Заметки о Белинском, Страхов Николай Николаевич, Год: 1897

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Н. Н. Страхов

Заметки о Белинском

Страхов Н. Н. Борьба с Западом
М., Институт русской цивилизации, 2010

ЗАМЕТКИ О БЕЛИНСКОМ

Споры и пререкания из-за Белинского. — ‘Воспоминания’ г. Тургенева. — Вопрос о невежестве Белинского и о недоучках в нашей литературе. — О влиянии немецкой философии на Белинского. — Суждения об этом предмете Ап. Григорьева. — Разговор г. Тургенева с Писаревым. — Нечто о прогрессе

Самый знаменитый из наших западников, наиболее сделавший, наиболее имевший влияния и всего яснее отразивший на себе свойства и судьбу этого направления, есть Белинский1.
О нем много говорилось у нас в последнее время, но, к сожалению, говорилось не по интересу к самому Белинскому, а по другим, более современным побуждениям. Подобно тому, как недавно памятью Грановского2 воспользовались отчасти и для того, чтобы бросить несколько упреков славянофилам и другим современным деятелям, так и память Белинского была употребляема, как полемическое орудие, которым враждующие стороны старались уязвить друг друга. Орудие было направлено против двух редакторов, у которых работал Белинский, против г. Краевского и г. Некрасова3. Одни повторили уже давно известные упреки г. Краевскому за усиленную работу, которую он возлагал на Белинского, и за малую плату, которую он ему давал, другие на основании новых опубликованных писем Белинского доказали, что г. Некрасов поступил с ним в известном отношении еще хуже и несправедливее, чем г. Краевский.
Обвинения против г. Некрасова составляют совершенную новость, так как раздались только в нынешнем году, — и ранее о них никто и не подозревал. Обвинения эти раздались с двух сторон, со стороны г. Тургенева, бывшего некогда усердным вкладчиком журнала г. Некрасова, и со стороны одного журнала, называемого ‘Космос’ и основанного некоторыми из бывших присяжных сотрудников г. Некрасова в ‘Современнике’. Вражда отставных сотрудников со своим бывшим редактором обнаруживается не в первый раз, со стороны г. Тургенева мы помним весьма язвительную заметку, напечатанную им по поводу заявления ‘Современника’, будто бы этот журнал сам отказался от сотрудничества г. Тургенева. Со стороны гг. Антоновича и Жуковского еще недавно была написана целая книжка против г. Некрасова — те ‘Материалы для характеристики современной русской литературы’4, с которыми знакомы читатели ‘Зари’. Ныне та же вражда к г. Некрасову и с тех же самых сторон — избрала Белинского орудием для новых ударов бывшему редактору ‘Современника’.
Да не подумает читатель, что мы, указывая на прежние отношения к г. Некрасову нынешних его противников, желаем заподозрить их искренность и добросовестность, вообще говоря, нет никакой причины полагать, что вражда, возникшая после долгих и близких сношений с известными лицами, непременно несправедлива. Скорее можно думать противное. Мы хотели только заметить, что все это дело имеет отчасти личный характер, что каковы бы ни были чисто литературные побуждения противников, как бы сильно ни участвовало здесь различие мнений, обнаружившееся несогласие в убеждениях, — личная сторона дела все-таки входит в него существенным образом. Эта личная сторона, конечно, есть предмет очень важный, очень любопытный. Но, признаемся, мы не чувствуем в себе большой охоты заниматься личностями и желали бы предоставить это занятие, как говорится, беспристрастному потомству. Быть судьей своих ближних, произносить приговоры над их нравственными качествами, по нашему мнению, дело трудное и ответственное. Гораздо легче, проще, яснее — оставаться в чисто литературной сфере, где налицо все документы дела, подлежащего обсуждению, — где каждый может проверить справедливость ваших суждений. Между тем, в сущности, ведь это приводит к той же цели, в сущности, нравственный суд невозможно отделить от суда литературного, так как нравственный элемент есть одна из неотъемлемых и существенных сторон литературных явлений. Зачем вы хотите доказывать какими-нибудь частными фактами, что такой-то стихотворец — плут и мошенник? Разберите лучше то, что составляет его силу, в чем заключаются его права на внимание общества, т.е. его стихотворения. Если это человек мелкой и дурной души, то в его стихах неизбежно обнаружится фальшь, неизбежно проявится недостаток истинной чистоты чувства и мыслей. Такой разбор будет несравненно более полезным и плодотворным делом, чем если вы станете доказывать, что этот стихотворец у такого-то, в таком-то году украл известную сумму денег.
Точно так же, например, не стоит, собственно, никакой надобности доказывать, что Пушкин был человек честный и благородный. Его лирические стихотворения до такой степени ясно выражают душу, исполненную чувств чистых и высоких, отличавшуюся необыкновенной теплотой и красотой во всех своих движениях, что с этим невозможно соединить представление какого-нибудь низкого или злого поступка.
Но обратимся к Белинскому. Из-за споров и препираний, касавшихся современных лиц, был вовсе упущен из виду вопрос о его значении, как писателя, говорилось о его личных свойствах, но говорилось не ради того, чтобы показать их обнаружение в его литературной деятельности, а только чтобы уколоть того или другого из его бывших редакторов. Между тем, был повод поговорить и о литературном значении Белинского. Толки поднялись по поводу новых сведений о Белинском, появившихся в двух местах: в апрельской книжке ‘Вестника Европы’ (1869) явились ‘Воспоминания о Белинском’ И. С. Тургенева, и в ‘С.-Петербургских Ведомостях’ (NoNo 187 и 188) было напечатано ‘Письмо Белинского к его московским друзьям’ от 4, 5 и 8 ноября 1847 года. В ‘Воспоминаниях’ сообщены некоторые указания, неблагоприятные для г. Некрасова, с чего и началось все дело, но вообще г. Тургенев не ограничился одними рассказами о личных свойствах и отношениях Белинского, а постарался также определить его значение в нашей литературе, изложить существенные черты его деятельности. Вот на этих-то вопросах и суждениях мы и остановимся в наших заметках.
Нас поразило — скажем прямо — некоторое высокомерие, с которым г. Тургенев трактует Белинского и его деятельность, — высокомерие, конечно, совершенно невольное и бессознательное (так как оно противоречит прямому желанию автора — выставить в ярком свете лучшие стороны Белинского), но, тем не менее, сказавшееся довольно ясно.
Укажем на то место, где г. Тургенев говорит о малой образованности Белинского.
Всем известно, что Белинский был человек малосведущий, не знал языков, и т.п. Обыкновенно об этом говорят с сожалением, как о явном недостатке, и стараются показать, что наш критик возмещал этот недостаток необыкновенным критическим чутьем, необыкновенной способностью из вторых рук и с чужих слов получать более ясное понятие о предметах, чем люди, изучавшие их непосредственно. Еще недавно мы читали в одном ученом журнале замечание, что Белинский будто бы не мог быть знаком с немецкой философией, потому что не знал-де по-немецки. Подобные рассуждения совершенно несправедливы. Не зная по-немецки, Белинский все-таки мог иметь гораздо живейшее и яснейшее представление о немецкой философии, чем множество людей, в совершенстве знающих по-немецки, но лишенных от природы философских способностей. Совершенно другой вопрос, — действительно ли он имел такое представление. Как бы то ни было, невежество Белинского все-таки было препятствием к развитию его деятельности, — препятствием, которое могло быть побеждаемо его дарованием, но которое неизбежно было вредно для этой деятельности.
Несколько иначе рассуждает г. Тургенев: ‘Сведения Белинского, — говорит он, — были не обширны, он знал мало, и в этом нет ничего удивительного.
Но скажу более: именно это недостаточное знание является в этом случае характеристическим признаком, почти необходимостью. Белинский был тем, что я позволю себе назвать центральной натурой, он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа, воплощал его вполне, и с хороших, и с дурных его сторон. Ученый человек, не говорю ‘образованный’ — это другой вопрос, — но ученый человек именно в силу своей учености не мог бы быть в 40-х годах такой русской центральной натурой, он не вполне соответствовал бы той среде, на которую ему пришлось бы действовать, у него и у ней были бы различные интересы, гармонии бы не было, и, вероятно, не было бы обоюдного понимания. Вожди своих современников в деле критики общественной, эстетической, в деле критического самосознания (мне кажется, что мое замечание имеет применение общее, но на этот раз я ограничусь одной этой стороной), вожди современников, говорю я, должны, конечно, стоять выше их, обладать более нормально устроенной головой, более ясным взглядом, большей твердостью характера, но между этими вождями и их последователями не должно быть бездны.
Смею надеяться, что мне не станут приписывать желание защищать и как бы рекомендовать невежество: я указываю только на физиологический факт в развитии нашего сознания. Понятно, что какой-нибудь Лессинг для того, чтобы стать вождем своего поколения, полным представителем своей народности, должен был быть человеком почти всеобъемлющей учености, в нем отражалась, в нем находила свой голос, свою мысль Германия: он был германской центральной натурой. Но Белинский, который до некоторой степени заслуживает название русского Лессинга, Белинский, значение которого по смыслу и влиянию своему действительно напоминает значение великого германского критика, мог сделаться тем, чем он был, и без большого запаса научных понятий’ (стр. 701 и 702).
Вопрос очень любопытный и относится к факту, который давно был замечен и не раз подвергался обсуждению. Русским Лессингом, по мнению г. Тургенева, быть гораздо легче, чем быть Лессингом немецким. Россия — страна необразованная, и потому для плодотворной деятельности в ней высокое образование не только не нужно, но может быть даже помехой. И таким образом, для России люди с малыми сведениями будто бы могут сделать то же самое, для чего в других странах требуется почти всеобъемлющая ученость.
Так весело разрешается тот грустный вопрос, который нередко задают себе русские люди, а именно: отчего у нас в литературе играют такую огромную роль недоучки? Отчего писатели, подобные Белинскому, Добролюбову, Писареву, имеют у нас величайший успех, почти господствуют в литературе, тогда как люди несравненно более образованные, несравненно более глубокие и проницательные проходят почти без всякого влияния на главную массу читателей, на большинство? Отчего не имели успеха славянофилы: Хомяков, Киреевский, К. Аксаков, мнения и сочинения которых лишь постепенно и медленно набирают себе поклонников? Отчего не увлек читателей Ап. Григорьев, человек с огромным образованием?5
Мы совершенно признаем решение, предложенное г. Тургеневым: именно то, что эти люди не соответствовали той среде, на которую им пришлось действовать, что у них не было гармонии и общих интересов с этой средой, а потому не было и обоюдного понимания. Но, признавая это, мы признаем виноватыми не наших образованных деятелей, а ту среду, среди которой они действовали, мы думаем, что это была среда никуда не годная, неспособная понять и оценить истинно-глубокие и важные явления нашей умственной жизни. Так следует судить, если мы станем ценить писателей не по одному успеху, а читателей не по одной их многочисленности, — если к тем и другим приложим мерку внутреннего достоинства.
Г. Тургенев жестоко ошибся, принимая среду, в которой имел успех Белинский, за целый русский народ, он упустил из виду давно уже сделанное и многократно поясненное различие между главной массой русского народа, живущего крепкой своеобразной жизнью, и тем наружным и незначительным слоем нашего общества, который, по выражению Н. Я. Данилевского, выветрился и оторвался от своего внутреннего ядра, от родной почвы. В этом-то слое, имеющем притязание на образованность, но в сущности ложно-образованном, так как этому образованию не достает действительных корней, — в этом-то слое и имел успех Белинский. Об этом слое можно сказать, что Белинский всем существом стоял близко к его сердцевине, воплощал его вполне, и с хороших и с дурных его сторон, но никак нельзя сказать, что Белинский стоял в таком отношении к целому русскому народу, как это утверждает г. Тургенев. Отсюда объясняется его успех, и в этом же причина, почему его деятельность не могла иметь более глубокого и долговечного значения, для которого потребовались бы силы гораздо больших размеров.
Странная мысль! В воображении г. Тургенева русский народ как будто является столь малым, что для него нужны и деятели несравненно меньшего размера, чем для других народов. Как будто можно измерить и взвесить силы и способности народа! Для наших западников, конечно, может казаться, что духовные силы русского народа пропорциональны тому количеству европейской образованности, которое он успел в себя принять. Но мы позволяем себе питать более высокое мнение о своем народе. Нам кажется, что как бы глубоко ни был развит отдельный человек, как бы ни велика была его ученость, какого бы роста ни достигли его умственные силы, — он все-таки никогда не перерастет своего народа, а проявит только часть тех задатков, которые лежат в народном духе. Это справедливо и в отношении к нам, русским.
Многое можно было бы сказать по этому поводу. Иметь успех иногда бывает хуже, чем не иметь никакого успеха, точно так, как иная похвала бывает хуже брани. Вопрос о Белинском — дело сложное, так как за ним числятся несомненные и положительные заслуги русской литературы. Но во многих отношениях он такой же вождь русского народа, как следовавшие за ним Добролюбов и Писарев, точно так же имевшие успех, но оказавшие нам одни отрицательные услуги, т. е. представившие пример того, до чего у нас могут заблуждаться люди искренние и даже талантливые, но не имеющие настоящего образования и правильных основ для своей мысли.
Итак, нам кажется, что г. Тургенев объяснил успех и значение Белинского вовсе не лестным образом ни для России, ни для самого Белинского. То же невольное высокомерие мы находим в вопросе первостепенной важности, именно о том, какое влияние имела на деятельность Белинского философия Гегеля. Известно, что именно это влияние было сильнейшее из тогдашних влияний на нас Запада, и что Белинский есть один из главных представителей людей, умственная жизнь которых сложилась под этим влиянием.
По этому предмету мы вот что находим в ‘Воспоминаниях’ Тургенева:
В 1859 году г. Тургенев читал где-то лекцию о Пушкине. В этой лекции, часть которой приведена в ‘Воспоминаниях’, он говорил:
‘Белинский был идеалист, в лучшем смысле этого слова. В нем жили предания того московского кружка, который существовал в начале 30-х годов, и следы которого так заметны еще доныне. Этот кружок, находившийся под сильным влиянием германской философской мысли (замечательна постоянная связь между этой мыслью и Москвой), заслуживает особого историка. Вот откуда Белинский вынес те убеждения, которые не покидали его до самой смерти {Это неверно. Многие из этих убеждений были покинуты Белинским раньше смерти. Вообще, г. Тургенев почти не различает разных эпох в деятельности Белинского, тогда как это различие есть предмет очень важный и поучительный.} — тот идеал, которому он служил. Во имя этого идеала провозглашал Белинский художественное значение Пушкина и указывал на недостаток в нем гражданских начал, во имя этого идеала приветствовал он и лермонтовский протест, и гоголевскую сатиру, во имя этого же идеала сокрушал он старые авторитеты, наши так называемые славы, на которые он нигде не имел ни возможности, ни охоты взглянуть с исторической точки зрения…’
Итак, вся деятельность Белинского как будто имела своим источником германскую, и именно гегелевскую философию. Так говорил г. Тургенев в 1859 году, но в ‘Воспоминаниях’, писанных в 1869 году, мы вовсе не находим развития этой мысли. Рассказ о влиянии философии на Белинского ограничивается двумя-тремя заметками, представляющими это влияние скорее в комическом, чем в серьезном свете. О начале этого влияния г. Тургенев рассказывает так:
‘Вскоре после моего знакомства с Белинским его снова стали тревожить те вопросы, которые, не получив разрешения или получив разрешение одностороннее, не дают покоя человеку, особенно в молодости: философические вопросы о значении жизни, об отношениях друг к другу и к Божеству, о происхождении мира, о бессмертии души и т.п. Не будучи знаком ни с одним из иностранных языков (он даже по-французски читал с великим трудом) и не находя в русских книгах ничего, что могло бы удовлетворить его пытливость, Белинский поневоле должен был прибегать к разговорам с друзьями, к продолжительным толкам, суждениям и расспросам. Таким именно путем он еще в Москве усвоил себе между прочим главные выводы и даже терминологию гегелевской философии, беспрекословно царившей тогда в умах молодежи. Дело не обходилось, конечно, без недоразумений, иногда комических, друзья-наставники Белинского, передававшие ему всю суть и весь сок западной науки, часто сами плохо и поверхностно ее понимали, но уже Гете11 сказал, что
Ein guter Mann in seinem dunklen Drange,
Ist sich des rechten Weges wohl bewusst*.
* ‘Доблестный человек и в неясном своем стремлении всегда имеет чутье верного пути’.
а Белинский был именно ein guter Mann — был правдивый и честный человек’ (стр. 699).
Затем г. Тургенев рассказывает два анекдота, один о комическом недоразумении наших поклонников Гегеля, а другой о том, с какой силой занимали Белинского философские вопросы.
Первый анекдот:
‘Много хлопот тогда наделало в Москве известное изречение Гегеля: ‘Что разумно, то действительно, что действительно, то разумно’. С первой половиной изречения все соглашались, но как было понять вторую? Неужели же нужно было признать все, что тогда существовало в России, за разумное? Толковали, толковали и порешили вторую половину изречения не допустить! Если бы кто-нибудь шепнул тогда молодым философам, что Гегель не все существующее признает за действительное — много бы умственной работы и томительных прений было сбережено, они увидали бы, что эта знаменитая формула, как и многие другие, есть простая тавтология и в сущности значит только то, что opium facit dormire, quare est in eo virtus dormitiva, т.е. опиум заставляет спать по той причине, что в нем есть снотворная сила (Мольер6)’.
Вот образчик влияния философии, приводимый г. Тургеневым, и, конечно, едва ли могущий дать высокое понятие об этом влиянии. Другой анекдот состоит в том, что однажды Белинский ни за что не хотел прервать философского разговора с г. Тургеневым, и когда тот напомнил, что пора обедать, сказал ему с горьким упреком: ‘Мы не решили еще вопроса о существовании Божьем, а вы хотите есть!’.
Этот анекдот показался г. Тургеневу до того способным возбудить насмешку над Белинским, что он чуть его не вычеркнул. Затем г. Тургенев заключает так:
‘Со мной Белинский говорил особенно охотно потому, что я недавно вернулся из Берлина, где в течение двух семестров занимался гегелевской философией и был в состоянии передать ему самые свежие, последние выводы. Мы еще верили тогда в действительность и важность философических и метафизических выводов, хотя ни он, ни я — мы нисколько не были философами, не обладали способностью мыслить отвлеченно, чисто на немецкий манер… Впрочем, мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления’ (стр. 701).
Очевидно, г. Тургенев не только дает понять, что знакомство Белинского с гегелевской философией было слабое и неправильное, но сверх того прямо утверждает, что самая вера в ‘важность философских выводов’ была заблуждением, увлечением молодости.
Какой же был результат этих убеждений? Как отразилась гегелевская философия в критической деятельности Белинского? Об этом г. Тургенев говорит только в одном месте следующим образом:
‘Лучшие статьи Белинского были написаны им в начале и перед концом его карьеры, в середине проскочила полоса, продолжавшаяся года два, в течение которой он, начинившись гегелевской философией и не переварив ее, всюду с лихорадочным рвением пачкал ее аксиомы, ее известные тезисы и термины, ее, так называемые, Schlagworter7. В глазах рябило от множества любимых тогдашних оборотов и выражений! Надо же было и Белинскому заплатить дань своему времени! Но эта волна скоро сбежала, оставив за собою хорошие семена, и снова явился во всей своей мужественной и бесхитростной простоте русский язык Белинского, славный язык, ясный и здравый’.
Вот как пренебрежительно, небрежно и темно рассказывает о влиянии гегелевской философии тот, кто сам пережил его вместе с Белинским, сам был проводником, через который проходило это влияние на Белинского. Кроме еще одного анекдота, который мы опускаем, ничего более не говорит об этом предмете г. Тургенев. Ни единым словом не поминает он своих занятий философией, как будто они не оставили в нем никакого следа, как будто он может только подсмеиваться над ними, как над грехом своей юности.
Странная судьба наших западников! Они так крепко веруют в прогресс, так любовно ему подчиняются, что постоянно вынуждены осмеивать и презирать тот путь, по которому только что сами прошли. Даже ругая Гегеля и всячески отрицаясь от него, они, сами того не сознавая, крепко держатся той теории гегельянцев, по которой все прошедшее есть только подмостки для настоящего, не имеющие никакой другой цены и потому откидываемые прочь без всякого сожаления.
Вот почему не следует верить словам западников, когда они нам рассказывают свою собственную историю, есть основание думать, что эта история несравненно поучительнее, несравненно больше содержит смысла, чем сколько они видят в ней. Если поверить, например, Добролюбову и Писареву, то можно подумать, что вся русская литература была только приготовлением к появлению их статей, — что нет в ней ничего пригодного кроме того, что так или иначе согласно с их мнениями и было некоторого рода их предвозвещением. Отсюда — неминуемая вражда к русской литературе, постоянное обличение всех ее писателей в отсталости и обскурантизме.
Мы имеем более высокое понятие о нашей литературе и считаем делом легкомысленным неуважительное отношение к ней, при котором она подводится под узкие мерки или рассматривается с точки зрения потребностей минуты. Точно так и на Белинского, и на влияние на него гегелевской философии мы смотрим отнюдь не так высокомерно, как г. Тургенев. По случаю его ‘Воспоминания’ мы желаем напомнить читателям, что есть у нас писатель, который лучше всех других говорил о Белинском. Этот писатель — Аполлон Григорьев. Кто желает найти правильную и точную оценку Белинского, тот должен обратиться к статьям Ап. Григорьева8. Никто лучше Григорьева не был знаком с внутренним духом и смыслом деятельности Белинского, никто так ясно не различал ступеней развития, через которые проходил Белинский, никто так не восхищался светлой стороной этой деятельности и так глубокомысленно и метко не указывал на ее больные места. Оценить Белинского — дело нелегкое, но эта оценка уже сделана со всей проницательностью, какой требовал предмет. Вся беда только в том, что этой оценки приходится искать во множестве статей Григорьева, где рассеяны его замечания о Белинском, часто отрывочные и лишь взаимно дополняющие друг друга.
Для примера приведем несколько мест из статьи, которая не подписана именем Григорьева и потому может быть пропущена читателями. Эта статья называется: ‘Знаменитые европейские писатели перед судом нашей критики’9.
‘Было время, — начинает Ап. Григорьев, — что критика наша стояла во главе всего нашего развития, мы разумеем, конечно, критику литературную.
Эта роль принадлежала критике в то время, когда в литературе, — и притом исключительно в литературе, — совмещались для нас все серьезные духовные интересы, — когда критик, не переставая ни на минуту быть литературным критиком, в то же самое время был и публицистом, — когда его художественные идеалы не разрознивались с идеалами общественными. Этим — кроме своего огромного таланта — был так силен Белинский, в его эпоху все другие убеждения, кроме его убеждений, и все другие взгляды, кроме его взгляда, не считались и не могли считаться благородными и современными убеждениями и взглядами. Кто не видел в Пушкине, Гоголе, Лермонтове того, что видел в них Белинский, — попадал неминуемо в число ограниченных, отсталых людей и мраколюбцев.
И тогда это было совершенно нормально, потому что литература была тогда все для нас, и двух убеждений в отношении к высшим литературным явлениям быть не могло. Уровень единства литературного взгляда проводим был с беспощадной последовательностью, но, вероятно, ни у кого язык не повернется даже и теперь назвать эту беспощадную последовательность, этот деспотизм мысли — несправедливым.
Идея изящного тесно сливалась тогда с идеями добра и правды, или, лучше сказать, идея правды и идея добра не имели возможности проявляться иначе, как через идею изящного.
Белинский был поставлен в такие же условия борьбы, как Лессинг. Пламенно толкуя Пушкина, пламенно выдвигая Лермонтова, пламенно ратоборствуя за Гоголя и т.д., он был, в то же самое время, главным общественным двигателем нашим и великим глашатаем истины. Весь умственно и нравственно пропитанный философской системой, до наших времен еще не смененной никакой другой, он проводил ее в жизнь через орган литературной критики. Его противоречия и изменения мнений могли казаться противоречиями и изменениями мнений только людям действительно ограниченным в его эпоху. Для него самого, для его учеников, т.е. для всех нас более или менее, — это были моменты развития, моменты стремления к истине.
Белинский стоял впереди умственного прогресса и смело вел вперед поколение.
В высочайшей степени одаренный художественным пониманием, способный трепетать, как пифия, от всего прекрасного, переживавший с каждым великим явлением нравственного мира всю жизнь этого явления: чистую ли поэзию Пушкина, злую ли скорбь и иронию Лермонтова10, карающий ли смех Гоголя, мучительную ли игру Мочалова11 и т.д., — отзывавшийся на все с необыкновенной чуткостью, он, однако, как человек стремления и прогресса, не задумывался заменять явления явлениями, когда одни казались ему ближе к истине, т.е., по его верованию, ближе к последнему слову прогресса, чем другие. Своего рода террорист литературный, он приносил жертвы за жертвами, хотя, конечно, едва ли бы принес в жертву Пушкина и его значение в нашей жизни.
Дело нравственного возбуждения, совершенное в лице его нашей критикой, было велико и благотворно по своим последствиям’ (стр. 35, 36 и 37).
Вот верное указание на то, в чем заключалась сила Белинского, как она вытекала из тогдашнего положения нашей умственной и общественной жизни и из необыкновенных дарований самого Белинского, и какую важную роль играла в этом деле философия Гегеля. Она была орудием или формой, в которую облекалось содержание этой деятельности. Но в широких формулах этой философии было свое, особенное содержание, которое обнаружило, наконец, свое влияние ко вреду дела. О гегелизме Белинского Григорьев далее говорит следующее:
‘Фазис развития, в который вступали тогда все мы вместе с Белинским, был гегелизм в его первоначальной, таинственно туманной и тем более влекущей форме, в форме признания разума тождественным с жизнью, и жизни тождественной с разумом. Этот таинственный гегелизм, на первый раз миривший со всем историческим, обещавший всему существующему в наших верованиях, нравственных убеждениях и даже просто обычаях оправдание и примирение, казался нам всем, и всех более Белинскому, — совершеннейшим Idealen, Reich, в котором, по слову великого поэта:
Wort gehalten wird in jenen Raumen
Jedem schonen glaubigen Gefuhl12
Этот гегелизм был уже не просто раздражающее веяние, как шеллингизм Киреевского и Надеждина13, он становился для всех адептов его — (а кто же из мыслящих людей не вступил тогда в ряд его адептов? кто из впечатлительных людей не шел по слуху за адептами?) — становился верою.
Вера требовала жертв, как всякая вера. Принцип тождественности разума и действительности — на первый раз становился враждебно против всякой вражды и протеста, был сам протестом против протеста. Да и как же иначе? Мир и жизнь — по крайней мере на первый раз — представлялись стремящемуся духу гармоническими, вполне замиренными, и конечный стремящийся дух (я употребляю религиозные термины эпохи), отрешаясь от своей конечности, плавал торжественно в безграничности, сливался с ‘Unendlicher Geist’14, переходил в него и с высоты смотрел на разумно-гармоническое мироздание.
Вера, ибо именно такого рода гегелизм, как нечто таинственное, был верою, — требовала жертв от сознания и чувства, и в этом случае жрецом и жертвоприносителем явился, конечно, прежде всех Белинский.
Ясное дело, что принципу примирения с действительностью принесено было в жертву все тревожное в литературах Запада, так недавно еще возбуждавшее восторг и поклонение. Маркой всего стала одна художественность: под художественностью же разумелась только объективность’ (стр. 45 и 46).
Зеленый Наблюдатель был кратковременной ареной различных жертвоприношений абсолютному духу15, художественной объективности, и проч.
На момент примирения с действительностью Белинский остановиться не мог. Перейдя в ‘Отечественные записки’, он в 1839 году, в конце, дошел смело до крайних абсурдов примирения в статьях, возбудивших даже негодование во многих из его друзей и почитателей, и затем поворотил круто не по страху перед порицавшими, а по глубокому внутреннему убеждению, как всегда.
Для него зажглись новые светила: Гоголь, Лермонтов, Занд16. Гоголю сначала поклонялся он за объективность же, но потом разъяснил все его великое отрицательное значение в нашей жизни. Для Лермонтова и Занда нашлось новое слово объяснения: пафос — и пафос заменил объективность’ (стр. 48).
Таким образом, деятельность Белинского можно разделить на четыре периода:
1) Первоначальный, когда он еще не был под влиянием гегелизма. Остальные уже проходили под этим влиянием.
2) Второй период имел своим лозунгом объективность.
3) Третий — пафос.
4) Четвертый, о котором Григорьев не говорит в приводимой нами статье, уже не давал искусству никакого самостоятельного мерила, а подчинял его требованиям минуты.
Общая характеристика Белинского, как нам кажется, всего яснее выражается в следующих словах Григорьева:
‘Белинский был прежде всего доступен, — даже иногда неумеренно доступен всякому новому проявлению истины. Можно без особенной смелости предположить, что в 1856 году он стал бы славянофилом.
Во все истинное и прекрасное он влюблялся страстно глубоко. Именно — влюблялся, — это настоящее слово для правильного определения отношений этой могущественной и вместе по-женски впечатлительной натуры к истине, добру и изящному… Увлеченный страстью, он готов был тотчас же сжигать ‘корабли за собой’, разрывать все свои связи с прошедшим, если прошедшее мешало настоящему. Вина его не его вина, а вина гегелизма, которого одной стороны был он самым сильным у нас толкователем, — стороны исключительной веры в прогресс, в последнюю минуту, как в самую истинную, в этого страшного, всепожирающего Gott im Werden17, свергающей оболочку за оболочкой’ (там же, стр. 47).
Мы выписали из Григорьева лишь те места, где он самым сжатым образом указывает главный черты деятельности Белинского. В той же статье и во многих других находятся более подробные указания, тонкая и верная характеристика тех отношений, в которых критика Белинского находилась в разное время к различным писателям, — и русским, и западным. Нашими выписками мы хотели бы хотя отчасти уравновесить то впечатление, которое оставляют после себя ‘Воспоминания’ г. Тургенева. Мы хотели бы раздразнить любопытство тех читателей, которые, прочитав эти ‘Воспоминания’, научатся из них только подсмеиваться над гегельянскими терминами, встречающимися в статьях Белинского…
Мы коснулись предмета слишком важного и слишком мало о нем сказали, но наша цель именно была только показать важность предмета, а не исчерпать его. Повторяем — мы получили бы самую лучшую характеристику Белинского, если бы соединили в одно целое все то, что сказано о нем Аполлоном Григорьевым.
Перейдем к каким-нибудь темам не столь трудным.
Г. Тургенев принадлежит к числу самых ревностных поклонников прогресса. Требования минуты у него всегда стоят на первом плане. Это он доказывает и всеми своими художественными произведениями, и теми взглядами, которые он изредка высказывает помимо этих произведений. Любопытный пример этого поклонения прогрессу мы находим в ‘Воспоминаниях о Белинском’. Г. Тургенев рассказывает, что его особенно возмутили статьи о Пушкине покойного Писарева, с которым вообще он во многом не соглашался, хотя читал его с интересом. Когда Писарев в 1867 году посетил г. Тургенева, тот откровенно высказал ему свое мнение. Это мнение весьма замечательно, г. Тургенев приводит свои слова, сказанные им в защиту Пушкина, эти слова были следующие:
‘Вы (начал г. Тургенев) втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: ‘Несчастный друг’ и т.д.). Вы уверяете, что поэт советует своему приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдывает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличение истины, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если бы у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уже точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов, стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всех ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, — должны обращать внимание публики? Поход на стихотворцев в 1866 году! Да это антикварская выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак! Не знаю (заключает г. Тургенев), что подумал Писарев, но он ничего не отвечал мне. Вероятно, он не согласился со мною’ (стр. 706 и 707).
Итак, уж на что был прогрессивный человек Писарев, а г. Тургенев оказался еще прогрессивнее и нашел возможность укорять его в отсталости. Он нашел неизвинительным, что Писарев еще обращал внимание на каких-то старичков лет пятидесяти и свыше, до которых не должно быть никакого дела молодому поколению. Говорить о Пушкине в 1866 году, по мнению г. Тургенева, есть для журналиста непростительный архаизм, — дело, не представляющее никакого насущного, живого интереса. Г. Тургенев не видит никакой цели, которая могла бы оправдать толки о таком древнем писателе, как Пушкин, и о такой ненужной и ненасущной вещи, как поэзия.
Попробуем вступиться за Писарева. Г. Тургенев слишком поспешно вывел заключение, будто Писарев писал не то, что думал, — будто он нарочно, ради известных целей втаптывал в грязь вещи заведомо хорошие, заведомо достойные уважения. Такой способ писаний, сочинение статей несправедливых, но полезных, г. Тургенев вполне одобряет, — и конечно это самый прогрессивный способ, — тот способ, при котором ради требований настоящей минуты попирается всякая правда и совлекается в грязь всякая красота. Но Писарев, к его счастью (как нам кажется), вовсе не был столь ярым прогрессистом. Можно много сделать, если писать не то, что думаешь, а что нужно для известной цели, но для сколько-нибудь прочного и глубокого литературного успеха, по нашему мнению, необходима искренность, некоторая доля действительного увлечения. Писарев был обязан своим успехом положительно своей искренности. Мнения, которые г. Тургеневу показались столь неявными, что он счел их высказанными нарочно, с полным сознанием их нелепости, — это мнение Писарев высказывал вполне искренно, и только в силу этой искренности они так заразительно действовали на среду его читателей, находившую в них отзыв на свои собственные мысли и вкусы. В этой среде, о значении которой мы уже говорили, статьи о Пушкине имели большой успех, так что Писарев, не угодивший г. Тургеневу, как видно, очень хорошо угодил на вкус и потребности тех, для кого писал.
Что касается до нас, то мы искренно радуемся, что толки о Пушкине были возможны и уместны даже и в 1866 г., да вероятно не скоро еще утратят свою возможность и уместность. Оказывается, что наш прогресс вовсе не так быстр и силен, как многие воображают, что он не может вполне поглотить прошедшее так, чтобы от него не осталось никакого следа, не может с каждым годом вызывать все новые вопросы, перед которыми старые теряли бы всякое значение. Духовные потребности русского общества, умственный склад его уже давно получили некоторую определенность, имеющую глубокое основание в особенностях наших духовных сил, в степени нашего развития и в нашем отношении к Западу. Мы движемся вперед, но не иначе, как все яснее и яснее разрешая для себя все те же существенные, коренные, постоянно насущные вопросы, а не заменяя их беспрерывно одни другими. Таков, например, вопрос о Пушкине. Для каждого поколения и для каждого направления нашей мысли это будет всегда настоятельный и важный вопрос.
И в этом отношении у нас совершается прогресс явный и несомненный. Несмотря на всевозможные кривотолкования, несмотря на появление всяких ‘новых и насущных’ интересов, имя Пушкина — в силу естественного хода вещей, в силу неминуемого раскрытия качеств всякой вещи с течением времени, — приобретает все больший и больший вес. Лермонтов, Гоголь постепенно отодвигаются на задний план, — и чем дальше, тем яснее выступает перед нами несравненное величие нашего первого поэта, действительного основателя русской литературы. Говорить о русской литературе — значит непременно говорить о Пушкине, и если мы вздумаем даже отрицать всякое достоинство и значение поэзии, то, прежде всего и настоятельнее всего, нам явится надобность — отрицать Пушкина, как самый огромный факт нашей поэзии, как лучшее ее воплощение. Так и поступил Писарев.
Прогресс — вещь хорошая, подражая г. Благосветлову18, который некогда объявил, что уж конечно не он будет против прогресса, мы могли бы тоже завить, что приняли намерение со своей стороны содействовать прогрессу, и что главная наша забота состоит в том, чтобы ускорить ход человечества вперед, который ныне столь медленный и вялый. Но мы этого не объявляем, потому что всяким рассуждениям о прогрессе предпочитаем рассуждения о деле, о самом предмете, подвергающемся прогрессу. Бросим всякие мысли о старом и молодом поколении, о людях отсталых и передовых, об интересах современных и несовременных, а будем просто разбирать, что хорошо и что дурно, чему следует поклоняться, как прекрасному и великому, и что следует презирать и отвергать, как ложное и низкое. Будем прогрессивны не в смысле новости, а в смысле большей глубины и зрелости. Тогда нам не придет и в голову прислушиваться с особенным вниманием к тому, что толкует молодежь, и относиться с пренебрежением к тому, что говорят и делают старички лет пятидесяти и свыше. Дело должно говорить само за себя. Нам странно, что г. Тургенев, ссылаясь притом на Белинского, давал Писареву такой опасный для самого себя совет. Ведь он сам, г. Тургенев, есть старичок лет пятидесяти или свыше. Неужели же он желал, чтобы наша литература оставила его без всякого внимания? Неужели поклонение прогрессу дошло в г. Тургеневе до самоотречения и самопожертвования?

ПРИМЕЧАНИЯ

Печатается по: Н. Н. Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе. Исторические и критические очерки. Кн. третья. Изд. 3-е. — Киев, 1897, стр. 275-296.
1 Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) — русский литературный критик, публицист радикально-западнического направления.
2 Грановский Тимофей Николаевич (1813-1855) — русский историк, публицист либерально-западнического направления.
3 Репутация Андрея Александровича Краевского (1810-1889) и Н. А. Некрасова как редакторов была двойственной: с одной стороны, их считали незаурядными организаторами, немало сделавшими для русской культуры, с другой, — стяжателями, эксплуатировавших своих литературных сотрудников.
4 В 1868 Н. А. Некрасов взял у А. А. Краевского в аренду журнал ‘Отечественные записки’. Здесь сотрудничали Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (1826-1889), Григорий Захарович Елисеев (1821-1891), Дмитрий Иванович Писарев (1840-1868), Александр Николаевич Островский (1823-1886), Федор Михайлович Достоевский (1821-1881), Петр Лаврович Лавров (1823-1900), Федор Михайлович Решетников (1841-1871). Максим Алексеевич Антонович (1835-1918) и Юлий Галактионович Жуковский (1833-1907), бывшие сотрудники ‘Современника’, которых Н. А. Некрасов не пригласил в новый журнал, обрушились на него с памфлетом ‘Материалы для характеристики современной русской литературы’, содержащие обвинения в измене принципам ‘Современника’. К ним присоединился Иван Сергеевич Тургенев (1818-1883), доказывавший в ‘Воспоминаниях о Белинском’, будто Некрасов с начала издания ‘Современника’ стремился устранить Белинского. Некрасов ‘прямо-таки заболел, — вспоминал Николай Константинович Михайловский (1842-1904). — Но самое поразительное состояло в том, что он как-то странно заикаясь и запинаясь, пробовал что-то объяснить… и не мог: не то он признавал справедливость обвинений и каялся, не то имел многое возразить, но, по закоренелой привычке таить все в себе, не умел’. — См. статью ‘Некрасов’ В. С. Лазурина // Русские писатели. 1800-1917. Биографический словарь. Т. 4. — М., 1999, стр. 277.
5 Формировался литературный критик почвеннического направления Аполлон Григорьев в романтическую эпоху гипертрофированного субъективизма 30-х гг. XIX в. Сильное влияние этой эпохи Григорьев испытывал даже в те времена, когда господствовал реализм, что породило у него чувство трагического одиночества ‘последнего романтика’ в условиях реформаторства 60-х гг. От романтизма Григорьев унаследовал открытость всему миру, всем векам и народам (отсюда его внимание и уважение к ‘чужим’ культурам) и европейскую образованность. С юности Григорьев серьезно занимался философией. Свободное владение четырьмя иностранными языками позволяло ему читать в подлиннике произведения европейских мыслителей: Гегеля (1770-1831), Гете (1749-1832), Канта (1724-1804), Карлейля (1795-1881), Ренана (1823-1892), Шлегеля (1772-1829) и др. Из кружка Михаил Васильевич Петрашевского (1821-1866), который Григорьев (а также Н. Я. Данилевский и Ф. М. Достоевский) некоторое время посещал, он вынес увлечение органическими идеями социалиста-утописта Сен-Симона (1760-1825), но ненадолго. Если в своем творчестве В. Г. Белинский двигался от Шеллинга к Гегелю, а затем к Фейербаху и французским утопистам, то Григорьев, пережив юношеское увлечение гегельянством, навсегда оставался приверженцем Шеллинга (1775-1854).
6 Мольер Жан Батист (1622-1673) — французский драматург, театральный деятель эпохи классицизма.
7 Schlagworter — меткие слова (нем.).
8 О стадиях развития творческой деятельности В. Г. Белинского см. статью Ап. Григорьева ‘Белинский и отрицательный взгляд в литературе’.
9 Журнал ‘Время’. 1861, No 3.
10 Лермонтов Михаил Юрьевич (1814-1841) — русский поэт.
11 Мочалов Павел Степанович (1800-1848) — русский актер.
12 Из ‘Коринфской невесты’ Гете.
13 И. В. Киреевский почти весь 1830 и отчасти 1831 провел в Европе, где слушал в Берлине лекции ‘первоклассных умов Европы’. В Мюнхене он охотно проводил вечера в семье русского дипломата и поэта Федора Ивановича Тютчева (1803-1873), бывал в гостях у Шеллинга, слушал его лекции. Специалист по романтической поэзии Николай Иванович Надеждин (1804-1856), также исповедовавший в юности идеи шеллингианства, считал философию истории ‘наукой об общих законах человечества’. Закономерности истории (единство человеческого рода, совершенствование, соотношение свободы и необходимости, законосообразность и др.) носили у него провиденциальный характер. В истории культуры Надеждин выделял этапы первобытной нерасчлененности, односторонней материальности античности, односторонней духовности Средневековья и постепенного синтеза этих начал. Если в Германии Шеллинг имел весьма ограниченное число сторонников, ибо друзья и противники мыслителя усматривали в его философии лишь красивую схему, то в России шеллингианство, по более позднему определению Ап. Григорьева, было ‘веянием, уносившим за собою все, что только способно было мыслить’.
14 Unendlicher Geist — бесконечный дух (нем.).
15 Цвет обложки зачитываемого до дыр журнала ‘Московский Наблюдатель’ был зеленым, поэтому критики почвеннического направления Ап. Григорьев и Страхов называли его ‘зеленым Наблюдателем’.
16 Занд Жорж (1804-1876) — настоящее имя Аврора Дюпен — французская писательница.
17 Gott im Werden — Бог будущего (нем.).
18 Благосветлов Григорий Евлампиевич (1824-1880) — журналист, сотрудник журнала ‘Русское Слово’ (с 1859), а затем и его редактор (1860-1866), с сентября 1866 и до самой смерти он редактировал новый журнал ‘Дело’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека