Время на прочтение: 9 минут(ы)
ЗАМТКИ О ТЕКУЩЕЙ ЛИТЕРАТУР {*}.
{* См. ‘Гражданинъ’ No 15-16 и No 18.}
Русская художественная литература есть одна изъ величайшихъ драгоцнностей, какими только обладаетъ русскiй народъ. Наука у насъ очень слаба, до сихъ поръ мы не успли доказать,
Что можетъ собственныхъ Платоновъ
И быстрыхъ разумомъ Невтоновъ
Россiйская земля рождать,
у насъ нтъ своихъ философовъ и филологовъ, есть отличные математики и натуралисты, но нтъ великихъ ученыхъ и въ этой области, русская исторiя только подаетъ надежды на оригинальность и растетъ среди такихъ умственныхъ волненiй и опасностей, что возбуждаетъ и страхъ за себя. Одно только ясно и несомннно: у насъ есть своя поэзiя, есть великiе и самобытные художественные писатели. Нашъ литературный языкъ уже обладаетъ полною свободою и зрлостiю, онъ уже есть достойное орудiе для выраженiя высочайшихъ и эирнйшихъ движенiй духа. И на этомъ язык есть произведенiя всемiрной красоты и неумирающаго значенiя, еслибы завтра исчезло русское царство, мы все-таки оставили бы мipy свое наслдiе и новые народы обязаны были бы свято беречь для себя поученiе, содержащееся въ нашихъ художественныхъ произведенiяхъ.
Какъ это случилось, почему именно въ художеств слова всего ярче и успшне проявился русскiй духъ, — вопросъ трудный. Можетъ быть разгадка заключается въ свойств самого художества, въ томъ, что оно не требуетъ строгой сознательности, а между тмъ выражаетъ свое содержанiе полне и глубже, чмъ вс сознательныя формы. Такъ Лтопись села Горохина есть лучшая критика на Карамзина, такъ начало врнаго пониманiя нашей исторiи нужно считать съ Капитанской дочки.
Русскiй духъ какъ будто поспшилъ высказаться въ художеств, прежде чмъ успетъ высказаться въ другихъ формахъ русской жизни.
Къ несчастiю, хорошее пониманiе такого высокаго и драгоцннаго явленiя, какъ наша литература, очень трудно, почти невозможно для большинства нашей публики. Это происходитъ и отъ высоты самого явленiя, недоступной для понятiй мало-развитыхъ, и еще боле оттого, что понятiя нашей интеллигенцiи безпрестанно направляются въ сторону впечатлнiями другаго рода, или возбуждаются къ дятельности совершенно ненормальной. Вотъ почему наша изящная словесность, какъ и многое другое въ русской жизни, принадлежитъ къ явленiямъ загадочнымъ, таинственнымъ.
Недавно намъ встртился очень рзкiй образчикъ той великой смутности понятiй, которая господствуетъ въ этомъ отношенiи въ публик и въ ея наставниц — журналистик. Въ прошломъ году гр. Л. Н. Толстой издалъ свою ‘Азбуку’. Эта ‘Азбука’ собственно не азбука, хотя въ ней есть и алфавитъ и склады и пр., это скоре дтская хрестоматiя, величиною въ пятьдесятъ печатныхъ листовъ. Половина этой хрестоматiи состоитъ изъ произведенiй самого составителя, или совершенно оригинальныхъ, или заимствованныхъ, но передланныхъ такъ, что часто они имютъ весьма мало общаго съ оригиналомъ. По намренiямъ автора, это — маленькiя художественныя произведенiя, которыя назначаются для дтей только потому, что, по своей простот, должны быть доступны всмъ возрастамъ.
На эту книгу очень вооружился ‘Встникъ Европы’. Одинъ изъ главнйшихъ упрековъ состоитъ — въ чемъ бы вы думали? Въ томъ, ккъ могъ Л. Н. Толстой возъимть претензiю самъ сочинять! ‘Встникъ Европы’ говоритъ объ этомъ съ негодованiемъ, съ горечью. Послушайте, въ самомъ дл:
‘Авторы (такого рода, какъ Л. Н. Толстой) всего боле хлопочутъ объ оригинальничаньи: имъ во что бы то ни стало хочется провести собственное мiровоззрнiе, нердко изъ рукъ вонъ какое узенькое и щедушное. Для достиженiя этой завтной мысли они неустанно фабрикуютъ безчисленныя статьи собственнаго, домашняго, нетребовательнаго (?) издлiя. Утомившись такою отчаянною самопроизводительностiю, они охотно прибгаютъ къ хорошимъ иностраннымъ книжечкамъ, безъ устали черпаютъ изъ нихъ, передлываютъ, коверкаютъ, окуцываютъ, разжижаютъ, т. е. неузнаваемо переработываютъ. А не проще ли, не естественне ли, не полезне ли и уже гораздо цлесообразне, на общую пользу составлять просто сборникъ или христоматiю изъ русскихъ псней и былинъ (но былины вдь есть у Л. Н. Толстаго?), изъ лтописей (и изъ лтописей есть!) изъ нашихъ образцовыхъ писателей — Гоголя, Тургенева, Аксакова, Ршетникова, Успенскихъ, Марко-Вовчка и многихъ другихъ….’ (‘Встн. Европы’. 1873. Январь, стр. 456).
Можетъ-ли быть что-нибудь забавне? Такого писателя какъ Л. Н. Толстой упрекаютъ въ томъ, зачмъ онъ фабрикуетъ статьи собственнаго издлiя! Ему ставятъ въ вину, зачмъ онъ предается самопроизводительности и думаетъ обойтись своими жалкими домашними средствами! Такому писателю какъ Л. Н. Толстой совтуютъ наконецъ, чтобы онъ лучше обратился къ образцовымъ писателямъ, именно къ Ршетникову, къ Успенскимъ, къ Марко-Вовчку!
Но это не только забавно, а и грустно. Каковы же должны быть понятiя у тхъ, которые это печатаютъ, и у тхъ, которые это преспокойно читаютъ! Неужели же возможно такое мннiе, что напримръ Ршетниковъ или Глбъ Успенскiй — образцовые писатели, а Л. Н. Толстой не только не образцовый, но не долженъ смть и думать соваться къ образцовымъ съ разсказами собственнаго издлiя? Намъ кажется, подобныя мннiя свидтельствуютъ о густой тьм, въ которой бродятъ наши просвтители, если они что-нибудь и понимаютъ въ литератур, то понимаютъ совершенно превратно: они видятъ нашу литературу вверхъ ногами.
Откуда же такое извращенiе понятiй? Ходячiя ученiя о поэзiи, унизившiя смыслъ искусства и много повредившiя ему и въ общемъ мннiи и въ развитiи самихъ художниковъ, извстны. Идеи политической борьбы, насущной пользы, общаго благосостоянiя и т. п. фанатически требовали себ главнаго мста, устраненiя или подчиненiя другихъ идей. Когда создаются новые боги, то старые должны быть низвержены, или даже обращаются въ демоновъ-соблазнителей, считаются врагами новаго божества. Кто не съ нами, тотъ противъ насъ. Книги, въ которыхъ писано не то, чт въ нашемъ коран, — вредныя книги и должны быть истреблены. Вотъ давнишнiя правила нетерпимости и фанатизма, въ силу которыхъ въ нашъ просвщенный вкъ поэзiя подверглась такому гоненiю и утсненiю, какого еще не бывало. Мудреного тутъ ничего нтъ: нашъ вкъ такое же поприще страстей и узкихъ мыслей, какъ и другiе вка, минуты, когда человчество устремляется къ идеямъ широкимъ и истинно-чистымъ, рдки и скоро проходятъ.
Всякая вещь только тогда бываетъ предметомъ искреннихъ желанiй и усилiй, когда цнится сама по себ, а не разсматривается только какъ средство для другой вещи. Къ вещамъ, которыя нужны намъ только какъ средства, мы бываемъ совершенно равнодушны, мы ихъ бросаемъ какъ скоро употребили ихъ въ дло, мы готовы замнить ихъ другими вещами, мы часто питаемъ къ нимъ даже отвращенiе. Мы не любимъ и не имемъ никакой надобности любить т лекарства, которыя возвращаютъ намъ здоровье, или тотъ костыль, который замняетъ намъ хромую ногу. Вотъ почему признавать какой-нибудь предметъ средствомъ значитъ безмрно умалить его значенiе, и вотъ гд основанiе для знаменитой формулы искусства для искусства. Она иметъ тотъ простой смыслъ, что искусство есть предметъ хорошiй самъ по себ, всегда достойный любви и желанiя, и слдовательно не можетъ быть разсматриваемо какъ средство. Противники этой формулы должны доказать, что искусство само по себ безразлично, что оно ни хорошо ни дурно, а получаетъ различную цну, смотря по своимъ результатамъ. Они должны поэтому доказывать, что есть случаи, когда искусство дурно, когда оно бываетъ безполезно, или безнравственно, или вредно въ какомъ-нибудь отношенiи.
Такъ они и доказываютъ.
Искусство, говорятъ они, не всегда ведетъ къ нашимъ цлямъ, а иногда и противодйствуетъ имъ, слдовательно оно бываетъ вредно. Вотъ положенiе, которое, по нашему мннiю, также трудно доказать, какъ и то, что пищеваренiе или дыханiе мшаютъ и противодйствуютъ чему-нибудь и потому бываютъ вредны.
Возьмемъ частный примръ. Лозунгъ къ отрицанiю истиннаго достоинства искусства далъ одинъ изъ нашихъ поэтовъ, г. Некрасовъ. Еще въ 1856 году онъ написалъ стихотворенiе Поэтъ и Гражданинъ, въ которомъ гражданинъ говоритъ поэту:
Съ твоимъ талантомъ стыдно спать,
Еще стыднй въ годину горя
Красу долинъ, небесъ и моря
И ласки милой воспвать…
И такъ два предмета самымъ прямымъ и настоятельнымъ образомъ запрещаются поэзiи: краса долинъ, небесъ и моря, т. е. природа, и ласки милой, то есть любовь. Спрашивается, почему же эти предметы вредны? Некрасовскiй гражданинъ увряетъ, что непомрно стыдно думать о нихъ въ годину горя. Но разв можно куда-нибудь убжать отъ природы и любви? Разв это зависитъ отъ человческаго произвола?
И чему же могутъ мшать природа и любовь? Не составляютъ ли они нашей лучшей радости, не укрпляютъ ли они насъ въ минуты величайшаго горя? Насъ увряютъ, что взглянуть на небо и подумать о любимомъ существ бываетъ иногда стыдно, да это не стыдно не только въ годину горя, а и въ минуту самой смерти.
Посмотрите, что длаетъ народъ, тотъ самый народъ, въ сочувствiи къ которому такъ усердно увряютъ насъ наши поэты. Псня для него ежедневная, насущная потребность, въ гор и труд онъ поетъ про синее море и про милаго друга.
Но, какъ видно, есть разница между настоящею пснью, настоящею поэзiею, наполняющею душу и вырывающеюся изъ души, и стихами, которые продолжительно и упорно сочиняются въ петербургскихъ комнатахъ и предназначаются для украшенiя журнальныхъ книжекъ. Никогда истинный поэтъ не усумнится взять предметомъ своего пснопнiя природу или любовь, но стихотворецъ, сочинитель стиховъ, вынужденный подогрвать и растягивать свои маленькiя чувства, для того чтобы изъ нихъ что-нибудь вышло, конечно можетъ потерять вру въ достоинство такихъ предметовъ.
Какой смыслъ имютъ для Некрасовскаго гражданина природа и любовь, если онъ отзывается объ нихъ съ такимъ презрнiемъ? Краса долинъ, небесъ и моря есть для него предметъ празднаго созерцанiя, зрлище почему-то прiятное для глазъ, но ничего не говорящее уму и сердцу. А между тмъ природа въ своей вчной красот есть великая тайна. Точно такъ любовь ему является только какъ наслажденiе, какъ ласки милой, которыя дйствительно стыдно воспвать, если съ ними не связано ничего, кром мысли объ удовольствiи. Между тмъ любовь вдь не состоитъ изъ одной клубнички и иметъ духовную сторону, которая безмрно глубока и которой кажется ни на минуту не долженъ бы забывать ни одинъ поэтъ.
Мы вовсе не думаемъ искажать серьознаго значенiя, въ которомъ сдланы эти выходки, это, изволите видть, нкоторый суровый аскетизмъ, гражданское монашество. Отреченiе отъ любви есть знакъ отреченiя отъ радостей жизни, отреченiе отъ природы есть фанатическое отрицанiе всхъ отвлеченныхъ, непрактическихъ интересовъ, созерцанiе природы, какъ извстно, есть дло вполн безкорыстное и вполн свободное отъ чувственности. Вотъ та суровая гражданская мысль, въ силу которой г. Некрасовъ такъ ршительно подсмялся надъ ‘красою долинъ, небесъ и моря’ и надъ ‘ласками милой’.
Но посмотрите, чт вышло изъ такого противоестественнаго и анти-поэтическаго настроенiя, изъ такой неосмысленной дерзости противъ существенныхъ законовъ природы и человка. Настроенiе, овладевшее г. Некрасовымъ еще въ 1856 году, въ послдствiи нашло себ весьма пригодную почву въ нашемъ подвижномъ обществ, разрослось и стало господствовать. Только немногiе поэты, преимущественно т три, которые заключаются въ стих Добролюбова —
Майковъ, Полонскiй и Фетъ
не поддались общему теченiю (одинъ изъ нихъ однако устоялъ не вполн), вс остальные стихописатели захотли непремнно быть ‘гражданскими’ поэтами, стали выбирать предметомъ пнiя ‘гражданскie мотивы’ и стали проливать ‘гражданскiя слезы’. Чт же вышло? Расплодилась невыносимая реторика, которая иметъ себ равную только въ реторик нашихъ одъ конца прошлаго столтiя, настоящая же поэзiя, истинное вдохновенiе — почти вовсе исчезли. Новыхъ поэтовъ не является, молодые люди съ поэтическою струйкою сейчасъ-же попадаютъ подъ вредное влiянiе господствующей школы, и — прощай поэзiя!
Но вышло нчто и гораздо худшее. Такъ какъ стыдно стало воспвать красу долинъ, небесъ и моря, то наши стихотворцы и читатели журналовъ перестали глядть на небо и оборотились спиною къ морю. Бда была конечно еще не большая. Небо и море отъ этого не измнились, небо по прежнему одинаково сiяло
Надъ безпорочнымъ и виновнымъ,
море по прежнему было могуче и величественно, по прежнему синло и хмурилось, билось въ свои берега и безъ конца мняло видъ на своемъ простор. По счастiю, скажемъ кстати, природа недоступна никакой власти даже сильнйшаго прогресса, а безъ того, нтъ сомннiя, ей пришлось бы плохо. Подъ влiянiемъ своихъ идей люди давно бы ее исковеркали, какая-нибудь новая коммуна, перебивши вс статуи и сожегши вс картины, пожалуй обратила бы вниманiе и на соблазнъ, вносимый въ общество красою долинъ, небесъ и моря, и — будь только это въ ея власти — не задумавшись стерла бы эту сiяющую красоту съ лица природы.
И такъ природа намъ осталась такою же, какъ была. Но не то вышло съ любовью. Любви устыдились и перестали ее воспвать. Но спрашивается, перестали ли влюбляться и жениться? О, нтъ! влюблялись и женились по прежнему, только въ тихомолку, не длая изъ этого серьознаго дла и не поднимая большаго шума изъ за такихъ пустяковъ. Перестали думать и говорить о любви, но на дл отъ нея нимало не отказывались. И вотъ, такъ какъ понятiя о любви понизились, упростились и огрубли, то стали происходить явленiя смшныя и безсмысленныя, или даже отвратительныя и ужасныя. Смшно было, когда влюбленные скрывали свои постыдныя чувства и сохраняли видъ гражданской суровости и равнодушiя, отвратительно было, когда никакого чувства дйствительно не было и любовь принималась за естественную потребность, въ род ды и питья.
Наибольшее зло понесли въ этомъ случа женщины. Инстинктъ, побуждающiй женщину стать женою и матерью, такъ силенъ въ ея натур, что можетъ все заглушить и вмшивается во вс женскiя дла и отношенiя. Когда мужчины стали проповдывать, что любовь не дло серьозныхъ людей, что умные люди не должны вполн отдаваться поэзiи этого чувства, что даже вся эта поэзiя вздоръ, а главное — трудъ, наука, политическiе разговоры, — женщины ничего не съумли возразить на это отрицанiе своего значенiя, он повидимому покорились, остригли волосы, перестали наряжаться, стали возиться съ книгами, размахивать руками и толковать тоже о труд, наук, политическихъ вопросахъ. Но своего он достигли — любовь процвтала по прежнему, не смотря на простоту и суровость новыхъ формъ. Таинственное влеченiе и сродство душъ было осмяно и отвергнуто, за то явилось новое начало, дйствующее даже гораздо сильне — сходство убжденiй.
Мы слегка касаемся здсь предмета очень обширнаго, представляющаго безчисленныя варiяцiи. Странное и печальное зрлище представляетъ это извращенiе душъ подъ влiянiемъ противоестественныхъ идей. Вотъ намъ наглядное доказательство, какъ права, естественна и полезна поэзiя воспвающая любовь. Она одухотворяетъ это чувство, возвышаетъ и истолковываетъ лучшее его значенiе и такимъ образомъ противодйствуетъ всякаго рода разврату, который неизбжно является, какъ скоро отношенiя между полами опредляются какими-нибудь другими началами, все равно деньгами или гражданскими убжденiями. Даже чувственную страсть можно считать въ этомъ случа лучшимъ правиломъ, чмъ низведенiе любви на степень простой физической потребности, чмъ холодное сластолюбiе, неоправдываемое никакою страстью, не длающее никакого выбора.
Каковъ бы ни былъ смыслъ, въ которомъ прежнiе поэты выставляли любовь, онъ, по самому свойству поэзiи, никогда не заключалъ въ себ ничего грязнаго. Пушкинъ, напримръ, котораго Добролюбовъ называлъ съ насмшкою эротическимъ поэтомъ, есть истинный образецъ цломудрiя. Онъ возвелъ въ нашей литератур чувство любви до его совершенной чистоты, онъ умлъ смотрть на женщину,
Между тмъ теперь мы дошли до того, что не понимаемъ этой святыни и этого цломудрiя. Любовь стала синонимомъ клубнички. Съ какимъ азартомъ журналистика набрасывалась и набрасывается на всякаго поэта или романиста, который вздумаетъ изображать любовь! Можно подумать, что здсь дйствуетъ достойный почтенiя ригоризмъ, гражданское пуританство. Между тмъ въ дйствительности тутъ иногда обнаруживается только развратное понятiе о любви, любовь считается вещью совершенно дозволительною, простою, ежедневною, но говорить о ней нельзя, такъ какъ въ сущности она все-таки только клубничка, и на большее значенiе претендовать не должна, чтобы какъ нибудь — сохрани Боже! — не отвлечь насъ отъ тхъ серьозныхъ длъ, которыя мы постоянно длаемъ.
Естественно, что когда стихотворцы имютъ такiя пакостныя понятiя, то у насъ не будетъ и псенъ о любви. И вообще понятно, почему при такомъ настроенiи у насъ упала поэзiя, и никто не хочетъ читать стиховъ даже съ наилучшими гражданскими чувствами. Мы наказаны за то, что измнили завту Шиллера:
Пвецъ о любви благодатной поетъ,
О всемъ, что святаго есть въ мip,
Что душу волнуетъ, что сердце манитъ.
Мы вздумали обратить поэзiю въ средство, и поэзiя исчезла, мы забыли, чт говоритъ поэту императоръ:
Не мн управлять пснопвца душой!
Онъ высшую силу призналъ надъ собой:
Въ этихъ словахъ выражена истинная, неизменная природа поэзiи. Поэтъ, который пересталъ имъ врить и ихъ соблюдать, перестаетъ быть поэтомъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями: