волосы, были красиво зачёсаны или спрятаны под маленький, гладкий чепчик. Так как было там жарко, над машинами, и так как они ретиво работали, то многие из них, чтобы легче дышать расстегивались, несмотря на строгие правила и на целый дождь штрафов, назначавшихся неохотно, но во имя дисциплины одним из помощником мастера, бывшим солдатом. Оживлённое щебетание господствовало на птичнике, как там над однообразным и правильным карканьем машин.
Эти женщины обязаны были придавать окончательную отделку свечам, выходившим из литейных форм, отполировать их, навести на них блеск, классифицировать их. Они быстро работали по две, три за столами, покрытыми различными приборами, свечами, доставляемыми подъёмными снарядами, переходили от одного стола к другому, и передавая из рук в руки, приближали свечи к окончательному виду, предназначенному для украшения люстр и канделябров… Паркет, постоянно навощённый обломками стеарина, был такой же скользкий, как паркет зала, предназначенного для танцев. Толстые девушки и их станки отражались в нём, как в зеркале и эти отражения, это количество людей, вместе с шумом словно ошеломляли Лорана каждый раз, как он поднимался на лестницу, покрытой улитками, столь же жирными, как и самый пол и входил в зал.
Это происходило обыкновенно вечером, после обеда. Его появление каждый раз вызывало целую сенсацию. Немного бесстыдные личики поднимались и оборачивались по направлению к маленькому непрошенному гостю. Лоран же, немного смущённый этими [40]взглядами, пробирался, однако, между длинными столами в глубину зала, где на чём-то, вроде кафедры, словно царил помощник мастера, его друг. Там, под покровительством этого ищейки, ласково встречавшего его, он овладевал собою. Он осмеливался выдерживать пытку этой тысячи чёрных или голубых глаз, и начинал также улыбаться всем этим весёлым и толстощёким лицам. Он решался даже подойти к ним и следить за быстрой работой этих розовых рук, столь же шелковистых, как самый стеарин. Часто одна из работниц, получив позволение мастера, сопровождала его в соседний зал, предлагала ему из склада взять этикетки или какой нибудь образец из многочисленных ящиков, если же он не брал, она черпала за него. Лоран уходил тогда с целым ассортиментом красивых этикеток, золочённых или хромолитографированных. К сожалению, дня через два, Фелисите отнимала их у него. Так как она намекала на присвоение без спроса, или на кражу, Лоран, в конце концов, отказывался от составления коллекций, чтобы не навлечь неприятностей на добрых лиц, даривших ему их.
Какие легкомысленные были эти работницы! Вечером их отпускали на четверть часа раньше мужчин. Лёжа на постели, Лоран слышал, как колокол возвещал о конце работы. Сейчас же подымался словно шум, подталкивание друг друга попугаев, которые устремляются вдаль. Но, выйдя наружу, они медлили, тихо ходили взад и вперёд. Колокол снова звонил. Мужчины выходили в свою очередь, более тяжеловестно, но посмеиваясь меньше громким смехом.
Через несколько минут на конце улицы, поднимались смешанные крики неистовых женщин и грубых браконьеров.
Лоран дрожал от этих криков. ‘Ах, жестокие! Они дерутся!’ Наивный мальчик ничего не понимал из этих ругательств, из этого прерывистого и нервного смеха, из этого общего шума, который делал ещё более мрачным меланхолический характер этого позорного предместья.
На другой день, те девушки, которые сильнее всех кричали, казались весёлыми, смелыми, радостными, точно ничего и не произошло, а в залах первого этажа мужчины казались тоже спокойными, весёлыми, довольными собою, толкали друг друга под локоть в знак сочувствия, обменивались подмигиванием глаз, сочно прищёлкивая языком.
На какие таинственные подвиги намекали эти нескладные молодцы?

IV
Швейцарский Робинзон.

Однажды утром маленький Паридаль блуждал, как обыкновенно, по мастерским и сараям, как вдруг он услышал, что какой-то грубый голося., пытавшийся сделаться нежным, позвал его: ‘Эй, господин Лорки… Господин Лорки!..’
Лорки! Его никогда больше так не называли со времени его отъезда из отцовского дома! Он обернулся не без тревоги, точно ему предстояло увидеть какое-нибудь привидение. Какова же была его радость, когда он узнал в коренастом, смуглом человеке, с часто мигавшими тёмными глазами, кудрявой бородой. Винсана Тильбака, доброго Винсана Тильбака.
— Винсан! воскликнул он, бледный от волнения… Вы здесь!
— К вашим услугам, господин Лорки… Но успокойтесь. Ей-Богу, можно было бы подумать, что я вас напугал… Я состою помощником мастера здесь… в той мастерской, где работают женщины…
Вполне естественно, что Лоран был счастлив от этой встречи.
Винсан часто приходил к г. Паридалю, в гости к Сизке, большею частью, вечером, когда хозяин возвращался в контору. Лоран сидел с ними в кухне. Это был ‘приятель’ Сизки, как назвал его отец мальчику. Лоран, разумеется, ничего не видел странного в том, что у Сизки был ‘приятель’. Тильбак был матросом, происходя из одной деревни с Сизкой, и желал очень жениться на своей землячке и увезти её от её хозяев, но она боялась его занятия, от которого на свете является много вдов, и предпочитала своих добрых Паридалей этому загорелому брюнету, в особенности, потому, что ‘бедный барин’ очень старел, а с минуты смерти ‘барыни’ больной и ребёнок могли рассчитывать только на заботы Сизки.
Тильбак не унывал. Между двумя долгими путешествиями он всегда неожиданно появлялся у Паридалей. Он вносил к ним со своей одеждой какой-то порыв неустрашимого ветра, сильный запах моря, а его здоровое и крепкое тело выказывало самый хороший характер, о котором только можно было мечтать. Чтобы добиться хорошей встречи, он имел всегда карманы, наполненные разными диковинками, которые он привозил из Океана или из экзотических стран: красивыми раковинами, необыкновенными, мускусными плодами для Лорана, для Сизки какую-нибудь материю, японские драгоценности, туфли эскимосов. Тильбак рассказывал о своих приключениях, и Лорану так они нравились, что когда рассказчик исчерпывал весь свои репертуар правдивых историй, он принуждён был выдумывать их. Он не смел сокращать их или изменять какую-нибудь деталь! Лоран не допускал вариантов и неумолимо помнил первую версию рассказа.
К счастью для любезного рассказчика, с маленьким тираном случилось то, что несмотря на его бдительность и любопытство, его одолевал сон. Силка укладывала его спать в комнате, рядом с спальней господина Паридаля. Тогда обе стороны, избавившись от дорогого, но часто стеснявшего их свидетеля, могли говорить о чём-нибудь другом, кроме кораблекрушений, каннибалов, китов, белых медведей.
Однажды, когда Лорана считали крепко уснувшим, прежде, чем Сизка снесла его в первый этаж, он проснулся наполовину, от шума звонкого поцелуя и вслед за ним звука не менее грубо нанесённой пощёчины. Поцелуи принадлежал Винсану, а пощёчина Сизке. Достойный уважения Винсан! Лоран вмешался в их ссору и примирил обе стороны прежде, чем снова заснуть.
Этого-то Винсана встретил маленький Паридаль в это утро, на ужасной фабрике кузена Добузье. Как это произошло?
Он сгорал от нетерпения всё узнать. Но прежде, чем спросить объяснения этой неожиданной встречи, Лоран осведомился о Сизке. Теперь, когда больного больше не было, а ребёнок был отдан на попечение других людей, ‘добрые друзья’ повенчались.
Несмотря на свою страсть к морю и опасным, но столь облагораживавшим душу приключениям, Тильбак решил из любви к Сизке скинуть засаленные брюки и синюю вязанную блузу, и стать снова крестьянином и рабочим. Благодаря их сбережениям, они купили небольшой магазин съестных припасов для кораблей и поселились в квартале лодочников, возле порта. Сизка занималась торговлею, а Вписан поступил, в качестве помощника мастера, к г. Добузье, по рекомендации своего прежнего капитана, очень к нему расположенного.
— А Сизка? — продолжал спрашивать маленький Паридаль.
— Всё хорошеет и хорошеет, господин Лорки, т. е. господин Лоран, так как вы уже мужчина… Как она была бы счастлива видеть вас! Не проходит дня, чтобы она не говорила со мною о вас… Вот уже три недели, как я нахожусь здесь, и она спрашивала меня, по крайней мере, тысяча раз, не видал ли я вас, не узнал ли я, что с вами сталось, как выглядит теперь её Лорки, так как, уважая вас, она всё же продолжает вас называть так, как вас звали у вашего покойного отца. Но, чёрт возьми, я не знал, к кому обратиться… Здешние буржуа, — простите меня за откровенность — отличаются чем-то, что лишает меня охоты обращаться к ним… Правда, у капитана Добузье неприветливый вид. Но вот и вы передо мною, говорите скорее, что я должен передать Сизке от вас. И когда можно будет ждать вашего визита?
Добрый брюнет всё ещё смуглый с открытым лицом, как в добрые прежние дни, только немного более отпустивший бороду, но менее загорелый, с серебряными серьгами в ушах, считал себя обязанным восторгаться хорошим внешним видом маленького Паридаля, хотя последний не казался больше цветущим и беззаботным, как прежде. Но В эту минуту радость Лорана при встрече Вписана была так велика, что мимолётный луч счастья рассеял все тени на его задумчивом лице.
— Я не выхожу никогда один, отвечал он, глубоко вздыхая, на последнюю просьбу его друга… Меня не пускают даже к родным… Кузен находит, что это потерянное время и что эти визиты могут отвлечь меня от моих занятий… занятий!.. Кузен стремиться только к этому…
— Да! Жаль! сказал Вписан, сам немного расстроенный. Но если это послужит вам на пользу, Сизка подождёт. Таким образом, из вас выйдет учёный, господин Лорки?
Мальчик хотел броситься на шею к матросу и заставить передать его поцелуй доброй Сизке! Но среди этих стен жестокой фабрики, вблизи этих контор, где царил важный кузен, недалеко от мест, захваченных ужасною Фелисите и насмешливою Гиною, Лоран чувствовал себя неловко, стеснялся, сдерживал выражения своих чувств. Он ощущал точно угрызение совести, вспоминая, что с минуты похорон его отца, он ни разу не осведомился о преданной Сизке.
Винсан угадывал неловкое положение мальчика. В тот возраст, в котором находился Лоран, люди плохо скрывают свои чувства, и Винсан прочёл много страданий на этом серьёзном лице, в этом немного глухом голосе, и, в особенности, в этих взглядах, останавливавшихся с настоящею любовью на дорогом завсегдатае родного очага. Слёзы грозили показаться на этих больших печальных глазах.
— Послушайте, господин Лорки! Не надо этим огорчаться! проговорил бывший моряк, схватывая руки мальчика и потрясая их много раз! Не надо этого!.. Приходится слушаться опекунов… Послушание и дисциплина это мне знакомо. И он заставил себя засмеяться, ‘По крайней мере, мы будем видаться с вами здесь, время от времени, и Сизка будет узнавать о вас через меня’.
Действительно, они встречались несколько раз. Лоран исчезал из дома, как только наблюдавшая за ним Фелисите уходила, а маленькая калитка из сада на фабрику была приотворена. Он проводил всё свободное время в том корпусе, где находился Тильбак.
Однажды его большой друг спросил его, любил ли он по-прежнему истории. ‘Ах, более, чем когда-либо!’ воскликнул Лоран. Матрос вытащил из под своей куртки две книги, которые находились у него на груди и отдал их мальчику. Это был Швейцарский Робинзон.
— Возьмите эти книги на память о Сизке и Винсане! сказал он. Я получил их в наследство от одного кормчего, умершего от жёлтой лихорадки на Антильских островах… Я не умею читать, господин Лорки, когда мне было девять лет, я нас коров вместе с Сизкой, а в двенадцать я был юнгой’.
Лоран не предвидел последствий этого подарка. Эта шпионка Фелисите вскоре отыскала обе бедные книги, столь хорошо спрятанные на дне его ученического чемодана. Он ещё не прочёл их целиком. Сильно отличаясь своим внешним видом, контрабандные книжки производили тот запах триода и табака, который чувствуется настойчиво от одежд матросов, и подозрительная Фелисите усомнилась в том, чтобы они были извлечены из герметически запертой со времени последних каникул библиотеки. Небрежно одетый народ и дух приключений этого Швейцарскаю Робинзона вызывали негодование и ужас у Фелисите. Подобные ей души выказывают себя настолько более жестокими и гордыми по отношению к несчастным беднякам, насколько им самим хотелось бы изменить собственную судьбу.
Она употребляла настоящие приёмы хитрого судьи. Лоран выдерживал допрос за допросом, и так как он настаивал в отказе назвать того, кто подарил ему эти книги, она показала их кузену Добузье. Призванный к своему опекуну, Лоран отказался отвечать на его требования. Он был лишён сладкого за обедом, его посадили на хлеб и на воду, заперли в тёмную комнату, но не добились ни слова. Донести на Тильбака! Он скорее позволил бы разорвать себя на той машине, которая убивала людей!
— Я нашёл средство сломить упрямство вашей глупой головы! заявил г. Добузье, в конце концов, Лорану, — вы уедете завтра в Сен-Гюбер, куда родители запирают подобных шалунов вместе с малолетними ворами!
Лоран думал, что, в исправительном заведении будет не хуже, чем под надзором такого тюремщика, как Фелисите!
Между тем Тильбак, обеспокоенный тем, что он больше не видит своего юного друга, в тот самый день, спросил о нём слуг, и, узнав в чём дело, захотел сейчас же переговорить с г. Добузье по неотложному делу.
Сидя за своим письменным столом, повернувшись спиною к двери, владетель фабрики, только что отправивший своего питомца, снова был спокоен и работал с обычною для него ясностью ума. Тильбак вошёл с фуражкой в руках, сняв свои деревянные башмаки из уважения к роскошному ковру, выписанному из Турне. Добузье слегка повернул голову в его сторону и не отрывая глаза от разложенного перед ним чертежа, произнёс:
— Подойдите!… Что вам угодно?
— Простите, сударь, но ото я подарил господину Лорану книги, из-за которых вы так рассердились на него…
— Ах, это вы! — сказал просто, Добузье и нажал кнопку электрического звонка, находившегося у него под рукой.
— Спросите, пожалуйста, у Фелисите книги, отобранные у г. Паридаля! приказал он мелкому служащему, который вбежал из соседней комнаты.
Книги, служившие уликой, были доставлены. Г. Добузье поднялся с недовольным видом, некоторое время рассматривал с отвращением эти несчастные книжонки, точно они показались ему морскою звездою или каким-нибудь другим скользким и липким обитателем волн, и не имея щипцов, чтобы прикоснуться к ним, он сделал знак Тильбаку взять назад своё имущество.
— Отныне, вы будете лишены возможности наделять подобною гадостью моего воспитанника…
— Разумеется, сударь, и будьте уверены, что, если б я мог предвидеть все неприятности, которые принесли эти книги дорогому мальчику, я ни за что не подарил бы их ему… Но прошу вас, простите его… Он не виноват… Это моя вина…
Г. Добузье, видимо раздражённый этим ходатайством, повернулся спиной к надоедавшему ему человеку, снова сел, чтобы продолжать свой чертёж.
— Послушайте меня, сударь, настаивал Тильбак, после того, как он кашлянул, чтобы привлечь внимание хозяина, ваш воспитанник вовсе не такой повеса… Вас ввели в заблуждение по отношению к нему… Моя жена знает его лучше всех! Она могла бы сказать вам, чего он стоит!… Разве вы серьёзно намерены заключить его вместе с ворами?.. Сударь, я призываю к вашей чести, к вашим чувствам бывшего военного, — это невозможно, чтобы вы погубили этого хорошего мальчика за то, что он отказался стать предателем!.. Да Иудою!…
На этот горячо брошенный вызов, г. Добузье, с каким-то испугом, поднялся наполовину на своём стуле, и, бледнее обыкновенного, протянул руку по направлению к двери, с жестом, который прекращал весь разговор раз навсегда, и устремляя столь злобный взгляд на Тильбака, что последний, опасаясь, как бы не повредить Паридалю своею настойчивостью, решил надеть снова свои башмаки и выйти, комкая в руках фуражку.
Подействовало ли замечание Тильбака на умного Добузье? Боялся ли этот умеренный человек общей огласки по поводу этого необыкновенно сурового поступка? Но Лоран избег исправительной тюрьмы в Сен-Гюбере. Только к многочисленным запрещениям, тяготившим над мальчиком, его опекун прибавил ещё новое — не ходить отныне по фабрике и не сообщаться с рабочими.
— Точно он и так ещё недостаточно дурно воспитан, говорила Фелисите, которая обязана была стать ещё строже с этим непокорным ребёнком.
Лоран всё же ни раз пытался нарушить запрещение и увидеться с Тильбаком, чтобы поблагодарить его и уверить его в глубокой любви к нему, но никто не забывал ключа от калитки, соединявшей сад и фабрику, а пора возвращения в пансион наступила раньше, чем он имел возможность отыскать помощника мастера.
Паридаль был в праве беспокоиться за последствия этого разговора Тильбака с хозяином.
Когда наступила пора следующих каникул, Фелисите сообщила Лорану, в виде приветствия, что его друг не долго ещё оставался на фабрике после это и истории с Швейцарскимь Робинзоном.
В полном отчаянии от этого известия, Лоран бросился искать Типу, надеясь заинтересовать её судьбою Тильбака и его домашних, так как у них, бедняков, были дети!
Во время драмы, окончившейся изгнанием помощника мастера, Гина выказывала полное равнодушие ко всему, что происходило. Не желая найти извинения для приписываемой Винсану Тильбаку вины, она даже не вступилась за мальчика. Напротив, с тех пор, как она узнала о его сношениях с ‘простыми людьми’, она сделалась с ним ещё холоднее и недоступнее, решалась даже говорить ему о скандале, нарушившем порядок в их доме. Во время карантина мальчика, которому подвергнули его из-за книг Тильбака, гордая барышня ни разу не осведомилась о нём. Когда же наказание было с него снято, она едва удостоила его приветствия.
Однако, Лоран утешал себя иллюзиями по отношению к характеру своей кузины! Ом приписывал эту сухость и бессердечность её воспитанию! Как она могла заинтересоваться этими рабочими, этими людьми, о существовании которых она имела смутное понятие! Никогда она не сталкивалась с ними, она слышала, как её родители говорили о них, как о четвёртом царстве природы, как о каком-то орудии, живом минерале, менее интересном, чем растения и более опасном, чем звери.
Гина находилась одна в столовой, поливала цветшие на окнах гиацинты. Чувствуя смелость из любви к Винсану, Лоран подошёл к ней и сказал ей без всякого вступления:
— Гина, кузина, Гина, попросите вашего отца вернуть на место Винсана Тильбака…
— Винсана Тильбака, повторила она, продолжая заниматься своими красивыми цветами, я не знаю Винсана Тильбака…
— Помощника мастера, которого рассчитали…
— Ах! Я понимаю теперь о ком ты говоришь… Это Швейцарский Робинзон — человек, который поссорил нас с тобой… Тебе не стыдно говорить снова об этом молодце… Имей в виду, что я не решусь даже произнести его имени перед моим отцом!
Сь недовольным лицом, Гина прошла в другую комнату, где она начала напевать модный романс. Лоран был очень изумлён, устремив машинально свои глаза на красивые, прямые и кокетливые гиацинты, к которым Гина относилась так ласково. У него появилось мимолётное желание уничтожить эти цветы, так как он был убеждён, что отныне он навсегда разлюбил свою бесчеловечную кузину.

V
Канал

Эти каникулы проходили, как и все остальные, с той только разницей, что в большом, заново меблированном доме, Лоран был ещё более заброшен, и был более предоставлен самому себе, чем обыкновенно. Иногда он завидовал участи старой мебели, отставленной в сторону, и предоставленной во власть мраку и пыли на чердаках. По крайней мере, если она перестала нравиться, её не подвергали унизительным сношениям с её заместительницей, в то время, как он, который никогда не нравился, продолжал всё же фигурировать, как какое-то нескладное, жалкое уродство среди этого ассортимента нарядных вещей и красивых растений. Он чувствовал себя всё более и более неуместным в этой богатой и необыкновенной обстановке.
В ожидании того, когда он будет иметь право, свободу уйти к другим несчастным, подобным ему людям, он отправлялся ночью в свой уголок мансарды, чтобы забыться там среди ненужных и изгнанных предметов. Впрочем, как бы мрачны и продолжительны ни были эти каникулы, как только он возвращался в коллеж, он начинал сожалеть о них, даже из любви к мрачным минутам!
Из своего пребывания у опекуна, он вспоминал охотнее всего меланхолические минуты, а из фабричной жизни его захватывали сильнее всего наименее весёлые, менее приветливые, грубые и жестокие предметы, — часто во время урока и бессонницы! Из какого-то отвращения к гиацинтам, которые казались ему символом жестокости его красивой кузины по отношению к бедным людям, он коллекционировал завядшие букеты и полевые цветы. Дорогим персикам, предназначавшимся только кузине Лидии, он предпочитал твёрдое яблоко, трещавшее на зубах.
Кроме этого, он как бы сохранял в ноздрях самый неприятный запах фабрики, в особенности, запах от этого канала, который окаймлял огороженное место для фабрики, и в который спускали маслянистые остатки, заразительные кислоты, происходившие от очищения сала. Этот маслянистый и жирный запах, поднимавшийся из едких испарений, преследовал его в течение целых недель в пансионе. Этот запах был свойственен рабочему народу, бедным людям, ослеплённым акреолином, изрезанным паровыми машинами, он напоминал Лорану о том зале, где работали женщины, о Тильбаке и об истории с Швейцарским Робинзоном, он внушал ему мысль о необыкновенном предместий, о пьяных и сладострастных ночах обитателей ‘Каменной мельницы’.
Когда он возвращался в родной город, то этот канал раньше всех встречал его.
Из всего того, что принадлежало фабрике и жило в ней, этот капал издалека встречал его, когда он только что сходил с поезда, приветствовал его с некоторою поспешностью, прежде, чем мальчик мог различить над вырисовывавшимися деревьями, крышами и мельницами предместий, высокие, красные и суровые трубы, насмешливо выпускавшие целые столбы дыма, точно в знак его приезда. Этот ужасный капал был также последним, кто провожал его, точно бездомная, покрытая паршью собака, упорно шествующая по следам жалостливого гулявшего человека.
Ужасный капал с тёмною поверхностью, отличавшеюся бесцветными струйками, протекал на открытом воздухе вдоль заразительной дороги, которая вела на фабрику. Он выказывал какую-то дерзкую медлительность, пока не достигал рукава реки, чистую воду которой он обесчещивал. Бедняки, жившие на берегу канала, зависевшие от богатой фабрики, роптали втихомолку, не смели жаловаться громко. Пользуясь этой покорностью, патроны откладывали огромную затрату, которую требовала ассенизация этого канала. Однако, холерная эпидемия, вспыхнувшая в середине августа месяца, заставила их призадуматься. Насыщенный и возбуждённый миазмами канала, страшный бич набросился на фабричных людей с большею жестокостью, чем в каком либо другом густо населённом квартале. Прибрежные люди падали, как мухи. Хотя остававшиеся в живых боялись нагнать на себя голод, открыто протестуя против болезни, семья Добузье сочла своим долгом приласкать население, втихомолку настроенное против них, и устроила помощь среди семейства, где были холерные больные. Но эти щедроты, почти вырванные силою, производились без настоящей милости, без всякого такта, без этого сочувствия, которое возвышает доброе дело и всегда будет отделять евангелическое сострадание от филантропии и приказания. Эту самую Фелисите назначали для раздачи милостыней. Погруженная в эти дела, она теперь меньше следила за Лораном, и последний пользовался иногда этим, чтобы отправиться гулять далеко.
В один тёмный вечер, он медленно возвращался по предместью фабрики. Когда он вступил на длинную улицу рабочих, скудно освящённую, на большом расстоянии, всегда коптившими фонарями, которые висели на крючках, его внимание, более утончённое, чем когда-либо, было поражено каким-то продолжительным шёпотом, тягучим и таинственным гудением.
Сначала он подумал, что это концерта, лягушек, но он тотчас же вспомнил, что никогда ещё ни одно живое существо не поселялось в канале! По мере того, как он приближался, эти звуки становились яснее. Повернув за угол, возле перекрёстка, близкого ка’ фабрике, он нашёл объяснение.
В глубине маленькой нише с кронштейном, украшавшем угол двух улиц, выделялась, по антверпенскому обычаю, деревянная, разрисованная мадонна, ярко освещённая сотнею маленьких восковых и сальных свечей.
Глубокий мрак на остальной части дороги делал это освещение ещё более фантастичным. У подножья сверкавшей дарохранительницы, кишела, копошилась, падала — ниц толпа бедных женщин этого квартала, в чёрных плащах и белых головных уборах, перебирая чётки, произнося молитвы печальным голосом. Они сложились, чтобы устроит это освещение, в надежде через посредство Богородицы умилостивить Бога, Который по своему желанию исцеляет и успокаивает смертельные раны…
Можно было предвидеть, что освещение не протянется так же долго, как чтение молитв Блеск нарушался уже чёрными пятнами. И каждый раз, когда какая-нибудь свеча угрожала погаснуть, молившиеся усиливали свои мольбы, жаловались громче и быстрее.
Разумеется, дорогие души какого-нибудь брата, мужа, ребёнка соответствовали этим угасавшим огням. Последние могли перестать дрожать в то самое время, когда умирающие окончат своё хрипение. Точно последние вздохи задували один за другим эти дрожавшие огоньки. Мрак густел, отягчённый умершими в течение дня.
В нескольких шагах от этого места возвышалась фабрика, ещё более — мрачная, чем окружавшие её тени, похожая на храм зловредного божества. В этот мучительный час, ужасный канал, более кипучий, чем обыкновенно, уничтожал своими смертоносными испарениями ладом этих молитв и святую воду этих рыданий!
Точно для того, чтобы усилить это печальное и мучительное, впечатление, Лорану показалось, при взгляде на улыбавшееся лицо небольшой мадонны, что ото лицо походило на властный и слишком правильный профиль его кузины Гины. Неужели ради разрушения этих надежд, душа фабрики Добузье слилась с Небесной Царицей. Действительно, бедные матери, жены, сёстры, дочери, маленькие дети вторили священнику, распевая жалобно Regina Coeli!
Лоран больше не мог сомневаться. Он узнавал эту самонадеянную гримасу, этот надменный и насмешливый взгляд. Он даже поклялся бы, что дыхание слетало с уст лживой мадонны и что она ощущала скрытую радость, когда гасила сама последние огоньки!
Лоран хотел броситься между идолом и толпой и крикнуть всем: — Остановитесь. Вы жестоко ошибаетесь, бедные сёстры! Та, которую вы призываете, другая царица, столь же красивая, но самая безжалостная!..
Остановитесь! Это Регина, Нимфа канала, цветок клоаки, канал обогащает её, делает её здоровой и красивой, но вас он отравляет, вас он убивает!
Псалом вдруг превратился в взрыв общего рыдания. Ни одна свеча больше не горела. Маленькая мадонна скрылась от умолявших взоров этих несчастных женщин. Последний больной холерою скончался.

VI
Новый костюм

В эту зиму m-lle Добузье вступала в свет. Дни проходили в разъездах и покупках. Гина заказывала себе дорогие и красивые туалеты. Мать, принуждённая всюду сопровождать её, почувствовала какой-то прилив кокетства. Она стремилась одеться, как молоденькая, носить яркие цвета, делать себе платья и причёски, сходные с платьями и причёсками дочери. Доводя до чего-то чрезмерного любовь к искусственным цветам и кричащим лентам, она перерывала магазин своей модистки, разворачивала все ленты, раскрывала все картоны с птицами, точно погружалась в ванну из перьев петуха, морабу и страуса. Если бы Регины не было там, чтобы в минуту ухода отвести в сторону продавщицу, тихонько отменить половину украшений, выбранных матерью, она водружала бы на своих шляпах столько предметов, что их могло хватить на убранство ваз в соборе, или на обогащение целого музея ботаники или орнитологии. Не без борьбы и не без огорчений удавалось Гине, очень чувствительной ко всему смешному, сокращать целые кустарники и сады, которые г-жа Добузье готовя была купить к удовольствию большинства торговцев.
Гина выказывала женское нетерпение, проявляла стремление к эмансипации. Для той среды, в которой она вращалась, её девичьи туалеты были лишены некоторой скромности, — как выражается провинциальное ханжество — нов них было много скрытой прелести, и Гина носила их с таким смелым и величественным видом! Лоран чувствовал себя всё более и более очарованным блестящей наследницей, и он не мог ещё решить, испытывал ли он по отношению к ней зависть или любовь.
Иногда случалось, из-за перспективы развлечений и новых успехов, захватывавших Гину, что она становилась более любезной и общительной с окружающими. Пользуясь этим мирным и весёлым настроением, Лоран сам иногда оставался около неё. Когда он прятался в угол, она подзывала его к себе, рассказывала ему о своих планах, о числе приглашений, которыми её забрасывали для первого бала, показывала ему покупки, удостаивала его совета по поводу оттенка или складок какой-нибудь материи, по поводу выбора какого-нибудь кольца: ‘Послушай, подожди, мужичок! Покажи, что у тебя есть вкус’. Она награждала его этим эпитетом мужичка с такою грацией, что он не мог обижаться на неё. Могла ли продолжительна эта близость? Лоран пользовался ею, как бродяга обогревается в углу гостеприимного очага, забывая, что через час ему придётся снова выйти на снег и мороз!
Когда Лоран присутствовал в передней или на подъезде, в минуту отъезда дам, Гина допускала с его стороны всякое внимание, соглашалась брать из его рук сорти-де-баль, веер, зонтик. Он видел, как она быстро садилась в карету, очаровательно подобрав свои юбки и говорила: ‘Ты идёшь мама?.. Прощай, мужичок!’ Кузина Лидия, задыхаясь, влезала в карету, подножка скрипела под её тяжестью и весь экипаж наклонялся в её сторону.
Наконец, со вздохом она усаживалась. Нервным движением, ручка Гины в перчатке опускала окно, швейцар с фуражкой в руке затворял дверцы кареты и кланялся дамам… Она уезжала!..
Пришлось также подумать и об одежде молодого Парндаля, которого отсылали далеко от родины в один интернациональный коллаж, откуда он должен был вернуться только после окончания своих занятий.
Кузина Лидия и неизбежная Фелисите занялись поисками в гардеробе г. Добузье. С какою-то мелочностью они рассматривали одну вещь за другой, старые одежды, которые тот больше не носил, передавая их из рук в руки, взвешивая, советуясь. Захваченная атмосферою будущих празднеств, г-жа Добузье заявила готовность пожертвовать, чтобы их переделал для мальчика мелкий портной из предместья, почти новым сюртуком и вышедшими из моды, но вполне крепкими брюками своего мужа.
Но Фелисите находила все одежды слишком хорошими для такого небрежного к своим вещам мальчика. ‘Право, сударыня, ему гораздо больше пойдут деревянные башмаки, блуза, фуражка и грубые панталоны, как у наших рабочих!’
Кузина Лидия заставляла почти клясться счастливого Паридаля, что он будет беречь свою одежду. Это было так тягостно для мальчика, что он предпочёл бы, действительно, одеться в некрасивый, но удобный костюм рабочих, его друзей.
В это время Гина, искавшая свою мать, показалась на ступеньках лестницы, ведущей на чердак.
— Ах, мама, какой ужас! — сказала она. — Я надеюсь, что ты не наденешь этого тряпья на Лорана. Он, действительно, тогда выглядит ‘мужичком’.
И, в порыве какого-то доброго братского расположения, Гни а принялась рассматривать кучу старья, предназначенного для её кузена, и заявила, что из этого всего можно было ещё выкроить несколько простых вещей, на каждый день, но не из чего было ему устроить порядочного костюма: ‘Возьмём его с собою, мама, мне надо поехать в город, мимоходом мы побываем у поставщиков кузенов Сен-Фардье. Там сумеют украсить этого человечка, пойдём скорей с нами!’
Не было возможности противиться Гине! Фелисите осталась одна, скрывая своё неудовольствие…
В первый раз Лоран сопровождал своих кузин в экипаже! Сидя рядом с кучером, он время от времени оборачивался в сторону Гины, чтобы показать своё хмурое лицо, которое он чувствовал менее хмурым, чем обыкновенно и поблагодарить её. Наконец, он считался за кого-нибудь в семье Добузье! Эта неожиданная милость могла сделать его тщеславным. Он чувствовал, как его сердце понемногу наполняется гордостью, и он смотрела, на прохожих с высоты своего величия. Под впечатлением минуты он забыла, пережитые до сих пор презрение и обиды, жестокость Гины и её родителей по отношению ка, Тильбаку, он вспоминал не без угрызений совести свои богохульства, которые он произносил против нимфы канала в тот печальный вечер богослужения, во время холеры.
Ах! холерные больные, израненные парии были далеко! Он не отрекался от них, но больше не интересовался ими!.. Он готов был перечислить благодеяния своего опекуна, находить очень ласковой кузину Лидию, он не сердился больше на злую Фелисите.
Чудное утро примирения! Погода была прекрасная, улицы, казалось, приняли праздничный вид, проезжавшие мимо их экипажа дамы точно кланялись и маленькому Паридалю в своих приветствиях!
Они останавливались по очереди у портного, у магазина белья, у башмачника и шляпочника, у которых покупали кузены Сен-Фардье, представители высшего изящества. Портной снял мерку с Паридаля для полного костюма, материал к которому, самый дорогой и красивый, выбрала Гина, несмотря на протесты матери, начинавшей находит заботливость дочери о бедном родственнике слишком разорительной. Чего ещё не придумает капризная девочка, прежде, чем они вернутся домой? Каждую минуту кузина Лидия смотрела на часы: ‘Тина, пора завтракать… твой отец нас ждёт!’ Но Типе пришло в голову заняться туалетом кузена, и она вкладывала в осуществление своего желания свою обычную настойчивость. Когда она решала что-нибудь, ома не допускала ни отсрочки, ни размышления. Сейчас или никогда! вот каков мог бы быть её девиз.
В магазине белья, кроме шести рубах из тонкого полотна, заказанных по мерке кузена, она купила ещё несколько красивых галстуков. У шляпочника он переменил свою старую фетровую шляпу на более элегантную, а у башмачника купил ботинки по ноге, он надела, сейчас же новые башмаки и новую шляпу. Это было начало метаморфозы. В перчаточном магазине Гина впервые заметила, что он отличался тонким вкусом, имел маленькие руки и ноги. Она радовалась всё увеличивавшейся метаморфозе в мальчике.
— Посмотри, мама, у него больше не такой деревенский вид, он почти выглядит хорошо?
Это почти немного портило счастливое настроение Лорана, но он мог надеяться, что, когда он оденется во всё новое, с головы до ног, Гина найдёт его безупречным.
Иллюзия, обольщение, мираж… по всё же этот день был одним из самых приятных в жизни Лорана. Так как Гина давала тон всем жившим на фабрике, то даже кузен Гильом, даже непримиримая Фелисите были ласковее с мальчиком и не так часто останавливали его.
— Барышня точно ещё играет в куклы! — Не могла не заметить злая Фелисите, когда Гина заставляла Лорана повёртываться взад и вперёд перед кузеном Гильомом.
Надо думать, что эта игра занимала молодую девушку, так как портной, но её приказанию, доставил новый костюм Лорану накануне одной экскурсии по воле в Эмиксем, где Добузье имели дачу, и она потребовала, чтобы мальчик ехал с ними. К тому же, он должен был уехать на другой день за границу и родители Гины уступили этой новой её фантазии, при условии, что он будет хорошо себя вести.
Решительно, Лоран чувствовал, как его последние предубеждения рассеиваются. Счастливый возраст прощения всех обидь, когда малейшее внимание уничтожает из памяти ребёнка годы ненависти и равнодушия!

IX
Гина

Сегодня огромная суматоха на верфи судов Фультон и Ко состоится спуск нового парохода, оконченного но заказу ‘Южного Креста’, для навигационного пути между Антверпеном и Австралией. Торжество назначено в одиннадцать часов. Последние приготовления оканчиваются. Подобно огромной бабочке, долго время находившейся в своей куколке, пароход, окончательно готовый, был освобождён от покрывавших его лесов.
Верфь, украшенная мачтами, арками, исчезала под множеством павильонов, всевозможных разноцветных флагов, всех национальностей, среди которых выделяется красный, жёлтый и чёрный флаг Бельгии. Красивые надписи и вензеля указывают на имена парохода, его строителя и владельца: Гина, Фультон, Бежар. Выделяется также год закладки парохода и год окончания.
Возле парохода возвышается трибуна, над которой натянуто парусное полотно, громко потрясаемое порывами ветра.
Недалеко от воды покоится, точно вытянутый на мель кит, огромное сооружение. Его могучий остов, поддерживаемый подпорками, покрыт ещё свежими чёрною и красною красками. На корме, золотыми буквами, среди какого-то скульптурного украшения, изображающего сирену, можно прочесть одно слово: Гина.
С самого утра верфь наполняется любопытными. Приглашённые по билетам занимают места на трибуне. В первом ряду кресла из утрехтского бархата предназначены для властей, крёстной матери и её семьи. Малозначащие зеваки и рабочие размещаются наудачу вдоль берега и парохода.
Солнце сверкает, как в тот день, когда почти год тому назад, состоялась экскурсия в Эмиксем. Все, которые имеют претензию задавать тон, руководить умами, модою, и политикою, находятся здесь, точно случайно.
Дюпуасси сияет и напускает на себя важный вид, точно он является одновременно создателем, собственником и капитаном парохода.
Дамы блистают чудными туалетами. Анжела и Клара Вандерлинг жеманятся перед своими женихами, молодыми Сен-Фардье, одетыми в синие лёгкие костюмы с золотыми пуговицами, точно по форме морских офицеров.
Дор Бергман тоже присутствует на празднестве, в сопровождении своих друзей, художника-реалиста Виллема Марболя и музыканта Ромбо де Вивелуа.
Однако, всё готово. Экипаж парохода собирается, по обычаю, на палубе: матросы, приодетые и приглаженные, смелые и здоровые молодцы, могли бы напомнить Лорану, если б он был здесь, его доброго Винсана Тильбака. Они не знают, что делать с своими руками, точно можно было бы подумать, что этот способ парадировать на пароходе, стоящем ещё на земле, не нравится им. Смешавшись с экипажем, зеваки хотели бы тоже очутиться на пароходе, при его спуске. Хитроумный Дюпуасси хотел бы тоже присоединиться к ним, но важные обязанности привязывают его к берегу. В ожидании приезда хозяина, он должен принимать гостей, провожать дам под шатёр, исполнять роль комиссара и, по необходимости, выставлять посторонних. Сияющий Дюпуасси убеждён в своей важной роли. Посмотрите, как он подводит к пароходу барышень Вандерлинг и объясняет им, в технических словах, подробности постройки. Он поверяет им, с таинственным видом, что приготовил чувствительные стихи.
Чтобы избавиться от злого болтуна, редактор большой коммерческой газеты обещал напечатать их в своём отчёте.
Некоторые группы самых сильных и наиболее декоративных рабочих, на верфи, ждут возле парохода, той минуты, когда они должны будут выпустить его на свободу. Не достаёт только властей и главных участников готовящейся церемонии. За верфью, на набережных, вниз по реке, по направлению к городу, тысячи любопытных размещаются, чтобы принять участие в зрелище, ждут, весело болтая.
Внимание! Дюпуасси, привязав платок к кончику трости, подал сигнал…
Артиллеристы, скрытые позади сараев, неожиданно открыли пальбу. Пушки! восклицает толпа, вздрагивая, в каком-то приятном ожидании. Молодые Сен-Фардье смеются над подпрыгнувшими Анжелой и Кларой.
Оркестр заиграл брабансонну.
— Едут! едут.
Действительно, они едут. Вот выходит из экипажа бургомистр, крёстный отец парохода, подавая руку крёстной матери, Гине Добузье, сверкающей в своём газовом розовом платье, затем г. Бежар ведёт под руку г-жу Добузье, помолодевшую, разряжённую, более, чем когда-либо, так как Гина не останавливала её. Позади них выступает г. Добузье, сопровождающий жену строителя. Народ, с трудом сдерживаемый полицией в пределах отведённого ему места, наивно восторгается красотой Типы Добузье. Он устроил встречу Дору ден Бергу, но несколько ворчал по адресу проходившего Бежара. Ни в одной только группе из толпы народа, но и на местах трибуны, встречаются лица, которые рассказывают, чтобы провести параллель между блестящей церемонией, происходящей сейчас на верфи Фультон, и ужасами, которые совершались, двадцать пять лет тому назад, под ответственностью Бежара-отца, и с участием Фредди Бежара, будущего судохозяина. Но мало сдерживаемые ворчания тонут в общем веселье толпы.
Когда важное шествие достигло назначенных мест, раздаётся новый залп пушек. Музыка хочет заиграть, но Дюпуасси делает сердитый знак, чтобы заставить её замолчать. Выступив перед трибуной, на расстоянии нескольких шагов от парохода, он вынимает из кармана розовую бумагу, развёртывает её, кашляет, кланяется и произносит своим сдавленным голосом длинный ряд александрийских строк, которых никто не слушает.
Он кончил. Раздаётся несколько хлопков. Восклицания ‘недурно!’ вполголоса, большинство облегчённо вздыхает. Наконец, наступает действительно, захватывающий момент. Музыка играет арию Гретри, а г. Фультон, строитель, бежит отдавать приказание своим рабочим.
Под властными ударами водоподъёмной машины, предназначенной сдвинуть огромное сооружение, до сих пор неподвижное, оно начинает незаметно раскачиваться. Взоры всех, не без тревоги, следят за движениями рабочих, собранных перед пароходом, и поддерживавших его при помощи шестов, чтобы заставить его скользить быстрее. Конечно, последние подпорки падают, исчезают.
Между тем Бежар проводил Гину Добузье к месту, где был привязан парохода. Взяв изящный топорик с ручкой, обвёрнутой в плюш, — острый как бритва, г. Бежар подаёт его крёстной матери и приглашает её перерезать сильным ударом последний канат, удерживающий пароход. Красавица Гина, всегда такая ловкая, не умеет взяться за это, она наносит удар канату, но он держится. Она ударяет ещё раз, два, выражает нетерпение, её губки раздражённо щёлкают. Тишина царит в толпе такая, что волнующиеся зрители, удерживая дыхание, замечают упрямый порыв и дурное настроение балованной девушки. Весельчаки смеются.
— Дурное предзнаменование для парохода! — говорят между собою моряки.
— И для крёстной матери! — прибавляют зрители.
Гина Добузье не могла ничего сделать, и Бежар, в свою очередь, теряя терпение, берет упрямое орудие и, на этот раз, твёрдым и нервным ударом, перерезывает канат. Огромная масса точно вскрикивает на своих досках, медленно двигается и величественно направляется к своему окончательному жилищу.
Патетический момент! Что же было во всём этом, чтобы заставить биться все сердца, не только простые, но также и наиболее чёрствые и скрытые, которые ещё труднее взволновать, чем этот самый колосс?
Достигнув реки, пароход, который предназначается неизвестной жизни, продолжает вскрикивать и реветь. Нет ничего более величественного, чем этот громкий и продолжительный рёв ‘Гины’. Некоторые лошади ржут так от удовольствия и гордости, когда человек испытывает их живость и скорость. Затем внезапно, одним движением, он, подобно нетерпеливому пловцу, минует расстояние, отделявшее его от волнующейся глади и устремляется в Шельду, которая содрогается от его вторжения и, казалось, отстраняет для его встречи, свои пенистые воды.
Ропот парохода тогда прекращается, со стороны толпы раздаются громкие и продолжительные возгласы ‘ура’. Музыка снова играет, восторги возобновляются, огромное трёхцветное знамя поднимается на верхушке высокой мачты. Экипаж Гины, в свою очередь, выражает свои приветствия, а её пассажиры, для смеха, машут платками и шляпами.
Вскоре пароход выходит на середину реки и красиво поворачивается, с достоинством и лёгкостью победителя. Это уже не тяжёлая, неприятная и немного жалкая масса, которую приветствовали на берегу из доверия к ней, так как пароход на суше всегда имеет вид выброшенного на берег, но она кажется лёгкой и оживлённой, как только коснулась своей стихии. Как только приводят в движение машину, тяжёлые гребные винты ударяют по воде, дым валит из огромной трубы. Огромный организм парохода функционирует, его железные и стальные мускулы двигаются, он ворчит, вздыхает, живёт… Раздаётся громкое ‘ура’. Между тем, на суше, в шатре, поверенный г. Фультона велел разносить бокалы шампанского и бисквиты, мужчины добродушно-чокались, желая богатства и счастья Гит. Все собрались вокруг красивой крёстной матери, чтобы выразить свои пожелания ей и её блестящему крестнику. Гина подносила к губам свой бокал, благодарила за каждый тост с гордой и тонкой улыбкой.
Бежар увеличил своё ухаживание за Гиною. — Вы теперь связаны с моей судьбой, говорил он ей, не без подчёркивания. В лице этой Гины, которые принадлежит мне и добьётся славы, — я не сомневаюсь в этом, — я буду счастлив находить что-то, напоминающее вас. К тому же, англичане, наши учителя в торговле, оказали честь судам, сливая их с женщиной. Для них все предметы среднего рода. Только суда принадлежат прекрасному полу…
— Я чувствуя себя такой маленькой рядом с такой важной матроной! — отвечала Гина, смеясь. — Мне даже не верится, что я участвовала в крестинах, скорее всего, это она берёт меня под своё покровительство… Этим и объясняется моё недавнее волнение… Действительно, я была очень смущена…
Г. Добузье, в порыве благородства, по поводу успеха своей дочери, всегда стараясь выполнять все обычаи и не скупиться в общественных местах, подозвал к себе помощника мастера.
— Вот, сказал он, передавая ему пять луидоров, вот драже на крестинах! Разделите между вашими людьми и пусть они выпьют…
После того, как Гина сделала несколько вольтов, чтобы показать все свои достоинства перед знатоками, присутствовавшими при её спуске, она удвоила свой ход и свободно направилась к рейду обрадовать новых зрителей. Ей было предназначено особенное место, в ожидании того, чтобы она увеличила свои снаряды, экипировку и приняла первый груз товаров и пассажиров, Между судохозяином и капитаном было условлено, что она выйдет в море через неделю.
Дюпуасси, оскорблённый неуспехом своих стихов, подошёл к воде и став у края, откуда снялся пароход, с бокалом в руке, обратился к обществу:
— Внимание!
Все обернулись в его сторону. Выходец из Седана выпивал стакан за стаканом, и когда все уже перестали заниматься им, он немного рассердившийся, вспомнил о союзе Дожа с Адриатическим морем и об отличных возлияниях язычников в честь океана, чтобы умилостивить Нептуна и Амфитриту.
— Пусть эти возлияния Бахуса, распространяясь в царстве волн, заслужат прославленной Гите благость стихий!
Он сказал и нагнулся немного, стараясь найти благородную позу, держась на одной ноге, и выливая бокал шампанского в реку. Но при своей толщине он чуть не упал, если б Бергман не удержал его за полы его одежды, он, наверное, погрузился бы в воду. Все зааплодировали и засмеялись.
— Берегитесь, сударь, древние боги, старая Шельда кажется не одобрили вашей пародии на их обряды! — сказал трибун Дюпуасси.
— Да, я ведь профан, иностранец, — отвечал он с неудовольствием мнимого торговца шерстью, вместо того, чтобы поблагодарить своего спасителя. — Только истые антверпенцы могут воскрешать древние верования!
— Я не говорю этого! — сказал Бергман, смеясь.
Все расходились, приглашённые садились в экипажи. Рабочие, довольные подарком, встречали с большею радостью, чем вначале, важных господ. Вечером должен был состояться на верфи большой бал для всех служащих, было вытащено несколько бочек. Выполняя некоторые приготовления этой новой части программы, многие рабочие приплясывали. Падкие до наблюдений, Марболь и его друг Ромбо собирались встретиться там вечером с Бергманом.
— А вы, осмелился спросить последний Регину, — вы не приедете на праздник этих добрых людей посмотреть на эту радость, создательницей которой являетесь отчасти и вы?
Она сделала недовольную гримасу.
— Фи! — отвечала она, я не имею никакого желания. Это хорошо для демократов, вроде вас. Вы сошлись бы, наверное, с Лораном.
— Кто это Лоран?
— Один очень дальний родственник — в прямом и фигуральном смысле, так как в настоящее время он находится в пансионе, за несколько сот миль отсюда. Лоран, как и вы, придаёт значение этому рабочему люду… у него даже нет оправдания, как у вашего друга Марболя, что он рисует их и получает за это деньги, или как у вас, надеющегося стать президентом республики и свободного города Антверпена.
Она вспомнила Паридаля только для того, чтобы провести неприятную параллель, по крайней мере, на её взгляд, между Бергманом и учеником коллежа. Она сердилась немного на трибуна за то, что он недостаточно обращал на неё внимания во время торжества и оставлял её так долго с Бежаром.
Да, думал Дор, — целые пропасти мнений и чувств разделяют нас! Было бы невозможно уничтожить их. Она достаточно умна и я считаю её искренней, если б она меня любила, она быстро заинтересовалась бы самым делом, целью моей жизни. Она стала бы моей союзницей! Если б она меня любила! Несмотря на её гордость и презрение, её покорность предрассудкам, я считаю её не на своём месте в этом кругу. Она стоит или будет стоить большего, чем её родители. Она будет способна на благородные порывы и высокие мысли. Её красота и её натура противодействуют воспитанию, какое ей дают. Но я не могу оспаривать её у этих богатых женихов, которые ухаживают за ней!

Вторая часть
Фредди Бежар

I
Порт

Закинув высоко голову, выгибая грудь, Лоран направился в свой родной город с видом победителя. Ему необходимо было поскорее устроиться, нанять себе помещение. Торговый квартал в самом центре, привлекал сильнее всех его внимание.
Он нанял себе комнату, во втором этаже одного из этих живописных домов с деревянными фасадами, черепичатыми крышами на March-du-Lait, узкой улице, переполненной с утра до вечера всевозможными экипажами, тележками, колымагами рабочих корпораций.
Из окон Лорана, через ближайшие домики, виднелись сады собора. Огромный корпус готического собора господствовал над рощею. Несколько ворон летали и каркали вокруг шпица церкви.
В Соборе Богородицы, как раз, крестили Лорана, и колокольный звон, дорогой колокольный звон, — мелодическая душа башни, — который убаюкивал его в течение ранних лет детства, когда он играл на пороге дома с соседними шалунами, исполнял теперь древнюю фламандскую балладу, которую когда-то пела Сизка.
Лоран решил сейчас же отыскать своего верного друга.
Новое удовольствие ожидало его в порту перед самой рекой. Он дошёл до Place du Bourg, до того места, где набережная расширяется и близко подходит к рейду. С конца этой площадки вида’ был чудесный.
Вниз и вверх Шельда, с торжественным спокойствием, развёртывала свои красивые воды. Видно было, как она направлялась к северо-востоку, уходила, возвращалась, снова текла по своему пути, точно хотела ещё раз приветствовать величественную столицу, жемчужину городов, которых она встречала с самого источника, или точно она удалялась с сожалением.
На горизонте, паруса направлялись к морю, разгоревшиеся котлы выпускали длинные, белые полосы дыма на светло-серое, жемчужное небо, — точно это были изгнанники, махающие платками, в знак прощания, до тех пор, пока ещё видны любимые берега. Чайки расправляли белые крылья на зеленоватой глади, с такими нежными и тонкими движениями, что они вечно будут приводить в отчаяние художников, пишущих море.
Солнце медленно садилось, оно как бы тоже не решалось покинуть эти берега. Его пламенный закат, точно изрубленный длинными золотыми полосами, распространял на хребет волн блестящие потоки крови. На сколько можно было видеть, вдоль свай, набережных, обсаженных деревьями, затем травянистых берегов польдерсов, везде царили переливы, мерцания блестящих камней.
Лодки рыбаков входили в каналы и бассейны. Медлительные шаланды двигались по воде так тихо, что казались неподвижными, точно очарованные преступными ласками этой воды, полной огня.
Белые паруса принимали розовый оттенок. Контуры лодок, подводные части пароходов не двигались в эту минуту. Иногда, на каком-нибудь парусе шлюпки выделялись чёрные, огромные, казавшиеся чем-то роковым, чем-то сверхъестественным, благородные силуэты моряков, которые тянули какой-нибудь канат и передвигали мачту.
Направо, на краю пояса жилищ, врезались глубоко во внутрь, точно после победы реки над сушею, огромные, четырёхугольные бассейны, затем опять бассейны, откуда расстилались сложными ветвями тысячи мачт. В этом лесу мачт, домов, переулков, шлюзов, трюмов, виднелись лужайки, как бы дороги к горизонту.
В некоторой части бассейна, переполнение было таково, что издали мачты и снасти близко стоявших судов, казалось, соединялись, перекрещивались так сильно, что они затемняли воздушный занавес, на котором уже показывалась какая-нибудь ранняя звёздочка и заставляла мечтать о паутинах, которые созданы легендарными пауками, и в которые попадутся разноцветные сигнальные огни и серебряные звёзды, точно светлячки и лампочки.
Готовый отдыхать, торговый улей спешил, усиливал свою ежедневную работу. За громким шумом наступал внезапный упадок. Кирки конопатчиков переставали бить испорченные корпуса кораблей, цепи подъёмных кранов прерывали свой скрип, пар, готовый стонать, умолкал, крики, размеренные песни выгрузчиков и матросов, поставленных на коллективную работу, внезапно прекращались.
Эти переходы от безмолвия к шуму и обратно распространялись по всем частям рабочего города, внушали мысль о вздохах поднимающейся и опускающейся груди Титана.
В бесконечном шуме Лоран различал гортанный говор, грубые звуки, пронзительные, как военные трубы, или же грустные как страдающая сила.
После каждой фразы человеческого хора раздавался более резкий шум: тюки обрушивались на дно трюма, железные перекладины падали и подскакивали на плитах набережных.
Переводя свои взоры с реки на берег, Лоран заметил группу рабочих, собиравших последние силы, чтобы сдвинуть какое-то гигантское дерево, из семейства кедров и баобабов, привезённое из Америки. Их приёмы вступать в цепь, группироваться, подпирать этот неподвижный блок, выгибать плечи, поясницу, могли бы заставить побледнеть и показаться изнеженными барельефы героических времён.
Но сильный и сложный запах, в котором растворялись пот, пряности, кожа животных, плоды, дёготь, водоросли, кофе, зелень, усиливался от жары, обволакивал наблюдателя, точно необыкновенный букет, приятный ладан, предназначенный для божества торговли. Этот запах, щекотавший его ноздри, действовал на его чувства.
Раздался снова колокольный звон. Распространяясь над водой, он показался Лорану ещё нежнее, ещё тоньше, точно исполненный таинственною благодати.
Чайки летали, их неровный полёт казался каким-то шарфом. Они приближались, удалялись, снова показывались, они были увлечены по очереди водою, землёю и небом, до того момента, когда эти три повелителя пространства не погрузились вместе во влажное и яркое вечернее освещение.
При этом последнем обаянии, Лоран обернулся, весь очарованный, не чувствуя под собою ног, привлечённый к пропасти. Он снова взглянул на партию баобаба, затем увидел, ближе к себе, тяжёлую телегу, запряжённую огромной лошадью, и возчика, ожидавшего возле, чтобы нагрузили его экипаж. На сходне, между колымагой и судном, виднелся постоянный приход и уход пластических выгрузчиков, с покрытой головой, согнутой шеей, но прямым торсом, под тяжестью, мускулистые ноги очень мало сгибались при каждом шаге, они придерживали одной рукой тяжесть на лопатке, а другую руку опускали на бедро. Истые боги!
Делая пирамида тюков величественно возвышалась на платформах. Крюк гидравлической цепи не переставал вырывать и хватать из внутренностей атлантических пароходов тюки товаров.
Недалеко от этого происходила противоположная операция, вместо того, чтобы опустошать пароход, его словно пичкали беспрестанно, уголь падал в склады, из мешков и ящиков наполнялись ненасытимые глубины трюма. Его поставщики, все потные, не могли утолить его голода.
Эти рабочие с силой, присущей избранным людям, говорили наблюдателю о величии и всемогуществе родного города. Но это не пугало и не смущало его.
В этот момент, когда он, восторженный, без всяких планов, просил сил, доброй встречи, даже со стороны камней города, эта красота берега охлаждала его своим блеском.
— Неужели я опять буду отвергнут? — спрашивал себя сирота.
И Антверпен, в своей чудесной красоте, показался ему, теперь, не менее гордым и высокомерным существом, чем его кузина.
Однажды вечером, уезжая в театр, Гина, страшно нарядная, имела такой блестящий вид, что какое-то непреодолимое влечение бешено толкнуло его к ней. Но красивая девушка предупредила это движение поклонения. Она отстранила одним жестом от себя горячего поклонника, точно какую-то грязную пыль, и своим необыкновенно равнодушным, бесстрастным голосом сказала ему: ‘Оставь же, дурачок, ты сомнёшь мне платье!’
Да, его город слишком красив, слишком богат, колыбель его детства показалась Лорану слишком обширной в этот вечер.
— Неужели и он тоже оттолкнёт меня, сочтёт недостойным? — спрашивал он себя с тревогой.
Но обожаемый город, менее суровый и жестокий, чем Гина, точно узнал об отчаянии отвергнутого и стремился к тому, чтобы ничто не портило опьянения от свободы, прежде чем сердце юноши сильно сжалось от муки, пламенное небо уменьшило свой слишком резкий блеск и одновременно вода, в которой, казалось, потонули рубины заката, снова обрела вой нормальный внешний вид. Вечерний воздух становился влажным и тёплым, воды покрылись лёгким туманом, на горизонте замечались только розовые отголоски пламенного заката, приведшего в ужас Паридаля.
Это было настоящее успокоение! Город казался ему отныне более милостивым и добрым!
Даже движения выгрузчиков казались ему менее сверхчеловеческими, менее священными. Рабочие, оканчивая работу, начинали дышать, точно простые смертные, они размахивали руками или скрещивали их, обтирая лоб обшлагом рукава. Лоран находил их и так очень красивыми, даже ещё лучше. Возвращаясь домой, в семью, они улыбались, заранее становились беспечнее, и какая-то приятная усталость проходила по их телу, и их объятия искали менее грубых и неподвижных предметов.
Лоран вступал в настоящую жизнь.

II
Фуражка

В поисках за жилищем семьи Тильбака, Лоран очутился в квартале перевозчиков. На улицах, начинали зажигать фонари когда он увидел небольшую лавочку с самыми разнообразными товарами, здесь продавались очки и компасы для моряков, сундуки для матросов, шляпы, шерстяные фуражки, английский и американский табак в жёлтой бумаге, перочинные ножи, карандаши, духи, виндзорские мыла.
Что-то словно подсказало ему, что здесь находилось жилище дорогой Сизки. Он окончательно убедился в этом, когда увидел в лавке женщину, занятую разборкою товара. Она стояла спиной к Лорану, и так как лавочка не была ещё освещена, он с трудом различал её силуэт, но прежде чем она показала ему своё лицо, он узнал её. Она зажигала лампочки. Он увидел, наконец, её лицо. Это было то же открытое лицо, как и прежде, волосы, которые он иногда, ребёнком, беспощадно дёргал, немного поседели. Он остановился перед выставкой товара с видом практического человека, делавшего выбор, и так как на улице было темнее, чем в лавке, Сизка не могла узнать его. Время от времени, занимаясь уборкою магазина, она бросала невольный взгляд на нерешительного неизвестного. Ему ничего не нравилось? Что могло соблазнить его? Бедная женщина! Лоран спрашивал себя, успешно ли она продавала свой товар?
Сизка больше уже не рассчитывала на этого клиента, направилась в небольшую комнатку в глубине магазина. Толкая дверь, он позвонил, она одумалась, и подошла к нему с приветливой улыбкой.
Сохраняя серьёзность, Лоран попросил её показать ему фуражки. Она взглянула на него, стараясь определить, какая шляпа могла бы ему пойти. Этот быстрый обзор его внушил ей, разумеется, высокое мнение об изяществе Паридаля, так как она показала ему самое дорогое, что было у неё из этого отдела, различные морские фуражки, какие носят богатые пассажиры. Но Лоран захотел увидеть фуражки, которые носят крестьяне, ломовые извозчики, портовые рабочие, и протестовал против огромных, тёмных, шерстяных шапок с козырьком и помпоном.
Сизка быстро взглянула на него с недоверием. Наверное, это был какой-то эксцентричный субъект, или кто-нибудь, кто хочет маскироваться в обыкновенное время, а не на масляной! В общем ничего особенного. Она положила конец хитроумной радости Лорана, который наблюдал за её движениями уголком глаза не смея взглянуть ей прямо в лицо и выдать себя — и быстро убрала связку ключей, оставленную в ящике. Лоран случайно вспомнил о возможности маскарада и этой фантазии купить плебейскую фуражку!
Оставив на голове одну из самых бросающихся в глаза фуражек этого сорта, он спросил её цену. У неё был столь забавный и искренний вид неудовольствия, что он не мог больше сдерживаться. Когда она подавала ему сдачу с билета в двадцать франков, с поспешностью человека, который желал бы возможно скорее избавиться от странного клиента, он, напротив, медлил и не переставал осматривать свою покупку.
Наконец, он взглянул пристально в глаза продавщицы. Заинтересованная этим взглядом, добрая женщина изменилась в лице, узнала в его глазах хорошо знакомое выражение, и Лоран бросился ей неожиданно на шею. С криком она обняла его.
— Это я, Сизка! Я, Лоран Паридаль!.. ваш Лорки…
— Лорки… Господин Лоран! Возможно ли это? — воскликнула добрая душа.
Она выпустила его из объятий, отодвинулась, чтобы лучше посмотреть на него, снова обняла его, покраснев от удовольствия и смущения, и не переставала говорить: — Посмотрите на этого франта! на этого мальчишку, который обморочил меня!
Между тем, на радостный крик Сизки, выбежал Вписан, обрадовавшийся не менее жены. Они проводили Лорана в свою маленькую комнатку.
Она походила очень на кабинку. Днём одно окно, узкое, как люк, распространяло по комнате зеленоватый, точно подводный, свет. Её занятые хозяева каждый день стремились наполнить её многими существами и предметами. Ни одна пядь пространства не пропадала. Эта комната была окрашена тёмною краскою, украшена несколькими гравюрами, представлявшими сцены из путешествия, на печке стоял миниатюрный корабль, с парусами, сделанный руками Тильбака и лежало несколько огромных раковин, в которых, если приложить их к уху, можно услыхать ропот океана.
Лоран очутился среди детей всех возрастов. Сначала ему представили Генриетту, вежливую хозяйку, на три года моложе его. У неё было овальное лицо, очень нежные голубые глаза, белокурые локоны, доверчивое и спокойное выражение лица, вся её внешность говорила о первобытной чистоте и искренности.
Существование у Сизки такой большой наследницы поразило Лорана. Угадывая, что он считал годы, протёкшие со времени их брака, Винсан воспользовался уходом дочери, чтобы сказать ему на ухо, со смехом и подталкиванием под локоть И подмигиванием глазом:
— Господин Лоран! Когда Сизка укладывала вас спать, у нас оставалось время! Жеманница била меня по щекам и отстранялась от меня только в вашем присутствии.
Лоран вспомнил таинственную болезнь прислуги, и её исчезновение на месяц.
После Генриетты появился Феликс, высокий брюнет, четырнадцати лет, напоминавший отца, затем Пьерке, красивый мальчик двенадцати лет, блондин, похожий на мать и на старшую сестру, с карими глазами, и Лусс, девочка шести лет, словно миниатюра старшей сестры.
Сколько было откровенных рассказов и сердечных излияний! Лоран рассказал Тильбаку всё, что произошло после его ухода с фабрики, но какая-то скромность помешала ему заговорить о Гине. Он не был уверен настолько, насколько хотел в своей ненависти к ней. Разве он не думал о ней на берегу Шельды?
Обожавший свою любимую стихию, но принуждённый отказаться от путешествий в открытое море и даже от прибрежных поездок, Винсан взял на себя обязанности лоцмана, он сопровождал вниз по реке служащих, посланных навстречу пароходам, о которых давались сигналы.
— А вы что думаете теперь делать? — спросил Винсан Лорана с большим участием.
Молодой человек сам ещё не знал. Он ничего не ждал от родных, и хотя его ста франков было ему достаточно, чтобы прожить, он не хотел ничего не делать.
— Если я вас понял, — заговорил снова муж Сизки, вы предпочли бы какой-нибудь сидячей должности, дело, которое позволяло бы вам выходить и двигаться. Может быть, я устрою это вам. Один хозяин ‘Наций’, мой товарищ, нуждается в служащем, который помогал бы ему в счетах и наблюдал бы на верфи и в порту. Позволите ли вы мне поговорить с ним о вас?
Лоран не желал ничего лучшего, они условились, что он наведается к ним на другой день.

III
Ульи и осиные гнёзда

Ян Вингерхоут сейчас же нанял молодого человека, которого рекомендовал ему его друг, Винсан Тильбак. Ян был весёлый малый, живой, здоровый, младший сын одного фермера из земли польдерсов, не желавший обрабатывать землю с убытком, и купивший на деньги, полученные им по наследству, часть паёв в одной ‘Нации’.
Нации, рабочие корпорации, напоминающие старинные фламандские гильдии, делят между собою нагрузку, выгрузку, упаковку, перевозку товаров, они составляют в современном городе силу, с которой должны считаться крупные промышленники, так как, соединившись, они располагают целой армией мало стесняющихся людей, способных вызвать полный застой торговли и поколебать власть магистрата. Там, по крайней мере, охранялись права местных жителей, никогда человек, принадлежавший этой стране, не обошёл бы первобытных жителей Антверпена в качестве baes‘а, т. е. хозяина, или даже простого компаньона корпорации.
‘Америка’ — самая старинная и богатая из этих наций, на службу к которой поступил Лоран, занимала первое место среди рабочих корпораций, располагала самыми красивыми лошадьми, владела лучшими помещениями и орудиями. Телеги, упряжь, крюки, парусинные чехлы, верёвки, блоки и весы не имели себе подобных в других корпорациях, соперничавших с ‘Америкой’. Её весовщики и мерильщики перегружали хлеб, увозимый большими пароходами, носильщики взваливали мешки и тюки на плечи и выстраивали их на набережной или поднимали на платформы, выгрузчики располагали на рейде доски, балки, брёвна, подбирая вместе однородные предметы.
Лоран, по рекомендации коллеги Вингерхоута, синдика хозяев, был обязан служить в конторе, а также контролировать при входе или выходе из доков цифры, выставленные весовщиками и мерильщиками других корпораций.
Если какой-нибудь торговец кофе, клиент ‘Американской Нации’, берёт партию товара у своего собрата, Лоран получает количество товара из рук конкурирующей ‘нации’, с которой находится в сношениях продавец. Часто он проводит целый день на набережной, под палящими лучами солнца или во время дождя и снега. Но он погружён в свою работу. Сотни тюков, с номерами от первого до последнего, проходят перед его глазами. Он вписывает колонки цифр, наблюдая углом глаза за весами. Он должен остерегаться ошибок! Если тот, кто будет получать, не убедится в верности подсчёта, ‘Американская нация’ ответит за это, по крайней мере, если Лоран не подтвердит, что ошибка не происходит ни от торговца, ни от его рабочих.
Много раз он должен был наблюдать за отправками фабрики Добузье, и он не без волнения рассматривал белые ящики, на которых чёрною краскою было написано D. В. Z.
Но он не чувствовал ни малейшего сожаления от перемены своего положения. Напротив! Он охотно служил у этих негордых патронов, столь приветливых хозяев, вместо того, чтобы существовать в конторе на жаловании у какого-нибудь Бежара или у другого выскочки. При виде рейда и бассейнов, заполненных пароходами, беспрерывного их движения взад и вперёд, выгрузки и нагрузки товаров, массы тюков на набережной и в глубине трюмов, торговля не казалась ему больше абстрактным понятием, но осязаемым и грандиозным организмом.
Часто Лоран присутствовал на собрании хозяев, вечером, в каком-нибудь погребке в порту. Платформы и телеги были убраны в сараи, ясли наполнены, подстилки обновлены. Лошади жевали овёс, бухгалтер свёл свои счета, обширные здания не видали никого живого, кроме сторожей, а огромные массивные двери, настоящие двери крепости оберегали богатство ‘Америки’ против нашествия воров.
В очень занятое время, когда наличного состава постоянных рабочих, выстраивавшихся, в пору возобновления работы, перед помещением ‘Америки’, было не достаточно в виду изобилия требований, Лорану случалось сопровождать своего хозяина, Дна Вингерхоута на Угол Ленивцев, перекрёсток, соседний с Ганзейским домом, так называемый потому, что там была устроена биржа постоянных ленивцев. Сцены найма, при которых он присутствовал, были очень типичны! В первый раз Лоран не понимал, почему хозяин Ян, нуждавшийся только в пяти рабочих, запасался почти двумя десятками этих грубиянов, очень здоровых, созданных скорее для какой-нибудь гигантской работы, но употреблявших свою мускулатуру только для ссор и прибавлявших слишком много алкоголя в свою кровь.
— Подождите! — говорил ему смеясь хозяин, знавший этих людей.
После сделки, смешные молодцы, наконец, соглашались и отправлялись в путь, но с каждым шагом испускали жалобные вздохи.
Пройдя на расстоянии двадцати метров от их стоянки, один или другой из этих северных лацарони, останавливался и объявлял, что он не пойдёт дальше, если ему не подадут выпить.
Вингерхоут представлялся глухим, жаждущий двигался, не без проклятий, готовый объявить то же самое через несколько шагов. Хотя двое других нанявшихся молодцов подтверждали просьбу товарища прищёлкиванием языка и жестами, достойными Тантала, хозяин не слушал их, как и в первый раз.
После третьей попытки, терпение молодца лопалось, и с страшным ругательством он покидал компанию, чтобы отправиться выпить. Его двое товарищей двигались до следующей западни, но там, после большой, но напрасной просьбы, они уходили за можжевёловой водкой.
Лоран начинал понимать, почему Вингерхоут увеличил контингент необходимых рабочих.
— Эти трое пьяницы и ужасные лентяи! — говорил ему хозяин. — Я нанимаю их только для очистки совести, так как уверен, что они покинут меня на первом же повороте набережной. Точно я не знаю людей!
Ян был прав, не доверяя их характеру. Верфь, к которой он направлялся, находилась на расстоянии километра оттуда, несколько человек ещё отпало, один за другим, и когда они пришли на место, то у Вингерхоута было только десять человек, в которых он и нуждался.
— Надо радоваться, что и эти не проскользнули ещё у нас между пальцами в последнюю минуту, а то мы принуждены были бы возвратиться и начать снова поиски! — в заключение сказал хозяин. И чтобы вознаградить их, он дал им по рюмке можжевёловой водки!
Лоран познакомился с ещё более оригинальными молодцами, чем эти грубияны, когда сопровождал Вписана Тильбака в лодке на встречу пароходов. Отвязав канат, гребец мог грести сначала только кормовым веслом, чтобы выйти из бассейна и рейда, не сталкиваясь с шаландами и суднами, стоявшими на якоре. Ялик проходил иногда между двумя пароходами, которые, в своей неподвижности, казались спавшими китами, имевшими вместо глаз блестящие сигналы. Затем Тильбак легко играл вёслами. Ненарушаемое почти ничем безмолвие, более величественное, чем абсолютная тишина, дарило над землёю и небом. Лоран прислушивался к треску уключин, вызываемому вёслами, плеску воды, падавшей капельками с вёсел, шуму в трюме. Иногда раздавался оклик: ‘кто там’? на каком-нибудь таможенном судне. Имя и голос Тильбака успокаивали сыщиков. В После они проводили ночи, сообразно с временем года и температурой, в общем зале скромного трактирчика или под открытым небом, на траве, растущей на берегу.
Они встречали там контрабандистов, которых мог изучить Лоран: это были кочующие малорослые молодцы, эстафеты торговли, дрогоманы притонов, непокорные лоцманские ученики, выгнанные служащие харчевен, праздношатающиеся с набережной, — приманка для руководителей исправительных домов, добыча, привлекавшая внимание исповедников. Безбородые юноши, развязные подонки людей, полуночники, как коты, вкрадчивые, как девушки: червяки рыболовов в мутной воде.
— Не бойтесь, господин Лоран, — говорил Тильбак, презирая удивление Лорана перед этим биваком непокорных.
В действительности, Паридаль оглушал более чем пристрастное любопытство, под довольно явными отвращением и неудовольствием Они жевали табак, курили, тянули крепкую водку, играли в карты, примешивали к их фламандскому наречию отголоски английского языка моряков. Нажива, хитрость, злоба и порок искажали красивые лица в полумраке широких морских козырьков и беретов, а рембрандтовское освещение лачуги, удалявшийся лунный свет, чуть заметная заря придавали им ещё большую двусмысленность.
Честный Тильбак, которого они уважали до такой степени, что давали дорогу его клиенту, сохранил ненависть к ним со времени своей матроской жизни.
— Вот, кто поедает моряков! — говорил он. — Ах, сколько раз я проклинал их. Сколько было искушений, которые я выдерживал, когда они блуждали на мосту, точно туча летающих рыб. К счастью, я был всей душой захвачен Сизкою и не слушал их. Они располагают прейскурантом и образчиками. Я оберегался, чтобы предложить им свою готовность, своё тело и спасение. Но всё равно, я был рад отправиться пешком, чтобы избегнуть их сетей. Говорю вам, господин Лоран, эти runners настоящие соучастники семи главных грехов!..
Винсан Тильбак должен был бы заметить, что Лоран, далёкий от того, чтобы разделять его презрение, изучал этих молодцов с недозволенною симпатией.
Однажды, он даже высказал своему ментору сходство, которое он открыл в себе, с некоторыми преступниками.
При этом открытии лицо честного Тильбака приняло выражение такого трогательного отчаяния, что Лоран поспешил отвергнуть свои симпатии объявил, краснея, что он захотел пошутить. Инстинкты непокорного человека усиливались в нём. Отсюда происходили, даже незаметно для него самого, скрытые влечения, нервная тревога, раздирающая душу ревность и одновременно боязливое и нежное, сострадание, которые охватывали его перед ужасной каменной мельницей, прибежищем непокорных существ.
Трудолюбивая и здоровая жизнь, которую он вёл вместе с прямыми и честными молодцами из рабочих Яна Вингерхоута, дружба с Винсаном и Сизкой, и скорее всего благотворное влияние Генриетты должны были противодействовать расцвету, этих болезненных влечений в его душе. Лоран сделался обычным посетителем семьи Тильбака. Братская дружба вскоре установилась между им и Генриеттой. Никогда ещё он не чувствовал себя так приятно с особой другого пола. Ему казалось, что он знал её давно. Точно они выросли вместе. Вечером Лоран помогал детям, Пьерке и Луссе, приготовлять уроки. Старшая сестра, занятая хозяйством, ходила взад и вперёд по комнате, восторгалась учёностью молодого человека. После ужина он читал вслух всей семье или поучал их всех чему-нибудь в беседе. Генриетта слушала его с горячностью, не лишённой некоторого беспокойства. Когда он говорил о событиях мира И о жизни человечества, молодая девушка гораздо больше находилась под впечатлением волнения, горечи, возбуждения, прорывавшихся в речах Лорана, чем самым смыслом его речей. Наделённая этим вторым зрением любящих женских душ, она чувствовала его глубоко печальным и неспокойным, и чем больше он выказывал сострадания по отношению к несчастным и страдающим, тем сильнее любила она его самого, тем сильнее привязывалась к нему, полагая, что среди всех несчастных он больше всего нуждался в сострадании.
К тому же, благодаря ей, направление его мыслей приняло менее мучительный оттенок. Под ласкою этих больших голубых глаз, наивно останавливавшихся на нём, он ощущал настоящий покой, только дозволенные радости жизни, и его дурные влечения умолкали.
Прежде, на фабрике, глаза Гины внушали ему чувство какой-то измены, он не владел больше собой, становился дурным, мечтал о волнениях, репрессалиях, бойне, рабском восстании, после которых он присвоил бы себе, как добычу, гордую и надменную патрицианку, и выставил бы ей обидные страстные требования. Даже из ненависти к Гине, как и из ненависти к правящим классам и капиталистам он спустился до эксплуатированного слоя общества. Он хотел смешаться с погибшими париями, когда встретил на своём пути разумный пролетариат. Он сделался чем-то вроде рабочего дилетанта. Рассудочность, кротость, хорошее настроение, беззаботность близких детей, в особенности, доброта и прелесть Генриэтты, усыпили его злобу, сделали его удобным для жизни, почти оппортюнистом. Образ Гины в его душе бледнел.

VI
Беспорядки

Антверпенский народ сначала был охвачен ужасом, затем бешенством, при окончательном исходе борьбы. Богачи одержали верх, при помощи обмана и подкупа! Крестьяне противопоставили своё veto желаниям городского населения. Победители, которые не могли ни знать сомнительного качества этой победы, совершили ошибку, желая отпраздновать её… Однако, они не осмеливались показаться на балконе клуба, куда иронически призывала их толпа взволнованных, бледных или красных людей, глотавших слёзы от злобы.
Было пять часов. Становилось темно. Богачи разъезжались по домам, находившимся в новом квартале города, смущённо проскальзывая через толпу, которая продолжала оставаться на площади.
Все стояли в тревоге, не зная, на что решиться, с сжатыми кулаками, уверенные, что ‘так это не пройдёт!’, но не знавшие, как это выйдет.
В предупреждение волнений, бургомистр вызвал городскую милицию, усилил полицейские посты.
Бергман, показавшийся на площади, был узнан, раздались приветствия, и его подняли на руки.
Он отказывается, как только может, от оваций, с самого утра он призывает к тишине и благоразумию всех тех, кто его окружает. ‘Мы победим в следующий раз!’ говорит он.
Развевающееся на балконе клуба богачей, голубое знамя точно дразнит и возбуждает его друзей.
В первую минуту, после обновлённой победы, богачи осмелились из-за растерянности побеждённых безнаказанно вывесить своё знамя.
Вдруг происходит какое-то замешательство. Паридаль и его товарищи из Jeune Garde des Gueux, работая локтями, добираются до клуба.
Лоран, поднятый на плечи к Яну Вингерхоуту, цепкий, как обезьяна, при помощи своих ног и рук, достигает балкона, схватывает древко знамени, пробует дёрнуть его, но кончает тем, что висит на нём, держась за материю: раздаётся треск, древко сломано…
Толпа тревожно вскрикивает.
Знамя захвачено, но смельчак находится в пространстве с своим трофеем. Он сломил бы себе шею, падая на мостовую, если б сильный и отважный Вингерхоут не был бы там! Он хватает своего друга на руки, точно ловит мячик, затем спокойно ставит его на [187]землю. Юноша, очутившись на ногах, двигает знаменем над головами. Раздаются бурные восклицания. Полицейские пытаются схватить Лорана. Сотни рук, начиная с кулака Вингерхоута, ограждают его, оттаскивают полицейских, охраняют его.
Молодые люди, большой колонной, удаляются под сильное шиканье с балкона, под громкое пение гимна Гезов, сочинённого Вивелуа.
Но вдали раздаётся музыка, устроенная партией богачей. Откуда этот вызов? Электрическая дрожь пробегает по длинной процессии Бедных.
Повернув с площади, в том месте, где она суживается, гезы встречают группу юных манифестантов с голубыми значками в петлицах и с факелами в сопровождении оркестра. С диким криком, они бросаются на своих противников. В одну минуту факелы вырваны из рук носящих, а вся группа рассеяна и опрокинута.
Между тем гезы узнают, что в новом квартале города, на бульваре Леопольда, богачи, чувствуя себя в безопасности от народного неудовольствия, разукрасили дома и устроили иллюминацию.
— К Бежару! — кричат манифестанты.
Начиная с place de Meir, манифестация принимает грозный характер. Ряды рабочих, выгрузчиков и мелких буржуа редеют, их место занимает толпа тёмных личностей. Последние не поют больше гимна гезов, но рычат зажигательные припевы.
По дороге на avenue des Arts, один runner бросает камень в дверь дома Сен-Фардье, окна которого украшены плошками. Окна залиты светом. Ветер, двигая шёлковой занавеской, приближает её к огню плошки, занавеска загорается. Озлобленная толпа вздрагивает и кричит о пожаре, неожиданном соучастнике.
— Прекрасно! — Подожжём весь дом!
Взвод жандармов, полиция и городская милиция мешают им довести эту шутку до конца.
Одна часть манифестантов попадается в руки жандармов, но другая пользуется этим и скрывается на бульваре Леопольд, как раз против дома Бежара.
— Долой Бежара!.. Долой торговца душ!.. Долой торговца неграми!.. Долой мучителя!..
Ужасные кровожадные крики раздаются перед домом Бежара. Знал ли он, что готовилось или нет, — во всяком случае, он удержался от иллюминации своего дома.
Ставни в нижнем, этаже закрыты, кажется, будто нет огня внутри дома.
Но эта скромность не останавливает манифестантов. Они набрасываются, как безумные, на ненавистный дом. Бродяги и праздношатающие, составляющие теперь шествие, проявляют себя, уничтожая всё на пути. Ставни с окон сорваны, зеркальные окна разбиты вдребезги.
— Смерть! Смерть Бежару! — кричат бунтовщики.
Отдав знамя своему верному другу, Вингерхоуту, Паридаль неожиданно показывается, желая воспрепятствовать толпе проникнуть в дом, так как неожиданно все его мысли обращены к жене непопулярного судохозяина, к его кузине, Гине. Пусть поймают, повесят Бежара, ему всё равно, пусть не останется камня на камне в доме, он ничего не будет иметь против его разрушения, но он готов отдать последнюю каплю крови, чтобы предупредить волнение и испуг г-жи Бежар!
Ах! несчастный, как он не предусмотрел раньше этой опасности!
Он призывает Вингерхоута на помощь. Но они оба бессильны. Невозможно остановить безумцев. Надо скорее следить за ними, или, лучше, опередить их в доме, чтобы оказать помощь молодой женщине. Лоран вскакивает в окно. Манифестанты уже проникли в дом, разбивают безделушки и мебель, разрывают портьеры, снимают картины, прокалывают подушки, срывают обои, превращают их в корпию, бросают обрывки на улицу, грабят и уничтожают всё, что попадается им под руку.
Лоран опережает их, бросается в ближайшую комнату, она темна и пуста. Он проникает в третью комнату: никого, попадает в столовую: опять никого, он ищет в оранжерей, теплице, но не встречает ни живой души.
Между тем другие следуют за ним. Утомившись всё ломать, они хотели бы покончить с Бежаром! Лоран бросается в переднюю, замечает лестницу, взбирается быстро по ней.
Он проникает в первый этаж, в спальню, ванную, осматривает все уголки. Никого. Он кричит: ‘Гина! Гина!’. Но Гины нет. Он продолжает свои розыски, открывает шкафы, смотрит под кровать. Опять никого. Её нет нигде… Спускаясь с лестницы, в полном отчаянии, он наталкивается на толпу, которая спрашивает у него о Бежаре. Все упрекают Паридаля, что он дал уйти их врагу. К счастью, Вингерхоут является во время и вырывает его из их рук.
Между тем, на улице, шум усиливается. Лоран спускается в сад, осматривает конюшни, но без успеха.
Наконец, он решает покинуть этот пустынный дом. На улице сотни бездельников, смешавшись с бунтовщиками, с любопытством смотрят на расхищение этого роскошного жилища. Лоран узнаёт у одного из слуг Бежара, что его господа на обеде у г-жи Сен-Фардье. Успокоившись, он удаляется оттуда, как вдруг раздаётся громкий стук копыт.
— Милиция! Милиция! Спасайся, кто может!
Грабители прекращают своё дело. Часть эскадрона приближается вскачь. На расстоянии сотни метров от толпы, капитан, г. Ван-Франц, банкир, друг семьи Добузье, командует остановиться.
Все богатые молодые люди, превосходные кавалеры, гарцуют на породистых лошадях, гордясь своею красивою тёмно-зелёною формою… Взволнованные, разгневанные, они останавливаются перед толпой. Бродяги, набравшись храбрости, кричат им: ‘Картонные солдаты! Полишинели! Кавалеры парадов!’ Лоран узнаёт сыновей Сен-Фрадье, и слышит, как один из них, поддаваясь вперёд, говорит Ван-Францу: ‘Когда же мы атакуем этих каналий, командир?’ Проезжая по avenue des Arts, оба брата видели опустошение собственного дома и сгорали нетерпением отомстить за нанесённую обиду.
До сих пор их служба была только отдыхом, простым спортом, предлогом для прогулок, экскурсий за город. Эти красивые дилетанты военной службы не будут виноваты, если эта чернь заставит их совершить что-нибудь трагическое.
— Шашки наголо! — скомандовал Ван-Франц немного взволнованным голосом. Новенькие сабли блестят в обтянутой перчаткой руке каждого всадника.
Паника охватывает банду громил. Масса устремляется вперёд, бросается направо, налево по окружающим улицам. Самые смелые бегут по тротуару и прячутся за деревьями.
— Вперёд! вперёд! — командует Ван-Франц.
Часть эскадрона скачет галопом, сборище рассеивается, мостовая пустеет.
Милиция отправляется назад, полиция доканчивает своё дело, арестуя попавшихся.
Прогнанные в этой стороне, самые наглые из бродяг решают продолжать манифестацию в другом месте.
Повернув за угол одной улицы, Лоран очутился лицом к лицу с Региной. Известие о разграблении их дома застало Бежара за обедом, и в то время, как муж поехал в ратушу, чтобы сговориться с друзьями, Гина, несмотря на общие уговоры, вышла одна, желая удостовериться в непопулярности, избранника.
Лоран подал ей руку: — Пойдёмте, Регина. Вы не можете вернуться к себе, ваш дом разрушен, даже улица не безопасна для вас. Скорее отправляйтесь к вашему отцу…
Она заметила у него на фуражке значок приверженцев Бергмана.
— Вы с ними за одно… вы были у меня в доме. Только этого, Лоран, и не доставало. Это очень честно!
— Теперь не время упрекать меня и делать мне неприятности! — сказал Паридаль с выражением, которого у него раньше никогда не было… — Вы идёте?
Поражённая его решительным видом, утомлённая, она позволила увести себя и даже взяла его под руку… Он усадил её в первую попавшуюся карету и, сказав кучеру адрес Добузье, сел против неё, прежде чем она могла что-нибудь возразить.
— Простите! — сказал он. — Я не покину вас, пока я не буду знать, что вы в безопасности. Она ничего не ответила. Они больше не проронили ни слова.
Когда в тесной карете колени Лорана касались её, она мгновенно откидывалась в глубину экипажа или смотрела в окно. Лоран удерживал дыхание, чтобы лучше слышать, как она дышит, ему хотелось, чтобы это путешествие длилось вечно. Оба они вспоминали то время, когда виделись в последний раз. Она ощущала страх: ему казалось, что он снова очарован ею, как раньше.
Они миновали банды пьяных, размахивавших палками, к концу которых были привязаны лоскутки материй и обоев из разрушенных домов. При каждом уличном фонаре, Лоран взглядывал на молодую женщину. Тревога, которую он внушал своей кузине, глубоко огорчала его. Он навсегда останется для неё предметом отвращения и ужаса! Когда они достигли фабрики, он соскочил первый и подал Регине руку. Она сошла без его помощи и спросила его из вежливости:
— Вы не войдёте?
— Вы знаете, что ваш отец поклялся меня больше не принимать…
— Правда. Я не подумала об этом… Действительно, я очень благодарна вам. Г. Бежар ценит героев-врагов…
— Пожалуйста, не смейтесь, кузина… Если б вы знали, как ваши насмешки несправедливы… Поверьте скорей моей неизменной преданности и моему глубокому… уважению.
— Вы точно приводите заключительные строки какого-нибудь письма! — сказала она, желая вернуть свой прежний насмешливый тон, но ей не доставало хорошего настроения и искренности. — ‘Всё равно… ещё раз, благодарю’! И она вошла в дом.

VII
Зять и тесть

Фредди Бежар, избранный депутат, даёт своим политическим друзьям большой обед, который несколько опоздал из-за разрушения его дома и народных беспорядков.
Возмущение не продолжалось. На другой день буржуа, которым ночью бунтовщики мешали спать и заставляли дрожать в постели, совершали прогулки к разрушенным домам. Так как богачи приписывали эти дикие выходки Бергману, несмотря на протесты и энергичные оправдания последнего, г. Фредди Бежар извлёк себе пользу из негодования честных и умеренных людей.
Газеты, возбуждённые Дюпуасси, печатали в течение нескольких недель рассуждения о ‘гидре гражданской войны’, о ‘начале анархии’, но большинство добрых антверпенцев, ненавидевших Бежара, иностранцев и приверженцев Бергмана, боялись вызывать новые столкновения, хотя и продолжали симпатизировать ему.
Город вознаградил жертв, пострадавших от беспорядков, и Бежар только выиграл от этого, заново отделав, ещё шикарнее, чем прежде, свой дом.
В новом доме не осталось и следа от посещения манифестантов, и г. депутат принимает в нём своих верных друзей, своих товарищей по парламенту, и других богачей: Добузье, Вандерлинга, Сен-Фардье-отца, его молодых сыновей с жёнами, Ван-Франца и других, не забывая неизменного Дюпуасси.
Г-жа Бежар, точно председательствовала на обеде, ещё более красивая, чем когда-либо! Все приветствовали ее любезными комплиментами и пожеланиями, и Дюпуасси, каждый раз, поднимая бокал, любезно раскланивается перед г-жей Бежар.
В действительности, она глубоко несчастна!
Своего мужа, которого она никогда не любила, теперь она ненавидит и презирает. Уже давно их домашний очаг превратился в ад, но из чувства гордости, перед светом, она делает над собой усилие, разыгрывает свою роль, вводит в обман мало наблюдательных, непонимающих людей.
Она знает, что её муж содержит англичанку из балета, простую, вульгарную, высокую девушку, которая бранится, как солдат, курит и пьет водку литрами.
Честная и прямая, гордая, но отвергающая нечистоплотные поступки, Гина принуждена терпеть цинизм своего мужа. Все отрицательные стороны семейной и общественной жизни своего круга она поняла, благодаря тщеславию этого человека! Она распознала сразу это, только по внешности, блестящее общество, она поняла теперь и непримиримость Бергмана, она еще сильнее полюбила его, и в глубине души, несмотря на всю свою гордость, уверовала в его демократические убеждения и идеи.
Во время беспорядков, когда она встретила Лорана Паридаля, если она выказала себя гордой и насмешливой, то это произошло по привычке, по какому-то чувству ложного стыда, которое мешало ей приветствовать благородные порывы его души, вызывавшие у неё всегда презрение и осуждение.
Действительно, до выборов она горячо хотела победы Бергмана, и потом проклинала удачу своего мужа! Разрушение их дома, таким образом, отвечало даже в тот вечер её нервному состоянию, её презренно! Отныне она принадлежит Бергману, его мыслям и чувствам. Пусть она не будет никогда его женой, она всё же хочет сохранить до конца дней это чувство, скрытое в глубине её души.
Она живёт теперь только ради сына, своего годовалого ребёнка, похожего на неё, она продолжает любить своего отца, единственного богача, которого она ещё уважает. Маленькие искусительницы, Анжела и Клара, продолжают терять терпение, желая внушить ей свою философию.
Брать жизнь, как бесконечную смену удовольствий, не предаваться никакой химере, привязываться очень легко и ещё легче охладевать, пользоваться молодостью и случайными радостями, закрывать глаза на всё грустное и печальное, — в добрый час! Взгляните на них во время обеда, как они очаровательны, декольтированы, красивы, веселы, точно живые цветы при дуновении летнего ветерка…
Г-жа Бежар, страдая от ужасной мигрени, сидела во главе стола за обедом, который казалось ей, никогда не кончится.
Как ей хотелось бы отклонить все низости которыми чтобы польстить хозяину дома и его гостям, Дюнуасси награждал Бергмана.
— Ах, очень смешно! очень тонко… Вы слышали, сударыня?
И Дюпуасси спешит повторить Гине пустую двусмысленность. Если она не одобряет она всё же принуждает себя улыбнуться, кивнуть головой.
Бежар пытается играть новую роль. Он рассуждает, хотя ничего не понимает, с своими коллегами о комиссиях, отчётах, бюджете.
Добузье говорит ещё меньше, чем обыкновенно. Сознание, что его дочь несчастна, состарило его, и хотя она представляется довольной, но он слитком любит её, чтобы не угадать того, что она скрывает. Он овдовел год тому назад, его волосы поседели, у него нет больше прежнего властного вида, а дессертом все просят спеть г-жу Бежар. У Регины всё ещё хороший голос как и на вечере в Емиксеме, но к нему прибавился меланхолический очаровательный оттенок Она исполняет теперь не весёлый вальс из Ромео и Джульетты, но Чувствительную мелодию Шуберта — Прощание.
Добузье сидит в углу, в стороне, слушает свою дочь, как вдруг чья-то рука опускается к нему на плечо. Он вздрагивает. Бежар говорит ему вполголоса:
— Пойдёмте на минутку в кабинет, я должен переговорить с вами…
Фабрикант, недовольный тем, что его отрывают от единственного удовольствия, которое у него ещё осталось, идёт за своим зятем, поражённый странной интонацией его голоса.
Бежар, сев против Добузье, открывает ящик стола, роется в нём и протягивает тестю пачку бумаг.
— Пожалуйста, взгляните на эти письма!
Он откидывается на кресло, его пальцы стучат по столу, в то время, как его глаза следят за выражением лица Добузье.
Лицо фабриканта меняется, он бледнеет, его губы конвульсивно вздрагивают.
— Что всё это значит? — спрашивает он, смотря на зятя с большой тревогой.
— Очень просто, я разоряюсь и через неделю меня объявят банкротом, если только вы не поможете мне…
— Помочь вам! — Добузье поднимается — Но к несчастью, я уже и так терплю большие затруднения, из которых не знаю, как выпутаться. Банкротство ваше коснётся и меня… Вы с ума сошли, или ничего не понимаете, рассчитывая на меня!
— Но вам придётся уступить… Или вы предпочитаете иметь зятем несостоятельного должника, банкрота?… Но вы не кончили чтения писем. Пожалуйста, продолжайте… Вы увидите, что дело стоит того, чтобы о нём подумать… Признайтесь, что это не моя вина. Разорение Смитсона и Ко, в Нью-Йорке, такого солидного байка! Кто мог это предвидеть?.. а падение акций шахтского завода, ведь не я же это придумал? Вспомните, пожалуйста, ваше доверие к этому маленькому, талантливому инженеру, который предложил вам это дело…
— Замолчите, — прерывает Добузье… — Замолчите! А эта необузданная спекуляция на кофе, которая в четыре дня поглотила всё приданое вашей жены! Скажите, это я посоветовал её вам? А ваша игра на общественные деньги, для которой вы пользуетесь помощью Дюпуасси? Думаете ли вы, что люди, посещающие биржу, так глупы, что могут поверить хоть на минуту, будто сотни тысяч франков, находящиеся в руках Дюпуасси, принадлежат ему? К тому же этот негодяй, который лижет ваши ноги, готов покинуть вас. Надо только послушать, как отзывается он о вас, в вашем отсутствии! На бирже он не стесняется заявлять громко о том, что он думает о вашей новой… промышленности, об этом агентстве для эмигрантов, за которое вы можете попасть под суд. Фи!
— Сударь! — соскакивает и кричит Бежар, — Дюпуасси клевещет и я засажу его в тюрьму!
Но Добузье продолжает:
— Действительно, вы падаете до того, что становитесь торговцем белых! Можно поверить всему тому, что рассказывают о вас! Честное слово, я не знаю, что лучше, торговать неграми или иметь агентства для эмигрантов. Вы даже не могли дать другого имени, как Гина, тому пароходу, который теперь перевозит всех несчастных в Буэнос-Айрес! А ваша политика, неужели и я здесь брал из вашей кассы золотые монеты и раздавал их, чтобы вы были избраны?.. Я не буду напоминать вам, с каким восторгом и искренностью это произошло…
Снова приняв свой гордый и высокомерный вид, Добузье бросал в лицо зятя одно обвинение за другим.
— Но этого было вам мало, — продолжает он. — Вы не довольствуетесь тем, что вы нелепо разорены, что вы с преступным легкомыслием растратили состояние вашей жены и вашего ребёнка, вы ещё сделали Гину несчастной, вы не только жертвуете ею ради вашего тщеславия, но вы имеете любовниц… вы содержите балерин. Под предлогом, что это создаёт человеку положение! Это ещё не всё. Публичные дома на Рит-Дике не имеют более частого и расточительного посетителя, как депутат Бежар! Ах, если б я мог слушать только голос моего сердца, я взял бы Гину с ребёнком к себе домой сейчас же, и оставил бы вас разыгрывать вашу роль депутата перед пустыми сундуками и исчерпанным кредитом.
— Ваша дочь! Поговорим о вашей дочери! — восклицает Бежар. — Почему же вы не принимаете во внимание её требований и фантазий? Я должен был прибегать к спекуляции, чтобы удовлетворить её страсть к роскоши. Моих доходов не может ей хватать после того прекрасного воспитания, какое вы ей дали!..
— Зачем же вы не отпускаете её ко мне? — спрашивает Добузье. — Да и неужели это был грех, что я был счастлив и горд, видя её прекрасно одетой, блестящей, окружённой дорогими безделушками? Ах! платить за её туалет, развлечения, драгоценности, безделушки, это не разорило бы меня, а вот с тех пор, как я вмешался в ваше политиканство и покрывал своею подписью ваши глупые предприятия?.. Действительно, не говорите мне о том, что она мне стоила, такие расточители, как вы, лишают меня не только денег, но и чести…
Добузье в изнеможении опустился в кресло.
Бежар слушал, расхаживая почти всё время взад и вперёд по комнате, и насвистывая вполголоса какую-то мелодию.
Над ними, в гостиной, раздавался голос г-жи Бежар, глубокий и меланхолический. Этот голос расстраивал фабриканта до глубины души. Он говорил ему о печальной участи единственной, возлюбленной дочери!
Добузье думал о разводе дочери, но у неё был ребёнок, и мать боялась, как бы её не разлучили с ним. Дела самого фабриканта были неважны. За рядом счастливых лет, последовали упадок и застой. Давно уже фабрика работала в убыток, она насчитывала теперь только половину своего прежнего персонала. Добузье высосал из фабрики все деньги, чтобы помочь Бежару. Разорение американского банка касалось и его. Что он должен был предпринять теперь? Сам бы он мог ещё выйти из беды, заложив фабрику и имение.
Но как оставить без помощи разорившегося зятя, мужа его дочери, отца его внука?
Бежар ждал его ответа молча. Он предоставил ему сердиться, излить всю желчь, он видел по лицу старика, что у того в душе происходит сильная борьба. Когда он нашёл, что наступило время заговорить, он принял ласковый, хитрый вид.
— Довольно взаимно упрекать друг друга. Сколько бы мы в течение целых часов не обменивались упрёками, это ничему не поможет. Будем говорить мало, но дельно. Разве нет выхода, чёрт возьми. Если только вы не захотите окончательно погрузить меня в болото, которое меня засасывает! Я выписал на этом листке все свои долги — вы можете взять его с собою, чтобы на свободе проверить все мои долги и обязательства, доходящие до двух миллионов франков… У меня есть немного денег в кассе, чтобы покрыть некоторую часть счетов, приблизительно, на восемьсот тысяч франков. Это может протянуться до первого числа будущего месяца…
— Потом?
— Потом я рассчитываю на вас…
— Вы серьёзно думаете, что я вам достану более миллиона?
— Самым серьёзным образом.
Наступило тревожное, гробовое молчание, а наверху Гина исполняла, аккомпанируя сама себе, красивые мелодии немецких классиков. Добузье схватился за голову обеими руками, точно хотел оттуда выжать весь мозг, затем вдруг вскочил с места и, не открывая своего решения Бежару, сказал:
— Дайте мне неделю сроку… и не впутывайтесь больше…
Бежар понимает, что тесть спасает его, подходит к нему, протягивая руку, желая поблагодарить его…
Но Добузье отстраняется, заложив быстро руки за спину.
— Не надо!.. Если вы способны вообще на какую-нибудь благодарность, благодарите Гину и ребёнка… Если бы не они…
Он не кончает, Бежар и не настаивает.
Они оба возвращаются в гостиную и делают вид, что ведут самый простой разговор.
Добузье уезжает. Гина провожает его в передней и помогает одеваться, затем протягивает ему для поцелуя свой лоб. Добузье крепко целует её, берет за голову и смотрит на неё любовно и нежно.
— Ты была бы счастлива, крошка, если б тебе пришлось жить опять со мной?
— Ты ещё спрашиваешь!
— Если ты будешь умницей, в особенности, если ты снова будешь весёлой, я устрою так, что перееду к тебе… Но никому не говори об этом… До свиданья, крошка…

VIII
Дальманс-Дейнц

При входе на одной из улиц, прилегающих к March aux Chevaux, где немного мрачные дома богачей находятся рядом с конторами и торговыми магазинами, постоянным приливом и отливом процветающего улья —проходит на расстоянии сорока метров, тёмная стена, разрушающаяся, по крайней мире, в течение двух веков, но достаточно массивная, чтобы ещё просуществовать долгое время.
Посредине огромные ворота ведут на большой двор, окружённый с трёх сторон старинными зданиями.
На солидной чёрной двери красуется широкая медная доска, на которой большими буквами значится Дальманс-Дейнц и Ко. Гравер хотел прибавить: колониальные товары. Но зачем? — заметили ему. В Антверпене все знают, что Дальманс-Дейнц, единственные Дальманс-Дейнц крупные торговцы колониальными товарами, это дело переходило по наследству от отца к сыну и ведёт своё начало от времён австрийского владычества, может быть от Ганзейского союза.
Если кто проникает в ворота, глубокие, как какая-нибудь туннель крепостей, попадает во двор, то сначала наталкивается на невысокого, живого, хотя и толстого, старика, с красным лицом, небольшими худыми ногами, более короткими, чем надо, но постоянно находящимися в движении. Это привратник. Как только он замечает кого-нибудь, он снимает чёрную фуражку с лакированным козырьком, и если кто спросит у него, где находится патрон, директор фирмы, он ответит, сообразно времени дня: ‘дома, пожалуйте, сударь’, или же ‘направо, у стола’.
Двор, вымощенный голубыми камнями, обыкновенно завален мешками, бочками, бочонками, плетёнными бутылями, мехами и корзинами всех цветов и размеров.
Но привратник, радуясь на ваше удивление, объяснит вам, что всё это только ничтожный склад, только образцы.
В порту Сен-Феликс, или в доках, на старых бассейнах, можно видеть привозимые или отправляемые товары фирмы Дальманс-Дейнц.
Тяжёлые колымаги, запряжённые огромными лошадьми ‘наций’, ждут на улице, чтобы их нагрузили или сняли бы с них груз. Г. Ван Лиер, заведующий складом, в одной жилетке, худой, бритый, с глазами таможенного надсмотрщика, с карандашом и книжкой в руке, записывает, заносит цифры, просматривает счета, иногда, точно белка, соскакивает на тюки товаров, которые он проверяет, испуская крики и требования, распекает своих помощников, торопит тележников на столь же непонятном языке, как санскритский, для тех, кто не посвящён в тайны колониальных товаров.
Выгрузчики, высокие люди, сложенные, как античные боги, с их кожаными фартуками, голыми руками, красные, услужливые, поднимают тяжёлые тюки, и, взвалив тяжесть на плечо, кажутся несущими пёрышко. Тележник, в синей блузе, бархатных панталонах, круглой, потерявшей свою форму и выцветшей от дождя шляпе, с кнутом под мышкой, с почтением слушает замечания Ван Лиера.
— Минус! посторонитесь немного! Дайте сударю пройти, — скажет этот властелин с улыбкой, понимая затруднительность вашего положения, когда вы прыгаете через мешки и ящики, не зная, чем ещё кончится эта гимнастика.
Кто-нибудь из колоссов подвигает, точно обшлагом своего рукава, один из надоедливых бочонков и вы, с благодарностью человека, потерпевшего кораблекрушение, в конце концов, толкаете в углу, образуемом стеною улицы и самим зданием, стеклянную дверь, на которой стоит слово: Контора.
Но вы входите ещё только в переднюю.
Новая дверь. Будьте смелы! Внутренняя дверь, обитая кожею, скользит без всякого шума. Двадцать неутомимых перьев скрипят по бумаге книг или скользят по шелковистой копии писем, двадцать конторок, прислонённых одна к другой, тянутся во всю длину конторы, освещённой со стороны двора шестью высокими окнами, двадцать служащих, сидящих на табуретках, углубились в работу, кажется, не замечают вашего прихода. Вы кашляете, не осмеливаясь прибегнуть к простому вопросу…
— Иностранные товары? Корреспонденция? Касса?.. Финики… Сливы… Оливковое масло?.. — вас спрашивают машинально, даже не смотря на вас, министры этих различных департаментов Нет, отвечаете вы, в конце концов, какому-нибудь молодому человеку, с тихим видом, — нет, я хотел бы видеть г. Дальманса… — Дальманса-Дейнца! — поправляет вас испуганно молодой человек… Г. Дальманс-Дейнц… вот дверь перед вами… позвольте, я сначала узнаю… может быть, он занять… Ваше имя, сударь?
Наконец, последняя формальность исполнена, вы проходите вдоль целой линии конторок, мимо двадцати служащих, толстых или худых, болезненных или полнокровных, блондинов или брюнетов, различного возраста, от шестидесяти до восемнадцати лет но всех одинаково занятых, всех презирающих причину, из-за которой вы пришли сюда, вы, простой наблюдатель, артист, непостоянный работник, в этой среде бесконечной кипучей деятельности, одного из храмов Меркурия с крылатыми ногами.
Разве только г. Линен, старый кассир, поднимет на вас свою лысую голову с золотыми очками, или г. Битерман, его помощник, занимающийся корреспонденцией на иностранных языках, взглянет на вас, одну минуту.
Но можно ли всё это принимать в расчёт когда вы находитесь перед главным шефом фирмы? Войдите, говорит он своим звонким голосом. Он здесь, перед вашими глазами, этот солидный человек, точно столб поддерживающий на своих плечах один из домов Антверпена. Он взглянул на вас своими голубоватыми, светло-серыми глазами: но всё это без наглости: с первого взгляда он определяет вас, так же быстро, как его человек устроит на бирже выгодное дело, у него в глазах не только компас, но зонд: он угадает, что вы из себя представляете и попытается с безупречною верностью узнать, что приносит с собою ваша физиономия.
Дальманс-Дейнц ужасный человек для случайных финансистов и торгашей без совести! Но для честных людей он хороший советчик, благожелательный покровитель.
Заложив перо за ухо, с улыбкой на устах, с открытым и приветливым лицом, он слушает вас, прерывая ваши вежливые фразы словами: ‘очень хорошо’, уверенный в том, что люди интересуются всем тем, что его касается. Его здоровье! Вы спрашиваете о его здоровье. Можно ли ещё веселее выглядеть в пятьдесят пять лет? Его волосы, подстриженные и разделённые на две стороны безупречным пробором, местами седеют, но не обнажают благородной головы, позднее они составят белый венец и придадут этому симпатичному лицу новое выражение. Длинные бакенбарды, которые он гладит машинально рукою, тоже имеют несколько седых волос, но и так они очень красивы. А разве можно заметить на лбу хоть одну морщину, а этот розовый цвет лица, разве он не самый лучший цвет лица безупречного человека, которому не грозит ни чахотка, ни удар?.. Он не носит даже очков. Золотое пенсне висит на шнурке. Простое кокетство! Оно ему также бесполезно, как и связка брелоков, привязанных к цепочке часов. Его костюм прост и корректен. Очень чёрное сукно и очень чистое бельё, вот единственна роскошь его одежды. Высокий, широкий в плечах, он держится прямо как буква i, или скорее, как столб, столб, на котором покоятся интересы одной из древнейших фирм в Антверпене.
Достойный уважения Дальманс-Дейнц! На улице он постоянно снимает шляпу. Начиная с учеников, отправлявшихся в школу и кончая рабочими, все кланяются ему. Даже престарелый и гордый барон Ван-дер-Дорпен, его сосед, часто первый кланяется ему.
В спорных случаях товарищи-промышленники обращаются, большею частью, к нему раньше, чем к адвокату. Сколько раз его участие в третейском суде спасало многих от разорения, предотвращало банкротства! — Вы спрашиваете о его жене?.. Она, слава Богу, поживает прекрасно… ‘Я провожу вас к ней… Вы позавтракаете у нас?.. Пока мы выпьем стакан вина’.
Он кладёт вам на плечо свою широкую руку в знак согласия. К тому же, нельзя отказываться, когда так любезно просят. Он мог бы проводить вас прямо из конторы домой через небольшую боковую дверь, но он должен дать ещё несколько распоряжений г. Битерману и Линену.
Ах, любезный человек Дальманс-Дейнц!
Его приказания были отданы таким отеческим тоном, который делал из его служащих фанатически преданных сообщников.
Одна из причин популярности Дальманса в Антверпене состояла в том, что фирма принимала к себе в число служащих и рабочих только фламандцев, преимущественно, антверпенцев, в то время, как большинство других торговых фирм, напротив, отдавало предпочтение немцам.
Уважаемый всеми хозяин не хотел принимать иностранцев даже добровольцами. Он не отклонялся от того, чтобы увеличить расходы с целью дать заработать антверпенским молодцам, jongens von Antverpen, как он их называл, счастливый тем, что сам вышел из их среды.
Другие промышленники находили оригинальным такой способ действия.
Он ведёт вас вглубь двора, в дом, древний фасад которого покрыт плюшем. Налево, против конторы, находятся конюшни и сараи. Надо подняться на четыре ступеньки, отодвинуть маркизу, которая висит перед большой дверью.
— Жозефина! вот воскресший из мёртвых…
И хороший толчок в спину ставит вас перед г-жей Дальманс.
Последняя, занятая вязанием крючком, вскрикивает от удивления и восторгается счастливым вдохновением, приведшим вас к ним.
Если муж отличается хорошим, прежде всего, симпатичным лицом, что сказать о его жене? Это тин антверпенской хозяйки, занятой чистотою дома.
Г же Дальманс сорок лет. Гладко причёсанные, чёрные волосы окаймляют весёлое лицо, на котором блестят карие глаза и улыбаются пухлые губы. Щёки толсты и румяны, точно спелое яблоко.
Она маленького роста и жалуется, что полнеет. Между тем, это происходит не от лени. Она рано встаёт, целый день на ногах, двигается и работает, как муравей. Она наблюдает сама за всеми домашними работами, вмешивается во всё. Ничто не совершается достаточно быстро, по её мнению. Она показывает кухарке, как приготовлять кушанья, и прислуге, как чистить мебель. Она бегает из одного этажа в другой. Только что она захочет присесть, взять в руки газету или починить бельё, как вдруг её охватывает беспокойство за судьбу жаркого в кастрюльке или груш в кладовой: Лиза может развести слишком большой огонь, а Пьер не перевернёт плодов, которые начали портиться с одного бока. Но она всегда в духе, она отличается бдительностью, но не мелочностью. Она подаёт милостыню бедным прихода, но не дозволит, чтобы дома пропала даром одна крошка хлеба.
Как хорошо содержится старый дом Дальманс-Дейнда! В большой комнате, куда вас ввели, вас не поражает самая современная роскошь, последний фасон мебели, картины, которые поспешно закончил модный художник. Нет, это простая и богатая обстановка. Мебель куплена не случайно, из-за какого-нибудь каприза, это солидные диваны, массивные кресла из красного дерева, стиля empire, украшенные зеленоватым бархатом. Хозяева обновляют подушки очень заботливо, они полируют старинное дерево, обращаются с креслами, как со старыми слугами дома, никогда не заменяют их новыми.
Позолота на зеркалах, рамах и люстре потеряла давно свой блеск, а краски на толстом ковре из Смирны выцвели от солнца, но старые семейные портреты выигрывают в этих почерневших медальонах, букеты, сверкавшие на ковре, приняли гармонический и спокойный оттенок сентябрьской листвы. Уже много лет эти огромные алебастровые вазы занимают четыре угла обширной комнаты, кожа из Корду покрывает стены, круглый палисандровый стол находится посреди зала, а часы, с серебристым боем, звонят, находясь между бронзовыми канделябрами. Эти старинные вещи имеют богатый вид, это реликвии их пенатов. Ажурные чехлы, произведение крючка доброй г-жи Дальманс, кажутся на подушках из тёмного бархата суровыми и красивыми скатертями на алтаре.
К этому Дальманс-Дейнцу отправляется Гильом Добузье на другой день после политического обеда Фредди Бежара.
Эти оба человека, товарищи по коллэжу, глубоко уважали друг друга, и когда-то часто видались, но показная и тщеславная роскошь Добузье, шумный образ жизни, в особенности, его странные и космополитические сношения отдалили от него Дальманса, хотя тот и ценил в том солидные знания, старание и честность. Прежде даже они серьёзно подумывали о коммерческой ассоциации. Дальманс хотел вложить свой капитал в фабрику. Но это было в пору полного расцвета этой промышленности, и Добузье предпочёл оставаться единственным собственником. Теперь же он пришёл униженно просить помощи.
Дальманс-Дейнц знает уже давно, что фабрика находится в опасности, ему известны все жертвы, на которые решался Добузье, ради спасения дочери и Бежара. Дальманс мог бы теперь добиться каких-угодно условий, но он не захочет пользоваться критическим положением старого товарища. Надо преклониться перед тактом, с которым Дальманс говорит об условиях перехода фабрики в его руки. Чтобы не огорчать г. Добузье, он не выражает никакого удивления, он не говорит с сострадательным тоном, который мог бы обидеть так жестоко фабриканта, он не внушает ему даже того, что он, если соглашается купить фабрику, из рук в руки, то исключительно с целью вывести друга из беды. Никакой обиды, никаких упрёков, никакого надменного вида!
Ах, хороший Дальманс-Дейнц! Эти добрые чувства не мешают ему вникать в дело до тонкости. Он хочет согласовать свои интересы и своё благородство, он желает помочь другу, но и самому не входить в долги. Между тем, есть ли на свете что-нибудь более несогласимое, чем коммерция и человеческое чувство? Однако, дело наладилось.
Остаётся ещё один пункт, которого не решались коснуться ни тот, ни другой. Между тем надо же выяснить, они оба хотят этого. Но Добузье так горд, а Дальманс так деликатен!
Наконец, г. Дальманс решается взять, как он говорит, быка за рога.
— Скажите откровенно, г. Добузье, что вы думаете теперь делать?
Тот колеблется с ответом. Он не решается высказать то, что ему хотелось бы.
— Послушайте, — снова говорит г. Дальманс, — что я хотел бы предложить вам… и мы заранее условимся, что вы простите мне, если моё предложение покажется для вас неосуществимым. Вот что. Фабрика, меняя владельца, погибнет, если она переменит и директора… Вы понимаете меня? Я скажу даже, что эта перемена может повлиять на клиентов. Капиталы, г. Добузье, деньги, всё это дело наживное. Но что трудно заменить — это талантливого, знающего, деятельного и опытного человека… Вот почему я буду просить вас, г. Добузье, не найдёте ли вы возможным остаться во главе фабрики, которую вы создали и которую вы одни можете поддерживать и улучшить… Понимаете ли вы меня?
Понимал ли он его! Лучше они не могли бы столковаться. Как раз об этом и мечтал Добузье.
Честные и прямые люди, они легко решили вопрос о вознаграждении директору. Разумеется, г. Дальманс назначил очень большое жалование. Он хотел даже, чтобы директор продолжал занимать свой роскошный дом, прилегающий к фабрике. Но одинокий отец предпочёл поселиться у дочери.
Ах, никто, как Дальманс-Дейнц, не мог облегчить Добузье горечь и унижение этой жертвы! Кто мог бы себе представить такую деликатность и такое тонкое обращение у промышленника! Добузье должен был признать это в глубине своего гордого, скрытного сердца, недоступного для волнений. Когда он уходил от Дальманса — отныне его патрона — и говорил ему какие-то бессвязные слова благодарности, вдруг точно лёд растаял у него в груди и он бросился в объятия своего друга, своего спасителя.
— Мужайтесь! — сказал тот, как всегда, просто и искренно.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека