Время на прочтение: 24 минут(ы)
Евгений Салиас. Сочинения в двух томах. Том первый
Историческая проза
М., ‘Художественная литература’, 1991
Вступительная статья, составление и комментарии Ю. Беляева
Думается, что среди нынешних читателей, включая и книголюбов, мало кто знает имя русского писателя Евгения Андреевича Салиаса. Хотя те, кто постарше, должны помнить аккуратные, симпатичные томики собрания сочинений графа Е. А. Салиаса с буквами ‘ять’ и ‘ер’, и таких томиков было немало — 33.
Но не только количеством написанного прославился Евгений Салиас. Стать самым любимым у русского читателя историческим романистом было крайне трудно, но таким титулом Евгений Андреевич мог гордиться в большей степени, чем полученным от рождения графским титулом. А Салиас был еще и живой историей русской словесности, ибо в начале XX столетия он оказался, как писал в книге ‘Литературный олимп’ критик А. Измайлов, ‘последним литератором, на котором покоилось благословение Герцена и Огарева’ {Измайлов А. А. Литературный олимп. Лев Толстой, Чехов, Андреев, Куприн, Горький, Сологуб, Ясинский, Брюсов, Салиас, Соловьев. М., 1911, с. 417.}. Действительно, внимание этих выдающихся революционных демократов привлекла первая повесть Салиаса ‘Ксаня чудная’, опубликованная в 1863 году в журнале ‘Библиотека для чтения’, который тогда возглавлял А. Ф. Писемский.
В письме к матери Евгения Салиаса, известной писательнице того времени Евгении Тур, Огарев писал, что и ее и Россию можно поздравить с новым талантом. Однако несколько психологических повестей на современную тему, несмотря на их успех, стали для Евгения Салиаса лишь подступом к его основному литературному призванию — труду исторического романиста.
В этом качестве он и полюбился читающей России того времени, в этом качестве он интересен и современному читателю, и в эпоху восстановления истинной истории отечества становится ясно, что представить русскую словесность без Салиаса — это все равно, что представить французскую литературу без Александра Дюма-отца.
После того, как Салиас избрал стезю исторического романиста, его, читательская популярность стала увеличиваться в обратной пропорции к падению его престижа среди тенденциозной ‘демократической’ критики, в силу своего господствующего положения сумевшей подготовить ‘кровавый рассвет’ над Россией XX века. Отнеся Салиаса к литературе ‘московского направления’, которая якобы ‘вся целиком составляет мертвый нарост самого гангренозного свойства’, все эти псевдолиберальные зоилы поступили с ним так же, как в свое время с великим Лесковым и даже хуже — сделали фигурой умолчания. Духовный мир писателя и его художественный талант никого не интересовали. Да и зачем нужно было уделять сколько-либо внимания одной писательской репутации, когда у этих, теперь уж ясно что незадачливых, адептов Виссариона Белинского приговор был готов всей ‘московской’ патриотической школе: ‘Кто только вступит на почву московских тенденций, у того, будь он поэт до мозга костей, тотчас же появляется побуждение изрекать неизреченные глаголы, и он начинает целые страницы и томы наполнять мистическими резонерствами или везде начнет отыскивать врагов отечества’ {Введенский А. И. Граф Е. А. Салиас — Исторический вестник, 1890, No 8, с. 381.}.
Евгений Андреевич Салиас несомненно переживал огульное зачисление его в ‘квазипатриоты’ или ‘реакционеры’, особенно если учесть тот факт, что из-за участия в студенческих антиправительственных волнениях ему пришлось прервать и не закончить свою учебу в Московском университете. Однако у него хватило силы воли и принципиальности неуклонно продолжать линию беспристрастного исторического бытописателя, которая была заложена им в его самом фундаментальном и наиболее оцененном критиками произведении — исторической эпопеи ‘Пугачевцы’.
Вот мнение, высказанное через 15 лет после выхода ее в свет: ‘Роман ‘Пугачевцы’, по общему признанию, есть лучшее произведение графа Салиаса, в котором с наибольшей силой выразились различные стороны его таланта… Дальнейшие произведения графа Салиаса уже только подводились под ранее созданное определение, основанное на этом романе’ {Там же, с. 383.}. А вот что писал сразу же после публикации ‘Пугачевцев’ солидный журнал ‘Русский вестник’: ‘Роман графа Салиаса ‘Пугачевцы’ чрезвычайно понравился публике. Успех этого романа стал совершенно вразрез всему тому, что так долго и так настойчиво проводила петербургская журналистика. Ни одному из требований, заявляемых этой журналистикой, роман графа Салиаса не удовлетворил, напротив, требования, решительно отвергнутые критикою шестидесятых годов, явились в нем удовлетворенными в высокой степени. Журналистике, если она не хотела попасть вновь в комическое положение, в какое однажды поставил ее успех ‘Войны и мира’, оставалось забежать вперед, приписать себе честь первой оценки нового таланта’ {Русский вестник, 1874, No 4, с. 878.}.
Из рецензии ‘Русского вестника’ становится ясно, почему Салиас оказался столь чуждым лагерю ‘демократов-шестидесятников’: потому, что у этого молодого исторического романиста ‘есть искусство, есть художественность, есть идеалы и нет именно гражданских мотивов в петербургском смысле’.
В дальнейшем творчестве Евгений Салиас усилил авантюрность в сюжетостроении и, отказавшись от леволиберальных настроений своей мятежной студенческой молодости, стал эволюционировать в сторону консерватизма и монархизма. Поэтому охлаждение к нему тенденциозной литературной критики стало неизбежным, хотя уже и ‘Пугачевцы’ были объявлены слабым подражанием толстовской ‘Войны и мира’, что не могло не сказаться на творческой репутации Салиаса.
Одни рецензенты видели достоинство в том, что автор ‘Пугачевцев’, как и граф Толстой, ‘предпочитает в великих исторических движениях видеть не столько произвол сильных индивидуальностей, сколько действие скрытых, внутренних двигателей’ {Русский вестник, с. 879.}.
Другие в толстовском подходе Салиаса к изображению и постижению глубинной сути крупных массовых движений видели лишь отсутствие авторской самостоятельности. Как писал исследователь творчества Салиаса А. Введенский, ‘критика поставила в упрек графу Салиасу, между прочим, то, что он является не только последователем, но и рабским подражателем графу Льву Толстому’ {Исторический вестник, 1890, No 8, с. 387.}. Подтверждением этого может служить мнение законодателя литературной моды той эпохи А. Скабичевского. В статье, посвященной ‘Пугачевцам’ Салиаса и ‘Богатырям’ Чаева, критик, ничтоже сумняшеся, выносит свой безапелляционный приговор: ‘Салиас и Чаев сумели вполне отрешиться от своих собственных физиономий. Их самих вы тщетно будете искать в романах: вы найдете в них вездесущее присутствие одной только личности — графа Л. Н. Толстого, у которого романисты взяли целиком все, что только можно было взять,— характеры, сцены, мотивы, философию, словом, ободрали бедного автора ‘Войны и мира’, что называется, до ниточки…’ {Скабичевский А. Соч., т. 1. СПб., 1903, с. 768-769.}
С такой точкой зрения решительно полемизирует А. Бороздин: ‘Если зависимость от графа Толстого признавать недостатком, то, во-первых, этот недостаток вполне объясняется обычными отношениями талантов к гениям, а во-вторых, разделяется графом Салиасом со всеми его современниками в области исторического романа’ {Исторический вестник, 1899, т. LXXV, с. 614.}.
Но читающая публика была далека от подобных коллизий литературного мира. Она видела в писателе не автора психологических повестей, удостоенных похвалы Герцена и Огарева, и даже не автора монументальной, четырехтомной эпопеи ‘Пугачевцы’, а вот именно настоящего ‘русского Дюма’, который в остросюжетных романах и повестях — ‘Петербургское действо’, ‘На Москве’, ‘Найденыш’, ‘Кудесник’, ‘Крутоярская царевна’, ‘Володимирские мономахи’, ‘Миллион’ (‘Ширь и мах’), ‘Принцесса Володимирская’, ‘Филозоф’ — донес до нее отечественную историю в ее ярчайших красках и авантюрных хитросплетениях.
В конце XIX века по статистическим данным земских библиотек самым читаемым писателем в России оказался Евгений Андреевич Салиас, опередивший по читательской популярности не только замечательных исторических романистов Вс. Соловьева, Г. Данилевского, Д. Мордовцева, но и самих мировых ‘королей’ развлекательного жанра Дюма и Жюля Верна.
Посмотрим же, как писатель достиг такого феноменального успеха.
Евгений Салиас, казалось, по своему рождению был призван к поприщу исторического писателя. Сын французского графа, чей род восходил к XIII веку, и русской писательницы, сестры знаменитого драматурга Сухово-Кобылина, он с детских лет вращался в особой атмосфере исторических реалий и литературных интересов.
Родился будущий романист в Москве. Детство его прошло в огромном доме, расположенном в самом центре, на углу Тверской и Брюсова переулка. Дом, который тогда снимал его дед В. А. Сухово-Кобылин, подольский предводитель дворянства и герой Отечественной войны 1812 года, принадлежал известному графу Гудовичу. В обстановке этого величественного барского дома и закладывались истоки внутреннего мироощущения, приведшего впоследствии Евгения Салиаса на стезю исторического писателя. Сам дед, степенный, гордый, седовласый полковник-конноартиллерист в отставке, лишившийся глаза в боях с Наполеоном, являл собой живую историю. И знаменательно, что Георгиевский крест был вручен Василию Александровичу великим князем Константином Павловичем, а прусский орден ‘За достоинство’ был прикреплен на грудь смелого гвардейца прославленным фельдмаршалом, героем Ватерлоо Блюхером.
Сохранился в памяти и колоритный облик его бабушки Марии Ивановны, властной помещицы и своевольной женщины, командовавшей всем семейством. Вот выразительное свидетельство о ней домашнего учителя в доме Сухово-Кобылиных: ‘Нередко после расправы с горничными и лакеями, когда пощечины щедро расточались ею направо и налево, она закуривала сигару и усаживалась на диване с французским переводом философии Шеллинга в руках. Более странного сочетания мнимой образованности и самых диких крепостнических привычек не случалось мне встречать на моем веку’ {Глава из воспоминаний Б. М. Феоктистова.— Атеней. Историко-литературный временник. Л., 1926, с. 108.}.
Огромная гостиная, по величине почти равная будущей квартире матери Салиаса, производила на ребенка сильное впечатление не только размерами, но и импозантным величием висевших на ее стенах фамильных портретов. Не эти ли детские ощущения потом воплотятся на страницах будущих книг? Как, например, в сцене из повести ‘Филозоф’: ‘Князь, довольный и улыбающийся, перешел в свою спальню, затем пошел обходом по всему старинному дому, принадлежавшему еще его деду. Пройдя несколько больших горниц, он вошел в одну из них, называемую диванной. Здесь, по стенам, в два ряда висели семейные портреты. Оглянув ряды потускневших лиц — молодых и старых, князей и княгинь Телепневых, хозяин-чудодей вдруг легко рассмеялся…’
Уже взрослым Салиас продолжил эту семейную традицию, обвесив свой кабинет изображениями предков: ‘…Большой стол был весь уставлен семейными фотографиями в рамках. Прекрасные фамильные портреты масляными красками висели на стенах. Здесь были два портрета отца писателя, его деда, бабки и прадеда’ {Исторический вестник, 1909, No 2, с. 652.}.
От семейного портрета Салиас приобрел вкус и к историческому портрету. В его домашнем собрании оказались весьма редкие и ценные вещи — единственные портреты российских императоров Петра III и Павла I, императриц Анны Ивановны и Елизаветы Петровны, Екатерины II в военном мундире. Жить в таком окружении было естественно для видного исторического романиста, посвятившего всю свою жизнь выбранному поприщу. Из детских впечатлений Салиасу запомнились и последние месяцы его предгимназической жизни. Готовясь к поступлению в 3-ю реальную гимназию, маленький Евгений предпочитал скучной ‘обязательной’ программе свой свободный выбор — чтение гоголевского ‘Вия’ и подаренных другом матери, знаменитым историком Грановским, ‘Жизнеописаний Плутарха’. Круг чтения оказался знаменательным: он как бы предопределил будущую творческую стезю писателя — разработку исторического сюжета с любовно-авантюрным уклоном. А гоголевская панночка, превращаясь в ведьму, несколько ночей подряд тревожила сон юного читателя…
Большое влияние на интеллектуальное становление Салиаса оказал круг знакомых сначала его матери, а потом и его собственных. На склоне лет Евгений Андреевич вспоминал ту славную когорту действующих лиц российской культуры, прошедших через его жизнь. Это — Огарев и Сергей Аксаков, Тургенев и Островский, Аполлон Григорьев и Лесков, Грановский и артист Щепкин… В Италии семнадцатилетнему Салиасу посчастливилось несколько раа увидеться с самим Александром Ивановым, завершившим в эту пору в Риме свою великую картину ‘Явление Христа народу’.
‘В воображении,— писал в мемуарах Салиас,— проходит целая вереница личностей, с громкими именами, с выдающимся значением на страницах летописи российской за вторую половину этого столетия’.
Следует заметить, что писатель мог добавить в эту летопись и имена своих близких родных — Евгении Тур и Александра Сухово-Кобылина (Салиасу везло на исторических знакомых и родственников. Даже его родная сестра Мария внесла свой ‘вклад’, выйдя замуж за героя освободительной войны на Балканах, генерал-фельдмаршала Иосифа Гурко).
Мать Салиаса, Елизавета Васильевна, была особой романтичной и импульсивной. Пережив в юности неудачный роман с известным критиком, профессором Московского университета Николаем Ивановичем Надеждиным, браку с которым воспрепятствовали ее родители, она, путешествуя по Испании, познакомилась с французским графом Андрэ Салиасом де Турнемиром. Вскоре был заключен брак, не оказавшийся счастливым. Проведя несколько лет в России, граф вынужден был покинуть ее не по своей воле: он был выслан за участие в дуэли. На этом брак практически распался, и граф Салиас уже не принимал почти никакого участия в воспитании своих детей, так что Евгений редко вспоминал о нем.
Елизавета Васильевна, оказавшись ‘соломенной’ вдовой, стала вести вполне эмансипированную жизнь. Ее дом превратился в постоянный литературный салон. Вот свидетельство об этих вечерах А. И. Тургенева, того самого, которому еще юный Пушкин читал свою ‘Вольность’: ‘Вчера, как и каждый вечер, засиделся и заужинался на вечеринке. Графиня Салиас-Турнемир (Сухово-Кобылина) собрала весь блестящий мир, я любезничал с незнакомыми почти до двух утра’ {Остафьевский архив князей Вяземских, т. IV. СПб., 1899, с. 202.}.
Вскоре взялась за перо и сама Елизавета Васильевна. Первая же ее написанная по-русски повесть ‘Ошибка’, напечатанная в ‘Современнике’ в 1849 году, имела большой успех (до этого Елизавета Васильевна писала урывками и только по-французски). Особенно радовались дебюту ее литературные друзья. Салиас вспоминал: ‘Всеобщий идол Т. Н. Грановский, никогда ничего никому не посвящавший, вдруг посвятил моей матери сочинение ‘Песни Эдды о Нибелунгах’, а знаменитая поэтесса, графиня Ростопчина, написала ей ‘анонимное’ хвалебное послание, ходившее по рукам’.
Через два года вышел в свет роман ‘Племянница’, в котором Е. В. Салиас проявила себя уже вполне профессиональным литератором.
Высокую оценку Евгении Тур (под таким псевдонимом стала писать Елизавета Васильевна) дал сам И. С. Тургенев: ‘Блестящие надежды, возбужденные госпожою Тур, оправдались настолько, что уже перестали быть надеждами и сделались достоянием нашей литературы: дарование госпожи Тур, слава Богу, не нуждается в поощрении и может с честью выдержать самую строгую оценку’.
Расширению кругозора юного Салиаса, несомненно, способствовала и учеба в Московском университете. Атмосфера предреволюционного брожения захватила и Евгения. Он принял участие в студенческих волнениях. В числе трех студентов он был делегирован со студенческой петицией в Петербург к императору Александру II. И хотя в конечном итоге Салиаса как аристократа ‘простили’, ему все же пришлось распрощаться с университетом, не закончив даже третьего курса.
Однако радикальные настроения молодости прошли вместе с ней. Этому ‘освобождению’ от чар нигилизма содействовало пребывание в течение почти семи лет за границей — во Франции и в Испании. Там Салиас понял, что европейский просвещенный либерализм, как ширма, скрывает множество социальных и духовных изъянов общества. Понял он и то, что остается исконным русским человеком, которого постоянно тянет на родину.
Многолетнее путешествие дало материал для художественно-этнографических очерков Евгения Андреевича и освободило его от многих иллюзий.
Уезжал он романтически настроенным бунтарем, возвращался зрелым человеком, исполненным и творческих планов, и желания послужить на благо родной страны. Вернувшись в 1869 году в Россию, Салиас собирался поступить на военную службу, но, как подданный Франции по гражданству отца, он обязан был получить разрешение императора Наполеона III. Тот согласился лишь при условии, что Салиасу не будет дозволено участвовать в военных действиях против Франции и ее союзников. Кто же мог принять его в русскую армию на таких условиях?
Салиасу пришлось выступить в другом амплуа: он работал защитником по уголовным делам в Тульском окружном суде, состоял чиновником по особым поручениям при тамбовском губернаторе. Затем работал помощником секретаря статистического кабинета и редактором ‘Тамбовских ведомостей’.
Да, в прошлом веке и французские графы могли получить удовлетворение от жизни даже в губернских городах центральной России. Но в декабре 1876 года в жизни Салиаса начинается новый период: Евгений Андреевич был принят наконец-то по высочайшему повелению в русское подданство и зачислен в министерство внутренних дел. С экзотикой его рождения теперь было покончено. К этому времени он уже стал известным русским писателем, автором нашумевшей исторической эпопеи ‘Пугачевцы’.
Но первые шаги в большую литературу Салиас сделал, как уже говорилось выше, как мастер психологического повествования на современном материале. Его литературный первенец ‘Ксаня чудная’ был так назван по цензурным соображениям, — потому что цензору не понравилось предложенное автором название — ‘Искра Божья’. Затем последовали новые повести ‘Тьма’, ‘Еврейка’, ‘Манжажа’, одобренные Александром Герценом: ‘Тьма’ — чудесная вещь, и если в ней есть недостатки, то это — недостатки молодости’. Эту оценку разделяли многие современники. Так, видный либеральный публицист Н. И. Утин в письме к Огареву писал, ‘что касается ‘Тьмы’ Сальяса, то это, действительно, в высшей степени художественное произведение’ {Литературное наследство, т. 62, ч. II. М., 1955, с. 646.}.
И тем не менее обещающий прозаик резко меняет направленность своего творчества и обращается к родной истории. Успех ‘Пугачевцев’ был, как мы уже знаем, еще более основательным. Вот еще одно свидетельство писателя той эпохи Головина: ‘В то время исторические романы были в большом ходу, и четыре тома ‘Пугачевцев’ проглатывались всеми’ {Головин К. Мои воспоминания, т. 1. СПб., 1908, с. 326.}.
Планы Салиаса были грандиозны. Предполагалось, что четырехтомная эпопея ‘Пугачевцы’ станет лишь первой частью еще более монументальной тетралогии. Вторая часть должна была называться ‘Вольнодумцы’. В ней фигурировали бы Новиков и Радищев, а также герои и жертвы Великой французской революции.
Третью часть под названием ‘Супостат’ Салиас собирался посвятить истории 1812 года и наполеоновского нашествия. Содержание последней части раскрывает ее название — ‘Декабристы’. (Замысел Салиаса, как видим, превосходил в своем величии даже планы Толстого, из которых родилась ‘Война и мир’.) Но, к глубокому сожалению, этот творческий замысел Салиаса, действительно один из самых грандиозных в отечественной словесности, оказался нереализованным. Отвлекала работа над другими произведениями. Мешала и социальная занятость. Ведь Евгений Андреевич до конца дней своих состоял на государственной службе, хотя, правда, в последние годы жизни эта служба превратилась в номинальную.
В 1874 году Салиасу предложили возглавить ведущую газету ‘Санкт-Петербургские ведомости’. Это произошло по инициативе известного публициста и издателя М. Н. Каткова, чья группировка, как полагал другой видный издатель — А. С. Суворин, ‘выписала графа Сальяса из-за границы, поручая ему редакцию как талантливому беллетристу, не причастному никаким литературным партиям’ {Суворин А. Очерки и картинки, кн. 1. СПб., 1875, с. 3.}.
Работа в столь влиятельной газете, имевшей около 11 тысяч подписчиков, была для молодого писателя достаточно серьезным испытанием, хотя внешне предложение Каткова выглядело как признание таланта Салиаса, но еще больше как аванс его потенциалу издателя. Евгения Андреевича порадовал не только высокий социальный статус нового поста, выгодными оказались и экономические условия. Он должен был получать 6000 рублей годового жалованья плюс 10 % от чистой прибыли, к тому же ему выделили квартиру с бесплатным отоплением и мебелью {Такой обеспеченный быт выглядит контрастом, например, по отношению к петербургскому периоду жизни Загоскина, которому в одну из зим пришлось из-за недостатка средств отапливать квартиру стульями.}.
Однако вскоре Салиас убедился, как тяжела работа главного редактора такого влиятельного издания. И хотя он не раз в этот период вспоминал услышанное в детстве от знаменитой гадалки, девицы Ленорман, предсказание того, что он станет ‘редактором большой газеты и первым министром’, все же будни петербургского газетчика оказались не столь радужными. Старые сотрудники газеты ушли, а новых набрать Салиасу, новичку в газетном деле, было трудно.
‘Если так пойдет,— пробовал было отшутиться Салиас в беседе с Сувориным,— то я выпущу первые номера белыми листами, а потом отделаюсь шуткой.
— Не советую так шутить. Публика не любит платить за оберточную бумагу’ {Суворин А. Указ. соч., с. 4.}.
Видимо, более опытный Суворин был прав. Салиасу в роли редактора пришлось туго. Были и у него, конечно, успехи. Так, вести обзор журналов было поручено Всеволоду Соловьеву, замечательному историческому романисту, сыну знаменитого историка С. М. Соловьева. Новый курс газеты поддерживал князь Мещерский в своем журнале ‘Гражданин’.
Но в конечном итоге независимая позиция Салиаса, его стремление не угождать ни левым ‘демократам’, ни правым ‘консерваторам’ привели к тому, что Евгению Андреевичу пришлось оставить газету.
Однако для Салиаса как исторического романиста фиаско газетчика могло сыграть лишь положительную роль. И действительно, конец 70-х годов и все последующее десятилетие оказались очень плодотворными для писателя. В этот период его исторические повести и романы появляются на страницах самых популярных журналов России — ‘Огонька’, ‘Нивы’, ‘Русского вестника’, ‘Исторического вестника’, ‘Русской мысли’. И одно произведение было занимательнее другого. Трудно перечислить все написанное Салиасом. Назовем лишь самые показательные произведения: ‘Граф Татин Балтийский’ (1879), ‘Петербургское действо’ и ‘Мор на Москве’ (1880), ‘Принцесса Володимирская’ (1881), ‘Миллион’ и ‘Атаман Устя’ (1885), ‘Кудесник’, ‘В старой Москве’ и ‘Свадебный бунт’ (1886), ‘Бригадирская внучка’ (1888), ‘Барыни-крестьянки’ и ‘Фрейлина Марии Лещинской’ (1889).
Почти всецело посвятить себя литературе Салиасу позволяла достаточно необременительная служба, сначала в министерстве внутренних дел, затем в должности управляющего конторой московских театров. И уж совсем синекурой стало для Евгения Андреевича назначение его в последние годы жизни заведующим московским отделением архива министерства императорского двора.
Такой ‘оседлый’ образ жизни писателя давал ему возможность заняться изучением русской старины. Особенно досконально знал Салиас историю и быт XVIII столетия. Недаром его лучшие романы в повести посвящены именно этому периоду.
‘Если верить в перевоплощение,— утверждал Салиас,— то не могло бы быть сомнения, что я когда-то жил именно в XVIII веке. Этот век — мой любимый. В нем я — как дома. Если оставить в стороне мистику, то этому можно подыскать и совсем научное основание… Видите ли, ведь я застал еще крепостную Русь, а у этой крепостной Руси было прямое преемство от Руси екатеринской. Преемственно расставлялась в квартирах мебель, преемственно складывался обычай. Мои деды и бабки могли помнить еще настоящих людей екатеринской поры. Понятно, я все это видел, и клавесины при мне стояли так, как сто лет назад, и картины висели на старых гвоздях. Этого уже не видят люди сегодняшнего дня. Теперь уж и картины развешены иначе, и екатеринский гвоздь сохранился, может быть, только в Таврическом дворце…’ {Исторический вестник, 1909, No 2, с. 643.}
Сильное впечатление на современников производил роман ‘Петербургское действо’, рассказывающий об авантюрах и перипетиях переворота 1762 года, когда вместо Петра III на российский престол была возведена его супруга, некогда захудалая немецкая принцесса София-Фредерика-Августа, которой предстояло войти в историю в качестве великой императрицы Екатерины II. В этом романе, который, на наш взгляд, является лучшим в русской литературе на эту тему, Салиас показал себя во всем блеске как мастер историко-ававтюрного повествования, при этом соединяя фактографическую точность с большой психологической достоверностью и точным историософским анализом изображаемых персонажей и событий. Как отмечал ‘Исторический вестник’, ‘роман ставит в ту жизнь, как если бы вы были современниками переворота, и вы сразу ориентируетесь во всех обстоятельствах и получаете уроки не только в понимании прошедшего, а и настоящего’ {Там же, 1890, No 8, с. 397.}.
Но наиболее зрелым произведением этого периода явился большой двухтомный роман Салиаса ‘Мор на Москве’, позднее получивший название ‘На Москве’. После ‘Пугачевцев’ именно этой монументальной фреске из жизни Москвы 70-х годов XVIII столетия было посвящено наибольшее число критических откликов. Причем отклики эти были более доброжелательными, чем обычно.
Критиков, вероятно, привлек и интерес Салиаса к раскрытию массовой психологии народных низов в экстремальной ситуации и достаточно острый критический пафос романа. Журнал ‘Наблюдатель’ так отзывался о трактовке исторических событий писателем: ‘Особенно непривлекательными типами являются у него некоторые лица тогдашнего духовенства и чиновничества, как Амвросий и маститый главнокомандующий в Москве Салтыков’ {Наблюдатель, 1885, No 6, с. 48.}.
Действительно, рассказ об эпидемии чумы в Москве в 1771 году, ставшей возможной лишь благодаря некомпетентности и удивительному невежеству власть предержащих и приведшей к окончившемуся кровопролитием народному возмущению, не просто впечатлял, но и заставлял задуматься над природой власти в абсолютистско-крепостническом государстве.
И когда честный врач Афанасий Шафонский, рискуя навлечь на себя гнев сиятельного графа, говорит ему правду о начале мора в Москве, то как будто бы бьется лбом о стену: ‘Салтыков выслушал доклад, вытаращил глаза, понюхал табаку из табакерки и ничего не сказал. Но Шафонский заметил, что как ни дряхл сановник, а все-таки понял, о чем докладывает директор госпиталя.
И вдруг он увидел в глазах и на лице генерал-губернатора такое выражение, что сам смутился. Если б он сделал на балу генерал-губернатора какой-нибудь скандал, что-нибудь в высшей степени неприличное, то Салтыков посмотрел бы на него именно так’.
Еще большего сарказма писатель достигает в сцене, когда врач-немец Риндер, карьерист и невежда, ‘успокаивает’ уже начинавшего постепенно приходить в волнение генерал-губернатора:
‘Но вы не извольте тревожиться, даже от настоящей моровой язвы только простой народ мрет. А к примеру: дворяне и люди благовоспитанные не болеют и не умирают.
— А-а! — протянул Салтыков, видимо удовлетворенный,— это хорошо.
И, подумав немного, покосившись как-то на шляпу Риндера, которую тот держал в руках, Салтыков прибавил глубокомысленно:
— Это даже очень хорошо!’
Но автор винит не только одряхлевших сановников, правящих страной за прошлые заслуги или родовитость, не только чванливых иноземцев, любящих соблюдение российских законов лишь другими, но и сам народ, действительно ‘темный’ в своей основе:
‘Быстро обошел слух Москву, что госпиталь на Введенских горах оцеплен по случаю объявившейся там моровой язвы. Не нашлось ни единого человека во всей столице, который поверил бы этому. Говорили, что Шафонский спятил, ума лишился или что он выдумал у себя чуму на смех Риндеру, чтобы его только обозлить’.
Создается впечатление, что автор солидарен с внутренним монологом доктора Шафонского, зло бичующего общество, не достигшее цивилизованного статуса, и обращающегося с печальной иронией к распространявшейся по Москве чуме:
‘За тебя всё и все!.. За тебя норовы и обычаи! За тебя начальство! За тебя невежество и робость людская! За тебя и сам фельдмаршал, и вельможи-правители, и глупый народ. За тебя и его грязь, и его кабаки, и его вера слепая и дикая не в науку, а в судьбу… Да, все за тебя! Добрый уголок на земле ты себе выбрала теперь и пришла. Мы народ хлебосольный, гостеприимный, простодушный. Даже и чуму примем в распростертые объятия!..
Шафонский был прав.
Даже и чуме в Россию — скатертью дорога! Милости просим! Пожалуй, не обидь! Ведь на все воля Божья! Ведь от своей судьбы не уйдешь! Ведь чему быть — тому не миновать!..’
Следует заметить, что критически-обличительный пафос повествования являлся следствием любви автора к своему отечеству и его желания не поступиться историческим беспристрастием.
Интересно обратить внимание читателя и на то обстоятельство, что Салиаса, постоянно и, на наш взгляд, абсолютно незаслуженно обвиняемого в тенденциозности, на сей раз критика освободила от этого ‘греха’: ‘К достоинству рассказа относится его полнейшая объективность. Никакой тенденциозности не заметно в описании событий, ни к одному из своих героев автор не высказывает явного пристрастия,— а это качество далеко не всегда встречается у наших романистов, слишком часто вдающихся в узкую перционность и деловое морализирование’ {Наблюдатель, 1885, No 6, с. 48.}.
В свое время и видный критик-мыслитель народнического толка Н. К. Михайловский, в целом отрицательно относившийся к творчеству Салиаса, признавал, что его романы ‘найдут себе ценителей и поклонников именно за отсутствие в себе всякой тенденциозности’ {Михайловский Н. К. Полн. собр. соч., изд. 2-е, т. X. СПб., 1913, с. 815.}.
С тогдашней критикой можно согласиться и в анализе сюжетной полифонии, и многоходовости в повествовании, в том числе и по поводу ‘множества лишних ходов’ {Наблюдатель, 1885, No 6, с. 48.}. А вот что писал рецензент ‘Исторического вестника’: ‘Как и во всех крупных произведениях автора, интрига и в этом романе чрезвычайно сложная, так что читатель не без напряжении следит за многочисленными ее узлами’ {Исторический вестник, 1885, т. XIX, с. 437.}. Хотя рядом делается оговорка, что ‘роман его читается до конца с неослабевающим интересом’.
Действительно, даже в столь ‘перенаселенном’ пространстве романа писатель проявляет умение придать интриге динамичность и остроту. Различные сюжетные линии, пронизывающие описание столичного общества и по вертикали и по горизонтали и вовлекающие в действие все социальные слои, в конечном итоге пересекаются самым неожиданным образом, достигая психологической кульминации. Вельможи, помещики, купцы, дворовые крепостные — все оказываются втянутыми в единый исторический поток, ведущий к общему взрыву народных страстей и грозящий гибелью многим. Салиас, обычно тяготеющий к некоторой сентиментальности, к счастливым концам, на этот раз сталкивает читателя с жестокой жизненной и исторической реальностью.
Дворянская дочь Ульяна, записанная в крепостные, ее молочный брат Ивашка, романтический мечтатель не от мира сего, а также отставной капитан, добродей Воробушкин, молодая жена купца Варабина Павла — все они вместе служат пунктирным обозначением столкновения личных судеб с неуправляемым потоком общего бытия, могущего выразиться через различные государственные формы, но в любом случае остаться независимым от индивидуальной воли.
И хотя Салиас в отличие, например, от Мордовцева, заявлявшего, что ‘исторический роман не может служить задачам современности’ {Мордовцев Д. Л. К слову об историческом романе и его критике.— Исторический вестник, 1881, No 11, с. 551.}, не декларировал своего понимания миссии исторического писателя, его роман ‘На Москве’ свидетельствует и о его попытках придать повествованию историческое звучание, и о его желании актуализировать воссоздаваемый исторический материал. Все это было сделано на фоне реальной, разнообразной жизни московского общества той эпохи с выведением на авансцену ярких, живых фигур. Недаром в современной Салиасу критике посчитали, что роман ‘по художественному развитию действия и характеров многих лиц заметно выделяется из массы изданных за последние годы исторических романов’ {Исторический вестник, 1885, т. XIX, С. 437.}.
Из включенных в этот двухтомник произведений следует также выделить роман ‘Ширь и мах’, напечатанный первоначально под названием ‘Миллион’. Этот роман не только увлекателен по своей интриге, но и наиболее характерно представляет творческую манеру и художественное кредо писателя. Главный герой романа, светлейший князь Потемкин дает писателю возможность показать блеск и тени ‘золотого’ екатерининского века во всей пугающей красе.
Государственный гений и вельможа-самодур в одном лице, Потемкин отражая своей противоречивой натурой парадоксальность и амбивалентность самой эпохи, самого имперского правления Екатерины Великой, Решаются вопросы государственной важности, против Потемкина плетут интриги иностранные резиденты и сам Зубов, новый фаворит императрицы, а князь Григорий предается различным увеселениям и забавам и, когда по собственному же тщеславию попадает впросак, начинает тут же сочинять ответную ‘интригу’: ‘Зубов и его ухаживатели торжествовали. В первый раз герой Тавриды давал случай посмеяться над собой. Многих он своей хитростью делал шутами, а теперь сам попал в довольно забавный просак… Он сердился и бесился, как школьник, который, напроказив, сознается внутренне в своей вине, но не может примириться с заслуженным наказанием’.
Вот уж действительно от ‘великого до смешного один шаг’.
И что интересно, тема чудачества, противоречивости личности получила широкое распространение в исторической прозе Салиаса, видевшего, вероятно, в таком подходе к действительности удобную возможность отразить иррациональность и амбивалентность человеческого бытия. Излюбленными персонажами Салиаса становятся старые вельможи екатерининского времени, со своими причудами и характером. Это и старый князь из ‘Машкерада’, и герой романа ‘В старой Москве’ князь-чудак Лубянский, презиравший Петербург и ни разу не выезжавший никуда за пределы Москвы и своей подмосковной вотчины, и такой же оригинал, князь Телепнев из ‘Филозофа’, напротив, десятилетиями не приезжавший в Москву из своего поместья.
Подчеркивая жизненный комизм таких героев, их социальную обреченность, писатель в то же самое время довольно добродушно подсмеивается над ними. И этот сентиментальный свет авторской доброты и оживляет самих персонажей, и действует безошибочно на чувства читателей. Поэтому, рецензируя роман ‘На старой Москве’, в котором любовь гвардейского сержанта к внучке князя разворачивается на фоне празднеств по случаю коронации Екатерины II, журнал ‘Новь’ отмечал, что ‘живее всех в романе вышла типичная фигура самодура князя, в сущности добрейшего, сердечного человека, хлебосола и важного барина’ {Новь, 1886, No 5, с. 104.}.
Мотивы переодевания, подмены, подлога, характерные для ‘Филозофа’, ‘Миллиона’, ‘Пандурочки’, ‘Машкерада’, ‘Сенатского секретаря’, подчеркивают некоторую общую маскарадность и буффонадность эпохи, ее переходный характер. В поэтике Салиаса, часто строящего интригу повествования на историческом анекдоте, на курьезе, на случайном происшествии (‘Пандурочка’, ‘Мадонна’, ‘Сенатский секретарь’ и т. п.), можно увидеть черты, роднящие его с будущими акмеистами или мирискусниками. Творчество Салиаса в этом аспекте оказалось своеобразным связующим звеном между ранней классической исторической прозой Бестужева-Марлинского и Загоскина и историческим модерном Мережковского, Кузмина и Садовского. Как здесь не вспомнить выраженное в стихах кузминское кредо: ‘Слез не заметит на моем лице // Читатель плакса. // Судьбой не точка ставится в конце, // А только клякса’.
Некоторые критики, предубежденные против Салиаса из-за его здорового консерватизма, упрекали его в поверхностном подходе к изображению исторического процесса, в излишней развлекательности и скорописи. Об этом писал и его современник К. Головин: ‘Не торопись он всегда, имей он время продумать и пропустить через критическое сито каждое свое произведение, из него бы вышел очень крупный писатель’ {Головин К. Указ. соч., с. 327.}.
Раздавались упреки и в мелкотемье. В романе ‘Мадонна’ ‘записной волокита екатерининских времен’, старый князь Азарин женится на юной красавице Маше Собакиной, которая наивна до такой степени, что свои будущие супружеские обязанности видит лишь в искусстве разливания чая для своего престарелого мужа. К счастью для нее, князь, со своей стороны, из-за возраста оказывается уже неспособным к физической любви, уподобляясь тем самым ‘собаке на сене’ из испанского плутовского романа. В этом и заключается основная коллизия романа, с ее нравственными, психологическими и социальными аспектами. Критика же вынесла свой приговор: ‘Граф Салиас сохраняет серьезный и даже торжественный вид, точно он созерцает серьезную драму, а не обыкновеннейшую собачью комедию’ {Отечественные записки, 1879, No И, с. 51.}.
Сам Салиас остро переживал тенденциозное отношение к себе социальной или эстетской критики, которой какой-нибудь крохотный рассказ Л. Андреева с омерзительной сценой насилия над женщиной давал духовной пищи куда больше, чем добротный, сюжетно разработанный роман Салиаса или его коллег по жанру.
Вот типичный пример. В ‘Истории русской литературы XIX столетия’ видного литературоведа Н. А. Энгельгардта Салиасу было отведено всего лишь три строчки, да и то в числе ‘плодовитых поставщиков исторических романов’ вместе с Bс. Соловьевым и Мордовцевым {Энгельгардт Н. А. История русской литературы XIX столетия, т. 2. СПб., 1903, с. 525.}, и, хотя перед этим его поименовали среди ‘главнейших беллетристов’, это служило все же малым утешением для человека, ставившего перед собой высокие литературные цели.
Поэтому Евгений Андреевич в минуты душевного уныния соглашался со своими критиками и отзывался о своем творчестве довольно пессимистично:
‘Я зарыл в землю свой талант, который у меня был, был, был. Я сам знаю, что был. Я не был так счастливо поставлен, как некоторые наши писатели, имевшие возможность писать ‘для души’. Писательством я зарабатывал хлеб. Мне нужно было писать много. Мне некогда было думать, ждать, перечитывать, переделывать. Зато и вышло в результате, что теперь меня почти не тянет перечитывать ничего из написанного, кроме, пожалуй, ‘Петербургского действа’ или ‘Новой Сандрильоны’… Вообще я могу сказать, что лучшая моя песня не спета’ {Исторический вестник, 1909, No 2, с. 635.}.
Иногда писатель начинал сомневаться и в собственном призвании, полагая, что его многолетняя творческая деятельность по своей сути была случайным явлением: ‘Писательство было навязано влиянием окружающей среды и обстоятельствами. Если бы литературный труд не был заработком, то полагаю, что я был бы теперь автором лишь двух-трех рассказов’ {Васильки. Литературно-художественный сборник. СПб., 1901, с. 423,}.
С этим, конечно, трудно согласиться. И признание читающей России в конце XIX века, и нынешнее возвращение Салиаса к русскому читателю свидетельствуют об обратном: о том, что он был писателем по призванию и созданное им обеспечивает ему по праву место в пантеоне российской словесности. Это понимали и отдельные дальновидные критики того времени, позволявшие себе выступать с объективным анализом текущего литературного процесса.
Так, например, по мнению А. Бороздина, ‘романы графа Салиаса, увлекая массу читателей своим изложением всяких приключений, незаметно внесли в обращение нашей образованной публики обильное количество исторического материала, которому иначе долго пришлось бы оставаться в различных ученых изданиях и исследованиях, недоступных для простых смертных: нельзя, наконец, отрицать и в известной мере облагораживающего влияния этих романов, из которых иные отличаются выдающимися художественными достоинствами’ {Бороздин А. К. Указ. соч., с. 616.}.
Творчество Салиаса было значительно не только в силу своего познавательного и просветительного характера. Оно вносило свою лепту в общее развитие отечественной литературы и через свою художественность, через создание полнокровных литературных образов.
Мы имеем интересное свидетельство влияния Салиаса на такого гения мировой литературы, как Достоевский. В его записях в период работы над романом ‘Подросток’ находим упоминание и героя романа ‘Пугачевцы’ князя Данилы, и писателя Авсеенко, разбиравшего этот образ в своей рецензии: ‘Хищный тип (разбор кн. Данилы Авсеенко). Почему дурак князь имеет право на мое внимание?’ {Долинин А. С. В творческой лаборатории Достоевского. М. 1947, с. 14.} И, отталкиваясь от образа Данилы, показавшегося писателю слишком слабым дли настоящего ‘хищного типа’, Достоевский стал формировать характер своего центрального героя в романе ‘Подросток’.
Так что, возможно, влияние Салиаса на литературный процесс было достаточно ощутимо, но из-за отсутствия исследований по этой проблематике приходится только догадываться, что постоянное появление прозы Салиаса на страницах ведущих литературных журналов России формировало не только читательские вкусы.
В 90-е годы Салиас работает также весьма плодотворно, хотя и с меньшей творческой интенсивностью. В это время появляются такие исторические романы и повести, как ‘Пан Круль’ и ‘Заира’ (1890), ‘Ведунья’ (1891) и ‘Via facti’ (1894), ‘Володимирские мономахи’ (1899). В тематическом плане творчество Салиаса также не претерпевает особых изменений. Писатель по-прежнему разрабатывает излюбленные сюжеты из исторического быта XVIII века и начала XIX века. Обостренный патриотизм Евгения Андреевича проявлялся и в его нежелании браться за темы мировой истории, хотя по уровню его эрудиции, по богатству зарубежных впечатлений такая задача была ему вполне посильна. Тем более такие вещи, как ‘Джеттатура’, из истории Венецианской республики XVI столетия, и ‘Пан Круль’, из польской истории времен распада Речи Посполитой, были написаны достаточно живо и этнографически достоверно.
Однако наиболее уверенно чувствует себя Салиас на привычном материале родной истории, которую он воспринимает преимущественно под сентиментальным углом зрения. Такова, например, история крепостной актрисы Афроси, рассказанная в романе ‘Заира’, имевшем шумный успех, в мелодраматичном ключе.
И все же, чувствуя определенную неудовлетворенность своим творчеством, Салиас пытается время от времени экспериментировать и с формой, обращаясь к жанру исторического рассказа (‘Пандурочка’, ‘Финт’, ‘Генерал Махов’), и с содержанием. У него выходят в свет такие неожиданные произведения, как ‘Новая Сандрильона’ (1892), роман из современных французских нравов, или ‘Вчуже. Сказка для детей пожилого возраста’ (1896), или философско-психологическая притча ‘Сумма трех слагаемых’.
Следует подчеркнуть одну особенность в творчестве Салиаса. За какой бы жанр он ни брался, он не мог писать скучно. Даже его опыт биографического исследования ‘Поэт-наместник’ (1885), посвященного тамбовскому периоду в жизни Державина, читается с легкостью и интересом. Этот отрезок жизненного пути Гаврилы Романовича был выбран не случайно, а в силу драматизма обстоятельств, в которых Державин, талантливый политик и опытный царедворец, оказался в Тамбове. Губернаторство великого поэта обернулось для него постоянными интригами и в конечном итоге большими служебными неприятностями. Как писала критика, положительно оценивая этот биографический труд, ‘граф Салиас талантливо изобразил эту трагикомедию крючкотворства и ябедничества, в которой поэт-наместник играл не менее некрасивую роль, как и его враги’ {Исторический вестник, 1885, No 11, с. 453.}.
Сам Салиас, будучи человеком весьма деликатным по своему характеру, испытывал часто неуверенность и сомнения по поводу того или иного своего шага. Некоторая его противоречивость объясняется вторжением в его идеологию зрелого писателя, основанную на здоровом консерватизме и уважении традиционных ценностей, реминисценций его бурной студенческой юности.
Этим фактором, пожалуй, была обусловлена и неожиданная попытка Салиаса в 1881 году вновь выступить в качестве редактора. На этот раз он попытался стать редактором-издателем журнала ‘Полярная звезда’. Название явно намекает на юношеские симпатии Салиаса, однако после выпуска ряда номеров писатель окончательно отказался от несвойственной ему роли журнального издателя.
Об этом, кстати, предупреждала своего сына и значительно поправевшая к тон поре Евгения Тур. Вот строки из ее письма: ‘Не забудь, ради Бога, что ты родился не в избе, не у пономаря, не у чиновника, а от старых родов. Не лезь в журнальную грязь’ {Литературное наследство, т. 39-40. М., 1941, с. 260.}.
Неудачная акция с журналом была последней попыткой активизации жизненной позиции Салиаса. Он постепенно все более замыкается в себе. Последние восемнадцать лет своей жизни он живет почти безвыездно в Москве, в тихой ее уголке — в ‘Левшине у Покрова’. Эти особенности своего быта Евгений Андреевич отчетливо осознавал: ‘Благодаря двум основным чертам или недостаткам моего характера — домоседству и нелюдимости,— я живу как настоящий отшельник’.
Такой образ жизни приводил Салиаса к тому, что его педантичность и отрешенность приобретали характер некоторого старческою чудачества.
Так, на протяжении сорока с лишним лет, он всегда по приезде в Петербург останавливался тольно в одной гостинице — ‘Гранд-Отеле’.
Вот еще один штрих, характерный для стареющего Салиаса: ‘Я — естественный вегетарианец, не в силу каких-либо теорий или принципов, а просто так. Мяса не только не ем, но иногда не могу и смотреть, как его едят. Иногда совсем забываю про обед… Приезжает дочь, видит, я совсем голодный. Конечно, пришла в ужас и распорядилась, а мне самому сделать это было просто лень’ {Исторический вестник, 1909, No 2, с. 633.}.
Более закостенелыми становились и идейные взгляды Салиаса. Он с трудом принимал все новое, включая и новую литературу: ‘Я думаю, что это все пройдет, схлынет как вода. Все это не идет дальше Толстого. Вся вообще литература не пошла дальше ‘Карениной’. Все, что пошло потом,— перепевы. Нужно новое, а нового нет. И нет нового большого писателя {Исторический вестник, с. 634.}’.
Салиаса заставляло уходить в мир русской старины, в духовное отшельничество изменение нравственного состояния общества, все более исповедовавшего прагматизм и социальный цинизм. Обуржуазивание общественного сознания вызвало противодействие в форме радикальных теорий, также не приемлемых старым писателем. Отсюда и возникло его скептическое отношение к социальному прогрессу в к новой тенденциозной литературе: ‘Некоторые принципы молодой литературы антипатичны. Меня вообще огорчает современное падение идеализма не только в литературе, а и вообще в жизни, и мне кажется, что вот людям вашего поколения выпадет благородная и трудная роль пронести идеалы добра, которым служили мы, старые писатели, через службу нынешних дней и передать их новым поколениям… Может быть, поэтому я живу отчужденно и от современной жизни и никуда не показываюсь’ {Там же, с. 654.}.
Любимым писателем для Евгения Андреевича оставался Тургенев, с его мягкостью, лиричностью письма, с тонким стилистическим мастерством. Но к молодым писателям, которые иногда обращались к Салиасу за помощью, он относился с участием и, если мог, помогал.
В 900-е годы писатель создает уже меньше, хотя он еще полон творческих планов и надежд. Но тем не менее сказывались возраст, прогрессирующие болезни и социальный эскапизм, нежелание расставаться с социальными иллюзиями прошлых лет.
Удручающее впечатление на престарелого писателя произвели революционные события 1905 года, которые он, живя близ Арбата, мог наблюдать достаточно много. Людская жестокость и бессмысленное кровопролитие ужаснули его. Духовный скепсис еще более разрушал творческие планы Салиаса, поэтому многое из задуманного им в этот период так и не воплотилось.
В беседе с критиком А. А. Измайловым Салиас так объяснил упадок его творческих сил: ‘У меня много планов, и мне хочется работать. Но за все это время я не написал ни одной строки. Последние годы общественной жизни могли мало способствовать творческим настроениям. Прежде всего, никому не было и дела до того, пишутся исторические романы или нет. А затем и вообще что приходилось переживать!’ {Там же.}
Среди неосуществленных замыслов Салиаса особенно интересны два. Он мечтал написать роман из современной ему жизни, откровенный и беспощадный: ‘Он будет нецензурен сплошь, от первой до последней строки. Здесь я хочу запечатлеть все, что вижу сейчас кругом себя. Иногда я склоняюсь к мысли написать его и оставить детям. Пускай напечатают хоть через двадцать лет. Но меня останавливает мысль — будет ли это тогда интересно и нужно?’
Другой замысел, который Салиас вынашивал в течение более чем тридцати лет, был связан с написанием большого фантастического романа, действие которого происходило бы примерно в XXV веке. Право на издание этого романа у писателя было даже оговорено в издательском договоре, но, к сожалению, произведение о психологической эволюции человека на фоне триумфального развития науки и техника все же не было создано.
Однако собрание сочинений Евгения Свлиаса в 33-х томах, причем не полное собрание, определило его место в читательском сознании современной ему России, а то, что накануне революции была предпринята попытка нового издания этого собрания (вышло 20 томов), свидетельствует о всеобщем признании таланта писателя и заинтересованности общества в его творческом мире.
Конечно, репутация Салиаса как большого писателя пострадала из-за его приверженности любимому жанру, ибо, как справедливо заметил известный библиограф Н. Рубакин, ‘исторический роман сплошь и рядом являлся синонимом патриотического романа, к тому же патриотического в самом превратном и узком смысле этого слова’ {Рубакин Н. Исторические романы и преподавание истории.— Русская школа, 1901, No 1, с. 203.}. Это, конечно, сказывалось на отношении либеральной и прозападнической критики, фактически определявшей со времен Белинского иерархическую ценность в литературе. Но в том, что отечественный исторический роман стал ‘наиболее читаемым отделом ‘изящной словесности» {Там же, с. 206.}, заключена огромная заслуга Салиаса, не только романиота, пользовавшегося наибольшим читательским благоволением, но и писателя, даже по признанию критики стоявшего на первом месте ‘среди этого поразительного обилия исторических романов’ {Головин К. Ф. Русский роман и русское общество, изд. 3-е. СПб., 1914, с. 386.}.
А заключить разговор о выдающемся историческом писателе Евгении Андреевиче Салиасе можно было бы словами журнала ‘Исторический вестник’, утверждавшего, что из произведений Салиаса ‘многие сделали бы честь любой литературе’ {Исторический вестник, 1890, 8, с. 399.}.
Долгожданное возвращение писателя к современному русскому читателю даст ему возможность самому проверить это утверждение и заодно через мир Салиаса совершить увлекательное путешествие по русской старине.
Прочитали? Поделиться с друзьями: