Пяст Вл. Встречи с Есениным // С. А. Есенин в воспоминаниях современников: В 2-х т. / Вступ. ст., сост. и коммент А. Козловского. — М.: Худож. лит., 1986. — Т. 2. — С. 93—96. — (Лит. мемуары).
Осень 1923 года я провел в Москве и под Москвой и, когда прочел о выступлении в ЦЕКУБУ на Пречистенке группы крестьянских поэтов (Есенин, Клюев и Ганин), решил на этот вечер пойти1. Всех троих исполнителями своих стихотворений слышал я тогда впервые, о Ганине же и вообще ничего не слыхал. От этого вечера в памяти остались: колоритная фигура в длинном зипуне (Клюев) — и еще ярче — кудрявая есенинская голова, с выражением несколько сонным, и его правая рука, в двух пальцах которой была зажата папироска и которою он как бы дирижировал своему музыкально модулирующему инструменту (голосу).
В такой позе он читал с эстрады постоянно. В этот раз он, может быть, еще не читал тех своих (напечатанных гораздо позднее) стихов, которые производили сильное впечатление на многих впоследствии (впоследствии слышал от него эти стихи и я), стихов о предчувствуемой поэтом близкой своей смерти:
Положите в русской рубашке
Под иконы меня умирать2.
Не стихи Есенина, вообще, запечатлелись в моей памяти ярче всего из того вечера, нет, — а его импровизованная речь, с которой он неожиданно обратился к ‘ученой’ (в большинстве) публике. Речь вот какая, настолько же неожиданная, насколько приятно прозвучавшая моему слуху. Речь — о Блоке.
— Блок, — говорил молодой поэт, предводитель послефутуристических бунтарей, — к которому приходил я в Петербурге, когда начинал свои выступления со стихами (в печати), для меня, для Есенина, был — и остался, покойный, — главным и старшим, наиболее дорогим и высоким, что только есть на свете.
(Я стараюсь передать смысл и стиль речи Есенина точно, эти слова врезались в память, хотя вся речь была бессвязна, как принято выражаться, гениально-косноязычна.)
— Разве можно относиться к памяти Блока без благоговения? Я, Есенин, так отношусь к ней, с благоговением.
— Мне мои товарищи были раньше дороги. Но тогда, когда они осмелились после смерти Блока объявить скандальный вечер его памяти, я с ними разошелся.
— Да, я не участвовал в этом вечере и сказал им, моим бывшим друзьям: ‘Стыдно!’ Имажинизм ими был опозорен, мне стыдно было носить одинаковую с ними кличку, я отошел от имажинизма.
— Как можно осмелиться поднять руку на Блока, на лучшего русского поэта за последние сто лет!
Вот смысл и стиль застенчивой, обрывистой, неожиданной (не связанной ничем с программою вечера) речи Сережи Есенина. Чувствуя всю ее искренность, я полюбил молодого поэта с тех пор. Она прозвучала в унисон с опубликованною мною весной 1922 года в журнале ‘Жизнь искусства’ статьею ‘Кунсткамера’3, где я отплевывался, так сказать, от московских поэтов гуртом за тот исключительно гнусный вечер ‘Чистосердечно о Блоке!’, — афиши о котором висели тогда на улицах Москвы. Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз, достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь, по счастью, забытый, русский стихотворец.
А вот что Есенин пылал таким негодованием по поводу этого вечера — это значительно, важно, это очень характерно для quasi* хулигана. Кстати, неужели непонятно, что не может быть ‘шарлатаном’ (есенинское слово!) тот, который себя таким объявляет!
Один мой приятель, бывший со мною на том же ‘крестьянском’ вечере в ЦЕКУБУ, так описывает свои впечатления (в письме ко мне после смерти поэта):
‘У Есенина был франтоватый вид. Костюм и шляпа с заграничным шиком — и под шляпой слегка помятое, точно невыспавшееся слегка, простецкое русское лицо с милой добродушно-рассеянной улыбкой. По-приятельски, но без фамильярности улыбается каждому. Каждому готов сказать ‘ты’, но иногда брови сдвигаются и он очень важен, важен как молодая мать, прислушивающаяся к движению внутри себя зачинающейся новой значительной жизни’.
Это очень верно. Русский народ так и называет оленьих самок — ‘важенками’. В Сергее Есенине было нечто ‘ланье’, как за девятнадцать лет до того в юном Андрее Белом.
А вот и другое выступление Есенина в ту же пору — в ‘Стойле Пегаса’. Предоставляю слово тому же письму:
‘Помните кафе ‘Пегас’? У Есенина свое особое там было место — два мягких дивана, сдвинутых углом супротив стола, стульями отгороженного от публики. Надпись: ‘Ложа Вольнодумцев’. Это все еще они, ‘орден имажинистов’, как окрестили себя его друзья, от которых он уже несомненно, хоть и незаметно, но вполне удаляется. Есенин много пьет. Всех угощает. Вокруг него кормится целая стая юных, а теперь и седеющих, и обрюзгших уже птенцов. Это всё ‘пишущие’ — жаждущие и чающие славы или уже навсегда расставшиеся с ней.
Вот он опять на эстраде. Замолкают столики. Даже официанты прекращают суетню и толпятся, с восторгом, в дверях буфетной. Он читает знаменитые стихи, где просит положить его под русские иконы — умирать. Голос срывается. Может быть, навсегда! Это предчувствие. Все растроганы и тяжело дышат. А вот он внезапно встает и через всю залу идет к незнакомому с ним поэту, известному импровизациями, сидящему в стороне. Об этом поэте, за его спиной, но достаточно громко был ‘пишущими’ послан гнусный, ни на чем не основанный слух. Есенин подходит, опирается на его стол руками, вглядывается в него и говорит: ‘С таким лицом подлецов не бывает!’ Обнимает, целует его, — и вот — еще одно сердце, завоеванное им навеки’.
В Ленинграде, в Городской думе, летом 1924 года был я свидетелем триумфа волшебства есенинской поэзии4. <...> Начав пение своих стихотворений, срывался, не доводил иных до конца, переходил к новым. Но мало-помалу столь естественные при данных обстоятельствах крики возмущения и иронические замечания публики становились все реже. По мере того как поэт овладевал собою (влияние волшебства творчества!) все более, он перестал забывать свои стихи, доводил до конца каждое начатое. И каждое обжигало всех слушателей и зачаровывало! Все сразу, как-то побледневшие, зрители встали со своих мест и бросились к эстраде и так обступили, все оскорбленные и завороженные им, кругом это широкое возвышение в глубине длинно-неуклюжего зала, на котором покачивался в такт своим песням молодой чародей. Широко раскрытыми неподвижными глазами глядели слушатели на певца и ловили каждый его звук. Они не отпускали его с эстрады, пока поэт не изнемог. Когда же он не мог уже выжать больше ни звука из своих уст, — толпа схватила его на руки и понесла, с шумными восклицаниями хвалы, — вон из зала, по лестнице вниз, до улицы.
На следующий день или, может быть, через день я утром пошел к Сергею Есенину в гости — выразить свое восхищение и посоветоваться об издателях. Он жил у названного Сахарова, бывшего издателя, которого в это время в городе не было. Жили они в прекрасной, ‘довоенной’ квартире со всей сохранившейся обстановкой особняков на Набережной. В первых комнатах меня встретили ‘имажинята’ последнего призыва. Черноволосые мечтательные мальчики, живущие как птицы небесные, не заботящиеся о завтрашнем дне. <...> Помню радушную встречу и вкусный завтрак с чаем, приготовленный на всю братию и сервированный с некоторым кокетством, то есть с салфетками, вилками, ножами, скатертью.
После завтрака все отправились в Госиздат. В это лето я был свидетелем и того, как в Госиздате, только что получив небольшую сумму в счет собрания стихотворений, Есенин сунул половину ее — рублей 35 — в руку одного своего товарища, в то время и болевшего, и непечатавшегося. Это позволило последнему совершить неблизкий путь на родину.
Наконец, в это же лето плавали мы с Есениным и другими писателями на специально зафрахтованном Союзом писателей пароходе в Петергоф5. Надо ли рассказывать, как оба рейса — туда и обратно — поэты и беллетристы сменяли друг друга на рубке, читая свои произведения. Как, с каким восторгом встречались и провожались публикой, заплатившей по два рубля за прогулку в среде ‘писателей у себя’? Надо ли говорить, что ничей успех при этом нельзя было и сравнить с покорявшим всех есенинским? Только еще ученик и продолжатель Сережи юный Ив. Приблудный привел публику тоже в большой восторг, но не столько своими стихами, как артистическим темпераментом, умением быть ‘душою общества’.
Жалею, что в следующую осень, когда Есенин снова приехал к нам, случая увидеться с ним я не имел. Никогда не предполагал, что ‘петергофский рейс’ будет нашим последним на земных морях совместным плаванием.
Сноски
Сноски к стр. 94
* Квази (лат.) — как будто, мнимый.
Примечания
Вл. Пяст (псевдоним Владимира Алексеевича Пестовского, 1886—1940) — поэт и переводчик. Выступал в печати с 1905 года. Тогда же познакомился с А. А. Блоком и многие годы был одним из его близких друзей. В. Пяст никогда не принадлежал к окружению Есенина, по существу, они были едва знакомы. Однако в своих воспоминаниях он полнее, чем кто-либо, передал смысл одного из важных выступлений Есенина, которое было посвящено А. А. Блоку.
Отрывок из воспоминаний В. Пяста о выступлении Есенина многократно воспроизводился в печати (Воспоминания, 1965, с. 502 и др.). Полностью впервые опубликованы в сб. ‘Поэзия’, вып. 41. М., 1985. Печатаются по рукописи (ЦГАЛИ). Опущена начальная часть воспоминаний, где В. Пяст рассказывает об эпизодической встрече с Есениным в феврале 1922 г. в Петрограде, во время гастролей А. Дункан. Рукопись автором не датирована.
1 Вечер состоялся 25 октября 1923 г. Он проходил в помещении Дома ученых на Кропоткинской ул. (бывш. Пречистенка), который находился тогда в ведении Центральной комиссии по улучшению быта ученых (ЦЕКУБУ).
2 Неточно приведены строки из стихотворения ‘Мне осталась одна забава…’.
3 Статья ‘Кунсткамера’ была опубликована Вл. Пястом в газ. ‘Жизнь искусства’, Пг., 1921, 18 октября. Среди организаторов кощунственного вечера ‘Чистосердечно о Блоке’, который был устроен имажинистами, он называет в статье В. Г. Шершеневича и А. Б. Мариенгофа. Об этом вечере и отношении к нему Есенина см. также примеч. к воспоминаниям А. А. Блока.
4 Имеется в виду выступление Есенина 14 апреля 1924 г. Подробнее об этом см. в воспоминаниях В. С. Чернявского.
5 Об этой поездке, состоявшейся 13 июля 1924 г., см. подробнее в воспоминаниях Вс. А. Рождественского.