Возле хлебов, Розанов Василий Васильевич, Год: 1913

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Розанов В. В. Сочинения: Иная земля, иное небо…
Полное собрание путевых очерков, 1899-1913 гг.
М., Танаис, 1994.

ВОЗЛЕ ХЛЕБОВ

Ранним утром не гудел обычный гудок — и как-то скучнее всталось к кофе. Гудок-два, и ко второму, в 8 час. утра, ‘готов’ барский дом ко всем домашним работам и исполнению своих обязанностей, ко всему ‘общему’ и ‘не личному’. Не ‘личное’ и ‘особенное’ — время до 8-ми утра. — ‘Что же гудок не гудел? Без него скучно!’ — ‘Остановлены и завод (черепичный) и мельница паровая, — все рабочие и работницы потребованы ‘наверх’ (в поле, над высоким берегом Днестра) убирать хлеб. Дожди и частью ливни, перепадавшие последние недели три, держали под испугом весь господский дом: приближалось время жатвы, хлеб доспевал, и если не совпадет ‘день уборки’ и ‘ясный день’, — беда. Меня поднял ‘подъем дома’, и я попросился в поле. Передам кое-какие словечки заведующего работами. Весь волнуясь и рассекая воздух рукою, он выкрикивал, пока мы подымались на лошадях в кручу: — Сегодня нет завтра, сегодня есть только сегодня!! И годовая работа ста человек, и талант земли поставлены на карту одного-двух-трех дней. К счастью, хлеба вызревают в постепенности, но вызревание завтрашнего хлеба гонит жатву сегодняшнего, и нельзя замедлить не то что двух дней, а двух часов. Что у писателя ‘сгорела рукопись готовой книги’ и нельзя ее восстановить, потому что не сохраняется черновиков, — то этот неповторяющийся срок в хозяйстве, который, если пропущен или если не дано в нем солнца, — пропало все. Какой же может быть вопрос об усталости, о сне, о недостатке рабочих людей. Люди должны быть, выспишься после. Уборка хлеба — в одном слове — ‘хватай’. Готово богатство, тысячи, много тысяч, — на что будет имение жить год, на что будут кормиться ученики школы, будут оплачиваться рабочие завода, сами будем есть хлеб. Но богатство это — как кредитные буна ветру, которые сейчас разнесет: ‘Хватай и прячь в карман’ — вот одна мысль. Вчера и ночью убрали пшеницу (и вчера гудков не было), сегодня убираем ячмень. Всех — 6 номеров. Сегодня же 1 1/2 ‘схватить’, если нельзя двух.
‘Номер’ — это площадь однородного хлеба, десятин в 30—40—50, сплошь и ‘гладкая’, где машины работают без перерыва и помехи в бугре или в ручье, в канаве. Вообще, — ‘часть’, ‘номер газеты’, ‘глава книги’, пространственно и хлебно выраженная. Половина имения ‘отдыхает’, половина разбита на шесть таких ‘номеров’.
Верхами — на далеких расстояниях — ездили ученики школы виноградарства и виноделия, надсматривая, поправляя ‘задержки’ (жатвенная машина стала и не едет), помогая распоряжением. Они тоже, — как и вся почти домовая прислуга, подняты ‘наверх’ (в поле, в работы). Другие таскают снопы, иной правит ‘сноповязалкой’. Эта машина разом: 1) жнет, 2) колосья складывает в сноп и 3) перевязывает сноп бечевкой самым тугим и превосходным образом. Жнет, т.е. стрижет колоссальными ножницами, правый бок машины, а с левой стороны ее уже выпадают перевязанные снопы. Все — прямо премудрость. Машину тащат четыре лошади, и все рычаги, винты и прочее, огромные лопасти, подгибающие колосья в зев ножниц, и (самое хитрое) связыванье их бечевой совершается через движение самой машины, в зависимости (должно быть) от вертящихся колес и каких-нибудь прицепок к ним. Таких машин шло четыре, друг за другом, — и они снимали разом широченную ленту хлеба. На ‘поворотах’ колосков оставалось. ‘Это уж нельзя иначе’, — чуть поджинают косой и вообще ‘вручную’.
— Ах, проклятые социалистишки, — шептал я, глядя на удивлявшую меня машину. — Хоть бы вы выдумали ‘улучшение‘ сноповязальной машины, которая захватывала бы и эти вот ‘колоски на повороте’. Американцы выдумали машину, а ‘русские социалисты’, например Плеханов и Мякотин, вот бы прибавили к ней ‘свое русское улучшение’, и получилась бы ‘гармония России с западною цивилизациею’ и настоящий ‘прогресс’… Но нет — самый ум не направлен сюда, не ищет ничего здесь, не ищет хлеба, не ищет еды, не ищет ‘как бы лучше’, а ищет только как бы ‘злее’. Волчья наука, волчья и отчасти жидовская, весь этот ‘социализм’, завершивший политическую экономию, поднявшуюся с почвы народного хозяйства. Какие же ‘хозяева’ евреи, они — счетчики. Нельзя представить и нельзя нарисовать еврея, ‘идущего за плугом’, или еврея, ‘сеющего зерно’, а можно только нарисовать еврея со ‘счетами’ в руках или обрезывающего червонец. И как только из рук англичан, французов и немцев политическая экономия перешла в еврейские руки, к еврейским теоретикам и ученым (а она вся перешла к ним), так она и переменила тон хлебного хозяйственного дела на тон дела: 1) счетного, 2) потом обирательного и теперь (социализм) — 3) ‘разорить бы все’ (революция). Она потеряла мысль и перешла в шум, в зубы и когти чуждой Европе, враждебной Европе нации. ‘Рабочие’ и ‘бедняки’ — только штурмующие колонны в распоряжении евреев, которые имеют ‘предмет’ в штурмуемой крепости, — европейской цивилизации, — а отнюдь не в этих ‘колоннах’ блузников. Отроду еще я не видел, да и никто, вероятно, не видел, чтобы социалист чему-нибудь практически полезному подучил ‘пропагандируемого простолюдина’, подучил бы мастерству, подучил бы делу и довел до художества, а через это и до прибыльности в деле. Он его злит и ‘уськает на другого’, рабочий для социалиста — всегда собака, а не человек.
Гуськом бы я их впряг в плуг, вместо ‘высылки в места отдаленные’, и работал бы через мускульный труд гг. чернильных людей и солдатский хлеб. Давно бы пора создать ‘казенные рабочие батальоны’, la фаланстеры Фурнье, и умирять души не наказанием, а нужною отечеству работою.
Но это — раздражение мое, — может быть, тоже излишне теоретическое. Перейду к впечатлениям, которых было много, и, главное, они были очень сложны и новы для горожанина.

* * *

Я старался безмолвствовать и не мешать моему спутнику распоряжаться. Кое-что лишь в минуты отдыха он мне объяснял. Но понимать-то понималось в минуты разъяснения, однако все теряло ‘ответственную определенность’ через 1/2 часа, через час… У меня осталось впечатление, что это — сложнейшая наука, столь же практическая, как теоретическая, и полная интереса, вовсе не денежного только, а какого-то воздушного, одушевляющего.
— Вот у меня и был интерес: захватить этот осот (сорная, крупная с цветами трава в хлебе), пока он не выронил зерен. Он цветет, но не созрел. Хлеб должен быть сжат в момент, когда он сам дозрел, а сорные травы — не дозрели. К счастью, это не совпадает или может не совпасть, и тогда этим надо пользоваться. Травы эти отлично ест лошадь, машины их (при молотьбе хлеба, что ли) отбросят, а земля останется хотя с корнями этой дряни, но не получив в себя зерен их…
— Вот на этом номере (сжатая вчера пшеница) совсем не было трав. Ни е-ди-ной!! Мужики дивились, ходили. — ‘У этого барина совсем нет травы в хлебе’. Но это удалось только в этом ‘номере’, и для этого надо было нумеровать одним годом.
И тут он объяснил мне механизм ‘подготовки поля’, который мне показался наукою:
1) Нужно, чтобы микроорганизмы (или черви?), подготовляющие землю для плодородия, — могли жить, и потому воздух должен проходить глубоко в почву. Для этого она должна быть так-то вспахана, так-то повернута.
2) Надо, чтобы земля не сохла: для этого поверхность соприкосновения ее с воздухом должна быть наименьшею. Поэтому поле должно быть гладкой простыней, без ямок, углублений, без косых плоскостей, горизонтально в каждой четверти.
3) И потом еще во внимание приняты сорные травы, осот, — борьба с которыми тоже целая наука. Тут их корни, тут их семена, тут — время обсыпания семени.
— Крестьяне не понимают, что пустое, сжатое поле не есть неработающее поле, и выгнать им свой скот в чужое поле, с вывезенным с него хлебом, кажется ‘ничего’. А между тем примять землю — значит испортить поле для будущего года. Он думает, что я скуплюсь: ‘Барин такой скупой — не дозволяет выгнать коров на сжатую полосу’… Вот вы и объясните ему…
Что же ‘я ему буду объяснять’, — подумал я: я ничего не понимаю сам. Мне тоже кажется, т.е. всегда казалось, что ‘не дать попастись скоту на пустом поде’ — одна скупость и одно злодейство. Но кто мог бы, и гениально мог бы, объяснить это мужикам, да объяснить на всю Россию, — это гр. Л.Н. Толстой. Не хочется поминать печально великого старца, но, чем срисовываться и в тысячах снимков передавать себя ‘идушим за плугом’, что интересно только для безработных студентов, или чем складывать печь вдове Лукерье, — было бы плодотворнее для всей России взять свое мастерство в руки1, — мастерство дивного, простого, всем понятного слова — и написать вместо морализующих христианских рассказов — книжку, и даже ряд книжек: 1) как надо ходить за землей, 2) как надо ухаживать за скотиной и чем ее лечить (в простейших случаях), 3) как надо держать дом и детей, с маленькою тоже наукой чистоты и порядка. Может быть, пропущен был в нашей литературе и даже вообще в русской культуре единственный случай сочетания человека, жившего и имевшего влечение жить крестьянским трудом и крестьянскою жизнью и имевшего дар такого дивного изложения, понятного мужику, бабе, — ребенку понятного, — какой может никогда еще не повториться. Толстой мог написать деревенскую книгу, какой никто бы не написал, какой нет во всемирной литературе. А он занялся ‘вегетарианством’… Упущенное время, в своем роде осыпавшийся хлеб… Мне, видевшему хлеб только в виде ‘булки от Филиппова’, объяснения моего спутника были темны, так как самый предмет, самый материал всего этого чужд, чужда ‘сия природа вещей’, но крестьянину, конечно, все это усвоимее, он хватал бы все с полунамека, зная, что к чему относится…
На меня пахнуло только одно:
Мудрость и добродетель.
Все это ‘дело около земли’ мне представляется именно в силу его великой сложности, многообъемлемости — какою-то мудрою книгою. Тут работает и червяк, пропуская землю через кишечный аппарат свой и обогащая ее какими-то кислотами этого кишечника, ‘нужными хлебу’, — и солнышко, самый Большой Барин в деревне, и хозяин земли — человек, и прибыток его, и талант руководить массою (рабочих), приласкать угрозить, приказать. Тут ‘абсолютное веленье’ летом, исполнить которое нельзя замедлить ни на минуту, подготовляется ‘заботой о твоей нужде’ (крестьянской, служилого люда), о ‘твоей боли’ — всю зиму. Тут такая масса отношений, психологичности, что — опять же повторю слово моего спутника:
— Это — целая губерния! Он говорит полевым, не комнатным языком, и вся речь не очень понятна, но главное слово всегда выбежит четко вперед. Что они там (в канцеляриях) пишут. Вот управься с этими землями и с этим народом, — не обижая, не упуская, принося пользу всем и не допуская никакого себе вреда. Это — королевство, как немецкие маленькие княжества, по сложности интересов, предметов и людских отношений.
Сказал он это с глубочайшей, проникновенной верой. А я, как бывший учитель истории, подумал:
‘Ба! Да ведь тут есть историческое объяснение. Все государства выросли из земельных угодий, из ‘своей усадьбы’, которая доросла до княжества, до королевства… Не так ли росла, сложилась, крепла Москва, ‘поместье Калиты’ и рода его… Но это было не в одной Москве, но везде…’
Мысль моя уносилась. На земле, где я гощу, много работается, и как-то мелькнул даже афоризм, удивительный в устах помещицы: ‘Следовало ли ревизовать дворянские имения, и кто отдает в аренду свою землю, — у того ее отнимать’. Ну, это, положим, — слишком. Она даже сказала резче: ‘Есть турецкая поговорка: конь — того, кто на нем ездит, меч — того, кто им сражается, а девица — того, кто с нею наедине, — и, рассмеявшись, прибавила: — А земля — того, кто ее работает’. Это нельзя сказать, потому что прежде всего потребуется сделать исключение для малолетних, исключение для больных, — при каковых ‘владельцах’, естественно, земля не может не быть сдана в аренду. Ну а раз нашлись исключения, придется сделать ‘оговорки’ и в других случаях. Нет: подобно тому как в ‘торговле’ основные деньги есть, конечно, ‘золото’, но допускаются, и даже невольно, и ‘кредитки’, а, наконец, ходит наравне с деньгами и ‘вексель’, ‘заемное письмо’ и прочее, — так точно и в земле хотя основной владетель есть работающее землю лицо, но от него правомочными наследниками являются его дети… Слова моей хозяйки можно принять и следует запомнить как некоторый моральный зов, как отдаленную угрозу и как самый общий, отдаленный принцип… Мысль моя обратилась к другому. Я припомнил миленькое герценштейновское (служил в еврейском земельном банке — Полякова в Москве): ‘Земля — Божья’, т.е. разумелось: ‘ничья’. И еще дальше подразумевалось: ‘Забирай ее’ от помещиков и, конечно, в следующем поколении ‘передавай евреям’… Мне же кажется, что не жалованье, не писательский гонорар (в эпоху революции не испытывавший ‘потрясения’), не ‘учет’ в банках и банковские же ‘взыскания по векселям’ являются прототипом и кряжем собственности, а именно мною обработанная земля, с положенным в нее зерном, с положенным в обработку ее трудом, искусством и мудростью. Таким образом, именно помещичьи-то земли, а не ‘гонорары’, не ‘рабочая плата’ — и непотрясаемы по существу идеи справедливости. Земля действительно ‘Божья’ — пока она ‘пустырь’: а как по ней прошел плуг и положено зерно — так она его ‘хозяина’, крестьянина или помещика, имя тут ни при чем. Сравнивали с ‘воздухом’, с ‘реками’, с ‘морями’. Ну, все это жидовские сравнения, сравнения политической экономии и банка: воздух и реку никто не ‘работал’, и ‘зерна в них никто не клал’. Обработанная земля есть начало всех собственностей, — особенно начало, так сказать, по богатой беременности своей, по ‘чреватости будущим’. В противоположность ‘гонорарам’, ‘жалованьям’ и ‘заработным платам’ — вещи слишком подвижной и сегодняшней — ‘земля земледельца’ по содержащемуся в ней зерну есть годовая собственность, а по обработке ее есть вековая собственность, вековое ‘мое’, ‘мое и детское’, ‘мое и рода моего’… Из ‘гонораров’ никогда королевства не вырастет, а из ‘землевладения’ выросли королевства, и из них пошла история. Это — веще. Именно, пришедшие в Европу ‘безземельные евреи’, с характерною неспособностью обработке ее, с неспособностью ‘пойти за плугом’, — и вместе тоже чуждые и построения истории европейской, с ее ‘королевскими домами’, с ее ‘домом Калиты’ и проч., накинулись на землю и ее прикрепление к человеку, из чего растет все, на чем зиждется все… Им хотелось бы и землю пустить в тот ‘финансовый оборот’, в тот ‘бумажный водоворот’ с его мечтою остаться единственным ‘дворянством на земле’, дворянством ‘золотым’ и ‘учетным’. Не нужно ‘дома Капетингов’, ни ‘дома Калиты’, — не нужно уже для того, чтобы ‘очистить место ‘дому Ротшильда’, ‘дому Полякова’ и его верного прислужника Герценштейна. Но ‘счет на золото’ не всегда надежен, и особенно он не окончателен. На ‘все мое, — сказало злато’ — есть ответ, который все помнят2.
Но я все рассуждаю, когда мне хотелось бы наблюдать. Спутник мой рассказывал:
— Можно всех распустить и можно всех воодушевить. Я посетил одно имение молодого талантливого помещика, который преждевременно скончался. И говорит мне его мельник: ‘Барин наш, Василий Иванович, то-то задумывает, это-то хотел устроить. Теперь нет никого, все нападает, запущенно’. Мне это восклицание мельника показалось самым интересным из всего, что я видел в имении. Я посмотрел на него сбоку: у него была печаль. Что ему барское имение? Чужая вещь. Он только нанят. Но у него есть душа, и он ‘не только нанят’. Когда барин работает, — это всех подымает. Пусть работает новое, пусть затевает больше: все ему кинутся в помощь, потому что мужик вовсе не животное, а человек с душою. Ему интересно, когда барин интересуется, — пусть своим интересуется, но он — соучаствует, не кошельком, а какой-то неуловимой поэзией в душе. А когда барин ‘повис’, и все виснет, — когда барин в Петербурге — из человека с душой рабочий превращается в хулигана, который думает, где бы утащить себе из этого вообще пустого места.
Я слушал с удивлением и подумал:
‘Да, хозяйства умирают, как и человек. Хозяйство имеет душу в себе. Это вовсе не ‘экономия’, как кажется. Это у американцев она ‘экономия’, потому что сам американец без души, а только кошелек и доллар. Но русские недаром имеют песни и сказки. ‘Земля’ У русского есть продолжение его песни и требует песню в себя, — требует именно мудрости и поэзии и без этого умирает. А с этим дает ‘сам-сот урожая».
Вообще, понюхав земли, чувствуешь, что она родит не один хлеб, но и душу. Сколько мыслей лезет в голову!..

КОММЕНТАРИИ

Впервые статья была опубликована в НВ (1913. 16 июля).
1 Ср. слова в кн. О Достоевском и Толстом. С. 735.
2 См. стихотворение А.С. Пушкина ‘Золото и булат’ (1827):
‘Все мое’, — сказало злато,
‘Все мое’, — сказал булат.
‘Все куплю’, — сказало злато,
‘Все возьму’, — сказал булат.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека