Время на прочтение: 22 минут(ы)
Явленія современной литературы пропущенныя нашей критикой
Псковитянка, драма Л. Мея
Положимъ, что еще можно было нашей критик, занятой преимущественно такими важными задачами какъ казнь обломовщины и какъ доказательства ненародности Пушкина, не замтить небольшого поэтическаго разсказа: ‘Лсъ’, но какъ же было ни слова не сказать, ни худого, ни добраго, о такой серьёзной вещи какъ ‘Псковитянка’ Л. Мея?.. Точно у насъ такое огромное богатство драматическихъ оригинальныхъ произведеній — да и вообще оригинальныхъ произведеній, что можно иногда молчать о нихъ? Во первыхъ и вообще-то молчать о какомъ бы то ни было честномъ и даровитомъ труд — чрезвычайно неприлично критик, а во вторыхъ, у насъ это хуже чмъ неприлично: вредно. He говоря уже о томъ, насколько молчаніе критики оскорбительно для даровитаго писателя, который желаетъ всегда слышать справедливый приговоръ своему произведенію — молчаніе, положительно вредно, потомучто оставляя писателя при однихъ его самородныхъ достоинствахъ и недостаткахъ, оставляетъ и такъ называемую публику при одномъ ея собственномъ, неопредленномъ сочувствіи къ писателю.
Бываютъ случаи, что молчаніе критики является даже и матеріально вреднымъ. Случай такого рода произошолъ на нашихъ глазахъ съ ‘Псковитянкой’ Л. Мея. У академіи нашей, которой, какъ всякой академіи, для оцнки писателя нужны извстныя, установившіяся данныя (и чмъ больше они установились, чмъ больше стали обязательны и даже принудительны, тмъ лучше), не было никакихъ данныхъ для оцнки таланта Л. Мея вообще и его драмы въ особенности — и вотъ драма не удостоилась преміи. А между тмъ, она, по нкоторымъ параграфамъ устава, можетъ быть, прежде всхъ другихъ, подлежала оцнк и разсмотрнію, — и стоила преміи нисколько не меныые драмы Писемскаго. Академію, повторимъ опять, какъ и всякую академію, винить много нечего. Она свое дло сдлала: увнчала, говоря академическимъ терминомъ, два произведенія, на которыя указывали ей положительныя, установленныя критическія данныя, хоть разумется нсколько странно, что она уравняла преміею два произведенія, изъ которыхъ одно неизмримо выше другого, до того выше, что по строгой справедливости, одно только и должно было быть увнчано… Если же непремнно нужно было увнчивать другое, то слдовало увнчать еще и третье. Почему же еще не четвертое, спросятъ можетъ-быть нкоторые?.. А потому, что ни какое четвертое указать нельзя, потомучто при всхъ своихъ недостаткахъ и драма Писемскаго и драма Мея имютъ такія яркія достоинства, по которымъ прямо относятся къ художеству, а не къ беллетристик и сценическому репертуару.
Высоко ставя талантъ Л. А. Мея, и надясь скоро отдать подробный отчетъ о всей его дятельности, по поводу выходящаго теперь полнаго собранія его сочиненій, мы совершенно далеки отъ того, чтобы вообще признавать его драматургомъ въ томъ смысл, въ какомъ напримръ драматургъ — Островскій и восторгаться его драмами вообще и даже лучшею изъ нихъ: ‘Псковитянкою’ въ особенности. A между-тмъ, нельзя же не видть того, что ‘Псковитянка’, чрезвычайно-замчательное поэтическое произведеніе — и говоря это, не нужно прибавлять казенной фразы: ‘при бдности нашей драматургіи…’ И драматургія наша вовсе не бдна, потомучто у насъ есть Пушкинъ, Грибодовъ, Гоголь, Островскій — да и ‘Псковитянка’ вовсе не принадлежитъ къ разряду явленій, о которыхъ обыкновенно говорится, что на безрыбь и ракъ рыба. Нтъ! ‘Псковитянка’, съ ея недостатками и достоинствами — сама по себ, безотносительно-замчательное произведеніе, а одна сторона ея такъ замчательна, что замчательне-то въ этомъ род у насъ и нтъ ничего: вдь эта сторона ‘Псковитянки’ стоитъ на ряду, — шутка сказать! съ Пушкинскимъ Борисомъ. Эта сторона ‘Псковитянки’ выдвигаясь какъ-то странно изо всей, весьма впрочемъ достойной уваженія, дятельности даровитаго автора, заставляетъ невольно предполагать, что силъ въ его талант больше, чмъ мы видимъ во всемъ остальномъ его творчеств, что стало быть этимъ силамъ кое-что мшаетъ вполн высказаться. Вдь нельзя же допустить съ одной стороны того, что Мей, довольно давно уже дйствующій въ литератур, являющійся съ давнихъ поръ съ опредленными качествами таланта и опредленною мрою творчества, еще развивается, ist noch im Werden — нельзя же съ другой стороны предположить и то, что ‘Псковское Вче’ далось ему случайно… ‘Псковское Вче’ давитъ собою всю ‘Псковитянку’ и широтою своего замысла, глубокимъ постиженіемъ русскаго народнаго духа, художественнымъ спокойствіемъ, соединеннымъ съ истинно-драматическимъ содержаніемъ, давитъ въ нашей современной драматургіи все, кром разумется драмъ Островскаго…
Собственно говоря, во всей ‘Псковитянк’ только ‘Псковское Вче’, т. е. III актъ — стоитъ серьёзной критической оцнки или лучше сказать критическаго изученія. Все остальное въ драм или 1) сдгыіано боле или мене искусно, или 2) недодлано, или 3) представляетъ только задатки чего-то, намеки на что-то. Къ числу такихъ превосходныхъ задатковъ, такихъ удивительныхъ намековъ, принадлежитъ напримръ ожиданіе Ивана Грознаго и первое его появленіе, т. е. IV актъ.
Прежде всего, тотъ родъ исторической драмы, къ которому относится и ‘Псковитянка’ Мея и его ‘Царская Невста’, по нашему мннію, совершенно ложный родъ. Это какая-то незаконная помсь исторически-громаднаго съ выдуманнымъ, сравнительно-мизернымъ содержаніемъ: совершенно-неловкое перенесеніе въ драму пріемовъ Вальтеръ Скоттовскаго романа. Ни одинъ истинный драматическій художникъ не гршенъ въ такой помси… Вы укажете намъ можетъ быть на Шиллера, который еще до Вальтера Скотта ввелъ любовь Макса и Теклы, событіе частное и выдуманное, въ исторически-міровую поэму о Валленштейн, — на Гёте, который основалъ своего Эгмонта на пружинахъ почти что мщанской интриги, — на Гюго наконецъ, который какъ драматургъ все-таки чего же нибудь да стоитъ, вопреки ‘кавалерскимъ’ отношеніямъ къ нему нашей критики?.. На это отвтить можно, по отношенію къ Шиллеру, что любовь Макса и Теклы у него не главная пружина драмы, а одинъ изъ эпизодовъ огромной исторической картины, хоть эпизоду этому и придано въ поэм значеніе нсколько во вредъ ея художественной гармоніи. Образецъ соблюденія художественной гармоніи въ эпизодахъ можно найдти у самаго Шиллера въ его ‘Вильгельм Телл,’ въ удивительной умренности эпизода частныхъ отношеній Руденца и Берты. Что касается до Гёте — то вольно же вамъ смотрть на Эгмонта какъ на историческую драму?.. Вдь не всякая драма, въ которой дйствуетъ историческое лицо — непремнно историческая драма… О Виктор Гюго, ибо какъ ни велика бездна, отдляющая его въ художественномъ отношеніи отъ Гёте и Шиллера, а все-таки изъ драматурговъ только о немъ можно посл нихъ говорить, — о Виктор Гюго тоже надобно судить не какъ объ историческомъ драматург, за исключеніемъ его ‘Кромвелля’, замчательно-серьёзной, на половину геніальной, на половину фалышшой драматической этюды, да его ‘Бургграфовъ’, высоко-поэтической концепціи вполн исторической картины, испорченной мелодраматическими пружинами. Все остальное у него — драмы психологическія, боле или мене замчательныя — а не историческія. Въ ‘Le roi s’amuse’ — Францискъ I взятъ не какъ историческое лицо, а какъ типъ блестящаго, увлекательнаго и безсовстнаго человка, изъ самой высшей среды общества, въ противоположность обиженному природой и соціальнымъ положеніемъ уроду-шуту, въ ‘Машеньк де Лормъ’ Ришелье можетъ быть удобно-замненъ какимъ хотите чиновнымъ лицомъ…
Но представьте вы огромный холстъ, натянутый видимымъ образомъ для картины съ грандіознымъ содержаніемъ. На этомъ холст отдланъ центръ, и отдланъ явно великимъ мастеромъ… Вдали обрисована великолпная фигура, столь же важная какъ центръ картины, и связанная необходимо съ центромъ. Вниманіе ваше приковано къ центру и къ этой грандіозно-обрисованной фигур, а васъ живописецъ хочетъ насильно приковать къ эпизоду, видимо сочиненному — мстами искусно, a мстами даже вовсе не искусно, и насильно же приковываетъ къ этому эпизоду колоссальную фигуру, связанную въ сущности только съ центромъ картины.
Таково или почти таково впечатлніе отъ множества историческихъ драмъ, и отъ ‘Псковитянки’ Л. Мея въ особенности. Для того, чтобы совершенно уяснить его для читателей, мы ршаемся разобрать всю драму въ подробности. Это можетъ быть будетъ и нелишнее для многихъ изъ нашихъ читателей — ибо, вроятно многіе изъ нихъ и не читали драмы Мея, о которой молчала наша критика. Въ ‘Свточ’ явилась, правда, статья о ‘Псковитянк’, статья и умная и справедливая — но вдь во всхъ журналахъ только одна статья, да и та въ ‘Свточ’, журнал еще молодомъ, еще только что возникшемъ. Можепь быпь, но не ручаемся, — г. Гымалэ что-нибудь сказалъ о ‘Псковитянк’ въ фельетон ‘Спб. Вдомостей’, но литературные фельетоны этой почтенной газеты читаются только сотрудниками журналовъ — да и слава Богу, что ими только читаются.
Итакъ — прямо къ длу, т. е. къ разбору ‘Псковитянки’.
Дйствіе открывается во Псков въ 1555 году. У боярина Ивана Семеновича Шелоги есть жена Вра Дмитріевна. Бояринъ въ поход, во время его отсутствія — жена родила дочь. Съ замираніемъ сердца ждетъ она мужа, стараго и ревниваго. У Вры Дмитріевны есть сестра Надежда, сговоренная за князя Юрія Ивановича Токмакова. Вра Дмитріевна наконецъ не вытерпла и разсказываетъ сестр, какой грхъ съ ней приключился. Только что она разсказала и не успли он об придумать что-нибудь, слышенъ звукъ трубъ. Вра схватываетъ свою Оленьку. Снная дверь растворяется, на порог показывается бояринъ Шелога и князь Токмаковъ, оба въ кольчугахъ и шлемахъ.
ШЕЛОГА.
Здорово! Дорогихъ гостей не ждала?
(снимаепь шлемъ и молипся.)
ВРА
(бросается въ безпамятств, между нимъ и Токмаковымъ).
Пусти, пусти!
ШЕЛОГА
(заступаетъ ей дорогу, смясь)
Аль мужа не признала?
Знать съ нмцами и самъ я нмцомъ сталъ.
Здорово, Вра! дай поцловаться,
Кажися, годъ промаялись…
(хочетъ ее обнять)
ВРА
(отскакиваетъ отъ него).
He тронь,
He тронь ребенка!
ШЕЛОГА
(крестится).
Наше мсто свято!
Ребенка? какъ ребенка?
(длаетъ шагъ впередъ)
ВРА
(отбгаетъ къ окну).
Отойди! Въ окошко кинусь!..
ШЕЛОГА.
Господи, помилуй!
Неужто я на смертный грхъ вернулся?
(возвышаетъ голосъ)
Жена!.. и чей пащенокъ этотъ?
НАДЕЖДА
(падаетъ на колни).
Мой!
Эта небольшая и какъ видите энергическая сцена, собственно — единственное драматическое мсто въ первомъ дйствіи. Все остальное въ немъ или казенщина, написанная превосходнымъ языкомъ, какъ разговоръ Надежды съ нянькой Перьфильевной, или лирическія мста, которыя хороши взятыя отдльно, но совершенно не драматичны, какъ разсказъ Вры Дмитріевны, даже неестественный въ ту напряжонную минуту, въ которую происходитъ дло. Казенщиной называемъ мы совершенно ненужныя рчи няни Перфильевны, начиная отъ рчей о красот обоихъ сестеръ, до рчей о княз Юрі Токмаков, рчи совершенно ‘порожнія’ въ отношеніи къ драм, ни къ какому длу не ведущія, и въ сущности ничего не рисующія: ни быта, ни характеровъ. Все отличіе этихъ ‘порожнихъ’ рчей отъ другихъ столь же порожнихъ въ различныхъ историческихъ драмахъ александрынской сцены, заключается въ мастерскомъ русскомъ язык… Граціозно-прелестная подробность, но столь же порожняя какъ и рчи няни Перфильевны, колыбельная псня Вры Дмитріевны надъ Оленькою… Отдльно взятая, она такъ хороша, такъ свжа и наивна, что мы не можемъ ее не выписать:
Баю-баюшки баю.
Баю Оленьку мою…
Что на зорьк на зар,
О весенней, о пор,
Птички Божіи поютъ,
Въ темномъ лс гнзды вьютъ.
Баю и т. д.
Соловейко-соловей!
Ты гнздо себ не вей,
Прилетай ты въ нашъ садокъ,
Подъ высокій теремокъ.
Баю и т. д.
По кусточкамъ попорхать,
Сплыхъ ягодъ поклевать,
Солнцемъ крылышки пригрть,
Ол псенку пропть.
Мы не станемъ здсь входить въ разбирательство, сколько и что именно взялъ Мей здсь цликомъ изъ народной колыбельной псни, но дло въ томъ, что онъ съ высокимъ поэтическимъ тактомъ разработалъ народный текстъ…
Что касается до разсказа Вры Дмитріевны о приключившемся грх — разсказъ ршительно фальшивъ въ драматическомъ отношеніи. Во первыхъ онъ ужасно длиненъ, во вторыхъ… но послушайте сами… Вра расказываетъ что ‘шла она замужъ неволей, — но что мужъ въ ней души не чаялъ’ и баловалъ какъ малаго ребенка. Пошолъ онъ въ походъ на нмцевъ… Дала она обтъ сходить къ Печерскимъ чудотворцамъ — и пошла ‘угодникамъ господнимъ поклониться…’ Ты не была въ монастыр?.. обращается она къ сестр, перерывая свой разсказъ. — Оборотъ по видимому очень естественный — но фальшива такая естественность въ такую минуту, когда ей хочется поскорй облегчить свою душу исповдью. ‘Въ Печерскомъ’ — отвчаетъ Надежда
Нтъ не была…
ВРА
Туда дорога лсомъ,
А лсъ густой, березы да осины
Переплелися, спутались втвями,
Какъ волоса, а молодой кустарникъ
Сплошнымъ плетнемъ раскинулся-разросся
Продору нтъ…
Какая превосходная живопись, совершенно наша мстная, — но вдь это Л. А. Мей говоритъ, поэтъ говоритъ, а не преступница-жена, которой некогда вспоминать въ эту минуту о дорог… Вдругъ, — продолжаетъ она
…Степанида мн и говоритъ:
Боярыня, гляди-ка: подосинникъ,
Пойдемъ искать грыбовъ.
НАДЕЖДА
Ты и пошла?
ВРА
Я и пошла…
Давно ужь это было,
А какъ теперь гляжу на этотъ лсъ…
и начинается превосходнйшее описаніе лса, отъ котораго такъ и пахнетъ нашимъ русскимъ лсомъ — но которое въ драматическомъ отношеніи, положительное безобразіе. Безобразія этого не выкупаютъ ни художественность изобртенія, ни удивительное владнье народной рчью — до такихъ простыхъ повидимому, но всякому другому крайне мудреныхъ тонкостей — какъ отмченныя нами курсивомъ слова… ‘Ты и пошла?.. Я и пошла’… Рчь совсмъ живая, поразительно народная повсюду, владнье красками нашей природы — страшное, но все это пропало задаромъ, все это не къ мсту. Если-бъ мы хотли даже сдлать натяжку, предположить въ поэт излишество психологической тонкости, желаніе показать наглядно, какъ его героин стыдно, трудно и больно доходить до настоящаго дла, высказать самую супь — и то подробности выйдутъ слишкомъ неумренны. За то, все дальнйшее въ разсказ, — превосходно… Истинно тонко и врно, что Вра Дмитріевна, вмсто прямого разсказа о своемъ грх — на слова Надежды: ‘Какъ ты жива осталась’, и проч. отвчаетъ
He страшенъ страхъ Надежа,
А страшенъ грхъ… Вотъ какъ любовь змя
Подъ сердце ляжетъ, словно подъ колоду,
Да высосетъ всю кровь изъ ретиваго,
Да какъ не то, что о грх молиться
А, кажется молилась бы грху…
Такъ тутъ вотъ плохо… Что твой лсъ потемный.
Какъ это хорошо! — невольно скажешь, читая это мсто до самаго слова потёмный — одного изъ архаизмовъ или мстныхъ терминовъ, которыми иногда любитъ щегольнуть Мей, злоупотребляя своимъ знаніемъ языка… Какъ это поэтично!.. подумаете вы, сказавши прежде невольно: какъ это хорошо… Также точно хороши своей таинственностью и страстностью вс послдующія рчи Вры, въ которыхъ и, ‘Онъ’ — вы догадываетесь конечно кто этотъ онъ — является окружонный какимъ-то мрачнымъ, зловщимъ и неотразимымъ обаяніемъ.
Очнулася я поздно,
Ужь въ сумерки… Въ какомъ-то я шатр…
Гляжу: коверъ подостланъ подо мною,
А въ головахъ камчатная подушка,
И парчевой попоной я накрыта…
Кругомъ собаки лаютъ, кони ржутъ,
Народъ гуторитъ.
НАДЕЖДА.
Чтожъ это такое?..
Бояре, чтоль охотилися?
ВРА.
Онъ!
Приподняла я голову — подходитъ…
Въ потьмахъ лица не видно, только очи
Какь уголья въ жаровн… Говоритъ:
‘Долгонько спалось, гостья дорогая!
А намъ бы вотъ навдаться: какъ гостья
Велитъ себя по имени назвать,
Какъ величать по отчеству?’ Самъ въ поясъ.
Я ни гугу: языкъ не шевелится…
А вижу то, что изъ бояръ бояринъ,
По рчи слышно: голосъ такъ и льется,
Что за осанка, что за ростъ и плечи.
Онъ мн опять: ‘Мужевая жена,
Аль красная двица — обзовися,
Мы до дому проводимъ’. Я молчу.
Сверкнулъ глазами, отвернулся, крикнулъ:
Князь Вяземскій! послать сюда двчонку!
И вышел вонъ…
Красота поразительная и красота совершенно народная въ этомъ образ!.. Сумрачныя и зловщія стороны лица грознаго Ивана удивительно слиты съ тмъ адски-юмористическимъ, что поражаетъ насъ въ его письмахъ, хоть бы къ старцамъ Кирилло-Блозерскаго монастыря, которымъ тоже вдь онъ ‘самъ въ поясъ’, какъ бдной жертв своего сладострастія!.. И какой поэтическій и поэтически-врный задатокъ — личность этой женщины, которая въ немъ, мрачномъ, Грозномъ, съ разу увидала то, чего душа ея жаждала, сразу полюбила его такъ, что
…не то, что о грх молиться
А кажется молилась бы грху!..
Знаете ли что?.. Вдь это таже ‘Катерина’ Грозы, только ‘Катерина’, мгновенно мелькнувшая въ фантазіи поэта лирика, да такъ и промелькнувшая задаромъ… Лирическая концепція, пожалуй даже въ одномъ отношеніи и шире драматической концепціи Островскаго. Катерин ‘Грозы’ недостаетъ для того, чтобы совсмъ быть правой, только именно такого образа, какой увлекъ въ грхъ Вру Дмитріевну… да что толку въ широт лирической концепціи?.. Она только дразнитъ васъ… понапрасну, нисколько не удовлетворяя…
Мрачно-зловщій и ироническій ликъ Грознаго, дв страстныхъ женскихъ натуры, изъ которыхъ одна ‘молится грху’, другая на ея страстные разсказы говоритъ:
Вра! знаешь ли ты?
ВРА.
Что?
НАДЕЖДА.
И я бы также полюбила…
и потомъ, по внезапно, по трагически-страшно созрвшему въ душ, безъ всякаго участія рефлексіи, порыву, на вопросъ возвратившагося домовладыки, вопросъ грозный, вопросъ, въ которомъ лежитъ жизнь или смерть: Жена! а чей пащенокъ этотъ?.. отвчаетъ: ‘Мой’!.. вотъ все что вы выносите изъ пролога драмы…
Вы думаете, что одна изъ этихъ женщинъ и будетъ героинею драмы, а пожалуй и об… Разочаруйтесь! надъ героиней еще распвалъ только ‘соловейко-соловей!’.. героиня еще въ пеленкахъ… И это бы еще не бда, что она въ пеленкахъ, мы слава Богу давно забыли жалобы Буало на драматурговъ, у которыхъ герой
Enfant au premier acte est barbon au dernier…
Бда въ томъ, что поэтъ нашъ лирикъ, что онъ какъ ‘соловейко-соловей’ не вьетъ себ гнзда, что ему дорога только лирическая сторона его концепціи… Бда еще въ томъ, что ему, какъ всякому лирику, трудно и невозможно даже удержаться постоянно на одинаковой высот лиризма, и что онъ часто падаетъ въ рутину, въ род разговоровъ Перфильевны или въ ‘порожнія’, хотя и прекрасныя рчи… А ни того, ни другого, ни рутины, ни порожнихъ рчей въ драм не должно быть…
Дйствіе второе происходитъ черезъ пятнадцать лтъ. Колыбельная героиня выросла и бгаетъ въ горлки съ подругами, въ саду своего названаго батюшки, князя Юрія Токмакова, намстника царскаго въ вольномъ город Псков… Дйствіе начинается тремя страницами прекрасныхъ, но совершенно ‘порожнихъ’ подробностей, по видимому очень естественныхъ, какъ разговоры про ягоды, но какъ-то, не смотря на превосходную народную рчь, пошло и рутинно-естественныхъ… Странное дло! Вдь кажется и Островскій вводитъ и народныя игры цликомъ, и разговоры посторонніе, не прямо къ драм относящіеся въ свои драмы, но отъ чего же естественность у него не рутинна а типична, какъ старухи, боящіяся темныхъ ночей и лихихъ собакъ, мрно какъ глиняныя кошки, качающія подъ псни головами въ ‘Бдность не порокъ’ и ямщики уговаривающіеся, чтобы ‘промежъ собой не галдить’ въ ‘He такъ живи какъ хочется’ и обыватели дивнаго города съ ‘жестокими’ нравами, собравшіеся на соборной паперти и разсуждающіе, что ‘эта Литва — она къ намъ съ неба упала’… Оттого, что все это у него не лирическія концепціи, а фонъ его драматическихъ картинъ, самая жизнь, самая правда… Тутъ же по видимому вс концепціи, какъ концепціи, хороши, должны бы кажется по иде поэта рисовать бытъ, даже по видимому совершенно естественны, а между тмъ въ сущности только ‘порожнія’ рчи… или даже рутина, сочиненіе…
Увы! ‘гнзда себ не свилъ’ въ мелькнувшей передъ нимъ жизни, нашъ ‘соловейко-соловей’… Онъ увлекся только поэтическими идеями. Какъ доходитъ дло до того, что ему дйствительно дорого, онъ поднимается на высоту часто удивительную, гд же приходится ему сочинять, увы! тамъ рутина, не выкупаемая ни мастерскою рчью, ни даже пснями въ род: ‘По малину я ходила молода’… Передъ вами нтъ живыхъ лицъ и живой жизни: вмсто нихъ фигуры съ ярлыками на лбу. Вотъ вамъ Стеша Машута, долженствующая представлять собою удалую женскую натуру и подъ пару ей удалецъ Четвертка, вотъ вамъ мамки и няньки, ничмъ одна отъ другой не отличающіяся, хоть и говорящія языкомъ безукоризненно-народнымъ, языкомъ-золотомъ.
Но какъ только, повторяемъ, доходитъ дло до того, что поэту въ его драм дйствительно дорого, чего онъ не сочинялъ, а чмъ онъ вдохновился, въ немъ является сила истиннаго творчества… Промежду этихъ порожнихъ рчей раздаются зловщія всти о цар Иван, что онъ
На Новгородъ прогнваться изволилъ,
Пришолъ со всей опричиной…
Что онъ:
Казнитъ по всмъ концамъ и по посадамъ,
И стараго и малаго, кто виненъ,
А кто и не виновенъ, безъ разбора,
Безъ жалости, безъ милости казнитъ…
Пригналъ оттуда къ князю спшный вершникъ:
‘Стонъ стономъ князь, по городу стоятъ,
На Волхов, пониже моста съ версту
Набило тлъ — такая-то плотина,
Что полою водою не размоетъ…
Три тысячи, никакъ, онъ говорилъ,
На площади казнено было за день,
А что ужь тамъ, по пригородамъ, селамъ,
Монастырямъ… Охъ, Господи, помилуй
Насъ гршныхъ…
и когда старуха Власьевна, начинаетъ сказку про лютаго змя Тугарина, вы чувствуете, что эта по видимому совершенно эпизодическая подробность — эта сказка здсь не порожняя рчь, что отъ этой сказки ветъ чмъ-то грозно-трагическимъ, что ветъ тмъ же идущимъ вдали Иваномъ, и чувствуете вмст съ тмъ, что это не эффектъ, сочиненный поэтомъ, что это далось по вдохновенію, что тутъ и въ концепціи и въ самомъ выполненіи, самая истинная правда и самая грандіозная поэзія, не говоря уже о техническомъ совершенств выполненія, совершенств до полнаго и между тмъ совершенно свободнаго отождествленія съ народной сказкою, до хозяйскаго распоряженія народной рчью:
Починается сказка,
Приговоромъ да присказкой,
Тихимъ пошептомъ, частымъ причитомъ,
Починается сказка,
Что отъ синяго моря Хвалынскаго,
Отъ семи ркъ восточныихъ,
Отъ семи звздъ закатныихъ,
Отъ семи горъ великихъ полуночныихъ.
Ой, на мор-мори
Погасаютъ зори
За поморскою Камень-горою поднебесною,
За янтарнымъ узорочнымъ теремомъ:
На неб темно, въ терем звзды,
На неб звзды, въ терем мсяцъ,
На неб солнце — въ терем ночь непроглядная…
Зачурованъ тотъ теремъ съ поконъ-вковъ
И положенъ зарокъ на немъ изстари
На три сотни головъ богатырскіихъ,
А молодшихъ людей на три тысячи,
Гд онъ сталъ, та земля поизвдана,
Путь дорога къ нему неповдана,
И залегъ ту дорогу Тугаринъ злой.
Пасть у змя, что печь раскаленная,
Лапы словно дубы трехъохватные,
Крылья мдныя, когти булатные,
Хвостъ на семдесятъ саженъ волочится,
Русскій духъ слышитъ змй ровно за семь верстъ,
Убиваетъ людей ровно за версту,
Убиваетъ собака ничмъ другимъ,
Какъ разбойничьимъ громкимъ посвистомъ:
Зашипитъ онъ — деревья шатаются,
Ко сырой мать земл преклоняются…
А какъ свиснетъ…
Боже! какою рутинною пошлостью перерывается это грандіозно-народное трагическое, пошлостью, достойною драмъ Полевого, пошлостью, отъ которой больно и стыдно сочувствующему читателю за большое дарованіе Л. Мея… За сосднимъ заборомъ, изволите видть, раздается рзкій свистъ, двушки вскрикиваютъ… Этотъ водевильный эффектъ — свистъ посадничьяго сына Четвертки, удальца и сорви-головы…
Но мы забыли разсказать вамъ содержаніе второго акта. Колыбельная героиня Ольга выросла, и какъ ‘слдственно’ влюблена. Влюблена она въ сына посадничьяго, Михайла Тучу, названный же отецъ ея, князь Токмаковъ, почти-что сосваталъ уже ее за пожилого боярина Машуту. У Машуты есть дочь, Стеша, нчто въ род ‘Варвары’ въ Гроз: она любитъ, на-сколько можетъ любить ея размашистая натура, другого сына посадничьяго Четвертку… Личности Стеши и Четвертки очеркиваются очень хорошо поэтомъ въ сцен ихъ свиданія, равно какъ и ихъ отношенія, у Стеши и у Четвертки языкъ даже колоритный и способъ чувствованія оригинальный.
СТЕША МАШУТА
(подходитъ къ забору).
Четвертка, ты?