Я в Москве с 16 числа. Меня протурили из Липецка по разным делам, а признаюсь, грустно было оставить милый городок, с которым соединено столько приятных воспоминаний, mais le devoir avant tout {Но долг прежде всего (франц.).}. Впрочем, как ни настаивают мои покровители о скорейшем приезде в Петербург, я полагаю, что еще не скоро туда попаду. Альбини решительно хочет отвезть меня сам, и домашние мои тому рады, но Альбини прежде окончания сезона вод оставить Липецка не может, следовательно ближе октября или даже ноября я Петербурга не увижу.
И. И. Дмитриев пожалован сенатором, я ездил его поздравить и нашел у него Н. Н. Бантыш-Каменского, которому он меня рекомендовал, объявив, что я из студентов и записан уже в Иностранную коллегию. Каменский вспомнил, что видел меня в прошлом году у графа Остермана, дозволил мне приехать к себе и обещал дать рекомендательное письмо к обер-секретарю Иностранной коллегии И. К. Вестману.
Глас народа — глас божий1, что говорили, то и случилось: власти в Москве другие, нового губернатора, Ланского, очень хвалят, но о генерал-губернаторе Тутолмине не говорят ничего и, кажется, его не знают. Он приехал 19-го числа и вступил в должность. Сожалеют об Александре Андреевиче, которому болезнь воспрепятствовала продолжать быть пестуном древней столицы. Я недавно только узнал, что Беклешов тоже был не главнокомандующим, а только генерал-губернатором, в чем состоит эта разница, я не понимаю, если для звания главнокомандующего нужно фельдмаршальство, то отчего же в Петербурге Вязмитинов называется главнокомандующим, когда он только полный генерал и даже в чине моложе Беклешова2.
Ждут не дождутся манифеста о войне. Все умы в волнении пуще, нежели были в прошлом году. Князь Одоевский опять занял квартиру свою против ворот Почтамта, чтоб скорее получать новости.
Монета в цене возвышается: рубль ходит уже 1 р. 32 к., а червонец — 4 р. 10 к. и, говорят, будет еще дороже.
На другой день приезда был в русском театре. Давали ‘Купца Бота’, в роли которого Плавильщиков так хорош. После комедии играли оперу ‘Служанка-госпожа’, вот настоящая роль С_а_н_д_у_н_о_в_о_й: ломайся себе сколько угодно, все будет хорошо, итальянские оперы по характеру ее игры и пения.
29 августа, среда.
Был у Н. Н. Бантыш-Каменского. Да это не человек, а сокровище, с виду неказист: так, старичишечка лет 70, маленький и худощавенький, а что за бездна познаний! Принял благосклонно и удивлялся, отчего я не просился на службу в Архив, как то делают все московские баричи. В том-то и дело, сказал я, что я не московский барич, и мне нужна служба деятельная. Он похвалил, но прибавил, что кто желает быть полезным, тот найдет всюду дело. Он говорил большею частью о московской старине, об эпохе чумы и пугачевского бунта. Желая поверить рассказ Алферьева о П_е_р_р_е_н_е, я осмелился спросить его, точно ли этот француз, и особенно история его с Глебовым, обратили на себя такое внимание тогдашнего московского начальства? ‘Помнится что-то похожее было, — отвечал мне Николай Николаевич, — но я мало занимался этим вздором, впрочем, после чумы на Москву напала другая зараза: французолюбие, много французов и француженок наехало с разных сторон, и нет сомнения, что в числе их были люди очень вредные, не одному Глебову подсунули французскую шлюху: много москвичей и познатнее его были жертвами беспутства, только деяния их3 не могли быть мне в подробности известны, потому что я вел очень уединенную жизнь, занимаясь делами Архива’. В. И. Богданов сказывал, что Каменский очень дружен с митрополитом Платоном и чрезвычайно уважаем всеми духовными.
6 сентября, четверг.
Наконец манифест от 30 августа о войне с французами получен: записные политиканы наши, по словам Дмитриева:
И едут, и плывут,
И скачут, и ползут,
чтоб сообщить друг другу слышанные или полученные ими из Петербурга по сему случаю новости. Я не очень знаю, что говорится и делается в высшем кругу, но что касается до круга моих знакомых, то они все радуются решимости государя, и все вообще готовы не токмо на какое пожертвование, но и на всякое самоотвержение. Намедни новый губернатор как нельзя лучше выразился насчет этого общего любопытства и толков о предстоящих событиях. ‘Да,— сказал он, — _з_а_г_о_в_о_р_и_л_о_ _с_е_р_д_ц_е_ _р_у_с_с_к_о_е!’. Теперь еще покамест Москва пуста, только некоторые знатные москвичи возвращаются из подмосковных, но как скоро все съедутся, то я уверен, что пойдет дым коромыслом. Новый генерал-губернатор открыто говорит, что необходимо поголовное вооружение и что надобно одним разом уничтожить врага, а для этого нужны сильные средства. В манифесте есть ссылка на указ 1 сентября прошлого года, в этом указе сказано, что государь не может равнодушно смотреть на опасности, угрожающие России, и что безопасность империи, достоинство ее, святость союза и желание, единственную и непременную цель его составляющее, водворить на прочных основаниях мир в Европе, заставили его (тогда) подвинуть войска за границу. Кажется, лучших причин к войне и теперь быть не может. Благослови господь!
Фельдмаршал граф Каменский в Петербурге и будет, кажется, командовать армиею. Опытные люди говорят, что он всегда известен был за отличного тактика, а с Бонапарте это качество не лишнее: храбрость храбростью да и военные соображения необходимы — они сберегают солдат. А между тем покамест еще фельдмаршал не перед войском, он присутствовал 1-го числа на празднестве Академии художеств и подарил нескольким ученикам, которых ему рекомендовали за отличнейших, по сту рублей. Я сам сегодня читал письмо архитектора Бушуева к матери, в котором он описывает бывшее празднество и вместе великодушие старого воина — черта похвальная, но меня-то зачем он обидел в прошлом году грубым приемом? Впрочем, бог с ним! лишь бы посчастливилось ему скрутить французского забияку.
10 сентября, понедельник.
Сегодня неожиданно посетил меня приехавший из Петербурга Бахерт, чиновник очень порядочный, который, по страстной любви к мадам Кафка, намерен на ней жениться и вступить в актеры. Нечего сказать, охота пуще неволи! Сезон немецкого театра открывается 14-го числа 2-ю частью ‘Русалки’, в которой главную роль будет занимать нареченная невеста. Не думаю, однако ж, чтоб Бахерт сделал глупость жениться на актрисе, и еще на какой? на актрисе par excellence. Потолкуют — и будет с них.
Я решительно не намерен более ездить в немецкий театр иначе, как в дни представления больших опер. Драмы и комедии без Штейнсберга, при настоящих распоряжениях, будут похожи на площадные игрища. Игра свеч не стоит, правду сказать, и давно бы пора перестать кулисничать. Времени потеряно много, а польза невелика. Впрочем, я ошибаюсь — польза есть: никогда не научился бы я ни с кем так болтать по-немецки, как с этими немками, и не полюбил бы так немецких поэтов, как люблю их теперь. Они — о_т_р_а_д_а _д_у_ш_и_ _м_о_е_й, как выражается князь Шаликов.
13 сентября, четверг.
В Английском клубе рассказывают, что 7-го числа торжественно поднесено было от Сената государю благодарение по случаю изданного 30 августа манифеста. Депутатами были князь Н. И. Салтыков и граф А. С. Строганов. Вот так славно! расцеловал бы того, кому такая мысль пришла в голову. В прошедшее воскресенье лютеранской церкви пастор старик Бруннер в поучении своем сказал: ‘Какая награда может быть государю за те неимоверные труды и попечения, которые он подъемлет для блага и спокойствия своих подданных, кроме искренней их признательности? И потому, любезные слушатели, в полном сознании действительности его благодеяний будем ему признательны, будем любить его и молиться за него тому, в чьей руке сердце государя и собственный наш жребий’. Прекрасно!
Погода стоит удивительная. Небо так ясно, так безоблачно, хоть бы в мае. Говорят, что это плохой знак для будущего урожая озимых хлебов, но на людей бог не угодит: то молятся о дожде, то о вёдре, то есть всякий молится о том, что ему нужно в частности, а об общем итоге не думает. Мне случилось встретиться с одним помещиком, который чрезвычайно негодовал на дождь потому только, что он мешал ему кончить строение. Ф. С. Мосолов заметил, что строение кончить можно и после, а дождь случился так во время, что для хозяина и земледельца он сущий клад. ‘Да у меня все имение на оброке’, — возразил помещик с неудовольствием и — тем порешил дело.
16 сентября, воскресенье.
Вчерашний день, по случаю празднества коронации, в Успенском соборе было необыкновенное стечение народа. Преосвященный викарий Августин служил собором и произнес прекрасное слово. Благодаря некоторым знакомым священникам я пробрался до самого почти алтаря и, стоя на клиросе, мог рассмотреть все власти московские — вид великолепный! Между прочим, заметил и обер-полицеймейстера А. Д. Балашова, которого, говорят, И. И. Дмитриев сосватал на одной своей родственнице — Бекетовой.
В русском театре давали трагедию ‘Титово милосердие’. Плавильщиков играл Тита хорошо. О прочих актерах говорить нечего: ниже посредственности. Публики было много, и она не сидела поджавши руки, аплодисемены не прерывались, всякий стих, имеющий какое-нибудь отношение к государю, заглушаем был рукоплесканиями. В партере встретился со стариком Алферьевым, приехавшим с липецких вод. Звал меня к себе покалякать. Он остановился у Баца, на Тверской, и пробудет здесь с неделю. Непременно у него буду: не расскажет ли еще что-нибудь.
П. П. Бекетов и князь А. А. Урусов пожертвовали университету своими собраниями дорогих камней и чучел разных птиц и животных. Спасибо. Если б нашлось поболее таких жертвователей, то университетский музеум вскоре бы обогатился, к несчастью, они редки.
22 сентября, суббота.
Домашние мои пишут, что у них начались беспрерывные полевания. Я завидую тем, кто в них участвует, потому что, как тебе известно, у меня страсть к охоте наследственная. Не знаю, как у вас, но говорят, что в нашей стороне нынешний год бездна всякой дичи и зверей всякого рода. Как бы я желал теперь вспомнить блаженные времена моего детства и по-прежнему порыскать
По полям, и по лесам,
И по мхам, и по болотам,
По долинам и буграм,
И сказать: прости — заботам!
Мне рассказывали, что лет 10 или 12 назад в Москве существовала английская парфорсная охота, которой главная квартира находилась прежде на Воробьевых горах, а после в селе Троицком. Директорами этой охоты были Н. М. Гусятников, превеликий англоман и человек очень аккуратный, и какой-то богатый англичанин, которые содержали ее на счет общества охотников великолепно: гончие собаки были настоящие английские, равно и пикеры, то есть ловчий и доезжачий, были англичане и ездили на английских гунтерах, несколько времени все шло как нельзя лучше, и все были довольны, но после нескольких случаев, в которых иные богатые маменькины детки и бабушкины внучки чуть не посломали себе шей, перепрыгивая, по английскому обычаю,
Чрез пни, чрез кочки и колоды,
Через заборы, рвы и воды,
на таких лошадях, которые умели не прыгать, а только пиафировать, вдруг на бедную охоту и ее директоров восстало страшное гонение: она подверглась общему негодованию в московских салонах, и, к сожалению, надобно было ее уничтожить. А жаль! Эти охоты, содержимые на общий счет желающих ими пользоваться, чрезвычайно удобны для охотников всякого состояния. Заплатил один раз в год известную небольшую сумму — и езди себе барином, не заботясь решительно ни о чем.
25 сентября, вторник.
Знаменитая панорама Парижа, принадлежавшая архитектору Кампорези, снята, и самое строение продается в сломку на дрова4.Sic transit gloria mundi {Так преходяща мирская слава (лат.).}. А какая прелестная была эта панорама! Говорили, что хотят снять панораму Москвы с колокольни Ивана-великого… Если это правда, то архитектор или живописец, который с сей точки снимать ее будет, ошибется в расчете: он потеряет лучший point de vue {Угол зрения (франц.).} — Кремль. По мнению знатоков в этом деле, например Тончи, Молинари и других, лучшим пунктом для снятия Москвы могут быть Воробьевы горы, с которых вся Москва видна как на ладони, или Сухарева башня. Если же бы захотели представить Москву в отдалении, пейзажем, то надобно рисовать ее с Поклонной горы или с возвышенностей села Черкизова.
На будущей неделе фехтовальный учитель Севенар с сыном будут держать публичный assaut {Состязание (франц.).} с другим таким же фехтовальщиком, как и они сами, сэром Сибертом. Посмотрим, кто из них проворнее и ловчее. Я учился у Севенара и прежде у Сиво в пансионе Ронка и, к сожалению, не могу похвастаться их отзывами. На вопрос Ронка Сиво, надеется ли он, что я успею сколько-нибудь в искусстве, последний отвечал: ‘Monsieur, je n’ai jamais vu de flandrin plus gauche que celui-la’ {Я никогда не видал более неловкого растяпы (франц.).}, и справедливо: я было выколол ему глаз. Танцованье и фехтованье дались мне еще менее, чем математика.
29 сентября, суббота.
Альбини приедут в Москву не прежде, как в конце будущего месяца, следовательно и думать нечего быть в Петербурге ближе ноября. Петр Иванович восхищается моим ‘Артабаном’, которого 4-е действие я почти кончил, но я не очень ему доверяю. Когда совершенно кончу, покажу Мерзлякову и Буринскому, а там решусь показать Плавильщикову, которого попрошу сказать мне откровенно свое мнение и дать совет насчет расположения сцен. Первую песенку зардевшись спеть!
Не помню, на чем остановилась история о Перрене5 — кажется, на записке, найденной мужем в комнате жены своей. Из этой записки, заключавшей в себе наставления и средства, как скрыть некоторые обстоятельства, предосудительные для чести мамзель Рабо, Глебов получил понятия, хотя и не совсем ясные, что он мог быть жертвою обмана, и потому решился надзирать за женою и за окружавшими ее французами молча и скрепя сердце. Так прошло несколько месяцев, и, однако ж, не представилось ни одного случая, который бы дал возможность Глебову убедиться или в справедливости, или в неосновательности своего подозрения. Он страдал, потерял аппетит и сон, ослабел, похудел, сделался равнодушным ко всему, кроме одной идеи: подстеречь жену свою, которая между тем с каждым днем становилась к нему нежнее, оказывала ему наивозможные ласки, пеклась о нем и тысячью мелочных предупреждений, которых тайна известна одним только женщинам, старалась рассеять мрачные мысли своего мужа и возвратить его нежность.
Наконец случай, так нетерпеливо ожидаемый Глебовым, представился. Однажды ночью услышал он, что чуть-чуть скрипнула дверь, ведущая из спальни в коридор, в глубине которого находилась комната мамзель Шевато, и что с этим скрипом жена его, встав с постели, тихонько на цыпочках пошла в коридор и затем, как ему почудилось, в комнату своей горничной. Глебов сделал то же самое: встал и также на цыпочках отправился за женою, остановился у дверей Шевато, притаил дыхание, приложил ухо к дверям и стал слушать с напряженным вниманием. В комнате начался уже разговор шопотом: ‘Да отчего же ты, несчастная, до сих пор ничего ещене умела сделать ни для себя, ни для нас? Ты видишь, муж твой олух, что можешь ты извлечь из него одними ласками и угождениями, когда нужны характер и настойчивость? Надобно подчас ж возвысить голос. Ласки твои были кстати для начала, но теперь, когда ты видишь, что за человек твой муж, который как будто пренебрегает твоими ласками, надобно взяться за него другим образом: надобно у него просить, требовать и надоедать ему. Где брильянты первой жены его? Они все должны бы давно принадлежать тебе и нам. Да отчего он так переменился вскоре после свадьбы? Этой загадки ты не умела разрешить мне до сих пор, сделала ли ты именно все то, о чем я говорил тебе и даже дал письменное наставление? Я всегда знал, что ты глупа, но до сих пор не думал, чтоб ты была глупа до такой степени’. Этой выходки говорящего достаточно было для Глебова, чтоб узнать в нем Перрена, с этой минуты все для него было ясно. Он возвратился на постель свою, закашлял и как будто ненарочно, в просонках, уронил со стола табакерку, чтоб прекратить ночное свидание и вызвать жену, которая точно возвратилась, но уже не на цыпочках, и хотя тихо, но обыкновенною своею походкою и спокойно, как будто выходила за чем-нибудь другим. Муж не обратил внимания на приход жены и притворился спящим, но между тем обдумывал план, который на другой же день и хотел привесть в исполнение.
Утром Марья Петровна разливала чай, но была печальнее обыкновенного, Глебов же, напротив, казался спокойнее и был разговорчивее. ‘Нынешнею ночью мне снились престранные вещи, — сказал он, — между прочим, приснилось мне, что ты — не ты и что вместо тебя я обнимал змею’. Жена посмотрела ему пристально в глаза. ‘Сон твой удивителен, милый друг, но мой сон еще удивительнее: мне пригрезилось, что какой-то злой дух точно обратил меня в змею и я жалила и кусала тебя, но, побежденная твоим терпением, я опустила голову, ты хотел раздавить ее и, однако ж, не раздавил, а великодушно предоставил меня судьбе моей’. Глебов изумился. ‘Так поэтому ты догадываешься, о чем я говорить намерен?’. — ‘Не только догадываюсь, но знаю и два месяца ищу случая броситься к ногам твоим и открыть тебе все адские против тебя замыслы, которых хотели меня сделать орудием’. — ‘Кто ж ты, несчастная?’. — ‘Я бедная сирота, воспитывавшаяся из милости в одном богатом парижском доме и обольщенная Перреном. Фамилия моя точно Рабо, но мне не 19 лет, как хотели в том уверить тебя, а 24. Я долго отказывалась от участия в замыслах злодея, но меня к тому принудили почти силою и угрозами, а сверх того, представили такие блестящие надежды в будущем, что они в несчастном, отчужденном моем положении вскружили мне голову. Я сказала все, остальное ты сам узнать можешь. Теперь делай со мной, что хочешь: совесть мучит меня, и я готова искупить мое заблуждение и, если хочешь, преступление, такими наказаниями, какие ты придумаешь, подвергаюсь им безусловно, как бы они жестоки ни были, но будут все легче теперешнего невыносимого моего положения’. Кончив признание, она зарыдала. Глебов обомлел и погрузился в размышление. Наконец, собравшись с духом, он подал ей руку и сказал, что ее прощает, но что она должна все сказанное ему подтвердить перед тем лицом, которое он привезет с собою, а между тем, чтоб до тех пор весь разговор сохранялся в тайне от Перрена, Шевато и Курбе.
У Глебова был приятель, начальник розыскной экспедиции, князь Николай Федорович Борятинский. Он поехал к нему, открыл ему всю поднаготную и просил совета и наставления, что делать в таких обстоятельствах. — ‘Что делать? — сказал ему Борятинский, — да главное ты уже сделал, то есть простил жену свою и поступил умно: иначе вышла бы огласка, а насмешники не были бы на твоей стороне. Пусть эта раскаявшаяся женщина в поступках своих отдаст теперь отчет богу, но разбойников преследовать должно, поедем сей час к Архарову, а уж он по своей обязанности будет уметь распорядиться как следует’.
Тогдашний обер-полицеймейстер, бригадир Н. П. Архаров, имел репутацию мастера своего дела. Его иначе не называли, как русским де Сартином, насчет его догадки и проницательности ходило в народе множество анекдотов, которые — были справедливы или нет — но доказывали, однако ж, что Архаров обладал большими способностями для своего назначения. Он терпеливо выслушал обоих друзей, несколько подумал и потом громко свиснул. На этот свист явился дежурный полицейский, которого он тотчас же отправил за одним из помощников своих, Максимом Ивановичем Шварцем. ‘Это малый ловкий и дельный, — сказал Архаров, — хотя душонка-то у него такая же, как и его фамилия’.
Шварц не замедлил явиться. ‘Знаешь ли ты, Максим Иваныч, француза Перрена?’. — ‘Как не знать, ваше высокородие! это самый тот, который возлюбленную свою выдал недавно замуж за одного богатого помещика’. — ‘Это, братец, не наше с тобою дело: всякий волен жениться на ком похочет, а вот видишь ли: у этого Перрена должны быть другие замыслы, так надобно сегодня же о них поразведать и узнать покороче, чем он промышляет, какие и откуда имеет доходы, с кем водится и нет ли у него каких товарищей и пособников. На этого француза жалоб никогда не бывало, и видишь ли, он принят в хороших домах, однако ж мне нужно узнать в подробности весь его домашний быт, так ты собери-ка немедленно все сведения, да завтра же утром и представь их мне. Теперь ступай с богом’. Отпустив Шварца, Архаров распростился также с князем Борятинским и Глебовым, наказав последнему не отлучаться на другой день из дома, потому что в продолжение дня он побывает у него сам, инкогнито.
А покамест — прости, на досуге доскажу окончание этой истории.
4 октября, четверг.
У Алферьева видел я старика Дмитрия Федоровича Алфимова, который некогда служил товарищем московских губернаторов, прежде И. И. Юшкова, а потом графа Федора Андреевича Остермана, брата канцлера (1771—1778), вместе с Никитою Ивановичем Бестужевым. Ему давно за 70 лет, а до сих пор так жив, так разговорчив и такую имеет память, что нельзя не удивляться. Это неисчерпаемый источник разных сказаний о современных ему событиях. За завтраком — nota bene, весьма невкусным, стряпни г. Баца — после нескольких рюмок вина, которые развязали ему язык, он забросал нас анекдотами о некоторых прежних своих сослуживцах, которые, видно, были препорядочные оригиналы. Так, например, рассказывал о губернаторе Остермане, которого необыкновенная рассеянность известна всем по преданиям, как он однажды приехал в присутствие, имея вместо шляпы ночной горшок в руке6, как принял одного знатного посетителя за одну барыню, обличал его в мотовстве и распутстве и грозил отдать в опеку и как в одном приятельском доме он хотел поднять хозяина на руки вместо внука его, удивляясь, отчего мальчик в неделю так потяжелеть мог. Между прочим, смешил он нас рассказом о процессе тогдашнего прокурора Тимофея Григорьевича Миславского, известного под скромным названием Тимоши, с асессором розыскной экспедиции Вележевым за корову, процессе, продолжавшемся лет восемь, доходившем до сената7 и кончившемся тем, что корова признана не принадлежащею ни тому, ни другому, наконец, pour la bonne bouche {На закуску (франц.).}, рассказал о двух братьях Михиных, из которых один служил секретарем, женившихся в один день и час и в одной церкви на бабушке и внучке по вынутому жеребью, кому какая достанется8. Эти Михины имели некоторое состояние и были очень дружны между собою, но до женитьбы так скупы, что вся цель их брака, кроме надежды на приданое невест, состояла в том, чтоб не платить работницам. Однако ж они обманулись в расчете и вместо предполагаемой экономии вовлечены были в излишние издержки, о которых толковали ежеминутно с самою плачевною физиономиею. Алфимов подтвердил историю о Перрене со всеми грязными ее подробностями, и старики друг перед другом взапуски вспоминали о минувших годах своего молодечества, удивляясь, как могло все так безнаказанно сходить им с рук, и еще более тому, что прежняя буйная и непотребная их жизнь не оставила на них никаких следов, и они до сих пор пользуются совершенным здоровьем9. Жаль, что пришедшие не в пору к Алферьеву другие посетители помешали мне кончить мои расспросы у словоохотливых стариков о происшествиях, бывших во время чумы, и особенно в том участии, которое принимал в уничтожении заразы присланный от императрицы князь Г. Г. Орлов, которому приписали восстановление порядка в Москве, — между тем как известно, что сенатор Еропкин был главным виновником спасения столицы от последствий страшного безначалия и неистовства народного10. В продолжение моих расспросов я заметил, до какой степени все эти старики были проникнуты уважением к памяти императрицы Екатерины: ни один из них не мог произнести имени великой, не вздохнув глубоко и не прибавив к нему официальной11 фразы: б_л_а_ж_е_н_н_о_й _п_а_м_я_т_и.
9 октября, вторник.
Мало-помалу москвичи начинают возвращаться из деревень и общества становятся гораздо оживленнее. В клубе возникают толки и разные предположения касательно наступающих военных действий, а между тем вчера Общество испытателей природы праздновало день своего основания, президентствовал граф А. К. Разумовский, у которого в его селе Горенках такая богатая коллекция разных заморских растений, собранная с неимоверными трудами и издержками во всех частях света.12 Были Ив. Ив. Дмитриев, граф Хвостов, обер-полицеймейстер Балашов, Бекетов, много других особ и, между прочим, доктор Фрез или Фрезе, состоящий членом общества. Без этого Фреза или Фрезе ни один достаточный москвич ни выздороветь, ни умереть не смеет: это оракул всех богатых домов, кроме того, что он по званию своему медика полновластно распоряжается здоровьем своих пациентов, он их духовник13, советник, опекун и в одном лице своем соединяет все эти важные и тягостные обязанности. Говорят, что он человек умный и благонамеренный, должно быть так, если умел снискать такое общее благорасположение14. Нынешнею весною за кузину нашу М. Ф. В. сватался жених, и партия, казалось, была очень выгодная, но тетка не могла решиться без согласия Фреза, который этого согласия, к прискорбию невесты, почему-то не дал, и жениху отказали. Как хочешь суди, а нельзя без положительных достоинств добиться такого влияния на семейства: мы не гуроны же какие-нибудь.
Помещик Кологривов, родственник полицеймейстера Ивашкина, приехавший по делам в Москву, привез борзую собаку такой неслыханной резвости, что у всех охотников только и разговоров, что об этом феномене. Говорят, что Л. Д. Измайлов предлагал за нее две тысячи рублей, но Кологривов отклонил предложение, сказав, что, будучи сам охотником, он не отдаст ее ни за какие деньги, отказ его изумил многих и еще более возвысил достоинство собаки в мнении охотников. Все наперерыв ездят на садку взглянуть на Вихря, но только редким удалось видеть его, потому что Кологривов вывозит свое сокровище не в назначенное время, а как случится.
12 октября, пятница.
На этих днях, после разгульного обеда у А. Ф. Воейкова, Мерзляков, заспоривший с амфитрионом об истинном красноречии, спросил у него: ‘Да знаешь ли сам ты, что составляет настоящую силу красноречия?’. Воейков захохотал. ‘Это знает всякий школьник, Алексей Федорыч: ум, логика, познания, дар слова, звучный и приятный орган и ясное произношение составляют оратора’. — ‘Не на вопрос ответ, Александр Федорыч. Я спросил, что составляет _н_а_с_т_о_я_щ_у_ю_ силу красноречия?’. — ‘Да что ж другое может составлять его, как не те качества, которые я уже назвал?’. — ‘Эх, любезный! да разве простой мужик имеет какое-нибудь понятие о логике? разве он учился чему-нибудь? разве произношение его ясно и правильно? А между тем мы видим часто очень красноречивых людей из простонародья. Нет, Александр Федорыч, действительная сила красноречия заключается единственно в собственном неколебимом убеждении того, в чем других убедить желаешь. Не знай ничего, имей какой хочешь орган и выговор, но будь проникнут своим предметом, и тогда будешь иметь успех, иначе со всеми твоими качествами ты останешься только простым школьным ритором’.
Воейков объявил, что хочет написать поэму. ‘Метишь в Хераскова, любезный! — сказал Мерзляков, — лучше напиши хорошую песню: скорее доплетешься до бессмертия. До Гомера или Виргилия достигнуть мудрено, да и при нашем образе мыслей и жизни, при наших понятиях и верованиях какой вымысл может подействовать на душу твоих читателей? К тому же, принимаясь за дело, надобно прежде соразмерить с ним свои силы. Ты человек умный и должен знать, что страсть к большим литературным трудам — несомненный признак мелкого таланта, точно так же, как и страсть к необдуманным колоссальным предприятиям — резкий признак мелкой души: то и другое доказывает только неясное сознание своей цели и заблуждение самолюбия’.
Мерзляков обещался просмотреть моего ‘Артабана’. — ‘Но зачем принялся ты за трагедию? — сказал он мне. — Разве не нашел занятия более по твоим силам? Озеров всех вас свел с ума’. Я откровенно признался ему, что сочиняю ‘Артабана’ в том только намерении, чтоб проложить себе дорогу в общество петербургских литераторов, зная сам, что трагедия моя не будет иметь никаких сценических достоинств, но, по крайней мере, некоторые порядочные в ней стихи могут служить доказательством моей грамотности.— ‘Ну, это дело другое, и выдумка недурная, — улыбаясь сказал Мерзляков, — посмотрим твоего _б_а_р_а_б_а_н_а’.
16 октября, вторник.
Вчера выехал военный губернатор в Петербург. Нашлись люди, которые чрезвычайно озабочены тем, что он отправился в _п_о_н_е_д_е_л_ь_н_и_к: какая-де надобность выезжать в понедельник? ведь в неделе семь дней. Истина неоспоримая!
А между тем в клубе толкуют, что Тутолмин поехал точно не даром и что поголовное вооружение должно состояться непременно. Странное дело: поголовного вооружения желают наиболее те люди, от которых нельзя было ожидать какой-нибудь воинственности: это старики или отставные, давно живущие на покое.
В детстве моем случалось мне видеть известную Катерину Прокофьевну Трощинскую, необыкновенную красавицу во всех отношениях, которая в Москве с ума сводила молодых и стариков, знатных и незнатных и которую нарочно ездили смотреть в те общества и собрания, где встретить ее предполагали. Она обыкновенно каждую весну и осень по дороге из Москвы в деревню и обратно заезжала с мужем к моей бабке и отдыхала у нас целые сутки, а иногда и более, она очень ласкала меня и всегда привозила какой-нибудь гостинец. Первая книга гражданской печати, которую я читал, ‘Свет зримый в лицах’, с картинками15, была последним ее подарком, после я не видал ее более, но сохранил о ней самое приятное и даже ясное воспоминание.
Намедни в Новодевичьем монастыре, отслушав обедню и подходя к кресту, я поражен был сходством одной старицы с Катериною Прокофьевною: тот же рост, те же черты лица, только похудевшего и пожелтевшего, те же глаза, только угасшие и впалые, те же ямочки на щеках и то же кроткое выражение физиономии. Я на нее смотрю пристально, и она на меня также смотрит, я смешался и, однако ж, не смог свести с нее глаз. Она улыбнулась и, указывая на меня, что-то сказала послушнице, стоявшей с нею на клиросе. Та подошла ко мне: ‘Мать Екатерина приказала спросить вас: вы не сын ли Александры Гавриловны?’. — ‘Точно так. Но скажите, неужто же это Катерина Прокофьевна?’. — ‘Да-с. Мать Екатерина просит вас, если что не мешает вам, зайти к ней в келью’. — ‘С радостью! Скажите матушке, с величайшею радостью’, — отвечал я: и точно, я так был счастлив, что готов был заплакать от удовольствия.
Первым словом Катерины Прокофьевны, по входе моем в ее келью, было: ‘Ты ли это, Степушка? Боже мой, как похож на мать! Если б не твое сходство с нею, я никогда бы тебя не узнала’. — ‘Но я бы узнал вас, Катерина Прокофьевна, несмотря на черное одеяние ваше и эту высокую шапку’. — ‘Да, — сказала она, — бог привел меня к тихому пристанищу, не знаю, как благодарить его за то душевное спокойствие, которое я нашла в этих стенах. Теперь молюсь об одном, чтоб кончина моя была так же тиха и безмятежна, что же принадлежит до жизни загробной, то буди его святая воля! Я верую во спасение, потому что и на мне также есть капля крови христовой’. Тут пошли взаимные вопросы и расспросы: я рассказал ей о своих, о себе, о моих надеждах и предположениях и проч. и просил ее рассказать мне свою историю. ‘Она коротка, — отвечала она, — я овдовела, успехи в обществах, которые я имела, никогда не прельщали меня, и этот коварный свет не владел моим сердцем. Я размыслила: что я буду делать в обществе одна, без связей, без сердечных привязанностей? Быть целью искательств бездушных людей или предметом злословия… Бог с ним, этим обществом! И вот решилась идти в монастырь, продала свои сто душ и столько же оставленных мне мужем, построила себе эту келью, шесть лет жила на послушании, пять лет как пострижена, половину капитала отдала монастырю, меня приютившему, остальной — родственникам покойного мужа, которые снабжают меня всем нужным превыше моих надобностей, и живу, как я сказала тебе, в ожидании безмятежной кончины. Я рада была тебя видеть, потому что знала тебя ребенком, но других старых знакомых редко принимаю: они напоминают мне такое время и такие обстоятельства, которые я стараюсь забыть, и господь помогает мне слагать с себя ветхого человека и мало-помалу облекаться в нового’.
Напившись, по обыкновению монастырскому, чаю, я оставил Катерину Прокофьевну с неизъяснимым чувством умиления и покорности провидению. Она напутствовала меня благословениями. Бог весть, удастся ли опять видеться с нею?
21 октября, воскресенье.
Перестань выть, любезный, вот тебе требуемое окончание истории о Перрене. Проклятый надоел мне смертельно. У меня недоставало духу передать тебе в подробности всех проделок этого мерзавца и потому должен был сокращать и очищать записанный мною буквально рассказ Алферьева, а это стоит труда и отвлекает меня от ‘Артабана’. Ну, слушай.
Архаров, по обещанию своему, точно на другой день вечером приехал к Глебову и привез с собою Шварца. Оба прибыли в партикулярных платьях и под другими фамилиями. Глебов представил их как стародавних приятелей жене и просил ее рассказать им откровенно все то, в чем она ему накануне созналась, и вместе пояснить многие другие обстоятельства, о которых они спрашивать ее будут. Глебов представил ей, что этого требует обоюдное их спокойствие и чтоб она не имела за себя никакого опасения. Марья Петровна сначала несколько смешалась, но потом, тотчас же оправившись, объявила, что она не намерена ничего скрывать и, решившись однажды сделать признание мужу, не имеет причины утаивать проступка своего от его приятелей, тем более, что он сам того желает. За сим подтвердив Архарову и Шварцу все сказанное мужу, она кончила исповедь свою тем, что изъявила готовность отвечать на все другие вопросы, какие ей сделаны будут.
Русский де Сартин с своим помощником остались довольны дальнейшими показаниями Марьи Петровны. Из них открылось, что Дюкро, один из известных парижских искателей приключений, не поладив с парижскою полициею, отправился под фамилиею Перрена, физика, химика и механика в Вену, в которой хотел основать свою резиденцию и общество алхимиков, однако ж, не встретив в расчетливых немцах ни того радушия, ни того любопытства и легковерия и особенно той щедрости, какие для успехов его операций были необходимы, он бросился в Петербург и прожил там около года, втираясь в высший круг общества и составляя себе нужные знакомства, как вдруг после одного свидания с каким-то богатым человеком, он тотчас решился ехать в Москву, приняв к себе в услужение фокусника Мезера, слесаря Курбе, кондитера Гофмана, бывшую надзирательницу в одном пансионе мадам Пике и швею Шевато. По прибытии в Москву нанял он для себя квартиру на Мясницкой, в доме Левашова, а для своей колонии в отдаленной части города, в доме Мартьянова, в котором водворил мадам Пике полною хозяйкою, выдав ее за вдову одного французского полковника, оставившего ей по смерти хорошее состояние, и за крестную мать сироты Рабо, прочие же французы и немец, в надежде будущих благ, исполняли должности — первый домашнего друга, а последние разных служителей, разумеется, только при гостях, но без посторонних людей они были такими же господами, как и сама хозяйка. Откуда Перрен получал деньги, Марья Петровна сама не знала, но ей известно было, что в деньгах он никогда не нуждался, щедро платил своим агентам и давал ей самой более, нежели сколько было нужно, непременно требуя, чтоб она всегда была щегольски одета. ‘Я имею свои виды, — говорил он ей, — и хочу сделать твое счастье, это счастье может заключаться только в замужестве с богатым человеком, и я уверен, что оно скоро удастся, но для этого ты должна войти в мои намерения и способствовать им всеми твоими силами и способностями. Обратись покамест, так сказать, в машину, которою я буду двигать по своей воле. Доселе я мог быть виноват пред тобою, но что было, то прошло, и воспоминание прошедшего не должно препятствовать твоей будущности. Мы находимся в такой стране, в которой с умом и ловкостью до всего достигнуть можно. Итак, вот роль, которую ты на себя принять должна: ты крестница мадам Пике, сирота, воспитанная ею, тебе девятнадцать только лет, первому мужчине, которого я укажу тебе, ты должна оказывать возможные ласки и стараться влюбить его в себя, показывая к нему сердечную склонность, и если б успех увенчал наше намерение, то, разумеется, ты должна разделить с нами все то, что приобресть можешь от его нежности и щедрости. В противном же случае я должен буду бросить тебя на произвол судьбы, потому что средства мои почти совершенно истощились, и если какой-нибудь благоприятный случай не поправит моих обстоятельств, то чрез шесть месяцев я буду в Лондоне или в Мадриде’. Таким образом, Марья Петровна волею и неволею приняла на себя роль невинной девушки и ежедневно исполняла ее сообразно намерениям Перрена, стараясь нравиться тем посетителям, которых он привозил к мадам Пике, и завлекать их в свои сети, но старания ее были безуспешны до тех пор, пока она не встретилась с Глебовым, которому, наконец, она понравилась, и вышла за него замуж.
‘Но скажите, сударыня, — спросил ее Архаров, — что делали посетители в то время, когда они вам не строили кур?’. — ‘Что делали? — отвечала Марья Петровна, — некоторые пили и играли в карты или кости, а другие занимались с Перреном в особом кабинете, в который ни я, ни мадам Пике, ни мамзель Щевато не имели позволения входить. В чем состояли эти занятия, происходившие почти всегда после ужина, — мне неизвестно, но полагаю, что в физических опытах’. Архаров продолжал свои расспросы: в какую игру чаще всего играли гости? если в фараон, то кто метал банк? все ли вообще занимались игрою? кто именно был в числе гостей? по каким дням происходили собрания? были ли для них назначаемы особые дни или всякий имел право приезжать ежедневно? какие роли занимали мадам Пике и Шевато? и, наконец, нет ли у Перрена каких-нибудь других знакомств и связей с подобными ему авантюристами? Марья Петровна объяснила, что гости большею частью играли в фараон, и Мезер, в качестве домашнего друга, держал банк, что не все посетители играли, но некоторые молодые люди занимались ею или слушали рассказы Перрена, а люди пожилые большею частью отправлялись с ним в кабинет, но что там делали — она сказать не умела, что приезд к ним был ежедневный, но не иначе, как по приглашению, так что между посетителями никогда не встречалось людей друг с другом незнакомых, а для некоторых, как, например, для ее мужа, назначалось всегда особое время, в которое, кроме одного приглашенного, никого не принимали. Мадам Пике играла роль хозяйки дома, но эта роль изменялась смотря по обществу, которое у них собиралось: то представлялась она, так же как и Шевато, очень серьезною, добродетельною и набожною женщиною, то, напротив, старалась казаться легкомысленною, без всяких правил и понятия о благонравии — словом, как низко она сама ни упала, но стыдится объяснить все то, на что эти женщины решались и на что способны решиться. Что касается до связей и знакомств Перрена с такими же, как и он, искателями приключений, то ей известно, что он имеет их много и находится с ними в беспрестанной переписке, но что к мадам Пике они не являются и если видятся с Перреном, то в его квартире или в каком-нибудь другом месте. В заключение своего объяснения Марья Петровна, поименовав все те лица, которые ездили к мадам Пике, призналась, что если она со времени замужества никого принимать не хотела, так это из опасения встретить кого-нибудь из прежних своих знакомцев, бывших свидетелями ее непроизвольного кокетства.
Дальнейших подробностей рассказывать нечего: кончу тем, что Архаров допросом Марьи Петровны хотел только убедиться в ее чистосердечии и поверить все сведения, собранные Шварцем. В тот же вечер у Перрена и мадам Пике, в одно и то же время, произведен был обыск: у первого найдена была огромная корреспонденция, доказавшая, что он имел обширные виды на карманы многих русских бар и барынь, а в доме последней, в особом кабинете — небольшая лаборатория, собрание разных физических и оптических инструментов, порядочное количество книг и рукописей по части алхимии, астрологии и магии и, наконец, несколько тетрадей с разными рецептами и средствами к сохранению молодости, красоты, обновлению угасших сил, возбуждению сердечной склонности и проч. и проч. У Мезера найдены всевозможные аппараты для произведения фокусов и, сверх того, большое количество фальшивых и крапленых карт и подделанной зерни, у Кубе — целые связки разной величины и разных форм ключей, с несколькими слесарными инструментами, у Гофмана — пропасть склянок с разными настойками и другими неизвестными жидкостями, множество заготовленных на разных составах конфект, словом, мошенники захвачены со всеми орудиями их плутней, и все, начиная с Перрена до Шевато, обличены, уличены и высланы за границу.
А Марья Петровна? Более года жила она в дальней деревне, куда отправил ее муж, оплакивая свои несчастия и заблуждения. По прошествии же сего времени, Глебов поехал к ней сам и, узнав о скромной ее жизни, искренно примирился с нею, взял обратно с собою в Москву и представил ее всем своим знакомым, которых любовь и уважение она впоследствии снискать умела любезностью, неукоризненным поведением и нелицемерной привязанностью к мужу. Глебов со слезами признавался после Архарову, что он совершенно счастлив. — ‘Ну, конечно, чего на свете не бывает!’, — отвечал хладнокровно наш де Сартин.
27 октября, суббота.
К 10-му или 15-му числу будущего месяца, по первому санному пути, я ожидаю в Москву моих домашних, которые приедут, проводить меня. Альбини должны приехать несколькими днями прежде. Я приготовил для них помещение.
Я кончил моего ‘Артабана’ и показывал его Мерзлякову. — ‘Галиматья, любезный! — сказал он мне без церемоний, — да нужды нет: читай его петербургским словесникам сам, да погромче, оглуши их — и дело с концом. Есть славные стихи, только не у места’. Вот одолжил! Я не сержусь за правду, потому что она оскорбляет только глупцов малодушных, а я ни тем, ни другим быть не хочу, но должен признаться, что сердце как-то невольно щемит. Попробую иное переменить, а другое сократить, так авось лучше будет.
С горя ездил вчера смотреть на Плавильщикова в роле Досажаева в ‘Школе злословия’ и нынче только узнал, что эта комедия переведена Иваном Матвеевичем Муравьевым-Апостолом, который был кавалером при государе во время его малолетства, а теперь находится посланником в Мадриде16. Роль Досажаева, говорят, была лучшею ролью Дмитревского, но и Плавильщиков в ней отменно хорош.
Мне показалось, что в театре меньше слушали пьесу, чем говорили о политике. Я вслушался в разговоры сидевших возле меня в креслах Н. И. Баранова и А. П. Лунина, не дождавшихся конца пьесы и уехавших в Английский клуб, говорили, что все с нетерпением ожидают возвращения военного губернатора, который будто бы должен привезти с собою какие-то особые и очень важные повеления государя насчет приготовления к войне, думают, что скоро последует еще манифест, объясняющий наши отношения к прочим государствам и настоящее положение дел в Европе. Между прочим, какой-то господин рассказывал своему соседу, что Александр Андреевич вышел в отставку оттого, что он носил звание не главнокомандующего, а только военного губернатора. Не думаю: это сущий поклеп на почтенного вельможу-стоика, в настоящее время выйти в отставку по такой пустой причине, в звании Беклешова, все равно, что бежать с поля сражения, да если он и не носил звания главнокомандующего, так в сущности был им. Это сплетни, и верить им не должно.
1 ноября, четверг.
Покамест от скуки я опять начал таскаться по театрам. Князь М. А. Долгоруков, у которого я сегодня обедал, пригласил меня с собою в ложу. Давали ‘Эдипа’ и комедию ‘Алхимист’17 в бенефис Мочалова. Плавильщиков играл еще лучше, нежели когда-нибудь, и Воробьева в роли Антигоны была очень недурна. В комедии Сандунов являлся в семи разных персонажах и очень смешил публику. Это настоящий Протей: удивительно, как ловко и скоро переменяет он костюмы и мастерски гримируется. Конечно, при пособии других переменить кафтан и парик можно и скоро, но каким образом из молодого, румяного парня превратиться вдруг в дряхлого старика с морщинистым лицом, а еще более из мужчины в женщину — я, право, не постигаю. Штейнсберг был также величайший мастер на эти штуки и, бывало, морил нас со смеху в подобных пьесах, но для Штейнсберга не нужно было выводить себе морщин закопченой пробкой: ему только стоило по-своему искривить лицо, приподнять нижнюю челюсть, прищурить глаза — и вы его примите за старика. Бедный Штейнсберг! Nun lebe, lebe wohl {Ну, прощай, прощай (нем. ‘Lebe wohl’—буквально живи хорошо).}, как сказал пастор Гейдеке в конце надгробного ему слова, при его отпевании. А ведь это lebe wohl, обращенное к мертвецу, для мыслящего человека совсем не nonsense {Бессмыслица (лат.).}, и мне кажется, что в этих словах, долженствовавших вылиться из сердца, заключается многое, что может познакомить нас с духовным миром.
5 ноября, понедельник.
Снег валит хлопьями. Я радуюсь, потому что чем скорее установится зимний путь, тем скорее прибудут наши и тем скорее последует отъезд мой в Петербург. Теперь я как будто сам не свой: телом здесь, мыслями там. Нет ничего скучнее, как быть в неопределенном положении, а между тем получаю беспрерывные понуждения о скорейшем прибытии к должности.
За обедом у Лобковых П. И. Аверин рассказывал, между прочим, что при начале французской революции императрица Екатерина, рассуждая с Сегюром о тогдашних смутных обстоятельствах во Франции, изъявила опасение, чтоб все принятые королем меры к успокоению народа не были скорее гибельны, нежели спасительны для монархии. Сегюр умолял ее изложить по этому случаю свои мысли на бумаге и дозволить ему сообщить их, хотя неофициально, королю. Императрица отвечала, что она неохотно вмешивается в чужие дела, но если он считает, что мнение ее может иметь какой-нибудь вес и принести отечеству его пользу, то она с удовольствием напишет для него записку, содержание которой, в виде простого разговора, он может передать своему королю. Аверин присовокупил, что у него есть отрывок из этой записки с русским переводом, сделанным, по приказанию графа Безбородко, для кого-то из тогдашних вельмож, не знавших французского языка. После обеда я просил Аверина поделиться со мною этим сокровищем и, признаюсь, не надеялся на его снисхождение. ‘Изволь, мой милый, — отвечал он, — приезжай завтра ко мне утром, и я дам тебе списать, что захочешь’.
Вот этот отрывок, кажется, он составляет заключение записки, перевод плоховат, но при оригинале в нем нужды нет, и я его не посылаю.
‘Ainsi, Monsieur, le resume de notre conversation est qu’un roi est’perdu, lorsqu’il transige avec son inviolabilite. Il faut que l’autorite d’un souverain soit un principe vital pour ses sujets, autrement l’autorite n’existe plus, car ce qui constitue la monarchie, c’est la confiance reciproque du souverain et de la nation. C’est a tort que l’Assemblee Nationale pense, qu’elle peut relever cette monarchie avec toutes les restrictions qu’elle veut imposer au pouvoir royal et c’est encore plus a tort qu’elle croit pouvoir faire parvenir plus facilement la verite aux oreilles du roi par le mode qu’elle employe a present. Il n’en sera rien, Monsieur. Pour que la verite soit efficace il faut que le souverain la comprenne, ou paraisse la comprendre par lui-meme et se l’attire, sans qu’on la lui impose, quant a la monarchie il n’y a qu’une seule chose qui puisse la sauver dans les circonstances actuelles: c’est la fermete du roi et sa resolution inebranlable de ne pas acceder aux propositions de tuteurs que dans un exces de bonte il s’est donnes lui-meme. Mais avant tout le roi devrait faire ce que Jesus Christ a fait a Jerusalem: prendre un fouet et chasser les marchands du temple, et si par impossible le salut de la monarchie dependait du concours de pareilles gens, la necessite ou serait le roi de le subir, serait le plus grand malheur qui puisse lui arriver, ainsi qu’a la nation’ {Итак, милостивый государь, беседа наша сводится к тому, что монарх погиб, коль скоро входит в сделки относительно своей неприкосновенности. Надобно, чтобы власть монарха была жизненным началом для его подданных, иначе этой власти нет, ибо сущность монархии состоит во взаимном доверии между государем и народом. Напрасно Национальное собрание полагает возможным поднять монархию посредством всяческих ограничений, которые она хочет наложить на королевскую власть, и еще более напрасно думать, что благодаря тем средствам, которые оно теперь употребляет, истина скорее будет доходить до короля. Из этого, милостивый государь, ничего не выйдет. Истина только тогда действенна, когда сам государь ее постигает или делает вид, что постигает, когда он ее самопроизвольно ищет. Что касается монархии, она может быть спасена, при настоящих обстоятельствах, только твердостью короля и непоколебимою его решимостью не склоняться на предложения опекунов, которых, по излишней доброте, он сам себе назначил. Но прежде всего королю следует поступить, как поступил Иисус Христос в Иерусалиме: взять бич и выгнать из храма торговцев. И если бы (что немыслимо) спасение монархии зависело от помощи подобных людей, то необходимость подчиниться им была бы для короля, как и для народа, величайшим бедствием (франц.).}.18
Если в окончании записки находится столько истин и премудрой прозорливости, то что же должна была заключать в себе целая записка? Как жаль, что такое сокровище может быть утрачено для нас и для истории великой монархии!
П. И. Аверин дозволил мне списать также составленную им историю Сената со времени его учреждения в 1711 г. до 1801 г. с комментариями и со включением замечательных мнений и голосов некоторых сенаторов, приобретших известность умом своим и знанием дел. Это сочинение составляет два огромные фолианта. Не знаю, успею ли я воспользоваться его дозволением вполне, но, во всяком случае, постараюсь сделать хотя некоторые выписки.
9 ноября, пятница.
Наконец все мои собрались, гости и домашние прибыли почти в одно время. Они удивились, что в Москве так недавно выпал снег, когда у них санный путь установился еще до 1-го числа. Альбини ездил с визитами и привез нам кучу разных новостей, из которых, однако ж, как сам говорит, многие сомнительны, но что достоверно, так это — народное вооружение. Утверждают, что в продолжение текущего месяца последует манифест. Наши нувеллисты распустили слух, что государь сам изволит прибыть в Москву, но если б это была правда, военный губернатор верно бы знал о том, а он ничего не знает, хотя и недавно возвратился из Петербурга: следовательно это пустая выдумка.
Я успел вчера свозить своих в немецкий театр. Давали ‘Die Schwester von Prag’. Смеялись досыта, но портной К_а_к_а_д_у_ уж не прежний, К_о_р_о_п_ плох, но после Штейнсберга играть его больше некому. Бывало, один выход незаменимого комика с этой глупой и пошлой ариею:
Ich bin der Schneider Kakadu,
Gereist durch aller Welt,
Und bin von Kopfe bis zum Schuh,
Ein Bugel — eisen Held,
Gerade komm ich von Paris etc. etc.
{Я — портной Какаду, объездил я весь свет и с головы до самых пят я — утюжной герой, я прибыл прямо из Парижа, и т. д. и т. д. (нем.).}
заставлял хохотать до слез. Что за фигура и костюм! что за мимика! какая веселость и увлечение! Это умора, ‘умориссима’, как говорит капельмейстер Керцелли. Но Штейнсберг играл и пел не одно только то, что находилось в роли, он импровизировал сам, стихами или прозою — для него было все равно. Видя его вне сцены всегда серьезным и задумчивым, нельзя было подумать, чтоб он мог быть так уморителен на театре. Впрочем, это не первый пример: Мольер и Шекспир вне сцены были также важны, серьезны и задумчивы, а эти молодцы стоят многих Штейнсбергов, бывших, настоящих и будущих.
Петр Иванович, стакнувшись с моими, понуждает меня заранее хлопотать о рекомендательных письмах, которые мне обещали граф Остерман, Н. Н. Бантыш-Каменский и И. П. Архаров. Но я раздумал: не возьму ни от кого. М. И. Невзоров утверждает, что всякое рекомендательное письмо подвергает нас двойной обязанности: к тому, кто его дал, и к кому оно дано, лучше положиться на собственные свои силы, если ж их не достанет, так бог помощник, в противном случае ничто не удастся. Максим Иванович пустого слова не скажет. Соседка наша, старуха Силина, московка чистой породы, пресерьезно говорит: ‘Батюшка, есть о чем заботиться! были бы деньги, так протекция сама сыщется’. Денег-то у меня много не будет, но я верую в труд.
12 ноября, понедельник.
Сборы мои в дорогу уже начались. Меня обшивают и наделяют то тем, то другим для домашнего обихода. Матушка, рассуждая с Альбини о петербургском житье-бытье и не имея ни малейшего о нем понятия, изъявила желание, чтоб я нанял себе _п_о_р_я_д_о_ч_н_ы_й_ _д_о_м. Петербургские гости расхохотались. ‘А сколько же он (то-есть я) будет получать от вас на прожиток?’. — ‘Уж конечно не меньше тысячи рублей в год, а сверх того стану по зимам посылать к нему в Петербург муку, крупу, ветчину, разную живность, варенье и проч., точно так же как все посылала и в Москву, к тому же прислуга своя. Кажется, можно прилично жить’. Разумеется, можно жить, когда другие живут и ничего не имея. По одежке протягивай ножки, и сидя на рогоже, не говори о соболях.
Несмотря на скверную погоду, снег и ветер, дедушка19, по обычаю своему, притащился объявить мне, что послезавтра будут давать ‘Дидону’, в которой Плавильщиков играет роль Ярба. Если что не помешает, то не только поеду сам проститься с московским театром, но повезу и всех своих в этот прощальный спектакль, о котором извещу тебя прощальным же письмом из Москвы. Дедушка рассказывал, что у Сандуновых между собою начинает быть неладно под предлогом обоюдной неверности, но что настоящая причина ссоры заключается в том, что муж, выстроив на общий капитал бани, записал их на свое имя. По сему случаю жена прибегла к покровительству князя Юрия Владимировича Долгорукого и просила его посредства. Любопытно знать, чем все это кончится, а ведь они женились по страстной любви! Неужто же Карамзин сказал правду, что
Сердца любовников смыкает
Не цепь, но тонкий волосок:
Дохнет ли резвый ветерок,
Порхнет ли бабочка меж ними —
Всему конец и связи нет!20
Впрочем, тут уж не бабочка и не ветерок, а преогромные бани21.Те voila, pauvre humanite! {Вот каково ты, бедное человечество! (франц.).}
16 ноября, пятница.
Мы предполагали выехать 19-го числа, но оказалось неодолимое препятствие: это число пришлось в понедельник и потому выезжаем днем прежде, то есть послезавтра. Прощальные мои визиты почти кончены, рекомендательных писем я ни от кого не взял, потому что не просил, а обещавшие сами напомнить о них не догадались. Пишу к тебе последнее письмо из Москвы, а чтоб оно было не совсем без интереса, так вот отчет о ‘Дидоне’. Плавильщиков (Ярб) поразил меня: это рыкающий лев, в некоторых местах роли, и особенно в конце второго действия, он так был страшен, что даже у меня, привыкшего к ощущениям театральным, невольно билось сердце и застывала кровь, а о сестрах я уже не говорю: бедняжки до смерти перепугались. По возвращении из театра я записал те места, в которых он показался мне превосходнее. Семейство князя Михаила Александровича, к которому я входил в ложу во время антракта, встретило меня радостным вопросом: ‘А каков наш Лекен?’. — ‘Нечего и говорить, — отвечал я, — превосходен!’. — ‘Вот то-то же! А у вас только и на языке, что Штейнсберг да мамзель Штейн!» Княжны не могут простить мне сравнения последней с Сандуновою. В понедельник открывается французский театр, причисленный уже к императорским театрам, в это время я буду далеко от Москвы, и _з_а_д_н_я_я_ _з_а_б_ы_в_а_я, _п_р_о_с_т_и_р_а_т_ь_с_я_ _в_п_р_е_д_ь. Однако ж, как ни доволен я отъездом, а грустно расстаться с своими, и невольно думается: когда-то, где и как бог приведет опять свидеться? До сих пор я был не один, тепло было мне на свете, и вот через несколько дней я вдруг как будто осиротею и буду один… нет, виноват, я не буду один,
Erinnerung und Hoffnung bluhn
Den Herzen, die von Freundschaft gluhn.
{Воспоминание и надежда цветут для сердец, которые пылают дружбой (нем.).}
Прости: из Петербурга я не могу писать к тебе так часто, как доселе писал, но можешь быть уверен, что будешь получать раза два или три в месяц ежедневный и подробный журнал моего житья-бытья и моих похождений на чужой стороне. Привычка — вторая натура: я не могу заснуть, без того чтоб не записать всего, что видел, слышал или чувствовал в продолжение прожитого дня.
Побереги Дураков моих, и если они произведут достойных себе потомков, то прикажи воспитать их несколько для меня на всякий случай.
С. Петербург. 24 ноября 1806, суббота.
После пятисуточного путешествия мы, наконец, дотащились до Петербурга, и вот другой день, как я дышу воздухом петербургским и — дома сумасшедших, в котором мы остановились. Почтенный Эллизен, тесть Альбини и главный доктор Обуховской больницы умалишенных, приютил нас до того времени, как успеем приискать себе квартиры. Это умный, искусный врач и добрый человек22. Он никак не допустил меня переехать в гостиницу, уверяя, что он давно уже знаком со мною, а с старым знакомым не церемонятся, и потому он арестует меня до приискания помещения, которое у него есть уже в виду, в доме друга его, придворного доктора Торсберга, у Каменного моста. У Эллизена есть сын (такой же красавец в мужчинах, как и в женщинах дочь), который служит в Иностранной же коллегии коллежским асеcсором и весною должен ехать в Америку в звании секретаря посольства. Итак, волею-неволею, я должен прожить некоторое время в доме сумасшедших, и, признаюсь, несмотря на ласку и приветливость хозяина и на доказательства истинно братской дружбы Альбини, мужа и жены, я чувствую себя не очень покойным и мысленно тревожусь каким-то смутным предчувствием: не суждено ли мне кончить петербургское мое поприще в том же доме, в котором я его начал? Впрочем, воля божия!
Утром явился я к одолжителю моему, старику Лабату, который встретил меня с восхищением и тотчас же пригласил обедать. Я отговаривался под разными предлогами, но напрасно. Упрямый уроженец Гасконии не выпустил меня из своего кабинета до самого обеда и не приказал сказывать о приезде моем ни старухе, жене своей, ни дочерям, из которых младшая, Катерина, сегодня именинница, желая неожиданно представить им меня пред самым обедом. Но вот наступил час этого обеда, и дамы вошли в гостиную, старик, оставив меня за ширмами, завел обо мне речь и с негодованием жаловался на мое неприбытие, дамы стали что-то говорить в мою защиту, как вдруг он, толкнув меня из-за ширм, ‘le voici votre grand flandrin! — вскричал он, — etouffez-le de vos embrassements!’ {Вот он, ваш растяпа! задушите его в своих объятиях (франц.).}. Разумеется, дамы ахнули от удовольствия и буквально чуть не задушили меня своими объятиями. Странное дело: более года прошло с того времени, как мы расстались, и, следовательно, я должен был бы показаться им годом старее — вышло напротив: я помолодел для них пятью годами, они обошлись со мною как с двенадцатилетним ребенком и решительно взяли под свою опеку. Тем лучше! Скоро наехали гости, большею частью старые французские эмигранты: маркиз де Лаферте, за отсутствием графа Блакаса, поверенный в делах Людовика XVIII, граф де Монфокон, маркиз де Мастен, шевалье де Ла-Мотт, генерал ле Брен, знаменитый корабельный строитель, состоящий в нашей службе, гвардии капитаны: Шап де Растиньяк, граф де Бальмен, Дамас, граф де Местр, сочинитель прекрасной книги ‘Voyage autour de ma chambre’ {‘Путешествие вокруг моей комнаты’ (франц.).}, настоятель церкви Мальтийского ордена аббат Локман и другие, но из русских было только двое: я и прелюбезный молодой человек, Филипп Филиппович Вигель, с которым мы тотчас и познакомились23. Лабат живет в правом флигеле Михайловского замка, которого он при покойном государе был кастеланом. Теперь эта должность упразднена, и он, для проформы, переименован в смотрители Зимнего дворца с оставлением при нем всего жалованья и содержания.
Вскоре после обеда приехал Иван Петрович Эйнбродт, лейб-хирург императрицы Марии Федоровны, не поспевший к обеду по служебным своим занятиям при дворе, меня тотчас же ему представили, и я не знал, как выразить ему благодарность за его хлопоты и заботы о моем определении. Это прекраснейший человек. Он женат на старшей дочери Лабата, вдове генерала Лукашевича, от которого у ней осталось двое детей: сын, оставивший службу и находящийся в деревнях своих, и дочь, воспитывавшаяся в институте и живущая у деда: девушка преумная и предобрая, но дурная собою и, к несчастью, тоскующая о том беспрерывно. Едва познакомились мы с ней — и как будто целый век были знакомы: она тотчас успела поверить мне свое горе и свои жалобы на природу, отказавшую ей в красоте. ‘Aimez moi un peu, monsieur, et je serai une tendre soeur pour vous, je ne puis etre rien autre chose pour personne, car vous voyez, je suis si laide’ {Любите меня немного, и я буду вам нежной сестрой, никем иным ни для кого я не могу быть: вы же видите, как я безобразна (франц.).}. Бедная Марья Лукинична!
Долго продержали меня добрые Лабаты, расспрашивая о том, о сем и давая такие подробные наставления насчет моего поведения, что, слушая их, я едва удержался от смеха. Они отпустили меня под одним только условием, чтоб всякий день у них обедать. Поздно возвратился я в свой дом сумасшедших, где радушный мой хозяин и милая Дарья Егоровна начинали уже о мне беспокоиться. Я успокоил их, сказав, что нанял славного извозчика по тридцати рублей в месяц и продержу его до тех пор, пока не узнаю сам всего Петербурга.
25 ноября, воскресенье.
Нынче слушал обедню у Спаса на Сенной. По окончании службы читан был манифест от 16-го числа о войне с французами. Удивительно, как пришелся кстати апостол: ‘Братие, облецытеся во вся оружия божия и шлем спасения восприимите и меч духовный, иже есть глагол божий’ (ко Еффесеем зачало 233).
По рекомендации Эллизена, был у Торсберга и нанял квартиру в три комнаты с небольшою кухнею, по двадцати пяти рублей в месяц. Этот Торсберг человек замечательной наружности: лет пятидесяти, маленький, кругленький пузанчик, с такою открытою физиономиею, такой румяный и такого веселого нрава, что совсем не похож на доктора. Я начал с ним говорить по-немецки и очаровал его так, что он, кажется, готов был бы отдать мне квартиру даром, звал к себе по четвергам, объявив, что в этот день собираются у него приятели, бывает музыка, играют и поют, иногда танцуют, после ужинают и все проводят время чрезвычайно весело. Да, этот бесподобный Herr Doctor — сущая находка!
Альбини также наняли себе квартиру и почти насупротив дома Торсберга, так что из окошек моих видны окошки их квартиры. Послезавтра мы переедем каждый в свое гнездо, а завтра отправлюсь явиться к начальству.
26 ноября, понедельник.
Утром был у обер-секретаря Иностранной коллегии Ильи Карловича Вестмана, принял меня как нельзя благосклоннее, но пенял, отчего так долго не являлся я к должности, расспрашивал — чем занимался прежде и чем намерен заниматься теперь, хочу ли действительно служить или служить только для того, чтоб, как многие, за выслугу лет получать чины. Я отвечал, что занимаюсь литературою, я легко могу заниматься переводами, если нужно, и что желаю служить действительно, зачем и приехал в Петербург, иначе старался бы определиться в Московский архив. — ‘Да, — сказал он мне с усмешкою, — для переводов комедий Коцебу под дирекцией Малиновского’. Я возразил, что и в Архиве Николай Николаич Бантыш-Каменский нашел бы дело желающему. — ‘Правда,— сказал он, — но дело-то Николая Николаича требует труда и усидчивости, а потому охотников на него не находится’. Илья Карлович велел позвать экзекутора С. К. Константинова и поручил ему представить меня, когда явлюсь к должности, секретарю В. А. Поленову и познакомить с членами Казенного департамента, а между тем назначить и в дежурство. ‘Если же вы, по приезде, еще не устроились, — присовокупил Вестман, — так можете с неделю и не ходить в Коллегию’. Я сказал, что с благодарностью воспользуюсь его предложением и употреблю несколько дней на обмеблирование квартиры и обзаведение себя всем нужным.
После обеда заезжал на короткое время к Лабатам. Нашел у них шталмейстера Ададурова с женою: сидели у камина, болтая всякий вздор. Звали с собою во французский театр, в котором имеют постоянную ложу, но я просил уволить меня до будущей недели от всякого развлечения. Анна Ивановна Ададурова, которой меня рекомендовали, молодая женщина, очень любезная и словоохотливая, приглашала к себе. — Хорошо, но прежде надобно осмотреться.
Купил мебель и посуду, всего рублей на полтораста, и перевез на квартиру, в которой завтра же и ночевать буду.
27 ноября, вторник.
Альбини непременно хотел меня представить знаменитому доктору лейб-медику Франку, который был его наставником в медицине и которого почитает он своим благодетелем24. Я согласился ехать с ним единственно в угодность ему, потому что знакомство с Франком ни к чему мне служить не могло, но между тем после чрезвычайно доволен был, увидев это замечательнейшее лицо в летописях современной медицины. Франку на вид около семидесяти лет, но какое прекрасное старческое лицо, какой умный и живой разговор! Он спросил меня, какими предметами наук я занимался в университете и не имею ли намерения продолжать занятия по какой-нибудь специальной части для составления себе карьеры. Этот вопрос смутил меня: п_р_е_д_м_е_т_ы_ _н_а_у_к, _с_п_е_ц_и_а_л_ь_н_а_я_ _ч_а_с_т_ь! Этого никогда мне и в голову не приходило, и Франк, кажется, полагал, что говорит с _н_е_м_е_ц_к_и_м_ _с_т_у_д_е_н_т_о_м. Однако ж, к счастью, мне пришло на мысль сказать, что я больше занимался словесностью, которую считал полезнейшею для избранного мною рода службы. Тут заговорил он о Гёте, Шиллере, директоре нашего Кадетского корпуса Клингере, Гуфланде и проч., исчислял их творения и кончил тем, что вместе с словесностью не худо бы заниматься и какою-нибудь специальною наукою, потому что одна словесность не составляет знания и не может развить в человеке способность мышления в степени, сообразной с требованиями современного просвещения. Ах! правда, правда, Herr Franck, и слава богу, что вы не заметили, как я, слушая вас, краснел за свое невежество!
Все это пишу я в новой своей квартире, на новом столе, сидя на новом стуле и обмакивая новое перо в новую чернильницу. Словом, у меня все почти новое, даже и новые мысли, старого только и осталось, что полное чувства сердце да две физиономии моих челядинцев’
28 ноября, среда.
Заезжал в Коллегию и неожиданно встретился с пансионскими соучениками моими А. Н. Хвостовым и П. А. Азанчевским, которые также служат в Коллегии. Степан Константинович, по поручению Вестмана, представил меня Василью Алексеевичу Поленову, который уже знал обо мне от самого Вестмана и обещал дать занятие. Умный, прекраснейший человек! Потом рекомендовал экспедитору М. В. Веньяминову, предоброму и очень живому старику, который более сорока лет занимается одним и тем же: изготовлением кувертов для отправляемых бумаг и запечатыванием их. Эти куверты делает он мастерски, без ножниц, по принятому в Коллегии обычаю, и поставляет в том свою славу. ‘Вот, батюшка, — сказал он мне, — милости-ко просим к нам: выучим тебя делать кувертики, выучим на славу’. Потом Степан Константинович повел меня в так называемый Департамент казенных дел и представил членам, действительным статским советникам Н. В. Яблонскому, приставу при грузинских царях и царицах, Маркову, занимающемуся составлением книги ‘Всеобщий стряпчий’, контролеру Ф. Д. Иванову, высокому, худощавому старику в рыжем парике, состоящему церковным старостою при одной из церквей, об украшении которой заботится он непрестанно, и, наконец, казначею статскому советнику Борису Ильичу Юкину, страстному любителю ружейной охоты. Все это узнал я почти тотчас от моего разговорчивого вожатого и частью от них самих, потому что все они, кажется, добрые, простосердечные люди и любят поговорить, очень обласкали меня.
У входа в Секретную экспедицию, в которой давно уже нет никаких секретов, заметил я сторожа, худощавого и невысокого роста старика, обвешенного медалями. Посмотрев на него, я удивился, что в его лета волосы у него черны, как смоль. ‘А сколько, слышь ты, дашь ему лет?’, — спросил меня экзекутор. — ‘Я полагаю, — отвечал я наобум, — что ему должно быть лет под 70’. — ‘Эх-ма, слышь ты, далеко за 90! Государя Петра I помнит. Ты потолкуй с ним: учнет, слышь ты, рассказывать, что твоя книга’. — ‘Уж, конечно, батюшка Степан Константиныч, потолкую, да еще и как!’. Это такая пожива, какие нашему брату встречаются не всякий день! Я назначен в дежурство надворного советника И. А. Лазарева, вместе с переводчиком Н. И. Хмельницкими М. И. Кусовниковым. Скучно тем, что надобно ночевать в Коллегии.
29 ноября, четверг.
Обедал у Лабата. Он, сверх страсти своей к гостеприимству, имеет еще и другое качество — быть отличным знатоком поваренного искусства. Все кушанья приготовляются у него по его приказаниям, от которых повар не смеет отступить ни на волос. Эти кушанья так просты, но так вкусны, что нельзя не есть, хотя бы и не хотелось. Александр Львович Нарышкин, величайший гастроном своего времени, отзывался о его cuisine bourgeoise {О его домашнем столе (франц.).}, что она несравненно вкуснее затейливой и прихотливой собственной его кухни. Граф Монфокон — ежедневный гость за столом Лабата. Он очень полюбил меня, особенно за то, что я не большой охотник до Вольтера, которого он ненавидит, приписывая его учению бедствия своего отечества. Старики любят поспорить, да и все семейство, кажется, от того не прочь, кроме внучки, которая мало мешается в горячие споры.
Вечером были во французском спектакле. Давали Мольерова ‘Дон-Жуана’, переложенного в стихи Томасом Корнелем, и маленькую оперку ‘La Maison a venire’. Я удивился совершенству, с каким играли актеры: какие таланты и какой ансамбль! Дюран, Каллан, Деглиньи, Дюкроаси — это первоклассные артисты. Какая естественность и как говорят стихи — прелесть и только! В опере участвовали актеры Андриё, Сен-Леон, Клапаред, Флорио, Меес и актрисы Филлис-Андриё и сестра ее Филлис-Бертен. Вот это так спектакль! Бог даст, пообживусь, буду попристальнее следить за французскими спектаклями. У мадам Филлис-Андриё отличный голос, но, сверх того, какая очаровательная актриса!
30 ноября, пятница.
Сегодня объявлен манифест о милиции25.Благодарение богу! Все наконец объяснилось, и против общего врага приняты меры сильные и действительные. В Коллегии толкуют об огромных пожертвованиях, которые все состояния в Петербурге изъявляют готовность принести в дар отечеству. Я воображаю, что по получении сего манифеста произойдет в Москве и какие толки произведет он в Английском клубе! Кого-то выберут начальствующим московской милициею: это очень любопытно знать. Там столько старых, отличных екатерининских генералов: граф А. Г. Орлов, князь А. А. Прозоровский, князь Ю. В. Долгорукий, Марков и проч. А богачи московские? За ними-то уж, верно, дело не станет: если они так щедры и податливы там, где эти качества не могут иметь достойной оценки, то как, воображаю, распояшутся они теперь, когда этой щедрости потребует от них общественная нужда и сохранение славы отечества.
В ожидании служебного занятия я только и делаю, что знакомлюсь с своими сослуживцами, и нынче больше часа протолковал в Казенном департаменте о всячине, в которой, разумеется, важнейшим предметом были Бонапарте и его дерзостные покушения против России. Но бог весть каким образом от Бонапарте перешли мы вдруг к троянской войне. Не знаю, почему-то сделалось известно, что я, studiosus {Учащийся, ученый (лат.).}, пишу стихи, и, следственно, должен быть смыслящ в древней истории. ‘До сих пор понять не могу распределения чинов греческой армии, — говорил Федор Данилович Иванов, — замечаю в ней большую неурядицу и отсутствие всякой субординации, вижу, например, что Агамемнон был главнокомандующим, то-есть в роде нашего фельдмаршала, следовательно прочие, как то: Ахиллес, Аяксы, Диомед, Улисс, должны были как будто быть корпусными или дивизионными командирами, а между тем они своего фельдмаршала ни во что не ставят, особенно этот забияка Ахиллес, который называет его публично пьяницей, да я бы тотчас же велел его заметать дротиками, коли ружья не были еще выдуманы. Растолкуйте, пожалуйста, отчего все это происходило?’. На этот вопрос я решительно не нашелся, что отвечать, и, к предосуждению своей учености, предоставил другим собеседникам разрешить недоумение доброго контролера. Мне сказывали, что троянская война в мирное время всегда была главным предметом рассуждений членов Казенного департамента, в который приходил ежедневно ораторствовать переводчик В. А. Викулин, сын богатого откупщика Викулина, прозванный гамбургскою газетою.
Возращаясь из Коллегии, встретился с Кистером, который преблагополучно поживает здесь с мадам Штейнсберг и квартирует вместе с Гебгардом. Он хотел зайти ко мне рассказать многое о здешнем немецком театре и вместе узнать, что делается у немцев в Москве. Буду рад, потому что одному иногда бывает скучно, а надоедать Альбини и Лабату беспрерывными посещениями как-то совестно, хотя они не только желают, но даже требуют, чтоб я как можно чаще был у них.
На днях думаю представиться Державину с моим ‘Артабаном’. Великий поэт в эпоху губернаторства своего в Тамбове был дружен с дедом моим, который, после увольнения от должности вятского губернатора, жил в тамбовской деревне и, любя чтение, был одним из усердных поклонников певца Фелицы.
1 декабря, суббота.
Утро просидели у меня немцы. Кистер привел Гебгарда, который чрезвычайно был рад познакомиться со мною и принес поклон от жены своей, бывшей мамзель Штейн, доброй моей приятельницы. Они рассказали мне всю подноготную о здешнем немецком театре и зазвали в сегодняшний спектакль. Проводив их, я пошел обедать в гостиницу ‘Лондон’, на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади, и познакомился там с князьями Вадбольскими, братьями В. П. Муромцевой, жены теперешнего содержателя московской немецкой труппы. Они отлично играют на бильярде. После сытного обеда, за который заплатили по 2 р. 50 к. с персоны, мы отправились вместе в немецкий театр. Давали ‘Kabale und Liebe’. Гебгард играл Фердинанда, Кудич — президента, Борк — Вурма, Брюкль — музыканта, мадам Эвест — жену его, мамзель Лёве — леди Мильфорт, а мадам Гебгард-Штейн — Луизу. Последнюю в роли Луизы я видел уже в Москве, она по-прежнему превосходна, если еще не превосходнее. Вся пьеса была обставлена и разыграна мастерски. Не говорю о Гебгарде: роль Фердинанда лучшая из его ролей, но как хорошо, естественно играла мадам Эвест! какой талант у этого Борка для представления таких хладнокровных злодеев, каков Вурм! с какою величавостью и достоинством играла эта _п_о_л_н_о_г_р_у_д_а_я красавица мамзель Лёве — право загляденье! Я вышел из спектакля вполне очарованный и талантами актеров и ансамблем всей пьесы и спешил передать сделанное на меня ими впечатление милой своей Schwester Dorchen, которая покамест сидит одна, занимаясь уборкою нового своего жилища: муж начал ездить по своим больным.
2 декабря, воскресенье.
Сегодня, наконец, бог привел увидеть государя. Сколько дней ходил я всюду, чтоб где-нибудь встретить его, и никак не удавалось, но зато нынешний день насмотрелся на него вдоволь. Какая величавая наружность, какой красавец, и ко всему этому, — какая душа! Я увидел его в то время, когда он с парада изволил идти гулять на Дворцовую набережную, и следовал за ним в некотором расстоянии, когда же, дойдя до Троицкого моста, он оборачивался назад, я отходил в сторону и не спускал с него глаз, он два раза останавливался и благосклонно изволил разговаривать с какими-то генералами… что за ангельское лицо и пленительная улыбка!
Когда, за обедом, я объявил семейству Лабата, что видел государя, оно было в восхищении. Эти добрые люди так ему преданы, так его любят, что не могут иначе говорить о нем, как с величайшим восторгом и почти со слезами. ‘Кроме того, что он примерный государь, — говорят они, — но вместе и благодетель наш, и если мы имеем средства жить, так этим всем ему обязаны’. Я недавно, в Петербурге, а уж не от них одних слышу подобные отзывы о благости государя.
4 декабря, вторник.
Нынешнюю ночь я ночевал на дежурстве в Коллегии, и оттого в дневнике моем будет пропуск. Я предполагал провести эту ночь скучно и неловко, но вышло напротив: товарищи мои, Кусовников и Хмельницкий, ребята славные и веселые, последний большой любитель литературы, много читает и занимается сам переводом трагедии ‘Зельмира’, но жалуется, что плохо идет: не ладит с рифмами. Я узнал от него, что он сын того Хмельницкого, который сочинил книгу ‘Свет зримый в лицах’, и что известный Эмин, автор комедии в стихах ‘Знатоки’, женат на родной его сестре и находится теперь губернатором в Выборге.26 Рад сердечно, c’est une connaissance a cultivar {Это знакомство надо поддерживать (франц.).}.
Получил письмо от своих и от Петра Ивановича, который продолжает и без меня жить у нас и обещается не оставлять моих до тех пор, покамест его не прогонят, следовательно, он останется надолго. Пишет, что сестры очень тупы и ленивы и вместо того, чтоб слушать логику и риторику, забавляются, болтая с ним всякий вздор. Я узнаю милых сестриц моих, да что до того? Ведь не всем же быть барышнями Скульскими и Извековою.27
5 декабря, среда.
Был у Державина — и до сих пор не могу придти в себя от сердечного восхищения. С именем Державина соединено было все в моем понятии, все, что составляет достоинство человека: вера в бога, честь, правда, любовь к ближнему, преданность к государю и отечеству, высокий талант и труд бескорыстный… и вот я увидел этого мужа,
кто, строя лиру,
Языком сердца говорил!28
Сильно билось у меня сердце, когда въехал я на двор невысокого дома на Фонтанке, находящегося невдалеке от прежней моей квартиры в Доме умалишенных. Вхожу в сени с ‘Артабаном’ подмышкою и спрашиваю дремавшего на стуле лакея: ‘Дома ли его высокопревосходительство и принимает ли сегодня?’. — ‘Пожалуйте-с’,— отвечал мне лакей, указывая рукою на деревянную лестницу, ведущую в верхние комнаты. — ‘Но, голубчик, нельзя ли доложить прежде, что вот приехал Степан Петрович Жихарев, а то, может быть, его высокопревосходительство занят’. — ‘Ничего-с, пожалуйте, енарал в кабинете один’. — ‘Так проводи же, голубчик’. — ‘Ничего-с, извольте идти сами-с, прямо по лестнице, а там и дверь в кабинет, первая налево’. Я пошел или, скорее, поплелся, ноги подгибались подо мною, руки тряслись, и я весь был сам не свой: меня била лихорадка. Взойдя наверх и остановившись пред стеклянною дверью, первою налево, завешенною зеленою тафтою, я не знал, что мне делать — отворять ли дверь или дожидаться, покамест кто-нибудь случайно отворит ее. Я так был смешан и так смешон! К счастью, явилась мне неожиданная помощь в образе прелестной девушки, лет 18, которая, пробежав мимо меня и, вероятно, заметив мое смущение тотчас остановилась и, добродушно спросив: ‘Вы, верно, к дядюшке?’, — без церемонии отворила дверь, примолвив: ‘Войдите’. Я вошел. Старец лет 65, бледный и угрюмый, в белом колпаке, в беличьем тулупе, покрытом синею шелковою материею, сидел в креслах за письменным столом, стоявшем посредине кабинета, углубясь в чтение какой-то книги. Из-за пазухи у него торчала головка белой собачки, до такой степени погруженной в дремоту, что она и не заметила моего прихода. Я кашлянул. Державин — потому что это был он — взглянул на меня, поправил на голове колпак и, как будто спросонья зевнув, сказал мне: ‘Извините, я так зачитался, что и не заметил вас. Что вам угодно?’. Я отвечал, что по приезде в Петербург я первою обязанностью поставил себе быть у него с данью того искреннего уважения к его имени, в котором был воспитан, что он, будучи так коротко знаком с дедом, конечно, не откажет и внуку в своей благосклонности. Тут я назвал себя. ‘Так вы внук Степана Данилыча? Как я рад! А зачем сюда приехали? Не определяться ли в службу? — и, не дав мне времени отвечать, продолжал, — если так, то я могу попросить князя Петра Васильича (Лопухина) и даже графа Николая Петровича (Румянцева)’. Я объяснил ему, что я уже в службу определен и что ни в ком и ни в чем покамест надобности не имею, кроме его благосклонности. Он стал расспрашивать меня, где я учился, чем занимался, какое наше состояние и проч., и, когда я удовлетворил всем его вопросам, он, как будто спохватившись, сказал: ‘Да что ж вы стоите? садитесь’. Я взял стул и подсел к нему. ‘Ну а это что у вас за книга?’. Я отвечал, что это трагедия моего сочинения ‘Артабан’, которую я желал бы посвятить ему, если только она того стоит. ‘Вот как! так вы пишете стихи — хорошо! Прочитайте-ка что-нибудь’. Я развернул моего ‘Артабана’ и прочитал ему сцену из 3-го действия, в которой впавший в опалу и скитающийся в пустыне царедворец Артабан поверяет стихиям свою скорбь и негодование, пылая мщением. Державин слушал очень внимательно, и, когда я перестал читать, он, ласково и с улыбкою посмотрев на меня, сказал: ‘Прекрасно. Оставьте, пожалуйста, трагедию вашу у меня: я с удовольствием ее прочитаю и скажу вам свое мнение’. Я был в восторге, у меня развязался язык, и откуда взялось красноречие! Я стал говорить о его сочинениях, многие цитировал целиком, рассказал о знакомстве моем с И. И. Дмитриевым, о его к нему послании, начинающемся так: ‘Бард безымянный, тебя ль не узнаю’, которое прочитал от начала до конца, распространился о некоторых московских литераторах, особенно о Мерзлякове и Жуковском, которые были ему вовсе неизвестны, словом, сделался чрезвычайно смел. Державин все время слушал меня с видимым удовольствием и потом, несколько призадумавшись, сказал, что он желал бы, чтоб я остался у него обедать. Я объяснил ‘ему, что с величайшим удовольствием исполнил бы его волю, если б не дал уже слова обедать у прежнего своего хозяина, доктора Эллизена. ‘Ну, так милости просим послезавтра, потому что завтра хотя и праздник, но у нас день невеселый: память по Николае Александровиче Львове’. Я поклонился в знак согласия. ‘Да прошу вперед без церемонии ко мне жаловать всякий день, если можно. Ведь у вас здесь знакомых, должно быть, немного’.
И вот я послезавтра буду обедать у Державина! Напишу о том к своим. Боюсь, что не поверят моему благополучию. Воображаю, что скажет Петр Иванович и как вырасту я в его мнении.
6 декабря, четверг.
Слушал обедню в церкви Николы морского, в которой сегодня храмовый праздник. Литургию совершал митрополит Амвросий с синодальными членами: преосвященными псковским Иринием и тверским Мефодием. Какая величавая наружность у митрополита, какой рост и какая осанка! Служит просто, но с большою важностью. Меня поразил придворный протодьякон Алексей Григорьевич Воржский, приглашенный на сегодняшнее служение по случаю праздника. Что у него за голос — вообразить себе нельзя, и какое мастерское произношение! верное, чистое, ясное, всякое слово выкатывалось жемчугом, а еще более меня удивило то, что при чтении евангелия он соблюдал надлежащую интонацию, делал ударения на тех словах, которые для большего уразумения того требовали, и возвышал или понижал голос сообразно смыслу возглашаемой речи. Он при дворцовой церкви считается по старшинству в пятых, но по достоинству — первый. У старшего протодьякона Ивана Александровича голос еще сильнее, но не обработан, он также велик ростом и еще дороднее Воржского, но не имеет ни этой благородной осанки, ни этого необыкновенного мастерства в чтении. Воржский, как рассказывал мне после обедни дьячок Иван Филиппович, — очень не глупый человек, — привезен сюда ярославским архиереем Павлом, бывшим синодальным членом, преосвященный любил великолепие церковной службы и сам сформировал как Воржского, так и отличных певчих, из которых многие взяты в придворный певческий хор.
7 декабря, пятница.
К Гавриилу Романовичу приехал я, по назначению, в 3 часа. Домашние его находились уж в большой гостиной, находящейся в нижнем этаже, и сидели у камина, а сам он, в том же синем шелковом тулупе, но в парике, задумчиво расхаживал по комнатам и по временам гладил головку собачки, которая, так же как и вчера, высовывалась у него из-за пазухи. Лишь только я успел войти, как он тотчас же представил меня своей супруге Дарье Алексеевне: ‘Вот, матушка, Степан Петрович Жихарев, о котором я тебе говорил. Прошу полюбить его: он внук старинного тамбовского моего приятеля’. Потом, обратившись к племянницам, продолжал: ‘Вам рекомендовать его нечего: сами познакомитесь’. И тут же совершенно переменив вчерашний учтивый со мною тон, с большею живостью начал говорить об ‘Артабане’. — ‘Читал я, братец, твою трагедию и, признаюсь, оторваться от нее не мог: ну, право, прекрасно! Да откуда у тебя талант такой? Все так громко, высоко, стихи такие плавные и звучные, какие редко встречал я даже у Шихматова’. Я остолбенел: мне пришло на мысль, что он вздумал морочить меня. Однако ж, думаю: нет, из-за чего бы ему, Державину, говорить мне комплименты, если б в самом деле в трагедии моей не было никаких достоинств? Я отвечал, что с малолетства напитан был чтением священного писания, книг пророческих и его сочинений, что едва только выучился лепетать, как знал уже наизусть некоторые его оды, как то: ‘Бога’, ‘Вельможу’, ‘Мой истукан’, ‘На смерть князя Мещерского’ и ‘К Фелице’, что эти стихотворения служили для меня лучшим руководством в нравственности, нежели все школьные наставления. Кажется, он остался очень доволен моим объяснением.
За обедом посадили меня возле хозяйки, которая была ко мне чрезвычайно ласкова и внимательна. ‘Пожалуйста, бывайте у нас чаще, мы всякий день обедаем дома и по вечерам никуда почти не выезжаем. Будьте у нас, как у родных’. Державин за столом был неразговорчив, напротив, прелестные племянницы его говорили беспрестанно, мило и умно. Племянников не было, а мне очень хотелось познакомиться с ними. Старший Леонид служит в Иностранной коллегии и недавно приехал из Мадрида, где он был при посольстве. Но время не ушло.
После обеда Гаврила Романович сел в кресло за дверью гостиной и тотчас же задремал. Вера Николаевна сказала мне, что это всегдашняя его привычка. ‘А что это за собачка, — спросил я, — которая торчит у дядюшки из-за пазухи, только жмурит глаза да глотает хлебные катышки из руки дядюшкиной?’. — ‘Это воспоминание доброго дела, — отвечала мне В. Н. — К дядюшке ходила по временам за пособием одна бедная старушка, с этой собачкой на руках. Однажды зимою бедняжка притащилась, окоченевшая от холода, и, получив обыкновенное пособие, ушла, но вскоре возвратилась и со слезами умоляла дядюшку взять себе эту собачку, которая всегда к нему так ласкалась, как будто чувствовала его благодеяние. Дядюшка согласился, но с тем, чтоб старушка получала у него по смерть свою пансион, который она и получает, только она, по дряхлости своей, не ходит за ним, а дядюшка заносит его к ней сам, во время своих прогулок. С тех пор собачка не оставляет дядюшку ни на минуту, и если она у него не за пазухой или не вместе с ним на диване, то лает, визжит и мечется по целому дому’. При этом рассказе у меня навернулись на глазах слезы — и я не стыдился их, потому что, по словам его же, неистощимого и неисчерпаемого Державина,
Почувствовать добра приятство
Такое есть души богатство,
Какого Крез не собирал!29
Покамест наш бард дремал в своем кресле, я рассматривал известный портрет его, писанный Тончи. Какая идея, как написан и какое до сих пор еще сходство! Мне хотелось видеть его бюст, изваянный Рашетом и так им прославленный в стихотворении ‘Мой истукан’, но он, по желанию поэта, находился наверху, в диванной его супруги:
А ты, любезная супруга,
Меж тем возьми сей истукан,
Спрячь для себя, родни, для друга
Его в серпянный свой диван.30
Проснувшись, Гаврила Романович опять, между прочим, повторил предложение дать мне на всякий случай рекомендательные письма к князю Лопухину и к графу Румянцеву и даже настоял на том, чтоб я к ним представился. ‘Князь Лопухин, — сказал мне Гаврила Романович, — человек старинного покроя и не тяготится принять и приласкать молодого человека, у которого нет связей, да и Румянцев человек обходительный и покровительствует людям талантливым и ученым. Правду молвить, и все-то _о_н_и_ (разумея министров) большею частью люди добрые, вот хоть бы и граф Петр Васильич, хотя и не может до сих пор забыть моего Беатуса.31 Да как быть!’.
Я откланялся, обещая бывать у Гаврила Романовича так часто, как только могу, и конечно, сдержу свое слово, лишь бы не надоесть.
8 декабря, суббота.
В. А. Поленов дал мне работу. Я думал и бог весть какая важность, ан гора родила мышь: перевести два листика с французского! Я тут же перевел в один присест, да и бумага-то не заключает в себе ничего интересного. После ушел в любезный Казенный департамент болтать о троянской войне. Борис Ильич, однако, настоящий Немврод: узнав, что и я такой же охотник, как он сам, и что еще недавно охотился в Липецке, он с любопытством расспрашивал меня о всех подробностях, касающихся до охоты в нашем краю: какие в нем места для стрельбы — болотистые, гористые или кустарники, есть ли реки и озера, какого сорта больше дичь, какой породы у меня подружейные собаки, и проч. И когда я обстоятельно рассказывал ему, что есть болота и кустарники, реки и озера, что всякой дичи бездна: куликов, дупельшнепов, вальдшнепов и гаршнепов, что диких гусей и уток миллионы и, сверх того, множество дичи степной: кроншнепов, драхв, стрепетов и журавлей, что у меня две собаки, которых хотя и кличут _д_у_р_а_к_а_м_и, но в сущности это первые собаки в свете для всякого дела, — Борис Ильич ахал от удивления и, наконец, всплеснув руками, с горестью вскричал: ‘Хоть бы один денек поохотился в таком раю, а то ведь, не поверите, возьмешь коллежский катер, поедешь на взморье, таскаешься, таскаешься, да и убьешь _ч_и_р_к_а. Вот, сударь, наше положение!’.
Познакомился с Васильем Михайловичем Федоровым, автором драмы ‘Лиза, или следствие гордости и обольщения’. Он служит в Коллегии надворным советником. У него свой домик в Мещанской, недалеко от моей квартиры. Сказывал, что знаком со всеми почти русскими актерами и особенно с Яковлевым, звал к себе и обещал с ним познакомить.32
Между разговорами Федоров сделал замечание, которое показалось мне новым и чрезвычайно основательным: ‘Литераторы и даже простые любители литературы, — сказал он, — как масоны, узнают друг друга по какой-то особенности, которая их характеризует. Ничто не сводит так скоро и так коротко людей, как поклонение музам. Вот, например, мы с вами только что познакомились, а как будто уже давно вместе жили. Я не могу разъяснить, отчего это происходит: от одних ли и тех же вкусов и наклонностей и одинакового воззрения на предметы, но есть что-то таинственное, что влечет одного литератора к другому, разумеется, бывают исключения, но они редки’.
9 декабря, воскресенье.
Ездил сегодня с визитом к Анне Ивановне Ададуровой и попал очень кстати, потому что она именинница. К ней наехало множество знакомых с поздравлениями и, между прочим, прелестная Катерина Петровна Воеводская с мужем, толстая графиня Морелли, по первому браку Байкова, с дочерью, полковник Протасов, который считается у Ададуровых домашним другом, семейство Лазаревых и проч. Хозяйка приняла меня очень ласково и тотчас же рекомендовала Воеводской, единственной особе в этом обществе, которой я желал быть представленным. Алексей Петрович, муж хозяйки, человек очень добрый и тихий, приглашал меня на вечер, но я, не давая слова, только что откланивался: разумей как знаешь. Он большой охотник до нюхательного табаку, и я заметил, что знает в нем толк, потому что долго и с важностью толковал об искусстве стирать его. ‘Всякое дело мастера боится, — подумал я, — если шталмейстер такой же знаток в лошадях, как и в табаке, то конюшенная часть при дворе должна быть в порядке’.
Обедал у Лабата с графом Монфоконом и Ф. Ф. Вигелем. Зашла речь о французских трагиках. Старый эмигрант утверждал, что после Корнеля и Расина первое место по справедливости принадлежит Кребильону и что его ‘Радамист’ несравненно выше всех трагедий Вольтера, но Вигель, опровергая его мнение, доказывал, что все трагедии Вольтера, за исключением написанных им в глубокой старости, превосходят не только другие трагедии Кребильона,, но и самого ‘Радамиста’, в котором роль Фарасмана — слабая копия с Расинова ‘Митридата’. Слово за слово завязался такой горячий спор, что мы не знали куда деваться. По какому-то безотчетному чувству, я не очень люблю Вольтера, но в настоящем случае, по мнению моему, Вигель совершенно прав. Несмотря на молодость свою, он очень сведущ во французской литературе, знает французский язык в совершенстве и пишет на нем свободно.
10 декабря, понедельник.
Наконец успел побывать и в русском театре. Давали ‘Эдипа’, в котором роль Эдипа играл Шушерин, Тезея — Яковлев, Креона — Сахаров, Полиника — Щеников, Антигону — Семенова. Шушерин восхитил меня чувством и простотою игры своей. Как хорош он был во всех патетических местах своей роли и особенно в сцене проклятия сына! Он играет Эдипа совершенно другим образом, нежели Плавильщиков, и придает своей роли характер какого-то убожества, вынуждающего сострадание. Во всей первой сцене второго действия с дочерью он был, по мнению моему, гораздо выше Плавильщикова. Раздумье о настоящем бедственном положении, воспоминание о невольных преступлениях и обращение к Киферону — все эти места роли исполнены им были мастерски, с горестною мечтательностью, живо и естественно, но в сценах с Креоном Плавильщиков, как мне показалось, играл с большим достоинством.33 О Яковлеве можно сказать то же, что Карамзин сказал о Лариве: _э_т_о_ _ц_а_р_ь_ _н_а_ _с_ц_е_н_е. Кажется, что природа наделила его всеми возможными дарами, чтоб занимать первое место на трагической сцене. Какая мужественная красота, какая величавость и какой орган! Но роль Тезея едва ли должна быть по сердцу знаменитому актеру: она слишком ничтожна для этой великолепной натуры. Семенова прелестна, в первой раз в жизни удается мне видеть в актрисах русской сцены такое прекрасное явление: молода, красавица и играет с большим чувством. Щениковым я недоволен: выученная кукла, на фандарах, и не производит никакого впечатления, но Сахаров — актер опытный: дикция верная, голос ясный, на сцене как дома и стихи произносит мастерски.
Спектакль кончился прелестным дивертисментом. Прежде танцевали pas de trios танцовщик Дютак с танцовщицами Сен-Клер и Новинкою, в турецких костюмах, живо, быстро, восхитительно. За ними появились в pas de deux балетмейстер Дидло — Апполоном и воспитанница Иконина — Дианою. Этот Дидло признается теперь лучшим современным хореографом в Европе, но по наружности своей он, верно, последний. Худой, как остов, с преогромным носом, в светлорыжем парике, с лавровым на голове венком и с лирою в руках, он, несмотря на искусство, с каким танцевал свое pas, скорее был похож на карикатуру Апполона, чем на самого светлого бога песнопений. Зато Диана — так уж настоящая Диана: какой чудесный стан, какая возвышенная грудь, какие приемы и какая грация! Но так как совершенства на свете нет, то и грация Дианы — Икониной показалась мне несколько холодновата: никакой игры и жизни в физиономии. Наконец, pour la bonne bouche {На закуску (франц.).}, танцовщик Огюст с знаменитою Колосовою попотчевали публику русскою пляскою под музыку и напев хором песни: ‘Я по цветикам ходила’… Нечего сказать, очаровательно! Колосова исполнена грации одушевленной и безыскусственной:
Ступит ли ножкой,
Кивнет ли головкой,
Вздернет ли плечиком —
Словно рублем подарит!
Огюст красавец: настоящий русский парень, с умной очаровательной физиономией. Я узнал от сидевшего возле меня в партере чиновника Панина, по-видимому страстного любителя театра и знакомого с артистами, что настоящая фамилия Огюста — Пуаро и что он родной брат знаменитой некогда актрисы мадам Шевалье, бывшей любовницы графа Кутайсова.34 Панин прибавил, что Огюст в эпоху славы сестры своей был таким же добрым малым, как и теперь, и чрез посредство сестры успел оказать бескорыстно многим действительные услуги. Он очень любим всеми.