Время на прочтение: 33 минут(ы)
Годы перелома. Литература и социальный прогресс
Белинский В. Г. Собрание сочинений. В 9-ти томах.
Т. 7. Статьи, рецензии и заметки, декабрь 1843 — август 1845.
Редактор тома Г. А. Соловьев. Подготовка текста В. Э. Бограда. Статья и примечания Ю. С. Сорокина.
М., ‘Художественная литература’, 1981.
Последние годы сотрудничества в ‘Отечественных записках’ — по-прежнему годы большой и напряженной работы Белинского. За время с декабря 1843 по август 1845 года, охватываемое этим томом сочинений, для журнала было нм написано пятнадцать статей {В том числе пять статей пушкинского цикла (с пятой по девятую), см.: наст. изд., т. 6. Мы обращаемся здесь к этим статьям только в той мере, в какой это необходимо для общей характеристики воззрений Белинского этого времени.} и большое число рецензий, часто весьма значительных. Деятельность Белинского как ведущего критика достигла зенита, в зените находились и популярность и влияние журнала. Имя Белинского и выражение: ‘критика ‘Отечественных записок’ были синонимами. Герцен свидетельствует: ‘Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25-го числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли ‘Отечественные записки’, тяжелый номер рвали из рук в руки. ‘Есть Белинского статья?’ — ‘Есть’,— и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами… И трех-четырех верований, уважений как не бывало’ (Герцен, т. IX, с. 29). Произведения Белинского получали все большую известность не только во всей России, но отчасти и за ее рубежами.
Вместе с тем Белинский в эти годы болезненно переживает зависимость от прижимистого, эгоистически расчетливого и тщеславного издателя. Усиливается в эти годы и цензурный гнет. Умножаются придирки, открытые нападения и полуприкрытые выпады, а то и прямые доносы на влиятельного критика. В преследовании Белинского принимают участие ‘Северная пчела’ Булгарина и Греча и ‘Библиотека для чтения’ Сенковского, ‘Москвитянин’ и обскурантный ‘Маяк’. Можно поражаться неистощимой энергии, преодолевающей изнурительность ежедневного труда публициста, критика и библиографа, находчивости, с которой Белинский обходит бесчисленные препятствия, непримиримо воинственному духу, неизменной бодрости и страстности бойца, которые обнаруживает этот физически надломленный человек.
Белинский в эти годы занят объединением молодых писателей близкого ему направления. С этим связано издание двух томов сборника ‘Физиология Петербурга’ под редакцией Н. А. Некрасова. Душою издания был Белинский, он — автор замечательного введения и трех статей с интереснейшими социальными характеристиками.
Мысль Белинского — в непрестанных поисках новых путей, прямых ответов на ‘проклятые вопросы’, предлагаемые западной н русской действительностью. ‘Путь развития, которым шла критика Белинского в ‘Отечественных записках’ и ‘Современнике’,— писал Чернышевский,— определяется тою существенной чертою, что она все более и более проникалась живыми интересами нашей действительности и вследствие того становилась все более и более положительною’ (Чернышевский, т. III, с. 226).
Все чаще являются у Белинского статьи, посвященные непосредственно вопросам развития общества (статья об учебнике Смарагдова, очерк ‘Петербург и Москва’), литературно-критическая статья включает в себя прямое изложение проблем социальных, переходит в жанр общественно-политического трактата или памфлета (статья о ‘Парижских тайнах’), ‘Границы литературных вопросов’, по замечанию Чернышевского, становятся для критика ‘тесны’. Эта эволюция очень заметна в цикле статей о Пушкине, работа над которым захватила более трех лет. Так, в статье седьмой эстетический анализ ‘Цыган’ и характеристика Алеко прямо переходят в обсуждение вопросов социально-этических, в анализ и осуждение ‘грубого и невежественного эгоизма, который невозможен для человека нравственно развитого’. Еще очевиднее вторжение социально-исторических проблем в восьмой и девятой статьях. Белинский приступает к разбору романа с выдвижения центрального тезиса: ‘…не говоря уже об эстетическом достоинстве ‘Онегина’,— эта поэма имеет для нас, русских, огромное историческое и общественное значение’. ‘Вся наша статья об ‘Онегине’ будет развитием этой мысли’,— подчеркивает критик. И добавляет: ‘…какою бы ни показалась она с первого взгляда многим из наших читателей’. Это действительно было новым. Эстетическая критика решительно переходила в реальную, пользуясь терминологией, утвердившейся под несомненным воздействием опыта последних лет критической деятельности Белинского полтора десятилетия спустя.
Это органическое, крепкое сцепление наиболее острых и значительных вопросов общественного развития со специфическими проблемами искусства, литературы и явилось прежде всего завещанием Белинского русской демократической критике шестидесятых годов. На последние годы его деятельности, начиная с 1844—1845 годов, падает дальнейшее развитие и уточнение существенных сторон его эстетических воззрений. Основное здесь в выдвижении на передний план темы ‘искусство (литература) и общество’, тех проблем, которые в известной формуле Чернышевского определяются как ‘эстетические отношения искусства к действительности’. Новые понятия и критерии в статьях 1844—1845 годов выступают отчетливо и рельефно. Это знамение совершившегося перелома.
Применительно к указанной общей теме (искусство, литература и общество) критика особенно занимают такие проблемы, как связь и зависимость между прогрессом социальной жизни и новыми формами творческого воспроизведения действительности, соотношение в этом воспроизведении непосредственного акта творчества и факторов общественного сознания, роль и место художественного творчества в развертывающейся общественной практике, в борьбе за социальный прогресс.
В общественно-политических взглядах Белинского решающий перелом произошел, как известно, с начала 1840-х годов. Новые, всецело захватившие Белинского идеи к середине десятилетия получают полное развитие. Новое понятие действительности — объективно развивающейся независимо от Идеи или Духа совокупности явлений реального мира — органически связано для Белинского этих лет с другим организующим для его мысли понятием социальности (социализма). Важно отметить, что движение общества к социализму Белинский не представляет вне борьбы, вне демократического движения. Якобинизм, радикализм — неотделимая часть его социальных взглядов.
Личность и общество, человек — человечество — вот то ‘двуединство’, которое составляет для Белинского предмет пристального внимания. Сравнительно небольшая статья о ‘Руководстве к познанию новой истории’ Смарагдова дает как бы квинтэссенцию социально-исторических идей Белинского. История рассматривается здесь Белинским как важнейшая наука современности, как подведение итогов предшествующего развития человечества и основа представлений о его будущем. История как ‘изложение фактов жизни человечества’ есть ‘сознание истории непосредственной’, ‘самой жизни человечества, из самой себя развивающейся по законам разумной необходимости’. Возможность истории как науки основывается на признании ‘в развитии общественности’ ‘неизменных законов’. Исторические воззрения Белинского решительно противостоят представлениям о фактах человеческого и общественного бытия как наборе случайных явлений, отражении полного произвола. Белинский опирает свое убеждение в закономерности развития общества на достигнутый уровень научного знания о законах, господствующих в мире природы. Основное содержание исторического развития, его нерв составляют, по представлениям Белинского, отношения между ‘личностями реальными’, конкретными людьми и ‘идеальною личностью’. Как такого рода ‘идеальная личность’ представляются, с одной стороны, племена, народы, государства, а с другой — ‘идеальная личность’ наиболее высокого порядка — человечество. Сам Белинский отмечал решающее значение для своей концепции положения о связи и соотношении ‘личностей’ разного порядка {О воздействии здесь на Белинского некоторых социально-исторических концепций его времени см. в примеч. к статье об учебнике Смарагдова.}.
Коренное отличие человека от других живых существ Белинский видит в сознании. Оно не сводится к одному логическому процессу мысли, но обусловлено слиянием мысли и чувства, это ‘страстное, переходящее в жизнь убеждение’. Сознание в этом высшем смысле понимается и как назначение каждого отдельного лица, и как цель существования каждого отдельного социального коллектива, и конкретно-исторического общества, и целого человечества. Различие состоит в том, что путь к этой цели для отдельной личности ограничен условиями ее существования, конкретно сложившимися историческими обстоятельствами, средой, в которой проходит жизнь этой личности, тогда как путь совершенствования и развития сознания для человечества непрерывен и безграничен. Так выдвигается понятие прогресса, непрерывного развития человечества от низших ступеней к высшим. Понятие прогресса Белинский рассматривает как важнейшее достижение человеческого сознания на современной ступени его развития. Это — условие и залог более быстрого и успешного дальнейшего движения человечества.
Прогресс, необходимый и непрерывный для человечества, однако, реально осуществляется через судьбы отдельных людей, в нем участвуют различные племена, народы и государства: ‘из разнообразия характеров народов образуется единство человечества’. Результатом движения является, по замечанию Белинского, история ‘обновления нравов чрез обновление поколений’. Итогом ряда этапов развития оказывается самосознание человечества. ‘Оно уже начало понимать, что оно — человечество: скоро захочет оно в самом деле сделаться человечеством…’ С этого момента начнется ‘история, в истинном значении этого слова’. Так, в условиях подцензурной статьи выдвигается тезис о предстоящем необходимом социалистическом переустройстве общества. Впрочем, как об этом свидетельствуют высказывания Белинского и в этой, и в других статьях, непрерывность прогресса не означает его прямолинейности. Он рассматривается не как движение снизу вверх по прямой, но как движение по развертывающейся спирали. Прогресс представляется и как непрерывная борьба добра со злом, где ‘нередко обращается в полезное и благое даже то, что имело своим источником ложь или корыстный расчет’. Отмечается противоречивый характер прогресса.
В социально-философских воззрениях Белинского проступают черты, характерные для типичных представлении домарксова материализма и утопического социализма(Ведь и Маркс, и Энгельс, с отдельными ранними работами которых был знаком Белинский, в это время страстно искали в ходе нарастающего демократического движения новых формул общественного развития, путей к познанию непреложных законов развития человеческого общества. В 1843 году, по образному определению Ленина, ‘Маркс только еще становился Марксом, т. е. основателем социализма, как науки, основателем современного материализма, неизмеримо более богатого содержанием и несравненно более последовательного, чем все предыдущие формы материализма’ {В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 18, с. 357.}. В концепциях Белинского о направлении и содержании социального процесса есть черты, свидетельствующие о нелегких поисках новых путей, о попытках перевести идеи материализма в сферу истории человеческого общества. Это находит отражение и в названной статье.
Относя свое время к ‘переходным эпохам’, в которые ‘старое или сокрушается с грохотом, или подтачивается медленно, а заря нового видна только немногим избранным, одаренным ясновидением будущего по темным для других приметам настоящего’, Белинский особо выделяет значение промышленного и технического прогресса, развертывания средств коммуникации для дальнейшего движения общества и перемен в нем. ‘И эти паровые машины, эти железные дороги, электрические телеграфы — все это что же такое, если не победа духа над грубою материею, если не предвестник близкого освобождения человека от материальных работ, унижающих душу и сокрушающих волю, от рабства нужды и вещественности!’ Белинский признает значение не только духовных, но и материальных средств для развития общества. Для Белинского как демократа характерно развитие мысли о потребностях народных масс как причине общественного развития. Он предъявляет к науке истории требование показать, что ‘исходный пункт нравственного совершенства есть прежде всего материальная потребность и что материальная нужда есть великий рычаг нравственной деятельности’. ‘Этой истины,— заявляет он,— может пугаться только детское чувство или пошлый идеализм’, ибо ‘если б человек не нуждался в пище, в одежде, в жилище, в удобствах жизни,— он навсегда остался бы в животном состоянии’. Говоря о прогрессе как ‘источнике и цели исторического движения’, Белинский отмечает не только непрерывность такого движения, но и приобретаемое им в новейшее время ускорение. Если до сих пор человечество доработалось до образования сословий, то теперь, хотя предстоит ‘еще более длинный путь’, он будет ‘уже более прямой и широкий, а это уже много — из чащей и дебрей выйти наконец на большую дорогу’. Особое значение придано при этом французской революции конца XVIII века. Характерно, что с нее предлагает Белинский вести начало нового периода всемирно-исторического процесса. Белинский отмечает многосторонность истории общества, всеобъемлемость понятия социального прогресса. При всем значении истории политической — истории войн, договоров и правительств — она необходимо охватывает и экономическую сторону жизни народов, и развитие идей, наук, искусства и литературы, наконец, изменения в нравах.
Демократизм позиции Белинского отчетливо выражается в критике некоторых ложных теорий прогресса — его аристократической, идеалистической и ограниченно буржуазной, утилитаристской интерпретации. Первая связывает прогресс только с деятельностью некоторых благородных деятелей, игнорирует реальные интересы и устремления массы, ее защитники ‘во всяком материальном движении видят упадок и гниение общества, унижение человеческого достоинства, преклонившего колено перед тельцом златым и жертвенником Ваала’. Другая, напротив, связывает прогресс только с преследованием частных выгод, с господством ‘корыстного расчета и эгоистической деятельности нескольких сословий на счет массы общества’. ‘Первая крайность,— заключает критик,— производит пустых идеалистов, высокопарных мечтателей, которые умны только в бесплодных теориях и чужды всякого практического такта. Вторая крайность производит сциентифических спекулянтов и торговцев, ограниченных и пошлых утилитаристов’. Резко обращая свою критику против апологетов капитала, Белинский неутомим и в осмеянии политического донкихотства, оправдания социальной отсталости, пренебрежения к материальным нуждам общества. Эта сторона его критики особенно акцентирована в полемике со славянофилами.
Антибуржуазность позиции Белинского сильно проявилась в статье о ‘Парижских тайнах’ Э. Сю. Здесь вскрыты острейшие социальные конфликты буржуазной Франции в период господства финансовой буржуазии при Июльской монархии. На русской почве эта статья была первым печатным произведением, столь остро представившим вопиющие противоречия буржуазного строя, власть денег, господство духа спекуляции, порабощение и тяжкую материальную зависимость трудящихся масс, работников, преданных буржуазией после их героической борьбы на июльских баррикадах в Париже. Бескомпромиссна критика буржуазной демократии, ‘конституционной мишуры’, формального равенства перед законом, от которого ‘пролетарию ничуть не легче’. ‘Вечный работник собственника и капиталиста, пролетарий весь в его руках, весь его раб, ибо тот дает ему работу и произвольно назначает за нее плату’. И вместе с тем Белинский верит в силы масс, на их активность возлагает свою надежду, видит в них источник будущего прогресса. ‘Народ — дитя,— говорится о трудовом народе Франции,— но это дитя растет и обещает сделаться мужем, полным силы и разума… Он еще слаб, но он один хранит в себе огонь национальной жизни и свежий энтузиазм убеждения, погасший в слоях ‘образованного’ общества’.
Подвергнуть такому прямому и беспощадному анализу тогдашнюю российскую действительность, столь же открыто показать историческую перспективу ее развития, даже неотложные задачи демократизации русского общества в условиях бдительной цензуры было практически невозможно. Для этого нужно было действовать вне рамок легальной печати. И Белинский высказал это откровенно три года спустя, в знаменитом письме Гоголю. В нем была открыто сформулирована демократическая программа на ближайшее будущее, освещены ‘самые живые, современные национальные вопросы в России теперь’. Уничтожение крепостного права, отмена телесных наказаний, непременное выполнение хотя бы уже существующих законов — вот программа-минимум, которую выдвигал там Белинский. В свете этих прямых высказываний более позднего времени, но несомненно отражавших взгляды, выработанные Белинским уже в предшествующие годы, следует рассматривать и то, что сказано им о современном русском обществе и его развитии в журнальных статьях середины 1840-х годов, делая необходимые поправки на вынужденную цензурой осторожность высказываний.
Одна историческая личность имеет для Белинского в эти годы особое, даже исключительное значение в его рассуждениях об истории России. Это личность Петра I. К нему и его реформам обращается он неоднократно, говорит о нем восторженно. Петровская пора как пора решительных, хотя часто и внешних перемен в жизни русского образованного общества становится для него естественной точкой отсчета при оценке исторического прогресса в русском обществе. Характерно, что в Петре, в его преобразовательной деятельности Белинский открывает прежде всего глубоко национальную сущность. В статье ‘Петербург и Москва’ находим следующую многозначительную параллель: ‘Как все великие люди, Петр явился впору для России, но во многом не походил он на других великих людей. Его доблести, гигантский рост и гордая, величавая наружность с огромным творческим умом и исполинскою волею,— все это так походило на страну, в которой он родился, на народ, который воссоздать был он призван… Петра тесно связывало с Россиею обоим им родное и ничем не победимое чувство своего великого призвания в будущем. Петр страстно любил эту Русь, которой сам он был представителем…’. Образу Петра, несомненно идеализированному, Белинский придает черты, самому ему близкие. Он готов видеть в нем своего рода ‘революционера’ на троне. В европеизме Петра, в его обращении за образцами к западной цивилизации он видит решительную попытку порвать с косностью старого быта, своеобразный акт гражданского ‘самовоспитания’. ‘Первым пестуном его (Петра. — Ю. С.),— пишет критик,— было — отрицание’. Решительность, энергия и смелость действия, быстрота свершения, неутомимость в преследовании цели — вот что импонирует революционному демократу Белинскому в этом очищенном и облагороженном образе Петра. Но результатами петровских реформ Белинский, конечно, не обольщался. В них он видел только самое начало исторического движения русского общества, преодолевающего свою отсталость и национальную замкнутость. ‘Надо быть вовсе слепым,— решительно заявлял он (в рецензии на кн. 2 ‘Польского чтения’),— чтоб думать, что реформа Петра уже кончилась: она еще только начинается’.
В упомянутой статье ‘Петербург и Москва’ Белинский между прочим отмечает противоположность процесса развития России европейскому. В России развитие, по лаконичной формуле критика, идет ‘сверху вниз’, а не ‘снизу вверх’, как оно шло в других европейских государствах. За этой формулой скрывается важное для исторических воззрений Белинского убеждение в переплетении для России нового времени процесса европеизации, усвоения форм современной цивилизации с процессом демократизации общества, процессом неизбежного расширения круга политически активных лиц и групп. Этому отвечает и последовательное углубление совершающихся процессов — от неизбежно внешнего и поверхностного усвоения новых форм европейской цивилизации и образованности малочисленной верхушкой сословного общества до распространения их на все более широкие слои наиболее свободного сословия — дворянства, в том числе и на его средние слои, пока наконец не наступит черед пробуждения народного самосознания, вовлечения в этот процесс самого народа.
В восьмой статье о Пушкине, в связи с разбором романа ‘Евгений Онегин’, дана развернутая картина внутреннего развития русского общества в конце XVIII — первых десятилетиях XIX века. За рамки этого периода принимаются, с одной стороны, 1785 год — дата опубликования ‘жалованной грамоты’ Екатерины II дворянству, а с другой — 1812 год, который, ‘потрясши всю Россию из конца в конец, пробудил ее спящие силы и открыл в ней новые, дотоле неизвестные источники сил’. В русской критике это едва ли не первая попытка социологического анализа событий, захвативших русское общество той поры, попытка очертить место и роль в нем отдельных социальных сил, сословий и классов. Именно здесь Белинский говорит о формировании в качестве активной социально-культурной силы слоя ‘среднего дворянства’. Здесь же отмечается и возникновение после 1812 года общественного мнения и самосознания.
Характерно выдвижение в качестве рубежа в этой истории русского общества войны 1812 года. В подцензурной статье Белинский не мог с достаточной свободой определить значение, которое имело героическое сопротивление русского народа в этой войне и пробуждение русского национального сознания для начала нового этапа во внутреннем освободительном движения. Не мог помянуть он и другой исторический рубеж — 1825 год — как важнейшую дату в истории русского общества. Но это не мешало ему именно с этого времени начинать новый этап в развитии России, подчеркивая, что предшествовавший период от Петра I до 1812 года был еще ‘не историей’ собственно русского общества, а ‘только пролог к истории: история начинается с 1812 года’ (рецензия на кн. 2 ‘Сельского чтения’). Невольно напрашивается параллель к выдвижению в качестве рубежа, отделяющего новейший период европейской истории, французской революции 1789—1794 годов в статье об учебнике Смарагдова.
Журнальная полемика постоянно занимала в деятельности Белинского важное место. Тогда это было единственно возможной формой идейной борьбы для бойца, стоявшего во главе направления. Но большое место, отводимое полемике, объяснялось и причинами вполне объективными, выходившими из самой действительности. ‘Причины разъединенности и полемических отношений, в которых находятся друг к другу наши литераторы и которые не допускают их действовать заодно,— писал на этот счет критик,— скрываются в неопределенном, неустановившемся и пестром характере самой нашей общественности’ (вступление к ‘Физиологии Петербурга’). Отмечая разноголосицу мнений, отражавшихся в журналистике, и различные причины и мотивы полемики, когда сталкивались высокие намерения и низкие страсти, ‘благородное стремление с корыстным расчетом’, Белинский указывал, что при этом наметилось уже что-то вроде ‘литературных партий’, хотя последние, по его же утверждению, были скорее литературные кружки, собравшие несколько человек, чем собственно общественные партии (‘Русская литература в 1843 году’).
В полемике 1844—1845 годов, значительно обострившейся по сравнению с предшествующими годами, Белинский совмещал удары по ‘дельцам от литературы’, преследовавшим корыстные цели и часто беспринципным, по ‘Северной пчеле’ Булгарина и Греча и ‘Библиотеке для чтения’ Сенковского, с борьбою против тех людей, которых ‘даровитость и благородство стремлений’ должны были, казалось бы, соединять, но которые решительно расходились друг с другом во мнениях о современной жизни и литературе. Такими противниками для Белинского оказались славянофилы.
Началом оформления славянофилов как определенного направления в русской общественной мысли обычно считается 1839 год, когда в некоторых московских салонах (Елагиных, Свербеевых, Павловых) стали обсуждаться мнения, выраженные в двух статьях: А. С. Хомякова ‘О старом и новом’ и И. В. Киреевского ‘В ответ А. С. Хомякову’. Зримо, для широкого круга читателей, это направление выступило в 1841 году — с начала издания единственного тогда журнала в Москве — ‘Москвитянина’. И первые упоминания, еще довольно глухие, о столкновениях ‘западной’ (‘европейской’) и ‘славянской’ точек зрения на развитие России находим у Белинского в 1841 году (во второй статье о России до Петра Великого). Само слово ‘славянофилы’ встречается у него впервые в рецензии на ‘Денницу новоболгарского образования’ В. Априлова (1842), затем в статье 1843 года об ‘Истории Малороссии’ Н. Маркевича. Как обозначение нового направления в нашей литературе, это слово употреблено в статье ‘Русская литература в 1843 году’, повторено несколько месяцев спустя в статье о Сочинениях В. Ф. Одоевского и затем выступает неоднократно, устойчиво в новом смысле. Славянофилы поначалу не приняли этого слова (и его синонимов — славянолюбы, славяне) как обозначения их ‘партии’. Они называли себя ‘восточными’ (в противоположность ‘западным’, ‘западникам’), чаще — ‘московским направлением’, или ‘московской школой’ (Белинский резонно отмечал неопределенность последнего самоназвания: ведь сторонники направления имелись и в Петербурге, а в Москве были его активные противники).
Слово славянофилы имело свою историю. Им (так же, как ‘славянолюбцами’, ‘славянами’) карамзинисты окрестили в литературной полемике 1810-х годов Шишкова и других защитников ‘старого слога’. Эта-то кличка ‘архаистов’-шишковцев получила вновь острополемический смысл в 1840-х годах, но оказалась направленной по иному адресу, против тех, кто ‘европейскому’ началу в новой русской истории противопоставлял славянское как начало исключительное {В статьях 1842 г. Белипскпй еще пользовался словом в старом его значении (см.: наст. изд., т. 5, с. 112 и 206).}. Славянофилы утверждали, что это прозвище дали им в насмешку петербургские журналы, ‘Отечественные записки’ прежде всего {Ср.: ‘Некоторые журналы называют нас насмешливо славянофилами, именем, составленным на иностранный лад, но которое в русском переводе значило бы славянолюбцев’ (А. С. Хомяков. Соч., т. I. M., 1879, с 96-97).}. И впоследствии обычно полагали, что слово в новом смысле впервые пустили в ход Герцен, Белинский, западники из ‘Отечественных записок’. Это не совсем так. Малоупотребительное в 1830-х годах, слово замелькало на страницах журналов с начала 1840-х годов. Сперва, помимо уже известного значения, его стали употреблять расширительно, имея в виду тех, кто изучал славянские древности и языки, славистов {См. его в таком смысле в журналах ‘Сын отечества’ (1840, т. 4, с. 549), ‘Русский вестник’ (1842, No 2, отд. IV, с. 39), ‘Отечественные записки’ (1840, No 4, отд. V, с. 51).}. Лишь постепенно это обозначение оказалось полемически сдвинутым в направлении ‘московской школы’ и ее окружения. Это проявилось в журналах к 1844—1845 годам, и не только в ‘Отечественных записках’ {См., например, иронические выпады против ‘славянолюбов’ в ‘Библиотеке для чтения’ Сенковского 1844—1845 гг. Ранние свидетельства обращенности слова на ‘московское направление’ находим в дневниковых записях Герцена 1842 г., в письме Белинского к В. П. Боткину от 9—10 декабря 1842 г.}.
Вполне устойчивым, обычным наименованием определенного направления это слово стало лишь в 1850-х годах. С этих пор оно прочно связывалось с такими сторонниками доктрины, как А. С. Хомяков, братья И. В. и П. В. Киреевские, К. С. и И. С. Аксаковы, Ю. Ф. Самарин и др. {По поводу этого Белинский замечал: ‘На свете много охотников называть своих противников смешными или не смешными именами. Это же и не мудрено, но мудрено дать кому-либо такое название, которое бы принято было всеми. Такие удачные названия редко выдумываются кем-нибудь, но принадлежат всем, и никому в особенности’ (‘Ответ ‘Москвитянину’).}. Напротив, позднее к кругу собственно славянофилов не относили многих из тех, кого имели в виду в 1840-х годах. Тогда славянофилами называли не только сотрудников журнала ‘Москвитянин’ в целом, то есть и М. П. Погодина, и С. П. Шевырева, даже таких лиц старшего поколения, как Н. М. Языков, Ф. Н. Глинка, М. А. Дмитриев. К ним относили круг авторов ретроградного журнала ‘Маяк’, историков, писавших о древнейшей истории славян нередко в фантастическом роде (Ф. Л. Морошкин, Н. В. Савельев-Ростиславич и др.). Подобная неопределенность применения слова наложила свой след и на статьи Белинского 1844—1845 годов. Под одним именем выступали и приверженцы ‘официальной народности’, и сторонники ‘славянской общности’, защитники самобытности славянских народов, угнетаемых в Турции и Австро-Венгрии. Под этим именем объединялись и противники европеизации России, начиная с петровских реформ, откровенные защитники феодально-крепостнических порядков и всяческой патриархальщины, и сторонники особого пути развития России, который предохранил бы ее от ‘язвы пролетариатства’, от царившего на буржуазном Западе духа чистогана, господства экономической конкуренции, бессердечного эгоизма и т. д. Такой пестрый конгломерат различных социально-философских доктрин, утопических надежд и верований, прямых предубеждений и явных фантазий находил себе место и в изданиях, в которых принимали участие и славянофилы в позднейшем узком смысле слова. Эту идейную неоднородность ощущали в своем кругу и сами славянофилы. Так, настаивал на выяснении разногласий, которые ‘находятся в наших мнениях’, И. В. Киреевский в письме к ‘московским друзьям’ (Киреевский, т. II, с. 246). Он отмечал там, что по-разному толкуются ими такие центральные понятия, как ‘славянизм’, ‘народность’, ‘отношение народа к государственности’. Внутреннюю неоднородность славянофильства отмечал и Белинский. ‘Кто считает себя только русским, не заботясь о своем славянизме,— писал он,— тот в статьях ‘Москвитянина’ заблудится, словно в одной из тех темных дубрав, где воздвигались деревянные храмы Перуну и обитали мелкие славянские божества — кикиморы и лешие’ (наст. т., с. 208).
В выступлениях Белинского против славянофилов было стремление выделить то, что в этих пестрых и не всегда вполне определенных взглядах составляло своеобразную мировоззренческую сердцевину, объединяло их в некую концепцию и противопоставляло их тем воззрениям, которые он сам отстаивал. Любопытно, что позднее Герцен заявлял: ‘Славянофилы… начали официально существовать с войны против Белинского, он их додразнил до мурмолок и зипунов’ (Герцен, т. IX, с. 29).
Разгар этой войны приходится на 1844—1846 годы. Это не значит, что славянофилы и тот орган, с которым они тогда были связаны, то есть ‘Москвитянин’, ранее были вне полемики с Белинским {Несколько раньше вошел в эту борьбу Герцен. Ср. в письме к Белинскому от 26 ноября 1841 г.: ‘В Москве я все время ратовал с славянобесием’ (Герцен, т. XXII, с. 116). В Москве Герцен был осенью этого года, непосредственно общался и спорил со славянофилами в московских салонах.}. Чувствительным ударом по ‘Москвитянину’ был памфлет ‘Педант’ (1842), обращенный против Шевырева, прямо касалась славянофильства развернувшаяся после выхода брошюры К. Аксакова о поэме Гоголя полемика вокруг ‘Мертвых душ’ (см.: наст. изд., т. 5). Но это были удары по отдельным целям. Между тем с 1844 года борьба приобрела фронтальный характер. После обзора литературы за 1843 год, где славянофилы впервые поминаются как особая ‘литературная партия’, нет почти ни одной статьи, рецензии и заметки, где бы прямо или косвенно не поминались славянофилы. Для этого полемического ожесточения были свои причины.
Чернышевский, указывая на присущую Белинскому терпимость к чужим мнениям, ссылался на полемику со славянофилами, в которой ‘со стороны Белинского постоянно было гораздо больше доброжелательства, нежели со стороны его противников’ (Чернышевский, т. III, с. 232). И это было действительно так, хотя о ‘непримиримости’ и о ‘нетерпимости’ Белинского, о ‘крайностях’ его позиции твердила другая сторона, говорили об этом и некоторые друзья Белинского (например, П. В. Анненков. См.: Анненков, с. 237—238).
Резкость полемических выпадов славянофилов далеко превосходила резкость нападений Белинского и нередко носила ‘специфический’ характер, который в значительной степени объясняет ответную реакцию Белинского. Ведь в памфлетных стихах М. А. Дмитриева и Языкова, распространявшихся и в славянофильской среде, в статьях, рецензиях и заметках ‘Москвитянина’ нередко прямо говорилось или намекалось на ‘неблагонамеренность’ критических выступлений Белинского, на его вражду к ‘национальному достоянию’ и посягательства на ‘авторитеты’, на его приверженность ко всему ‘западному’ и ‘пренебрежение’ ко всему русскому, на его ‘антипатриотизм’. Полемические выходки ‘Москвитянина’ доходили до издевательских ‘переименований’ журнала, где действовал Белинский, в ‘Иностранные (или ‘Чужестранные’) записки’.
В воспоминаниях Анненкова противопоставлялись два отношения Белинского к славянофилам: непримиримое — в 1844—1846 годах, и более примирительное — в ‘Современнике’ 1847—1848 годов. Говоря об умеренности требований Белинского, Чернышевский вместе с тем отмечал, что они всегда были ‘тверды и последовательны, высказывались с одушевлением, энергически’ и что ‘в спорах с противниками Белинский не имел привычки уступать’ (Чернышевский, т. III, с. 233—234). Сам Белинский, и как раз в ту пору, когда, по Анненкову, он обратился к более беспристрастному разбору славянофильских идей, писал о себе в третьем лице: ‘Вот уж сколько… времени, как он говорит о славянофилах одно и то же и может положительно ручаться за себя, что никогда не изменится в этом отношении’ (‘Ответ ‘Москвитянину’).
Последовательность Белинского в отношении славянофильских доктрин ярко обнаружилась в полемике 1844—1845 годов. Она несомненно выделялась на фоне более гибких, иногда примирительных отношений московских западников, в частности Грановского, не прекращавших общения со славянофилами. Показательно неодобрение со стороны Белинского примирительных жестов московских западников на обеде, данном в честь Грановского. ‘Сколько ни пей и ни чокайся,— передают слова Белинского в это время,— это не послужит ни к чему, если нет в людях точки соприкосновения, никакой возможности к уступке с той или другой стороны’ (Панаев, c. 206). Да, Белинский не находил ‘точки соприкосновения’ с опорными идеями славянофилов в те периоды, когда даже Герцен был склонен ‘понять истину в fatras (ворохе. — Ю. С.) их нелепостей’ (Герцен, т. II, с. 354). Вместе с тем нельзя не заметить, что осуждение славянофильских мнений у Белинского никогда не было огульным. Характерно, что даже в разгар полемики против славянофилов Белинский находит возможным по справедливости оценить отдельные положительные стороны их суждений. Так, при отрицательном отношении в целом к статье И. Киреевского ‘Обозрение современного состояния литературы’ (см. ‘Литературные и журнальные заметки’ за май 1845 г.) Белинский находит в ней ‘много дельного, верного, умного о современном состоянии Европы’. В критике западноевропейской буржуазии и ее идеологии он в ряде пунктов ‘совпадал’ со славянофилами и не скрывал этого даже в пору особого обострения борьбы. Если рассматривать полемику со славянофилами в середине 1840-х годов с внешней стороны и судить по тому, что и как говорится Белинским о них, не раскрывая того, что за этими словесными выпадами стоит, то позиция Белинского не всегда может быть правильно понята и оценена. Тон этих полемических выпадов иронический, резко насмешливый. Белинский пользуется приемами шаржа, ‘выхватывает’ мнения крайнего рода. Ср. в статье о ‘Тарантасе’ высмеивание приписываемых ‘славянолюбам’ слов, что ‘не только Аттила, сам Адам был славянин’, утверждение, что некоторые из них ‘мечтают о реставрации блаженной эпохи, когда за употребление табака резали носы’, или ‘хотят реставрации Руси до нашествия татар’, возвращения ‘в XIX веке Руси гостомысловских времен, то есть Руси баснословной’. Здесь очевидно стремление выставить в глазах читателя мнения ‘славянолюбов’ со смешной стороны. В ответ на это многие из славянофилов могли серьезно заметить, что они и не думают таким образом. Конечно, о славянстве Аттилы не фантазировал ни один из собственно славянофильских теоретиков, допетровскую Русь идеализировали далеко не все из них, тем более далеко не все думали о возможности возвращения к порядкам и условиям того времени {Белинский позднее критикует эти попытки сводить взгляды славянофилов к отдельным крайним проявлениям. Он указывает, например, что фельетонист ‘Санкт-Петербургских ведомостей’ (Э. И. Губер) ‘не совсем прав, видя в наших славянофилах не больше, как ‘защитников бороды и кафтана’. ‘Правда, между славянофилами есть и такие, но в какой же партии нет людей, которые своею ограниченностью делают смешною свою партию?’ — спрашивает он (‘Современные заметки’, январь, 1847 г.).}. Даже на насмешки относительно утверждений, что ‘Запад гниет’, такие славянофилы, как И. Киреевский и даже Хомяков, могли бы возразить, что они совсем не думают, что западный мир вообще не содержит никаких живых элементов прогресса, развития и т. п. В одну ‘партию’ часто сводили тогда не только очень разных лиц, но и различные группы. Между упомянутыми выше молодыми идеологами славянофильства (также не во всем сходившимися между собою) и их старшими коллегами по ‘Москвитянину’ — Погодиным и Шевыревым были существенные расхождения. Еще меньше общего было у подлинных московских славянофилов с представителями прямого обскурантизма, собравшимися вокруг петербургского ‘Маяка’. Но не было и решительных попыток не только отмежеваться, но и размежеваться ни среди сотрудников ‘Москвитянина’ {Попытка И. В. Киреевского с начала 1845 г. ‘реформировать’ ‘Москвитянин’ была кратковременной и нерезультативной.}, ни между различными лицами и группами, тяготевшими к ‘славянолюбию’. Многое в полемике Белинского в эти годы объясняется тем, что она велась против разношерстной компании, участники которой объединялись в лучшем случае решительным противостоянием так называемой ‘западной партии’.
Внимательный читатель видел за этими ироническими выпадами против очень неоднородной группы (или даже групп) литераторов более глубокую противоположность взглядов, касавшихся прошлого и настоящего России и Запада, славянских и европейских народов, более того — основных принципов мировоззрения. Заслуга выделения этих более глубинных и решительных расхождений и принадлежала прежде всего Белинскому. Белинский особенно подчеркивал метафизический характер воззрений славянофилов, их неспособность ухватить диалектику исторического развития. Вот как представлены им взгляды молодого героя ‘Тарантаса’, явно отождествляемого со славянофилами: ‘Простая истина невыносима ему… Во всем он видит только одну сторону,— ту, которая прежде бросится ему в глаза, и из-за нее уж никак не может видеть других сторон. Он хочет во всем встречать одно, и голова его никак не может мирить противоположностей в одном и том же предмете. Так, например, во Франции он увидел борьбу корыстных расчетов и мелких интриг,— и с тех пор Франция, его прежний идеал, вовсе перестала существовать для него… Он неспособен понять, что добро и зло идут о бок и что без борьбы добра со злом не было бы движения, развития, прогресса, словом — жизни…’ (с. 309) {Здесь и далее указываются страницы наст. т.}. К таким непреодолимым расхождениям между славянофилами и Белинским в пунктах, на которых сходились все представители славянофильства, следует отнести признание славянофилами православной церкви как важнейшего условия народного единства и особого пути России, избавлявшего ее от тупика и кризиса западной цивилизации. ‘Соборность’ характеризовала, по утверждению славянофилов, православную церковь как ‘истинно христианскую’ в отличие от католицизма с его властью папства и от протестантизма с его приоритетом личностного начала в вопросах веры. ‘Соборность’ сливалась для них с общинным началом, сохраненным в русском народе. Эти начала определяли обособленность и исключительность исторического пути России и отчасти славянского мира. Они представлялись славянофилам надежною защитой от ‘западного’ мировоззрения, от господства эгоистического начала. Они казались гарантом социального мира между сословиями, охраняемого основывающимся на доктрине православия единовластием монарха. В философском плане эта идеалистическая концепция, с характерным для нее подчинением собственно философских начал догматико-вероисповедным и иррациональностью, противостояла материализму, сенсуализму и рационализму. Принцип народности сопрягался славянофилами с идеализацией патриархальности и ограниченным национализмом. Белинский трактует понятия народности и национальности, глубоко важные для него, не отрывая их от развития образования, социального прогресса (ср. то, что сказано по этому поводу в статьях об ‘Евгении Онегине’). Позднее, в ‘Ответе ‘Москвитянину’ он характеризует славянофильскую теорию народности как мистическую {Он ядовито замечает там о ‘бариче’, изучавшем народ ‘через своего камердинера’, то есть указывает на сословно-дворянскую подоплеку подобных представлений о народности.}.
Славянофилы утверждали, что западные, европейские ‘начала’ чужды России. Противоположность Запада России вели они с античных времен, причину этого видели в утвердившемся на Западе господстве римского права с его формализмом. Запад и его цивилизация исчерпали себя, по мнению славянофилов, и не способны своими силами выйти из тупика.
Всему этому противостояло убеждение Белинского в единстве исторического процесса. В истории Запада он усматривал явные признаки переходного времени, когда определились в обществе новые социальные идеалы. Признание необходимости в обществе социалистических начал связано у Белинского и с отстаиванием процесса европеизации и демократизации русской жизни. В следовании России по этому пути Белинский видит полное развитие национальной самостоятельности ее, рост сил и исторического значения русского народа.
Расхождения по этим центральным пунктам, касающимся исторического процесса и отношений между Западом и Россией в ходе его, составляли основу полемики Белинского со славянофилами в эти годы. Они сохранялись и в последующем, когда эта полемика (как в статье ‘Взгляд на русскую литературу 1846 года’) становилась более сдержанной. Признавая известную правоту славянофилов в осуждении ‘фантастического космополитизма во имя человечества’, Белинский вместе с тем отвергает ‘фантастическую народность’ идеологов славянофильства. В борьбе с основными славянофильскими доктринами Белинский неизменно выступал с демократических позиций. Соглашаясь с отдельными критическими выступлениями славянофилов, особенно направленными против буржуазного Запада, Белинский никогда не шел на компромисс и соглашение с их доктриной. В этом и проявлялась непримиримость Белинского-демократа.
Как ни глубоко занимали Белинского в эти годы вопросы жизни и дальнейшего развития современного общества, для него по-прежнему стояли в центре внимания и вопросы, касающиеся природы искусства, его специфики, его места и роли в жизни человека и в истории общества, а из всех искусств на первый план выдвигалась литература. Как обычно во всякой органически развивающейся системе, здесь находили свое развитие новые взгляды и получали известную модификацию ранее прочно усвоенные положения. Поэтому многим современникам, и не только современникам, эти взгляды казались противоречивыми, не во всем последовательными. Мысль Белинского стремилась ухватить диалектику самих явлений, и эти поиски нередко на первый взгляд представлялись нарушением логической последовательности. В самом деле, как было связать воедино, например, утверждение, что ‘поэзия прежде всего должна быть поэзией’, с утверждениями, что искусство есть ‘зеркало действительности’, что жизнь ‘всегда выше искусства’, и с осуждением ‘чистого искусства’? Как связать тезис о том, что ‘наша действительность не слишком богата поэтическими элементами и немного может дать содержания для вдохновений поэта’ (‘Русская литература в 1843 году’) с утверждением (в пятой статье о Пушкине), что Пушкин ‘как истинный художник… не нуждался в выборе поэтических предметов для своих произведений, но для него все предметы были равно исполнены поэзии’, что ‘для истинного художника — где жизнь, там и поэзия’? {Тезис из диссертации Надеждина, который охотно принимает и широко интерпретирует Белинский.} Как примирить признание великой роли Пушкина как художника не только в развитии форм поэтического творчества, но и в ‘развитии и образовании изящно-гуманного чувства в человеке’ с прямым указанием на то, что направление, принятое поэзией Пушкина в 1830-х годах, было таким, от которого ‘выигрывало искусство и мало приобретало общество’ (см. пятую статью о Пушкине)?
Суждения о Белинском как критике в эту пору были противоречивы. Люди, принадлежавшие к отсталым литературным школам, считали его ниспровергателем эстетических ценностей во имя крайних социальных тенденций, разрушителем признанных литературных авторитетов. Но слышались и другие голоса, которые склонны были усматривать у Белинского не преодоленную еще зависимость от старых эстетических концепций. В этом смысле характерно письмо В. П. Боткина П. В. Анненкову конца 1846 года, где он выдвигает пожелание ‘литературной критике освободиться от своего Молоха — художественности’ (‘П. В. Анненков и его друзья’, I. СПб., 1892, с. 521). Боткин противопоставляет в этом плане Белинского молодому В. Н. Майкову (там же, с. 527), находившемуся под влиянием позитивизма О. Конта. И позднее, в статьях Писарева ‘Пушкин и Белинский’, нашли свое продолжение эти упреки Белинскому в недостаточном преодолении гегельянской эстетики, в колебаниях между ‘реальным’ и идеалистическим подходом к литературе и искусству.
В теоретическом плане Белинского по-прежнему занимал вопрос об объеме самого понятия литература. Наиболее полно рассматривается это во второй редакции статьи ‘Общее значение слова литература’ и в статье об ‘Опыте истории русской литературы’ А. В. Никитенко. Здесь подняты вопросы об отношении поэзии (литературы в узком смысле слова) и науки, о разных формах существования литературы, о разных ее ‘областях’. Подразделения, вводимые Белинским, показывают характерные сдвиги в решении проблемы, занимавшей его внимание в течение всей его деятельности.
Стремясь терминологически разграничить употребление слов литература, словесность и письменность, Белинский связывает литературу в широком смысле, как высший этап ‘развития человеческого сознания в сфере слова’ (см.: т. 6, с. 496), прежде всего с новым историческим периодом в развитии человечества, начиная с эпохи изобретения книгопечатания. Полное развертывание различных форм существования литературы относится к современным достижениям цивилизации. ‘Литература образует собою отдельную и самостоятельную область умственной деятельности, существование и права которой признаются всем обществом’, она ‘есть достояние всего общества, которое, через нее, обратно получает себе, в сознательной и изящной форме, все то, чему источником было его же собственное непосредственное бытие’ (там же, с. 498). Так устанавливается обратная связь между литературой и обществом.
Говоря об истории литературы, Белинский теперь подчеркивает, что ее содержание составляет, кроме истории поэзии (литературы в узком смысле слова, ‘словесного искусства’), также история беллетристики (‘изящной словесности’), прессы и ‘отчасти науки’ (с. 360). Пресса именно в эти годы впервые выделяется в указанных статьях Белинского. Он оговаривает новизну понятия, для которого еще ‘нет названия на русском языке’. Потому-то здесь и употреблено иностранное слово la presse, сложившееся в этом значении во Франции, где эта область литературы ‘родилась, где ее владычество и сила’ {Печать как русское соответствие термину пресса стала употребляться несколько позднее, с середины XIX в.}. В эту область, формулирует Белинский, ‘входит журналистика, брошюра,— словом, все, что легко, изящно и доступно для всех и каждого, для общества, для толпы, что популяризирует, обобщает идеи, знакомит с результатами науки и искусства… сближает науку и искусство с жизнию’ (с. 358—359).
Вводя в ряд объектов, представляющих литературу в обширном значении этого слова, ‘отчасти науку’, Белинский имел в виду не только и даже не столько то, что ‘содержание науки и литературы одно и то же — истина’ и что ‘вся разница между ними состоит только в форме, в методе, в пути, в способе, которыми каждая из них выражает истину’. По этим методам (творческое воспроизведение мира в одном случае, отвлеченное, умственное постижение его явлений — в другом) Белинский неизменно противополагал поэзию (словесное искусство) науке. Но он имел в виду также исторически необходимое взаимодействие и отчасти взаимопроникновение и связь научного и художественного мышления. Речь идет при этом не только о взаимодействии философии и поэзии, но и о воздействии на формирование мировоззрения человека важнейших научных теорий, не ограниченных решением только специальных вопросов. ‘Новый способ решать теорему,— замечает Белинский,— конечно, не может иметь никакого влияния на искусство, но решение вопроса о круглоте земли и ее обращении вокруг неподвижного, в отношении к ней, солнца, о движении всей мировой системы,— решение таких вопросов, развязав умы, сделав их смелее и полетистее, могло ли не иметь влияния на фантазию поэта и его произведения? Все живое — в связи между собою, наука и искусство суть стороны бытия, которое едино и цело: могут ли стороны одного предмета быть чужды друг другу?’ (с. 359). Такие идеи, высказанные Белинским со всей определенностью в эти годы, играли решающую роль в развитии его мировоззрения, оказали сильное влияние на дальнейшее развитие демократической мысли в России, в частности — на эстетические воззрения Чернышевского, Добролюбова, Писарева.
Речь при этом шла и о некоторых особых отраслях науки, где, по Белинскому, необходимо сходились методы научного и художественного познания. Такой отраслью представлялась наука истории, о чем Белинский в эти годы высказывался неоднократно {Ср., например: ‘В истории наука и искусство соединяются вместе для достижения одной и той же цели, потому что в наше время история есть столько же ученое, по внутреннему содержанию, сколько художественное, по изложению, произведение’ (наст. т., с. 355).}. Другой областью, где сходились интересы науки и искусства, была пресса. Особое значение придавалось также беллетристике. Понятие беллетристики в ее соотношении с поэзией играет важную роль в системе литературных воззрений Белинского, а изменение отношения к ней знаменует существенный поворот в его эстетических концепциях. Сферу беллетристики Белинский определял так: ‘Произведения беллетрические, то, что составляет так называемую легкую литературу, которой назначение состоит в том, чтоб занимать досуги большинства читающей публики и удовлетворять его потребности’ (‘Вступление к ‘Физиологии Петербурга’). Помимо особого назначения этого круга литературы — для широкой читающей публики, для ‘толпы’, как существенный признак этого рода произведений указывается также относительно меньшая степень художественного достоинства: ‘Беллетристика есть та же поэзия, только низшая, менее строгая и чистая’ (‘Опыт истории русской литературы’). Произведения собственно художественные, ‘творения строгого искусства’ обычно не причисляются к беллетристике. Слово беллетристика для Белинского не относилось к жанровым определениям. Беллетристическими произведениями называются у него не только произведения повествовательной прозы, но и поэмы и драматические произведения {Ср., например, замечание (в рецензии на стихотворения Э. Губера), что с появлением Пушкина ‘поэзия… перестала быть беллетристикою, как у Карамзина, Дмитриева, Озерова’.}. Беллетристические произведения отмечаются и среди научных. В обзорах середины 1840-х годов говорится об ‘учено-беллетристических произведениях’ — очерках и статьях исторического и философского содержания, научно-популярного, как мы сказали бы, характера. Слово беллетристика (так же, как и его русское соответствие ‘изящная литература’) у Белинского впервые появляется в 1840 году (упоминания о такого рода произведениях, не являющихся собственно художественными, но имеющих литературное достоинство, встречаются и ранее — например, в рецензии 1838 г. на сочинения Н. И. Греча). Но к середине 1840-х годов Белинский начинает подчеркивать значение беллетристических произведений как необходимого связующего звена между собственно литературой (поэзией) и обществом. Соответственно менее резко проводится грань между художественными, поэтическими произведениями и беллетристикой. В рецензии на сочинения Греча утверждалось, что произведения последнего рода ‘совершенно чужды сферы поэзии’ (см.: Белинский, АН СССР, т. II, с. 533). Теперь же, при всех оговорках (‘низший род поэзии’, ‘искусство толпы’), беллетристика все же относится к поэзии, к искусству, а главное — подчеркивается ее важное общественное значение. Утверждается (статья об ‘Опыте истории русской литературы’), что резкой черты, которая ‘отделяет искусство от беллетристики… нет и быть не может’. Беллетристические произведения ‘необходимы и благодетельны, как и художественные произведения. Они — искусство толпы, без них толпа была бы лишена благодеяний искусства’. Более того. ‘В беллетристике выражаются потребности настоящего, дума и вопрос дня, которых иногда не предчувствовала ни наука, ни искусство, ни сам автор подобного беллетристического произведения’. И эти произведения, как и наука и искусство вообще, ‘бывают живыми откровениями действительности, живою почвою истины и зерном будущего’ (с. 358).
В годовых обозрениях акцент переносится с вопроса о наличии у нас литературы (что уже не вызывает сомнений — см. ‘Русскую литературу в 1843 году’) на изменение самого объема явлений литературы. Во введении к ‘Физиологии Петербурга’ Белинский отмечал парадоксальность сложившейся литературной ситуации: ‘Русская литература гениальными произведениями едва ли не гораздо богаче, чем произведениями обыкновенных талантов’. А между тем ‘обыкновенные таланты необходимы для богатства литературы, и чем больше их, тем лучше для литературы’. Центральное положение теперь занимает не вообще вопрос о новом направлении литературы, а о его всемерном развитии и расширении, не выяснение исторического значения истинно художественных произведений, создающих условия для развития литературы (хотя это по-прежнему составляет важную заботу Белинского как критика), а воспитание целой новой школы талантов. В свете этой общей задачи расширение и совершенствование раздела ‘беллетристики’ в литературе становится существенной частью литературного процесса.
В 1844—1845 годах начинает вокруг Белинского складываться школа, которая чуть позднее (в 1846 г.) получит выразительную кличку ‘натуральной’, охотно принятую и Белинским, и писателями школы как ее название. Ранее других к этой школе примкнули Некрасов, Тургенев, Панаев, в известные отношения с этим кругом писателей вошли тогда В. И. Даль и Е. П. Гребенка. Первым признаком сложения школы явилось издание двух томов сборника ‘Физиология Петербурга’ в 1845 году со вступлением Белинского в качестве своего рода литературного манифеста. Жанр ‘физиологии’, литературных очерков, посвященных характеристике типов определенной социально-территориальной среды,— жанр, который становился популярным ранее (и не только у нас, но и во французской литературе и других, ср. также его название: ‘тип’), теперь получал важное, принципиальное значение.
В обзоре литературы за 1843 год Белинский как важнейшее следствие развития творчества Гоголя указывал, что ‘Гоголь убил два ложные направления в русской литературе: натянутый, на ходулях стоящий идеализм, махающий мечом картонным, подобно разрумяненному актеру, и потом — сатирический дидактизм’ (с. 40). Типическими примерами первого для Белинского с начала 1840-х годов были повести Марлинского и Н. Полевого, второго — ‘нравоописательные’ романы Булгарина. Позднее и то и другое будет слито им под общим наименованием ‘риторического направления’, которому и противостоит ‘натуральная школа’. Значение этой последней укрупнялось. Развивалась теория реализма как генерального направления литературы {Хотя сам термин реализм применительно к литературным явлениям не был еще распространен в критике и Белинским не употреблялся.}.
Положение, что литература ‘должна быть выражением жизни общества, и общество ей, а не она обществу дает жизнь’ (наст. изд., т. 3, с. 203), не теперь становится руководящим для критики Белинского. Но с середины 1840-х годов проблема общественного назначения литературы, отношения художественного творчества к действительности, к социальной жизни становится центральной, служит предметом специальной разработки с разных сторон. Выковываются эстетические формулы, которые становятся исходными, отправными для демократической критики 1850—1860-х годов. И убеждение, что всякая истинная поэзия должна быть выражением действительности (‘Русская литература в 1844 году’), и убеждение, что всякое явление жизни достойно быть предметом поэтического воспроизведения (в пятой статье о Пушкине), и утверждение (в той же статье) приоритета жизни, действительности над искусством {Жизнь ‘всегда выше искусства, потому что искусство есть только одно из бесчисленных проявлений жизни’.}.
Но здесь же и апелляция к познавательной силе художественного творчества, к социальной активности художника, воспроизводящего мир. Белинский не устает утверждать, что ‘нужен гений, нужен великий талант, чтоб показать миру творческое произведение, простое и прекрасное, взятое из всем известной действительности, но веющее новым духом, новою жизнью’ (‘Русская литература в 1843 году’). Если верно, что ‘идеалы скрываются в действительности’, то столь же несомненно, что они ‘не список с действительности, а угаданная умом и воспроизведенная фантазиею возможность того или другого явления’. Характерны запальчивые строки в рецензии на стихотворения Губера: ‘По нашему мнению, всего нужнее — поэтическое призвание, художнический талант. Это главное, все другое идет своим чередом уже за ним. Правда, на одном таланте в наше время недалеко уедешь, но дело в том, что без таланта нельзя и двинуться, нельзя сделать и шагу, и без него ровно ни к чему не служат поэту ни наука, ни образованность, ни симпатия с живыми интересами современной действительности, ни страстная натура, ни сильный характер, без таланта все это — потерянный капитал’ (с. 573).
Так выстраивается ряд непременных условий художественного творчества. Необходимы материалы действительности и умение видеть, находить их, определяемое кругом идей, мыслительной силою поэта. Ведь ‘неистощимость и разнообразие всякой поэзии зависят от объема ее содержания, и чем глубже, шире, универсальнее идеи, одушевляющие поэта и составляющие пафос его жизни, тем, естественно, разнообразнее и многочисленнее его произведения’ (‘Русская литература в 1843 году’). Необходимы художнический талант, способность воссоздавать мир, поэтическая фантазия. Однако ‘она одна не составляет поэта’, ибо ‘ему нужен еще глубокий ум, открывающий идею в факте, общее значение в частном явлении’ (там же). Необходим для поэта и определенный взгляд на явления действительности, определенное направление его творчества, ведь ‘разумная действительность’, то есть действительность в ее закономерном историческом движении, открывается ‘только мысли и сознанию’. Когда же человек ‘сходится и мирится… с пошлою действительностию, за незнанием разумной действительности… тогда талант оставляет его’.
Характер и направление поэзии определяются состоянием общества, отвечают уровню его исторического развития {‘Жизнь неистощима в проявлениях творческой силы, и всякое время должно иметь свою поэзию, соответствующую требованиям этого времени’ (‘Русская литература в 1843 году’).}. Современная поэзия, поэзия ‘переходного времени’ не может оставаться в стороне от социальных конфликтов и противоречий, которыми чревата современность, от тех усилий мысли, которые предпринимают лучшие представители человечества в поисках выхода из противоречий. ‘Дух анализа, неукротимое стремление исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделались теперь жизнию всякой истинной поэзии’, и потому ‘каждый умный человек вправе требовать, чтоб поэзия поэта или давала ему ответы на вопросы времени, или по крайней мере исполнена была скорбью этих тяжелых, неразрешимых вопросов’ (пятая статья о Пушкине). Белинский, отдавая и теперь высокую дань художественности как решающему качеству литературных произведений, предъявляет к ним требование социальной актуальности, считает, что, не удовлетворяя ему, даже высоко художественное произведение не может рассчитывать на полный успех. В этом смысле Белинский и говорит, что его время не вполне благоприятно чисто художественным требованиям. ‘Художественность и теперь великое качество литературных произведений, но если при ней нет качества, заключающегося в духе современности, она уже не может сильно увлекать нас. Поэтому теперь посредственное художественное произведение, но которое дает толчок общественному сознанию, будит вопросы или решает их, гораздо важнее самого художественного произведения, ничего не дающего сознанию вне сферы художества… Как во все критические эпохи, эпохи разложения жизни, отрицания старого при одном предчувствии нового,— теперь искусство — не господин, а раб: оно служит посторонним для него целям’ (с. 303). Резким нападениям подвергается теория ‘чистого искусства’ как порождение прошедшего этапа в развитии человечества. Ср.: ‘Вообще наш век — век рефлексии, мысли, тревожных вопросов, а не искусства. Скажем более: наш век враждебен чистому искусству, и чистое искусство невозможно в нем’ (там же).
Либеральная критика 1850—1860-х годов, порицая ‘непочтительность’ демократической журналистики к ‘чистому искусству’ и его представителям, нередко противопоставляла ей Белинского с его широтой критического взгляда и пиететом перед художественностью. Однако в таком случае старались не замечать насмешки, которою Белинский уже в середине 1840-х годов встречал поэтов, демонстрировавших общественный индифферентизм под флагом поклонения ‘чистой поэзии’. Белинский этих лет писал и вполне в том духе, в котором с успехом продолжала действовать потом ‘реальная критика’ — Чернышевский, Добролюбов, Писарев. Вот два примера: ‘В небе, то есть в верхних слоях атмосферы, пусто и холодно, и человеку хорошо только с людьми… Только гордость, основанная на самолюбии и эгоизме,— один из самых гибельных пороков,— только гордость гонит человека из общества ближних его и стремит его на пустую и холодную высоту, откуда он находит жалкое наслаждение видеть под собою ‘хор завистников’ (‘Стихотворения Петра Штавера’), ‘Кто поэт про себя и для себя, презирая толпу, тот рискует быть единственным читателем своих произведений’ (пятая статья о Пушкине). Даже приемы такого осмеяния (например, иронические ‘переводы’ с языка поэзии, ‘языка богов’ на ‘язык презренной прозы’) у Белинского напоминают популярные ‘перелицовки’ и ‘перепевы’ реальной критики и демократического фельетона 1860-х годов, Добролюбова, Писарева, Курочкина, Минаева. Так, по поводу одного стихотворения Языкова говорится: ‘Разберите все это строго, переведите все эти фразы на простой язык здравого смысла,— и вы увидите один набор слов, замаскированный кажущимся вдохновением, кажущеюся красотою стиха…’ (‘Русская литература в 1844 году’). Близки к известному требованию, предъявляемому поэту Некрасовым, следующие строки из рецензии Белинского 1845 года: ‘В наше время поэт, как поэт, не может обещать себе великого успеха, потому что наше время от каждого,— следовательно, и от поэта,— требует, чтоб он прежде всего и больше всего был — человеком’.
Параллельно развенчанию чистой поэзии идет осуждение чисто эстетической критики, требование прежде всего давать историческую оценку художественного произведения, поэта в связи с их местом и ролью в общественной жизни. Осуждается критика, которая ‘исключительно вращается в тесной сфере эстетики’, а ‘на историю, общество, словом, на жизнь — не обращает никакого внимания’ (пятая статья о Пушкине).
Вместе с тем Белинский остается противником прямой тенденциозности в отношении к действительности. Более всего предостерегает он от искажения исторической перспективы под влиянием тех или иных субъективных пристрастий. В этом смысле выразителен воображаемый диалог с читателями в статье ‘Русская литература в 1844 году’. Автор говорит здесь, что одного ‘чистого элемента поэзии’ еще ‘слишком мало, чтобы в наше время заставить говорить о себе, как о поэте’. На это следует реплика ‘многих’ из читателей: ‘Знаем, знаем… нужно еще направление, нужны идеи!’ Но автор снова берет слово: ‘Так, господа, вы правы, но не вполне: главное и трудное дело состоит не в том, чтоб иметь направление и идеи, а в том, чтоб не выбор, не усилие, не стремление, а прежде всего сама натура поэта была непосредственным источником его направления и его идей’. Не раз отмечая в статьях о Пушкине, что по своему направлению творчество Пушкина в 1830-х годах не вполне отвечало требованиям времени и что ‘непосредственно творческий элемент в Пушкине был несравненно сильнее мыслительного, сознательного элемента’, Белинский, однако, прямо признает, что ‘ошибки’ принятого направления поправлялись у Пушкина силою его непосредственного художественного воспроизведения действительности, ибо ‘внутренняя логика, разумность глубокого поэтического созерцания сама собою торжествовала над неправильностью рефлексий поэта’ (см. седьмую статью цикла). Беспощадна оценка тех поэтов, в чьем творчестве, по мнению Белинского, элемент тенденции теснил элемент непосредственного, художественного воспроизведения действительности, например, в поэзии Хомякова, построенной на проповеди славянофильских идей.
Глубоко отличны в этом плане эстетические позиции Белинского от эстетических положений французских социалистов, к позиции которых в плане социального идеала Белинский был близок. Те защищали романтизм, расширение сферы искусства за счет ‘уродливого’, гиперболическому изображению ужасов и безобразий существующей действительности противопоставлялись при этом идеальные образы героев. Белинский требовал, чтобы литература верно и близко отражала жизнь. С гордостью писал он, что ‘русская литература, к чести ее, давно уже обнаружила стремление — быть зеркалом действительности’ (‘Тарантас’ Соллогуба). Любые формы гиперболизации, намеренной идеализации, стремление ‘видеть поэзию вне действительности и украшать природу по произвольно задуманным идеалам’ (‘Русская литература в 1843 году’) вызывали его решительное неприятие. Импонировавшие французским социалистам утрированные картины социальных зол с противопоставлением им идеальных носителей добродетели в романе Э. Сю ‘Парижские тайны’ вызывали у Белинского сомнения в искренности и глубине социальной критики буржуазного общества со стороны автора.
К художнику предъявляется прежде всего требование — обращаться непосредственно к материалам окружающей действительности, быть верным ей в процессе творческого ее воспроизведения (но вместе с тем и держаться современного взгляда в общем подходе к действительности). ‘Только берите содержание для ваших картин в окружающей вас действительности и не украшайте, не перестроивайте ее, а изображайте такою, какова она есть на самом деле, да смотрите на нее глазами живой современности, а не сквозь закоптелые очки морали, которая была истинна во время оно, а теперь превратилась в общие места, многими повторяемые, но уже никого не убеждающие…’ (‘Русская литература в 1843 году’). Литература рассматривается как необходимая часть сознания общества в процессе его исторического развития. Она должна быть не только ‘верным зеркалом общества, и не только верным отголоском общественного мнения, но и его ревизором и контролером’. Не подобные ли определения общественного назначения литературы навеяли Чернышевскому известную формулу, заключающую диссертацию? {‘Воспроизведение жизни — общий, характеристический признак искусства, составляющий сущность его, часто произведения искусства имеют и другое значение — объяснение жизни, часто имеют они и значение приговора о явлениях жизни’ (Чернышевский, т. II, с. 92).}
В соответствии с этими требованиями к литературе оценивается и вес различных родов творчества, значение для современности отдельных ее жанров. Все решительнее на передний план выдвигаются драма и ведущие жанры повествовательной прозы — прежде всего роман. Отмечая в пятой статье о Пушкине закономерность обращения поэта в последний период творчества от стихов к прозе, от лирики к драме и роману, Белинский делает характерное замечание: ‘Это самый естественный ход развития великого поэтического таланта в наше время. Лирическая поэзия, обнимающая собою мир ощущений и чувств, с особенною силою кипящих в молодой груди, становится тесною для мысли возмужалого человека. Тогда она делается его отдыхом, его забавою между делом. Действительность современного нам мира полнее, глубже и шире в романе и драме’. Любопытна и полемическая оценка жанра комедии как ‘цвета цивилизации, плода развившейся общественности (‘Русская литература в 1843 году’). Подвергая критике старые формы сатиры с отвлеченным изображением и осуждением порока, Белинский передает функции глубокого, всестороннего изображения социальных зол, пороков социальной среды, искажающих нормальное развитие человеческой личности, широким полотнам реалистического романа с характерным для него юмором и тонким пониманием природы межчеловеческих отношений и общественных условий формирования личности. ‘Для изображения современного общества, в котором проза жизни так глубоко проникла самую поэзию жизни, нужен роман, а не эпическая поэма’ (восьмая статья о Пушкине). В статьях этих лет все большее внимание уделяется таким прозаикам, как Гоголь и Диккенс.
Белинский неизменно выделяет наряду с типом ‘великих поэтов’, которые ‘изображают мир, как он есть’, другой тип поэтов, недовольных ‘совершившимся циклом жизни’, носителей предчувствия будущего идеала. К последним он относит в русской литературе Лермонтова. Высокой оценки заслуживают и ‘истинно субъективные поэты’. Однако, по словам критика, ‘поэт тогда только имеет право говорить толпе о себе, когда его звуки покоряют ее неведомою силою, знакомят ее с иными страданиями, с иным блаженством, нежели какое знала она, и даже ее собственное, знакомое ей страдание и блаженство передают ей в новом, облагороженном и очищенном виде. Но для этого надо стоять целою головою выше этой толпы, чтоб она видела вас не наравне с собою…’ (‘Стихотворения Э. Губера’). Так опять подчеркивается роль великого таланта, концентрирующего в своем внутреннем мире наиболее непосредственно, сильно и ярко впечатления действительности и свое переживание их. ‘Ведь поэт потому и поэт, что он всю действительность проводит через свое Я’ (там же).
Не трудно заметить, что решающей стороной критики для Белинского в этот период окончательно становится строгий историзм ее решений и оценок, обусловленность ее заключений всем ходом общественной жизни, достигнутым уровнем в борьбе за социальный прогресс. Чрезвычайно симптоматичны поэтому конкретные попытки в критике Белинского связать не только отдельные произведения или отдельных писателей с определяющими направление и характер их творчества социально историческими условиями времени, но и представить целые направления в литературе как результат и порождение социальных перемен. Показательна характеристика романтизма, которая дана в статье ‘Русская литература в 1844 году’: ‘Романтизм был попыткою подновить старое, воскресить давно умершее. В Германии он был усилием остановить поток новых идей об обществе и успехи знания, основанного на чистом разуме. Во Франции он был вызван сперва как противодействие идеям переворота, потом как нравственная поддержка реставрации. Обстоятельства его вызвали, и вместе с обстоятельствами он и исчез… Романтизм — это переведенный на язык поэзии пиетизм средних веков, экзальтация рыцарства’.
Такие знаменательные прорывы в социологию литературных движений, попытки вскрыть социальные корни литературных тенденций, рассмотреть их через призму основных социальных сил эпохи в их столкновении, почувствовать их глубинную историческую природу высоко подымают Белинского над уровнем тех, нередко абстрактных истолкований литературы, которые еще господствовали в его время.
Вместе с тем Белинский не уставал подчеркивать, что ‘влияние литературы на общество было гораздо важнее, нежели как у нас об этом думают’ (восьмая статья о Пушкине). Развитие русской литературы вполне оправдало этот диагноз и прогноз.
В тексте примечаний приняты следующие сокращения:
Анненков — П. В. Анненков. Литературные воспоминания. Гослитиздат, 1960.
БАН — Библиотека Академии наук СССР в Ленинграде.
Белинский, АН СССР — В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I—XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953—1959.
Герцен — А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1954—1966.
ГПБ — Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина.
Добролюбов — Н. А. Добролюбов. Собр. соч., т. 1—9. М.—Л., 1961—1964.
Киреевский — Полн. собр. соч. И. В. Киреевского в двух томах под редакцией М. Гершензона. М., 1911.
КСсБ — В. Г. Белинский. Соч., ч. I—XII. М., Изд-во К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1859—1862 (составление и редактирование издания осуществлено Н. X. Кетчером).
КСсБ, Список I, II… — Приложенный к каждой из первых десяти частей список рецензий Белинского, не вошедших в данное издание ‘по незначительности своей’.
ЛН — ‘Литературное наследство’. М., Изд-во АН СССР.
Ломоносов — М. В. Ломоносов. Полн. собр. соч., т. 1—10. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1950—1959.
Панаев — И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1950.
ПссБ — Полн. собр. соч. В. Г. Белинского под редакцией С. А. Венгерова (т. I—XI) и В. С. Спиридонова (т. XII—XIII), 1900—1948.
Пушкин — Пушкин. Полн. собр. соч., т. I—XVI. М., Изд-во АН СССР, 1937-1949.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в 15-ти томах. М., Гослитиздат, 1939—1953.
Прочитали? Поделиться с друзьями: