Восставшая Мексика, Рид Джон, Год: 1914

Время на прочтение: 217 минут(ы)

Джон Рид.
Восставшая Мексика

В 1914 году Джон Рида провёл 4 месяца в ссылке вместе с лидером мексиканской революции — Панчо Вилья, где и написал свою книгу ‘Восставшая Мексика’. Его книга — это безграничное море лиц, событий, случаев… И вместе с тем это необычайно цельное и целеустремленное произведение, в котором великие исторические события находят художественное отражение, выливаясь в образы эпического характера.

Профессору Гарвардского университета Чарльзу Таунсенду Копленду

Дорогой Копи!

Я помню, вы находили странным, что после моего первого путешествия за границу у меня не появилось желания писать о том, что я там видел. С тех пор я посетил страну, которая произвела на меня такое впечатление, что я не мог не написать о ней. И когда я работал над этой книгой о Мексике, я невольно думал, что никогда не увидел бы того, что увидел там, если бы вы не научили меня, как надо смотреть и понимать.
Я могу только повторить то, что многие писатели уже говорили вам: слушать вас — значит учиться, как надо подмечать скрытую красоту зримого мира, быть вашим другом — значит стараться быть интеллектуально честным.
И потому я посвящаю эту книгу вам с условием, что вы примете в ней, как свое собственное, то, что вам понравится, и простите меня за остальное.
Ваш, как всегда,

Джек

Нью-Йорк, 3 июля 1914 г.

На границе

Федеральная армия Меркадо после сдачи Чиуауа и трагического четырехсотмильного отступления через пустыню три месяца стояла в Охинаге, на реке Рио-Гранде.
В Пресидио, на американском берегу, взобравшись на плоскую глиняную крышу почтовой конторы, можно было увидеть заросшие кустарником пески, в миле за ними — мелкую мутную реку и на плоском холме — городок Охинагу, четко рисующийся на фоне сожженной солнцем пустыня, окаймленной голыми, дикими горами.
Охинага — это квадратные глинобитные домики, над которыми там и сям возвышаются восточные купола старинных испанских церквей. Унылая, пустынная местность — нигде ни деревца. Так и кажется, что сейчас увидишь минарет. Днем повсюду суетились федеральные солдаты в потрепанных белых гимнастерках, роя окопы: носились упорные слухи, что Вилья со своими победоносными конституционалистами направляется сюда. Иногда что-то ярко вспыхивало на солнце — это были стволы полевых орудий, в тихом воздухе густые облака дыма поднимались прямо в небо.
К вечеру, когда солнце заходило, пылая, словно доменная печь, на горизонте мелькали темные фигуры — кавалерийские патрули отправлялись в дозор. А когда наступала ночь, в городке пылали таинственные костры.
В Охинаге находилось три с половиной тысячи солдат. Это было все, что осталось от десятитысячной армии Меркадо и тех пяти тысяч, которые послал на север из Мехико в подкрепление ему Паскуаль Ороско. На эти три с половиной тысячи солдат приходилось сорок пять майоров, двадцать один полковник и одиннадцать генералов.
Мне хотелось проинтервьюировать генерала Меркадо, но какая-то газета напечатала заметку, обидевшую генерала Саласара, и он издал приказ не пускать репортеров в город. Я послал генералу Меркадо записку с просьбой дать мне интервью. Записка была перехвачена генералом Ороско, который прислал мне следующий ответ:
‘Уважаемый и почтенный сэр!
Если вы только осмелитесь сунуть свой нос в Охинагу, я поставлю вас лицом к стенке и буду иметь честь собственной рукой прошить вам спину пулями’.
Но, несмотря на это, в один прекрасный день я перешел вброд Рио-Гранде и отправился в городок. К счастью, я не встретил генерала Ороско. На мое появление никто, казалось, не обратил внимания. Все часовые, которых мне довелось увидеть, спокойно отдыхали на теневой стороне улиц. Впрочем, я скоро встретил очень вежливого офицера по имени Эрнандес, которому я заявил, что хотел бы повидать генерала Меркадо.
Не поинтересовавшись узнать, кто я, он нахмурился, скрестил руки на груди и гневно крикнул:
— Я — начальник штаба генерала Ороско, и я не поведу вас к генералу Меркадо!
Я промолчал. Через несколько минут он добавил:
— Генерал Ороско ненавидит генерала Меркадо! Он не снисходит до того, чтобы посещать генерала Меркадо, а генерал Меркадо не смеет прийти к генералу Ороско. Он — трус! Он бежал из-под Тьера-Бланки, а после из Чиуауа!
— А еще какие генералы вам не нравятся? — спросил я. Он спохватился, бросил на меня сердитый взгляд, а затем широко улыбнулся.
— Quien sabe?… [Кто знает?… (исп.)]
Я все-таки увиделся с генералом Меркадо — тучным, жалким, задерганным, нерешительным человеком, который долго негодовал и плакался, рассказывая, как войска Соединенных Штатов перешли реку и помогли Вилье одержать победу при Тьера-Бланке.
Белые, пыльные улицы городка, замусоренные, заваленные сеном, старинная церковь без окон, с тремя огромными испанскими колоколами, висящими на балке снаружи, дым ладана, голубыми облаками плывущий из дверей церкви, где следующие за армией женщины день и ночь молятся о победе, — все изнывало под нещадно палящим солнцем. Пять раз Охинага переходила из рук в руки, и на домах не сохранилось почти ни одной крыши, а в стенах зияли огромные пробоины, оставленные снарядами. В этих пустых, выпотрошенных домиках помещались солдаты, их жены, лошади, свиньи и куры, добытые набегами на окрестные деревни. Винтовки были составлены в козлы по углам, седла кучами навалены на земляные полы. Солдаты разгуливали в лохмотьях, почти ни у кого не сохранилось полной формы. Они сидели на корточках вокруг небольших костров у своих дверей и варили кукурузную шелуху и вяленое мясо — они голодали.
По главной улице проходила бесконечная вереница больных, измученных, голодных людей, бежавших из глубины Мексики в страхе перед наступающими повстанцами, — чтобы добраться сюда, им приходилось восемь дней идти по самой ужасной пустыне в мире. На улицах их останавливали федеральные солдаты и отнимали все, что приходилось им по вкусу. Затем беженцы достигали реки. На американском берегу им приходилось проходить сквозь строй таможенных и иммиграционных чиновников Соединенных Штатов, а также пограничной стражи, которая обыскивала их — нет ли оружия.
Беженцы переходили реку сотнями — некоторые верхом на лошадях гнали свой. скот, другие ехали в фургонах, остальные брели пешком. Чиновники обходились с ними не слишком любезно.
— Ну-ка, вылезай из фургона! — кричал кто-нибудь из них женщине-мексиканке с узлом в руках.
— Но, сеньор, скажите почему… — начинала она.
— Слезай, не разговаривай! А не то стащу! — рявкал он.
И мужчин и женщин, неизвестно зачем, тщательно и бесцеремонно обыскивали.
Стоя на берегу, я видел, как какая-то женщина переходила вброд реку, спокойно подняв юбку по самый пояс. Она была закутана в огромную шаль, которая пузырилась на животе, словно под ней что-то было.
— Эй, ты! Что это у тебя там под шалью? — закричал таможенник.
Женщина медленно расстегнула платье спереди и сказала добродушно:
— Не знаю, сеньор. Может быть, девочка, а может быть, и мальчик.
То были бурные дни для Пресидио, глухой и невыразимо унылой деревушки, состоявшей из пятнадцати-шестнадцати глинобитных хижин, разбросанных без всякого плана в глубоких песках речной долины посреди поросли виргинского тополя. Немец Клейнман, хозяин лавчонки, каждый день наживал большие барыши, снабжая беженцев одеждой, а федеральную армию на том берегу — продовольствием. У старика были три молоденькие красавицы дочери, которых он держал взаперти на чердаке своей лавки, так как целые толпы влюбчивых мексиканцев и пылких ковбоев, привлеченные сюда слухами о прекрасных девицах, шатались вокруг его дома. Половину суток Клейнман, обнаженный по пояс, как безумный метался по лавке, отпуская товары покупателям, а другую половину с огромным револьвером на бедре сторожил дом, отгоняя непрошеных поклонников.
Во всякое время дня и ночи целые толпы невооруженных солдат федеральной армии являлись сюда из-за реки и толклись в лавке и в бильярдной. Среди них важно расхаживали темные личности зловещего вида — тайные агенты повстанцев и федералистов. В зарослях кустарника расположились лагери сотен несчастных беженцев, и ночью, куда ни ступи, непременно натолкнешься на какой-нибудь заговор или контрзаговор.
И еще в Пресидио можно было видеть и техасских пограничников, и американских кавалеристов, и агентов различных корпораций, пытавшихся переслать тайные инструкции своим служащим в глубине страны.
Некто Маккензи, крича и возмущаясь, как сумасшедший метался по почтовой конторе. Ему нужно было послать письмо с важными бумагами на рудники Американской горнорудной компании в Санта-Эулалия.
— Проклятый Меркадо приказал просматривать все письма, проходящие через линию расположения его войск! — кричал он в негодовании.
— Но ведь он их не задерживает, — сказал я.
— Да, не задерживает, — ответил он, — Но неужели вы думаете, что Американская горнорудная компания позволит, чтобы ее письма вскрывал и просматривал какой-то черномазый мексиканец? Да где это слыхано, чтобы американская компания не могла послать частное письмо своим служащим! Если это не приведет к интервенции, — закончил он загадочно, — то уж не знаю, чего им еще надо!
В Пресидио, кроме того, всюду мелькали всевозможные агенты оружейных компаний и контрабандисты — как американские, так и мексиканские. А еще там был низенький хвастливый человечек, коммивояжер фотографической фирмы, который ‘увеличивал и ретушировал портреты’, беря пять долларов за штуку. Он сновал среди мексиканцев, получал тысячи заказов на портреты с уплатой денег по исполнении заказа, которые никогда, конечно, не будут выплачены. Он впервые имел дело с мексиканцами, и такое множество заказов пришлось ему очень по вкусу. Но дело в том, что мексиканец всегда готов сделать заказ на портрет, рояль или автомобиль, лишь бы при этом не требовали задатка. Это создает у него иллюзию богатства.
Низенький агент фотографической фирмы только однажды высказал свое мнение по поводу мексиканской революции. Он сказал, что генерал Уэрта, несомненно, прекрасный человек, ибо, насколько ему известно, со стороны матери он находится в дальнем родстве с весьма почтенным виргинским семейством Кэри.
По американскому берегу дважды в день проезжали кавалерийские патрули, причем по другому берегу за ними добросовестно следовали мексиканские всадники. Обе стороны зорко следили друг за другом через границу. Время от времени какой-нибудь мексиканец, не совладав со своими нервами, стрелял в американцев. Начиналась перестрелка, и оба отряда рассыпались по кустам.
Выше по течению реки, за Пресидио, стояли два эскадрона девятой негритянской дивизии. Однажды, когда негр-кавалерист поил свою лошадь, сидевший на другом берегу мексиканец насмешливо закричал ему:
— Эй ты, черномазый! Когда вы, проклятые гринго [Презрительная кличка американцев], думаете перейти границу?
— Дружище! — отозвался негр. — А чего нам ее переходить? Мы ее просто возьмем да отнесем к Большой Канаве! [То есть до Панамского канала]
Иногда какой-нибудь богатый беженец, ускользнув от бдительности федеральных войск, перебирался на другую сторону реки с порядочным запасом золота, зашитым в седле. В Пресидио в ожидании такой жертвы всегда стояло наготове шесть огромных автомобилей. С беженца сдирали сто долларов золотом за доставку к ближайшей железнодорожной станции, а по дороге, где-нибудь в пустынных просторах южнее Марфы, его обычно встречали замаскированные бандиты и обирали дочиста. В таких случаях в городок шумно врывался главный шериф округа Пресидио, восседая на пегой лошадке, — фигура, словно сошедшая со страниц романа ‘Девушка с Золотого Запада’. Шериф, несомненно, прочитал все романы Оуэна Уистера и прекрасно знал, как должен выглядеть шериф с Дальнего Запада: два револьвера на боку, один на ремне под мышкой, большой нож в левом голенище и громадная винтовка поперек седла. Его речь уснащают самые отборные ругательства, и ему ни разу еще не удалось поймать ни одного преступника. Вся его энергия тратится на проведение в жизнь закона, запрещающего ношение оружия и игру в покер в округе Пресидио, но по вечерам его всегда можно застать за этой мирной игрой в комнате позади лавочки Клейнмана.
Война и всяческие слухи поддерживали в Пресидио лихорадочное возбуждение. Все знали, что рано или поздно армия конституционалистов нагрянет из Чиуауа и атакует Охинагу. И действительно, генералы армии федералистов, желая обеспечить ей отход из Охинаги, уже начали вести по этому поводу переговоры с майором, командовавшим пограничной стражей. Они заявили, что, когда их атакуют повстанцы, они, разумеется, будут оказывать им сопротивление в течение какого-нибудь вполне приличного срока, — скажем, часов двух, а для дальнейшего хотели бы получить разрешение перейти реку.
Мы знали, что примерно в двадцати пяти милях на юг, в горном проходе Ла-Мула, пятьсот повстанцев-добровольдев охраняют единственную дорогу из Охинаги через горы. Однажды через расположение федеральных войск на наш берег перебрался курьер с весьма важным известием. Он сообщил, что военный оркестр федеральной армии, репетировавший где-то в окрестностях городка, был захвачен конституционалистами, которые отвели музыкантов на рыночную площадь и, направив на них дула винтовок, заставили играть двенадцать часов подряд. ‘Таким образом, — говорилось в донесении, — тяготы жизни в пустыне были до некоторой степени облегчены’. Мы так и не узнали, почему оркестр отправился из Охинаги за двадцать две мили репетировать в пустыне.
Целый месяц еще федералисты стояли в Ох и ваге, и Пресидио процветал. Наконец на пустынном горизонте показался Вилья со своей армией. Федералисты вполне приличное время оказывали сопротивление — как раз два часа, или, более точно, до тех пор, пока сам Вилья во главе батареи не ворвался в их расположение и не захватил их пушки, — и потом панически бежали на американский берег, где американские патрули согнали их в огромный загон, откуда они впоследствии были переведены в концентрационный лагерь при форте Блисс, в штате Техас.
Но к этому времени я был уже в Мексике и пробирался через пустыню к фронту с сотней оборванных кавалеристов-конституционалистов.

Часть первая.
Война в пустыне

Глава I.
Область генерала Урбины

Из Парраля приехал на муле торговец с грузом macuche — когда нет табака, курят macuche, — и все жители селения, а с ними и мы отправились к нему узнать, что нового. Это произошло в Магистрале, горной деревушке в штате Дуранго, откуда до ближайшей железной дороги верхом приходится добираться три дня. Кто-то купил себе macuche, мы все поспешили одолжить у него на затяжку и тут же послали мальчика за листьями, заменяющими папиросную бумагу. Мы закурили и уселись вокруг торговца в три ряда. Много дней уже мы ничего не слышали о революции. Он, захлебываясь, делился с нами крайне тревожными слухами: федералисты прорвались из Торреона и направляются сюда, по пути предавая огню ранчо и убивая pacificos [мирное население (исп.)], войска Соединенных Штатов перешли Рио-Гранде, Уэрта вышел в отставку, Уэрта направляется на север, чтобы лично стать во главе федеральных войск, Паскуаль Ороско убит в Охинаге, Паскуаль Ороско направляется на юг с десятью тысячами colorados [нерегулярные части мексиканской федеральной армии]. Он рассказывал все это, отчаянно жестикулируя и расхаживая взад и вперед крупными шагами, так что его тяжелое коричневое с золотом сомбреро плясало на голове. То и дело, забрасывая свой полинявший голубой плащ на плечо, он стрелял из воображаемой винтовки, потрясал в воздухе воображаемой саблей, а его слушатели выкрикивали: ‘Ма!’ и ‘Cedio!’ [возгласы удивления]. Но самым интересным был слух, что генерал Урбина через два дня выступает на фронт.
Весьма неприветливый араб, некий Антонио Свайдета, который на следующее утро отправлялся в Парраль в своей двуколке, согласился подвезти меня до Лас-Нивес, где живет генерал Урбина. К полудню мы оставили горы позади и покатили по ровному плато северного Дуранго — выгоревшей желтой прерии, протянувшейся на такое расстояние, что пасущиеся стада, по мере того как мы удалялись, становились все меньше и меньше, превращались в чуть заметные точки и наконец сливались с подножием изрезанных лиловых гор, до которых, казалось, можно было добросить камень. Неприветливый араб оттаял и принялся излагать мне историю своей жизни, из которой я не понял ни слова. Однако, насколько мне удалось уловить, она сводилась к бесконечным торговым операциям. Однажды он побывал в Эль-Пасо [Американский город на границе с Мексикой] и считал его самым красивым городом в мире. Зато в Мексике торговать было выгоднее. Говорят, что в Мексике так мало евреев потому, что они не могут выдерживать конкуренции с арабами.
За весь день мы не встретили ни души, если не считать оборванного старика верхом на ослике, закутанного в клетчатое красно-черное серапе, но без штанов. Он крепко прижимал к груди поломанный ствол винтовки. То и дело сплевывая, старик по собственной инициативе сообщил нам, что он солдат, что после трехлетнего размышления он решил стать на сторону революции и бороться за свободу. Но в первом же сражении кто-то выстрелил из пушки — первый раз в жизни он услышал этот звук и тотчас отправился к себе домой в Эль-Оро, где намеревается спуститься в какую-нибудь шахту на золотых приисках и сидеть там, пока не кончится война…
Мы замолчали, Антонио и я. Иногда он что-то говорил мулу на чистейшем кастильском наречии, не преминув объяснить мне, что его мул — ‘чистое сердце’ (рuга согаzon).
Солнце на мгновение повисло на вершине красных порфировых гор, а затем скользнуло за них, в бирюзовой чаше неба плыли оранжевые облачка. А бесконечные просторы пустыни, озаренные мягким светом, словно подступили ближе. Впереди внезапно возникла глухая крепостная степа — огромное ранчо, какие попадаются на пути не чаще раза в день, когда едешь по этой беспредельной равнине, — угрюмое квадратное здание без окон, с башнями, зияющими бойницами по углам, и воротами, обитыми железом. Ранчо стояло на небольшом голом холме, мрачное и неприступное, как замок, окруженное загонами для скота, а внизу в сухом овражке блестело озерцо — в этом месте пересыхающая речка вырвалась из песка, прежде чем снова в нем скрыться. По внутренним дворам ранчо поднимались топкие струйки дыма, уходя в небо, озаренное последними лучами солнца. От речки к воротам двигались крохотные женские силуэты с кувшинами на головах, два бесшабашных всадника гнали скот к загонам. Горы на западе теперь казались синим бархатом, а бледное небо — балдахином из голубого шелка, усеянного кровавыми пятнами. Но к тому времени, когда мы достигли огромных ворот ранчо, небеса уже рассыпались звездным ливнем.
Антонио сказал, что нам нужно видеть дона Хесуса. Приехав на незнакомое ранчо, непременно спрашивайте дона Хесуса, и вы не ошибетесь: управляющих всегда зовут именно так. Вскоре к нам вышел необычайно высокий человек, в узких брюках, лиловой шелковой рубахе и сером сомбреро с тяжелым серебряным позументом, и пригласил нас войти. С внутренней стороны к стене со всех сторон были пристроены домики. Вдоль их стен и поперек дверей висели гирлянды нарезанного тонкими ломтиками мяса и красного перца, а также сохнущее белье. Три девушки гуськом шли по двору, придерживая на головах ollas [глиняные горшки (исп.)] с водой и перекликаясь между собой резкими голосами, обычными для мексиканских женщин. Возле одного дома сидела женщина, убаюкивая ребенка, у соседней двери другая женщина, стоя на коленях, молола кукурузу ручным жерновом — труд долгий и тяжелый. Мужчины сидели вокруг небольших костров из сухих стеблей кукурузы, закутавшись в выцветшие плащи, курили hojas [папиросы, свернутые из кукурузных листьев] и спокойно глядели, как работают женщины. Пока мы выпрягали нашего мула, они встали и подошли к нам, мягко произнося: ‘Buenas noches’ [Добрый вечер (исп.)] — и разглядывая нас с дружелюбным любопытством. Откуда мы приехали? Куда держим путь? Какие новости? Неужели мадеристы еще не взяли Охинаги? Правда ли, что Ороско убивает всех pacificos? Не знаем ли мы Панфило Сильвейру? Он — sargento [сержант (исп.)] в армии генерала Урбины. Он здешний, двоюродный брат вот этого человека. И когда только придет конец войне!
Антонио пошел добывать кукурузы для мула.
— Tantito — совсем немножечко! — скулил он. — Неужто дон Хесус захочет потребовать за это платы… Ну много ли съест один мул!
Я подошел к одной из дверей узнать, не накормят ли они нас обедом. Хозяйка развела руками.
— Мы все теперь так бедны, — сказала она, — вода, бобы, tortillas [лепешки из кукурузной муки (исп.)] — вот и вся наша пища… Есть ли у них молоко? — Нет. — Яйца? — Нет. — Мясо? — Нет, — Кофе? Vlgame, Dios! [Господи, помилуй! (исп.)] — Нет!
Я намекнул, что за эти вот деньги они могли бы купить что-нибудь у соседей.
— Quien sabe, — протянула женщина задумчиво. В эту минуту к нам подошел ее муж и набросился на нее с упреками за негостеприимное к нам отношение.
— Мой дом к вашим услугам, — сказал он торжественно и попросил папиросу.
Затем он присел на корточки, а его жена пододвинула нам два парадных стула. Комната показалась мне довольно большой. Пол был земляной, а сквозь тяжелые балки потолка просвечивала глинобитная крыша. Стены и потолок были выбелены и невооруженному глазу казались безупречно чистыми. Один угол занимала большая железная кровать, другой — швейная машина ‘Зингер’, которую я видел в каждом мексиканском доме. На точеном столике стояла открытка с изображением Гваделупской божьей матери, и перед ней горела свеча. На стене над этим изображением в посеребренной рамке висела непристойная картинка, вырезанная из журнала ‘Le Rire’ [‘Смех’ (франц.)], — по-видимому, предмет глубочайшего почитания.
В комнате один за другим появлялись всяческие дядюшки, двоюродные братья и compadres [приятели (исп.)], мимоходом осведомляясь, не найдется ли у нас папироски. По приказу мужа хозяйка принесла горящий уголек прямо в пальцах. Мы закурили. Дело шло к ночи. Поднялся горячий спор, кому идти покупать провизию для нашего обеда. Выбор пал на женщину, и вскоре мы с Антонио уже сидели в кухне, а в углу на глиняном возвышении, похожем на алтарь, наша хозяйка, скорчившись, что-то стряпала на костре. Дым клубами повалил за дверь. Время от времени со двора к нам забредал поросенок или заходили куры, а иногда стремительно вбегала овца и бросалась к кукурузному тесту, но тут сердитый голос хозяина напоминал жене, что она не так уж по горло занята. И она устало вставала и горящей головней прогоняла надоедливую скотину. Во время нашего ужина, состоявшего из ломтиков сушеного мяса, сдобренного огненным перцем, яичницы, tortillas, frijolles [мексиканских бобов] и черного горького кофе, все мужское население ранчо, толпившееся в комнате и у дверей, составляло нам компанию. Многие пылали ненавистью к церкви.
— У попов нет ни стыда, ни совести, — кричал кто-то, — раз они, при нашей бедности, берут у нас десятую часть всего, что мы имеем!
— А ведь мы отдаем четвертую часть правительству на поддержку этой проклятой войны!..
— Заткни глотку! — закричала женщина. — Это ведь для бога. Бог должен есть, как и мы…
Ее муж снисходительно улыбнулся. Он когда-то ездил в Хименес и считался сведущим человеком.
— Бог — он ничего не ест, — сказал он безапелляционно. — А вот попы жиреют на нашем горбу.
— А зачем вы даете? — спросил я.
— Таков закон, — ответило сразу несколько человек.
И никто из них не поверил мне, что этот закон был отменен в Мексике еще в 1857 году!
Я спросил, какого они мнения о генерале Урбине.
— Прекрасный человек, чистое сердце! — сказал один.
— Очень храбрый! Пули отскакивают от него, как дождевые капли от сомбреро, — добавил другой.
— Он bueno para los negocios del campo (то есть удачливый бандит и грабитель), — сказал третий.
И наконец последний гордо заключил:
— А ведь всего несколько лет назад он был простым пеоном [пеон — крестьянин, батрак], как и мы, а теперь стал генералом и богачом.
Но не скрою, я не скоро забуду истощенное тело и босые ноги старика с лицом святого, который сказал медленно:
— Революция — это хорошо! Когда она победит, мы с божьей помощью больше никогда, никогда, никогда не будем голодать. Но это будет не скоро, а сейчас нам нечего есть, нечего надеть. Хозяин уехал из асиенды, у нас нет рабочего скота, и нам нечем обрабатывать землю, а солдаты забирают последний хлеб и угоняют скотину…
— А почему же pacificos не идут на войну?
Он пожал плечами:
— Мы им не нужны. У них для нас нет ни оружия, ни лошадей. Они сами справляются. А кто будет кормить их, если мы перестанем сеять кукурузу? Нет, сеньор. Но если революции будет грозить опасность, тогда больше не останется pacificos. Тогда мы все встанем на ее защиту с ножами и хлыстами… Революция должна победить!..
Когда мы с Антонио, завернувшись в одеяла, легли спать на полу в амбаре, наши хозяева начали петь. Кто-то из молодежи раздобыл гитару, и два голоса, сливаясь в визгливой мексиканской мелодии, громко завыли что-то о ‘trista historia d’amor’ [‘Печальной истории любви’ (исп.)].
Это ранчо, как и многие другие, входило в асиенду Эль-Канотильо, и на следующий день мы до самого вечера ехали по ее землям, занимавшим, как мне сказали, более двух миллионов акров. Асиендадо, богатый испанец, бежал из страны два года назад.
— А кто же теперь здесь хозяин?
— Генерал Урбина, — ответил Антонио.
И это было верно, как я вскоре убедился. Огромные асиенды северного Дуранго, по площади превосходившие штат Нью-Джерси, были конфискованы генералом от имени конституционного правительства, и теперь он управлял ими через своих агентов и, поговаривали, изымал пятьдесят процентов доходов, предназначавшихся ‘на революцию’, в свою пользу.
Мы ехали целый день без отдыха, сделав лишь один короткий привал, чтобы проглотить несколько tortillas. На закате далеко впереди у подножия горы мы увидели красную глиняную стену, окружавшую Эль-Канотильо — целый город маленьких домишек, и возвышавшуюся под деревьями аламо розовую колокольню старинной церкви. А перед нами лежала деревушка Лас-Нивес — разбросанные в беспорядке хижины цвета глины, из которой они были построены, казавшиеся каким-то странным наростом на поверхности пустыни. Деревушка стояла в излучине сверкающей на солнце речушки. На ее берегах не было и следа зелени, и они ничем не отличались от сожженной солнцем равнины. Когда мы переходили речку вброд, пробираясь между женщинами, стиравшими белье, солнце вдруг скрылось за западными горами. Тотчас землю затопил поток оранжевого света, густой, как вода, и кругом заколебался золотистый туман, в котором словно плавал безногий скот.
Я знал, что за такую поездку нужно было заплатить Антонио не меньше десяти песо, — ведь он был араб до мозга костей. Но когда я предложил ему деньги, он бросился мне на шею и залился слезами…
Да благословит тебя бог, великодушный араб! Ты прав — в Мексике торговать выгоднее.

Глава II.
Лев Дуранго у себя дома

У дверей дома генерала Урбины сидел старик пеон, опоясанный четырьмя патронными лентами, и мирно начинял порохом бомбы из гофрированного железа. Он ткнул пальцем в сторону внутреннего двора. Дом генерала, разные службы и склады образовывали четырехугольник, внутри которого поместился бы целый квартал. Там кишели свиньи, куры и полуголые дети. Два козла и три пышных павлина задумчиво глядели на меня с крыши. Куры вереницами входили и выходили из гостиной, где граммофон терзал ‘Принцессу долларов’. Из кухни вышла старуха и вылила на землю ведро помоев, к ним с визгом бросились свиньи. В углу за домом сидела маленькая дочка генерала и посасывала патрон. У колодца посреди двора стояли и лежали мужчины. В центре этой группы в поломанном плетеном кресле сидел сам генерал и кормил лепешками ручного оленя и хромую черную овцу. Стоя на коленях перед ним, пеон вытряхивал на землю из полотняного мешка сотни маузеровских патронов.
На мои объяснения генерал ничего не сказал. Даже не привстав, он протянул мне вялую руку и сразу же отдернул ее. Это был широкоплечий мужчина среднего роста, с медно-красным лицом, по самые скулы заросшим жидкой черной бородой, которая не могла скрыть узкогубый невыразительный рот и вывернутые ноздри. В его блестящих маленьких глазках животного прятался смешок. Добрых пять минут их взгляд не отрывался от моих глаз. Я протянул ему свои документы.
— Я не умею читать, — вдруг сказал генерал и подозвал своего секретаря. — Так, значит, вы хотите ехать со мной на фронт? — рявкнул он затем на простонародном испанском диалекте. — Пули там так и свистят (я промолчал). Muy bien! [Отлично! (исп.)] Но я не знаю, когда я поеду туда. Может быть, дней через пять. А сейчас ешьте!
— Благодарю вас, генерал, я уже ел.
— Идите есть! — повторил он невозмутимо. — Andale [Быстро (исп.)].
Грязный человек, которого все называли доктором, проводил меня в столовую. Когда-то он был аптекарем в Паррале, а теперь имел чин майора. Он сказал мне, что эту ночь я буду спать с ним. Но не успели мы дойти до столовой, как раздались крики: ‘Доктор!’ Прибыл раненый крестъянин, державший свое сомбреро в руке, — голова его была завязана окровавленным платком. Маленький доктор сразу засуетился. Одного мальчугана он послал за ножницами, обыкновенными домашними ножницами, другому приказал принести ведро воды. Подняв с земли палочку, он начал заострять ее ножом. Затем, усадив раненого на ящик, он снял повязку, под которой зияла резаная рана дюйма в два, покрытая грязью и запекшейся кровью. Сначала он остриг волосы вокруг раны, то и дело задевая ее концами ножниц. Раненый тяжело дышал, но сидел неподвижно. Затем доктор, весело насвистывая, срезал ножницами всю запекшуюся кровь с раны.
— Да, интересная, знаете, жизнь у доктора, — заметил он, пристально вглядываясь в густую струю крови. Крестьянин сидел как изваяние мученика. — Благородная профессия! — продолжал доктор. — Облегчать людские страдания…
При этих словах он взял заостренную палочку, засунул в рану и принялся медленно выскабливать ее по всей длине.
— Тьфу! Это животное потеряло сознание! — сказал доктор. — Ну-ка, придержите его, пока я буду ее промывать.
Он взял ведро и вылил его содержимое на голову раненому. Вода, смешанная с кровью, стекала по одежде на землю.
— Эти невежественные пеоны совсем лишены мужества, — продолжал доктор, накладывая на рану прежнюю повязку. — Только разум придает человеку храбрость, а, сеньор?
Когда крестьянин пришел в себя, я спросил его:
— Вы солдат?
Раненый улыбнулся мягкой, виноватой улыбкой и сказал:
— Нет, сеньор. Я всего только pacifico… Я живу в Канотильо, и дом мой всегда к вашим услугам…
Спустя некоторое время — изрядное время — мы сели ужинать. Среди моих сотрапезников был лейтенант-полковник Пабло Сеанес — бесхитростный веселый молодой человек лет двадцати шести, носивший в теле пять пуль, заработанных за три года войны. Он уснащал свою речь крепкими солдатскими словечками, но произносил их довольно невнятно — одна из пуль засела у него в челюсти, а язык был разрублен сабельным ударом. О нем говорили, что он демон в бою и жестокий мститель (muj matador) после боя. При первом взятии Торреона Пабло и еще два офицера, майор Фиерро и капитан Борунда, собственноручно расстреляли из револьверов восемьдесят безоружных пленных и продолжали это занятие до тех пор, пока не устали спускать курок.
— Oiga [Послушайте (исп.)], — обратился ко мне Пабло. — Вы по знаете, где в Соединенных Штатах самый лучший институт по изучению гипнотизма? Как только кончится эта проклятая война, я буду учиться на гипнотизера.
Тут он повернулся к лейтенанту Воррега и начал делать гипнотические пассы. Лейтенант, прозванный в насмешку ‘Сиеррский лев’ за необыкновенную склонность к хвастовству, судорожно схватился за револьвер.
— Не желаю иметь дело с дьяволом! — взвизгнул он, и все кругом оглушительно захохотали.
Сидел за столом и капитан Фернандо, седой великан в узких брюках, участвовавший в двадцати двух сражениях. Мой ломаный испанский язык приводил его в неистовый восторг, и при каждом моем слове он разражался таким хохотом, что дрожали степы. Он никогда не выезжал из штата Дуранго и утверждал, что Мексику от Соединенных Штатов отделяет огромное море, и что вся остальная земля залита водой. Рядом с ним сидел Лонгипос Терека, чье круглое доброе лицо то и дело расплывалось в улыбке, открывавшей гнилые зубы, и чье простодушие и храбрость славились по всей армии. Ему исполнился двадцать один год, и он уже был в чине капитана. Он рассказал мне, что накануне ночью его собственные солдаты пытались убить его… Дальше сидел Патричио, лучший объездчик диких лошадей во всем штате, а рядом с ним — Фиденчио, чистокровный индеец, семи футов росту, который всегда сражался стоя. И наконец, Рафаэль Саларсо, горбатый карлик, которого Урбина всегда возил с собой для забавы, словно какой-нибудь средневековый итальянский герцог.
Когда мы обожгли свои глотки последними каплями enchilada и выловили последний боб с помощью последней лепешки — вилки и ложки здесь неизвестны, — каждый офицер пополоскал рот и выплюнул воду на пол. Выйдя после ужина во двор, я увидел генерала. Слегка пошатываясь, он появился из дверей своей комнаты. В руке у него был револьвер. Постояв минуту в луче света, падавшем из другой двери, он вдруг вошел в нее и захлопнул за собой.
Я уже лежал в постели, когда пришел доктор. На другой кровати лежал Сиеррский лев с очередной случайной подругой. Они уже громко храпели.
— Да, — сказал доктор, — произошла маленькая неприятность. Два месяца генерал совсем не может ходить из-за ревматизма. Когда боль становится особенно сильной, генерал находит забытье в aguardiente [крепкой водке (исп.)]. Сейчас он хотел застрелить свою мать. Он часто пытается застрелить ее… потому что он крепко ее любит.
Доктор посмотрелся в крохотное зеркальце и покрутил усы.
— Наша революция… Вы должны правильно судить о ней. Это борьба бедных против богатых. Я был очень беден до революции, а теперь я очень богат.
Подумав минуту, он начал раздеваться. Стаскивая заскорузлую от грязи нижнюю рубашку, доктор в первый и последний раз почтил меня ломаной английской фразой:
— У меня много вошей.
Я проснулся па рассвете и отправился осматривать Лас-Нивес. Все здесь принадлежит генералу Урбине — дома, животные, люди и их бессмертные души. Только он чинит здесь суд и расправу. Единственная лавочка в деревне находится в его доме, и я купил там папиросы у Сиеррского льва, который в тот день исполнял обязанности приказчика. Во дворе генерал разговаривал со своей любовницей — аристократического вида красавицей, чей голос напоминал визг пилы. Заметив меня, он пошел мне навстречу, пожал руку и сказал, что ему хотелось бы, чтобы я его сфотографировал. Я ответил, что это как раз цель моей жизни, и спросил, когда он отправляется на фронт.
— Деньков через десять, — сказал генерал.
Это меня сильно смутило.
— Я очень ценю ваше гостеприимство, генерал, — заявил я, — но я обязан как можно скорее отправиться туда, чтобы присутствовать при наступлении на Торреон. Если это возможно, я хотел бы вернуться в Чиуауа к генералу Вилье, который скоро отправляется на юг.
Урбина, не меняя выражения лица, закричал:
— А что вам тут не нравится? Ведь вы здесь как в собственном доме! Вам нужны папиросы? Aguardiente, sotol [Сорт водки (исп.)] или коньяк? Женщина, которая согревала бы вашу постель по ночам? Говорите, что нужно, — все получите. Вам нужен пистолет? Лошадь? Деньги?
Он сунул руку в кармап, вынул горсть серебряных долларов и швырнул их мне под ноги.
— Нигде в Мексике меня не принимали так хорошо, как в вашем доме, — ответил я и решил ждать.
Весь следующий час я фотографировал генерала Урбину: генерал Урбина стоит с саблей и без сабли, генерал Урбина на трех разных лошадях, генерал Урбина в кругу своей семьи и без семьи, трое детей генерала Урбины на лошадях и без лошадей, мать генерала Урбины и его любовница, вся семья, вооруженная саблями, револьверами, с граммофоном посредине, один из сыновей держит плакат, на котором чернилами выведено: ‘Генерал Томас Урбина’.

Глава III.
Генерал отправляется на войну

Мы кончили завтракать, и я уже примирился с тем, что мне придется еще десять дней провести в Лас-Нивес, как вдруг генерал изменил решение. Он вышел из своей комнаты, громовым голосом выкрикивая приказания. Через пять минут в доме уже царила невообразимая суматоха — офицеры бежали укладывать свои серапе, кавалеристы седлали лошадей, пеоны метались взад и вперед, таская охапки винтовок. Патричио запряг пять мулов в огромную карету — как две капли воды похожую на старинный дилижанс. В Канотильо, где стоял эскадрон, помчался гонец с известием о выступлении в поход. Рафаэлито таскал в карету багаж генерала: пишущую машинку, четыре сабли, одна из них с эмблемой рыцарей Пифии [Тайное американское общество, организованное в 1864 г. с благотворительными целями], три мундира, генеральское тавро и огромную бутыль aguardiente.
Вдали на дороге показалось облако бурой пыли — это скакал эскадрон. Впереди летел на лошади маленький, коренастый черный кавалерист с мексиканским флагом, па голове у него красовалось огромное сомбреро, украшенное пятью фунтами потемневшего золотого галуна, некогда составлявшего гордость какого-нибудь асиендадо. Вслед за ним скакал Мануэль Иаредес в сапогах с голенищами до бедер, застегнутыми серебряными пряжками величиной с доллар, колотивший своего коня саблей плашмя. Исидро Амайо заставлял своего жеребца гарцевать, хлопая его шляпой по глазам, Хосе Валиенте звенел огромнейшими серебряными шпорами с бирюзовой инкрустацией, у Хесуса Манчилла на шее сверкала медная цепь, на сомбреро Хулиана Риеса красовались все самые известные изображения Христа и богородицы. За ними тесной кучкой неслись еще шесть всадников, над которыми то и дело взлетало лассо Антонио Гусмана, старавшегося их заарканить. Эскадрон мчался во весь опор, испуская воинственные вопли и стреляя из револьверов. Не замедляя скачки, всадники приблизились на сто шагов и вдруг круто остановили лошадей, разрывая им губы, — вихрь из людей, лошадей и пыли.
Таков был эскадрон генерала Урбины, когда я увидел его впервые, — человек сто, одетых в живописные и невообразимо потрепанные костюмы: тут были и комбинезоны, и куртки пеонов, и узкие ковбойские брюки. Кое-кто был обут в сапоги, большинство щеголяло в сандалиях из сыромятной кожи, остальные разгуливали босиком. Сабас Гутирес облачился в старомодный фрак, разрезанный сзади до пояса, чтобы удобнее было сидеть в седле. Винтовка, притороченная к луке, четыре-пять патронных лент, крест-накрест пересекавших грудь, высокие сомбреро с широченными полями, огромные шпоры, звенящие на ходу, и пестрые серапе — такова была их форма.
Генерал прощался с матерью. Перед дверью, скорчившись на земле, плакала его любовница, окруженная тремя своими детьми. Мы прождали почти целый час, как вдруг Урбина стремительно выбежал из дома. Даже не взглянув на семью, он вскочил на своего огромного серого коня и бешено его пришпорил. Хуан Санчес затрубил в разбитую трубу, и эскадрон во главе с генералом понесся к Канотильо.
Тем временем мы с Патричио погрузили в карету три ящика динамита и ящик с бомбами. Я уселся рядом с Патричио, пеоны отпустили мулов, и длинный бич полоснул животных по брюху. Мы выехали из деревушки галопом помчались по крутому берегу реки со скоростью двадцати миль в час. Эскадрон скакал по другому берегу, выбрав более прямой путь. Мы миновали Канотильо, не останавливаясь.
— Arre, mulas! Hijas de la puta!.. [Пошли, животные! Сволочи! Черт вас побери!.. (исп.)] — вопил Патричио, размахивая длинным кнутом.
Camino Real [Широкая проезжая дорога] представляла собой обыкновенную проселочную дорогу, изрытую ухабами, каждый раз, когда мы спускались в овраг, ящики с динамитом угрожающе стучали. Вдруг лопнула веревка, и один ящик свалился на камни. Но утро было прохладное, и мы благополучно водворили его на место…
Через каждые сто ярдов мы проезжали кучки камней, увенчанные деревянными крестами, — память об убитом на дороге. На перекрестках торчали высокие побеленные кресты, охранявшие затерянное в пустыне ранчо, к которому вела боковая тропа, от посещения дьявола. Черный блестящий чапарраль, вышиной с мула, царапал стенку кареты, испанский штык и огромные кактусы-питайа высились на горизонте, как часовые. А над ними кружили могучие мексиканские грифы, словно знавшие, что мы едем на войну.
К вечеру слева показалась каменная стена, окружающая миллион акров асиенды Торреон-де-Каньяс и, подобно Великой китайской стене, протянувшаяся по пустыне и по горам больше чем на тридцать миль. Затем мы увидели асиенду. Перед господским домом расположился эскадрон. Нам сообщили, что генерал Урбина внезапно серьезно заболел и ему, вероятно, придется с неделю пролежать в постели.
Каса-Гранде (господский дом), великолепный дворец с портиками, но всего в один этаж, занимал всю вершину оголенного холма. Перед его фасадом расстилались пятнадцать миль желтой холмистой равнины, за которой протянулись цепи громоздящихся друг на друга гор. Позади Каса-Гранде были расположены конюшни и огромные загоны для скота. Там уже вились столбы желтого дыма — это солдаты эскадрона разожгли свои вечерние костры. Дальше в лощине хижины пеонов — их было больше сотни — отгораживали квадратную площадку, где резвились дети и животные, а женщины, как всегда, стоя на коленях, мололи кукурузу. По равнине медленно ехали возвращавшиеся домой вакеро [Мексиканские ковбои], а от реки, находившейся в миле от поселка, бесконечной вереницей брели женщины, закутанные в черные шали, с огромными кувшинами на головах.
Трудно себе даже представить, как близко к природе живут пеоны на этих огромных асиендах. Даже их хижины построены из той же обожженной солнцем глины, на которой они стоят, их пища — кукуруза, которую они выращивают, их питье — вода, которую зачерпывают из пересыхающей реки и тащут домой на головах усталые женщины, их одежда соткана из шерсти, сандалии вырезаны из шкуры только что зарезанного быка. Животные — самые близкие их друзья. Свет и тьма — их депь и ночь. Когда мужчина и женщина влюбляются, они бросаются друг другу в объятия без всяких предварительных формальностей, надоев друг другу, они расходятся. Венчание стоит дорого (целых шесть песо священнику) и считается излишней роскошью, но и оно ни к чему не обязывает случайно сошедшуюся пару. Ревность, конечно, приводит к поножовщине.
Мы обедали в одной из величественных пустых зал дворца — огромной комнате высотой в восемнадцать футов и с чудесными стенами, оклеенными дешевыми американскими обоями. Одну сторону зала занимал гигантский буфет красного дерева, но ножей и вилок в нем не оказалось. В крохотном камине никогда не зажигался огонь, хотя в помещении веяло холодом смерти. В соседней комнате стены были обиты тяжелой цветной парчой, но на бетонном полу не было ковра. Ни водопровода, ни канализации — за водой приходилось ходить к колодцу или к реке. Свечи — единственное освещение. Конечно, владелец асиенды давно бежал, но даже при нем дворец, наверное, был так же пышен и неуютен, как средневековый замок.
Сига — священник асиенды — занимал почетное место за столом. Ему подавались лучшие кушанья, которые он, отложив себе на тарелку, иногда передавал своим любимцам. Мы пили sotol и aguaniel, а сига осушил целую бутылку где-то похищенной анисовки. Развеселившись после этого, его преподобие начал превозносить прелести исповедальни — особенно когда исповедуются молодые девушки. Он также намекнул нам, что обладает неким феодальным правом, касающимся новобрачных.
— Здешние девушки, — сказал он, — очень страстные…
Я заметил, что сидевшие за столом не засмеялись на это, хотя внешне все были очень почтительны с сига. Когда мы вышли из зала, Хосе Валиенте, весь дрожа от злобы, процедил сквозь зубы:
— Я знаю этих… Мою сестру… Революция еще скажет свое слово по поводу этих curas!
Впоследствии два видных конституционалиста в малоизвестном проекте предложили изгнать духовенство из Мексики, а ненависть к попам генерала Вильи хорошо всем известна.
Когда на следующее утро я вышел во двор, Патричио уже запрягал мулов в карету, а кавалеристы седлали коней. Доктор, остававшийся с генералом в асиенде, подошел к моему приятелю кавалеристу Хуану Валехо.
— Славная у тебя лошадка, да и винтовка неплоха, — сказал он. — Одолжи-ка их мне.
— Но у меня ведь нет другой… — начал было Хуан.
— Я старше тебя чином, — возразил доктор, и больше мы не видели пи его, ни лошади, пи винтовки.
Я пошел проститься с генералом, который мучительно корчился в постели, каждые четверть часа передавая своей матери по телефону бюллетень о состоянии своего здоровья.
— Желаю вам счастливого пути! — сказал он. — Пишите правду. Отдаю вас на попечение Паблито.

Глава IV.
Эскадрон в походе

Я сел в карету вместе с Рафаэлито, Пабло Сеанесом и его подругой. Это было странное создание. Молодая, стройная, красивая, она обдавала холодом и злобой всех, кроме Пабло. Я ни разу не видел, чтобы она улыбнулась, не слышал, чтобы она сказала хоть одно ласковое слово. С нами она обходилась с тупым равнодушием, а иногда мы вызывали у нее вспышки бешеной ярости. Но за Пабло она ухаживала, как за маленьким ребенком. Когда он укладывался па сиденье и клал голову ей па колени, она крепко прижимала ее к своей груди, взвизгивая, как тигрица, играющая с детенышами.
Патричио достал из ящика свою гитару и передал ее Рафаэлито. Под его аккомпанемент Пабло начал петь хриплым голосом любовные баллады. Каждый мексиканец знает наизусть сотни этих баллад. Они нигде не записаны, часто сочиняются экспромтом и передаются из уст в уста. Некоторые из них прекрасны, другие безобразны, третьи по едкой сатире не уступают французским народным песням. Он пел:
Правительство меня сослало,
И долго я блуждал по свету,
Но к концу года я вернулся —
Возлюбленную не мог позабыть.
Уезжая, я задумал твердо
Навсегда остаться на чужбине,
И меня заставить возвратиться
Только женщина могла своей любовью.
И затем: ‘Los Hijos de la Noche’ [‘Сыновья ночи’ (исп.)]:
Я — сын ночи, так же как другие,
И во тьме ее брожу бесцельно,
Лишь луна в серебряном наряде
Грусть мою со мною разделяет.
От тебя себя уйти заставлю,
Обессилев от рыданий,
Уплыву далеко в море,
Берега его покину.
Я скажу при расставанье,
Если мне с другим изменишь,
Я лицо твое испорчу,
Будем бить с тобой друг друга
Я американцем стану,
Уеду в Америку и там поселюсь,
Бог, Антония, с тобою,
Передай привет друзьям ты.
Лишь бы американцы пустили меня к себе
И позволили трактир открыть
На другом берегу Рио-Гранде!
Мы позавтракали на асиенде Эль-Гентро, и тут Фиденчио предложил мне поехать дальше на его лошади.
Эскадрой был уже далеко, всадники, растянувшись на полмили, мелькали среди кустов черного мескита. Впереди них колыхался крохотный красно-бело-зеленый флаг. Горы скрылись за горизонтом, и мы ехали теперь по огромной чаше пустыни, края которой задевали раскаленную синеву мексиканского неба. Теперь, когда я расстался с каретой, глубокая тишина, невыразимый покой окружили меня. На пустыню нельзя смотреть со стороны — вы сливаетесь с нею, становитесь ее частью.
Пришпорив лошадь, я скоро догнал эскадрон.
— Эгей, мистер! — вопили всадники. — Гляди, мистер наш верхом! Que tal, мистер? Как дела? Хочешь воевать вместе с нами?
Но капитан Фернандо, ехавший впереди колонны, обернулся ко мне и рявкнул:
— Сюда, мистер! — Он весь сиял от радости. — Поедем вместе! — кричал он, хлопая меня но спине. — Пей! — И он протянул мне бутылку sotol, наполовину опорожненную. — Пей до дна, докажи, что ты мужчина.
— Как будто многовато, — засмеялся я.
— Пей! — закричали кавалеристы, и почти весь эскадрон сгрудился вокруг меня. Я осушил бутылку до дна. Раздался взрыв хохота и рукоплесканий. Фернандо перегнулся и крепко пожал мне руку.
— Здорово пьешь, compaero! [Товарищ, приятель (исп.)] — заорал он, покатываясь со смеху.
Меня принялись расспрашивать, буду ли я драться вместе с ними? Откуда я приехал? Чем я занимаюсь? Большинство никогда не слыхало слова ‘репортер’, а один, мрачно взглянув на меня, высказал мнение, что я гринго и порфирист [сторонник Порфирио Диаса] и меня нужно расстрелять.
Остальные, однако, с этим не согласились. Ни один порфирист не выпьет одним залпом столько sotol. Исидро Амайо заявил, что он в первую революцию служил в бригаде, при которой был репортер, и его называли ‘Correspon-sal de Guerra’ [Военный корреспондент]. Нравится ли мне Мексика? Я ответил, что очень люблю Мексику и мексиканцы тоже мне нравятся. И еще мне нравятся sotol, aguardiente, mescal, tequila, pulque [Названия разных алкогольных напитков] и разные мексиканские обычаи. Это вызвало настоящий взрыв восторга.
Капитан Фернандо наклонился в седле и похлопал меня по плечу:
— Значит, ты заодно с народом. Когда революция победит, у нас будет народное правительство — правительство бедноты. Вот эта земля, по которой мы проезжаем, раньше принадлежала богачам, а теперь принадлежит мне и моим compaeros.
— А вы будете служить в армии? — спросил я.
— Когда революция победит, тогда совсем не будет армии, — ответил он, к моему изумлению. — Народ ненавидит армию. Ведь дон Порфирио грабил нас с помощью армии.
— А если Соединенные Штаты вторгнутся в Мексику?
Поднялась настоящая буря.
— Мы храбрее американцев. Проклятые гринго дальше Хуареса не продвинутся… Мы им покажем!.. Мы их сразу прогоним обратно, а на другой день сожжем их столицу!..
— Да, — сказал Фернандо, — у вас больше денег и больше солдат. У нас встанет весь народ. Нам не нужна армия. Народ будет сражаться за свои семьи, за своих жен.
— А вы за что сражаетесь? — спросил я.
Хуан Санчес, знаменосец, удивленно посмотрел на меня:
— Да ведь сражаться хорошо. Не надо работать в рудниках…
— Мы сражаемся за то, чтобы Франсиско Мадеро опять был президентом, — сказал Мануэль Паредес.
Это необычайное требование значится в программе революции. И повсюду солдат-конституционалистов называют ‘мадеристами’.
— Я знал его, — продолжал Мануэль. — Всегда он был такой веселый, всегда смеялся.
— Да, — начал другой, — бывало, когда кто-нибудь провинится и его хотели убить или посадить в тюрьму, Маlеро говорил: ‘Подождите, дайте мне с ним поговорить. Я думаю, он исправится’.
— Он любил bailes [танцы (исп.)], — сказал индеец. — Не раз я видел, как он плясал всю ночь напролет, и еще день, и еще ночь. Он приезжал в большие асиенды и произносил речи. Когда он начинал речь, пеоны с ненавистью смотрели на него, когда кончал — все плакали…
— Мы боремся за Libertad [Свободу (исп.)], — сказал Исидро Амайо.
— А что вы подразумеваете под словом ‘Libertad’?
— Когда я смогу делать то, что хочу, вот это и будет Libertad.
— Но, быть может, это будет во вред другим людям?
На это Исидро ответил мне великолепным изречением Бенито Хуареса:
— Мир — это уважение к правам других!
Этого я не ожидал. Меня поразило такое определение свободы в устах этого босоногого mestizo [метиса (исп.)]. Я должен признать, что оно — единственно правильное, — делать то, что я хочу. Американцы с торжеством ссылаются на эту фразу, чтобы доказать безответственность мексиканцев. Но я считаю, что это определение лучше нашего: свобода — это право делать то, что хотят законодательные органы. Каждый мексиканский школьник знает определение слова ‘мир’ и прекрасно разбирается, что оно означает. Однако существует мнение, что мексиканцы не хотят мира. Это ложь, и очень глупая ложь. Пусть-ка американцы, которые так думают, отправятся в мадеристскую армию и спросят, хотят солдаты мира или нет. Все бесконечно устали от войны.
Однако во имя беспристрастности я должен привести здесь замечание Хуана Санчеса.
— А что, в Соединенных Штатах сейчас нет никакой войны? — спросил он.
— Нет, — сказал я, покривив душой.
— Никакой, никакой войны? — Он на минуту задумался. — Как же вы в таком случае проводите время?…
Как раз в эту минуту в кустах показался койот, и весь эскадрон с гиканьем бросился вслед за ним. Всадники с веселыми возгласами рассыпались по пустыне, заходящее солнце играло на их шпорах и патронных лентах, позади них развевались пестрые серапе. А впереди спаленная равнина уходила в небо, и в жарком мареве далекая гряда сиреневых гор танцевала, словно вставший па дыбы конь. Здесь, если предание не лжет, проходили закованные в железо испанцы в поисках золота — вспышка пурпура и серебра, и с тех пор пустыня стала тусклой и холодной. Поднявшись па возвышенность, мы увидели асиенду Ла-Мимбрера — лепившиеся по склону холма домики, окруженные крепкой стеной, способной выдержать осаду, и великолепный Каса-Гранде на самой его вершине.
Перед Каса-Гранде, который в предыдущем году был разграблен и сожжен Че Че Кампа, генералом армии Ороско, стояла наша карета. Десяток compaeros, разложив огромный костер, уже резали овцу. Багровые отблески ложились на их лица, на овцу, которая, блея, билась у них в руках, а стекавшие на землю струи крови, попадая в полосы огненного света, казалось, начинали светиться изнутри.
Я обедал с офицерами в доме управляющего дона Хесуса — более совершенного образца мужественной красоты мне еще не приходилось видеть. Он был выше шести футов ростом, стройный, с молочной кожей — самый чистый, самый благородный испанский тип. В одном конце его столовой висело полотенце, на котором красным, белым и зеленым было вышито: ‘Да здравствует Мексика!’, а в противоположном конце — другое с надписью: ‘Да здравствует Иисус’.
Когда после обеда я остановился у костра, раздумывая, где бы устроиться на ночь, кто-то тронул меня за локоть. Это был капитан Фернандо.
— Хотите спать с compaeros?
Мы пересекли огромный квадратный двор, озаренный слепящим блеском звезд пустыни, и подошли к каменному складу, стоявшему в стороне от других зданий. Внутри горело несколько свечей, освещая составленные в углах винтовки и седла, сваленные на пол, на которых покоились головы завернувшихся в одеяла compaeros. Двое-трое из лежавших еще не спали и разговаривали, дымя папиросами.
Сперва они меня не заметили, потом один из игроков в карты сказал:
— Глядите, мистер пришел!
Все засуетились и разбудили остальных.
— Правильно!.. Нужно спать с народом… Ложись здесь, amigo [друг (исп.)] Вот мое седло… Сразу видно, что честный человек, — не стал как-нибудь…
— Спокойной ночи, compaero! — закричало мне несколько человек. — До утра!
В скором времени кто-то закрыл дверь. Стало тяжело дышать. От табачного дыма воздух стал невыносимо спертым. В те редкие перерывы, когда затихал храп, пение, не прекращавшееся до самой зари, звучало особенно громко. В одеялах compaeros, видимо, ютились блохи…
Но я, лежа на цементном полу, чувствовал себя очень счастливым, и спал я крепче, чем во все предыдущие ночи, проведенные в Мексике.
На рассвете мы были уже в седлах и мчались во весь опор вверх по обрывистому склону холма, чтобы согреться. Было ужасно холодно. Кавалеристы по самые глаза закутались в серапе, а огромные сомбреро довершали их сходство с ярко расцвеченными грибами. Первые идущие параллельно земле лучи солнца обжигали мне лицо и наделяли серапе совсем уже ослепительными красками. Серапе Исидро Амайо вспыхивало ярко-синими и желтыми спиралями, у Хуана Санчеса — пылало кирпичным оттенком, у капитана Фернандо — переливалось зеленым и вишневым цветом. Рядом сверкали лиловые и черные зигзаги.
Оглянувшись назад, мы увидели, что наша карета остановилась и Патричио усиленно машет нам руками. Два мула, совсем загнанные за последние два дня, отказывались идти дальше. Их плечи были стерты в кровь постромками. Эскадрон рассыпался во все стороны в поисках мулов. Вскоре кавалеристы вернулись, гоня перед собою двух красавцев, никогда еще не ходивших в упряжке. Как только мулы почуяли карету, они сделали отчаянную попытку вырваться на свободу. И тут все кавалеристы вспомнили прошлое и мгновенно превратились в вакеро. Это была чудесная картина: кольцами, словно змеи, замелькали в воздухе лассо, маленькие лошади крепко упирались в землю всеми четырьмя ногами, чтобы удержать несущегося во всю прыть мула. Но это были не мулы, а черти. Раз за разом они обрывали волосяные веревки и даже бросили двух всадников на землю вместе с конями. На выручку поспешил Пабло. Вскочив на лошадь Сабаса, он вонзил ей шпоры в бока и погнался за мулом. В три минуты он набросил ему лассо на ногу, повалил на землю и крепко связал. Затем он с такой же быстротой расправился и с другими. Недаром Пабло в двадцать шесть лет был уже лейтенант-полковником. Он не только умел сражаться лучше других, но и верхом ездил лучше, и лассо бросал и стрелял лучше, и дрова рубил лучше, и танцевал лучше.
Мулов со связанными ногами подтащили к карете и, несмотря на их неистовое сопротивление, впрягли лежачих. Когда все было готово, Патричио взобрался на козлы, схватил кнут и крикнул, чтобы все отошли в сторону. Дикие животные вскочили на ноги и принялись, визжа, бить задом. Патричио, заглушая весь шум, щелкал кнутом и кричал: ‘Andale! hijos dela Gran’Ch!..’ [Пошли, пошли! Сукины дети!.. (ucn.)] Мулы наконец рванулись вперед и понеслись по оврагу с быстротой курьерского поезда. Вскоре карета скрылась из виду за облаком пыли, и мы только через несколько часов увидели ее снова — далеко впереди она взбиралась на холм…
Панчито еще не исполнилось двенадцати лет, но он уже был настоящим кавалеристом, имел свою винтовку, которую с трудом поднимал, и лошадь, на которую его всегда подсаживали. Его закадычным другом был Викториано, четырнадцатилетний ветеран. В эскадроне было еще семеро кавалеристов моложе семнадцати лет, а также хмурая, похожая па индианку женщина, перепоясанная двумя патронными лептами. Она ездила верхом наравне с мужчинами и спала вместе с ними в бараках.
— Почему вы пошли воевать? — спросил я ее.
Она кивнула в сторону суровой фигуры Хулиана Рейеса.
— Потому что он пошел, — сказала она. — Кто стоит под хорошим деревом, того защищает хорошая тень.
— Хороший петух будет кукарекать в каком угодно курятнике, — заметил Исидро.
— Попугай весь зеленый, от головы до хвоста, — добавил еще кто-то.
— Лица мы видим, но сердец постигнуть не можем, — сентиментально резюмировал Хосе.
В полдень мы поймали быка и тотчас закололи его, раскладывать костер было некогда, и мы отрезали куски мяса от туши и ели сырым.
— Oiga, мистер! — закричал Хосе. — А американские солдаты едят сырое мясо?
— А это хорошо для солдат. В походе у нас нет времени готовить, и мы едим carne cruda [Сырое мясо]. Оно придает храбрости.
К вечеру мы догнали карету, пересекли вместе с пей русло высохшей речки и подъехали к асиенде Ла-Сарка. В отличие от асиенды Ла-Мимбрера, Каса-Гранде стоит здесь на ровном месте, а хижины пеонов тянутся по обе его стороны. Перед Каса-Гранде расстилается двадцать миль голой пустыни, где нет даже чапарраля. Генерал Че Че Кампа побывал и здесь: от господского дома остались только обуглившиеся руины.

Глава V.
Белые ночи в Сарке

Я, конечно, расположился на ночлег вместе с солдатами. И здесь я хочу упомянуть об одном факте. Американцы считают мексиканцев в высшей степени нечестным народом, и мне говорили, что у меня в первый же день украдут мою походную сумку со всеми вещами. Но вот уже две недели я жил среди самых отчаянных головорезов, подобных которым трудно было найти во всей мексиканской армии. Они были совершенно невежественны, не признавали никакой дисциплины. Почти все они ненавидели гринго. Им уже полтора месяца не выплачивали жалованья, и многие из них были настолько бедны, что не могли купить себе ни сандалий, ни серапе. А я был чужой, хорошо одет и невооружен. При мне было сто пятьдесят песо, которые я на глазах у всех клал себе под подушку, когда ложился спать. И у меня ни разу ничего не пропало. И даже больше — мне не разрешали платить. И хотя у них не было денег, а табак считался драгоценностью, compaeros снабжали меня всяческим куревом. А любая моя попытка заплатить воспринималась как оскорбление. И мне было разрешено только нанять музыкантов для baile.
Мы с Хуаном Санчесом давно уже завернулись в наши одеяла, а музыка и громкие возгласы танцующих по-прежнему не затихали. Была, должно быть, уже полночь, когда кто-то открыл дверь и закричал:
— Мистер! Oiga, мистер! Вы спите? Идемте танцевать! Arriba! Andale! [Поднимайтесь! (ucn.)]
— Я хочу спать! — ответил я.
После некоторого пререкания посланный ушел, но минут через десять вернулся.
— Капитан Фернандо приказывает вам явиться немедленно. ‘Vamonos!’ [Идем! (исп.)]
Теперь проснулись и остальные.
— Идите плясать, мистер! — кричали они.
Хуан Санчес уже натягивал сапоги.
— Мы идем, — сказал он. — Мистер будет танцевать! Капитан приказывает. Идемте, мистер!
— Я пойду, если пойдет весь эскадрон, — сказал я. Мои слова были встречены дружными воплями и хохотом. Все начали одеваться.
Всей толпой, человек в двадцать, мы подошли к дому. Пеоны, сгрудившиеся у дверей и окон, расступились, чтобы дать нам дорогу.
— Мистер! — слышались крики. — Мистер будет плясать!
Капитан Фернандо обхватил меня за плечи и закричал:
— Пришел, пришел, compaero! Давай танцуй! Давай, давай! Сейчас сыграют хоту!
— Но я ведь не умею танцевать хоту!
Патричио, весь раскрасневшись и тяжело дыша, схватил меня за руку:
— Идемте! Это нетрудно. Я познакомлю вас с лучшей девушкой в Сарке!
Мне ничего больше не оставалось. Окно было залеплено любопытными, человек сто толпились у дверей. Танцы были устроены в хижине пеона — обыкновенная выбеленная комната с неровным земляным полом. Две свечи освещали музыкантов. Раздались звуки ‘Puantes a Chihuahua’ [‘Мосты в Чиуауа’ (исп.)]. Наступила тишина, полная затаенных усмешек. Я обнял девушку и начал с ней ходить вокруг комнаты, что всегда предшествует танцам. Мы неловко провальсировали с ней минуты две, как вдруг раздались крики:
— Ого! Ого! Пора!
— Что нужно делать теперь?
— Vuelta! [Поворот (исп.)] Vuelta! Отпусти ее! — оглушительно кричали все.
— Я ведь не умею.
— Этот дурак не умеет танцевать! — взвизгнул кто-то. Другой затянул насмешливую песенку:
Гринго все — дураки,
Они никогда не бывали в Соноре,
И когда им надо сказать: ‘Десять реалов’,
Они говорят: ‘Доллар с четвертью’…
Вдруг на средину пола выскочил Патричио, а за ним — Сабас, и каждый выхватил себе партнершу из ряда женщин, сидевших в одном конце комнаты. И когда я отвел свою даму на место, они начали выделывать ‘vueltas’. Сделав несколько па вальса, мужчина завертелся один, отступив от девушки, закрыв лицо одной рукой и щелкая пальцами другой, девушка, упершись одной рукой в бок, приплясывая, шла за ним. Они подходили друг к другу, отступали, кружились. Все девушки были коренасты и неуклюжи, с тупыми лицами и плечами, сгорбленными от вечной стирки и перемалывания кукурузы. Некоторые мужчины были обуты в сапоги, другие — босы, почти при всех были револьверы и патронные ленты, а у некоторых за плечами висели винтовки.
Перед каждым танцем пары обходили вокруг комнаты, делали два тура и опять начинали обход. Помимо хоты танцевали еще тустеп, вальс и мазурку. Все девушки упорно глядели в землю, не говорили ни слова и тяжело прыгали вслед за своими партнерами. Прибавьте к этому земляной пол с выбоинами на каждом шагу, и вы поймете, что это была утонченнейшая пытка. Мне казалось, что я танцую уже вечность, подгоняемый хором голосов:
— Пляши, мистер! Держись! No gloje! He отставай!
Потом опять танцевали хоту, и тут я чуть не попал в беду. На этот раз я танцевал удачно — с другой дамой. Потом, когда я пригласил мою первую партнершу на тустеп, она пришла в бешенство.
— Ты опозорил меня перед всеми, — сказала она. — Ты… ты сказал, что не умеешь плясать хоту!
Когда мы начали обычный обход кругом, она вдруг крикнула своим друзьям:
— Доминго! Хуан! Отнимите меня у этого гринго! Он не посмеет дать сдачи.
С полдюжины молодцов бросились ко мне, а остальные с интересом ждали, что будет дальше. Момент был щекотливый. Но вдруг меня заслонил милейший Фернандо с револьвером в руке.
— Американец — мой друг! — воскликнул он. — А ну назад! Убирайтесь на свои места!..
Лошади наши были измучены переходом, и мы остались в Сарке на день. Позади Каса-Гранде лежал заброшенный сад, в котором росли серебристые деревья аламо, инжир, виноград и кактусы-питайа. Сад с трех сторон был окружен высокой глинобитной стеной, за которой в синее небо поднималась древняя белая колокольня. С четвертой стороны к саду примыкал пруд с желтой водой, а за ним до самого горизонта тянулась унылая бурая пустыня. Я лежал под фиговым деревом рядом с кавалеристом Марино и следил за парившими в небе грифами. Внезапно тишина была нарушена громкой быстрой музыкой.
Пабло отыскал в церкви пианолу, которую в прошлом году там не заметил генерал Че Че Кампа, при ней был только один валик — вальс из ‘Веселой вдовы’. Разумеется, пианолу немедленно вытащили во двор, и все по очереди запускали ее. Рафаэлито сообщил мне, что ‘Веселую вдову’ в Мексике любят больше всего остального и что ее написал мексиканец.
Находка пианолы подала мысль устроить вечером еще одно baile на террасе Каса-Гранде. К колоннам были прикреплены свечи, слабый свет, мерцая, освещал разбитые стены, черные зияющие провалы дверей и окон, дикий виноград, без помехи вившийся по балкам потолка. Внутренний дворик был забит пеонами, которые, несмотря па праздничное настроение, чувствовали себя неловко в господском доме, куда им раньше не разрешалось и ногой ступить. Как только оркестр кончал танец, немедленно начинала играть пианола, и танцы следовали один за другим без малейшего перерыва. Sotol, которого притащили целый бочонок, добавил жару. Настроение повышалось с каждым часом. Сабас, ординарец Пабло, открыл танцы с его подругой, потом ее пригласил я. Едва мы кончили, как Пабло ударил девушку по голове рукояткой револьвера и сказал, что он застрелит ее и всякого, кто теперь пригласит ее. Сабас после некоторого размышления вдруг вскочил, вынул револьвер и закричал арфисту, что он взял фальшивую ноту. Затем он выстрелил в арфиста. Несколько compaeros разоружили Сабаса, и он, свалившись на пол посредине террасы, мгновенно заснул.
Танцы ‘мистера’ уже не вызывали любопытства. Зато оказалось, что он интересен и в других отношениях. Я сидел рядом с Хулианом Рейесом, солдатом, у которого на сомбреро были изображения богоматери и Христа. Он был сильно пьян, глаза его горели фанатическим огнем.
Он вдруг повернулся ко мне:
— Ты будешь воевать вместе с нами?
— Нет, — сказал я. — Я корреспондент. Мне запрещено сражаться.
— Врешь! — закричал он. — Ты просто трусишь. Как перед богом — наше дело правое.
— Да, я знаю. Но мне приказано не принимать участия в боях.
— Какое мне дело до того, что тебе приказано! — закричал он. — Нам не нужно корреспондентов. Не нужно, чтобы о нас писали в книгах. Нам нужны винтовки, нужно убивать, а если мы погибнем, то станем святыми в раю! Трус! Уэртист!..
— Хватит! — сказал кто-то, и, подняв взгляд, я увидел, что надо мной наклонился Лонгинос Терека. — Хулиан Рейес, ты ничего не понимаешь. Этот compaero приехал за тысячи миль по суше и по морю, чтобы рассказать своим землякам правду о том, как мы боремся за свободу. Он идет в сражение безоружным, значит, он храбрее тебя, потому что у тебя есть винтовка. Уходи отсюда и оставь его в покое!
Он сел на то место, где сидел Хулиан, улыбнулся своей простой, мягкой улыбкой и взял меня за руки.
— Будем compadres, хорошо? — сказал Лонгинос Терека. — Будем спать под одним одеялом и всегда будем вместе. А когда приедем в Кадену, я поведу тебя к своим, и мой отец назовет тебя моим братом… Я покажу тебе золотые прииски испанцев, богатейшие в мире, о которых никто, кроме меня, не знает… Вместе мы начнем их разрабатывать, хорошо? Мы разбогатеем, да?
С этой минуты и до конца Лонгинос Терека и я всегда были вместе.
Baile становился все шумнее и беспорядочнее. Оркестр и пианола беспрерывно сменяли друг друга. Теперь уже все были пьяны. Пабло громко хвастался, как он убивал беззащитных пленных. Изредка один бросал другому оскорбительное слово, и тогда во всех углах зала раздавалось щелканье затворов винтовок. Измученные женщины начинали потихоньку уходить, но тут же слышался грозный окрик: ‘No vaya! He уходить! Сейчас же возвращайтесь и пляшите!’
И женщины, пошатываясь, брели на прежнее место. В четыре часа утра, когда кто-то пустил слух, что среди них находится гринго — шпиоп уэртистов, я решил пойти спать. Но baile продолжался до семи утра.

Глава VI.
Quien vive? [*]

[*] — Кто идет? (исп.).
На рассвете меня разбудила стрельба и дикие завывания разбитой трубы. Хуан Санчес стоял перед домом и трубил побудку, но, не зная, какой именно это сигнал, он сыграл все сигналы подряд.
Патричио заарканил на завтрак быка. Мыча, животное бросилось бежать в пустыню, Патричио скакал рядом. Остальные кавалеристы, по самые глаза закутанные в серапе, припав на одно колено, подняли винтовки. Трах! Утренняя тишина нарушилась трескотней частых выстрелов. Бык пошатнулся, до нас слабо донеслось его жалобное мычание. Трах! Он уткнулся мордой в землю. Его ноги судорожно задергались в воздухе. Лошадка Патричио, рванув лассо, сразу остановилась, его серапе захлопало, как знамя. В это мгновение из-за восточных гор выплыло огромное солнце, и на бесплодную равнину хлынул океан света…
На пороге Каса-Гранде показался Пабло. Он с трудом передвигал ноги, опираясь на плечо жены.
— Мне скоро будет очень плохо, — простонал он, подтверждая свои слова делом. — Пускай Хуан Рид поедет на моем коне.
Он сел в карету, ослабевшими руками взял гитару и запел:
Я остался у подножья зеленой горы,
Моя милая бежала с другим, неблагодарная.
Пенье жаворонка меня разбудило.
Голова трещит с похмелья, а трактирщик в долг не дает!
Господи, избавь меня от этой тошноты,
Неужто пришла пора мне умереть?
Святая дева пульки и виски, спаси меня,
Ах, как трещит голова, а опохмелиться нечем!..
От Сарки до асиенды Ла-Кадена, будущих квартир эскадрона, примерно шестьдесят пять миль. Это расстояние мы проехали в один день, ни разу не остановившись, чтобы поесть или напиться. Карета скоро оставила нас далеко позади. Голая равнина не замедлила смениться колючими зарослями кактусов и мескитового кустарника. Мы ехали гуськом по тропинке между гигантскими кустами чапарраля, задыхаясь в облаках солончаковой пыли, а острые шипы царапали нас и рвали одежду. Иногда, выехав на поляну, мы видели впереди прямую дорогу, уходящую по холмам пустыни к самому горизонту, но мы знали, что до нее еще далеко-далеко. Воздух был неподвижен. Солнце, стоявшее в зените, с такой яростью обрушивало на нас свои вертикальные лучи, что начинала кружиться голова. Кавалеристы, пьянствовавшие всю прошлую ночь, невыносимо страдали. Губы их пересыхали, трескались, становились синими. Я не слышал ни одной жалобы, но не было и намека на то оживление и шутки, которыми сопровождалось наше путешествие в другие дни. Хосе Валиенте научил меня жевать веточки мескита, но это мало помогало.
Так мы ехали уже несколько часов, как вдруг Фиденчио, указав рукой вперед, произнес хрипло: ‘Вот едет cristiano’ [христианин (исп.)]. Вспоминая, когда именно слово ‘христианин’, которое теперь означает здесь просто ‘человек’, проникло в язык индейцев, и слыша, как его произносит человек, который, возможно, как две капли воды похож на Гуатемосина, испытываешь странное чувство. Этот ‘cristiano’ оказался дряхлым индейцем, гнавшим перед собой ослика. Нет, сказал старик, у пего с собой нет воды. Но Сабас соскочил на землю и снял вьюк с осла.
— Ага! — вскричал он. — Прекрасно! Tres piedras! — И он поднял вверх корень, из которого гонят sotol, напоминающий столетник и полный опьяняющего сока. Мы поделили его между собой, словно артишок. Вскоре все почувствовали себя лучше…
Под вечер, перевалив через отрог, мы увидели впереди огромные серые деревья аламо, окружающие родник асиенды Санто-Доминго. Над загоном, где вакеро ловили лошадей, поднимался столб бурой пыли, словно дым над пожарищем. В стороне виднелись мрачные руины Каса-Гранде, год назад сожженного Че Че Кампа. Возле родника, под деревьями аламо, сидели у костра бродячие торговцы — человек десять. Их ослы стояли рядом, жуя кукурузу. Между родниками и глинобитными хижинами двигалась бесконечная вереница женщин с кувшинами на головах — символ Северной Мексики.
— Вода! — радостно закричали мы и галопом понеслись с холма в долину. Патричио со своей каретой и лошадьми уже был у родника. Соскочив с коней, весь эскадрон улегся плашмя на берегу. Люди и лошади вместе окунали губы в воду и пили, пили без конца… Это было самое восхитительное ощущение, какое мне когда-либо пришлось испытать.
— У кого есть закурить? — крикнул кто-то. Несколько блаженных минут мы лежали на спине и курили. Но вдруг звуки музыки — веселой музыки — заставили меня подняться. Невдалеке проходила удивительно странная процессия. Впереди всех выступал оборванный пеон, неся усыпанную цветами ветку какого-то дерева. За ним другой пеон нес на голове небольшой ящик, похожий на гроб, покрытый синими, красными и серебряными полосами. Дальше четверо мужчин несли нечто вроде балдахина, сшитого из разноцветных тряпок. Под этим балдахином шла женщина, голова и грудь которой были скрыты балдахином, а на нем лежало тело босоногой девочки, маленькие ручки были скрещены на груди. Волосы покойницы были украшены венком из бумажных цветов, и все ее тело было засыпано этими цветами. Шествие замыкал арфист, игравший популярный вальс ‘Recuerdos de Du rango’ [‘Воспоминания о Дуранго’ (исп.)]. Погребальное шествие медленно подвигалось вперед и, миновав открытую площадку возле Каса-Гранде, где игроки в мяч и не подумали прервать игры, направилось к кладбищу.
— Тьфу! — злобно сплюнул Хулиан Рейес — Это же надругательство над усопшими!
На закате пустыия пылала огнем. Мы проезжали по безмолвной, волшебной земле, чем-то похожей на подводное царство. Вокруг высились огромные кактусы, залитые красным, голубым, пурпуровым и желтым светом, напоминая кораллы на дне океана. Позади нас на западе, в облаке золотистой пыли, катилась наша карета, словно колесница пророка Илии… На востоке под темным небом, на котором уже загорелись звезды, виднелись гребни гор, за ними лежала Ла-Кадена — аванпост мадеристской армии. Это была земля, которую можно было любить, за которую можно было сражаться. Эскадронные певцы затянули вдруг бесконечную песню ‘Бой быков’, в которой федеральные полководцы сравниваются с быками, мадеристские генералы — с тореадорами, и, глядя на этих веселых, милых, простых ребят, готовых отдать за революцию все, вплоть до жизни, я невольно вспомнил ту небольшую речь, которую произнес Вилья перед иностранцами, покидавшими Чиуауа в первом поезде для беженцев.
— Я вам сообщу последние новости, — сказал Вилья, — и прошу передать их всем у себя на родине. В Мексике больше не будет дворцов. Лепешки бедняков лучше хлеба богачей. Поезжайте!..
Было уже поздно, около полуночи, когда на каменистой дороге между высокими горами у нашей кареты сломалась ось. Я остановился, чтобы достать свое одеяло, когда я опять двинулся дальше, compaeros уже скрылись за изгибом дороги. Я знал, что Ла-Кадена была где-то поблизости. Каждую минуту из кустов чапарраля мог вынырнуть часовой. Примерно с милю я спускался по крутой дороге, которая в большей своей части была руслом пересохшей речки, извивавшейся среди высоких гор. Царил глубокий мрак, на небе не было ни звездочки, и веяло ледяным холодом. Наконец горы кончились, дальше расстилалась широкая равнина, за которой я с трудом разглядел крутые отроги Кадены и горный проход, который предстояло охранять эскадрону. В каких-нибудь пяти милях от этого прохода был расположен город Мапими, где находились тысяча двести федералистов. Но асиенда все еще была скрыта за возвышенностью.
Я увидел ее, когда подъехал уже совсем вплотную, — маячившие во мраке белые постройки на другой стороне глубокого оврага. И тем не менее я все еще не встретил ни одного часового. ‘Странно, — подумал я. — Они тут, по-видимому, не очень бдительны’. Я нырнул в овраг и перебрался на другую сторону. В одном из залов Каса-Гранде виден был свет, и оттуда доносились звуки музыки. Подойдя ближе и заглянув в дверь, я увидел неутомимого Сабаса, кружившегося в хоте, а с ним — Исидро Амайо и Хосе Валиенте. Опять baile! Как раз в эту минуту на пороге освещенного входа показался человек с винтовкой в руках.
— Quien vive? — лениво крикнул он.
— Мадеро! — прокричал я в ответ.
— Да не коснется его смерть! — ответил часовой и вернулся в зал…

Глава VII.
Аванпост революции

В Ла Кадене, авангарде мадеристской армии на западе, нас было сто пятьдесят человек. На нашей обязанности лежало охранять горный проход, Пуэрта-де-ла-Кадена, но войска были расквартированы в асиенде, в десяти милях от прохода. Асиенда стояла на небольшом плоскогорье, по Одну сторону которого был глубокий овраг, на дне этого оврага, на протяжении примерно ста ярдов, выходила на поверхность подземная речка и затем опять исчезала. Кругом расстилалась угрюмая пустыня — высохшие русла речек и заросли чапарраля, кактусов и испанского штыка.
Прямо на восток лежал горный проход Пуэрта, пробивший высокую горную цепь, которая, наполовину заслонив небо, уходила в бесконечность на север и на юг, вся в огромных складках, словно одеяло великана. Пустыня поднималась до самого прохода, а за ним была видна лишь яростная синева безоблачного мексиканского неба. Но с Пуэрты открывался вид па Piano de los Gigantes [Равнина гигантов (исп.)] — так испанцы назвали огромную безводную равнину, прорезанную невысокими горными кряжами и тянувшуюся миль на пятьдесят. Примерно в шести милях от прохода виднелись низкие серые домики Мапими. Там находился неприятель — тысяча двести colorados [‘Colorado’ означает ‘ярко-красный’], или федеральных нерегулярных войск, которыми командовал недоброй славы полковник Аргумедо. Colorados — бандиты, устроившие переворот генерала Ороско. Назвали их так потому, что у них был красный флаг, а их руки были к тому же красны от крови. Они ураганом пронеслись по Северной Мексике, грабя бедноту, отмечая свой путь поджогами и убийствами. В Чиуауа они срезали подошвы на ногах одному бедняку и гнали его по пустыне несколько миль, пока он не умер. И я видел городок, в котором после налета colorados из четырех тысяч населения в живых осталось всего пять человек. Когда Вилья взял Торреон, его солдаты не давали пощады colorados, их всех до одного расстреляли.
В первый же день нашего прибытия в Ла-Кадену мы встретились с конным разъездом colorados — их было двенадцать человек. Двадцать пять наших кавалеристов охраняли проход. Они захватили одного Colorado, отобрали у него лошадь, винтовку и раздели его донага. Затем приказали ему бежать между кустами чапарраля и кактусами, посылая ему вслед пули. Наконец Хуан Санчес положил его на месте и получил винтовку убитого, которую подарил мне. Colorado был оставлен на съедение огромным мексиканским грифам, весь день лениво кружащимся над пустыней.
В тот же день мой compadre капитан Лонгинос Терека, кавалерист Хуан Валехо и я, попросив у полковника карету, отправились на маленькое пыльное ранчо Брукилья, принадлежащее родителям Лонгиноса. Ранчо это было расположено в пяти милях на север, где из небольшого мелового холма каким-то чудом бил подземный ключ. Старик Терека оказался седовласым пеоном, обутым в сандалии. Когда-то он был крепостным богатого асиендадо, но многие годы невообразимо тяжелого труда сделали его независимым владельцем маленького ранчо, что случалось в Мексике очень редко. У него было десятеро детей — кроткие смуглые дочери и сыновья, чем-то напоминавшие батраков на фермах Новой Англии. И еще одна дочь умерла.
Члены семейства Терека показались мне гордыми, уважающими себя и добросердечными людьми. Лонгинос сказал:
— Это мой любимый друг и брат Хуан Рид.
Старик и его жена крепко обняли меня и принялись хлопать по спине — мексиканская манера выражать нежность и любовь.
— Моя семья ничем не обязана революции, — гордо сказал Гино. — Другие брали деньги, лошадей, фургоны. Армейские jefes [Начальники] разбогатели, захватывая имущество на больших асиендах. А Гереки все отдали мадеристам, не взяв себе ничего, только вот я получил чин.
Однако старик сердито проворчал, показывая мне лассо из конского волоса:
— Три года назад у меня было четыре таких riatas. А теперь осталось одно. Одно забрали colorados, другое — солдаты Урбины, а третье — Хосе Браво… Какая разница, кто тебя грабит?
Но он говорил не вполне серьезно. Он очень гордился своим младшим сыном, храбрейшим офицером в армии.
Мы сидели в большой глинобитной хижине, ели вкуснейший сыр и лепешки со свежим козьим маслом. Глухая старуха мать громко извинялась за столь скудное угощение, а ее воинственный сын рассказывал свою эпопею — девятидневное сражение под Торреоном.
— Мы подошли так близко к неприятелю, — повествовал он, — что нам порохом обжигало лица. Стрелять было уже нельзя, и мы пустили в ход приклады…
Внезапно громко залаяли все собаки. Мы вскочили на ноги. В то время в Ла-Кадене можно было ожидать всего. К хижине подскакал мальчуган, крикнул, что colorados занимают проход, и помчался дальше.
Лонгипос закричал, чтобы мулов запрягали в карету. Вся семья яростно взялась за дело, и через пять минут Лонгинос, упав на одно колено и поцеловав руку отцу, вскочил в карету, и мы понеслись.
— Да минует тебя пуля, сынок! — донеслось до нас причитание матери.
Нам повстречался фургон, нагруженный кукурузными стеблями, целой кучей женщин и детей, двумя жестяными сундучками и железной кроватью, привязанной кверху. Глава семейства ехал верхом на осле. Да, colorados наступают — тысячи их ворвались в горный проход. При последнем налете colorados убили его дочь. Вот уже три года ведется война в этой долине, но он терпел и не жаловался. Потому что все это для родины. А теперь он думает бежать с семьей в Соединенные Штаты, где…
Но тут Хуан жестоко хлестнул мулов, и мы не дослушали фразы. Дальше нам повстречался босоногий старик, спокойно гнавший стадо коз. Слыхал ли он о colorados? Да, как будто что-то о них болтали. А не знает ли он, заняли они проход и сколько их.
— Pues, quien sabe, senor? [Ну, кто может сказать, сударь? (исп.)]
Наконец, крича на шатавшихся от усталости мулов, мы подъехали к лагерю как раз в ту минуту, когда наш победоносный эскадрон возвращался по пустыне, расстреливая в воздух гораздо больше патронов, чем они потратили в бою. Всадники на маленьких лошадках мчались между кустами мескита, все в высоких сомбреро, в пестрых развевающихся серапе, и последние лучи солнца сверкали на поднятых вверх винтовках.
Вечером того же дня от генерала Урбины прискакал гонец с извещением, что генерал очень болен и немедленно требует к себе Пабло Сеанеса. Огромная карета тотчас пустилась в путь. В ней разместились Пабло с подругой, горбун Рафаэлито, Фиденчио и Патричио. Пабло сказал мне:
— Хуанито, если хочешь вернуться, то будешь сидеть рядом со мной в карете.
Патричио и Рафаэлито упрашивали меня ехать с ними. Но я, добравшись наконец до фронта, не хотел возвращаться. А на следующий день мои друзья-кавалеристы, с которыми я так близко сошелся во время перехода в пустыне, получили приказ отправиться в Харралитос. На месте остались лишь Хуан Валехо и Лонгинос Терека.
Новый гарнизон Кадены состоял из людей совсем другого рода. Бог знает откуда они явились, но, во всяком случае, их там буквально морили голодом. Таких бедняков пеонов мне еще не приходилось встречать, — половина из них не имели даже серапе. Среди них было около пятидесяти nuevos [новобранцев], никогда не нюхавших пороха, приблизительно столько же сражалось раньше под командой в высшей степени бездарного майора Саласара, а остальные пятьдесят человек были вооружены старыми карабинами с очень ограниченным количеством патронов. Начальником гарнизона был лейтенант-полковник Петронило Эрнандес, который в течение шести лет служил майором в федеральной армии, пока убийство Мадеро не заставило его перейти на другую сторону. Это был храбрый и честный человек со сгорбленными плечами, но многие годы армейской канцелярщины сделали его непригодным командовать тем войском, во главе которого его теперь поставили. Каждое утро он издавал приказ, устанавливавший распорядок на день: кто должен быть дежурным офицером, где должны быть расставлены часовые, патрули и т. д. Но никто не читал его приказов. Офицеры в этой армии не занимаются приучением солдат к дисциплине и порядку. Они стали офицерами потому, что показали свою храбрость в деле, и их обязанность — драться в первых рядах, вот и все. Солдаты считают генерала, под команду которого они завербовались, своим феодальным сеньором. Они называют себя его gente — его людьми, и офицер чужих gente для них не авторитет. Петронило был gente генерала Урбины, но две трети гарнизона в Кадене принадлежали к дивизии генерала Арриета. Вот почему не было часовых ни на западе, ни на севере. Лейтенант-полковник Альберто Редондо охранял другой проход в шести милях к югу, и поэтому в этом направлении мы считали себя в безопасности. Правда, двадцать пять человек несли сторожевую службу в проходе Пуэрта, и Пуэрта была укреплена…

Глава VIII.
Пять мушкетеров

Каса-Гранде в Ла-Кадене, конечно, была разграблена генералом Че Че Кампа в предыдущем году. Внутренний двор Каса-Гранде был превращен в конюшню для офицерских лошадей. Мы спали на черепичных полах в комнатах, прилегавших ко двору. В огромном зале, когда-то обставленном с варварской пышностью, в стены были вбиты деревянные колышки, на которых висели седла и уздечки, винтовки и сабли стояли у стен, по углам кучками лежало скатанные грязные одеяла. По вечерам прямо на полу раскладывался костер из обмолоченных кукурузных початков, расположившись вокруг него, мы слушали рассказы Аполлинарио и четырнадцатилетнего Хиля Томаса, бывшего Colorado, о кровавой борьбе последних трех лет.
— При взятии Дуранго, — начал как-то Аполлинарио, — я был gente капитана Борунда — его еще прозвали Матадором за то, что он всегда убивал пленных. Но когда Урбина взял Дуранго, то пленных почти не оказалось. Тогда Борунда, жаждая крови, начал обходить все трактиры. В каждом он тыкал пальцем в какого-нибудь безоружного человека и спрашивал, не федералист ли он. ‘Нет, сеньор’, — отвечал тот. ‘Ты заслуживаешь смерти, потому что ты лжец!’ — кричал Борунда, вытаскивая револьвер, — а трах!
Мы все расхохотались, выслушав этот анекдот.
— А вот когда я воевал под командой Рохаса, — перебил Хиль, — во время переворота Ороско (да будет проклята его мать!) старый офицер-порфирист перебежал на нашу сторону, и Ороско приказал ему обучать colorados (зверье!). В нашей роте был один чудак. Он здорово умел шутить. Так вот он притворился таким чудачком и словно не понимал команды. И вот этот проклятый старый уэртист (чтоб его черти зажарили в аду!) начал обучать его одного. ‘На плечо!’ — тот сделал все так, как нужно. ‘На караул!’ — лучше и не надо. ‘В штыки!’ — он начал ворочать винтовкой и так и этак, будто не знал, что нужно делать. Тогда старый дурак подошел к нему и ухватился за дуло его винтовки. ‘Сюда!’ — сказал он и потянул винтовку на себя. ‘Ага! Сюда!’ — ответил парень и всадил ему штык в грудь…
Затем Фернандо Сильвейра, казначей, рассказал несколько анекдотов про curas, то есть про попов. Эти анекдоты напомнили мне Турень тринадцатого века, а также некоторые феодальные привилегии, которыми обладали дворяне вплоть до французской революции. Фернандо, несомненно, знал, о чем говорил, так как в свое время сам готовился стать священником. У костра сидело человек двадцать, без разбора звания и чина — и самый бедный пеон в эскадроне, и капитан Лонгинос Терека, но ни один из них не был религиозен, хотя раньше все были правоверными католиками. Три года войны многому научили мексиканский народ. Никогда больше в Мексике не будет другого Порфирио Диаса, не будет другого переворота генерала Ороско, и католическая церковь никогда больше не будет считаться гласом божьим.
Затем Хуан Сантильянес, двадцати двух летний subte-niente [младший лейтенант (исп.)], который совершенно серьезно сообщил мне, что он ведет свою родословную от испанского героя Жиль-Бласа, пропел старинную не совсем пристойную песенку, начинающуюся словами:
Я — граф Оливерос,
Артиллерист испанский…
Хуан с гордостью показал мне четыре пулевых раны. Он утверждал, что собственной рукой застрелил несколько беззащитных пленных, можно было ожидать, что он со временем станет muy matador (большой охотник убивать). Он хвастал, что он самый сильный и самый храбрый солдат во всей армии. Он не представлял себе шутки остроумней, чем, засунув в карман моего пиджака сырое яйцо, раздавить его там. Хуан казался моложе своих лет и был чрезвычайно привлекателен.
Но самым лучшим моим другом помимо Гино Терека был subteniente Луис Мартинес. Его прозвали ‘Gachupinе’ — презрительная кличка испанцев, потому что можно было подумать, что он сошел с портрета юного испанского дворянина, написанного Эль Греко. Луис был чистокровный испанец: гордый, веселый, горячий. Ему было всего двадцать лет, и он никогда еще не был в бою. Его скулы и подбородок покрывал черный пушок.
Он, улыбаясь, теребил его.
— Я и Никанор держали пари, что не станем бриться, пока не будет взят Торреон!..
Мы с Луисом спали в разных комнатах. Но ночью, когда затухал костер и все уже храпели, мы сидели на постелях друг у друга — одну ночь у него, другую — у меня — и болтали обо всем на свете: и о наших девушках, и о том, кем мы станем и что будем делать после войны. Луис собирался тогда приехать в Соединенные Штаты навестить меня, а затем мы оба вернемся в Мексику и навестим его семью в городе Дуранго. Он показал мне фотографию младенца, гордо похваставшись, что он уже — дядя.
— А что ты намерен делать, когда вокруг начнут жужжать пули? — спросил я.
— Quien sabe? — рассмеялся он. — Убегу, наверное. Было очень поздно. Часовой у дверей давно уже заснул.
— Посиди еще, — сказал Луис, ухватив меня за рукав. — Поболтаем еще немножко…
Гипо, Хуан Сантильянес, Сильвейра, Луис Хуан Валехо в я отправились верхом на поиски озерца, которое, по слухам, находилось где-то в овраге. Мы ехали по раскаленному песку русла пересохшей речки, окаймленной зарослями мескита и кактусов. Каждый километр подземная речка выходила на поверхность, но через несколько метров снова исчезала под растрескавшейся белой коркой солончака. Мы проехали лужу, где кавалеристы поили измученных лошадей: два-три человека, присев на корточки на краю лужи, черпали воду тыквенными бутылками и выплескивали ее на спины своих коней… У следующей — коленопреклоненные женщины были заняты на камнях вечной стиркой. Дальше тянулась древняя тропинка, ведшая к асиенде, по ней бесконечной вереницей двигались женщины в черных платках с кувшинами воды на головах. Еще дальше на отмели купались обмотанные голубым или белым ситцем женщины и голые детишки. И наконец мы подъехали к голым бронзовым мужчинам с сомбреро на головах и с накинутыми на плечи пестрыми серапе. Рассевшись на камнях, они курили свои nojas. Тут мы вспугнули койота и погнали лошадей вверх по обрывистым склонам оврага в пустыню, на ходу вытаскивая револьверы. Как он мчался! Мы неслись вслед за ним по зарослям чапарраля, стреляя и улюлюкая, но он, конечно, удрал. А потом — гораздо позже мы отыскали мифическую глубокую каменную чашу среди скал, наполненную прохладной водой, сквозь которую виднелись зеленые водоросли на дне.
Когда мы вернулись, Гино Терека пришел в страшное волнение. Отец прислал ему жеребца-четырехлетку, которого специально вырастил, чтобы Гино скакал на нем во главе своей роты.
— Если он с норовом, — заявил Хуан Сантильянес, когда мы бежали посмотреть этот подарок, — то я хочу сесть на него первым. Я обожаю укрощать бешеных коней.
Высоко в неподвижном воздухе над загоном стояло огромное облако желтой пыли. В клубах пыли виднелись неясные, беспорядочные силуэты бегущих лошадей. Топот копыт напоминал отдаленный гром. С трудом можно было рассмотреть людей: напряженные ноги, взлетающие кверху руки, лица, завязанные платками. Над их головами развертывались спирали брошенных лассо. Крупный серый жеребец почувствовал, что петля сжимает его шею. Он громко заржал и ринулся вперед, вакеро захлестнул конец лассо вокруг бедер и откинулся назад чуть не до земли, крепко-крепко упираясь пятками в землю. Другая петля обвилась вокруг задних ног коня, и он повалился на бок. Его оседлали и взнуздали.
— Хочешь прокатиться на нем, Хуанито? — ухмыльнулся Гино.
— После тебя, — ответил Хуан с достоинством. — Это ведь твой конь…
Но Хуан Валехо был уже в седле и кричал, чтобы лассо сняли. С пронзительным визгом жеребец вскочил на ноги, и земля задрожала от ударов его копыт.
Мы обедали в старинной кухне асиенды, сидя на табуретках вокруг дощатого ящика. Потолок покрывала жирная бурая копоть, оседавшая на нем в течение бесчисленных лет варения и жарения. Почти половину кухни занимали глиняные печи, плиты и очаги, у которых хлопотало несколько старух, помешивая в горшках и переворачивая лепешки. Огненные блики — другого освещения в кухне не было — причудливо плясали на спинах старух, озаряя черную стену, вдоль которой поднимался дым, клубившийся под потолком и тянувшийся наружу через окно. Среди обедавших были полковник Петронило, его возлюбленная, удивительно красивая крестьянка с оспинами на лице, которая, казалось, все время чему-то улыбалась про себя, дон Томас, Луис Мартинес, полковник Редондо, майор Саласар, Никанор и я. Подруга полковника чувствовала себя за столом неловко — мексиканская крестьянка у себя в доме находится на положении служанки. Но дои Петронило всегда обходился с ней так, как будто она была знатная дама.
Редондо рассказывал мне о девушке, на которой собирался жениться. Он показал мне ее портрет. Оказалось, что она недавно уехала в Чиуауа, чтобы купить там подвенечное платье.
— Мы поженимся, — сказал Редондо, — как только будет взят Торреон.
— Oiga, senor! — дернул меня за локоть Саласар. — Я узнал, кто вы. Вы — агент американских дельцов, имеющих крупные интересы в Мексике. Мне все прекрасно известно об американских дельцах. Вы — агент трестов. Вы приехали сюда, чтобы следить за передвижением наших войск и тайно передавать сведения своим. Правда ведь?
— Как я могу тайно передавать какие бы то ни было сведения отсюда? — спросил я. — Ведь мы в четырех днях езды от ближайшего телеграфа?
— О, я знаю, — хитро подмигнул он и погрозил мне пальцем. — Я знаю много кое-чего, у меня недаром голова на плечах.
Майор встал. Его подагрические ноги были обмотаны огромным количеством шерстяных бинтов и напоминали огромные tamales [Мясной пирог].
— Мне прекрасно известно, что такое американские дельцы. В молодости я много учился. Эти американские тресты проникают в Мексику, чтобы грабить мексиканский парод…
— Вы ошибаетесь, майор! — резко прервал его дон Петронило. — Этот сеньор — мой друг и гость.
— Послушайте, что я вам скажу, mi Coronel [Полковник (исп.)], — воскликнул Саласар с неожиданной злобой. — Этот сеньор — шпион. Все американцы — порфиристы и уэртисты. Послушайтесь предупреждения, пока еще не поздно. У меня недаром голова на плечах. Я вижу всех насквозь. Возьмите этого гринго, выведите в пустыню и расстреляйте немедленно. А не то потом пожалеете.
Все остальные заговорили разом, их голоса были приглушены выстрелами и криками.
В кухню вбежал кавалерист.
— Солдаты взбунтовались! — закричал он. — Не хотят повиноваться приказам.
— Кто не хочет? — спросил Петронило.
— Gente Саласара!
— Дрянной народ! — объяснил Никанор, когда мы кинулись наружу. — Бывшие colorados, попавшие в плен при взятии Торреона. Присоединились к нам, чтобы мы их не расстреляли. Сегодня им было приказано охранять Пуэрту.
— До завтра! — вдруг перебил его Саласар. — Я иду спать!
Хижины пеонов в Ла-Кадене, где были расквартированы солдаты, тянулись с внутренней стороны большого четырехугольного двора, куда вело двое ворот. Мы насилу пробились в первые ряды сквозь толпу женщин и пеонов, которые, отталкивая друг друга, старались выбежать наружу. Внутри двора горело два-три маленьких костра, да из открытых дверей падали полосы тусклого света. Напуганные лошади сбились кучей в дальнем углу. Солдаты с винтовками в руках как безумные бегали взад и вперед. Посредине двора стояла группа солдат, человек в пятьдесят, почти все с оружием наготове, словно собираясь отразить атаку.
— Охранять ворота! — закричал полковник. — Никого не выпускать без моего разрешения!
Бегущие солдаты начали скапливаться у ворот. Дон Петронило один вышел на середину двора.
— В чем дело, compaeros? — спокойно спросил он.
— Они хотели всех нас перебить! — закричал кто-то в темноте. — Они хотели бежать! Они хотели предать нас colorados.
— Врешь! — закричали те, что стояли посреди площади. — Мы gente Мануэля Арриета, дон Петронило нам не начальник.
Внезапно мимо нас скользнул Лонгинос Терека. Безоружный, он начал выхватывать у восставших винтовки и отшвыривать их далеко в сторону. Минуту казалось, что взбунтовавшиеся набросятся на него, но они не стали сопротивляться.
— Разоружить! — приказал дон Петронило. — И всех взять под стражу!
Арестованных согнали в одну большую комнату и поставили у дверей часовых. Далеко за полночь было слышно, как они распевали веселые песни.
У Петронило остался теперь отряд всего в сто человек, несколько лишних лошадей с язвами на спинах и тысячи две патронов. Саласар на следующее утро уехал, предварительно посоветовав расстрелять всех его gente, он был, видимо, доволен, что отделался от них. Хуан Сантильянес тоже стоял за немедленную казнь, но дон Петронило решил всех мятежников отправить к генералу Урбине для суда,

Глава IX.
Последняя ночь

Дни в Ла-Кадене были пестры и своеобразны. На заре, когда вода была подернута льдом, в огромный двор влетал галопом кто-нибудь из солдат, таща за собой на лассо упирающегося быка. Человек пятьдесят оборванных солдат, в нахлобученных на самые глаза сомбреро и по уши закутанных в серапе, устраивали импровизированный бой быков под аккомпанемент веселого хохота остальных сотрапeros. Они размахивали одеялами, выкрикивая то, что обычно кричат участники боя быков. Кто-нибудь начинал крутить хвост взбешенному животному. Другой, менее терпеливый бил быка саблей плашмя. Вместо бандерилий животному всаживали в плечи кинжалы — горячая кровь струей била в лицо нападавшим, когда бык устремлялся на них. Когда же наконец милосердный нож вонзался быку в мозг и он падал, солдаты гурьбой набрасывались на его тушу, резали и рвали животное на части, унося куски горячего мяса в свои казармы. Внезапно из-за Пуэрты выплывало раскаленное добела солнце и сразу начинало жечь лицо и руки. Лужи крови, линялые серапе, огромное бурое пространство пустыни начинали переливаться радужными красками.
Дон Петронило за время кампании конфисковал несколько карет. Мы часто пользовались ими во время своих экскурсий — мы пятеро. Однажды мы съездили в Сан-Педро-дель-Гальо смотреть бой петухов, другой раз мы вдвоем с Гино Терека отправились осматривать баснословно богатые золотые прииски испанцев, которые были известны только ему одному. Но мы доехали только до Брукильи и там целый день валялись в тени деревьев и ели сыр.
Каждый вечер отряд, охранявший проход Пуэрта, быстрой рысью направлялся к своему посту, заходящее солнце играло на дулах винтовок и патронташах, сменный отряд уже совсем в темноте возвращался на ночь в Ла-Кадену.
Приехало четверо бродячих торговцев, которых я видел в Санто-Доминго. Они привели с собой четырех ослов, нагруженных macuche, чтобы торговать с солдатами.
— Это мистер! — вскричали они, когда я подошел к их костру. — Que tal? Как дела? Неужто не боитесь colorados?
— Как идет торговля? — спросил я, принимая от них в подарок полную пригоршню macuche.
Они громко расхохотались.
— Торговля! Было бы лучше, если бы мы остались в Санто-Доминго. У ваших солдат не хватит денег даже на одну сигару!..
Один из них запел знаменитую балладу ‘Утренняя песнь Франсиско Вильи’. Он пропел один куплет, его сосед пропел еще куплет — и так дальше по кругу. Каждый певец по-своему воспевал подвиги Великого генерала. Полчаса я лежал у их костра, глядя, как они сидят, уткнув голову в колени, и багровые отблески костра играют на их простых смуглых лицах. Пока один пел, остальные глядели в землю, увлеченно сочиняя свои строки:
Вот Франсиско Вилья
Со своими гепералами и офицерами —
Он пришел обуздать
Коротконогих быков федеральной армии.
А ну, готовьтесь, colorados,
Вашему хвастовству пришел конец,
Ибо Вилья и его солдаты
Скоро посдирают с вас шкуры!
Сегодня пришел ваш укротитель,
Отец укротителей быков,
Он выгонит вас из Торреона —
Только пятки ваши засверкают.
Толстосумам-богачам
Уже всыпали как следует,
Это сделали солдаты Урбины,
А также воины Макловио Эррера.
Лети, голубочек, лети,
Во все уголки страны загляни
И всюду поведай: Вилья пришел,
Чтобы навсегда изгнать федералистов.
Неправда должна погибнуть,
Справедливость одержит победу.
Ибо Вилья уже у стен Торреона,
Хищникам он кару готовит.
Лети же, царственный орел,
Лавровый венок Вилье снеси,
Ибо он явился с тем,
Чтобы разбить Браво и его бандитов.
Знайте же, сыновья москитов,
Вашей спеси пришел конец,
Раз Вилья уже у стен Торреона,
То, значит, сил у него хватит!
Да здравствует Вилья и его солдаты!
Да здравствует Геррера и его gente!
Теперь вы поняли, злодеи,
Что храбрый человек может сделать.
А теперь я говорю: прощай!
Розою клянусь Кастильи.
Вот и конец моей песни
В честь Великого генерала Вильи!
Тут я потихоньку ушел, но они этого даже не заметили. Они пели у своего костра еще часа три.
В нашей казарме меня ожидало еще одно развлечение. В клубах дыма от костра на полу, заполнявшего все помещение, я с трудом мог различить человек сорок кавалеристов, сидевших и лежавших на полу. В глубоком молчании они слушали, как казначей Сильвейра читает вслух воззвание губернатора штата Дуранго, в котором заявлялось, что земли крупных асиенд будут поделены между бедняками.
Он читал:
— ‘Принимая во внимание, что главной причиной недовольства в штате, побудившей парод взяться в 1910 году за оружие, является полное отсутствие личной собственности, что сельское население не имеет никаких средств к существованию в настоящее время и никаких надежд на будущее и вынуждено работать в качестве пеонов на асиендах крупных землевладельцев, захвативших в свои руки всю землю в штате,
принимая во внимание, что главным источником нашего национального богатства является земледелие и что не может быть действительного прогресса в земледелии там, где большинство крестьян не заинтересовано в земле, на которой они работают…
принимая во внимание, наконец, что провинциальные города дошли до полного обнищания благодаря тому, что те общественные земли, которыми они когда-то владели, при диктатуре Диаса отошли к ближайшим асиендам, вследствие чего население штата утеряло свою экономическую, политическую и социальную независимость и из свободных граждан превратилось в рабов, и правительство не в состоянии поднять их нравственный уровень посредством образования, так как асиенды, на которых они живут, являются частной собственностью…
Вследствие этого правительство штата Дуранго объявляет общественной необходимостью, чтобы все пахотные земли отошли к сельскому и городскому населению в полную собственность…’
Когда казначей наконец, спотыкаясь, прочел все параграфы, в которых указывалось, как можно получить земельный надел и т. д., наступило молчание.
— Вот это и есть мексиканская революция! — воскликнул Мартинес.
— Это как раз то, что делает Вилья в Чиуауа, — сказал я, — Это великолепно. Теперь каждый из вас будет иметь свою ферму.
Раздались веселые смешки. Потом с пола поднялся какой-то маленький лысый человек с грязными рыжими бакенбардами и сказал:
— Только не мы — не солдаты. Когда революция окончится, в солдатах минует нужда. А землю получат pacificos — те, кто не ходил воевать. И будущее поколение…
Он остановился и протянул свои рваные рукава к огню.
— До воины я был школьным учителем и знаю, что революции и республики всегда неблагодарны. Я сражаюсь вот уже три года. После первой революции великий Мадеро, наш отец, пригласил всех своих солдат в столицу. Он наградил нас всех одеждой, хорошо угощал, устраивал для нас бои быков. Мы разъехались по домам, и оказалось, что у власти опять стоят хищники и грабители.
— Когда я вернулся с войны, у меня было сорок пять песо в кармане, — сказал кто-то.
— Ты еще счастливец, — продолжал школьный учитель, — нет, выгоду от революции получают не солдаты, не голодные, оборванные, простые солдаты. Офицеры — другое дело. Те нередко жиреют на крови родины. Но мы — никогда.
— А за что же вы боретесь в таком случае? — воскликнул я.
— У меня растут два сына, — ответил он. — Вот они получат землю. А у них будут свои сыновья. Те тоже не будут голодать… — Маленький человечек скривил рот в улыбку. — У нас в Гвадалахаре есть поговорка: ‘Не носи сорочку длиной в одиннадцать ярдов, ибо тот, кто хочет быть Спасителем, будет распят’.
— А у меня нет сына, — сказал четырнадцатилетний Хиль Томас, и все покатились со смеху. — Я сражаюсь за то, чтобы достать себе новенькую винтовку у какого-нибудь убитого федералиста и хорошую лошадь, которая прежде принадлежала миллионеру.
Шутки ради я спросил кавалериста, у которого к мундиру был приколот портрет Мадеро, кто это такой.
— Pues, quien sabe, senor? — ответил он. — Мой капитан говорит, что это был великий святой. Я сражаюсь потому, что это гораздо легче, чем работать.
— А часто ли вам платят за службу?
— Мы получили по три песо ровно девять месяцев назад, — сказал учитель, и все кивнули, подтверждая его слова. — Мы настоящие добровольцы. Вот gente Вильи — профессионалы.
Затем Луис Мартинес принес гитару и пропел прелестную любовную песенку, которую, по его словам, как-то вечером сложила проститутка в борделе.
Последнее, что я припоминаю о той памятной ночи, — это слова Гино Терека, когда мы болтали с ним, лежа рядом в темноте.
— Завтра я покажу тебе золотые прииски испанцев. Они — в глухом каньоне среди западных гор. Никто не знает о них, кроме индейцев и меня. Индейцы иногда ножами откапывают там самородки, Мы станем с тобой богачами…

Глава X.
Набег

На следующее утро, еще до восхода солнца, Фернандо Сильвейра, уже совсем одетый, вошел в нашу комнату и начал спокойно будить нас, объявляя, что наступают colorados. Хуан Валехо рассмеялся.
— Сколько их там, Фернандо?
— Да не меньше тысячи, — отвечал Сильвейра все тем же спокойным голосом, ища свои патронные ленты.
Во дворе царила необыкновенная суета. Солдаты поспешно седлали лошадей. Дон Петронило стоял полуодетый возле своей двери, его подруга пристегивала ему саблю. Хуан Сантильянес с лихорадочной поспешностью натягивал на себя брюки. Повсюду щелкали затворы винтовок. Десятка два солдат бесцельно бегали взад и вперед, расспрашивая всех, не видели ли они того-то и того-то.
И все-таки, казалось, никто не верил, что colorados в самом деле наступают. Бледный квадрат неба над внутренним двориком обещал еще один жаркий день. Кукарекали петухи. Где-то мычала корова. Мне вдруг страшно захотелось есть.
— А где они сейчас? — спросил я.
— Совсем близко.
— А наш аванпост — отряд у Пуэрты?
— Спит! — сказал Фернандо, опоясываясь патронной лентой.
В комнату, путаясь в своих огромных шпорах, вошел Пабло Арриола.
— Сперва показалась небольшая кучка кавалеристов человек в двенадцать. Наши ребята в Пуэрте думали, что это обычный разъезд. Отогнав их, они принялись за завтрак. И вдруг — сам Аргумедо, а с ним сотни и сотни…
— Но ведь двадцать пять человек в этом проходе могли бы задержать целую армию, пока не подоспела бы помощь…
— Они уже прошли Пуэрту, — сказал Пабло, забрасывая седло на плечо, и вышел.
— Разбойники! — выругался Хуан Санчес, вращая барабан револьвера. — Пусть только попадутся мне!
— Ну вот, мистер! — закричал Хиль Томас — Теперь увидишь войну. Ты давно хотел. Небось трусишь, мистер?
По-прежнему не верилось, что все это серьезно и реально. Я сказал себе: ‘Значит, повезло тебе — сейчас ты увидишь настоящий бой. Будет о чем писать’. Я зарядил свой фотоаппарат и выбежал наружу.
Все, казалось, было как обычно. Из самой Пуэрты вставало ослепительное солнце. Утренний свет разливался по темным пространствам пустыни на востоке. И все. Ни движения. Ни звука. И тем не менее где-то там горсточка солдат пыталась задержать целую армию.
Над хижинами пеонов высоко в тихое небо поднимались дымки печных труб. Было так тихо, что можно было расслышать скрежет ручных жерновов, размалывавших кукурузу, и еще грустную протяжную песню женщины, Работавшей где-то за Каса-Гранде. Блеяли овцы, просясь на волю из загонов. По дороге в Санто-Доминго, так далеко, что они казались лишь чуть заметными точками, брели позади своих осликов четыре торговца. Перед асиендой небольшими кучками стояли пеоны, размахивая руками и поглядывая на восток.
Изредка из двора Каса-Гранде выезжали два-три всадника с винтовками в руках и галопом скакали по направлению к Пуэрте. Я видел, как они то скрывались за холмами, то снова появлялись, становясь все меньше и меньше, пока наконец не исчезли за последним холмом: белая пыль, поднятая ими, засверкала на солнце, слепя глаза. Они забрали мою лошадь, а у Хуана Валехо ее давно уже не было. Он стоял рядом со мной и щелкал пустым затвором винтовки.
— Гляди! — закричал он вдруг. Западный склон гор, сходившихся у Пуэрты, все еще был в тени. У его подножия зазмеились узкие полоски пыли и стали медленно-медленно удлиняться. Сперва в каждом направлении было только по одной такой полоске, потом появилась вторая, третья… беспощадно удлиняясь, как спускающаяся петля па чулке, как трещинки в тонком стекле. Враги заходили нам с флангов!
Наши всадники все еще выезжали со двора и скакали по направлению к Пуэрте. Вот промчались Пабло Арриола и Никанор, весело помахав мне рукой. Стрелой пролетел Лонгинос Терека на своем огромном жеребце, еще не совсем объезженном.
— На прииски — завтра! — крикнул он мне через плечо. — Сегодня некогда… будем богаты… прииски никому не известны… — Но он был уже далеко, и больше я ничего не расслышал.
За ним следовал Мартинес. Улыбаясь, он крикнул мне, что напуган до смерти. Затем — другие. Всего их ускакало туда человек тридцать. Я заметил, что большинство из них надели шоферские очки. Дон Петронило, сидя на коне, смотрел в полевой бинокль. Я взглянул опять на полосы пыли, — медленно загибаясь, они шли на сближение, золотясь на солнце, словно ятаганы.
Мимо проскакал дон Томас, а по пятам за ним — Хиль Томас И кто-то мчался им навстречу. На гребне холма показалась маленькая лошадка и всадник в нимбе сияющей пыли. Он приближался с головокружительной быстротой, то появляясь на вершинах холмов, то исчезая за ними… Когда он, пришпоривая коня, взлетел на холмик, где мы стояли, перед нами открылось ужасное зрелище. Из раны на его груди веерообразно растекались струи крови. Нижняя челюсть была почти оторвана разрывной пулей. Осадив лошадь возле полковника, он с огромным напряжением пытался что-то сказать, — это было страшно. Но из изуродованного рта вырывались лишь нечленораздельные звуки. По щекам бедняги катились слезы. Он что-то неясно прохрипел и, пришпорив коня, помчался по дороге в Санто-Доминго. Вслед за ним карьером мчались другие — те, кто охранял Пуэрту. Двое или трое проскочили через асиенду, даже не придержав коней. Остальные вне себя от бешенства набросились на дона Петронило.
— Еще боеприпасов! Еще патронов! — кричали они.
Дон Петронило рассеянно отвел глаза:
— Ничего нет.
Солдаты неистовствовали, громко ругались и швыряли винтовки на землю.
— Еще двадцать пять человек к Пуэрте! — закричал полковник.
Через несколько минут новый отряд выехал из ворот асиенды и поскакал по дороге на восток. Ближайшие концы пылевых полос теперь скрылись из виду за гребнями дальних холмов пустыни.
— Отчего вы не пошлете всех солдат сразу, дон Петронило? — крикнул я.
— Оттого, мой милый друг, что вот по тому оврагу движется целая рота colorados. Вы их не видите оттуда, а я вижу.
Не успел он договорить, как из-за угла дома выскочил всадник, показывая рукой назад, на юг, откуда он прискакал.
— Они заходят и отсюда! — кричал он. — Тысячи! Пробрались другим проходом. У Ре дон до было всего пять человек на посту! Они взяли их в плен и ворвались в долину, прежде чем он разобрал, в чем дело.
— Valgame, Dios! — пробормотал дон Петронило.
Мы посмотрели на юг. Над бурой поверхностью пустыни колыхалось огромное облако белой ныли, сверкавшее па солнце подобно библейскому огненному столпу.
— Ребята! Встретить их и задержать! — скомандовал полковник. Остальные двадцать пять человек вскочили на коней и помчались в южном направлении.
Внезапно большие ворота поселка стали извергать солдат на лошадях — солдат без винтовок. Разоруженные gente Саласара! Они кружились вокруг нас, охваченные паникой.
— Отдайте нам наши винтовки! — кричали они. — Где наши патроны?
— Ваши винтовки в казарме, — ответил полковник, — но вашими патронами угощают colorados.
Поднялся страшный шум.
— У нас отняли оружие! Нас хотят погубить!
— Как же мы можем теперь сражаться? Что нам делать без оружия? — кричал один солдат, наступая на дона Петронило.
— За мной, compaeros! За мной, мы их задушим голыми руками, этих… colorados! — закричал кто-то.
Человек пять пришпорили лошадей и понеслись к Пуэрте — без оружия, без надежды! Это было великолепно!
— Нас всех перебьют! — сказал другой. — Нам нужно бежать!
И остальные сорок пять бешено помчались по дороге в Санто-Доминго.
Те двадцать пять человек, которым было приказано задержать неприятеля на юге, отъехали с полмили и затем остановились, видимо растерявшись, и тут они увидели безоружных солдат, скакавших по направлению к горам.
— Compaeros бегут! Compaeros бегут!
Этот крик продолжался несколько секунд. Они глядели на приближавшееся облако пыли. Они думали об огромном отряде безжалостных дьяволов, которые подняли ее. Они дрогнули, рассыпались — и понеслись во весь опор к горам через заросли чапарраля.
Я неожиданно заметил, что давно уже прислушиваюсь к треску выстрелов. Звуки доносились откуда-то издалека и напоминали стук пишущей машинки. Но с каждой секундой они казались все более четкими. Безобидное потрескивание нарастало, становилось зловещим, сливалось в один звук, напоминавший громкий рокот барабанов.
Дон Петронило чуть-чуть побледнел. Он подозвал Аполлинарио и велел запрягать мулов в карету.
— В случае, если нас разобьют, — спокойно сказал он, обращаясь к Хуану Валехо, — позови мою жену и поезжай вместе с ней и с Ридом в карете. За мной, Фернандо, Хуанито!
Сильвейра и Хуан Сантильянес пришпорили лошадей. Вскоре все трое скрылись из виду на дороге, ведущей к Пуэрте.
Теперь мы уже ясно видели неприятеля: сотни маленьких черных фигур на лошадях пробирались по зарослям чапарраля. Пустыня, казалось, кишела ими. До нас доносились злобные крики. Над головой просвистела пуля на излете, за ней другая, затем третья — далеко не на излете, и наконец уже целый рой их яростно жужжал в воздухе. Кляк! Кляк! Кляк! — щелкали пули о глиняную стену. Пеоны и женщины метались из хижины в хижину, потеряв голову от ужаса. Мимо проскакал наш кавалерист, крича, что все потеряно… его закопченное пороховым дымом лицо было искажено яростью и ужасом…
Аполлинарио торопливо привел мулов и начал запрягать их в карету. Руки его дрожали. Он уронил постромки, схватил их, опять уронил. Его била дрожь. Внезапно он бросил упряжь и со всех ног пустился бежать. Мы с Хуаном ринулись к карете. И в ту же минуту случайная пуля задела плечо головного мула. И без того испуганные животные рванулись в сторону. Дышло кареты лопнуло с таким треском, словно выстрелили из винтовки. Мулы как бешеные помчались по пустыне.
И тут мимо нас, охваченные дикой паникой, в полном беспорядке пронеслись кавалеристы, беспощадно нахлестывая напуганных лошадей. Они миновали нас не останавливаясь, не замечая, все в крови, в поту, в грязи. Дон Томас, Пабло Арриола, а потом мальчишка Хиль Томас, — его лошадь зашаталась и упала мертвой рядом с нами. Кругом нас в стену впивались бесчисленные пули.
— Бежим, бежим, мистер! — кричал Хуан. — Скорей, не отставай!
И мы пустились бежать. Когда я, задыхаясь, поднялся на противоположный склон оврага, я оглянулся. Хиль Томас бежал за мной по пятам, закутавшись в черно-красное клетчатое серапе. Вдали на коне показался дон Петронило, стрелявший через плечо, рядом с ним скакал Хуан Сантильянес, а впереди, припав к шее лошади, — Фернандо Сильвейра. Повсюду вокруг асиенды скакали, стреляли и кричали всадники, и, насколько хватал глаз, ими были усеяны все окрестные холмы.

Глава XI.
Бегство мистера

Хуан Валехо бежал уже далеко впереди, не выпуская винтовки из рук. Я закричал, чтобы он свернул в сторону от дороги, и он повиновался, не оглянувшись. Я побежал вслед за ним по прямой тропинке, которая вела через пустыню в горы. Пустыня здесь была голая, как бильярдный стол. Нас могли увидеть на много миль кругом. Мой фотоаппарат запутался у меня между ног. Я бросил его. Пальто тяжелым грузом давило плечи. Я стряхнул его на землю. Мы видели, что compaeros мчатся как безумные по пороге в Санто-Доминго. Впереди них неожиданно вынырнула группа всадников — отряд, заходивший с юга. Опять завязалась перестрелка, преследователи и преследуемые скрылись за небольшим холмом. Слава богу, тропинка увела нас уже далеко от дороги.
Я бежал, бежал, бежал и бежал, пока хватало сил бежать. Потом шел несколько метров шагом и снова бежал. Я уже не дышал, а хрипел. Страшные судороги сводили мои ноги. Теперь кругом попадались кусты чапарраля и западные горы были совсем близко. Но с востока вся тропинка была еще на виду. Хуан Валехо, опередивший меня на полмили, был уже у подножия гор. Я видел, как он стал подниматься на холм. Внезапно за ним погнались три вооруженных всадника. Он оглянулся вокруг, швырнул винтовку в кусты и бросился бежать во всю прыть. Всадники открыли по нему огонь, но вдруг остановились и начали искать винтовку. Он скрылся за вершиной холма, а вслед за ним скрылись и всадники.
Я снова побежал. Мне вдруг захотелось узнать, который час. Я был не особенно испуган. Все происходившее казалось нереальным, словно страница из книги Ричарда Хардинга Дэвиса [Дэвис Р. X. (1864-1916) — американский журналист и военный корреспондент]. В голове вертелась мысль: ‘Ну, во всяком случае, это что-то новое. Будет о чем писать’.
И вдруг сзади послышались крики и топот копыт. Примерно в ста ярдах за мной бежал маленький Хиль Томас, концы его пестрого серапе развевались в воздухе. А в ста ярдах за ним мчались верхом два негра с винтовками в руках. Они выстрелили. Хиль Томас повернул ко мне бронзовое, искаженное ужасом лицо и продолжал бежать. Опять раздались выстрелы. З-з-з-з-с — просвистела пуля над моей головой. Мальчик зашатался, остановился, закружился на месте и затем кубарем покатился в кусты. Всадники бросились за ним. Я увидел, как первая лошадь ударила его копытом. Colorados, подняв лошадей на дыбы, расстреливали лежащее на земле тело…
Я бросился в кусты, взобрался на холм, зацепился за корень мескита, упал, покатился по песчаному склону и очутился в неглубоком овраге, заросшем кустами мескита. Не успел я пошевелиться, как colorados появились на склоне холма.
— Вот он! Вот он! — закричали они и, вонзив шпоры в бока лошадей, перелетели через овраг всего в десяти шагах от меня и помчались по пустыне. А я вдруг заснул.
Я спал, должно быть, совсем недолго, потому что, когда проснулся, солнце было примерно на том же месте, а на западе, по направлению к Санто-Доминго, все еще изредка слышались выстрелы. Сквозь густые ветви кустов я глядел в раскаленное небо. Над головой у меня медленно кружился огромный гриф, недоумевая, мертв я или нет. Шагах в двадцати от меня босоногий индеец, с винтовкой в руках, неподвижно сидел на коне. Он посмотрел на грифа, затем устремил взгляд вдаль. Я затаил дыхание. Я не мог определить, из наших он или нет. Постояв минуту на месте, он медленно въехал на северный склон холма и исчез.
Я подождал еще с полчаса, потом стал ползком выбираться из оврага. В направлении асиенды все еще слышались выстрелы. Как я потом узнал, colorados на всякий случай стреляли в мертвецов. Но сам я видеть этого, конечно, не мог.
Небольшая долина, в которой я теперь находился, простиралась с востока на запад. Я направился на запад, к горам. Но я все еще был недалеко от роковой тропинки. Пригнувшись и не оглядываясь, я стал быстро взбираться на холм. За этим холмом лежал другой, повыше, а дальше — третий. Быстро пробегая вершины, проходя шагом ложбины, я держал путь на северо-запад, к горам, которые все приближались и приближались. Теперь кругом царила тишина. Солнце жгло нещадно, и длинные гряды унылых холмов дрожали в жарком мареве. Высокий чапарраль рвал на мне одежду и царапал лицо. Под ногами у меня были кактусы, столетники и убийственные espadas, длинные крепкие колючки которых пробивали ботинки, раздирая ноги в кровь, а под ними был песок и острые камни. Идти было невыносимо трудно. Огромные, застывшие в неподвижном воздухе силуэты испанского штыка, издали удивительно похожие на людские фигуры, четко вырисовывались на фоне неба. Я устало остановился среди них, когда поднялся на высокий холм, и оглянулся. Асиенда была уже так далеко, что казалась белым пятном в необъятных просторах пустыни. Тонкая полоска пыли двигалась от нее в сторону Пуэрты — colorados увозили своих убитых в Мапими.
И вдруг мое сердце бешено забилось. По долине тихо пробирался человек. На одной руке у него висело зеленое серапе, а голова была обвязана носовым платком, пропитанным запекшейся кровью. Espadas изодрали его босые ступни. Неожиданно заметив меня, он замер на месте, а потом поманил к себе пальцем. Я подошел к нему. Не говоря ни слова, он пошел обратно, я последовал за ним. Пройдя ярдов сто, он остановился и обернулся ко мне. На песке, задрав кверху закоченевшие ноги, лежала убитая лошадь, а возле нее — человек с распоротым ножом или саблей животом, вероятно Colorado, так как в его патронташе было еще много патронов. Человек с зеленым серапе вытащил из-за пояса кинжал, весь в крови, стал на колени и начал копать яму между espadas. А я стал таскать камни. Из ветки мескита мы сделали крест и похоронили убитого.
— Ты куда, compaero? — спросил я.
— В горы, — ответил он. — А ты?
Я указал на север, где, по моим расчетам, находилось ранчо старого Терека.
— Пелайо — вон там, отсюда милях в двенадцати.
— А что такое Пелайо?
— Асиенда… Я думаю, там есть наши…
Мы попрощались и разошлись.
Много часов шел я, быстро пробегая через холмы, лавируя между беспощадными espadas, спускаясь и поднимаясь по крутым берегам высохших речек. Нигде не попадалось ни капли воды. Я давно уже ничего не ел и не пил. Было невыносимо жарко.
Часам к одиннадцати я обогнул горный отрог и увидел вдали небольшое серое пятно — то было ранчо Брукилья. Здесь проходила широкая дорога, пустыня была ровная и открытая. В миле от меня виднелась маленькая фигурка всадника. Мне показалось, что всадник заметил меня, — он остановился и долго смотрел в мою сторону. Я замер па месте. Скоро он поехал дальше, становясь все меньше и меньше, и наконец превратился в облачко пыли. На целью мили вокруг не было больше никаких признаков жизни. Я пригнулся и побежал по обочине дороги, чтобы не поднимать пыли. Примерно в миле на западе находилась Брукилья, скрытая рощицей гигантских деревьев аламо, окаймляющей берег ручья. Еще издали я заметил красное пятно на вершине небольшого холмика, подойдя ближе, я увидел, что это был старик Терека, глядевший на восток. Заметив меня, он побежал мне навстречу, ломая руки.
— Что случилось? Что случилось? Неужели правда, что colorados заняли Ла-Кадену?
Я вкратце рассказал ему, как было дело.
— А Лонгинос? — вскрикнул он, вцепляясь в мой локоть. — Вы видели Лонгиноса?
— Нет, — сказал я, — Compaeros отступили в Санто-Доминго.
__ Вам нельзя оставаться здесь, — сказал старик, дрожа всем телом.
— Дайте мне воды, я с трудом могу говорить.
— Да, да, напейтесь, напейтесь. Вон там ручей. Colorados не должны застать вас здесь. — Старик обвел испуганным взглядом маленькое ранчо, которое он приобрел пеной такого тяжкого труда. — Они тогда всех нас перебьют.
В это время в дверях показалась старуха.
— Идите сюда, Хуан Рид! — закричала она. — Где мой сын? Почему он не пришел? Убит? Скажите мне правду!
— Нет, я думаю, им всем удалось спастись, — ответил я.
— А вы? Вы что-нибудь ели? Успели вы позавтракать?
— Я ничего не ел и не пил со вчерашнего вечера. И всю дорогу от Ла-Кадены я прошел пешком.
— Бедный мальчик! Бедный мальчик! — причитала старуха, обнимая меня. — Садись, я тебе сейчас что-нибудь приготовлю.
Старик Терека кусал губы, мучимый опасениями. Наконец чувство гостеприимства одержало верх.
— Мой дом к вашим услугам, — пробормотал он. — Но только спешите! Спешите! Вас не должны застать здесь. А я пойду на холм и буду следить, не поднимается ли пыль!
Я выпил несколько литров воды, съел яичницу из четырех яиц и порядочное количество сыру. Старик вернулся и принялся беспокойно шагать по комнате.
— Я отправил всех детей в Хараль-Гранже, — сказал он. — Мы узнали сегодня утром… Все здешние жители бежали в горы. Ну, вы готовы?
— Оставайся у нас, — сказала старуха. — Мы тебя спрячем от colorados, пока не вернется Лонгинос.
— Ты с ума сошла! — закричал муж. — Ему нельзя здесь оставаться. Вы готовы? Идемте!
Хромая, я побрел за ним через спаленное солнцем поле кукурузы.
— Теперь идите по этой тропинке вон через те поля и чапарраль. Выйдете на дорогу, которая ведет в Пелайо. До свидания, счастливого пути!
Мы пожали друг другу руки, и он, шлепая сандалиями, заковылял обратно по холму.
Я пересек огромную долину, поросшую мескитом в рост человека. Два раза я видел всадников — возможно, это были просто pacificos, но я не стал рисковать. За первой долиной лежала другая, длиной миль в семь. По сторонам высились огромные голые горы, а впереди маячила цепь белых, красных и желтых холмов. Прошло примерно четыре часа, прежде чем я обогнул эти холмы и увидел деревья аламо и низкие глинобитные стены асиенды дель Пелайо. Мои окровавленные ноги совсем одеревенели, спина невыносимо болела, перед глазами все плыло.
Как только я подошел к асиенде, меня окружили пеоны, внимательно слушая мой рассказ.
— Que carrai-i-i! [Какой ужас! (мекс.)] — бормотали они. — Да разве возможно за один день дойти сюда из Ла-Кадены? Pobrecito! [Бедняга! (исп.)] Ну и устал же ты, иди скорее есть. Сегодня ты будешь спать в постели.
— Мой дом к вашим услугам, — сказал дон Фелипе, кузнец. — Но скажите, уверены ли вы, что colorados сюда не придут? Последний раз, когда они были здесь, — он указал рукой на обгоревшие стены Каса-Гранде, — они убили четырех pacificos за то, что те отказались присоединиться к ним. — Он взял меня под руку. — Идем, amigo, тебе надо подкрепиться.
— Эх, если бы прежде можно было где-нибудь выкупаться!
При этих словах все кругом заулыбались, а дон Фелине повел меня за угол асиенды вдоль небольшого ручья, над которым свисали тенистые ивы, а берега были покрыты удивительно яркой зеленью. Вода вырывалась из-под высокой стены, над которой свисали искривленные ветви великана аламо. Мы вошли в калитку, н тут меня оставили.
Внутри почва круто поднималась вверх так же, как и выкрашенная в бледно-розовую краску стена. Посредине этого огороженного пространства находился небольшой бассейн с кристально чистой водой. Дно устилал белый песок. В дальнем конце бассейна со дна бил фонтан. Над поверхностью воды поднимался легкий пар. Вода была горячей.
В воде по шею стоял какой-то человек. На макушке у него был выбрит кружок.
— Сеньор, — спросил он, — вы католик?
— Нет.
— Слава богу, — сказал он быстро. — Мы, католики, часто бываем нетерпимы. Вы мексиканец?
— Нет, сеньор.
— Это очень хорошо, — он печально улыбнулся. — Я священник, и я испанец. Мне дали понять, что я лишний в этой прекрасной стране. Бог милостив, сеньор. Но в Испании он более милостив, чем в Мексике.
Я потихоньку начал опускаться в прозрачную теплую глубину. Боль, усталость, уныние сразу как рукой сняло. Я чувствовал себя бесплотным духом. Лежа на спине, мы нежились в теплых объятиях этого чудесного бассейна, над нашими головами склонялись кривые сучья аламо, и мы говорили о философии. Раскаленное небо постепенно охлаждалось, закатные лучи солнца скользили все выше и выше по розовой стене.
Дон Фелипе настоял, чтобы я ночевал у него в доме, на его кровати. Кровать эта состояла из железного остова, поперек которого были уложены доски, покрытые старым рваным одеялом. Укрылся я своей одеждой. Дон Фелипе, его жена, взрослый сын и дочь и двое маленьких детей — все те, кто обычно спал на кровати, устроились на земляном полу. Кроме них на полу лежало еще двое больных — дряхлый старик, покрытый красной сыпью, у которого уже не было сил говорить, и мальчик с необыкновенно распухшими железами на шее. Время от времени в хижину входила какая-то столетняя ведьма и начинала лечить своих пациентов. Лечение ее было очень простое. Старика она лечила так: нагревала на свече обломок железного прута и проводила им по сыпи. Для мальчика она приготовляла тесто из кукурузной муки и сала и мазала ему локти, громко читая молитву. Это продолжалось с перерывами всю ночь. А в промежутки просыпались дети и плакали, пока мать не начинала их кормить… Дверь в хижине была плотно закрыта еще с вечера, а окоп в ней не было совсем.
Надо помнить, что, оказывая мне такое гостеприимство, дон Фелипе приносил тяжелую жертву, особенно потчуя меня ужином и завтраком, во время которых он отпирал жестяной сундучок, благоговейно доставая для меня драгоценные сахар и кофе. Он был, как и все пеоны, невероятно беден и безмерно гостеприимен. Уступая мне на ночь свою кровать, он также оказал мне величайшую честь. А когда я на следующее утро хотел заплатить ему, он не пожелал даже слышать об этом.
— Мой дом к вашим услугам, — повторил он. — Принимая гостя, принимаешь бога, как у нас говорится.
Наконец я попросил его купить мне табаку, и тогда он взял деньги. Я знал, что они попадут туда, куда надо, ибо нет мексиканца, который выполнил бы поручение такого рода. Они упоительно безответственны.
В шесть утра я выехал в Санто-Доминго в двуколке, которой правил старик пеон по имени Фройльян Мендарес. Мы не решились держаться главной дороги и тряслись по боковой тропинке, пролегавшей позади длинного ряда холмов. Мы ехали около часа, как вдруг мне в голову пришла неприятная мысль.
— Что, если compaeros бежали еще дальше, а в Санто-Доминго теперь colorados?
— Да, действительно, — пробормотал Фройльян и прикрикнул на мула.
— Ну а если в самом деле так, что нам тогда делать?
Фройльян на минуту задумался.
— А мы просто скажем, что мы родственники президента Уэрты, — сказал он совершенно серьезно.
Фройльян был босоногий пеон, возраст и тяжелый труд наложили неизгладимую печать на его лицо и руки, а я был одет в лохмотья гринго…
Так мы тряслись несколько часов. В одном месте из кустов выбежал вооруженный человек и крикнул, чтобы мы остановились. Его губы потрескались и запеклись от жажды. Espadas изрезали ему ноги до кости. Ему удалось спастись, и всю ночь он брел по горам. Мы отдали ему всю воду и продовольствие, которые у нас были, и он пошел по направлению к Пелайо.
День уже склонялся к вечеру, когда наша двуколка поднялась на гребень последнего бурого холма пустыни и перед нами открылась дремлющая в долине асиенда и рощица гигантских аламо, которые, словно пальмы в оазисе, окружали бьющий из земли ключ. Когда мы спускались вниз, мне казалось, что сердце мое выпрыгнет из груди. На большом дворе пеоны играли в мяч. От ключа к асиендо двигалась длинная вереница женщин с кувшинами на головах. От костра, разложенного среди деревьев, поднимался к небу голубоватый дымок.
Мы нагнали старика пеона, тащившего на спине вязанку хвороста.
— Нет, — сказал он, — здесь не было colorados. Мадеристы? Да, они прискакали вчера вечером — целые сотни их. Но сегодня на рассвете они вернулись обратно в Ла-Кадену ‘поднять землю’ (похоронить убитых).
У костра между деревьями вдруг раздались веселые восклицания:
— Мистер! Глядите, приехал мистер. Que tal, compaero? Как тебе удалось спастись?
Это были мои старые друзья, бродячие торговцы. Они кинулись ко мне, забросали меня вопросами, пожимали мне руки, крепко обнимали меня.
Ну и туго же мне пришлось. Carramba! [Черт возьми! (исп.)] Но все-таки я везучий. А знаю ли я, что Лонгинос Терека убит? Да, убит. Но прежде он успел положить на месте шестерых colorados. Мартинес тоже убит, и Никанор, и Редондо.
Мне стало невыносимо больно. Больно при мысли об их бессмысленной гибели в такой ничтожной схватке. Жизнерадостный милый Мартинес, Гино Терека, которого я так полюбил, Редондо, невеста которого в это самое время ехала в Чиуауа купить себе подвенечное платье, и весельчак Никанор.
Солдаты Редондо, заметив, что их обходят с фланга, бросили его и разбежались, а он галопом помчался в Ла-Кадену, но его настигли триста colorados и буквально изрешетили пулями. Лонгинос, Луис Мартинес и Никанор с пятью кавалеристами одни удерживали восточную часть асиенды, пока у них не кончились патроны и их не окружили непрерывно стреляющие враги. И они были убиты. Colorados увели подругу полковника.
— Но вот человек, который был в самой гуще боя, — сказал один из торговцев. — Он сражался до последнего патрона, а затем саблей проложил себе дорогу через неприятельские ряды.
Я оглянулся. Окруженный толпой завороженных пеонов и усиленно жестикулируя, чтобы точнее описать свой подвиг, стоял Аполлинарио! Увидев меня, он холодно кивнул мне — человеку, бежавшему с поля битвы, и продолжал свой рассказ.
До самого заката я и Фройльян играли с пеонами в мяч. Кругом царила мирная сонная тишина. Легкий ветерок покачивал ветки огромных деревьев, их могучие вершины золотились в лучах солнца, опускавшегося за холм позади Санто-Доминго. Это был странный закат. К вечеру небо затянулось светлой дымкой, сначала она порозовела, потом стала красной, и вдруг все небо стало темно-алым, словно кровь.
Пьяный гигант индеец футов семи ростом, пошатываясь, вышел на площадку рядом с полем для игры в мяч. В руках у него была скрипка. Он подсунул ее под подбородок и принялся пиликать по струнам, раскачиваясь в такт мелодии. Затем из толпы пеонов выскочил однорукий карлик и принялся плясать. Сразу образовался тесный круг, зрители громко хохотали, выражая свой восторг.
И как раз в эту минуту на фоне кровавого неба из-за гребня восточного холма показались измученные солдаты разбитого отряда. Одни ехали на лошадях, другие брели пешком — и раненые и здоровые, одинаково измученные и павшие духом, пошатываясь и хромая, приближались к Санто-Доминго.

Глава XII.
Элисабетта

Итак, на фоне алого неба разбитый, измученный отряд спускался с холма. Одни солдаты ехали верхом, иногда по двое на одной лошади, которая понуро опускала голову чуть ли не до самой земли. Другие шли пешком. Головы и руки большинства были обмотаны окровавленным тряпьем. Патронные ленты были пусты, винтовок не было совсем. Лица и руки их покрывали пот, грязь и копоть от порохового дыма. Но это были только передовые — другие еще брели по безводной двадцатимильной пустыне, отделяющей Санто-Доминго от Ла-Кадены, и хотя их осталось всего пятьдесят человек, включая женщин, а остальные уцелевшие рассеялись по бесплодным горам и оврагам пустыни — печальное шествие растянулось на много миль и прошло несколько часов, прежде чем подошли отставшие.
Впереди, опустив голову и скрестив на груди руки, ехал дон Петронило, поводья свободно болтались на шее его лошади, еле передвигавшей ноги. Позади него ехал Хуан Сантильянес, худой и бледный, сразу постаревший на несколько лет. Фернандо Сильвейра, весь в лохмотьях, плелся рядом, держась за его седло. Перебираясь через мелкий ручей, они подняли головы и заметили меня. Дон Петронило слабо махнул мне рукой, Фернандо воскликнул:
— Смотрите — мистер! Как тебе удалось бежать? А мы решили, что ты убит.
— Я бежал вперегонки с дикими козами, — ответил я.
Хуан рассмеялся:
— Душа в пятки ушла, а?
Лошади протянули морды к воде и принялись жадно нить. Хуан безжалостно вонзил шпоры в бока своему коню, перемахнул через ручей, и мы упали друг другу в объятья. Но дон Петронило спешился прямо в воде и безучастно, словно спал на ходу, побрел по мелководью в нашу сторону.
Он плакал. Лицо его ничего не выражало, но по щекам медленно катились крупные слезы.
— Colorados захватили его жену! — шепнул мне на ухо Хуан.
Мне стало невыносимо жаль беднягу.
— Это ужасно, полковник, — мягко сказал я, — чувствовать ответственность за всех храбрецов, которые пали в бою. Но ведь не ваша вина…
— Не в этом дело, — тихо сказал он, глядя сквозь слезы на тех, кто, шатаясь, брел по пустыне.
— У меня тоже были друзья, которые пали в этом бою, — продолжал я. — Но они пали смертью храбрых, сражаясь за родину.
— Я не об этом плачу, — сказал дон Петронило, ломая руки, — Вчера я потерял все, что было мне дорого. Они отняли у меня жену, и мой отряд, и все мои бумаги, и все мои деньги. Но сердце мое сжимается от горести, когда я вспоминаю новые серебряные шпоры с золотой насечкой, которые я только в прошлом году купил в Мапими!
Он отвернулся, охваченный безутешным горем.
Из хижин уже бежали пеоны, выкрикивая слова сочувствия и утешения. Они обнимали солдат, помогали раненым, робко хлопая их по спине и называя ‘храбрецами’. Отчаянно бедные сами, они предлагали им еду, постели, корм для лошадей и упрашивали остаться в Санто-Доминго до полного выздоровления.
Я уже договорился о ночлеге. Дон Педро, старший козий пастух, в порыве сердечного великодушия уступил мне свою комнату и постель, а сам с семьей перебрался в кухню. Он сделал это, надеясь на вознаграждение, так как считал, что у меня есть деньги. А теперь повсюду мужчины, женщины и дети выбирались из своих хижин, чтобы дать приют потерпевшим поражение, измученным солдатам.
Мы с Хуаном и Фернандо направились к четырем бродячим торговцам, разбившим лагерь под деревьями возле рудника, чтобы попросить у них табаку. За последнюю неделю они ничего не продали, жили впроголодь, и тем не менее они щедро оделили нас macuche. Мы растянулись на земле и, опираясь на локти, следили, как последние солдаты разбитого гарнизона спускаются с холма. Мы говорили о вчерашнем бое.
— Вы, верно, слыхали, что Гино Герека убит, — сказал Фернандо. — Я это видел сам. Он ведь в первый раз сел на своего серого коня, и тот был страшно напуган уздечкой и седлом. Но как только он попал в самую гущу боя, где беспрерывно трещали выстрелы и жужжали пули, он сразу успокоился. Вот это лошадь чистых кровей… наверное, его предки были все боевыми конями. Рядом с Гино было еще человек пять храбрецов, и у всех у них патроны уже кончались. Они все дрались, a colorados уже заходили с боков по двое в ряд. Гино стоял рядом со своим конем, как вдруг десятка два пуль поразили коня, и, вздохнув, он рухнул па землю. Тут остальные перестали стрелять, словно потеряв голову от страха. ‘Мы погибли! Бежим! Бежим, пока не поздно!’ — кричали они. Но Гино погрозил им дымящейся винтовкой. ‘Нет! — отозвался он. — Мы должны задержать их, чтобы companeros успели отступить’. Тут его совсем окружили, и снова я его увидел только сегодня утром, когда мы его похоронили… Там был просто ад кромешный. Дула винтовок так нагревались, что нельзя было коснуться их рукой, от порохового дыма казалось, что все кругом качается и пляшет…
Его перебил Хуан:
— Когда началось отступление, мы поскакали прямо к Пуэрто, но сразу увидели, что дело проиграно. Colorados смели горсточку наших солдат, как морские волны. Мартинес скакал как раз впереди меня. Но он по успел даже выстрелить… а ведь это был его первый бой… Я вспомнил, как вы и Мартинес любили друг друга. Разговаривали всю ночь напролет и не пускали друг друга спать.
Солнце скрылось. Высокие голые вершины деревьев потускнели и неподвижно застыли среди роившихся в темном небе звезд. Торговцы подбросили хворосту в огонь, до нас доносились их спокойные, довольные голоса. Из открытых дверей хижин падал дрожащий свет свечей. От ручья безмолвной вереницей шли девушки в черных платках, с кувшинами на голове. Женщины мололи кукурузу, и всюду слышался монотонный скрип жерновов. Лаяли собаки. Раздался стук копыт — это пришел на водопой табун. Перед домом дона Педро кучками расположились солдаты, они курили и заново переживали вчерашний бой. ‘Я схватил винтовку за дуло и двинул прикладом: в его ухмыляющуюся морду, как раз в ту минуту…’ — говорил кто-то, отчаянно жестикулируя. Пеоны, сидя вокруг, слушали затаив дыхание. А страшная процессия солдат разбитого гарнизона все еще двигалась по дороге, переходя вброд ручей…
Еще не совсем стемнело. Я направился к берегу ручья в надежде встретить среди проходивших тех из моих товарищей, о которых ничего не было известно. Здесь-то я и увидел Элисабетту.
В ней не было ничего примечательного. Я и обратил-то на нее внимание только потому, что она была женщина, а их с солдатами шло немного. Это была индианка лет двадцати пяти, небольшого роста, коренастая, с приятным смуглым лицом, двумя длинными косами, падавшими на спину, и большими блестящими зубами, открывавшимися в улыбке. Я так н не узнал, была ли она просто пеонка, работавшая на асиенде Ла-Кадены, или же vieja — женщина, следующая за солдатами в походе.
Сейчас она покорно тащилась позади лошади капитана Феликса Ромеро, как тащилась все тридцать миль. Он не разговаривал с ней, не оглядывался, — короче говоря, совсем не обращал на нее внимания. Когда он уставал держать винтовку, он оборачивался и говорил: ‘Возьми-ка!’ Позднее я узнал, что, когда наши вернулись в Ла-Кадену хоронить убитых, Ромеро случайно заметил Элисабетту, которая словно помешанная бесцельно бродила по асиенде, и, нуждаясь в женщине, приказал ей следовать за собой. Она беспрекословно подчинилась, по обычаю женщин своей страны.
Капитан Феликс дал своей лошади напиться. Элпсабетта тоже остановилась, стала на колени и погрузила лицо в воду,
— Иди, иди! — крикнул капитан. — Andale!
Она молча выпрямилась и побрела через ручей. На берегу капитан спешился, протянул руку за винтовкой, которую она несла, и, бросив на ходу: ‘Приготовь-ка ужин!’ — направился к хижинам, где сидели солдаты.
Элисабетта опустилась на колени и начала собирать сухие ветки для костра. Вскоре небольшая кучка хвороста уже пылала.
— Эй, chamaco! [мальчик! — мексик.] — окликнула она какого-то мальчугана, голос у нее, как у всех мексиканок, был резок п визглив. — Принеси мне воды и кукурузы. Мне нужно покормить моего мужа.
И, стоя на коленях в красном отблеске костра, она забросила назад свои длинные прямые черные косы. На ней была свободная блуза из полинявшей светло-синей грубой материи. На груди виднелись пятна запекшейся крови.
— Какой был бой, сеньорита, — сказал я, обращаясь к ней.
Ее зубы блеснули в улыбке, но лицо сохранило прежнее отсутствующее выражение. У индейцев лица как маски. И все же я видел по ней, что она страшно устала и истерически возбуждена. Однако ответила она мне довольно спокойно.
— Да, — сказала она. — А вы, видно, тот гринго, который пробежал много миль, a colorados стреляли ему вслед?
Она рассмеялась, но сразу же поперхнулась и перестала смеяться, словно ей было больно.
Подошел мальчик, тащивший глиняный кувшин с водой и охапку кукурузных початков, которые он высыпал под ноги Элисабетте. Размотав шаль, она достала тяжелое каменное корытце, которое всегда носят с собой мексиканки, и начала машинально вылущивать в него зерна кукурузы.
— Не помню, чтобы я видел вас в Ла-Кадене, — сказал я. — Вы долго там были?
— Дольше, чем надо бы, — ответила она просто, не поднимая головы. И затем добавила: — Да, эта война для женщин не шутка!
Из темноты вдруг вынырнул дон Феликс с папиросой в зубах.
— Мой ужин! — проворчал он. — Pronto? [Готов? (исп.)]
— Luego, luego! [Скоро, скоро! (исп.)] — ответила она, и он ушел. — Послушайте, сеньор, кто бы вы ни были, — быстро заговорила Элисабетта, глядя на меня. — Мой возлюбленный погиб вчера в бою. Теперь этот человек будет моим мужем, но, клянусь богом и всеми святыми, эту ночь я не могу спать с ним. Позвольте, я пойду с вами!
В ее голосе не было ни тени кокетства. Эта темная, по-детски наивная женщина оказалась в положении, которое она не в силах была выдержать, и инстинктивно избрала выход. Я даже думаю, что она сама не понимала, почему мысль о новом муже была ей так отвратительна, когда ее возлюбленный только сегодня был засыпан землей. Я был ей чужим, так же, как и она мне. Вот все, что имело для нее значение.
Я согласился, и мы вместе ушли от костра, бросив кукурузу капитана в корытце. И в темноте сразу же столкнулись с капитаном.
— Мой ужин? — сказал он раздраженно. Но вдруг его тон изменился. — Куда ты идешь?
— Я иду к этому сеньору, — испуганно ответила Элисабетта. — Я заночую у него…
— Ты… — начал было дон Феликс, задыхаясь. — Ты моя женщина! Ojga, сеньор, это моя женщина!
— Да, — сказал я, — это ваша женщина. Мне она совершенно не нужна, но она страшно устала, ей нездоровится, и я предложил ей свою постель на эту ночь.
— Это очень нехорошо, сеньор! — воскликнул капитан напряженным голосом, — Вы гость нашего эскадрона и друг нашего полковника, но это моя женщина, и я хочу, чтобы она…
— Нет! — вскрикнула Элисабетта. — До следующего раза, сеньор!
Она схватила меня за руку и потянула дальше.
Уже второй день мы жили в кошмаре сражения и смерти. По-моему, все мы были возбуждены и ошеломлены. Во всяком случае, так было со мной.
К этому времени вокруг нас уже собрались пеоны и солдаты, и, уходя, мы слышали, как капитан жалуется толпе на свою обиду.
— Я обращусь к полковнику! — повторил он. — Я расскажу ему все!
Он быстро обогнал нас и направился к хижине полковника, что-то бормоча на ходу.
— Ojga, сеньор полковник! — кричал он. — Этот гринго увел мою женщину. Это величайшее оскорбление!
— Ну что ж, — невозмутимо сказал полковник, — если они оба так хотят, я думаю, мы ничего тут не можем поделать, а?
Новость распространилась с быстротой молнии. Целая толпа мальчишек бежала за нами, выкрикивая разные веселые непристойности, которые они привыкли выкрикивать на сельских свадьбах. Мы прошли мимо солдат и раненых, которые, улыбаясь, тоже отпустили несколько свадебных шуток. В их словах не было ни грубости, ни насмешки, — только безыскусственность и веселость. Они были искренне рады за нас.
Подойдя к хижине дона Педро, мы заметили, что она ярко освещена. Сам хозяин, его жена и дочь были заняты уборкой комнаты, тщательно выметая земляной пол и поливая его водой. Они постлали свежее белье на кровать и зажгли светильник перед столом, служившим алтарем, на котором стояло изображение богоматери. Над дверью висела гирлянда бумажных цветов, которые украшали эту дверь в сочельник, — время было зимнее, и настоящих цветов взять было неоткуда.
Дон Педро сиял улыбками. Ему было все равно, кто мы и каковы наши отношения. Но мы были мужчиной и женщиной, а это уже — брак.
—Желаю вам счастливой ночи, — тихо сказал он, закрывая за собой дверь.
Экономная Элисабетта немедля потушила все свечи, кроме одной. Почти тотчас мы услышали, как снаружи музыканты начали настраивать свои инструменты. Кто-то нанял местный оркестр, чтобы он устроил нам серенаду. И оркестр долго играл у нас под дверью. А в соседнем доме сдвигали к стенам столы и стулья, и, засыпая, я слышал, что там начались танцы, — не пропадать же музыке.
Элисабетта без малейшего смущения легла рядом со мной на кровать. Ее рука нащупала мою. Плотно прижавшись ко мне, словно ища успокоения в человеческом тепле, она пробормотала: ‘Спокойной ночи’, —и мгновенно заснула. Немного погодя заснул и я спокойным, сладким сном…
Когда я проснулся, Элисабетты уже не было. Я открыл дверь п выглянул наружу. Утро было ослепительно-синее с золотом. По небу неслись пушистые облака с пурпуровыми каемками, а пустыня переливалась всеми красками. Под пепельно-серыми безлиственными деревьями пламя костра торговцев стлалось по ветру. Женщины в черном с красными глиняными кувшинами на головах гуськом тянулись к речке, а ветер играл их шалями. Кричали петухи, блеяли козы, нетерпеливо ожидая доения, сотня лошадей стучала копытами по пыльной дороге, направляясь к водопою.
Элисабетта сидела на корточках перед небольшим костром за углом хижины и пекла tortillas капитану на завтрак. Она улыбнулась, когда я подошел к ней, и вежливо спросила, как мне спалось. Она, по-видимому, была теперь вполне довольна — работая, она что-то напевала про себя.
Вскоре к нам подошел угрюмый капитан и сурово кивнул мне.
— Наконец-то, — проворчал он, беря tortillas, которые она подала ему. — Как ты долго возишься с завтраком! Carramba! И почему здесь нет кофе?
Он отошел, хрустя лепешкой.
— Собирайся! — бросил он ей через плечо. — Через час уезжаем на север.
— Вы поедете? — спросил я с любопытством. Она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами.
— Ну а как же? Seguro! [Конечно! — исп.] Разве он мне не муж?
Она восхищенно посмотрела на удаляющегося капитана. Мысль о нем уже не была ей отвратительна.
— Он мой муж, — сказал она. — Он очень красивый и очень храбрый. Да вы знаете, что вчера во время боя…
Элисабетта уже забыла о своем возлюбленном.

Часть вторая.
Франсиско Вилья

Глава I.
Вилья получает медаль

Во время пребывания Вильи в городе Чиуауа, за две недели до наступления на Торреон, артиллерийский корпус его армии решил преподнести ему золотую медаль за героизм на поле сражения.
В приемном зале губернаторского дворца в Чиуауа, предназначенном для всяческих церемоний, украшенном огромными люстрами, тяжелыми малиновыми портьерами и кричащими американскими обоями, стоит губернаторский трон. Это — позолоченное кресло, с ручками наподобие львиных лап, стоящее на возвышении под малиновым бархатным балдахином, увенчанным деревянной позолоченной шапкой, которая чем-то напоминает корону.
Артиллерийские офицеры в щегольских голубых мундирах, отделанных черным бархатом, с блестящими новенькими шпагами на боку и оплетенными золотым галуном шляпами под мышкой плотными рядами выстроились в одном конце зала. От дверей этого зала вокруг галереи, вниз по парадной лестнице, во всю длину грандиозного внутреннего двора до внушительных ворот и за ворота протянулась двойная шеренга солдат, державших винтовки на караул. Четыре полковых оркестра, сведенные в один, клином вдавались в толпу. Жители столицы собрались тысячами на Пласа-де-Армас перед дворцом.
— Ya viene! Вот он идет! Да здравствует Вилья! Да здравствует Мадеро! Вилья — друг бедняков!
Рев возник где-то в задних рядах толпы, прокатился, как лесной пожар, нарастая мощным крещендо, и казалось, это он взметывает в воздух тысячи шляп. Оркестр во дворе заиграл национальный гимн Мексики, и на улице показался Вилья. Он шел пешком.
Одет он был в старый простой мундир цвета хаки, у которого не хватало нескольких пуговиц. Он давно не брился, шляпы на нем не было, и нечесаные волосы стояли копной. Он шел косолапой походкой, сутулясь, засунув руки в карманы брюк. Очутившись в узком проходе между двумя шеренгами застывших солдат, он, казалось, немного смутился и, широко ухмыляясь, то и дело кивал какому-нибудь compadre, стоявшему в рядах. У лестницы его встретили губернатор Чао и секретарь штата Террасас в парадных формах. Оркестр совсем обезумел, а когда Вилья вошел в приемный зал, то по сигналу, данному с балкона дворца, огромная толпа на Пласа-де-Армас обнажила головы, а блестящее собрание офицеров в зале вытянулось в струнку.
Это было нечто наполеоновское!
Вилья минуту колебался, покручивая ус, и вид у него был очень растерянный, затем направился к трону, покачал его за подлокотник, чтобы проверить, прочно ли он стоит, и сел. Губернатор занял место по правую его руку, секретарь штата — по левую.
Сеньор Бауче Алькальде выступил вперед, поднял правую руку, как Цицерон, изобличающий Катилину, и произнес небольшую речь, восхваляя храбрость, проявленную Вильей в шести сражениях, которые он описал подробно и красочно. Его сменил начальник артиллерии, который сказал:
— Армия вас обожает. Мы пойдем за вами, куда бы вы нас ни повели. Вы можете стать в Мексике, чем пожелаете.
Затем один за другим выступили три офицера, говорившие высокопарными длинными фразами, как это в обычае у мексиканских ораторов. Они называли Вилью ‘другом бедняков’, ‘непобедимым генералом’, ‘вдохновителем храбрости и патриотизма’, ‘надеждой Индейской республики’. Все это время Вилья сидел сгорбившись на троне, рот его был полуоткрыт, маленькие хитрые глазки внимательно оглядывали зал. Раза два он зевнул, но по большей части он, казалось, размышлял, к чему и зачем все это, и испытывал от этого огромное удовольствие, словно маленький мальчик в церкви. Он, конечно, знал, что так принято, и, быть может, сознавая себя виновником всех этих церемоний, испытывал некоторое тщеславие. Тем не менее они нагоняли на него скуку.
Наконец торжественной походкой к трону подошел полковник Сервин, держа в руках картонную коробку с медалью. Губернатор Чао слегка толкнул Вилью локтем, и тот встал. Раздались громкие рукоплескания офицеров, толпа на улице разразилась радостными криками, оркестр заиграл торжественный марш.
Вилья протянул вперед обе руки, словно ребенок, тянущийся за новой игрушкой. Казалось, он хотел как можно скорее открыть коробку и посмотреть, что в ней. Выжидательная тишина воцарилась в зале, передавшись даже толпе на площади. Вилья посмотрел на медаль, почесал затылок и, нарушив благоговейную тишину, сказал громко:
— Уж больно она мала, чтобы ею наградить за весь тот героизм, о котором вы столько тут наговорили!
И мыльный пузырь империи лопнул от громовых раскатов хохота.
Все ожидали, что Вилья произнесет полагающуюся в таких случаях благодарственную речь. Но когда он окинул взглядом всех этих блестящих образованных людей, которые говорили, что готовы умереть за Вилью, за пеона, и говорили это искренне, и увидел в дверях оборванных солдат, которые давно уже вышли из рядов и забили коридоры, не сводя глаз со своего любимого compaero, он еще яснее понял, что песет в себе мексиканская революция.
Сморщившись, как всегда, когда он напряженно думал, он наклонился над столом, стоявшим перед ним, и сказал настолько тихим голосом, что его с трудом можно было расслышать:
— У меня нет слов. Одно могу сказать: мое сердце навсегда ваше.
Затем, толкнув в бок губернатора Чао, он сел и сплюнул. А Чао произнес требуемую обычаем речь.

Глава II.
Карьера бандита

Вилья в течение двадцати двух лет считался преступником, объявленным вне закона. Когда он был еще шестнадцатилетним юношей и развозил молоко по улицам Чи-уауа, он убил правительственного чиновника, и ему пришлось бежать в горы. Говорят, что этот чиновник изнасиловал его сестру, но, вернее, Вилья убил его за невыносимую надменность и жестокость. Однако по одной этой причине он недолго находился бы вне закона, так как в Мексике человеческая жизнь ценится дешево. Однако, скрываясь в горах, он совершил уже непростительное преступление — угнал скот богатого асиендадо. И поэтому мексиканское правительство назначило награду за его голову, и так продолжалось до революции Мадеро.
Вилья происходил из семьи неграмотных пеонов. Он никогда не ходил в школу. Он не имел ни малейшего представления о всей сложности современной цивилизации, и когда вновь столкнулся с ней уже взрослым человеком, обладающим необыкновенным природным умом, то принес в двадцатый век наивное простодушие дикаря.
Невозможно узнать точно о действиях Вильи как бандита. Комплекты местных газет за прошлые годы и правительственные отчеты содержат много материала о совершенных им преступлениях, но они не могут служить достоверным источником, так как слава Вильи как бандита была столь велика, что всякое ограбление поезда, всякий разбой на большой дороге и всякое убийство в Северной Мексике приписывались ему. Его имя стало легендарным. Существует множество народных песен и баллад, восхваляющих его подвиги. По ночам их поют в горах пастухи у своих костров, повторяя строфы, сложенные еще их отцами, или тут же сочиняя новые. Например, они поют о том, как Вилья, разгневанный бедственным положением пеонов на асиенде Лос-Аламос, собрал своих сторонников и напал на Каса-Гранде, разграбил его и поделил добычу между бедняками. Он угнал несколько тысяч голов скота с ранчо Террасас и переправил их через границу. Он делал внезапные налеты на рудники и увозил весь добытый металл. Когда ему была нужна кукуруза, он захватывал амбары какого-нибудь богача. В глухих деревнях, удаленных от главных проезжих дорог и железнодорожных путей, он открыто набирал людей в свой отряд и объединял всех объявленных вне закона беглецов, скрывавшихся в горах. В его шайке состояли многие из нынешних повстанцев-солдат, а также и некоторые генералы-конституционалисты, как, например, Урбина. Область его деятельности ограничивалась по большей части южным Чиуауа и северным Дуранго, но она простиралась через всю республику от штата Коагуила до Синалоа…
Его бесшабашная и романтическая храбрость служит темой бесчисленных баллад. Поют, например, о том, как один из его бандитов, Реса, был захвачен руралес [деревенская полиция] и подкуплен, чтобы он выдал Вилью. Вилья услыхал об этом и сообщил в Чиуауа, что он явится туда для расправы над Реса. Среди бела дня он въехал в город верхом, съел на площади мороженое — в балладе особенно подчеркивается эта деталь — и стал разъезжать по улицам, встретил Ресу, гулявшего со своей возлюбленной среди праздничных толп на улице Пасео Боливар, застрелил его и скрылся.
Во время голода Вилья кормил целые районы, а также брал под свою опеку многие деревни, согнанные с насиженного места возмутительным земельным законом Порфирио Диаса. Повсюду Вилья был известен как ‘друг бедняков’. Это был мексиканский Робин Гуд.
За все эти годы Вилья научился никому не доверять. Нередко в своих тайных поездках по стране с каким-нибудь верным товарищем он разбивал лагерь где-нибудь в пустынном, уединенном месте и отсылал своего проводника, а затем, оставив горящий костер, ехал всю ночь, чтобы скрыться от своего верного товарища. Так Вилья учился искусству войны, и теперь, когда его армия разбивает лагерь на ночь, он бросает поводья своего коня ординарцу, набрасывает на плечи серапе и один уходит в горы. Он как будто никогда не спит. В любое время ночи он вдруг появляется где-нибудь в линии расположения аванпостов, чтобы проверить часовых, а утром возвращается с совершенно противоположной стороны. Ни одна душа, даже самый доверенный офицер его штаба, ничего не знает о его планах, пока он не решает, что пора действовать.
Когда в 1910 году на сцену выступил Мадеро, Вилья все еще находился вне закона. Быть может, как утверждают его враги, он увидел возможность загладить свои грехи, а может быть, что кажется более вероятным, он просто был увлечен революцией пеонов, революцией бедноты. Как бы то ни было, но примерно через три месяца после начала вооруженного восстания Вилья внезапно появился в Эль-Пасо и предоставил себя, свою банду, свое знание страны и все свое состояние в полное распоряжение Мадеро. Огромные богатства, которые он, по всеобщему мнению, должен был нажить за двадцать лет грабежа, на деле свелись к тремстам шестидесяти трем серебряным песо, изрядно потертым. Вилья получил чин капитана в мадерястской армии и в этом чине отправился вместе с Мадеро в город Мехико, где был произведен в почетные генералы обновленных руралес. Он был прикомандирован к армии Уэрты, когда она была послана на север для подавления восстания генерала Ороско. Вилья командовал гарнизоном в Паррале и нанес поражение Ороско, на стороне которого было значительное численное преимущество, в единственном за всю войну решительном сражении.
Уэрта назначил Вилью командующим авангардом, свалив на него и на ветеранов армии Мадеро всю тяжелую и опасную работу, в то время как федеральные полки отсиживались в тылу под защитой своей артиллерии. В Хименесе Уэрта внезапно приказал арестовать Вилью, предал его военно-полевому суду, обвинив его в неподчинении приказу, который, как он утверждал, был передан Вилье в Парраль по телеграфу. Вилья отрицал это, заявляя, что он никакого распоряжения не получал. Процесс продолжался пятнадцать минут, и будущий самый грозный противник Уэрты был приговорен к расстрелу.
Альфонсо Мадеро, находившийся в штабе Уэрты, приостановил исполнение смертной казни, но президент Мадеро, будучи вынужден поддержать авторитет своего главнокомандующего, приказал посадить Вилью в главную тюрьму столицы. За все это время Вилья ни разу не поколебался в своей верности Мадеро — вещь неслыханная в истории Мексики. Он давно уже страстно стремился к образованию и теперь не стал тратить время на напрасные сожаления или политические интриги. Он с необыкновенным энтузиазмом начал учиться грамоте. У него не было ни малейшей подготовки. Он говорил лишь на грубом диалекте бедноты, известном под названием pelade Он не имел ни малейшего представления об элементарной грамматике, не говоря уже о философии языкознания, но он начал именно с этого, потому что он всегда стремился узнать причины, лежащие в основе явлений. Через девять месяцев он уже очень неплохо писал и умел читать газеты. Очень интересно наблюдать или, вернее, слушать, как он читает: он бормочет слова вслух, как ребенок. Наконец правительство Мадеро устроило ему побег из тюрьмы, для того ли, чтобы спасти престиж Уэрты, так как друзья Вильи настоятельно требовали пересмотра дела, или потому, что Мадеро убедился в невиновности Вильи, хотя и не осмеливался открыто освободить его.
С этого времени до начала последней революции Вилъя жил в Техасе, в Эль-Пасо, и именно оттуда в апреле 1913 года он отправился завоевывать Мексику всего с четырьмя товарищами, тремя вьючными лошадьми, двумя фунтами сахара и кофе и фунтом соли.
Об этом рассказывают следующий анекдот. Ни у Вильи, ни у его товарищей не было денег на покупку лошадей. В течение недели он посылал двух своих приятелей в местную конюшню брать каждый день лошадей напрокат. Они исправно платили после каждой поездки, и, когда однажды они попросили дать им восемь лошадей, служащий конюшни, не задумываясь, выполнил их просьбу.
Шесть месяцев спустя, когда Вилья во главе четырехтысячной армии с триумфом вступил в Хуарес, первым его общественным актом было послать хозяину конюшни сумму, равную двойной стоимости взятых у него лошадей.
Он набирал солдат в горах вблизи Сан-Андреса, и его популярность была столь велика, что в течение одного месяца у него набралась армия в три тысячи человек, через два месяца он очистил весь штат Чиуауа от федеральных гарнизонов, загнав их в город Чиуауа, через шесть месяцев он взял Торреон, а через семь с половиной месяцев — Хуарес, федеральная армия Меркадо бежала из Чиуауа, и почти вся Северная Мексика была освобождена.

Глава III.
Пеон-политик

Вилья объявил себя военным губернатором штата Чиуауа и взялся за необыкновенный эксперимент — необыкновенный потому, что он ничего не смыслил в этом деле, — за создание на пустом месте правительства для трехсот тысяч человек.
Часто приходится слышать, что Вилье это удалось потому, что его окружали образованные советники. На самом же деле он действовал почти один. Окружавшие его советники были заняты главным образом тем, что давали ответы на его пытливые вопросы и выполняли то, что он им приказывал. Я часто рано утром отправлялся в губернаторский дворец и ожидал Вилью в приемной. Примерно в восемь часов являлись секретарь штата Сильвестре Террасас, казначей штата Себастиан Варгас и Мануэль Чао, в то время временный гражданский губернатор, с кипами составленных ими отчетов, планов и декретов. Сам Вилья выходил около половины девятого, усаживался в кресло, и они начинали читать принесенные документы. Каждую минуту он прерывал их замечаниями, поправками или дополнениями. Иногда он, помахивая пальцем, говорил: ‘No sirve’ [не подойдет (ucn.)]. Когда они кончали, он начинал быстро, без запинки развивать программу штата Чиуауа в вопросах законодательства, финансов, судопроизводства и даже образования. Когда он сталкивался с какой-нибудь трудностью, он спрашивал: ‘Как это делается?’ — и, выслушав подробное объяснение, неизменно добавлял: ‘Почему?’ Большинство актов и методов правительственной системы казались ему запутанными и совершенно ненужными. Например, советники предлагали ему в целях финансирования революции выпустить тридцати — сорокапроцентный заем. Вилья сказал: ‘Я понимаю, что штат должен платить известные проценты тем, кто одолжил ему деньги, но я не могу понять, почему мы должны выплачивать им сумму в три-четыре раза больше занятой?’ Он также не мог понять, почему богатым людям отводились большие участки земли, а бедные не пользовались такой привилегией. Вся сложная структура цивилизации была для него непонятна. Только философ мог бы что-нибудь объяснить Вилье, но его советники были всего лишь практическими людьми.
Вот, например, финансы. Вилья задумался над ними при следующих обстоятельствах. Он заметил, что деньги почти исчезли из обращения. Крестьяне перестали подвозить в города мясо и овощи, потому что у горожан не на что было их покупать. Дело в том, что те, у кого было серебро или государственные банкноты, прятали их, закапывая в землю. Чиуауа никогда не был промышленным центром, да и все находившиеся там немногие фабрики во время революции закрылись, таким образом, обменивать продукты сельского хозяйства было не на что, подвоз сразу прекратился, и городское население буквально начало голодать. Я что-то смутно припоминаю о весьма сложных проектах, направленных к устранению финансового кризиса, которые предлагали советники. Сам же Вилья сказал просто: ‘Если дело только в деньгах, то их просто нужно напечатать’. И вот в подвале губернаторского дворца установили печатный станок и напечатали два миллиона песо на прочной бумаге, с подписями правительственных чиновников и фамилией Вильи, набранной посредине крупными буквами. Фальшивые деньги, которые впоследствии наводнили Эль-Пасо, отличались от оригинала тем, что подписи официальных лиц на них делались от руки, а не при помощи штампа.
Выпуск этих бумажных денег абсолютно ничем не был гарантирован, кроме подписи Франсиско Вильи. Эти деньги были выпущены исключительно для того, чтобы оживить внутреннюю торговлю штата и чтобы бедняки имели возможность покупать себе продукты. И тем не менее они были немедленно скуплены банками Эль-Пасо по цене восемнадцати и девятнадцати центов за доллар только потому, что на них стояло имя Вильи.
Он, конечно, не знал об обычных каналах, по которым деньги пускаются в обращение. Он прежде всего начал платить ими жалованье своим солдатам. Во время рождественских праздников он созвал всю бедноту в Чиуауа и распорядился выдать каждому человеку по пятнадцати долларов. Затем он издал приказ, согласно которому выпущенные им деньги должны были приниматься по всему штату по номиналу. В следующую же субботу рыночная площадь Чиуауа кишела крестьянами-продавцами и горожанами-покупателями. Вилья издал второй приказ, устанавливавший цену на мясо, — семь центов за фунт, на молоко — пять центов за кварту и на хлеб — четыре цента за буханку. Голод в Чиуауа прекратился. Однако крупные торговцы, со времени вступления Вильи в Чиуауа впервые рискнувшие открыть свои лавки, выставляли две различные цены на свои товары: одну — при уплате государственным серебром и банкнотами, другую — при уплате ‘деньгами Вильи’. Тогда Вилья издал новый приказ, который под угрозой двухмесячного тюремного заключения запрещал делать различие между теми и другими деньгами.
Но серебро и банкноты все еще оставались закопанными в земле, а Вилье они были необходимы для закупки оружия и продовольствия для своей армии. Поэтому он просто издал постановление, согласно которому государственные серебряные и бумажные деньги после десятого февраля объявлялись фальшивыми, а до тех пор они подлежали обязательному обмену на новые деньги в казначействе штата по номиналу. Однако это не отдало в его руки капиталы богачей. Большинство финансистов заявили, что это пустые угрозы, и не обращали внимания на постановление Вильи. Но вот утром десятого февраля по всему городу был расклеен приказ, коим объявлялось, что отныне серебряные и бумажные деньги государственного выпуска считаются фальшивыми и больше не подлежат обращению среди населения или обмену на новые деньги. Виновным в несоблюдении приказа угрожало двухмесячное тюремное заключение. Это заставило взвыть не только городских капиталистов, но и предусмотрительных скряг в отдаленных деревнях.
Недели через две после опубликования этого приказа я присутствовал на обеде у Вильи в доме, который он конфисковал у Мануэля Гомероса и сделал своей официальной резиденцией. Как раз во время обеда прибыла делегация одной из тараумарских деревень — три пеона в сандалиях, — чтобы заявить протест против декрета, объявлявшего государственные деньги фальшивыми.
— Ведь мы, mi General, — сказал глава делегации, — только теперь услышали об этом приказе. Мы все время пользовались старым серебром и бумажками у себя в деревне. Мы еще не видали ваших денег и не знали, что…
— А много у вас денег? — прервал Вилья.
— Да, mi General.
— Три, а то четыре или пять тысяч песо, а?
— Больше, mi General, больше.
— Сеньоры! — свирепо нахмурился Вилья. — Образцы моих денег были в вашей деревне через двадцать четыре часа после выпуска. Но вы решили, что мое правительство долго не продержится. Вы вырыли ямки у себя под очагами и попрятали деньги. Вам было известно о моем первом приказе через сутки после того, как он был расклеен на улицах Чиуауа, но вы не пожелали обратить на него внимания. О втором приказе вы также узнали немедленно. Но вы думали, что, в случае надобности, обменять деньги никогда не поздно. А потом вы испугались, и вот вы трое, самые богатые в своей деревне, сели на своих мулов и приехали ко мне. Сеньоры, ваши деньги фальшивые. Вы теперь бедняки.
— Valgame, Dios! — вскричал старейший из делегатов, обливаясь потом. — Мы ведь теперь разорены, mi General! Клянусь вам, мы не знали… Мы давно обменяли бы… В нашей деревне люди начинают голодать…
Главнокомандующий на минуту задумался.
— Ну вот что, — сказал он, — не ради вас, а ради бедняков в вашей деревне, которые не могут купить себе хлеба, я попробую что-нибудь сделать. В следующую среду в полдень привозите в казначейство все свои деньги, до последнего гроша, и тогда посмотрим.
Об этом услышали и обливавшиеся потом финансисты, которые, держа шапки в руках, ждали в приемной, и в следующую среду в полдень нельзя было пробиться к дверям казначейства.
Величайшей страстью Вильи было просвещение. Он верил, что все вопросы современной цивилизации можно разрешить, отдав землю народу и открыв для него школы. Нередко мне приходилось слышать, как он говорил: ‘Сегодня я проходил по такой-то и такой-то улице и видел там много детей. Давайте откроем там школу’.
В Чиуауа насчитывается сорок тысяч жителей. В разное время Вилья открыл в этом городе больше пятидесяти школ. Он мечтал о том, чтобы послать своего сына учиться в Соединенные Штаты, но, когда начался учебный год, он должен был отказаться от своих планов, так как у него не хватило средств внести плату за обучение.
Как только Вилья взял власть в свои руки в Чиуауа, он тотчас же послал своих солдат работать: обслуживать электрическую станцию, конку, телефонную станцию, водопровод и мельницу Террасаса, Он также посылал своих солдат в качестве управляющих на крупные асиенды, которые конфисковал. Он поставил солдат на бойни, где они резали скот, принадлежавший имениям Террасаса, мясо продавали населению, а доход от продажи поступал в казну. Тысячу солдат он расставил по улицам в качестве гражданской милиции. Под страхом смерти запрещалось воровство и продажа спиртных напитков солдатам. Он даже пытался завести пивоварню, но среди его солдат не нашлось опытного пивовара.
— В дни мира, — сказал Вилья, — солдаты должны работать. Когда солдату нечего делать, он думает о войне.
С врагами революции Вилья расправлялся так же просто и так же эффективно. Через два часа после занятия им губернаторского дворца иностранные консулы явились к нему в полном составе просить у него защиты для тех двухсот солдат федеральной армии, которые, по ходатайству иностранцев, были оставлены в городе в качестве полицейских. Прежде чем дать ответ, Вилья спросил резко:
— А кто здесь испанский консул?
— Испанцев представляю я, — ответил Скобел, английский вице-консул.
— Так вот что! — рявкнул Вилья. — Передайте всем испанцам, чтобы они немедленно собирали свои пожитки и убирались вон. Всякий испанец, который будет пойман в пределах штата по прошествии пяти суток, считая с сего дня, будет поставлен к ближайшей стенке и расстрелян.
Консулы ахнули от ужаса. Скобел начал было яростно протестовать, но Вилья сразу же перебил его.
— Это не сейчас пришло мне в голову, — сказал он. — Я думаю об этом с тысяча девятьсот десятого года. Испанцам нет места в Мексике.
Летчер, американский консул, сказал:
— Генерал, я не стану входить в ваши мотивы, но полагаю, что вы делаете крупную политическую ошибку, изгоняя испанцев. Вашингтонское правительство серьезно подумает, признавать ли правительство, прибегающее к таким варварским мерам.
— Сеньор консул, — отвечал Вилья, — мы, мексиканцы, достаточно натерпелись от испанцев в течение трех столетий. Они остались такими же, как во времена конкистадоров. Они разрушили Индейскую империю и поработили ее народ. Мы не просили их смешивать свою кровь с пашей. Два раза мы изгоняли их из Мексики и два раза разрешали им возвращаться, предоставляя им те же права, что и мексиканцам. Но они пользовались этими правами для того, чтобы отнимать у нас нашу землю, порабощать наш народ и поднимать оружие против нашей свободы. Они поддерживали Порфирио Диаса. Они оказывали пагубное влияние на нашу политику. Это испанцы устроили заговор, который сделал Уэрту президентом. Когда был убит Мадеро, испанцы во всех штатах нашей республики встретили это известие как праздник. Они навязали нам величайшее суеверие в мире — католическую религию. За одно это их следует истреблять беспощадно. Я считаю, что мы поступаем с ними еще очень мягко.
Скобел горячо настаивал на том, что за пять дней он не успеет оповестить всех испанцев в штате, и тогда Вилья продлил этот срок до десяти дней.
Богатых мексиканцев, угнетавших народ и противившихся революции, он немедленно изгнал из штата и конфисковал все их имущество. Одним росчерком пера семнадцать миллионов акров земли и многочисленные промышленные предприятия семейства Террасас стали собственностью конституционного правительства, равно как и огромные земельные богатства Крилей вместе с великолепными дворцами, служившими им городскими резиденциями. Не забыв, однако, что бежавшие за границу члены семьи Террасаса финансировали переворот Ороско, Вилья оставил заложником дона Луиса Террасаса, поместив его в собственном его доме в Чиуауа. Особенно ненавистные политические враги были немедленно расстреляны в тюрьме. У революции есть своя ‘черная книга’, в которой перечислены все имена, преступления и имущество тех, кто угнетал и грабил народ. Немцев, которые занимались особенно активной политической деятельностью, а также англичан и американцев Вилья пока не осмеливается трогать. Их страницы в ‘черной книге’ будут рассмотрены тогда, когда в столице Мексики будет образовано конституционное правительство, и тогда же он сведет счеты мексиканского народа с католической церковью.
Вилья знал, что резерв банка Минеро, составлявший пятьсот тысяч долларов золотом, был спрятан где-то в Чиуауа. Дон Луис Террасас состоял директором этого банка. Когда Террасас отказался указать место, где были спрятаны деньги, Вилья с отрядом солдат как-то ночью вывел его из дома, посадил на мула, увез в пустыню и повесил на дереве. В самый последний момент веревку обрезали, и тогда Террасас повел Вилью к старой кузнице на сталелитейном заводе Террасаса, где и был найден золотой запас банка Минеро. Террасас, так и не оправившись от потрясения, отправился в свою тюрьму, а Вилья сообщил его отцу в Эль-Пасо, что освободит его сына за выкуп в пятьсот тысяч долларов.

Глава IV.
Вилья в частной жизни

У Вильи две жены. Одна — простая, терпеливая женщина, переносившая с ним все превратности его многолетнего изгнания из общества. Она живет в Эль-Пасо. Другая — стройная красавица, гибкая как кошка. Она хозяйка его дома в Чиуауа. Вилья не делает секрета из своей семейной жизни, хотя в последнее время культурные мексиканцы, все больше и больше группирующиеся вокруг него и не любящие нарушения приличий, стараются всячески затушевать этот факт. Пеоны же часто, если не сказать как правило, имеют не одну подругу, а несколько.
Мне часто приходилось слышать о том, что Вилья насилует женщин. Я спросил его, правда ли это. Он покрутил ус и минуту смотрел на меня непроницаемым взглядом, потом сказал:
— Я никогда не беру на себя труда опровергать такие россказни. Про меня говорят также, что я бандит. Ну, вам известна моя жизнь. Но скажите мне, встречали ли вы когда-нибудь мужа, отца или брата женщины, которую я изнасиловал? — Помолчав немного, он добавил: — Или хотя бы какого-нибудь свидетеля?
В высшей степени интересно наблюдать, как он воспринимает новые идеи. Не забывайте, что Вилья совершенно не разбирается во всей сложности современной цивилизации.
— Социализм, — сказал он мне как-то, когда я хотел узнать его мнение об этом предмете, — социализм… а что это такое? Вещь? Это слово попадалось мне в книгах, а я читаю мало.
Однажды я спросил его, будут ли женщины в новой республике иметь право голоса. Он в это время валялся на кровати, расстегнув мундир.
— Да нет, пожалуй, — сказал он и вдруг удивленно приподнялся. — То есть что значит ‘иметь право голоса’? Вы спрашиваете, будут ли они выбирать правительство и проводить законы?
Я ответил, что подразумевал именно это и что в Соединенных Штатах женщины уже пользуются таким правом.
— Ну что ж, — сказал он, почесывая в затылке, — если ваши женщины у вас выбирают, то почему бы и нашим у нас не выбирать?
Эта возможность, по-видимому, очень его позабавила, и он долго продолжал ее обдумывать, глядя то на меня, то куда-то в сторону.
— Может, и будет, как вы говорите, — сказал он наконец, — но я как-то не думал об этом раньше. По-моему, женщины созданы для того, чтобы о них заботиться и любить их. А настоящего ума у них нет. Они не могут рассудить, что хорошо и что плохо. Они слишком мягкосердечны и жалостливы. Женщина, например, не смогла бы отдать приказ расстрелять предателя.
— Ну, я в этом не совсем уверен, mi General, — сказал я. — Женщины при случае могут проявить большую твердость и жестокость, чем мужчины.
Он посмотрел на меня, дергая усы. Потом взглянул в ту сторону, где его жена накрывала на стол к обеду.
— Oiga, — сказал он, — поди-ка сюда. Слушай. Вчера я поймал трех предателей, которые перебирались через реку, чтобы взорвать железнодорожный путь. Как я должен поступить с ними? Нужно их расстрелять или нет?
Смутившись, она схватила его руку и поцеловала.
— Я в этом ничего не понимаю, — сказала она, — тебе лучше знать.
— Нет, — продолжал Вилья, — я предоставляю решать тебе. Эти люди хотели прервать сообщение между Чиуауа и Хуаресом. Они предатели — федералисты. Как быть с ними? Расстрелять их или нет?
— Ну что ж, расстреляй, — сказала миссис Вилья…
Он весело рассмеялся.
— А ведь в том, что вы говорите, есть правда, — заметил он, обращаясь ко мне, и много дней после этого расспрашивал горничных и кухарку, кого они хотели бы иметь президентом Мексики.
Он не пропускает ни одного боя быков, и каждый день в четыре часа его можно видеть на площадке для боя петухов, куда он выпускает своих собственных бойцов и следит за ними с увлечением маленького мальчика. По вечерам он играет в фаро в каком-нибудь игорном зале. Иногда около полудня он посылает нарочного за матадором Луисом Леоном и лично звонит на городскую бойню, спрашивая, нет ли у них свирепого быка. Такой бык почти всегда находится, и мы все быстро садимся на коней и галопом мчимся по улицам к бойням. Двадцать ковбоев отгоняют быка от стада, связывают его, бросают на землю и спиливают острые рога. Затем Вилья, Луис Леон и все желающие берут красные плащи и вступают в круг. Луис Леон движется с профессиональной осторожностью, а Вилья, упрямый и неуклюжий, как бык, ходит медленно, зато его торс и руки неимоверно подвижны. Вилья идет прямо на разъяренное животное и, сложив плащ, дерзко хлопает его по морде, и начинается получасовая забава, лучше которой мне редко приходилось видеть. Иногда бык упирается лбом в спину Вильи, бешено толкает его перед собой по арене, тогда Вилья изворачивается, хватает быка за голову и, весь обливаясь потом, борется с ним, пока человек шесть compaeros не хватают быка за хвост и не оттаскивают его назад, хотя он ревет и роет копытами землю.
Вилья не пьет и не курит, зато он может переплясать самого пылкого novio [жениха (исп.)] в Мексике. Когда армия Вильи наступала на Торреон, то по дороге он остановился в Камарго, где был шафером на свадьбе одного из своих старых compadres. Говорят, он проплясал там почти без перерыва всю ночь с понедельника на вторник, весь день и вечер во вторник и в среду утром прибыл на фронт с налитыми кровью глазами и крайне усталым видом.

Глава V.
Похороны Авраама Гонсалеса

Вилья ненавидит всякие пышные и ненужные церемонии, и поэтому любое его публичное выступление производит сильное впечатление. Он обладает необыкновенной способностью выражать чувства народных масс. В феврале, в день первой годовщины убийства федералистами губернатора Авраама Гонсалеса в каньоне Бачимба, Вилья отдал приказ устроить погребальную церемонию в городе Чиуауа. Два поезда с армейскими офицерами, консулами и представителями иностранной колонии должны были отбыть из Чиуауа рано утром, чтобы привезти тело убитого губернатора, покоившееся под грубым деревянным крестом в пустыне. Вилья отдал распоряжение майору Фиерро, своему директору железных дорог, приготовить поезда, но Фиерро напился и совершенно забыл о приказе, так что, когда на следующее утро на станцию прибыл Вилья со своим блестящим штабом, единственным поездом там оказался обыкновенный пассажирский поезд, через несколько минут отходивший в Хуарес. Вилья на ходу вскочил на паровоз и заставил машиниста подать состав обратно. Затем он сам прошел по вагонам, приказал пассажирам выйти, а поезд направил в Бачимбу. Как только поезд отошел, Вилья вызвал к себе Фиерро, сместил его с должности директора железных дорог и на его место назначил Кальсадо, которому приказал немедленно отправиться в Чиуауа и ко времени его возвращения узнать все, что полагается знать о железных дорогах.
В Бачимбе Вилья безмолвно стоял перед могилой, слезы текли у него по щекам. Гонсалес был его близким другом. Десять тысяч человек, несмотря на духоту и пыль, ожидали на вокзале Чиуауа траурный поезд и, когда он прибыл, со слезами на глазах провожали покойника по узким улицам. Вилья шел впереди воинских частей, рядом с катафалком. Ему был подай автомобиль, но он сердито отказался сесть в него и упрямо брел по пыли, потупив глаза в землю.
Вечером в ‘Театре Героев’, до отказа набитом впечатлительными пеонами и их женами, состоялась velada. Кольцо лож блестело парадными мундирами офицеров, а выше все пять балконов были забиты оборванной беднотой. Velada — самобытный мексиканский обычай. Сперва произносится речь, кто-нибудь играет на рояле, потом новая речь, за которой следует патриотическая песня, исполняемая пискливым хором робеющих школьниц-индианок, затем опять речь и соло из ‘Трубадура’ в исполнении жены какого-нибудь чиновника, потом еще речь, и так не менее пяти часов. Всякий раз, когда хоронят: какое-нибудь видное лицо, во время национальных праздников в честь годовщины вступления на пост президента или еще по какому-нибудь подобному же поводу обязательно устраивается velada. Это наиболее принятый и торжественный способ отмечать важные события.
Вилья сидел в левой литерной ложе и руководил всей процедурой, позванивая колокольчиком. Сцена была великолепна в своем безобразии: черные траурные полотнища, огромные букеты искусственных цветов, отвратительные раскрашенные фотографии Мадеро, Пиньо Суареса и самого убитого губернатора, а также красные, белые и зеленые электрические лампы. И где-то внизу подо всем этим стоял маленький черный ящик, в котором покоились останки Авраама Гонсалеса.
Velada, неторопливая и утомительная, шла своим чередом около двух часов. Местные ораторы, смущаемые обращенными на них тысячами глаз, декламировали приличные случаю пышные кастильские фразы, маленькие девочки, переминаясь с ноги на ногу, убили ‘Прощание’ Тости. Вилья сидел, устремив взгляд на черный гроб, не шевелясь и не произнося ни слова. Когда было нужно, он машинально звонил в колокольчик, но в конце концов он ее выдержал. Когда какой-то тучный мексиканец огромного роста исполнял на рояле ‘Ларго’ Генделя, Вилья вдруг вскочил, перекинул ногу через барьер ложи, спрыгнул на сцену, опустился на колени и поднял гроб. Генделевский ‘Ларго’ смущенно смолк. Театр онемел, парализованный удивлением. Нежно, словно мать ребенка, обнимая черный гроб, не глядя ни на кого, Вилья направился по ступенькам в проход театра. Все зрители, как по уговору, встали и, когда Вилья вышел на площадь, безмолвно доследовали за ним. Стуча волочившейся по земле саблей, он прошел между шеренгами ожидавших снаружи солдат л направился к губернаторскому дворцу, где и поставил гроб на приготовленный для него усыпанный цветами стол в приемном зале. Было постановлено, что четыре генерала по очереди будут нести у гроба почетный караул, каждый по два часа. Свечи бросали слабый свет на стол, освещая лишь небольшой круг, весь остальной зал тонул во мраке. Двери были забиты безмолвной толпой, слышно было лишь дыхание множества людей. Вилья отстегнул саблю и швырнул в угол, она с лязгом упала на пол. Затем он взял со стола свою винтовку и первым встал в почетный караул.

Глава VI.
Вилья и Карранса

Для тех, кто не знает Вилью, покажется невероятным, что этот замечательный человек, в течение трех лет из провинциального бандита ставший первым лицом в Мексике, не испытывает ни малейшего желания стать президентом. Но это находится в полном соответствии с простотой его характера. Когда его спросили об этом, он ответил с присущей ему прямолинейностью, не вдаваясь в рассуждения, может или не может он быть президентом.
— Я солдат, а не государственный деятель, — сказал он. — Я недостаточно образован, чтобы быть президентом. Я научился читать и писать только два года назад. Разве я сумею, никогда нигде не учившись, разговаривать с иностранными послами и образованными господами в парламенте? Плохо придется Мексике, если во главе ее правительства станет необразованный человек. Я никогда не займу поста, для которого не гожусь. Даже если бы мой jefe (Карранса), все приказы которого я всегда в точности выполнял и буду выполнять, приказал мне стать президентом или губернатором, я и то отказался бы.
От имени моей газеты мне пришлось задать ему этот вопрос раз пять или шесть. Наконец он вышел из себя:
— Я вам без конца повторял, что никогда не буду президентом. Может быть, газеты хотят поссорить меня с моим jefe? Запомните, я в последний раз отвечаю на этот вопрос. Следующего корреспондента, который меня об этом спросит, я прикажу отшлепать и выслать из пределов Мексики.
В течение нескольких дней после этого он шутливо ругал chatito (курносого), который приставал к нему с вопросом, хочет или не хочет он быть президентом. Такал мысль ему казалась потешной. Каждый раз, когда я приходил к нему после этого, он неизменно спрашивал меня в конце беседы:
— А разве сегодня вы не спросите меня, хочу или по хочу я быть президентом?
Вилья всегда называет Каррансу ‘мой jefe’ и безоговорочно повинуется малейшему приказу ‘первого вождя революции’. Его преданность Каррансе граничит с упрямством. Он видит в Каррансе воплощение всех идеалов революции, хотя многие его советники пытались втолковать ему, что Карранса — по преимуществу аристократ и сторонник реформ, а народ борется не за простые реформы.
В политической программе Каррансы, сформулированной в Гваделупском плане, тщательно обойден вопрос разделения земли, если не считать неопределенного подтверждения выдвинутого Мадеро плана Сан-Луис-Потоси, и вполне очевидно, что Карранса не намерен отстаивать передачу земли народу, пока не будет назначен временным президентом, да и тогда он начнет действовать с большой осторожностью. А пока он предоставил земельный вопрос на усмотрение Вильи, равно как и другие частности проведения революции на севере. Но Вилья, сам пеон, как и все пеоны, безотчетно чувствовал, что главная причина революции — земля, и он начал действовать с характер-рой для него прямотой и поспешностью. Тотчас же после образования правительства в штате Чиуауа и назначения Чао временным губернатором он издал прокламацию, объявлявшую, что все население штата мужского пола получает из конфискованных поместий по шестьдесят два акра земли на душу и что эта земля ни под каким видом не подлежит отчуждению в течение десяти лет. В штате Дуваню Вилья разрешил земельный вопрос точно таким же образом, и нет сомнения, что он будет держаться этой политики и в других штатах по мере очищения их от федеральных гарнизонов.

Глава VII.
Правила войны

Вилье пришлось также выработать свои собственные методы ведения войны, ибо он никогда не имел возможности познакомиться с общепринятой военной стратегией. В этом отношении он, несомненно, величайший полководец, которого когда-либо видела Мексика. Его военная тактика удивительно напоминает тактику Наполеона. Тайна, быстрота передвижения, приноравливание своих планов к характеру страны и солдат, близость к рядовым и умение убедить противника в непобедимости своей армии и в том, что его жизнь заколдована, — вот что характеризует Вилью-полководца. Он совершенно незнаком с общепринятыми европейскими понятиями стратегии и дисциплины. Одна из слабых сторон мексиканской федеральной армии заключается в том, что ее офицеры до мозга костей пропитаны европейской военной теорией. Мексиканский солдат по своему духовному складу все еще воин конца восемнадцатого века. Он прежде всего свободный, своевольный партизан. Бюрократические формальности просто-напросто парализуют военную машину. Когда армия Вильи идет в бой, ей не мешают такие вещи, как отдавание чести и строгое чинопочитание, тригонометрические вычисления траекторий снарядов, теория о процентном отношении попаданий на тысячу выстрелов, распределение функций кавалерии, пехоты и артиллерии и строжайшее подчинение ничего не объясняющему командованию. Армия Вильи напоминает оборванную республиканскую армию французов, которую Наполеон повел в Италию. Сам Вилья, конечно, тоже мало разбирается во всей этой военной премудрости. Но он прекрасно понимает, что солдат-партизан нельзя слепо гнать в бой стройными рядами, что солдаты, сражающиеся каждый по-своему и по своей собственной воле, проявляют гораздо больше храбрости, чем засевшие в траншеях стрелки, которых офицеры бьют ножнами, чтобы они вовремя давали залпы. А когда бой особенно горяч, когда оборванная толпа разъяренных смуглых солдат с гранатами и винтовками в руках мчится под градом пуль по улицам только что взятого города, тогда Вилья с ними и дерется, как рядовой боец.
До того дня, когда на сцену выступил Вилья, мексиканские армии всегда возили за собой сотни солдатских жен и детей. Вилья первый ввел форсированные марши кавалерии, оставившей жен и детей в тылу. До него мексиканская армия никогда не покидала своей базы, она всегда держалась вблизи железной дороги и поездов с продовольствием. Но Вилья привел неприятеля в панику тем, что оставил поезда далеко позади и все свои силы бросил в бой, как он сделал это при Гомес-Паласио. Он первый в Мексике придумал ночную атаку — наиболее деморализующий неприятеля род боя.
В прошлом сентябре, после падения Торреона, когда Вилья, отступив перед Ороско, отвел свою армию из города Мехико и в течение пяти дней безуспешно атаковал Чиуауа, федеральный генерал был потрясен, проснувшись однажды утром и узнав, что Вилья под покровом ночи обошел город, захватил товарный поезд в Террасасе и со всей своей армией обрушился на плохо защищенный Хуарес. разве так делают? Вилья обнаружил, что у него не хватит паровозов и вагонов, чтобы перебросить всех своих солдат, хотя он и захватил воинский поезд федералистов, посланный на юг генералом Кастро, командующим федеральной армией в Хуаресе. И вот он посылает этому генералу за подписью полковника, начальника захваченного поезда, телеграмму следующего содержания: ‘Паровоз вышел из строя в Монтесуме. Пришлите другой паровоз и пять вагонов’. Ничего не подозревавший Кастро немедленно послал новый поезд. Тогда Вилья телеграфировал ему: ‘Провода в Чиуауа перерезаны. Крупные силы повстанцев наступают с юга. Что мне делать?’ Кастро ответил: ‘Немедленно возвращайтесь назад’. И Вилья повиновался, досылая ободряющие депеши с каждой станции по пути. Командир федеральных войск спохватился всего лишь за час до прибытия Вильи и немедленно бежал из города, даже не поставив в известность об этом гарнизон, в результате чего, если не считать небольшой резни, Вилья взял Хуарес почти без единого выстрела. И так как граница была совсем близко, то ему удалось везти контрабандным путем достаточно оружия и боеприпасов, чтобы снабдить ими свои почти безоружные части, и неделю спустя он выступил в поход и разгромил преследовавшие его силы федералистов, устроив им горячую баню в Тьерра-Бланке.
Генерал Хью Скотт, начальник американского гарнизона в форте Блисс, прислал Вилье небольшую брошюру, содержащую ‘Правила войны’, принятые на Гаагской конференции. Вилья часами просиживал над этой брошюрой. Она страшно его интересовала и потешала.
— Что такое эта Гаагская конференция? — спрашивал он меня. — Присутствовал ли на ней представитель Мексики? Был ли там представитель конституционалистов? Я не понимаю, как это можно вести войну, руководясь правилами. Ведь это не игра. И какая вообще разница между войной цивилизованных стран и всякой другой войной? Если мы с вами подеремся в кабаке, так не станем же мы сперва заглядывать в какую-то книжечку и изучать правила. Здесь говорится, что нельзя пользоваться свинцовыми пулями, но я не могу понять — почему? Это хорошие пули.
Долго еще Вилья задавал своим офицерам вопросы вроде следующего:
— Если наступающая армия захватывает неприятельский город, то как нужно поступать с женщинами и детьми?
Насколько я мог наблюдать, ‘Правила войны’ не оказали никакого влияния на манеру Вильи вести войну. Захваченных в плен colorados он неизменно расстреливал, потому что, говорил он, они пеоны, такие же, как и солдаты революции, а если пеон добровольно выступил против дела свободы, значит, он скверный человек.
Федеральных офицеров он также расстреливал, потому что, объяснял он, они — образованные люди, а следовательно, должны понимать, какой стороны держаться. Но федеральных рядовых солдат он отпускал на все четыре стороны, потому что в большинстве случаев их мобилизовали насильно и они считали, что сражаются за отечество. Нельзя привести ни одного случая, когда он убил бы человека ради развлечения. И всякого, кто делал это, он немедленно расстреливал, за исключением Фиерро.
Фиерро, убивший Бентона, был известен в армии под кличкой Мясник. Это было огромное красивое животное, лучший наездник и самый неустрашимый и жестокий вояка во всей армии. Охваченный свирепой жаждой крови, Фиерро иногда расстреливал из револьвера по сто пленных подряд, останавливаясь лишь за тем, чтобы перезарядить револьвер. Он убивал ради удовольствия убивать. За две недели моего пребывания в Чиуауа Фиерро хладнокровно расстрелял пятнадцать мирных жителей. И все-таки между ним и Вильей существовала какая-то странная дружба. Вилья любил его, как сына, и все прощал ему.
Но несмотря на то что Вилья никогда не слыхал о ‘Правилах войны’, его армия — первая и единственная в Мексике, имеющая мало-мальски сносный полевой госпиталь. Этот госпиталь состоит из сорока товарных вагонов, выкрашенных внутри белой масляной краской. Он снабжен операционными столами и всеми новейшими хирургическими инструментами и обслуживается семьюдесятью докторами и медицинскими сестрами. Каждый день во время сражения пригородные поезда с тяжелоранеными направлялись с фронта к тыловым госпиталям в Паррале, Хименесе и Чиуауа. Раненым федералистам уделялось не меньше внимания, чем своим. Впереди интендантского поезда шел другой с двумя тысячами мешков муки, кукурузой, сахаром, кофе и папиросами. Все это распределялось среди голодающего населения прилегающих к Дуранго и Торреону местностей.
Простые солдаты обожают Вилью за храбрость и грубоватый юмор. Не раз мне приходилось видеть, как он, лежа на койке в своем красном вагончике, обменивался дружескими шутками с двумя десятками оборванных солдат, расположившихся на полу, на стульях и столах. Когда войска грузились или выгружались, Вилья всегда лично присутствовал при этом: в старом грязном мундире, без воротничка, он толкал и пинал ногой мулов и лошадей, выгружая их из вагона или втаскивая в вагон. Когда его вдруг одолевала жажда, он хватал фляжку какого-нибудь солдата и осушал ее, несмотря на гневный протест владельца, а потом говорил ему, чтобы он отправился на реку и сказал, что Панчо Вилья велел ему набрать там воды.

Глава VIII.
Мечта Панчо Вильи

Быть может, небезынтересно будет познакомиться со страстной мечтой этого невежественного вояки, который ‘недостаточно образован, чтобы быть президентом Мексики’. Он однажды изложил ее мне в следующих словах:
— Когда Мексика станет новой республикой, армия будет распущена. Всякая тирания держится на армии. Ни один диктатор не может существовать без армии. Мы дадим солдатам работу. По всей республике мы учредим военные колонии из ветеранов революции. Государство даст им землю и, кроме того, создаст много крупных промышленных предприятий, чтобы им было где работать. Три дня в неделю они будут работать, и работать изо всех сил, потому что честный труд важнее всякой войны и только труд делает человека хорошим гражданином. Остальные три дня они будут сами учиться военному искусству, а также учить народ владеть оружием. И тогда, если наша родина окажется под угрозой вторжения неприятеля, нам достаточно будет позвонить из столицы по телефону во все концы страны, и весь народ, как один человек, бросив поля и фабрики, организованно, с оружием в руках выступит на защиту своих очагов и детей. Я мечтаю о том, чтобы дожить свою жизнь в одной из таких военных колоний, среди моих compaeros, которых я люблю и которые претерпели вместе со мной столько лишений и страданий. И будет совсем хорошо, если будущее правительство откроет в нашей колонии кожевенный завод, где мы могли бы изготовлять хорошие седла и уздечки, потому что я знаком с этим делом, а остальное время мне хотелось бы работать на своей маленькой ферме — разводить скот. Хорошо помогать Мексике стать счастливой страной.

Часть третья.
Хименес и дальше на Запад

Глава I.
Гостиница доньи Луисы

Я выехал из Чиуауа с воинским поездом, направлявшимся на юг, где вблизи Эскалона армия готовилась перейти в наступление. Позади пяти товарных вагонов, набитых лошадьми, с солдатами на крышах, был прицеплен пассажирский вагон, в котором разрешили ехать мне с сотней шумных pacificos обоего пола. Вагон этот навевал самые мрачные мысли: окна были выбиты, зеркала, лампы и плюш сорваны, стенки во многих местах походили на решето. Время отхода поезда не было установлено, и никто не знал, когда мы прибудем на место. Железную дорогу только что восстановили. В тех местах, где раньше были мосты, мы ныряли в овраги и потом взбирались на противоположный берег — паровоз пыхтел и хрипел, а только что проложенные рельсы дрожали и прогибались. По обе стороны пути на всем протяжении лежали изогнутые, изломанные рельсы, сорванные в прошлом году при помощи цепи и паровоза методичным Ороско. Разнесся слух, что бандиты Кастильо собираются взорвать наш поезд…
Все места и проходы были забиты пеонами в огромных соломенных сомбреро, закутанными в выцветшие и ставшие красивыми серапе, индейцами в синих рабочих блузах и сандалиях из сыромятной кожи, женщинами в черных шалях и орущими младенцами. Пассажиры пели, ели, плевали, болтали.
Иногда по вагону проходил, пошатываясь, пьяный оборванец в форменной фуражке, на которой потемневшими золотыми буквами было написано: ‘Проводник’. Он то и дело обнимал своих знакомых и строго требовал билеты и пропуска у незнакомых. Я завязал с ним знакомство при помощи небольшого подарка, заключавшегося в нескольких денежных знаках американского образца. Он сказал:
— Сеньор! Теперь вы можете путешествовать бесплатно по всей республике. Хуан Альгомеро к вашим услугам.
В дальнем конце вагона сидел офицер в новеньком мундире, с саблей на боку. Он заявлял, что направляется на фронт, чтобы сложить там голову за отечество. Весь его багаж состоял из четырех деревянных клеток с жаворонками. Невдалеке от него сидели двое мужчин с полотняными мешками в руках, внутри которых что-то шевелилось и клохтало. Как только поезд тронулся, мешки были развязаны, и из них выскочили два здоровенных петуха, которые начали расхаживать по полу, подбирая крошки и окурки. Владельцы принялись выкрикивать: ‘Сеньоры! Бой петухов, бой петухов! Ставьте пять песо на этого прекрасного, храброго петуха! Пять песо, сеньоры!’ Мужчины сразу оставили свои места и начали проталкиваться поближе к петухам. Все согласны были заплатить требуемые деньги. Через десять минут владельцы петухов, встав на колени, уже выпускали птиц друг на друга. И в то время как поезд шел вперед, покачиваясь из стороны в сторону, летя в пропасти и тяжело поднимаясь на крутые склоны, в проходе нашего вагона катался клубок перьев и блестящих стальных шпор.
Когда бой закончился, на середину вышел одноногий юноша п сыграл ‘Свистуна Руфуса’ на жестяной дудочке. У кого-то оказалась кожаная бутылка tequila, к которой мы все приложились по очереди. В одном конце вагона закричали: ‘Vamonos a bailar! Давайте танцевать!’ И через мгновенье пять пар — конечно, все мужчины — уже отплясывали тустеп. Слепому старику крестьянину помогли встать на сиденье, и он дрожащим голосом пропел длиннейшую балладу о подвигах великого генерала Макловио Эррера. Все, притихнув, внимательно слушали п бросали медяки в сомбреро старика. Изредка до нас доносилось пение солдат, ехавших впереди на крышах вагонов, и звуки выстрелов, когда солдаты открывали стрельбу по койоту, пробиравшемуся в кустах мескита. Тогда в нашем вагоне все тоже бросались к окнам, выхватывали револьверы и принимались рьяно палить по зверю.
Весь день мы медленно подвигались к югу, лучи вечернего солнца обжигали нам лица. Почти каждый час мы останавливались на какой-нибудь станции, разрушенной до основания снарядами той или другой армии за три года революции, тут наш поезд осаждали бесчисленные продавцы папирос, фисташек, молока, camotes и tamales, завернутых в листья кукурузы. Старухи, судача меж собой, выходили из вагона, раскладывали костры и кипятили кофе. Присев на корточки у костров, они курили папиросы, свернутые из листьев кукурузы, и рассказывали друг другу бесконечные любовные истории.
Был уже поздний вечер, когда мы наконец прибыли в Хименес. Я протолкался сквозь густую толпу горожан, высыпавших встречать поезд, прошел мимо факелов, пылавших над лотками со сладостями, и направился по улице, где гуляли под руку пьяные солдаты и накрашенные женщины, к гостинице доньи Луисы. Гостиница оказалась запертой. Я постучал в дверь. Открылось небольшое окошечко, и из него высунулась седая голова древней старухи. Посмотрев на меня сквозь очки в стальной оправе, старуха проворчала: ‘Ну, тебя, кажется, можно впустить!’ Загремели железные засовы, и дверь открылась. Предо мной предстала сама донья Луиса с огромной связкой ключей на кожаном поясе. Она тащила за ухо здоровенного китайца, осыпая его отборной испанской бранью.
— Chango! — кричала она. — Как ты смеешь говорить гостю, что у нас нет больше горячих лепешек? А почему ты не зажарил больше? Собирай свои грязные тряпки и уходи вон отсюда, скотина!
Еще раз сильно дернув свою жертву за ухо, она отпустила его.
— Черт бы побрал этих проклятых язычников! — заявила она по-английски. — Грязные нищие! Чтобы мне дерзил какой-то паршивый китаец, который живет целый день на горсти риса!
Указав на дверь, она с виноватой улыбкой сказала:
— Сегодня тут шляется столько пьяных генералов, что мне пришлось запереть дверь. Я не хочу, чтобы ко мне заходила всякая… мексиканская сволочь!
Донья Луиса — маленькая толстая старуха. Она американка, и ей лет восемьдесят с лишним. Она живет в Мексике уже сорок пять лет. Лет тридцать назад, когда умер ее муж, она открыла гостиницу при станции. Война или мир — для нее все равно. Над дверью у нее развевается американский флаг, и в своем доме она никому не позволяет хозяйничать. Когда Паскуаль Ороско взял Хименес, его пьяные солдаты совсем терроризировали жителей. Сам Ороско — непобедимый, свирепый Ороско, для которого убить человека пустяк, в компании двух офицеров и нескольких женщин подошел к дверям гостиницы в стельку пьяный. Донья Луиса — одна — заслонила дверь и, потрясая кулаком перед лицом Ороско, закричала:
— Паскуаль Ороско! Забирай свою беспутную компанию и убирайся отсюда! Я пускаю в свою гостиницу только приличных людей!
И Ороско ушел…

Глава II.
Duelo a la fregada [*]

[*] — Лихая дуэль (исп.).
Я бродил по длинной, невероятно запущенной улице, которая ведет в город. Проехала конка, запряженная одним мулом и набитая подвыпившими солдатами. Мимо проносились открытые коляски, в которых сидели офицеры с женщинами на коленях. Под пыльными голыми деревьями аламо в каждом окне торчала сеньорита, внизу, закутавшись в плед, стоял ее caballero. Фонарей не было. Ночь была сухая, холодная и полная неуловимой экзотики: во мраке бренчали гитары, слышался смех, обрывки песен и тихий шепот, с дальних улиц доносились крики. Изредка из тьмы появлялись группы пехотинцев или отряды всадников в высоких сомбреро и серапе, наброшенных на плечи, и тут же снова растворялись в ней, — всего вероятнее, происходила смена караулов.
Когда я проходил по тихому кварталу вблизи арены, где не было домов, я заметил автомобиль, мчавшийся из города. Навстречу ему скакал всадник, и когда он подъехал ко мне, фары машины осветили меня и всадника, молодого офицера в широкополой шляпе. Заскрипели тормоза, автомобиль остановился, и сидевший в нем закричал:
— Alto ahi! [Стой! (исп.)]
— Кто говорит? — спросил всадник, поднимая своего коня на дыбы.
— Я, Гусман! — И из автомобиля выскочил человек, оказавшийся на свету толстяком мексиканцем со шпагой на боку.
— Como le va, mi capitan? [Как поживаете, капитан? (исп.)]
Офицер мгновенно соскочил с лошади. Они обнялись, хлопая друг друга по спине обеими руками.
— Прекрасно! А вы? Куда едете?
— К Марии.
Капитан расхохотался.
— Не советую, — сказал он. — Я сам собираюсь поехать к Марии, и если застану вас там, то застрелю на месте.
— Но я все-таки поеду. Я стреляю не хуже вас, сеньор.
— Но согласитесь, — сказал капитан кротко, — что нам обоим там делать нечего!
— Несомненно!
— Oiga! — крикнул капитан своему шоферу. — Поверни машину так, чтобы свет падал ровно вдоль тротуара… А теперь мы разойдемся на тридцать шагов и станем спиной друг к другу, пока ты не сосчитаешь до трех. Потом кто из нас первый прострелит другому шляпу, тот и будет победителем…
Оба вынули огромные револьверы и начали быстро вращать барабаны.
— Listo! Готов! — закричал всадник.
— Быстрей, быстрей! — сказал капитан. — Мешать любви всегда опасно.
Спина к спине, они начали расходиться.
— Раз! — крикнул шофер.
— Два!
При дрожащем, неверном свете фар толстяк вдруг круто повернулся на каблуках, рука его мелькнула в воздухе, и в густой ночной тишине прогрохотал выстрел, широкополая соломенная шляпа всадника, который еще не повернулся, смешно запрыгала в десяти шагах от него. Всадник повернулся как ужаленный, но капитан уже садился в автомобиль.
— Bueno! [Хорошо! (исп.)] — весело закричал он. — Я победил. До завтра, amigo!
Автомобиль рванул и скрылся в темноте. Всадник медленно направился к тому месту, где лежала его шляпа, поднял ее и начал осматривать. С минуту он стоял, о чем-то раздумывая, затем неторопливо подошел к своему коню, спокойно сел в седло и уехал. Я уже шел своей дорогой…
На площади полковой оркестр играл ‘Эль Пагаре’ — песню, которой начался переворот Ороско. Это была пародия, в которой рассказывается о том, как Мадеро, сделавшись президентом, тотчас потребовал выплаты своей семье военных издержек в сумме семисот пятидесяти тысяч долларов. Песня эта пронеслась по всей республике, как лесной пожар, и потребовалось вмешательство полиции и военных властей, чтобы запретить ее. ‘Эль Пагаре’ даже до сих пор в большинстве революционных кругов считается запретной, и я слыхал, что за нее расстреливали, но в Хименесе в то время господствовала полная свобода. Кроме того, мексиканцы, не в пример французам, совершенно равнодушно относятся ко всяческим символам. Смертельно ненавидящие друг друга противники пользуются одним и тем же флагом, почти в каждом городе на площади до сих пор стоят статуи Порфирио Диаса, даже в кругу офицеров на фронте мне часто приходилось пить из стакана с изображением бывшего диктатора, а революционные солдаты сплошь и рядом носят мундиры федералистов.
Но ‘Эль Пагаре’ — удивительно четкая, бойкая мелодия, и при свете сотен электрических лампочек, висевших на проволоке, по площади ритмично двигались два огромных круга. В наружном, группами по четыре, шагали мужчины, по большей части солдаты. Во внутреннем, в противоположную сторону, двигались девушки, взявшись под руку. Гуляющие осыпали друг друга конфетти. При этом не разговаривали, не останавливались, но стоило девушке приглянуться мужчине, он совал ей в руку любовную записочку, и если он нравился ей, она отвечала ему улыбкой. Так завязывалось знакомство. А потом девушка как-нибудь сообщит caballero свой адрес, за этим последуют длинные разговоры в темноте у ее окна, а потом они станут любовниками. Передача записочек — очень щекотливое дело. Каждый мужчина вооружен и ревниво охраняет свою девушку. Передать записочку чужой возлюбленной значит рисковать жизнью… Толпа весело двигалась в такт пьянящей музыке.
За площадью чернели руины магазина Маркоса Рассека, который эти солдаты разграбили всего две недели назад, а по другую сторону среди огромных деревьев и фонтанов возвышался древний розовый собор, где над входом сверкала ярко освещенная вывеска из железа и стекла: ‘Санто-Кристо де Бургос’.
Здесь, у края площади, я заметил пятерых американцев, сбившихся в кучку на скамье. Они были оборваны до невероятности — все, кроме одного, худощавого юноши в крагах и мундире федерального офицера, на голове у него была мексиканская шляпа без тульи. Из дыр в башмаках вылезали пальцы, лишь у двоих на ногах было что-то похожее на носки, все были небриты. Один из них, совсем еще мальчик, носил руку на перевязи из рваного одеяла. Они с радостью подвинулись, давая мне место на скамейке, потом окружили меня, восторженно крича, как все-таки хорошо, когда встречаешь еще одного американца среди всех этих ‘проклятых мексикашек’.
— А что вы, ребята, делаете здесь? — спросил я.
— Мы солдаты наживы! — сказал парнишка с раненой рукой.
— Как же… — прервал его другой. — Солдаты!
— Дело вот в чем, — начал юноша с военной выправкой. — Мы сражались все время в Сарагосской бригаде… принимали участие в бою при Охинаге и так далее. А теперь Вилья вдруг издает приказ уволить всех американцев из армии и отправить их к границе. Вот какая чертовщина!
— Вчера вечером нас почетным образом уволили из армии и выбросили из бараков, — сказал рыжий солдат с одной ногой.
— И нам негде ночевать и нечего жрать, — вставил свое слово парень небольшого роста с серыми глазами, которого все величали ‘майором’.
— Ты не вздумай еще попрошайничать у земляка! — с возмущением сказал солдат. — Разве нам не выдадут утром по пятьдесят мексиканских долларов?
Мы на время прервали беседу и отправились в ближайший ресторанчик. По возвращении я спросил их, что они намерены делать.
— Мне подавай только Соединенные Штаты! — сказал красивый смуглый ирландец, который до сих пор хранил молчание. — Я вернусь обратно во Фриско и буду опять работать шофером. Надоели мне эти черномазые мексиканцы, их дрянная жратва и их драки.
— Меня два раза с почетом увольняли из армии Соединенных Штатов, — гордо сказал юноша с военной выправкой. — Я участвовал в испанской войне. Я единственный солдат среди этого сброда. — Его товарищи насмешливо усмехнулись и выругались, — Пожалуй, я снова пойду в армию, когда доберусь до границы.
— Мне это не подходит, — сказал одноногий. — Меня обвиняют в двух убийствах. Но, клянусь богом, все было подстроено, а я ни в чем не виноват. Но бедняку в Штатах не верят. Если меня не тянут в тюрьму по ложному обвинению, то сажают туда за ‘бродяжничество’. А какой я бродяга, — добавил он горячо, — я рабочий человек, труженик, только никак не могу получить работу.
‘Майор’ повернул к нему жестокое лицо и жестокие глаза.
— Я бежал из исправительной колонии в Висконсине, — сказал он, — и в Эль-Пасо меня ждут фараоны. Мне всегда хотелось убить кого-нибудь из револьвера, и мне удалось это в Охинаге, но мне еще мало. Говорят, что нас не отправят за границу, если мы станем мексиканскими подданными. Я хочу завтра подписать прошение.
— Черта с два ты это сделаешь! — закричали его товарищи. — Это уже подлость. А вдруг Штаты объявят интервенцию, и тогда тебе придется стрелять в своих. Я ни за что на свете не согласился бы стать мексикашкой.
— А это легко поправить, — сказал ‘майор’. — Когда для меня придет время вернуться в Штаты, я уеду туда под другим именем. Я буду жить здесь только до тех пор, пока не накоплю денег, чтобы вернуться на родину, в Джорджию и открыть фабрику с применением детского труда.
Другой вдруг заплакал.
— Мне прострелили руку во время боя в Охинаге, — всхлипнул он, — а теперь меня вышвыривают вон без гроша за душой, а я не могу работать. Когда я доберусь до Эль-Пасо, полиция арестует меня, и мне придется писать отцу, чтобы он приехал за мной и увез домой, в Калифорнию. Я сбежал оттуда в прошлом году, — пояснил он.
— Послушайте, ‘майор’, — сказал я, — не стоит вам оставаться здесь, если Вилья не хочет, чтобы в армии служили американцы. Если вы даже станете мексиканским подданным, это вам нисколько не поможет в случае интервенции.
— Быть может, вы и правы, — сказал ‘майор’, подумав. — Хватит тебе реветь, Джек! Я, пожалуй, поеду в Гальестон, а там сяду на пароход и уеду в Южную Америку. Говорят, в Перу началась революция.
Солдату было лет тридцать, ирландцу — лет двадцать пять, а остальным троим — от шестнадцати до восемнадцати.
— А зачем вы, ребята, ехали сюда? — спросил я.
— Чтобы поискать приключений! — с усмешкой ответили солдат и ирландец. Трое юношей посмотрели на меня, и их исхудавшие от голода и перенесенных лишений лица вдруг оживились.
— Чтобы нажиться! — сказали они в один голос.
Я взглянул на их лохмотья, на гулявших по площади оборванных добровольцев, которые не получали своего содержания уже несколько месяцев, и насилу удержался от смеха.
Вскоре я расстался с ними — с расчетливыми, холодными людьми, лишними в этой стране страстей, презиравшими то дело, за которое сражались, издевавшимися вад веселым характером неукротимых мексиканцев. И, уходя, я спросил:
— Между прочим, ребята, в какой части вы состоите? Как вы себя называете?
— Иностранный легион! — ответил мне рыжий.
И здесь я должен прямо сказать, что все ‘солдаты наживы’, которых мне доводилось встречать, все, за одним исключением (а это был ученый сухарь, изучавший действие взрывчатых веществ на полевые орудия), были бы у себя на родине бродягами.
Когда я наконец вернулся к себе в гостиницу, была уже поздняя ночь. Донья Луиса пошла приготовить мне постель, а я на минуту зашел в бар. Там было трое военных, по-видимому офицеров, один из них был уже сильно пьян. На его изрытом оспой лице чернели усики, глаза дико блуждали. Увидев меня, он затянул очень приятную песенку:
Yo tengo una pistola
Con mango de marfil
Para matar todos los gringos
Que vienen por ferrocarril!
(У меня есть пистолет с ручкой из слоновой кости, чтобы убивать всех американцев, которые приедут по железной дороге.)
Я счел за благо поскорее уйти, так как трудно сказать, что может сделать мексиканец, когда он пьян. Темперамент его слишком сложен.
Донью Луису я застал у себя в номере. Таинственно приложив палец к губам, она закрыла дверь и достала из-за пазухи весьма потрепанный номер ‘Сатердей ивнинг пост’.
— Достала это для вас из несгораемого шкафа, — сказала она. — Самая дорогая вещь в доме. Американцы, ехавшие на рудники, давали мне за этот журнал пятнадцать долларов. Вот уже больше года, как мы перестали получать американские журналы.

Глава III.
Часы-спасители

После такого предисловия я не мог не прочитать этот драгоценный журнал, хотя и читал его раньше. Я зажег лампу, разделся и лег в постель. Но в это время в коридоре послышались чьи-то нетвердые шаги и моя дверь с шумом распахнулась: на пороге стоял офицер с изрытым оспой лицом, который пил в баре. В одной руке он держал огромный револьвер. Секунду он стоял на пороге, злобно щуря на меня глаза, потом шагнул вперед п захлопнул дверь.
— Я, лейтенант Антонио Монтойя, к вашим услугам, — сказал он. — Я слыхал, тут появился гринго, и пришел застрелить тебя.
— Садитесь, — сказал я приветливо.
Я видел, что он проникнут пьяной решимостью. Он снял шляпу, вежливо поклонился и пододвинул себе стул. Затем из- под полы своего мундира он достал другой револьвер и положил оба револьвера на стол. Они были заряжены.
— Хотите папиросу? — спросил я, протягивая ему пачку. Он взял одну папиросу, помахал ею в знак благодарности и прикурил от лампы. Потом взял оба револьвера и прицелился в меня. Пальцы его нажали на собачки, затем вдруг расслабли. Я был не в силах пошевелиться, и мне оставалось только ждать.
— Вся беда в том, — сказал офицер, опуская револьверы, — что я не могу решить, каким револьвером воспользоваться…
— Извините, — сказал я дрожащим голосом, — но мне кажется, они оба устарели. Этот кольт, безусловно, модель тысяча восемьсот девяносто пятого года, а что касается ‘смит-и-висона’, то это не больше чем игрушка.
— Правильно, — пробормотал он, печально глядя на револьверы. — Если бы знал, я захватил бы с собой мой новый маузер. Извините, сеньор. — Он вздохнул и опять со спокойной радостью направил дула мне в грудь. — Но раз нет другого исхода, то придется как-нибудь обойтись этими.
Я уже приготовился вскочить, увернуться, закричать, как вдруг его взгляд упал на стол, где лежали мои двухдолларовые ручные часы.
— Что это? — спросил он.
— Часы! — С огромной охотой я поспешно стал показывать, как они надеваются. Он машинально опустил пистолеты.
Его рот раскрылся, он смотрел на часы горящими глазами, как ребенок на какую-нибудь новую заводную игрушку.
— Ах! — наконец перевел он дыхание. — Que bonito! Какие красивые!
— Они ваши, — сказал я, снимая часы и протягивая ему.
Он посмотрел на часы, потом на меня, лицо его просветлело от неожиданной радости. Я положил часы в его протянутую руку. С трепетным благоговением он застегнул браслет на своей волосатой руке. Затем встал, глядя на меня сияющими глазами. Револьверы упали на пол, но он этого не заметил. Лейтенант Антонио Монтойя бросился мне на шею.
— Ах, compadre! — воскликнул он пылко.
На следующий день мы встретились с ним в лавке Валиенте Адиана. Мы попивали в задней комнате aguardiente, и лейтенант Монтойя, мой лучший друг во всей армии конституционалистов, рассказывал мне о трудностях и опасностях походной жизни. Вот уже три недели бригада Макловио Эррера в полной боевой готовности стояла в Хименесе, каждую минуту ожидая приказа наступать на Торреон.
— Сегодня утром, — рассказывал Антонио, — наши разведчики перехватили телеграмму командующего федералистами в городе Сакатекас к генералу Веласко в Торреоне. В телеграмме говорится, что, по здравому рассуждению, он пришел к мысли, что Сакатекас защищать труднее, чем брать его приступом. Поэтому он сообщает генералу Веласко, что при наступлении конституционалистов он заранее эвакуирует город, а потом возьмет его заново.
— Антонио, — сказал я, — завтра я отправлюсь в далекое путешествие по пустыне. Я еду в Магистраль. Мне нужен того [Слуга (исп.)]. Я буду платить три доллара в неделю.
— Esta bueno! [Отлично! (исп.)] — воскликнул лейтенант Монтойя. — Платите, сколько хотите, только бы я мог поехать с моим amigo!
— Но вы ведь на действительной службе, — сказал я. — Как же вы можете оставить свой полк?
— Это ничего, — махнул рукой Антонио, — Я не стану докладывать об этом своему полковнику. Я им не нужен. Ведь у них, помимо меня, еще пять тысяч человек.

Глава IV.
Символы Мексики

На рассвете, когда низкие серые домишки и покрытые пылью деревья были еще объяты ночным холодом, мы хлестнули наших мулов и, прогрохотав по неровным мостовым Хименеса, выехали за город. Несколько солдат, до самых глаз закутанные в серапе, дремали возле своих фонарей. В канаве спал пьяный офицер.
Мы ехали в древней двуколке со сломанным дышлом, которое было связано проволокой. Упряжь состояла из кусков старого железа, ремней и веревок. Мы с Антонио сидели рядом на сиденье, а у наших ног клевал носом смуглый серьезный юноша по имени Примитиво Агулар. Мы наняли Примитиво, чтобы он открывал и закрывал ворота по дороге, подвязывал упряжь, когда она будет рваться, и по ночам сторожил двуколку и мулов, — по слухам, дороги кишели бандитами.
Мы проезжали по обширной плодородной равнине, прорезанной оросительными каналами, по сторонам которых высились ряды огромных деревьев аламо, безлиственных и серых, как пепел. Накаленное добела солнце слепило глаза, как жерло топки, над уходящими вдаль голыми полями поднимался легкий туман. Мы двигались, окруженные клубами белой пыли.
Мы сделали остановку возле церкви асиенды Сан-Педро, где долго торговали у старика пеона мешок кукурузы и соломы для мулов. В стороне от дороги, посреди рощи зеленых ив, виднелось изящное розовое здание.
— Что там такое?
— А ничего. Просто мельница, — сказал Антонио.
Обедали мы в бедной хижине с выбеленными стенами и земляным полом, принадлежавшей пеону с другой асиенды, название которой я забыл, но которая раньше принадлежала Луису Террасасу. Она была конфискована и теперь составляла собственность конституционного правительства. А на ночь мы разбили лагерь возле оросительного канала, вдали от какого бы то ни было жилья, в самом сердце бандитского царства.
После ужина, состоявшего из рубленого мяса с перцем, лепешек, бобов и черного кофе, мы с Антонио принялись инструктировать Примитиво. Он должен был стоять на часах с револьвером в руках неподалеку от костра и, чуть что, немедленно разбудить нас. Он ни в коем случае не должен был засыпать. Мы застрелим его, если он заснет. Примитиво очень серьезно произнес: ‘Si, seflor!’ [Понимаю, сеньор! (исп.)] — широко раскрыл глаза и сжал в руке револьвер. Завернувшись в одеяла, мы с Антонио легли спать у костра.
Я, должно быть, сразу заснул, потому что, когда, приподнявшись, Антонио разбудил меня, мои часы показывали, что прошло всего полчаса. Из темноты, где на посту должен был стоять Примитиво, доносился громкий храп. Лейтенант направился туда.
— Примитиво! — окликнул он спящего.
Никакого ответа.
— Примитиво, болван, вставай!
Наш часовой зашевелился, перевернулся на другой бок и продолжал сладко храпеть.
— Примитиво! — закричал Антонио и пнул его ногой.
Спящий даже не шевельнулся.
Тогда Антонио отступил немного назад и так ударил спящего ногой в спину, что тот отлетел на несколько шагов в сторону. Тут Примитиво проснулся. Он ловко вскочил на ноги. Размахивая револьвером, он закричал:
— Quen vive?
На другой день плодородная равнина кончилась. Мы въехали в пустыню и начали кружить по пологим песчаным холмам, заросшим черным мескитом, среди которого изредка встречались кактусы. По сторонам дороги стали попадаться зловещие деревянные кресты, которые крестьяне ставят в том месте, где был найден труп человека, погибшего насильственной смертью. На горизонте теснились лиловые горы. Направо, в конце обширной сухой долины, виднелись белые, зеленые и серые строения похожей на город асиенды. Час спустя мы проехали мимо одного из тех огромных, обнесенных каменной стеной ранчо, которых столько затеряно среди холмов этой беспредельной пустыни. Высоко над головой в безоблачном зените сгустилась ночь, но горизонт все еще горел ярким светом, затем день вдруг погас, и па высоком небосводе мгновенно высыпали звезды. Мулы бежали легкой рысью. Антонио и Примитиво скрипучими мексиканскими голосами, напоминающими пиликанье на скрипке с изношенными струнами, напевали ‘Эсперансу’. Стало холодно. На многие мили вокруг расстилалась спаленная земля, страна смерти. Прошло уже много часов с тех пор, как мы миновали последнее жилье.
Антонио уверял, что где-то впереди должен быть родник. Но к полуночи наша дорога неожиданно исчезла в густой чаще мескита. Очевидно, в темноте мы где-то свернули с большой дороги. Было уже поздно, мулы были вконец измучены. Ничего больше не оставалось, как разбить ‘сухой лагерь’, так как воды поблизости, насколько мы знали, не было.
Когда мы выпрягли мулов и разложили костер, в густой чаще мескита послышались осторожные, крадущиеся шаги. Затем они затихли. Танцующее пламя нашего костра освещало небольшой круг, радиусом шагов в десять, дальше был полный мрак. Примитиво попятился и спрятался за двуколку. Антонио вынул револьвер, и мы застыли на месте. Снова послышались шаги.
— Кто идет? — крикнул Антонио.
Раздался какой-то шорох, затем чей-то голос несмело спросил.
— Вы какой партии?
— Мадеристы! — крикнул Антонио. — Идите!
— A pacificos ничего не грозит? — продолжал спрашивать невидимка.
— Даю вам слово, что нет, — закричал я. — Выходите, чтобы мы могли на вас посмотреть.
И тотчас на границе света показались две смутные тени. Они двигались совершенно беззвучно. Когда они подошли ближе, мы увидели двух пеонов, закутанных в рваные одеяла. Один — сгорбленный, морщинистый старик в самодельных сандалиях, в штанах, висевших клочьями на его исхудалых ногах, другой — очень высокий босоногий юноша, с лицом настолько простым и бесхитростным, что его можно было принять за дурачка. Они подходили к нам, дружелюбно протягивая нам руки, светясь солнечной радостью и детским любопытством. Мы по очереди пожали им руки, приветствуя их с изысканной мексиканской вежливостью.
— Добрый вечер, друг. Как поживаете?
— Очень хорошо, gracias [Спасибо (исп.)]. А вы?
— Хорошо, gracias. А ваши родные?
— Ничего, спасибо. А ваши?
— Ничего, спасибо. Какие у вас здесь новости?
— Nada — нет никаких. А у вас?
— Нет никаких. Садитесь.
— Спасибо. Я постою.
— Садитесь, садитесь!
— Очень вам благодарны. Извините нас на минутку.
Они улыбнулись л опять скрылись в чаще. Через минуту они вернулись, неся большие охапки сухих веток для нашего костра.
. — Мы — ранчеро, —сказал старик, кланяясь, — У нас есть козы, и наши хижины — к вашим услугам, найдется место и корм и для ваших мулов. Наши ранчито совсем тут близко, за чащей. Мы очень бедные люди, но все-таки надеемся, что вы окажете нам честь и воспользуетесь нашим гостеприимством.
От нас требовался неимоверный такт.
— Мы вам очень благодарны, — вежливо ответил Антонио, — но, к сожалению, мы очень спешим и должны выехать на рассвете. Нам неудобно беспокоить ваши семьи в такую пору.
Они горячо протестовали, заявляя, что их семьи и хижины всецело к нашим услугам, что это доставит им величайшее удовольствие. Не помню, как нам в конце концов удалось отклонить их приглашения, не обидев их, но я хорошо помню, что для этого потребовалось полчаса взаимных любезностей. Мы знали, что, во-первых, нам не удастся выехать от них утром, так как, по понятиям мексиканцев, торопливость гостя означает недовольство оказанным приемом, кроме того, за ночлег платить не полагалось, однако следовало сделать хозяевам хороший подарок, а нам это было не по карману.
На наше приглашение поужинать с нами они вначале ответили вежливым отказом, но после долгих упрашиваний согласились взять лепешек и мяса с перцем. Было смешно и жалко смотреть, с какой жадностью они ели, стараясь в то же время не показывать, насколько они голодны.
После ужина они по собственному почину принесли нам ведро воды, а потом некоторое время простояли у костра, грея руки и куря папиросы, которыми мы их угостили. Помню, как они распахнули серапе, чтобы благодатное тепло согрело их тощие тела, помню скрюченные, морщинистые руки старика b лицо юноши, на котором играли красноватые блики, зажигая огоньки в его больших глазах. Вокруг нас стояла черная ночь пустыни, удерживаемая лишь ярким светом костра и готовая поглотить нас, если бы он погас. Над головой, не тускнея, сверкали огромные звезды. В чаще, словно демоны, плакали и хохотали койоты. И в эту минуту эти два человека представились мне символом Мексики — гостеприимные, любящие, терпеливые, бедные, так долго томившиеся в рабстве, всегда мечтающие, наконец встречающие свободу.
— Когда мы увидели, что вы едете сюда, — сказал старик с улыбкой, — сердца наши упали. Мы уже думали, что опять едут солдаты, чтобы забрать у нас последних коз. Много солдат проходило здесь за последние годы — очень много. И всё больше федералисты, мадеристы только тогда заезжают, когда уже совсем изголодаются. Бедные мадеристы!
— Да-а, — вздохнул юноша, — мой брат, мой самый любимый брат погиб в одиннадцатидневном сражении под Торреоном. Многие тысячи уже погибли в Мексике, и многие тысячи еще погибнут. Три года войны в одной стране — долгий срок, слишком долгий.
— Valgame, Dios, — пробормотал старик и покачал головой.
— Но наступит день… — продолжал юноша.
— Говорят, — прервал его старик с дрожью в голосе, — что Соединенные Штаты там на севере жадно поглядывают на нашу родину, что в конце концов к нам придут солдаты-гринго и заберут у меня последних коз.
— Это ложь! — воскликнул юноша, оживляясь. — Только богатые американо хотят нас грабить так же, как и наши мексиканские богачи. Во всем мире богатые грабят бедных.
Старик вздрогнул и подвинул высохшее тело поближе к огню.
— Я часто задумываюсь, — тихо сказал он, — почему богатые, у которых всего так много, хотят иметь еще больше. А бедные, у которых нет ничего, довольны малым. Лишь бы несколько коз…
Его compadre гордо поднял голову и мягко улыбнулся.
— Я никогда не выезжал из наших мест, — сказал он. — Не был даже в Хименесе. Но мне рассказывали, что на севере, на юге и на востоке есть много плодородных земель. Но это моя родина, и я люблю ее. Всю жизнь п я, и мой отец, и дед видим, как богатые держат в кулаке хлеб перед нашими ртами и не дают нам есть. И только кровь заставит их разжать кулак перед своими братьями.
Костер догорал. Бдительный Примитиво спал на своем посту. Антонио задумчиво глядел на угасающие угли, чуть заметная радостная улыбка играла у него на губах, глаза горели, как звезды.
— Adios! —сказал он внезапно, словно озаренный прекрасной мечтой. — Когда доберемся до Мехико, какой baile мы там устроим! Ох, и напьюсь же я.

Часть четвертая.
Сражающийся народ

Глава I.
‘На Торреон!’

Кругом Йермо бесконечная песчаная пустыня, кое-где щетинящаяся кустами мескита и карликовыми кактусами. На западе она тянется до зубчатых бурых гор, а на востоке уходит за колеблющийся в мареве горизонт. Разбитая водокачка, дающая ничтожное количество грязной солоноватой воды, разрушенная железнодорожная станция, два года назад разнесенная вдребезги пушками Ороско, запасной путь — вот и весь поселок. На сорок миль кругом воды нет и в помине. Нигде ни клочка травы для скота. В продолжение трех весенних месяцев горячие, сухие венгры гонят по пустыне тучи желтой пыли.
На единственном пути, проложенном посреди пустыни, стояли десять огромных поездов, исчезая на севере за горизонтом. Поезда эти — огненные столпы ночью и столпы черного дыма — днем. По обе стороны пути, под открытым небом расположились лагерем девять тысяч человек, лошадь каждого солдата привязана к кусту мескита, рядом с ним на этом же кусте висит его единственное серапе и тонкие ломти сушащегося мяса. Из пятидесяти вагонов выгружали лошадей и мулов. Покрытый потом и пылью оборванный кавалерист проскальзывал в вагон с лошадьми, в гущу мелькающих копыт, вскакивал на спину первой попавшейся лошади и с диким гиканьем вонзал ей шпоры в бока. Слышался громовой топот испуганных животных, и вдруг какая-нибудь лошадь вырывалась в открытую дверь, обычно задом наперед, и вагон начинал извергать колышущуюся массу лошадей и мулов. Они быстро вскакивали на ноги и в ужасе бежали прочь, храпя и раздувая ноздри, почуяв запах пустыни. И тогда широкое кольцо зрителей-кавалеристов превращалось в вакеро, в насыщенном пылью воздухе мелькали огромные кольца лассо, и пойманные животные в панике мчались по кругу. Офицеры, ординарцы, генералы со своими штабами солдаты с уздечками, разыскивающие своих коней, бежали и неслись галопом в полной неразберихе. Брыкающихся мулов запрягали в зарядные ящики. Кавалеристы, приехавшие с последним поездом, разыскивали свои бригады Немного в стороне солдаты открыли стрельбу по кролику’ С крыш товарных вагонов и с платформ смотрели вниз сотни soldaderas [Солдатских жен], окруженные выводками полуголых детишек, выкрикивая визгливые советы или спрашивая, ни к кому, собственно, не обращаясь, не видал ли кто Хуана Монероса или Хесуса Эрнандеса — короче говоря, их мужей… Какой-то солдат, волоча за собой винтовку, бродил вокруг, громко выкрикивая, что он уже два дня ничего не ел и никак не может отыскать свою жену, которая пекла ему лепешки, и заключал свои жалобы утверждением, что она, наверное, связалась с каким-нибудь… из другой бригады… Женщины на крышах вагонов, пожав плечами, восклицали: ‘Vвlgame, Dios!’ — и, кинув ему несколько черствых лепешек, стали просить во имя богоматери Гваделупской угостить их папиросой. Шумная грязная толпа осадила паровоз нашего поезда, требуя воды. Когда вооруженный револьвером машинист отогнал ее и закричал, что прибыл специальный поезд с цистернами воды, толпа быстро рассеялась, а ее место заняла другая. Возле двенадцати огромных цистерн с водой царила невообразимая толчея — люди и лошади пробивались к маленьким кранам, из которых непрерывной струей текла вода. Надо всем этим стояло огромное облако пыли, семь миль в длину и милю в ширину, вместе с черным дымом паровозов высоко поднимаясь в тихом, горячем воздухе и поражая ужасом сторожевые посты федералистов, расставленных в горах за Мапими в пятидесяти милях от нас.
Когда Вилья покидал Чиуауа, направляясь к Торреону, он прервал телеграфное сообщение с севером, приостановил движение поездов на Хуарес и под страхом смертной казни запретил передачу в Соединенные Штаты сведений о его отъезде. Он стремился захватить федералистов врасплох, и его план удался как нельзя лучше. Ни один человек, даже из штабных Вильи, не знал, когда он выступит из Чиуауа, армия задержалась там так долго, что мы все полагали, что она уйдет оттуда не раньше, чем через две недели. И вдруг, проснувшись в субботу утром, мы узнали, что телеграфное и железнодорожное сообщение прервано и три огромных поезда с бригадой Гонсалеса — Ортеги уже ушли. Сарагосская бригада отправилась на следующий день, а на другое утро отбыл и Вилья со своими войсками. Двигаясь с характерной для него быстротой, Вилья уже через сутки сконцентрировал свою армию в Йермо, в то время как федералисты думали, что он все еще находится в Чиуауа.
Вокруг полевого телеграфа, установленного в разрушенной станции, собралась толпа. Внутри стучал аппарат. Солдаты и офицеры вперемежку забили окна и двери, и время от времени телеграфист выкрикивал что-то по-испански, после чего раздавался громкий хохот. Оказалось, что аппарат случайно подключили к линии, не перерезанной федералистами, — линии, соединенной с армейским проводом, между Мапими и Торреоном.
— Слушайте! — кричал телеграфист. — Полковник Аргумедо, командующий colorados в Мапими, телеграфирует генералу Веласко в Торреон. Он сообщает, что видит дым и огромное облако пыли на севере, и полагает, что мятежники отходят на юг из Эскалона!
Настала ночь, тучи затянули небо, поднявшийся ветер начинал кружить пыль. На крышах товарных вагонов, протянувшихся к горизонту, пылали костры, разложенные soldaderas. В пустыне тускло сверкали солдатские костры — самые дальние из них казались крохотными огненными точками, порой совсем исчезавшими из виду в густых клубах пыли. Песчаная буря надежно заслоняла нас от глаз федеральных дозорных.
— Даже бог, — заметил майор Лейва, — даже бог на стороне Франсиско Вильи!
Мы обедали в своем товарном вагоне, и нашими гостями были молодой великан генерал Максимо Гарсиа с непроницаемым лицом, его брат, который был даже выше его, краснолицый Бенито Гарсиа и майор Мануэль Акоста, человек небольшого роста, обладатель изысканнейших манер. Гарсиа командовал наступлением у Эскалона. Он и его братья, из которых один, Хосе Гарсиа, любимец армии, был убит в бою, всего лишь четыре года назад были богатыми асиендадо, владельцами огромных поместий. Они выступили на стороне Мадеро… Генерал Гарсиа принес нам в подарок бутыль и отказался разговаривать о революции, заявив, что он сражается за то, чтобы в мире не было скверного виски! В ту самую минуту, когда я пишу эти строки, пришло известие, что он умер от пулевой раны, полученной в бою при Сакраменто.
На платформе в клубах пыли впереди нашего вагона вокруг костров лежали солдаты, положив головы на колени своим женам, и распевали ‘Кукарачу’ — сотни насмешливых куплетов, рассказывающую о том, что сделают конституционалисты, когда отберут Хуарес и Чиуауа у Меркадо и Ороско.
Заглушая шум ветра, слышался глухой рокот войска, и изредка раздавались пронзительные окрики часовых: ‘Quen vive?’ И ответ: ‘Chiapas!’ — ‘Que gente?’ — ‘Ghaco!..’
Всю ночь раздавались наводившие жуть свистки десяти паровозов, сигналящих один другому.

Глава II.
Армия в Йермо

На следующее утро, как только рассвело, к нам в вагон пришел завтракать генерал Торрибио Ортега — худой смуглый мексиканец, прозванный солдатами ‘Благородным’ и ‘Храбрейшим’. Бескорыстнее и простодушнее его нет военного во всей Мексике. Он никогда не расстреливает пленных. Он не хочет наживаться на революции и отказывается взять хотя бы грош сверх своего скудного жалованья. Вилья уважает его и доверяет ему больше всех остальных своих генералов. Ортега начал жизнь бедняком, ковбоем. Позабыв о завтраке, он сидел, положив локти на стол, и, блестя большими глазами и улыбаясь мягкой, кривой улыбкой, рассказывал нам, за что он сражается.
— Я человек необразованный, — начал он, — но я знаю, что война — самое последнее дело для любого народа. Только когда уж невозможно терпеть, народ берется за оружие, а? Раз уж мы подняли руку на своих же братьев, то нужно добиться чего-нибудь хорошего, а? Вы в Соединенных Штатах и не представляете, что видели мы, мексиканцы! Мы тридцать пять лет смотрели, как грабили наш народ — простой, бедный народ, а? Мы видели, как рура-лес и солдаты Порфирио Диаса расстреливали наших братьев и отцов, отказывая им в правосудии. Мы видели, как у нас отнимали последнюю землю, а самих отдавали в рабство, а? Мы мечтали о своих домашних очагах и школах, где могли бы учиться, а над нами только смеялись. Мы ведь хотели только, чтобы нам не мешали жить и трудиться, чтобы наша родина стала великой, и нам уже надоело терпеть этот вечный обман…
Снаружи под облаками кружилась пыль, в которой маячили стремительно мчавшиеся длинные ряды конников, офицеры, проходя вдоль рядов, тщательно осматривали патронные ленты и винтовки…
— Херонимо, — сказал капитан одному из солдат — иди-ка к поезду с боеприпасами и пополни свой запас. Ты, дурак, расстрелял свои патроны на койотов!
На запад через пустыню к отдаленным горам скакала всадники — первые отряды, уходившие на фронт. Всего их было около тысячи, они двигались десятью колоннами расходившимися, как спицы в колесе, звенели шпоры’ развевались красно-бело-зеленые флаги, тускло сверкали патронные ленты, надетые крест-накрест, подпрыгивали положенные поперек седел винтовки, мелькали тяжелые высокие сомбреро и разноцветные серапе. За каждым отрядом брели пешком десять — двенадцать женщин, тащившие кухонные принадлежности на головах и спинах, иногда они гнали мула, навьюченного мешками с кукурузой. Проезжая мимо поездов, солдаты перекликались со своими товарищами в вагонах…
— Росо tiempo California! [Скоро Калифорния! (исп.)] — крикнул кто-то.
— Сразу видно, Colorado! — отозвался другой. — Бьюсь об заклад, что ты был в отряде Саласара при перевороте Ороско. Только Саласар, напившись, всегда кричал: ‘Росо tiempo California!’ — а больше никто.
— А тебе что? Может, и был, — ответил первый, немного смутившись. — Но погоди, дай мне добраться до своих прежних compaeros. Тогда увидишь, мадерист я или нет!
Ехавший в арьергарде индеец громко возразил:
— Я знаю, какой ты мадерист, Луисито. При первом взятии Торреона Вилья предложил тебе на выбор: либо перейти на нашу сторону, либо получить пулю в затылок!
С песнями и шутками кавалеристы поскакали в юго-западном направлении, становясь все меньше и меньше, и наконец исчезли в облаках пыли.
Сам Вилья стоял у вагона, засунув руки в карманы. На нем была старая шляпа с обвисшими полями, грязная рубашка без воротничка и сильно потертый, лоснящийся коричневый костюм. Как по волшебству, вся окутанная пылью равнина перед ним вдруг покрылась лошадьми и людьми. Всадники поспешно седлали лошадей, надтреснутые рожки трубили сбор. Сарагосская бригада готовилась к выступлению — фланговый отряд в две тысячи человек, которому предстояло отправиться на юго-восток и атаковать Тлахуалило и Сакраменто. Сам Вилья только что прибыл в Йермо. По дороге он задержался на ночь в Камарго, чтобы присутствовать на свадьбе какого-то сот-padre. Вид у него был очень усталый.
— Carramba! — сказал он со смехом. — Мы начали плясать в понедельник вечером, проплясали всю ночь, весь следующий день, да и вчерашнюю ночь! Вот это был baile! A какие muchachas! Красивей девушек, чем в Камарго и Санта-Росалия, не найти во всей Мексике! Устал вконец — rendido! Легче выдержать двадцать сражений!..
Затем Вилья выслушал рапорт штабного офицера, подскакавшего к нему верхом, без запинки отдал ему подробное распоряжение, и офицер так же быстро ускакал. Потом он указал сеньору Кальсадо, директору железных дорог, в каком порядке должны двигаться на юг поезда. Сеньору Уро, главному квартирмейстеру, он отдал приказ, какие припасы надо взять из армейских поездов и распределить среди солдат. Сеньору Муносу, начальнику телеграфа, он назвал фамилию капитана армии федералистов, неделю тому назад окруженному частями Урбины вблизи Ла-Кадены и уничтоженному со всем отрядом, и приказал, подключившись к линии федералистов, послать депешу генералу Веласко в Торреон, рапорт этого капитана из Конехоса, а также запрос о дальнейших распоряжениях… Казалось, Вилья все знает и обо всем думает.
Мы завтракали с генералом Еугенио Агирре Бенавидесом, спокойным косоглазым человечком, командиром Сарагосской бригады, принадлежавшим к одному из самых образованных семейств в Мексике, примкнувшему к Мадеро в первую революцию, с Раулем Мадеро, братом убитого президента, помощником командира бригады, — он окончил американский университет и походит на уолл-стритовского маклера, с полковником Герра, тоже получившим образование в Америке, и майором Лейва, племянником Ортеги, историческим защитником из футбольной команды ‘Нотр-Дам’…
Огромным кругом расположилась готовая к действию артиллерия, зарядные ящики были открыты, мул привязан в центре. Полковник Сервин, командующий батареей, сидел верхом на большом гнедом коне — он был до нелепости низкого роста, всего пять футов. Он махал рукой, здороваясь с генералом Ангелесом, военным министром в правительстве Каррансы, — высоким, худым человеком в коричневом свитере, без шляпы и с военной картой Мексики, перекинутой через плечо, который ехал на маленьком ослике. В густых облаках пыли, обливаясь потом, трудились солдаты. Пять американских артиллеристов курили, спрятавшись от ветра за пушкой. Увидев меня, они закричали:
— Эй, дружище. Какого дьявола ввязались мы в эту кашу? Ничего во рту не было со вчерашнего вечера, работаем по двенадцать часов… Послушай, сфотографируй-ка нас!
Мимо прошел, по-дружески кивнув мне, английский солдат, когда-то служивший под командой Китченера, затем — канадец капитан Трестов, громко звавший своего переводчика — ему нужно было отдать приказ солдатам относительно пулеметов, — и, наконец, капитан Маринелли, толстый итальянец, ‘солдат наживы’, который обрушивал на скучающего мексиканского офицера бесконечный поток неудобоваримой смеси из французских, испанских и итальянских слов. Проехал Фиерро, безжалостно шпоря коня, у которого рот был изорван в кровь, Фиерро, красивый, жестокий, наглый, прозванный Мясником за то, что он собственноручно убивал беззащитных пленных и без малейшего повода расстреливал своих собственных солдат.
К вечеру Сарагосская бригада ускакала в пустыню, и еще одна ночь спустилась на землю.
В темноте ветер усиливался, и с каждой минутой становилось все холоднее и холоднее. Я посмотрел на небо, еще недавно усыпанное яркими звездами, — его заволокло тяжелыми черными тучами. В ревущих клубах пыли сверкали огненные нити — это летели на юг искры от костров. Когда где-нибудь открывали паровозную топку, над вереницей поездов вспыхивало багровое зарево. Вдруг нам показалось, что где-то вдали началась канонада. Но тут неожиданно небо ослепительно разверзлось от горизонта до горизонта, грянул гром и полил страшный ливень. На одну секунду гудение бесчисленных голосов смолкло. Костры сразу погасли. И затем воздух сотрясли сердитые крики и смех солдат, застигнутых врасплох дождем на равнине, и невероятной силы вопль женщин. Но этот концерт длился не больше минуты. Солдаты, закутавшись в серапе, укрылись в чапаррале, а сотни женщин и детей, сидевших на крышах вагонов и на открытых платформах без всякой защиты от дождя и холода, безмолвно, с индейским стоицизмом прижались друг к другу и стали ожидать рассвета. Впереди, в вагоне генерала Макловио Эррера, слышался пьяный смех и пение под гитару…
На рассвете загремели бесчисленные трубы, и, выглянув из двери вагона, я увидел, что пустыня на многие мили кругом кишит вооруженными солдатами, седлающими лошадей. В прозрачное небо из-за восточных гор выплыло пылающее солнце. Над землей заклубился пар, и вот она снова стала сухой и пыльной. Дождя словно и не было. На крышах вагонов дымились сотни небольших костров. Готовя завтрак, женщины сушили на солнце платья, болтали и шутили. Сотни голых детишек вертелись вокруг, пока матери сушили их рубашонки. Тысячи кавалеристов весело перекликались, радуясь, что наконец-то идут в наступление, какой-то полк от восторга палил в небо. Ночью прибыли еще шесть больших поездов с войсками, паровозы свистели, подавая сигналы.
Я направился вперед, чтобы уехать с первым поездом и, проходя мимо вагона Тринидада Родригеса, услышал резкий женский голос: ‘Эй, детка! Заходи, позавтракаем вместе!’ Из дверей вагона высовывались Беатриса и Кармен, две известные всему Хуаресу женщины, которых увезли на фронт братья Родригес. Я вошел в вагон и уселся за стол, где уже сидело человек двенадцать: несколько докторов из полевого госпиталя, артиллерийский капитан, француз, и пестрая смесь мексиканских офицеров и рядовых. Это был обыкновенный товарный вагон, но только с прорезанными в стенах окнами и перегородкой для кухни, где работал повар-китаец, и с койками по бокам и в конце вагона. Завтрак состоял из мяса с перцем, бобов, холодных пшеничных лепешек и шести бутылок шампанского. У Кармен был унылый вид и нездоровый цвет лица — такая диета, очевидно, не шла ей на пользу, — но Беатриса, с коротко подстриженными рыжими волосами, с бледным бескровным лицом, вся светилась злокозненной радостью. Она была мексиканкой, но говорила на языке нью-йоркских притонов без малейшего акцента. Выскочив из-за стола, она закружилась по вагону, дергая мужчин за волосы.
— Здравствуй, здравствуй, проклятый гринго! — со смехом обратилась она ко мне. — Что ты тут делаешь? Так и знай: получишь пулю, если не побережешься.
Мрачный молодой мексиканец, уже порядочно пьяный, злобно бросил ей по-испански:
— Не разговаривай с ним! Поняла? Я расскажу Тринидаду, как ты пригласила гринго завтракать, и он тебя застрелит.
Беатриса откинула голову назад и расхохоталась:
— Слышите, что он говорит? Переночевал со мной раз в Хуаресе и уже думает, что я теперь его!.. Господи, до чего чудно ездить на поезде, и не брать билета!
— Послушайте, Беатриса, — сказал я, — нам может прийтись там жарко. Что вы будете делать, если нас разобьют?
— Кто, я? — воскликнула она. — Ну, обо мне не беспокойтесь! Я скоро заведу дружков среди федералистов. У меня прекрасный характер.
— Что она сказала? Что ты говоришь? — спрашивали ее по-испански.
Не моргнув и глазом, Беатриса перевела свои слова. Среди поднявшегося шума я вышел из вагона.

Глава III.
Первая кровь

Первым отошел поезд с цистернами с водой. Я ехал на передней площадке паровоза, где давно уже поселились две женщины и пятеро детей. На узкой железной площадке они разложили костер из веток мескита и пекли лепешки, над их головами ветер, свистевший по сторонам котла, трепал протянутую веревку со свежевыстиранным бельем.
День выдался чудесный. Нещадно палящее солнце время от времени скрывалось за огромными белыми облаками. Двумя густыми колоннами по обе стороны пути армия двигалась на юг. Над ними плыло огромное двойное облако пыли. Армия двигалась вперед, отряд за отрядом, иногда мелькали большие мексиканские флаги. Между колоннами медленно ползли поезда, столбы черного паровозного дыма, подымавшиеся через равные интервалы, казалось, укорачивались к горизонту на севере, где расплывались в грязный туман.
Я зашел в служебный вагон, чтобы напиться воды, и увидел проводника, который лежал на койке и читал Библию. Он был так увлечен и так смеялся, что с минуту не замечал меня. А когда заметил, закричал весело:
— Oiga, я вычитал в этой книге забавную историю об одном парне по имени Самсон, который был muy hombre — настоящий мужчина, и о его девке. Она, наверное, была испанка — такую она с ним подлую шутку сыграла. Он сначала был революционером, мадеристом, а она сделала его стриженым!
‘Стриженые’ — презрительная кличка федералистов так как федеральных солдат нередко вербуют в тюрьмах.
Наш авангард с полевым телеграфом еще накануне выступил в Конехос, и теперь он встретил наш поезд в страшном волнении. Пролилась первая кровь этой кампании: несколько colorados, посланные на разведку севернее Бермехильо, были захвачены врасплох у отрога большой горы, лежащей к востоку, и все перебиты. У телеграфиста тоже были новости. Он опять подключился к проводу федеральной армии и от имени убитого капитана послал депешу федеральному командующему в Торреоне, спрашивая его распоряжений ввиду наступления с севера больших отрядов повстанцев. Генерал Веласко ответил, чтобы капитан во что бы то ни стало удержал Конехос, а также чтобы послал разведку в северном направлении — узнать, как велики силы неприятеля. Одновременно телеграфист перехватил донесение Аргумедо, командующего отрядом федералистов в Мапими. В этом донесении говорилось, что на Торреон наступают войска всей Северной Мексики вместе с американской армией!
Конехос отличался от Йермо только тем, что здесь не было водокачки. Тысячи солдат с седобородым генералом Росалио Эрнандесом, ехавшим во главе, выступили в поход сразу, за ними на расстоянии нескольких миль последовал ремонтный поезд, остановившись в том месте, где федералисты несколько месяцев назад сожгли два железнодорожных моста. А дальше, за последним небольшим биваком огромной армии, расположившейся вокруг нас, в жарком мареве спала безмолвная пустыня. Ветер стих. Солдаты со своими женами собрались на платформах, появились гитары, и всю ночь над поездами звенели сотни поющих голосов.
На следующее утро я отправился в вагон Вильи. Это — небольшой красный вагон с ситцевыми занавесками на окнах, знаменитый вагончик, в котором Вилья ездит со времени падения Хуареса. Он разделен перегородкой на две половины — кухню и спальню генерала. Эта комнатушка была сердцем армии конституционалистов. Здесь происходили все военные совещания, и пятнадцать генералов, принимавшие в них участие, с трудом умещались в ней. На этих совещаниях обсуждались важнейшие вопросы кампании, генералы решали, что надо делать, а затем Вилья отдавал приказы, какие считал нужными, Стены вагона были выкрашены в грязно-серую краску, к ним приколоты фотографии прекрасных дам в театральных позах, большой портрет Каррансы, фотография Фиерро и портрет самого Вильи. В стены были вделаны две широкие откидные полки, на одной спали Вилья и генерал Акхелес, на другой — Хосе Родригес и доктор Рашбаум — личный врач Вильи. Вот и все…
— Que desea, amigo? (Что вам нужно, дружище?) — спросил меня Вилья, сидевший на краю полки в одном белье. Солдаты, толкавшиеся здесь без дела, лениво пропустили меня.
— Мне нужна лошадь, mi General!
— Черт возьми, нашему другу потребовалась лошадь! — саркастически улыбнулся Вилья, и все окружающие расхохотались. — Вы, корреспонденты, того гляди, потребуете себе автомобиль! Oiga, сеньор корреспондент, известно ли вам, что около тысячи солдат в моей армии не имеют коней? Вот вам поезд. Зачем вам еще лошадь?
— Затем, чтобы поехать с авангардом.
— Нет! — улыбнулся он. — Слишком много пуль летит навстречу авангарду…
Разговаривая, он быстро одевался и время от времени потягивал кофе прямо из грязного жестяного кофейника. Кто-то подал ему его саблю с золотым эфесом.
— Нет! — сказал он презрительно. — Мы идем в бой а не на парад. Подайте мне мою винтовку!
Минуту он стоял у двери своего вагона, задумчиво глядя на длинные ряды живописных всадников, вооруженных самым различным образом, но непременно с перекрещивавшимися патронными лентами на груди. Затем он быстро отдал несколько распоряжений и вскочил на своего огромного жеребца.
— Vmonos! [Пошли! (исп.)] — крикнул Вилья. Заиграли трубы, раздалось мелодичное позвякивание, и отряды один за другим поворачивали к югу и скрывались в облаках пыли.
Наконец из виду исчезла вся армия. В течение дня с юго-запада до нас доносилась слабая канонада — там, по донесениям, Урбина, спустившись с гор, собирался атаковать Мапими. К вечеру стало известно о захвате Бермехильо, а гонец, присланный генералом Бенавидесом, сообщил, что взят Тлахуалило.
Охваченные горячкой нетерпения, мы ждали отъезда. На закате сеньор Кальсадо сказал, что ремонтный поезд отправляется через час, и я, схватив одеяло, прошел милю вдоль составов, прежде чем добрался до него.

Глава IV.
В бронированном вагоне

Первый вагон ремонтного поезда представлял собой закрытую стальной броней платформу, на которой стояло знаменитое орудие конституционалистов ‘Эль Ниньо’, а позади него — открытый зарядный ящик, наполненный снарядами. Дальше следовал бронированный вагон с солдатами, потом платформа с рельсами, затем четыре вагона со шпалами и, наконец, паровоз. Машинист и кочегар были обвешаны патронными лентами, винтовки были тут же у них под рукой. За паровозом шли два-три товарных вагона с солдатами и их женами.
Это было опасное предприятие. В Мапими стоял большой отряд федералистов, и всюду в окрестностях сновали их разъезды. Наша армия была уже далеко впереди, и поезда в Конехосе охраняло только пятьсот человек. Если бы неприятелю удалось захватить или вывести из строя ремонтный поезд, армия осталась бы без воды, продовольствия и боеприпасов.
Мы выехали, когда уже стемнело. Я сидел на казенной части ‘Эль Ниньо’ и болтал с капитаном Диасом, командиром орудия, пока он смазывал замок своей любимой пушки, покручивая торчавшие кверху усы. В бронированной будочке позади орудия, где спал капитан, я услышал какой-то странный, приглушенный шорох.
— Что это там?
— А? — сказал он нервно. — Там ничего нет!
Но в эту минуту из будочки показалась молодая миловидная индианка с бутылкой в руке. На вид ей было не больше семнадцати лет. Капитан, бросив взгляд в мою сторону, быстро обернулся к ней.
— Что тебе здесь надо? — злобно спросил он ее. — Зачем ты вышла сюда?
— Мне показалось, что вы просили пить, — сказала она.
Я понял, что я здесь лишний, и поспешил ретироваться. Они даже не заметили, как я ушел. Перелезая через стенку платформы, я на минуту задержался и прислушался. Они были уже в будке, девушка плакала.
— Разве я не говорил тебе, — бушевал капитан, — чтобы ты не показывалась при других? Я не потерплю, чтобы все мужчины в Мексике пялили на тебя глаза!
Я стоял на крыше покачивавшегося бронированного вагона. Поезд медленно полз вперед. Лежа на животе на самом краю передней платформы, двое солдат с фонарями в руках тщательно следили, нет ли где на рельсах проволоки от мин, заложенных неприятелем. У моих ног солдаты и их жены ужинали, сидя вокруг разложенных на иолу костров. Дым вырывался из бойниц, слышался смех… На крышах вагонов позади тоже горели костры, вокруг них сидели загорелые оборванные люди. В безоблачном небе над головой сверкали звезды. Было холодно.
Через час мы подъехали к месту, где путь был разрушен. Поезд, дернув, остановился, засвистел паровоз, мимо промелькнуло десятка два факелов и фонарей. Бежали рабочие. Факелы сдвинулись — это десятники осматривали путь. В кустах вспыхнул костер, за ним — другой. Подошли солдаты поездной охраны, таща за собой винтовки, и образовали непроницаемую стену вокруг костров. Раздался лязг железных инструментов и крики ‘Эй-гой!’ — это рабочие сбрасывали рельсы с платформ. Напоминая китайского дракона, прошли рабочие, тащившие рельсы, за ними следовали другие — со шпалами. Четыреста человек с необыкновенной энергией и воодушевлением взялись за восстановление поврежденного участка: стук молотов, забивавших костыли, и крики бригад, укладывавших рельсы и шпалы, слились в один сплошной гул. Повреждение было старым, оставшимся еще от того времени, когда год назад эти самые конституционалисты отступали на север под натиском федеральной армии Меркадо, и за один час все было исправлено. Поезд двинулся дальше. Иногда мы чинили сожженные мосты, иногда укладывали новый путь там, где рельсы были сорваны и скручены, как виноградные лозы, — это проделывается с помощью цепи и паровоза, идущего задним ходом. Мы продвигались медленно. Возле большого моста, на ремонт которого требовалось не меньше двух часов, я разложил костер, чтобы согреться. Кальсадо, проходя мимо, крикнул мне:
— Сейчас мы поставили дрезину и поедем вперед посмотреть убитых. Хотите ехать с нами?
__ Каких убитых?
— А вот каких. Сегодня утром отряд из восьмидесяти руралес был послан на разведку севернее Бермехильо. Мы перехватили об этом телеграмму и сообщили Беневидесу на левом фланге. Он послал отряд им в тыл и отогнал их на север. Через пятнадцать миль они наткнулись на расположение наших главных частей, и никто из них не ушел живым. Их трупы валяются по всему пути.
Спустя минуту мы уже катили на дрезине на юг. С правой и с левой стороны во мраке молча скакали два всадника — наша охрана, державшие винтовки наготове. Вскоре огни и костры поезда остались далеко позади и нас окутала мертвая тишина пустыни.
— Да, — сказал Кальсадо, — руралес очень храбры. Они muy hombres. Это лучшие солдаты и Диаса, и Уэрты. Они никогда не переходят на сторону революции. Они всегда верны существующему правительству, потому что они — полиция.
Было страшно холодно. Мы почти не разговаривали.
— Мы едем перед поездом ночью, — сказал солдат, сидевший слева от меня, — и если где-нибудь под насыпью заложены динамитные бомбы…
— Мы их обнаружим, выкопаем и нальем в них воды, carramba! — сказал другой насмешливо. Остальные рассмеялись. Я представил себе это, и меня пробрала дрожь. Мертвая тишина пустыни казалась зловещей. В десяти шагах от полотна дороги ничего не было видно.
— Oige! — вскричал один из всадников. — Где-то тут лежал один из них.
Заскрипели тормоза, мы соскочили с дрезины и бросились вниз по крутому откосу, освещая себе путь фонарями. У телеграфного столба лежал какой-то бесформенный комок, маленький и жалкий, словно куча тряпья. Убитый, один из руралес, лежал на спине изогнувшись. Бережливые повстанцы сняли с него все, что представляло ценность, — башмаки, шляпу, белье. Рваную куртку, обшитую почерневшим серебряным галуном, не тронули, так как она была прострелена в семи местах, не забрали и брюки насквозь пропитанные кровью. При жизни он, очевидно был гораздо крупнее, — ведь мертвые сильно сжимаются! Взлохмаченная рыжая борода усиливала бледность лица и делала его особенно жутким, и вдруг мы заметили, что под этой бородой, под грязью, налипшей на длинные полосы пота, оставленного часами боя и бешеной скачки, его рот был как-то мягко и умиротворенно полуоткрыт, будто он спал. Голова его была прострелена навылет.
— Черт возьми! — сказал один из кавалеристов. — Вот это выстрел. Прямо в голову!
Другие рассмеялись.
— Неужто ты, дурак, в самом деле думаешь, что пуля угодила ему в голову во время боя? — сказал его товарищ. — Ведь потом всех убитых на всякий случай…
— Сюда! Я нашел еще одного, — раздался голос в темноте.
Мы живо представили себе последние минуты этого человека. Он упал, раненный — на земле была кровь, — в неглубокий овражек. Мы даже нашли место, где стояла его лошадь, пока он дрожащими руками закладывал патроны в маузер и стрелял, стрелял — сначала туда, где мчались, испуская дикие вопли, его преследователи, а затем в тысячи безжалостных всадников, мчавшихся с севера во главе с самим ‘дьяволом’ Панчо Вильей. Он, вероятно, долго отстреливался — его окружили стеной сплошного огня, как мы догадались по сотням пустых гильз. А затем, когда вышли все патроны, он бросился бежать на восток под градом пуль, на минуту спрятался под железнодорожным мостом, потом выбежал на открытое место, где и упал. На трупе было двадцать огнестрельных ран.
С этого убитого содрали все, кроме нижнего белья. Он застыл в позе отчаянной борьбы, мускулы были напряжены, один кулак крепко сжат, словно для удара, лицо искажено свирепой, ликующей улыбкой. Сильным и диким казался убитый, но, присмотревшись поближе, можно было подметить ту еле заметную печать слабости, которой смерть отмечает все живое, — выражение бессмысленной тупости. Ему прострелили голову в трех местах — вот в какое бешенство привел он своих преследователей!
И опять мы медленно ползем на юг в холодном мраке. Несколько миль — и снова взорванный мост или поврежденный путь. Остановка, танцующие факелы, огромные костры, пронизывающие мрак пустыни, и четыреста человек, быстро выскакивающие из вагонов и с остервенением набрасывающиеся на работу… Ведь Вилья приказал торопиться…
Часа в два утра я подошел к костру, возле которого сидели две soldaderas, и спросил, не найдется ли у них для меня лепешек и кофе. Одна из них была седой старухой индианкой с застывшей на лице гримасой улыбки, другая — молодой тоненькой девушкой лет двадцати, не больше, с четырехмесячным ребенком на руках. Они устроились на самом краешке платформы, разложив огонь на куче песка. На платформе вповалку спали громко храпевшие люди. Весь поезд был погружен во мрак, и этот костер был единственным огоньком. Я жевал предложенную мне лепешку, старуха, взяв голыми пальцами горящий уголь, закурила папиросу, свернутую из кукурузного листка, и бормотала что-то о неведомо куда ускакавшей бригаде ее Пабло. Молодая мать укачивала ребенка, прижав его к груди, ее голубые эмалевые серьги поблескивали в свете костра. Мы разговорились.
— Ну и жизнь наша несчастная, — жаловалась молодая женщина. — Мы едем со своими мужьями, а сами не знаем, будут они живы через час пли нет. Я хорошо помню, как мой Филадельфо пришел ко мне как-то утром, еще не совсем рассвело, — мы жили в Панчуке — и сказал: ‘Собирайся! Мы идем воевать, потому что сегодня убит добрый Панчо Мадеро!’ Мы любили друг друга всего только восемь месяцев — еще первый ребенок не родился… Мы все верили, что мир в Мексике установился навсегда. Филадельфо оседлал осла, и мы поехали по улицам, когда только начинало светать, и выехали в поле, где никого уже не было видно за работой. И я сказала: ‘А почему я должна ехать?’ Он сказал: ‘А что же, по-твоему, я должен голодать? Кто мне будет печь лепешки, как не жена?’ Целых три месяца мы были в дороге, я заболела в пустыне, и тогда же родился мой первый ребенок и вскоре умер, потому что мы не могли достать воды. Это было в ту пору, когда Вилья после взятия Торреона пошел на север…
— Да, правда, — перебила старуха. — Чего только не приходится переносить нам ради своих мужчин, а тут еще эти проклятые собаки-генералы издеваются над нами. Я сама из Сан-Луис-Потоси, и мой муж служил в федеральной артиллерии, когда Меркадо пришел на север. Мы ехали до самого Чиуауа, а этот старый дурак Меркадо еще ворчал, что приходится возить за армией женщин. Потом он отдал приказ армии двинуться на север и атаковать Вилью в Хуаресе, а женщинам запретил следовать за мужьями. Так вот ты как, неблагодарная тварь, сказала я самой себе. И когда он ушел из Чиуауа и бежал в Охинагу, захватив с собой моего мужа, я осталась в Чиуауа и скоро нашла себе мужа в мадеристской армии, когда она вступила в город. И хорошего, красивого парня — гораздо лучше Хуана. Я не такая женщина, чтобы мной помыкали.
— Сколько вам следует за лепешки и кофе? — спросил я.
Женщины удивленно переглянулись. Они, вероятно, приняли меня за солдата без гроша в кармане.
— Сколько дадите, — чуть слышно произнесла молодая женщина. Я дал им песо.
Старуха разразилась целой молитвой.
— Господи боже, его пресвятая матерь, блаженный Ниньо и наша божья матерь Гваделупская послали нам этого чужестранца. У нас уже ни сентаво не было на муку и на кофе.
Я вдруг заметил, что свет нашего костра побледнел, и, оглянувшись, с удивлением увидел, что уже рассветало. Вдоль поезда бежал какой-то солдат, крича что-то непонятное, а вслед ему неслись восклицания и громкий хохот. Спавшие с любопытством приподнимали головы, желая узнать, что случилось. В один миг наша безмолвная платформа оживилась. Человек, пробегая мимо, все еще кричал что-то о ‘padre’ [Отче (исп.)], и лицо его расплывалось в широкой улыбке.
— В чем дело? — спросил я.
— Да вот, — сказала старуха, — у его жены в другом вагоне только что родился ребенок!
Впереди, прямо перед нами, лежал Бермехильо, его розовые, голубые и белые домики были так изящны и воздушны, словно сделаны из фарфора. На востоке по тихой пустыне, где еще не клубилась пыль, к городу приближался небольшой отряд всадников с красно-бело-зеленым флагом…

Глава V.
У ворот Гомеса

Мы взяли Бермехильо вчера днем, — в пяти километрах севернее города армия перешла на бешеный галоп, пронеслась через него во весь опор и погнала застигнутый врасплох гарнизон на юг. Эта схватка продолжалась на протяжении пяти миль — до асиенды Санта-Клара, и было убито сто шесть colorados. Несколько часов спустя на высотах у Мапими показался отряд Урбины, и находившиеся там восемьсот colorados, к своему крайнему изумлению узнав, что вся армия конституционалистов обходит их с правого фланга, поспешно эвакуировали город и стремглав умчались в Торреон. По всем направлениям застигнутые врасплох, федералисты в панике отступали к этому городу.
К вечеру из Мапими по узкоколейке прибыл паровозик, тащивший старые вагоны. Из них доносилось громкое треньканье десяти гитар, игравших ‘Воспоминание о Дуранго’. Как часто я под эти звуки отплясывал с солдатами эскадрона! Крыши, двери и окна поезда были забиты солдатами, которые громко пели, отбивая такт каблуками, и стреляли в воздух, салютуя городу. Когда этот забавный поезд подполз к платформе, из него вышел не кто иной, как Патричио, боевой кучер генерала Урбины, вместе с которым мне так часто приходилось разъезжать и плясать. Он бросился мне на шею, восклицая:
— Хуанито! Глядите, mi General, здесь Хуанито!
Через минуту мы уже засыпали друг друга бесконечными вопросами. Напечатал ли я его снимки? Буду ли я участвовать в наступлении на Торреон? Не знает ли он, где теперь дон Петронило? А Пабло Сеанес? А Рафаэли-то? В самый разгар нашей беседы кто-то закричал: ‘Вива Урбина!’ — и в дверях вагона показался сам старый генерал — неустрашимый герой Дуранго. Он хромал, и его поддерживали два солдата. В одной руке он держал винтовку — устаревший, негодный Спрингфилд со спиленным прицелом, две патронные ленты обвивали его талию. Несколько секунд он стоял неподвижно, с бесстрастным выражением на лице, буравя меня маленькими жесткими глазками. Я было подумал, что он меня не узнал, как вдруг услышал знакомый хриплый голос:
— У вас другой фотоаппарат! А где же старый? Я хотел ответить, но он перебил меня:
— Я знаю. Бросили его в Ла-Кадене. А что, удирали во все лопатки?
— Да, mi General.
— А теперь вы едете в Торреон, чтобы снова удирать во все лопатки?
— Когда я решил удирать из Ла-Кадены, — ответил я, слегка задетый, — дон Петронило со своим отрядом опередил меня на целую милю.
Он ничего не сказал в ответ и, прихрамывая, начал сходить со ступенек, а солдаты кругом так и покатились со смеху. Подойдя ко мне, он обнял меня за плечи и похлопал по спине.
— Рад вас видеть, compaero, — сказал он.
В пустыне стали появляться солдаты, раненные в бою при Тлахуалило. Они направлялись к санитарному поезду, стоявшему далеко от нас вторым или третьим в длинной веренице поездов. На плоской голой равнине мне были видны только три движущиеся группы: хромающий солдат без шапки, с рукой, обвязанной окровавленным тряпьем, другой солдат, ковыляющий рядом со своей еле бредущей лошадью, и далеко позади них — мул, на котором сидели две обмотанные бинтами фигуры. Из тихой душной тьмы до нашего вагона доносились стоны и вопли.
Утром в воскресенье я уже снова сидел рядом с ‘Эль Ниньо’ на головной платформе ремонтного поезда, который медленно подвигался вперед параллельно с армией. На второй платформе была установлена другая пушка — ‘Эль Чавалито’, за ней были прицеплены два бронированных вагона и вагоны-мастерские. На этот раз женщин там не было. Армия, двумя огромными змеями извивавшаяся по обе стороны пути, стала какой-то другой: не слышно было ни смеха, ни криков. Мы находились совсем близко от неприятеля, всего в восемнадцати милях от Гомес-Паласио, и никто не знал, что нам готовят федералисты. Не верилось, что они подпустят нас еще ближе, не попробовав оказать сопротивления.
Южнее Бермехильо мы сразу же вступили как будто в другую страну. Голую пустыню сменили поля с оросительными каналами, вдоль которых росли зеленые великаны аламо, представлявшие очень приятный контраст с оставшейся позади сожженной плоской равниной. Здесь тянулись плантации хлопка и кукурузы, белые коробочки хлопка не были собраны и гнили на стеблях, кукуруза только-только начинала выгонять зеленые ростки. По глубоким каналам, в тени деревьев, быстро струилась вода. Пели птицы, а голые западные горы по мере нашего продвижения на юг подходили все ближе и ближе…
Возле асиенды Санта-Клара густые колонны армии остановились и начали развертываться направо и налево, вереницы всадников двигались в тени огромных деревьев, среди солнечных бликов, пока наконец шесть тысяч человек не развернулись в одну длинную шеренгу. Ее правый фланг тянулся через орошенные поля и пустыню до самых гор, а левый терялся в мареве, окутывавшем равнину. Где-то вдали, а потом совсем рядом загремели трубы, и могучая шеренга двинулась вперед через всю равнину. Над головами всадников, словно ореол славы, поднялось облако золотистой пыли в пять миль шириной. Развевались флаги. В центре, держась вровень с армией, шел бронированный поезд, а рядом с ним скакал Вилья со своим штабом. Жители окрестных деревушек — pacificos — в огромных широкополых шляпах и белых блузах с безмолвным удивлением следили за этой катящейся лавиной. Какой-то старик гнал домой стадо коз. Волна весело вопящих всадников на взмыленных конях надвинулась на него, и козы разбежались во все стороны. По шеренге нэ целую милю прокатился хохот, из-под тысячи копыт заклубилась пыль, и волна хлынула дальше. В деревне Бриттенгем огромная шеренга остановилась, и Вилья со штабом подскакал к пеонам, столпившимся на небольшом холмике.
— Oyes! — обратился к ним Вилья. — Здесь за последние дни проходили какие-нибудь войска?
— Si, senor! — ответило сразу несколько человек. — Вчера здесь проскакали gente дона Карло Аргумедо.
— Гм! — буркнул Вилья. — А не видали ли вы здесь бандита Панчо Вилью?
— Нет, сеньор! — хором ответили пеоны.
— А я как раз ищу его. И если захвачу этого diablo [Дьявола (исп.)], ему придется туго.
— Желаем вам успеха! — вежливо проговорил pacificos.
— А вы никогда его не видали, а?
— Нет, сохрани бог! — воскликнули они горячо.
— Так вот, — усмехнулся Вилья, — в следующий раз, когда вас спросят об этом, вам придется признаться в своем позоре! Я — Панчо Вилья!
С этими словами он пришпорил коня, и вся армия двинулась вслед за ним…

Глава VI.
Встреча с compaeros

Наступление Вильи для федералистов явилось такой неожиданностью и они бежали так поспешно, что железнодорожный путь на многие мили остался неповрежденным. Но к полудню нам стали попадаться сожженные, еще дымящиеся мосты и телеграфные столбы, срубленные топором, — разрушения, сделанные наспех, которые нетрудно было исправить. Однако армия ушла далеко вперед, и к ночи, когда мы были примерно в восьми милях от Гомес-Паласио, мы достигли места, где железнодорожный путь был разрушен на протяжении всех этих восьми миль. В нашем поезде не осталось уже запасов продовольствия, на каждого солдата приходилось лишь по одному одеялу, а ночь была холодная. При свете факелов и костров ремонтная бригада принялась за починку пути. Слышались крики, звон стали, грохот падающих шпал… Ночь была темная, на небе лишь кое-где тускло мерцали звезды. Расположившись вокруг костра, мы разговаривали и дремали как вдруг воздух прорезал новый звук, более гулкий, чем стук молотов, более низкий, чем вой ветра. Грохнуло — и опять тишина. Потом прокатился нарастающий гул, словно рокот отдаленных барабанов, и затем — бум! бум! Молоты опустились, голоса стихли, мы замерли, напряженно прислушиваясь. Где-то впереди в непроглядном ночном мраке (было так тихо, что малейший звук разносился на много миль кругом) Вилья со своей армией обрушился на Гомес-Паласио, и начался бой. Гул медленно и неотвратимо нарастал, и вот уже пушечные выстрелы слились в сплошной грохот, а ружейные выстрелы трещали так, словно там шел стальной дождь.
— Andale! — раздался хриплый голос с крыши бронированного вагона. — Что вы там копаетесь! За работу! Панчо Вилья ждет поездов!
С громкими криками четыреста рабочих как бешеные бросились чинить разрушенный путь.
Помню, как мы просили полковника, начальника поездов, отпустить нас на фронт. Он не разрешил. Приказ строжайшим образом запрещал кому бы то ни было покидать поезда. Мы умоляли его, предлагали ему деньги, чуть не становились перед ним на колени. Наконец он немного смягчился.
— В три часа я сообщу вам пароль и отзыв и отпущу вас, — сказал он.
Мы, несчастные, свернулись клубочками у своего маленького костра, пытаясь заснуть или хотя бы согреться. Вокруг нас и впереди вдоль разрушенного пути метались факелы, суетились люди, и примерно каждый час поезд продвигался шагов на сто и опять останавливался. Ремонтировать путь было нетрудно — рельсы сохранились в полной исправности. Паровоз, разрушавший путь, захватывал цепью рельс с правой стороны и срывал, переворачивал, ломал шпалы… А из мрака доносился однообразный, страшный гул яростного боя. Он был такой утомительный, такой монотонный, этот гул, и все же я не мог заснуть…
Около полуночи от заднего поезда прискакал один из наших патрульных с известием, что с севера движется большой отряд кавалерии. Когда их окликнули, всадники назвались gente Урбины из Мапими. По сведениям полковника, в этот час мимо нас не должны были проходить никакие войска. Мгновенно начались лихорадочные приготовления. Двадцать пять вооруженных всадников бешеным галопом помчались к заднему поезду с приказом полковника задержать прибывших на пятнадцать минут, если это действительно конституционалисты, а если нет, задержать их как можно дольше. Рабочие немедленно вернулись к вагонам и схватили свои винтовки. Костры были потушены, все факелы, кроме десяти, погашены. Наша охрана из двухсот человек тихонько нырнула в кусты, на ходу заряжая винтовки. Полковник и пять солдат, невооруженные, заняли посты по обе стороны пути, высоко над головой держа факелы. И вот из густого мрака вынырнули передние ряды прибывшего отряда. Солдаты эти нисколько не походили на хорошо одетых, хорошо вооруженных и хорошо питавшихся солдат армии Вильи. Это были оборванные, босые, истощенные люди, закутанные в выцветшие рваные серапе, увенчанные огромными живописными сомбреро, какие носят в глухой провинции. Собранные в кольца лассо болтались у их седел. Их кони были худые, выносливые, полудикие малорослые лошадки с плоскогорий штата Дуранго. Всадники проезжали мимо с угрюмым видом, презрительно нас не замечая. Они не знали и не хотели знать ни отзыва, ни пароля. И почти все монотонно напевали сочиненные экспромтом баллады, какие импровизируют и поют пеоны, когда стерегут по ночам стада на горных северных равнинах.
Я стоял под самым факелом, и вдруг проезжавший мимо всадник осадил свою лошадь, и знакомый голос прокричал: ‘Эй, мистер!’ Серапе полетело на землю, сам всадник мгновенно скатился с коня, и я был уже в объятиях Исидро Амайо. Позади него раздался целый хор приветствий: ‘Que tal, мистер! О Хуанито, как мы рады тебя видеть! Где ты был? Говорили, что ты был убит в Ла-Кадене! А что — быстро пришлось удирать от colorados? Mucho susto [Очень испугался? (исп.)], a?’
Они соскочили с лошадей и облепили меня со всех сторон, человек пятьдесят тянулись одновременно похлопать меня по спине. Все они были самые дорогие мои друзья — compaeros из эскадрона генерала Урбины и из Ла-Кадены!
Задние ряды задержанных в темноте подняли крик: ‘Проезжайте! Vmonos! В чем дело? Скорей! Не стоять же нам здесь всю ночь!’ Передние кричали им в ответ: ‘Здесь мистер! Здесь тот гринго, о котором мы рассказывали, — он еще плясал хоту в Ла-Сарке! Который был в Ла-Кадене!’ — И тут ко мне бросались другие.
В отряде было тысяча двести человек. Безмолвные, угрюмые, возбужденные предстоящим боем, проезжали они между двумя рядами высоко поднятых факелов. И каждого десятого я знал в лицо. То и дело полковник рявкал:
— Знаете отзыв? Загните поля шляп впереди! Отзыв знаете?
Он выкрикивал это хрипло, раздраженно. А они спокойно проезжали мимо, с невозмутимой наглостью, не обращая на него ни малейшего внимания.
— К черту твой отзыв! — вопили они насмешливо. — Зачем еще нам отзыв! Они сразу узнают, на чьей мы стороне, когда мы пойдем в бой!..
Несколько часов, казалось, проезжали они мимо нас, растворяясь в темноте, лошади их нервно поводили ушами, прислушиваясь к орудийным выстрелам вдали, солдаты горящими глазами вглядывались во мрак, где их ожидал бой, в который они ехали со старыми винтовками спрингфилд и с самым ничтожным запасом патронов. И когда они скрылись, сражение вдали, казалось, вспыхнуло с новой силой…

Глава VII.
Кровавый рассвет

Гул сражения не затихал всю ночь. Впереди плясали горящие факелы, звенели рельсы, гремели по костылям молоты, кричали рабочие ремонтной бригады, ни на секунду не ослаблявшие своих усилий. Было уже за полночь. С того момента, как поезда подошли к разрушенному участку пути, мы продвинулись на полмили. Время от времени вдоль поездов проходил какой-нибудь отставший солдат с тяжелой винтовкой за плечом и опять скрывался во мраке, торопясь туда, где ревел и грохотал бой. Солдаты нашей охраны, разложив в поле костры, отдыхали у них от напряженного ожидания. Трое из них распевали походную песенку, начинавшуюся словами:
Я не хочу быть порфиристом,
Я не хочу быть ороскистом,
Нет, я хочу быть добровольцем
В армии мадеристов!
В страшном волнении, сгорая от любопытства, бегали мы взад и вперед вдоль поездов, расспрашивая всех, что им известно, что они думают. Мне никогда еще не приходилось слышать грохот настоящего сражения, и я был вне себя от любопытства и нервного возбуждения. Мы были словно собаки, запертые во дворе, когда за оградой кипит собачья драка. Внезапно мое волнение улеглось, и я почувствовал страшную усталость. Я тут же свалился и заснул мертвецким сном на небольшой площадке под дулом пушки, куда рабочие бросали гаечные ключи, молоты и ломы, когда поезд начинал двигаться по починенному участку пути, и куда они валились сами с криками и шутками.
В предутреннем холоде я проснулся и почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо. Это был под, ков ник.
— Можете теперь идти, — сказал он. — Пароль — ‘Сарагоса’, отзыв — ‘Эрреро’. Наших солдат узнаете по полям шляп, загнутым спереди. Да не случится с вами беды!
Было страшно холодно. Мы закутались в одеяло, словно в серапе, и направились мимо рабочих, с прежней энер~ гией продолжавших чинить путь при дрожащем свете факелов, затем мимо пяти солдат, гревшихся у костра на краю полного мрака.
— Идете в бой, compaeros? — спросил один из рабочих. — Берегитесь пуль!
Все рассмеялись. Часовые кричали нам вслед:
— Adios! He убивайте всех! Оставьте нам хоть несколько ‘стриженых’.
Во мраке за последним факелом, где на полотне в беспорядке валялись сорванные рельсы и шпалы, к нам приблизилась какая-то тень.
— Идемте вместе, — раздался голос. — В темноте трое — это целая армия.
Спотыкаясь, мы молча брели по разрушенному пути вслед за нашим новым спутником, с трудом различая его в темноте. Это был коренастый солдатик с винтовкой и наполовину опустошенной патронной лентой. Он сказал, что только что доставил в санитарный поезд раненого и теперь возвращается обратно.
— Пощупайте, — сказал он, протягивая руку. Рука была мокрая, но мы ничего не могли разглядеть.
— Кровь, — продолжал он безучастно. — Его кровь. Он был моим compadre в бригаде Гонсалеса — Ортеги. Мы пошли сегодня ночью в наступление, и столько нас, столько… Нас просто косили…
Впервые мы услышали — или подумали — о раненых. И тут же до нас донесся гул сражения. Он не затихал ни на мгновение, но мы как-то забыли о нем, — он был так однообразен, так однообразен. Треск отдаленных ружейных выстрелов напоминал треск рвущейся парусины, пушки ухали, как паровые молоты. До поля боя оставалось всего шесть миль.
Из мрака вынырнула кучка солдат — четыре человека несли на одеяле что-то тяжелое и неподвижное. Наш проводник поднял винтовку и окликнул их, в ответ с одеяла донесся прерывистый стон.
— Oiga, compadre, — прохрипел один из носильщиков. — Скажи, ради пресвятой девы, где санитарный поезд?
— Мили три…
— Vlgame, Dios! Как же мы сможем…
— Воды! Есть ли у вас вода?
Носильщики остановились, с туго натянутого одеяла что-то падало каплями — кап, кап, кап! — на шпалы.
Страшный голос вскрикнул: ‘Пить!’ — и замер в дрожащем стоне. Мы протянули носильщикам свои фляжки, и они безмолвно, с животной жадностью, осушили их. О раненом они забыли. Затем тяжело поплелись дальше…
Во мраке мелькали все новые — в одиночку и небольшими группами — смутные тени, спотыкавшиеся как пьяные, как люди смертельно уставшие. Прошли двое, поддерживая третьего, крепко обхватившего их шеи, — ноги его бессильно волочились по земле. Пошатываясь, прошел юноша, почти еще мальчик, неся на спине безжизненное тело своего отца. Прошла лошадь, опустившая морду до самой земли, — к седлу были привязаны два тела, а сзади шагал солдат, бил лошадь по крупу и визгливо ругался. Его пронзительный голос долго еще слышался в темноте. Некоторые стонали — глухие стоны, вырванные невыносимой болью. Какой-то всадник, скорчившийся в седле, монотонно вскрикивал при каждом шаге, который делал его мул. Под двумя высокими тополями у оросительного канала мерцал слабый огонек. Три солдата с пустыми патронными лентами, лежа на твердой неровной земле, громко храпели, у костра сидел четвертый. Обхватив обеими руками свою ногу, он грел ее у самого огня. До самой лодыжки это была нога как нога, но дальше свисали кровоточащие лохмотья брюк и мяса. А солдат сидел и смотрел на нее. Он не пошевельнулся, когда мы подошли к нему, но дышал он ровно и спокойно, а рот был полуоткрыт как во сне. У самой воды на коленях стоял другой раненый. Разрывная пуля попала ему в руку между средним пальцем и безымянным и разворотила всю ладонь. Намотав кусок тряпки на палочку, он беззаботно окунал ее в воду и прочищал рану.
Вскоре мы подошли к месту боя. На востоке над обширной равниной забрезжил рассвет. Величественные деревья аламо, стройными рядами поднимавшиеся по бокам каналов, уходивших на запад, огласились многоголосьем птичьим пением. Становилось теплее, пахло землей, травой и молодой кукурузой — запахи тихой летней зари. И от этого грохот сражения казался порождением безумия. Истерический треск ружейного огня, который как будто сопровождался непрерывным приглушенным воплем, хотя, когда вы вслушивались, это впечатление исчезало. Отрывистая смертоносная чечетка пулеметов, словно где-то долбит клювом огромный дятел. Гром орудий, подобный ударам тысячепудовых колоколов, и свист снарядов: бум! — пи-и-н-и-ю! И самый страшный из всех звуков войны — свист рвущейся шрапнели: трах! — ви-и-и-й-я!
Раскаленное солнце выплыло на востоке из легкого тумана, поднявшегося от плодородной земли, и над бесплодной восточной равниной заколебался горячий воздух. Солнечные лучи заиграли на ослепительно зеленых верхушках высоких аламо, окаймлявших канал, тянувшийся справа от железнодорожного полотна. Ряды деревьев здесь кончались, за ними громоздились друг на друга обнаженные горные хребты, залитые розовым светом. Мы опять вступили в сожженную солнцем пустыню, густо поросшую пыльным мескитом. Если не считать еще одного ряда аламо, тянувшегося с востока на запад почти у самого города, на всей равнине больше не было деревьев, кроме двух-трех с правой стороны. До Гомес-Паласио было уже совсем близко — мили две, не больше — и часть города лежала перед нами как на ладони. Вот направо черный круглый резервуар — водокачка, позади него — железнодорожное депо, налево, по другую сторону пути, низкие глинобитные стены Бриттингем-Корраля. Налево подымались, четко рисуясь в прозрачном воздухе, дымовые трубы, здания и деревья мыловаренного завода Ла-Эсперанца. Направо, словно совсем рядом с железнодорожным полотном, суровая каменная гора Черро-де-ла-Пилья вздымает свои отвесные склоны, увенчанные на вершине каменной цистерной, а западный склон горы понижается отлого волнистым кряжем длиной в милю. Большая часть Гомеса лежит за этим отрогом Черро, у западного конца которого ярким пятном зелени на сером фоне пустыни выделяются виллы и сады Лердо. Высокие бурые горы на западе мощным полукругом охватывают оба города и затем уходят на юг — бесконечный ряд суровых, голых хребтов. И прямо на юг от Гомеса, у подножия этих хребтов, расположен Торреон, богатейший город Северной Мексики.
Стрельба не прекращалась ни на минуту, но теперь она занимала лишь второстепенное место в бредово-хаотичном мире. По полотну железной дороги при ярком утреннем свете медленно тянулся поток раненых — окровавленных, искалеченных, смертельно усталых людей в грязных, пропитанных кровью повязках. Они проходили мимо нас, один упал и неподвижно застыл в пыли, а нам было все равно. Солдаты, черные от пороха, потные, грязные, израсходовав все свои патроны, выходили из кустов ча-парраля, волоча за собой винтовки, бессмысленно уставив глаза в землю, и снова скрывались в кустах по другую сторону железной дороги. При каждом шаге поднимались облачка тончайшей пыли, и она стояла в тихом воздухе обжигая горло и глаза. Из кустарника показалось несколько всадников. Они остановились у полотна железной дороги и стали всматриваться в сторону Гомеса. Один из них спешился и присел на землю возле нас.
— Это был черный ужас! — сказал он вдруг. — Carramba! Прошлой ночью мы пошли в наступление в пешем строю. Федералисты засели в железном резервуаре, в стенках которого были прорезаны дыры для винтовок. Мы подошли вплотную, засунули дула винтовок в дыры и перебили их всех до одного — в этой крысоловке! Но потом нам пришлось брать Корраль! Они прорезали два ряда бойниц: один ряд для лежачих, другой — для стоячих. Три тысячи руралес засели там с пятью пулеметами, которые простреливали дорогу. И еще железнодорожное депо с тремя рядами окопов снаружи и подземным ходом, откуда они могли заползти к нам в тыл и стрелять в спину… Наши бомбы не взрывались, а что мы могли поделать с одними винтовками? Madr de Dios! [Матерь божия! (исп.)] Но мы налетели на них так внезапно, что они не успели и опомниться. Мы захватили депо и резервуар. Но вот сегодня утром тысячи их… тысячи… пришли на подкрепление из Торреона… с артиллерией… и погнали нас обратно. Они окружили резервуар, засунули дула винтовок в дыры и перебили всех наших… черти проклятые!
Пока он рассказывал, мы смотрели на место боя и прислушивались к вою и свисту снарядов и пуль, но нигде не было заметно ни малейшего движения, и нельзя было догадаться, откуда стреляют, даже дымков не было заметно, только иногда в миле от нас в первом ряду деревьев с треском взрывалась шрапнель, выплевывая клубы белого дыма. Так мы и не могли разобраться, где ухают пушки и раздается треск винтовок и пулеметов. Плоская пыльная равнина, деревья, трубы и каменистая гора застыли в горячем воздухе. Справа с ветвей аламо доносилось беззаботное птичье пение. Казалось, что все кругом — лишь обман чувств, невероятный сон, сквозь который проходит страшная процессия раненых солдат, ковыляющих в облаках пыли словно привидения…

Глава VIII.
Прибытие артиллерии

Справа вдоль ряда деревьев густыми облаками поднималась пыль, слышны были крики, свист бичей, грохот и звон цепей. Мы свернули на тропинку, извивавшуюся среди чапарраля, и вскоре подошли к крохотной деревушке, затерявшейся в кустах на берегу оросительного канала. Она имела удивительное сходство с китайской деревней или селением Центральной Америки, пять-шесть глинобитных хижин с кровлей из глины и веток. Деревушка эта называлась Сан-Рамон. У каждой двери толпилась кучка солдат, громко требовавших кофе и лепешек, размахивая деньгами Вильи.
Pacificos, присев на корточки у своих сарайчиков, втридорога продавали macuche, их жены потели у очагов, жаря лепешки и разливая скверный черный кофе. Повсюду прямо на голой земле мертвым сном спали солдаты, те, у кого на руках и голове запеклись кровавые раны, стонали и метались во сне. Вскоре галопом прискакал обливавшийся потом офицер и закричал:
— Вставайте, олухи! Дураки! Немедленно по своим ротам! Сейчас идем в атаку!
Три-четыре человека зашевелились и с проклятиями начали подниматься, еле держась на усталых ногах, остальные продолжали спать.
— Hijos de la!.. [Ругательство] — закричал офицер, пришпорив лошадь, проскакал над спящими… Они вскакивали, увертываясь и крича. Потом потягивались, зевали, все еще сонные, и лениво, нехотя уходили по направлению к фронту… А раненые только безучастно отползали в тень кустов.
Вдоль берега канала протянулась проезжая дорога, по которой двигалась наконец прибывшая артиллерия конституционалистов. Мелькали серые головы мулов, широкополые шляпы погонщиков и извивавшиеся в воздухе бичи — остальное тонуло в облаке пыли. Передвигаясь медленнее армии, артиллерия шла всю ночь. Мимо нас с грохотом катились зарядные ящики, лафеты и длинные тяжелые орудия, покрытые желтой пылью. Погонщики и артиллеристы были в прекрасном настроении. Один из них, американец, лицо которого было скрыто под сплошной маской пота и грязи, громко закричал, спрашивая, не опоздали ли они, не взят ли уже город?
Я ответил по-испански, что colorados на их долю еще хватит, и мои слова были встречены радостными возгласами.
— Ну, теперь мы им покажем! — воскликнул великан индеец, ехавший на муле. — Раз уж вы могли ворваться в их проклятый город без пушек, то уж с пушками-то мы им покажем!
Длинный ряд аламо кончался сейчас же за деревней Сан-Рамон, и там под последними деревьями на берегу канала стояла кучка всадников — Вилья, генерал Анхелес и весь штаб. Канал, извиваясь по обнаженной равнине, тянулся до самого города, где его питала река. Вилья был одет в старый коричневый мундир, без воротничка, и очень старую войлочную шляпу. Он всю ночь разъезжал по линии фронта, был в грязи с головы до ног, но казался совсем свежим и бодрым.
Увидев нас, он закричал:
— Здорово, малыши! Ну, нравится вам все это?
— Очень, mi General!
Мы были измучены вконец и очень грязны. Наш вид чрезвычайно позабавил Вилью. Но надо сказать, что он вообще не принимал корреспондентов всерьез, и ему казалось очень смешным, что американская газета согласна нести такие расходы, чтобы раздобыть новости.
— Вот и хорошо, — сказал он, усмехнувшись. — Я рад, что вам это нравится, — ведь у вас впереди еще много того же!
Подъехала первая пушка и остановилась напротив штаба, орудийная прислуга начала срывать холщовые чехлы, снимать орудие с передка и открывать тяжелые зарядные ящики. Капитан батареи привинтил панорамный прицел и ручку подъемного механизма. В зарядных ящиках сверкала медь тяжелых снарядов, лежавших в ряд, два артиллериста, сгибаясь под его тяжестью, поднесли один снаряд к пушке и, опустив на землю, поддерживали его, пока капитан устанавливал дистанционную трубку. Лязгнул затвор, и мы отскочили в сторону. Бум! — пи-и-и-и-ю! — раздалось, затихая, и небольшое облачко дыма поднялось у подножия Черро-де-ла-Пилья, а через минуту донесся звук взрыва. На расстоянии примерно ста шагов один от другого впереди орудия неподвижно стояли оборванные артиллеристы и глядели в полевые бинокли.
— Слишком низко! Чересчур далеко вправо! Их пушки стоят вдоль кряжа! Прибавь-ка ей пятнадцать! — кричали они, перебивая друг друга.
Ружейная перестрелка на передней линии почти затихла, а пулеметы умолкли совсем. Все следили за артиллерийской дуэлью. Было около половины шестого утра, но уже сильно припекало солнце. Позади нас на полях сухо трещали кузнечики, в легком ветерке шелестели высокие верхушки аламо, снова затянули свои песни птицы.
Еще одна пушка вышла на позицию, снова щелкнул ударник первого орудия, но выстрела не последовало. Артиллеристы открыли затвор и выбросили дымящийся снаряд на траву — негодный. Я видел, как генерал Анхелес, в выцветшем свитере, с непокрытой головой, устанавливал прицел. Вилья шпорил коня, который пятился от зарядных ящиков. Бум! — пи-и-и-и-ю! — выстрелило второе орудие. На этот раз шрапнель разорвалась уже на склоне. Затем до нас донесся звук четырех выстрелов, и неприятельские снаряды, до сих пор падавшие меж деревьями, ближайшими к городу, теперь разорвались на равнине — четыре оглушительных взрыва и каждый последующий намного ближе к нам. Подъехало еще несколько пушек, другие же были установлены вдоль диагонали деревьев, пыльную дорогу забили длинные ряды тяжелых фургонов, брыкающихся мулов, кричащих и ругающихся солдат. Тех мулов, которых выпрягали, отводили подальше, а их измученные погонщики бросались на землю в тень ближайшего куста.
Федералисты прекрасно брали прицел и стреляли великолепно, их шрапнели взрывались теперь всего в каких-нибудь ста шагах от нашей линии, и эти взрывы следовали один за другим. Трах! — ви-и-и-й-я! — в листьях деревьев над нашими головами зловеще зашелестел дождь свинца. Наши орудия отвечали плохо, с перебоями: самодельные снаряды, изготовлявшиеся в Чиуауа на станках, переделанных со снятого с шахт оборудования, были очень ненадежны. Мимо проскакал толстый итальянец капитан Маринелли, ‘солдат наживы’, и постарался поставить свое орудие как можно ближе к корреспондентам. Лицо его хранило сосредоточенное, ‘наполеоновское’ выражение. Раза два он с любезной улыбкой взглянул на фотографа, но тот холодно отвел глаза в сторону. Деловитым жестом итальянец приказал поставить орудие на место и сам навел его. Но как раз в эту минуту в каких-нибудь ста шагах от него с оглушительным треском взорвалась шрапнель. Федералисты уже почти накрыли цель. Маринелли бросился в сторону, вскочил на лошадь и с драматическим видом поскакал обратно, за ним, громыхая, неслась его пушка. Все другие орудия оставались на своих местах. Осадив взмыленного коня перед фотографом, Маринелли спрыгнул на землю и, встав в позу, сказал:
— А теперь вы можете меня снять!
— Поди к черту! — ответил фотограф, и по всей линии пронесся громкий хохот.
Покрывая грохот боя, раздались визгливые звуки трубы. Тотчас же появились погонщики и мулы с передками. Зарядные ящики закрылись.
— Будем продвигаться ближе, — закричал полковник Сервии. — Плохо попадаем. Слишком далеко отсюда…
Защелкали бичи, мулы рванулись вперед, и под обстрелом неприятеля длинный ряд орудий потянулся в открытую пустыню.

Глава IX.
Сражение

Мы вернулись обратно по тропинке, извивавшейся среди кустов мескита, перешли разрушенный железнодорожный путь и по пыльной равнине направились на юго-восток. Оглянувшись на железную дорогу, я увидел вдали дымок паровоза первого поезда, а перед ним — копошащиеся справа от полотна темные пятнышки, искаженные, как отражение в кривом зеркале. Над ними висело облако тончайшей пыли. Кусты мескита становились все ниже и ниже и уже едва достигали колен. Направо высокая гора и трубы города тихо плыли в горячем воздухе, ружейный огонь на время почти затих, и только иногда вспыхивавшие на кряже ослепительно белые клубы густого дыма показывали, где рвутся наши снаряды. Мы смотрели, как наши желтовато-серые орудия катили по равнине, занимая позицию вдоль первого ряда деревьев аламо, прочесываемых неприятельской шрапнелью. Там и сям по равнине двигались небольшие отряды всадников, кое-где брели пехотинцы, таща за собой винтовки.
Старый пеон, согбенный годами и одетый в лохмотья, низко нагибаясь, собирал ветки мескита.
— Эй, друг, — обратились мы к нему, — не скажете, как нам подойти поближе к месту боя?
Старик выпрямился и пристально посмотрел на нас.
— Коли б вы пожили здесь столько времени, сколько я, — сказал он, — то у вас отпала бы охота смотреть бой. Carramba! За три года я семь раз видел, как брали Торреон. То наступление ведут со стороны Гомес-Паласио, то со стороны гор. Но всегда одно и то же — война. Молодым, может быть, это и интересно, а нам, старикам, война надоела дальше некуда.
Он остановился и перевел взгляд вдоль по пустынной равнине.
— Видите вон тот высохший канал? Так вот, если вы пойдете по этому каналу, то он приведет вас прямо в город. — Затем, как будто вспомнив о чем-то, он равнодушно спросил: — Какой вы партии?
— Мы — конституционалисты.
— Так. Сперва были мадеристы, потом ороскисты, а теперь — как вы сказали? Я очень стар, мне уже недолго осталось жить, но эта война, мне кажется, ничего не даст нам, кроме голода. Ступайте себе с богом, сеньоры.
Он опять нагнулся и стал собирать ветки, а мы спустились в заброшенный оросительный канал, тянувшийся в юго-западном направлении, дно его было покрыто пыльными сорняками. Он уходил вдаль, прямой как стрела, но дальний конец расплывался в мареве, и казалось, что там блестит озерцо. Пригнувшись, чтобы нас не заметили с равнины, мы шли вперед, казалось, целыми часами, потрескавшееся дно и пыльные берега канала дышали таким зноем, что кружилась голова и все начинало плавать перед глазами. Один раз справа от нас совсем близко проехали всадники, звеня огромными железными шпорами, мы прижались к берегу, не желая рисковать. На дне канала грохот орудий казался очень слабым и отдаленным, но, осторожно подняв голову над краем, я увидел, что мы находимся совсем близко от первого ряда деревьев. Вдоль этого ряда рвалась шрапнель, и я даже рассмотрел дымки, вырывавшиеся из дула наших пушек после каждого выстрела, и почувствовал удары звуковых волн. Мы находились теперь на добрую четверть мили впереди нашей артиллерии и, очевидно, продвигались прямо к резервуару на краю города. Мы снова шли нагнувшись, и визг снарядов доносился до нас теперь только в то мгновение, когда они прочерчивали небо над самой нашей головой, затем секунда тишины и глухой взрыв. Впереди, где канал пересекал мост боковой ветки, лежала куча трупов, вероятно оставшихся здесь после первой атаки. Крови почти не было: головы и сердца убитых пронзили стальные маузеровские пули, оставив крохотные чистые ранки. Мертвые лица с запавшими глазницами были спокойны спокойствием смерти. Кто-то, быть может их же собственные бережливые compaeros, забрал их оружие и снял с них обувь, шляпы и всю мало-мальски уцелевшую одежду. Какой-то солдат, сидя на земле рядом с трупами и положив винтовку себе на колени, спал тяжелым сном, сильно храпя. Его облепили мухи — рои их гудели над трупами, пока еще не тронутыми разложением. Другой солдат, прислонившись к холмику и упираясь ногами в труп, стрелял раз за разом в сторону города, целясь во что-то вдали. В тени моста сидели еще четыре солдата и играли в карты. Они играли вяло, не разговаривая друг с другом, глаза их были красны от длительной бессонницы. Жара стояла нестерпимая. Порой проносилась шальная пуля, насвистывая: ‘Зде-с-с-с-ь вы?’ Эта странная компания отнеслась к нашему появлению совершенно безразлично. Стрелок согнулся в три погибели и осторожно вставил новую обойму в свою винтовку.
— Нет ли у вас хоть капли воды? — спросил он, глядя на мою фляжку. — Adio! Мы не ели и не пили со вчерашнего дня.
Он жадно припал губами к фляжке, украдкой следя за игравшими в карты, боясь, что и они могут попросить воды.
— Говорят, что мы опять пойдем в атаку на резервуар и Корраль, как только артиллерия придет нам на подмогу. Мы все из Чиуауа. Ночью нам пришлось туго: они нас так и косили на улицах…
Вытерев губы тыльной стороной ладони, он опять начал стрелять. Мы лежали рядом и смотрели. Мы находились всего в двухстах шагах от смертоносного резервуара. По другую сторону пути и широкой улицы, отходившей от него, виднелись бурые, такие безобидные на вид стены Вриттингем-Корраля, и только чуть заметные черные точки выдавали двойной ряд бойниц.
— Вон там пулеметы, — сказал наш приятель. — Вон над стеной торчат их дула.
Но мы ничего не могли разглядеть. Резервуар, Корраль и город дремали в раскаленных солнечных лучах. В воздухе легким туманом по-прежнему висела пыль. Впереди, шагах в пятидесяти от нас, протянулась неглубокая открытая канава, несомненно окоп, вырытый федералистами, так как земля была навалена с нашей стороны. Теперь в нем засели две сотни усталых, покрытых пылью солдат — пехота конституционалистов. Они растянулись на земле в позах крайней усталости: одни спали, лежа на спине, даже не закрыв лицо от горячего солнца, другие, еле передвигая ноги, пригоршнями переносили землю с одной стороны канавы на другую, где уже лежали кучки камней. Надо помнить, что пехота в армии конституционалистов — это просто кавалерия без лошадей, все солдаты Вильи — кавалеристы, за исключением артиллерийской прислуги и тех, для кого не нашлось лошадей.
Внезапно артиллерия, позади нас открыла стрельбу изо всех орудий, десяток снарядов, просвистев над нашими головами, взорвались на склоне горы Черро.
— Это сигнал, — сказал стрелок. Он соскользнул на дно и пнул ногой спящего.
— Эй, — закричал он, — вставай! Сейчас пойдем в атаку на стриженых!
Спавший застонал и медленно открыл глаза, потом зевнул и молча взял винтовку. Игравшие в карты начали пререкаться из-за выигрышей. Затем они отчаянно заспорили по поводу того, кому принадлежит колода. Все еще ворча и споря, они вылезли из канала и пошли по его краю вслед за стрелком.
В окопе впереди затрещали выстрелы. Те, кто спал, переворачивались на живот и, прячась за своими невысокими укрытиями, принимались стрелять — мы видели, как движутся их локти. Пустой железный резервуар зазвенел под градом пуль, кусочки глины посыпались со стен Корраля. Мгновенно стена ощетинилась дулами винтовок и пулеметов, открывших убийственный огонь. Небо закрыл свистящий поток свинца, пули взбивали пыль, и скоро желтое клубящееся облако скрыло от нас и резервуар, и Корраль. Мы видели, как наш стрелок бежал, пригибаясь к земле, сонный солдат следовал за ним, выпрямившись во весь рост и все еще протирая глаза. Позади гуськом бежали игроки, по-прежнему переругиваясь. Где-то в тылу раздался звук трубы. Стрелок, бежавший впереди, внезапно остановился, покачнувшись, словно налетел на каменную стену. Его левая нога подогнулась, он пошатнулся и упал на одно колено на открытом месте. С воплем ярости он вскинул винтовку.
— …мерзкие обезьяны! — кричал он, стреляя в облако пыли. — Я покажу этим… Стриженые головы! Арестанты.
Он раздраженно мотнул головой, как собака, которой прокусили ухо. Во все стороны полетели капли крови. Рыча от бешенства, он расстрелял всю обойму, потом упал и с минуту катался по земле в конвульсиях. Другие, пробегая мимо, даже не взглянули на него. Траншея теперь кишела солдатами, вскакивавшими на ноги, как потревоженный муравейник. Резко трещали выстрелы. Позади нас раздался топот бегущих ног — солдаты в сандалиях, с серапе на плечах кувырком скатывались в канал, затем взбирались вверх на другую сторону… сотни и сотни их… так казалось…
Они почти заслонили от нас передовую, но сквозь пыль и бегущие ноги мы успели рассмотреть, как солдаты в окопе мощной волной перекатывались через насыпь. Затем непроницаемое облако пыли сомкнулось и резкий треск пулеметов заглушил все остальные звуки. Внезапно горячий порыв ветра прорвал облако пыли, и мы увидели первый ряд солдат — они шли и бежали шатаясь, словно пьяные, а пулеметы на стенах выплевывали тусклое багровое пламя. Затем из облака пыли выбежал солдат без винтовки, пот градом катился у него по лицу. Он бежал без оглядки, быстро скользнул в канал и стал выбираться на другую сторону. Впереди сквозь облако пыли можно было видеть неясные очертания множества бегущих.
— В чем дело? Что происходит? — крикнул я.
Не ответив, он побежал дальше. Внезапно впереди раздался беспощадный визг шрапнели. Артиллерия неприятеля! Машинально я стал прислушиваться, стреляют ли наши пушки? Они молчали, лишь изредка раздавались одиночные выстрелы. Снова подвели самодельные снаряды. Еще две шрапнели! В огромном облаке пыли новая волна бегущих солдат метнулась назад. Они скатывались в канал по одному, по двое, кучками — и вот уже нас захлестнул охваченный паникой людской поток. ‘Назад, к деревьям! К поездам! — кричали они. — Федералисты наступают!’ И мы побежали с толпой по полотну железной дороги…
Прямо передо мной из кустов вынырнул всадник, вопивший: ‘Федералисты наступают! К поездам! Они уже рядом!’ Вся армия конституционалистов была обращена в бегство! Схватив свой плащ, я бросился вслед за другими. Вскоре я наткнулся на орудие, брошенное на равнине: постромки были обрезаны, мулы уведены. Всюду под ногами валялись винтовки, патронные ленты, серапе. Это был полный разгром. Выйдя на открытое место, я увидел впереди большую толпу бегущих безоружных солдат. Внезапно дорогу им перерезали три всадника, махавшие руками и громко кричавшие:
— Назад! Ради бога, назад! Они не наступают!
Двоих я не узнал. Третий был Вилья.

Глава X.
Между двумя атаками

Примерно через милю беглецы остановились. Мне попадалось все больше и больше встречных солдат. У всех на лицах было написано облегчение — словно они страшились неведомой опасности и вдруг страх исчез. В этом и заключалась сила Вильи: он всегда так умел все объяснить массе простых людей, что они сразу его понимали. Федералисты, по обыкновению, не сумели воспользоваться удобным моментом, чтобы окончательно разгромить конституционалистов. Быть может, они боялись ловушки, вроде той, какую Вилья устроил им у Мапулы, когда победоносные федералисты сделали вылазку, чтобы преследовать бегущую армию Вильи после первой атаки у Чиуауа, и были отбиты с тяжелыми потерями. Как бы то ни было, но они не вышли из своих укреплений. Наши солдаты возвращались обратно и начинали разыскивать в зарослях мескита свои винтовки и серапе, а также чужие винтовки и серапе. По всей равнине раздавались громкие возгласы и шутки:
— Oiga! Куда ты тащишь эту винтовку?… Это моя фляжка!.. Я бросил свое серапе вот под этот самый куст, и уже его сперли!
— А что, Хуан, — кричал кто-то, — я же всегда говорил, что тебе за мной не угнаться!
— Вот и соврал, compadre! Я тебя обогнал на сто метров и летел, как ядро из пушки!
Надо помнить, что накануне солдаты провели в седлах двенадцать часов, что потом они сражались всю ночь и все следующее утро под палящими лучами, что им приходилось бросаться в атаку на окопавшегося противника под артиллерийским и пулеметным огнем, а ведь они не ели, не пили и не спали уже более суток. Не удивительно, что их нервы не выдержали. Но с той минуты, как они повернули обратно, конечный результат был предопределен. Психологический кризис миновал.
Ружейная перестрелка теперь совершенно затихла, и даже неприятельские пушки стреляли очень редко. Наши солдаты окопались у канала под первым рядом деревьев, артиллерия отошла на милю ко второму ряду, и в благодатной тени солдаты растягивались на земле и сразу засыпали. Напряжение спало. Когда солнце поднялось к зениту, пустыню, горы и город окутало знойное марево. Иногда где-нибудь на правом или левом фланге начиналась перестрелка между аванпостами. Но вскоре и она прекратилась. На хлопковых и кукурузных полях, тянувшихся к северу, среди зеленых всходов трещали кузнечики. Птицы умолкли: слишком велика была жара. Стояла невыносимая духота и полное безветрие.
Тут и там дымились костры — это солдаты пекли лепешки из скудных запасов муки, оказавшейся в их седельных сумках, а те, у кого муки не было, толпились вокруг, выпрашивая крохи. С ними делились щедро и просто. От десятка костров ко мне неслись приглашения: ‘Эй, compaeros, ты уже завтракал? Вот тебе кусок лепешки — садись и ешь!’
Вдоль берега рядами лежали солдаты, черпавшие пригоршнями грязную воду. В трех-четырех милях позади нас у большого ранчо Эль-Верхель виднелся бронированный поезд и еще два головных поезда. На полотне продолжала трудиться неутомимая ремонтная бригада, не обращая внимания на палящее солнце. Поезд с провиантом еще не прибыл…
Мимо на громадном гнедом коне проехал маленький полковник Сервин, подтянутый и свежий, несмотря на страшную ночь.
— Не знаю, что мы предпримем, — сказал он. — Это знает только командующий, а он ничего не говорит заранее. Но мы не пойдем в наступление, пока не вернется Сарагосская бригада. Бенавидес выдержал горячий бой у Сакраменто — говорят, двести пятьдесят человек наших пало в бою. А командующий послал приказ генералу Роблесу и генералу Контрера, которые вели наступление с юга, идти сюда со всеми своими частями на соединение с ним. Впрочем, говорят, что мы ночью пойдем в атаку, чтобы вывести из строя неприятельскую артиллерию.
Он поскакал дальше.
Около полудня над городом в нескольких местах стали подниматься клубы грязного дыма, и днем вместе с горячим ветром до нас донесся тошнотворный запах нефти, смешанный с запахом паленого мяса. Федералисты сжигали убитых…
Мы вернулись к поездам и взяли штурмом личный вагон генерала Бенавидеса в поезде Сарагосской бригады. Начальник поезда приказал приготовить нам что-нибудь поесть на кухне генерала. С жадностью проглотив обед, мы отправились в тень деревьев и проспали там несколько часов. Сотни солдат и окрестных пеонов, томимые голодом, бродили вокруг поездов в надежде подобрать какие-нибудь объедки или отбросы. Но им было стыдно, и, когда мы проходили мимо, они сделали вид, что просто гуляют тут. А когда мы сидели на крыше вагона, болтая с солдатами, внизу прошел какой-то юнец, перепоясанный патронными лентами. Держа винтовку наперевес, он внимательно вглядывался в землю. Вдруг он заметил черствую заплесневелую лепешку, втоптанную в пыль множеством ног.
Он схватил ее и жадно откусил кусок. Вдруг он поднял глаза и увидел нас.
— Что я, с голоду умираю, что ли! — сказал он презрительно и небрежно отшвырнул лепешку…
В тени деревьев аламо, против Сан-Рамона, на другом берегу канала стояла пулеметная батарея канадца капитана Трестона. Пулеметы и их тяжелые треножки были сняты с мулов и уложены под деревьями. Мулы паслись в зеленых полях, а солдаты сидели у костров или лежали, растянувшись на берегу канала. Трестон помахал мне вывалянной в золе лепешкой, которую он в это время жевал.
— Эй, Рид, — крикнул он. — Пойдите-ка сюда и помогите мне! Мои переводчики куда-то девались, и, если начнется наступление, я здорово влипну. Я ведь не знаю их идиотского языка, и, когда я приехал сюда, Вилья нанял двух переводчиков, чтобы они все время находились при мне. Но этих мерзавцев не дозовешься: вечно шляются неизвестно где, оставляя меня ни с чем.
Я взял кусок предложенного мне деликатеса и спросил капитана, действительно ли мы скоро пойдем в наступление.
— По-моему, мы начнем дело сегодня же, как только стемнеет, — ответил он. — Хотите идти с моей батареей и быть моим переводчиком?
Я охотно согласился.
Оборванный солдат, которого я никогда раньше не встречал, встал и, улыбаясь, подошел ко мне:
— Судя по вашему виду, вы давно уже не пробовали табака. Хотите половину моей папиросы?
Я хотел было с благодарностью отказаться, но он уже вытащил из кармана помятую папиросу и перервал ее надвое…
Ослепительное солнце спустилось за зубчатую стену лиловых гор, и несколько мгновений в небе трепетал веер светлых лучей. На деревьях встрепенулись птицы, зашуршали листья. От плодородной земли поднялся жемчужный пар. Несколько лежавших рядом оборванных солдат начали сочинять мотив и слова песни о сражении при Торреоне — рождалась новая баллада… В тихих прохладных сумерках до нас доносилось пение от других костров. Я почувствовал, что весь растворяюсь в любви к этим добрым, простым людям, — такими милыми они мне казались…
Как раз когда я вернулся от канала, куда ходил напиться воды, Трестон сказал мне:
— Да, кстати, один из наших солдат выловил из канала вот эту бумажку. Я ведь не умею читать по-испански и не понял, что на ней написано. Вода во все эти каналы поступает из реки, протекающей через город, так что, может быть, эта бумажка приплыла сюда от федералистов.
Он протянул мне клочок белой мокрой бумаги, очевидно сорванной с какого-то пакетика. На ней большими черными буквами было напечатано ‘Arsenico’, a пониже мелким шрифтом стояло: ‘Guidado! Veneno!’ (‘Мышьяк. Осторожно — яд!’)
— Послушайте, — сказал я, вскакивая на ноги. — А у вас сегодня никто не заболел?
— Интересно, что вы об этом спросили. У многих солдат вдруг начались страшные колики в животе, да и мне что-то не по себе. Как раз перед вашим приходом один мул внезапно свалился и издох, а вон там, возле канала, — лошадь. От солнечного удара, или, может, их совсем загнали…
К счастью, канал оказался глубоким, а течение быстрым, и опасность была невелика. Я объяснил капитану, что федералисты отравили воду в канале.
— Ах, черт! — воскликнул Трестон. — Недаром солдаты пытались объяснить мне что-то. Человек двадцать приходили ко мне и все повторяли: envenenado [Отравлено (ucn.)]. Что означает это слово?
— А это самое и означает, — ответил я. — Где тут можно достать кварту крепкого кофе?
Мы нашли большую жестянку кофе у соседнего костра и нам сразу стало легче.
— Ну, конечно, мы знали об этом, — сказали солдаты. — Вот почему мы поили своих лошадей и мулов в другом канале. Нас уж давно предупреждали. Говорят, впереди нас сегодня пало десять лошадей и очень много солдат катается в корчах по земле.
Мимо проскакал офицер, крича, что все мы должны отойти к ранчо Эль-Верхель и расположиться на ночь вблизи поездов, что командующий приказал, чтобы все, кроме передовых постов, хорошенько выспались вне зоны огня и что поезд с провиантом прибыл и стоит за санитарным поездом.
Загремели трубы, солдаты начали подниматься с земли, седлать лошадей, собирать пулеметы, ловить и запрягать мулов под аккомпанемент ругани, рева и лязга. Трестов сел на своего пони, а я шагал рядом. Значит, в эту ночь атаки не будет. Было уже почти темно. Перейдя канал, мы натолкнулись на отряд, который тоже отходил к поездам. Во мраке смутно виднелись широкополые шляпы и серапе, слышалось звяканье шпор. ‘Эй, compaero, а где твоя лошадь?’ — закричали несколько человек, обращаясь ко мне. Я ответил, что у меня нет лошади. ‘Прыгай ко мне!’ — сказали сразу человек пять-шесть. Один из них подъехал поближе, и я взобрался на круп его лошади. Легкой рысцой мы миновали заросли и поехали по необычайно красивому, чуть освещенному полю. Кто-то затянул песню, еще двое начали вторить ему. В ясном небе плыла полная луна.
— Послушай, как сказать по-вашему ‘mula’? [мул (исп.)] — спросил меня мой всадник.
— …упрямый, глупый мул! — ответил я.
И в течение нескольких дней после этого совершенно незнакомые мне солдаты останавливали меня и спрашивали со смехом, как по-американски ‘мул’.
Армия расположилась биваком вокруг ранчо Эль-Верхель. Мы выехали на поле, усеянное кострами, где бродили отставшие солдаты, громко спрашивая, не знает ли кто, Где бригада Гонсалеса — Ортеги, или gente Xoce Родригеса, или ametralladoras [Пулемет (исп.)]. Ближе к городу широким полукругом стала артиллерия, дула орудий были обращены на юг. На востоке пылали костры Сарагосской бригады Бенавидеса, только что прибывшей из Сакраменто. От интендантского поезда тянулась длинная вереница солдат, словно муравьи тащивших мешки с мукой и кофе и пачки папирос… Повсюду во мраке звенели песни множества хоров.
Когда я думаю о той ночи, мне особенно ярко припоминается, как бедная отравленная лошадь вдруг покатилась по земле и ноги ее судорожно задергались, как в темноте мы проходили мимо стоявшего на четвереньках солдата, которого страшно рвало, как у меня, когда я закутался в одеяло и лег, начались вдруг ужасные колики и я отполз в кусты и был не в силах приползти обратно. Так до самого рассвета и ‘катался в корчах по земле’.

Глава XI.
Аванпост в бою

Во вторник, рано утром, армия снова двинулась к фронту по железнодорожному полотну и по полям. Четыреста бешеных демонов, обливаясь потом, гремели молотами, исправляя путь, ночью головной поезд продвинулся на полмили. В это утро запасных лошадей было много, и я купил себе коня с седлом и со всем прочим за семьдесят пять песо — около пятнадцати долларов золотом. Проезжая мелкой рысью по Сан-Рамону, я догнал двух свирепых на вид всадников в высоких сомбреро, к тульям которых были пришиты литографии Гваделупской богоматери. Они сказали, что направляются в расположение аванпоста, занимающего позицию на правом крыле армии вблизи гор у Лердо, — там их роте приказано удерживать холм. Почему это мне захотелось ехать с ними? Кто я такой вообще? Я показал им свой пропуск, подписанный Франсиско Вильей. Это их не смягчило.
— Франсиско Вилья для нас — ничто! — сказали они. — И почем мы знаем, его это подпись или не его? Мы из Хуаресской бригады, gente генерала Каликсто Контрера.
Однако после короткого совещания тот, кто был повыше ростом, сказал:
— Ну ладно, едем.
Мы выехали из спасительной тени деревьев и поскакали по диагонали через изрытое траншеями хлопковое поле на запад, прямо к высокому крутому холму, уже расплывавшемуся в знойном мареве. Между нами и окраинами Гомес-Паласио тянулась голая плоская равнина, заросшая низким мескитовым кустарником и изрезанная высохшими оросительными канавами. Грозная артиллерия Черро-де-ла-Пилья была замаскирована, и вокруг царило глубокое спокойствие, однако так чист и прозрачен был воздух, что мы рассмотрели кучку людей, тащивших что-то похожее на пушку. У самого города разъезжало несколько всадников, и мы тотчас свернули к северу, предпочитая кружной путь, так как эта нейтральная полоска земли кишела пикетами и разведчиками. Проехав так милю, мы достигли подножия холма, где пролегала проезжая дорога с севера на Лердо. Прячась в кустах, мы осторожно осмотрели ее. Мимо, насвистывая, прошел крестьянин: он гнал стадо коз. На обочине дороги под кустом стояла глиняная крынка, доверху наполненная молоком. Недолго думая, первый солдат вынул револьвер и выстрелил в нее. Крынка разлетелась вдребезги — молоко расплескалось по земле.
— Отравлено, — сказал он отрывисто. — Первая рота, стоявшая здесь, напилась как-то такого молока. Четверо умерло.
Мы поехали дальше.
На вершине холма виднелось несколько темных фигур: солдаты сидели, положив на колени винтовки. Мои спутники помахали им рукой, мы свернули на север и поехали вдоль речушки, чьи зеленые берега резко контрастировали с окружающей пустыней. Аванпост расположился лагерем на обоих берегах речки, где было что-то вроде лужайки. Я спросил, где их полковник, и когда в конце концов отыскал его, оказалось, что он расположился под тентом, который соорудил из своего серапе, подвесив его на ветках куста.
— Слезайте с коня, amigo, — сказал он. — Рад приветствовать вас здесь. Мой дом, — он шутливо указал на седане, — к вашим услугам. Вот папиросы. На костре жарится мясо.
На лугу паслись оседланные кони, их было примерно с полсотни. Солдаты валялись на траве в тени мескита, болтая и играя в карты. Они не были похожи на хорошо вооруженных, снабженных хорошими лошадьми и сравнительно хорошо дисциплинированных солдат армии Вильи. Это были просто пеоны, взявшиеся за оружие, такие же, как мои друзья из эскадрона, — неотесанные веселые горцы и ковбои, среди которых насчитывалось немало бывших бандитов. Не получая жалованья, обмундирования, не имея никакого понятия о дисциплине — их офицеры были просто самые храбрые из них, — вооруженные лишь устаревшими спрингфилдами и горстью патронов на человека, они сражались почти беспрерывно на протяжении трех лет. Четыре месяца они и нерегулярные части таких партизанских командиров, как Урбина и Роблес, вели наступление на Торреон, сражаясь почти ежедневно с федеральными аванпостами и выдерживая все тяготы кампании, в то время как главные силы армии стояли гарнизонами в Чиуауа и Хуаресе. Эти оборванцы были самыми храбрыми солдатами в армии Вильи.
Четверть часа я лежал у костра, наблюдая, как мясо шипит на углях, и объясняя охваченным любопытством солдатам, что такое моя странная профессия, как вдруг раздался топот копыт несущейся галопом лошади и крики:
— Они сделали вылазку из Лердо! По коням!
Полсотни солдат неохотно, вразвалку направились к своим лошадям. Полковник встал зевая и потягиваясь.
— …скоты-федералисты! — проворчал он. — Только о них мы и думаем. Просто нет возможности вспомнить о более приятных вещах. Не дают даже пообедать спокойно.
Усевшись на коней, мы легкой рысью двинулись вдоль речки. Далеко впереди трещали выстрелы. Инстинктивно, без приказа, мы перешли в галоп и скоро уже проезжали по улицам какой-то деревушки, где pacificos стояли на крышах своих хижин, поглядывая на юг и держа наготове узлы с нехитрым скарбом, чтобы сразу бежать, если схватка кончится не в нашу пользу, ибо федералисты жестоко расправляются с деревнями, которые дают приют их противникам. За деревней показался небольшой каменистый холм. Мы спешились и, забросив поводья на шею лошадям, стали взбираться на него пешком. На вершине уже лежало человек десять, то и дело стрелявших в направлении купы зеленых деревьев, за которой прятался Лердо. Из пустынного поля, лежавшего между нами и Лердо, доносился треск ответных выстрелов. В полумиле от нас среди кустов мелькали какие-то темные фигуры. Легкое облако пыли указывало на то, что позади них другой отряд медленно подвигается к северу.
— Один уже готов, а другому влепили в ногу, — сказал какой-то солдат и сплюнул.
— А сколько их там, по-твоему? — спросил полковник.
— Сотни две.
Полковник выпрямился во весь рост, беспечно поглядывая на залитую солнцем равнину. И тотчас прогремел залп. Над головой прожужжала пуля. Не дожидаясь приказа, солдаты принялись за работу. Каждый выбрал себе ровное местечко, чтобы прилечь, и навалил впереди кучку камней для защиты. Они ложились, недовольно ворча, расстегнув ремни и сбросив гимнастерки, чтобы было удобнее лежать, а затем начали стрелять — неторопливо и методично.
— Еще один, — сказал полковник. — Это твой, Педро.
— Почему это Педро? — сказал какой-то солдат недовольно. — Это я влепил ему.
— Черта с два — ты, — огрызнулся Педро. Началась ссора.
Стрельба со стороны пустыни стала беспрерывной, и нам было видно, как федералисты, прячась за кустами и в овражках, подвигаются в нашу сторону. Наши солдаты стреляли медленно, долго и тщательно целясь, прежде чем спустить курок: война вокруг Торреона, когда в течение многих месяцев они испытывали нехватку в боеприпасах, научила их быть экономными. Но теперь уже за каждым холмиком и за каждым кустом вдоль нашей линии засели стрелки, и, оглянувшись на широкие равнины и поля между холмом и железной дорогой, я увидел бесчисленных отдельных всадников и целые отряды, мчавшиеся через кусты. Через десять минут к нам должно было подойти подкрепление в пятьсот человек.
Ружейная перестрелка вдоль линии усилилась и распространилась дальше почти на целую милю. Федералисты остановились, облако пыли медленно поплыло обратно в сторону Лердо. Огонь со стороны пустыни ослабел. И затем, неизвестно откуда, в голубом небе внезапно появились грифы: широко расправив огромные крылья, они парили в вышине, спокойные, неподвижные…
Полковник, его солдаты и я демократически завтракали все вместе в тени деревенских хижин. Наше жаркое конечно, сгорело, и нам пришлось удовольствоваться вяленым мясом и pinole — смесью мелко измолотых отрубей с корицей. Никогда еще я не ел с таким наслаждением… А на прощание солдаты подарили мне две пригоршни папирос. Полковник же сказал:
— Amigo, я сожалею, что у нас не нашлось времени поговорить. Многое мне хотелось узнать о вашей стране: правда ли, например, что ь ваших городах люди совсем не пользуются ногами и не ездят по улицам верхом, а только в автомобилях. У меня когда-то был брат, который работал на железной дороге близ Канзас-Сити, и он рассказывал мне чудесные вещи. Но какой-то американец назвал его ‘грязным мексикашкой’ и застрелил, хотя брат мой ничем его не обидел. Скажите, почему ваши земляки так не любят мексиканцев? Мне нравятся многие американцы. И вы мне нравитесь. Я хочу, чтобы вы приняли от меня подарок. — Он отстегнул одну из своих громадных железных шпор, выложенных серебром, и протянул мне. — А вот поговорить нам здесь никогда не удается. Эти… не дают нам покоя, и только когда наши подстрелят двоих-троих, наступает недолгая передышка.
Под деревьями аламо я отыскал одного из фотографов и кинооператора. Они лежали на спинах у костра, вокруг которого расположилось десятка два солдат, жадно насыщавшихся лепешками, мясом и кофе. Один из солдат с гордостью показал мне серебряные ручные часы.
— Это мои часы, — пояснил фотограф. — Мы два дня ничего не ели, а эти ребята подозвали нас и накормили до отвала. После такого угощения я, конечно, не мог не сделать им подарка.
Солдаты приняли его подарок на всех и договорились, что будут носить часы по очереди, по два часа, начиная с этого дня и до конца жизни…

Глава XII.
Отряд контреры идет в атаку

В среду мы с моим приятелем-фотографом, бродя по полю, встретили Вилью, ехавшего верхом. Он был весь в грязи, измучен, но казался счастливым. Движением, легким и грациозным, как движение волка, он придержал коня, потом улыбнулся нам и сказал:
— Ну, ребята, как дела?
Мы сказали, что вполне всем довольны.
— У меня нет времени беспокоиться о вас, поэтому вы сами будьте осторожны, избегайте опасности. Раненых и так слишком много. Сотни. Они храбры, эти muchachos, самый храбрый народ в мире. Вот что, — продолжал он, загораясь новой мыслью, — вы должны поглядеть санитарный поезд. Вот о чем стоит написать в ваши газеты.
И действительно, то, что мы там увидели, было великолепно. Санитарный поезд стоял теперь сразу за ремонтным поездом. Сорок товарных вагонов, выкрашенные изнутри белой эмалевой краской, с огромными синими крестами и надписью ‘Servicio Sanitario’ [Санитарная служба (исп.)] снаружи, принимали раненых, прибывших с линии огня. Поезд был снабжен новейшими хирургическими инструментами, и его обслуживали шестьдесят опытных американских и мексиканских врачей. Каждый вечер пригородные поезда увозили серьезно раненных в базовые госпитали в Чиуауа и Паррале.
Мы миновали Сан-Рамон, оставили позади деревья и вышли в пустыню. Солнце уже пекло нещадно. Впереди разрасталась ружейная перестрелка, затем застрекотал пулемет: та-та-та-та! Когда мы выехали на открытое место, где-то справа раздался треск одинокого маузера. Сначала мы не обратили на это внимания, но скоро заметили, что вокруг нас то и дело что-то щелкает, поднимая облачка пыли.
— Черт возьми! — воскликнул фотограф. — Какой-то снайпер избрал нас мишенью.
Не сговариваясь, мы рванулись вперед бегом. Выстре-лы участились. Равнина была очень широка, и вскоре мы уже трусили спокойной рысцой. Наконец мы пошли шагом, хотя вокруг нас по-прежнему поднимались облачка пыли, — мы пришли к заключению, что бегством не спасешься. Потом мы совсем перестали думать об этом…
Полчаса спустя мы пробрались через кустарник в четверти мили от окраины Гомеса и натолкнулись на небольшое ранчо из семи-восьми глинобитных хижин, разделенных улочкой. Укрывшись за одной из них, сидело и лежало около пятидесяти оборванных бойцов генерала Контреры. Они играли в карты, лениво перебрасывались словами. Немного дальше по улице, за углом крайней хижины, выходившей прямо на позиции федералистов, беспрерывно сыпались пули, поднимая клубы пыли. Эти бойцы провели на передовой всю ночь. Отзыв был — ‘Долой шляпы’, и все они разгуливали под палящим солнцем без головных уборов. Они всю ночь не смыкали глаз, есть было нечего, а воды не нашлось бы и на полмили в окружности.
— Федералисты стреляют по нас вон из той казармы, — пояснил нам мальчуган лет двенадцати. — Нам дан приказ атаковать их, как только прибудет артиллерия…
Старик, сидевший на корточках, прислонившись к стене, спросил меня, откуда я. Я сказал, что из Нью-Йорка.
— Ну, я об этом Нью-Йорке ничего не знаю, — сказал старик, — но бьюсь об заклад, что на его улицах не увидишь такого прекрасного скота, как на улицах Хименеса.
— На улицах Нью-Йорка вообще скота не бывает, — сказал я.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Как так — не бывает скота? Вы хотите сказать, что там не гонят по улицам скот? Или овец?
Я ответил, что именно это и хочу сказать. Он посмотрел на меня, словно видел перед собой величайшего вруна, потом опустил глаза и глубоко задумался.
— Ну, — объявил он в заключение, — не хотел бы я там жить!..
Двое мальчишек затеяли игру в салки. Минут через двадцать взрослые мужчины уже весело гонялись друг за другом. У картежников была всего одна истрепанная колода. Их было человек восемь, и все они отчаянно спорили о правилах игры, а может быть, им просто не хватало карт. Человек пять, устроившись в тени хижины, напевали насмешливые любовные песенки. И все это время вдали непрерывно трещали выстрелы и пули шлепались в пыль, словно дождевые капли. Изредка какой-нибудь боец лениво переваливался на другой бок, высовывал дуло винтовки за угол и стрелял…
Мы пробыли здесь с полчаса. Потом из кустов выехали две серые пушки и заняли позицию в высохшей канаве в семидесяти пяти ярдах с левой стороны.
— Видно, сейчас пойдем в атаку, — сказал мальчик.
В эту минуту из тыла галопом промчались три всадника, по-видимому офицеры. Хотя низкие хижины не могли укрыть их от неприятельского огня, они не стали спешиваться, с презрением игнорируя свистевшие кругом пули. Первым заговорил великолепный сильный зверь Фиерро, расстрелявший Бентона. С высоты своего коня он смерил оборванных солдат насмешливым взглядом.
— Вот с такими красавчиками придется брать город! — сказал он. — Но других здесь нет. Когда услышите трубу, идите в атаку. — Жестоко рванув удила, так что его огромный конь встал на дыбы и закружился на задних ногах, Фиерро галопом помчался обратно, бросив на ходу: — Что толку в этих деревенских простаках Контреры!..
— Смерть Мяснику! — крикнул в ярости один из солдат. — Этот убийца застрелил моего compadre на улице в Дуранго — ни за что ни про что! Мой compadre, очень пьяный, проходил мимо театра. Он спросил у Фиерро, который час, а Фиерро сказал: ‘Ах ты!.. Как ты посмел первый заговорить со мной…’
Тут раздался звук трубы, и солдаты встали, берясь за винтовки. Играющие в салки никак не могли остановиться. Картежники обвиняли друг друга в краже колоды.
— Oiga, Фиденчио! — крикнул один солдат. — Бьюсь об заклад на свое седло, что я вернусь, а ты нет. Сегодня утром я выиграл прекрасную уздечку у Хуана…
— Ладно! Muy Bien! Мой новый крапчатый конь…
Смеясь и перебрасываясь шутками, они весело покинули укрытие и выехали под стальной дождь. Они неловко трусили по улице, словно какие-то бурые зверьки, не привыкшие бегать. Их окутало облако пыли и адский треск…

Глава XIII.
Ночная атака

Мы трое разбили собственный лагерь возле канала среди деревьев аламо. Вагон с нашим продовольствием, одеждой и одеялами все еще находился в двадцати милях от фронта. По целым дням мы ничего не ели. Когда нам удавалось выпросить у начальника интендантского поезда несколько жестянок сардин или немного муки, то мы считали себя счастливцами.
В среду кому-то из нас удалось раздобыть жестянку лососины, кофе, сухари и большую пачку папирос. Пока мы готовили обед, один мексиканец за другим, проезжая мимо нас по пути на передовую, спешивались и присоединялись к нам. Следовал самый изысканный обмен любезностями — нам приходилось уговаривать нашего гостя есть без стеснения обед, который стоил нам стольких трудов. Из вежливости приняв наше приглашение, он затем садился на коня и уезжал, не испытывая ни малейшей благодарности, хотя и преисполненный дружеского к нам расположения.
Растянувшись, мы лежали на берегу канала в золотистых тихих сумерках и курили. Головной поезд, где на первой платформе стояло орудие ‘Эль Ниньо’, теперь уже продвинулся ко второму ряду деревьев, — оттуда до Гомеса было не больше одной мили. На путях перед бронепоездом трудилась ремонтная бригада. Вдруг раздался ужасающий гул, и в небо над поездом поднялся дымок. Радостные крики пронеслись по равнине. ‘Эль Ниньо’, любимец армии, наконец подошел вплотную к неприятелю. Теперь федералистам придется туго. Это было трехдюймовое орудие — самое мощное в армии Вильи… Впоследствии мы узнали, что из железнодорожного депо Гомеса вышел на разведку неприятельский паровоз и что снаряд, выпущенный ‘Эль Ниньо’, попал ему прямо в котел и взорвал его…
Носились слухи, что в эту ночь мы должны пойти в атаку, и, как только стемнело, я сел на своего коня Буцефала и отправился на передовую. Пароль был ‘Эррера’, и отзыв — ‘Чиуауа номер четыре’. Но чтобы легче различать ‘своих’ солдат, было приказано загнуть поля шляп сзади. Строжайше запрещалось зажигать костры в ‘зоне огня’, и всякого, кто вздумает чиркнуть спичкой, пока не начнется сражение, часовые должны были расстреливать на месте.
Я тихо пробирался вперед на своем Буцефале. Ночь была тихая и темная. На всей обширной равнине перед Гомесом не слышно было ни малейшего шороха, не видно было ни огонька, и только вдалеке раздавался стук молотков неутомимой бригады, работавшей на путях. Но в городе ярко горели электрические огни, мелькнул трамвайный вагон, направляющийся в Лердо, и тут же скрылся за горой Черро-де-ла-Пилья.
Вдруг возле канала впереди послышались приглушенные голоса — очевидно, там был расположен аванпост.
‘Quin vive?’ — закричал часовой, и не успел я ответить, как над головой у меня прожужжала пуля.
— Что ты делаешь, дурень! — сердито крикнул кто-то. — Разве так можно? Надо подождать, пока он даст неправильный отзыв. Слушай, как я буду спрашивать.
На этот раз формальности были соблюдены к полному удовлетворению обеих сторон, и офицер сказал мне: ‘Pase usted!’ [Проходите! (исп.)]. Но до меня донеслось ворчание часового:
— А какая разница? Все равно я никогда не попадаю…
Осторожно пробираясь в темноте, я подъехал к ранчо Сан-Рамон. Я знал, что все pacificos бежали, и был очень удивлен, когда увидел свет в щелях дверей одной из хижин. Мне страшно хотелось пить, но я больше не доверял каналу. Я громко попросил воды. Ко мне вышла женщина, за ее юбку цеплялось четверо малышей. Она принесла мне воды и вдруг спросила обеспокоенно:
— Не знаете ли вы, сеньор, где теперь стоят пушки Сарагосской бригады? Там мой муж, и я его не видела уже целую неделю.
— Значит, вы не pacificos?
— Ну конечно нет! — негодующе ответила она, указывая на детей. — Мы из артиллерии.
Передовые позиции тянулись вдоль канала, под первым рядом деревьев. В абсолютной темноте солдаты перешептывались, ожидая, когда по приказу Вильи авангард, находившийся в пятистах метрах впереди, откроет огонь.
— А где же ваши винтовки? — спросил я.
— Нашей бригаде винтовки сегодня не нужны, — сказал кто-то. — Те, кто стоит слева, пойдут в атаку на окопы, и у них есть винтовки. А нам приказано взять Вриттингем-Корраль. Мы солдаты Контреры — Хуаресская бригада. Нам приказано добраться до стен и забросать его бомбами.
Он показал мне бомбу. Это была динамитная палочка, зашитая в кожу, с одного конца торчал запал.
Он продолжал:
— Справа от нас — gente генерала Роблеса. У них тоже есть granadas [гранаты (исп.)], а кроме того — винтовки. Они должны атаковать Черро-де-ла-Пилья…
Внезапно ночную тишину прорезали звуки частой стрельбы со стороны Лердо, где должен был наступать Макловио Эррера со своей бригадой. И почти в ту же минуту впереди нас тоже затрещали выстрелы. К нам подбежал солдат с горящей сигарой, блестевшей, как светлячок, в изогнутой ладони.
— Скорей прикуривайте от нас, — сказал он, — но до тех пор не подносите их к шнурам, пока мы не будем у самых стен.
— Черт возьми, капитан! Это очень трудно. Ну как мы узнаем, когда зажигать шнур!
В темноте раздался властный бас:
— Я вам скажу. За мной!
Солдаты вполголоса прокричали: ‘Вива Вилья!’ Вилья, держа зажженную сигару в одной руке (он никогда не курил), а в другой бомбу, перебрался через канал и нырнул в кустарник. Солдаты последовали за ним…
Теперь уже по всей линии трещал ружейный огонь, хотя из-за деревьев я не мог рассмотреть, началась атака или нет. Артиллерия молчала. Враги были слишком близко друг к другу, чтобы в темноте прибегать к шрапнели. Я отъехал немного назад, затем вправо, где мой конь наконец сумел взобраться на крутой берег канала. Теперь мне были видны танцующие огоньки выстрелов в Лердо и почти сплошная лента огня вдоль нашего фронта. С левого фланга донеслись гулкие раскаты — это били по Торреону скорострельные пушки Бенавидеса. Я застыл, ожидая начала атаки.
Она началась с внезапного взрыва. Раздавшиеся в направлении скрытого темнотой Бриттингем-Корраля отрывистый треск четырех пулеметов и грохот непрерывных винтовочных залпов заглушили все другие звуки. В небе вдруг встало багровое зарево, и я услышал оглушительные взрывы динамита. Я представил себе, как солдаты с дикими криками несутся по улице при вспышках огня, колеблясь, задерживаясь, устремляясь дальше, а во главе их Вилья, то и дело бросающий им через плечо слова одобрения, как он всегда это делал. Участившийся огонь с правой стороны указывал на то, что части, брошенные на Черро-де-ла-Пилья, достигли подножия горы. И вдруг в отдаленном конце кряжа, у самого Лердо, вспыхнули огни. Значит, Макловио взял Лердо! Вдруг предо мной зажглась волшебная картина. По крутому склону Черро, охватывая его с трех сторон, медленно поднималось огненное кольцо — это атакующие вели непрерывный ружейный огонь. Вершина горы тоже вспыхивала огоньками, учащавшимися по мере того, как огненное кольцо, ставшее теперь зубчатым, подвигалось вверх. Вдруг огромный сноп света вырвался из вершины, за ним — другой. Через секунду до меня донеслись звуки орудийных выстрелов. По небольшому отряду, атакующему вершину, федералисты открыли огонь из пушек! Но он продолжал подниматься по черному склону. Огненное кольцо разорвалось теперь во многих местах, но движение его не замедлилось, и наконец оно, казалось, уже начало сливаться со вспышками страшного света на верху горы, как вдруг потухло, и теперь только отдельные светлячки скатывались вниз по склону — все, что осталось от цепи атакующих. И когда я считал уже все потерянным, удивляясь отчаянному героизму этих пеонов, которые поднимались на гору под дулами неприятельских пушек, вверх медленно поползла новая цепь огоньков… В эту ночь конституционалисты семь раз подряд ходили в атаку на Черро, каждый раз теряя семь восьмых убитыми…
А у Корраля ни на минуту не прекращался адский гул взрывов и вспышки красных огней. На мгновение гул вдруг затихал, но тут же возобновлялся с еще большей силой. В атаку на Корраль ходили восемь раз… В то утро, когда мы вступили в Гомес, на улицах валялось столько убитых, что с трудом можно было проехать на лошади, несмотря на то что федералисты в течение трех дней беспрерывно сжигали трупы, а на Черро можно было разглядеть семь четких валов из убитых повстанцев…
В густом мраке, окутывавшем равнину, замелькали смутные тени — это в тыл пробирались раненые. Их вопли и стоны были явственно слышны, несмотря на грохот сражения, заглушавший все другие звуки, можно было различить даже шелест кустарника, когда они пробирались по нему, и шорох передвигающихся по песку ног. Под тем местом, где я стоял, проехал всадник, отчаянно ругаясь, что ему пришлось бросить сражение из-за перебитой руки, и всхлипывая в промежутках между проклятиями. Затем у подножия холмика, на котором я стоял, сел пехотинец и принялся перевязывать раненую руку, без умолку разговаривая сам с собой о чем попало, лишь бы не свалиться от нервного потрясения.
— Какие мы, мексиканцы, храбрые, — сказал он насмешливо. — Поглядите, как мы убиваем друг друга!..
Вскоре я вернулся назад в лагерь, томимый скукой. Война — самое скучное дело в мире, если она длится более или менее продолжительное время. Все одно и то же…
Поутру я отправился в штаб узнать новости. Мы овладели Лердо, но гора Черро, Бриттингем-Корраль и город все еще были в руках неприятеля. Вся эта ночная бойня оказалась напрасной!

Глава XIV

Взятие Гомеса

Платформа с ‘Эль Ниньо’ находилась теперь в полумиле от города, и ремонтная бригада заканчивала исправление пути под частым шрапнельным огнем. Две пушки впереди поездов храбро отвечали на огонь неприятеля и стреляли так удачно, что, после того как шрапнель федералистов убила десятерых рабочих, командир ‘Эль Ниньо’ вывел из строя два орудия, стоявшие на горе Черро. Тогда федералисты оставили поезда в покое и все свое внимание перенесли на Лердо, стараясь выбить оттуда отряды генерала Эрреры.
Потери армии конституционалистов были огромны. В четырехдневном сражении было убито около тысячи человек и почти две тысячи ранено. Даже великолепный санитарный поезд оказался недостаточным для того, чтобы всем им была оказана своевременная помощь. Обширная равнина, где мы находились, вся была пропитана трупным запахом. А в Гомесе, должно быть, творилось что-то ужасное. На следующий день дым двадцати погребальных костров заволок небо. Но Вилья был по-прежнему преисполнен решимости. Гомес надо взять, и взять как можно скорее. У Вильи не было ни снарядов, ни продовольствия для длительной осады, но его имя уже давно стало легендарным в лагере неприятеля — если Панчо Вилья сам руководит боем, значит, победа будет на его стороне. Нельзя было допустить, чтобы в зтом разуверились его собственные солдаты. И поэтому он решил бросить свои войска еще в одну ночную атаку.
— Путь исправлен, — доложил Кальсадо, комиссар железных дорог.
— Прекрасно, — сказал Вилья. — В течение ночи подведите все поезда как можно ближе, потому что утром мы будем в Гомесе!
Настала ночь, тихая, безветренная ночь, звеневшая лягушиным кваканьем. Вдоль городских окраин залегли солдаты, ожидая сигнала к атаке. Раненные, измученные, с напряженными до крайности нервами, они шли на передовые позиции с отчаянной решимостью — взять город или умереть. По мере того как приближался час, назначенный для начала атаки — девять часов, напряжение все возрастало, становясь уже опасным.
Девять часов! Четверть десятого — но нигде ни звука, ни малейшего движения. Почему-то сигнал не был подан. Десять часов. Внезапно справа из города раздался залп. 0о всему нашему фронту затрещали выстрелы, но после нескольких залпов федералисты совершенно прекратили огонь. Из города доносились лишь какие-то таинственные звуки. Электрические огни погасли, и в темноте чувствовалось тревожное движение. Наконец был отдан приказ идти в атаку, и, когда наши солдаты поползли вперед по равнине, передние ряды вдруг начали что-то кричать и по всей равнине прокатился радостный рев. Федералисты ушли из Гомес-Паласио! Солдаты хлынули в город. Изредка слышались выстрелы — то расстреливали отставших от своей армии федералистов, увлекшихся грабежом, федералисты, прежде чем оставить город, совершенно разграбили его. Затем принялись грабить наши солдаты. Их крики, пьяное пение и треск разбиваемых дверей доносились до нас на равнину. В некоторых местах засверкали огненные языки: это солдаты поджигали дома, где укрепились федералисты. Но повстанцы, как. всегда, забирали только еду, спиртное и необходимую одежду. Домов мирных жителей они не трогали.
Старшие офицеры смотрели на это сквозь пальцы. Вилья издал специальный приказ, где говорилось, что офицер не имеет права отбирать у солдат добытые ими вещи. До сих пор в армии редко случались кражи — во всяком случае, постольку, поскольку это касалось нас, корреспондентов. Но в то утро, когда наша армия вступила в Гомес, в психологии солдат произошла странная перемена. Проснувшись в своем лагере возле канала, я не нашел Буцефала на месте. Ночью моего коня украли, и больше я его не видел. Во время завтрака к нам подсело несколько кавалеристов, а когда они ушли, мы недосчитались револьвера и ножа. Дело обернулось так, что каждый тащил у кого мог. И поэтому и я украл, что мне было нужно. Неподалеку от нашего лагеря на поляне пасся большой серый мул с веревкой на шее. Я надел на него мое собственное седло и поехал на передовые позиции. Это было великолепное животное, стоившее по крайней мере в четыре раза дороже Буцефала, как я скоро имел возможность убедиться. Кого бы я ни встречал по дороге, все претендовали на этого мула. Один кавалерист, пробегавший мимо меня с двумя винтовками в руках, крикнул:
— Oiga, compaero, где ты достал этого мула?
— Нашел его на пастбище, — ответил я неосторожно.
— Так я и думал! — воскликнул тот. — Это мой мул. Слезай с него сию минуту!
— А седло тоже твое? — спросил я.
— Клянусь божьей матерью, что и седло мое.
— Значит, ты все врешь, потому что седло — мое собственное.
Я поехал дальше, а он остался на дороге и долго кричал и ругался. Затем я повстречал старика пеона, который вдруг нежно обнял мула за шею.
— Наконец-то! Мой мул, мой замечательный мул, которого я потерял. Мой Хуанито!
Кое-как я оторвал его руки от шеи мула, невзирая на мольбы заплатить ему за мула хотя бы пятьдесят песо в виде компенсации. В городе ко мне подъехал какой-то кавалерист и, преградив дорогу, потребовал, чтобы я немедленно вернул ему ‘его мула’. Вид у него был грозный, а в руке он сжимал револьвер. Я отделался от него, назвавшись артиллерийским капитаном и заявив, что мул этот числится за моей батареей. Через каждые пять шагов я наталкивался на нового владельца мула, который спрашивал, с какой стати я разъезжаю на его собственном драгоценном Панчито, Педрито или Томасито! Наконец навстречу из казармы вышел солдат с письменным приказом своего полковника, увидевшего меня в окно, передать мула солдату. Я показал ему пропуск, подписанный: ‘Франсиско Вилья’, и этого оказалось достаточно…
По широкой пустынной равнине, где так долго происходило сражение, поднимая тучи пыли, змеились длинные колонны — армия стягивалась в город. А по железнодорожному пути, насколько мог охватить глаз, один за другим двигались поезда с тысячами женщин, детей и солдат. Торжествующе гудели паровозы, воздух оглашался радостными криками. В городе с наступлением утра установился полный порядок и спокойствие. С момента вступления в город Вильи с его штабом всякий грабеж прекратился, и солдаты опять начали относиться с уважением к чужой собственности. Тысячи человек занимались уборкой трупов, вывозили их за город и сжигали. Еще пятьсот человек несли охрану города. Первый приказ по армии гласил, что всякий солдат, появившийся на улице в пьяном виде, будет расстрелян.
В третьем поезде был наш вагон, специально отведенный для корреспондентов, фотографов и кинооператоров. Наконец мы добрались до своих коек, своих вещей и до своего любимого повара-китайца. Наш вагон поставили в тупике неподалеку от станции. И когда мы, измученные жарой, пылью и усталостью, наконец удобно расположились в нем, но всем рядам стала рваться шрапнель — стреляли федералисты из Торреона. В это время я стоял в дверях вагона, но, услышав пушечный выстрел, не обратил на него никакого внимания. Вдруг я заметил в воздухе какой-то предмет, похожий на большого жука, за которым тянулся дымовой хвост. Он со свистом пронесся мимо нашего вагона и в шагах сорока с леденящим: трах! — ви-и-и-я! взорвался среди деревьев, где расположились лагерем кавалеристы со своими женами. Человек сто бросились к своим лошадям и в панике поскакали в сторону равнины, женщины кинулись за ними. Убило двух женщин и лошадь. Одеяла, пищевые припасы, винтовки — все было в панике забыто. Трах! — ви-и-и-й-я! — новый взрыв по другую сторону вагона. Теперь уже совсем рядом. Позади нас, на путях, двадцать длинных поездов, наполненных визжащими женщинами, пытались одновременно выехать со станции — истерично завывали гудки. Разорвалось еще два неприятельских снаряда, а потом мы услышали, как загремел в ответ ‘Эль Ниньо’.
Обстрел оказал на корреспондентов и журналистов особое действие. Как только разорвался первый снаряд, кто-то достал фляжку с виски — совершенно по собственному побуждению, и мы пустили ее вкруговую. Никто ничего не говорил, но каждый, когда подходила его очередь, отхлебывал порядочный глоток. Всякий раз, как взрывался снаряд, мы вздрагивали и пригибались, но потом привыкли. Затем мы начали поздравлять друг друга и самих себя с тем, что мы такие храбрецы: вот спокойно сидим в вагоне под артиллерийским обстрелом! Наша храбрость возрастала по мере того, как виски убавлялось, а выстрелы становились все реже и наконец прекратились совершенно. Об обеде все забыли.
Вспоминаю, что вечером два воинственных англосакса, стоя в дверях вагона, осыпали проходящих мимо солдат насмешками и самой отборной руганью. Кроме того, мы перессорились между собой, и один корреспондент чуть не задушил ‘слюнявого дурня’ с киноаппаратом. А поздно ночью мы с жаром убеждали двоих из нашей компании не ходить в разведку к занятому федералистами Торреону, раз им неизвестен пароль.
— А ну, чего тут бояться? — кричали они. — У всех этих грязных мексикашек нет храбрости ни на грош! Один американец может уложить пятьдесят мексиканцев! Вы что, не видели, как они удирали сегодня, когда в роще стали падать снаряды? А вот мы — ик! — спокойно сидели в вагоне…

Часть пятая.
Карранса. Впечатление

Когда в Хуаресе был подписан мирный договор, которым закончилась революция 1910 года, Франсиско Мадеро проследовал на юг к городу Мехико. Повсюду он выступал перед толпами полных энтузиазма и торжествующих пеонов, которые приветствовали его как освободителя.
В Чиуауа он произнес речь с балкона губернаторского дворца. Когда он заговорил о тяготах, которые пришлось перенести кучке людей, навсегда свергнувших диктатуру Диаса, о принесенных ими жертвах, голос его прервался от волнения. Обернувшись назад, он притянул к себе высокого бородатого человека внушительной внешности и, обняв его за плечи, сказал со слезами на глазах:
— Вот хороший человек! Любите и почитайте его всегда.
Это был Венустиано Карранса, человек, чья жизнь была отдана служению высоким идеалам, крупный помещик, происходивший от испанских завоевателей, унаследовавший от своих предков огромные поместья, он принадлежал к тем мексиканским аристократам, которые, подобно Лафайету и еще некоторым вельможам во времена французской революции 1789 года, душой и телом отдались борьбе за свободу. Когда началась революция Мадеро, Карранса принял в ней участие поистине средневековым образом. Он вооружил пеонов, работавших в его обширных поместьях, и отправился с ними на войну, словно какой-нибудь феодальный сеньор, а когда революция победила, Мадеро назначил его губернатором штата Коагуила.
Когда Мадеро был убит в столице и Уэрта, объявив себя президентом, разослал циркулярное письмо губернаторам штатов, требуя от них признания новой диктатуры Карранса отказался даже ответить на письмо, заявив, что он не желает иметь дела с убийцей и узурпатором. Он обратился с призывом к мексиканскому народу взяться за оружие, объявил себя Первым вождем революции и призвал всех друзей свободы объединяться вокруг него. Затем он выступил из столицы штата на фронт, где принимал участие в первых сражениях у Торреона.
Спустя некоторое время Карранса перебросил свои войска из Коагуилы, где кипели события, через всю республику в штат Сонору, где не было никаких событий. Вилья вел бои в штате Чиуауа, Урбина и Эррера — в Ду-ранго, Бланко и другие — в Коагуиле, а Гонсалес — близ Тампико…
Карранса предавался спячке вплоть до наступления весны, когда, очевидно завершив все то, ради чего ему пришлось прибыть в Сонору, он обратил свой взор на территорию, где велась настоящая борьба за революцию.
В течение этих шести месяцев положение совершенно изменилось. Кроме северной части штата Нуэва-Леон и большей части штата Коагуила, Северная Мексика была в руках конституционалистов почти от моря и до моря, и Вилья с хорошо вооруженной, хорошо дисциплинированной десятитысячной армией начинал кампанию у Торреона. Все это было осуществлено руками почти одного Вильи, Карранса только посылал поздравления. Правда, он все-таки образовал временное правительство, Первого вождя окружало огромное сборище политиков-оппортунистов, они громко выражали свою преданность делу революции, часто обращались с воззваниями к народу и были полны зависти друг к другу и к Вилье. Мало-помалу личность Каррансы была заслонена его кабинетом, хотя имя его по-прежнему пользовалось всеобщим уважением.
Создалось странное положение. Корреспонденты, все эти месяцы жившие в столице Каррансы, рассказывали мне, что в конце концов Первый вождь стал настоящим отшельником. Они его почти не видели. Им очень редко приходилось беседовать с ним. Разные секретари, чиновники, члены кабинета стояли между ними и им — вежливые, дипломатичные, хитрые господа, которые передавали Каррансе вопросы репортеров в письменной форме и вручали им его письменные ответы, чтобы не произошло ошибки.
В Эрмосильо Карранса был далеко от новых мировых центров. Как знать, может быть, он и совершал там великие дела! Но когда Первый вождь революции стал приближаться к американской границе, мировое внимание сосредоточилось на нем, и тут же выяснилось, что мировому вниманию, собственно говоря, не на чем сосредоточиваться, и разнеслись слухи, что никакого Каррансы на самом деле нет. Так, например, одна газета заявляла, что он сошел с ума, а другая утверждала, что он вообще исчез неизвестно куда.
Я в то время находился в Чиуауа. Газета, корреспондентом которой я состоял, передала мне по телеграфу эти слухи и потребовала, чтобы я немедленно отыскал Каррансу. Это случилось как раз после убийства Бентона, когда повсюду царило необыкновенное возбуждение. Все протесты и лишь слегка завуалированные угрозы английского и американского правительств сыпались на Вилью. Но к тому времени, когда я получил распоряжение своей газеты, Карранса и его кабинет уже прибыли на границу и нарушили шестимесячное молчание самым изумительным образом.
Так обстояли дела, когда я прибыл в Ногалес. Ногалес штата Аризона и Ногалес мексиканского штата Сонора в действительности составляют один широко раскинувшийся город. Государственная граница проходит посредине улицы, и у небольшой таможни лениво бродят несколько оборванных мексиканских часовых с вечной папироской в зубах. Они, по-видимому, ни во что не вмешиваются и только взимают пошлину со всего, что перевозится или переносится на американскую сторону. Обитатели американской части города переходят границу, чтобы покутить, поиграть в азартные игры, потанцевать и почувствовать себя свободными, мексиканцы переходят на американскую сторону, когда за ними кто-нибудь гонится.
Я прибыл в полночь и тотчас отправился в гостиницу в мексиканской части города, где расположились кабинет Каррансы и большинство его политических приспешников, спавшие по четыре человека в комнате, на койках в коридорах, на полу и даже на лестницах. Меня ожидали. Темпераментный конституционалистский консул на фронте, которому я объяснил цель моей миссии, по-видимому, счел ее необычайно важной, так как он телеграфировал в Ногалес, что вся судьба мексиканской революции зависит от того, сможет ли мистер Рид увидеться с Первым вождем революции немедленно по своем прибытии. Однако все уже спали, и хозяин гостиницы, извлеченный из своей комнатушки, заявил, что не имеет ни малейшего представления об именах всех этих господ и не знает, где они спят. Да, сказал он, о том, что Карранса в городе, он что-то слышал. Мы пошли по коридору, толкая ногами двери и лежавших на полу мексиканцев, пока не натолкнулись на небритого, но очень вежливого господина, который заявил, что он глава Таможенного управления в новом правительстве. Он в свою очередь разбудил морского министра, а тот поднял на ноги министра финансов, министр финансов вызвал министра сельского хозяйства, который в конце концов провел нас в комнату министра иностранных дел сеньора Исидро Фабелы. Сеньор Фабела сказал, что Первый вождь уже почивает и не может принять меня, но что он сам немедленно ознакомит меня с мнением Каррансы относительно бентоновского инцидента.
Я знал, что ни одной газете ничего не известно о сеньоре Фабеле. Они требовали от своих корреспондентов узнать, кто же он такой. Он, казалось, играл во временном правительстве весьма важную роль, а между тем о его прошлом никому ничего не было известно. В разные времена он занимал в кабинете Первого вождя самые разные посты. Он оказался человеком среднего роста, державшимся с большим достоинством, любезным, внимательным, по-видимому, превосходно образованным и чертами лица сильно походившим на еврея. Мы с ним долго беседовали, сидя на краешке его кровати. Он рассказал мне о целях и идеалах Первого вождя, но из его слов я совершенно не мог составить себе представления о личности Первого вождя.
— Ну, конечно, — сказал он, — на следующее утро я непременно встречусь с Первым вождем. Он меня, безусловно, примет.
Но когда мы перешли к конкретным вопросам, сеньор Фабела заявил, что Первый вождь не может сразу ответить на них. Их надо изложить письменно и сначала представить ему, Фабеле. Он отправится с ними к Каррансе и принесет его ответ. В соответствии с этим я на следующее утро написал па листе бумаги около двадцати пяти вопросов и вручил их Фабеле. Он прочитал их с большим вниманием…
— Я доставлю вам ответы через двадцать четыре часа, — сказал он. — Сейчас мы пойдем к вождю, но вы должны обещать мне следующее: вы не станете задавать ему никаких вопросов, вы просто войдете в комнату, поздороваетесь с ним и сразу уйдете…
У входа во дворец стояли на часах четыре солдата, а по дворику бродило еще несколько солдат. Кроме того, двое часовых стояло по обе стороны маленькой боковой двери. У этих солдат вид был культурнее, чем у других.
Они пристально оглядывали каждого, кто проходил мимо, а тех, кто останавливался у двери, они подвергали подробному допросу. Каждые два часа эта охрана сменялась, смена производилась генералом и сопровождалась долгими переговорами.
— Что это за комната? — спросил я сеньора Фабелу.
— Это кабинет Первого вождя революции, — ответил он.
Мне пришлось ждать около часа, и я заметил, что в течение всего этого времени никто не входил в кабинет, кроме сеньора Фабелы и тех, кого он приглашал с собой. Наконец он подошел ко мне и сказал:
— Все в порядке. Первый вождь сейчас вас примет. Мы последовали за ним. Часовые загородили вход винтовками.
— Кто эти сеньоры? — спросил один из них.
— Это друзья, — ответил Фабела и открыл дверь.
Внутри было так темно, что вначале мы ничего не могли разглядеть. Шторы на обоих окнах были спущены. У одной стены стояла кровать, все еще не убранная, а у другой — небольшой стол, заваленный бумагами, на которых стоял поднос с остатками завтрака. В углу виднелось жестяное ведерко, наполненное льдом, с двумя-тремя бутылками вина. Когда наши глаза привыкли к темноте, мы увидели в кресле гигантскую фигуру, одетую в хаки, — это был дон Венустиано Карранса. В его позе было что-то странное: он сидел, положив руки на подлокотники, как если бы его посадили сюда и приказали не двигаться. По его виду нельзя было заключить, что он о чем-то думает или что он недавно работал, — трудно было себе представить его сидящим за этим столом. Создавалось впечатление, будто перед вами громадное инертное тело — статуя.
Карранса встал нам навстречу — великан, не менее семи футов роста. С удивлением я заметил, что, несмотря на царивший в комнате полумрак, он носил очки с темными стеклами, и, хотя на вид он был полный и краснощекий, чувствовалось, что он нездоров, — так бывает, когда смотришь на больного туберкулезом. Эта крохотная темная комната, где Первый вождь революции спал, ел и работал и из которой он почти никогда не выходил, казалась страшно маленькой и напоминала тюремную камеру.
Фабела вошел вместе с нами. Он по очереди представил нас Каррансе, и тот, улыбнувшись невыразительной улыбкой, слегка кивнул головой и пожал нам руки. Мы все сели. Указав на моего сотоварища, который не умел говорить по-испански, Фабела сказал:
— Эти господа пришли приветствовать вас от имени влиятельных газет, представителями которых они являются. Этот господин говорит, что он хочет выразить вам свои искренние пожелания успеха во всех начинаниях.
Карранса опять слегка кивнул и приподнялся, как только Фабела встал, показывая, что интервью кончилось.
— Разрешите мне заверить вас, господа, — сказал Первый вождь, — что я с благодарностью принимаю ваши добрые пожелания.
Снова мы пожали друг другу руки, но когда я взял протянутую руку Каррансы, я сказал по-испански:
— Сеньор дон Венустиано, моя газета — ваш друг в друг конституционалистов.
Карранса и бровью не повел: передо мной, как и раньше, была маска вместо человеческого лица. Но когда я произнес эти слова, он перестал улыбаться. На его лице не появилось никакого выражения, но он вдруг заговорил:
— Соединенным Штатам я заявил, что дело Бентона их не касается. Бентон был британским подданным. Я дам ответ посланцам Великобритании, когда они явятся ко мне с представлением от их правительства. Почему их ко мне не присылают? Англия в настоящее время имеет своего посла в Мехико, который принимает приглашения Уэрты на обед, снимает перед ним шляпу и пожимает ему руку! Когда был убит Мадеро, иностранные державы сразу слетелись сюда, как коршуны на труп, и стали выслуживаться перед убийцей, потому что у них была здесь горсточка подданных, мелочных торгашей, занимавшихся грязной коммерцией.
Первый вождь закончил свою речь так же внезапно, как и начал, с тем же застывшим выражением на лице, но он все время сжимал и разжимал кулаки и кусал усы. Фабела поспешно направился к двери.
— Господа очень благодарны вам за прием, — нервно сказал он. Но дон Венустиано не обратил на него внимания. Он вдруг заговорил опять, и голос его стал громче и резче.
— Эти трусливые державы думали обеспечить себе преимущества, поддерживая правительство узурпатора. Но быстрое наступление конституционалистов показало им, что они ошиблись, и сейчас они очутились в затруднительном положении.
Фабела явно нервничал.
— Когда начнется кампания у Торреона? — спросил он, пытаясь переменить тему разговора.
— Убийство Бентона произошло из-за злобного нападения врага революционеров на Вилью, — рявкнул Первый вождь, говоря все громче и быстрее, — и Англия, эта мировая зачинщица ссор и драк, не находит возможным иметь с нами дело, боясь унизить себя посылкой своего представителя к конституционалистам, и вот она попыталась использовать Соединенные Штаты в качестве своего орудия. Позор Соединенным Штатам, — вскричал Карран-са, потрясая кулаками, — что они позволили себе вступить в союз с этими бесчестными державами!
Несчастный Фабела сделал еще одну попытку запрудить опасный поток. Но Карранса шагнул вперед и, подняв руку, закричал:
— Вот что скажу я вам: если Соединенные Штаты решатся на интервенцию, воспользовавшись этим ничтожным поводом, их интервенция не даст им того, на что они рассчитывают, но вызовет войну, которая, помимо других последствий, породит глубокую ненависть между Соединенными Штатами и всей Латинской Америкой, ненависть, которая подвергнет опасности все политическое будущее Соединенных Штатов!
Его речь прервалась на высокой ноте, как если бы что-то внутри его внезапно ее оборвало. Я попытался убедить себя, что слышал речь пробужденной Мексики, обрушивающейся на своих врагов, но нет — это говорил дряхлый старик, уставший и раздраженный.
Мы вышли на солнечный свет, и сеньор Фабела взволнованно стал убеждать меня не писать о том, что услышал, или, во всяком случае, показать ему то, что я напишу.
Я оставался в Ногалесе еще два дня. На следующий день после интервью лист бумаги, на котором были напечатаны на машинке мои вопросы, был мне возвращен, ответы были написаны пятью различными почерками. Корреспонденты пользовались в Ногалесе большим почетом. Члены кабинета временного правительства обходились с ними весьма любезно, однако им почему-то никак не удавалось добраться до Первого вождя. Я неоднократно пытался получить от членов кабинета хотя бы малейшее разъяснение того, как они собираются разрешить те важные вопросы, которые привели к революции, но у них, казалось, не было никаких планов, кроме образования временного правительства. Во время многочисленных бесед с ними я ни разу не подметил хотя бы проблеска сочувствия к угнетенным пеонам или понимания их положения. Время от времени мне приходилось быть свидетелем ссор из-за постов в новом правительстве Мексики…
Я часто бродил по ратуше, но увидеть Каррансу мне довелось еще только один раз. Солнце уже садилось, и большинство генералов, коммерческих агентов и политических деятелей ушло обедать. Сидя на краю фонтана посреди внутреннего дворика, я болтал с солдатами. Внезапно дверь маленького кабинета распахнулась, и на пороге показался Карранса. Руки его бессильно висели, великолепная седая голова была откинута, и он смотрел невидящими глазами поверх наших голов и поверх стены на огненные облака на западе.
Мы встали и поклонились, но он не заметил нас. Медленно волоча ноги, он пошел по террасе ко входу в ратушу. Двое часовых взяли на караул. Когда он прошел мимо, они вскинули винтовки на плечо и последовали за ним. У входа он остановился и долго стоял на одном месте, глядя на улицу. Четверо часовых вытянулись в струнку. Солдаты, следовавшие за ним, остановились, опустив винтовки на землю. Первый вождь революции заложил руки за спину, — пальцы его судорожно дергались. Затем он повернулся и, пройдя между часовыми, возвратился в маленькую темную комнату.

Часть шестая.
Мексиканские ночи

Глава I

Эль-Космополита — модный игорный притон в Чиуауа. Владельцем его раньше был Якоб Латуш — ‘турок’, тучный, неуклюжий человек, который двадцать пять лет тому назад пришел босиком в Чиуауа с ученым медведем и успел с тех пор стать миллионером. На Пасео-Боливар он построил себе роскошный особняк, который прозвали ‘Дворцом слез’, так как он был построен на доходы с игорных притонов ‘турка’, разоривших не одну семью. Однако старый негодяй бежал с отступающей армией Меркадо, и Вилья, заняв Чиуауа, конфисковал Эль-Космополиту, а ‘Дворец слез’ преподнес генералу Ортега в качестве рождественского подарка.
Когда у меня заводилось несколько лишних песо, мы с Джонни Робертсом заглядывали в Эль-Космополпту. Зайдя на минуту в китайский бар, где хозяйничал седой монгол Чи Ли, мы небрежной походкой русских великих князей в Монте- Карло проходили к игорным столам.
Сначала вы попадаете в длинный зал с низкими потолками, освещенный тремя коптящими фонарями, где идет игра в рулетку. На стене огромный плакат:

Пожалуйста, не взбирайтесь с ногами на рулеточный стол‘.

Колесо этой рулетки не горизонтальное, а вертикальное, усаженное гвоздиками, которые при вращении цепляются об эластичную стальную пластинку, в конце концов останавливающую колесо против того или другого номера. По обе стороны колеса протянулся шестиметровый стол, у которого всегда толпятся по меньшей мере пять рядов мальчишек, солдат и пеонов, отчаянно возбужденных, жестикулирующих, швыряющих кредитки на номера и цвета и отчаянно спорящих п ругающихся из-за выигрышей. Проигравшие, глядя на то, как крупье сгребает их деньги, непременно разражаются ужасными криками и бранью, и колесо нередко стоит без движения тридцать — сорок минут, пока какой-нибудь игрок, проигравший десять центов, не выпустит весь заряд своей цветистой ругани по адресу крупье, владельца игорного дома, и всех его предков и потомков до десятого колена включительно, а также по адресу бога п всего святого семейства за то, что они допустили подобную несправедливость. Наконец, бросив многозначительное: ‘А ver!’ (посмотрим!) —проигравшийся уходит, сопровождаемый сочувственным шепотом: ‘Ah! Que mala suerte!’ [Ах, какое невезенье! (исп.)]
На столе возле крупье в одном месте сукно протерто, и там торчит небольшая кнопка из слоновой кости. Как только кому-нибудь начинает везти в игре, крупье нажимает эту кнопку, и колесо останавливается там, где он хочет. Так продолжается, пока счастливцу это не надоест. Все присутствующие считают это вполне законным приемом, поскольку — carramba! — не может же игорный дом работать в убыток!
Деньги ставятся самые разнообразные: серебро п медь давно уже исчезли из обращения в Чиуауа, но остались еще мексиканские банкноты, кроме того, в ход идут и бумажные, ничего не стоящие деньги, выпущенные Вильей, и чеки горнорудных компаний, и векселя, и долговые расписки, и всевозможные акции, и ценные бумаги.
Но рулетка нас мало интересовала. Слишком мало получаешь действия за свои деньги. Поэтому мы протолкались в другую комнату, синюю от табачного дыма, где за столом, имеющим форму подковы и застланном бязевой скатертью, идет вечная игра в покер. В небольшом углублении сидит банкомет, напротив него полукругом располагаются игроки. Когда игрок срывает банк, банкомет сгребает десятую часть себе в ящик — комиссионные игорного дома. Если кто-нибудь из игроков начинает горячиться и выкладывает кучу денег, банкомет свистит, к столу сразу подскакивают два вежливых господина, находящихся в услужении игорного дома, и получают выигрышные карты. Ставки делаются без ограничений, пока у вас есть фишки или наличные.
Строгие правила американского покера, столь ограничивающие свободу действия, здесь не в ходу. Мы с Джонни, едва получив карты, тут же показывали их друг другу. Если моя обещала больше, Джонни с вдохновенным видом придвигал свою ставку к моей, если следующая удачная карта шла Джонни, я передвигал обе ставки к нему. К тому времени, как давалась последняя карта, все фишки лежали строго посредине между нами, и тот, у кого компания была лучше, ставил весь наш объединенный капитал.
Разумеется, никто не протестовал, но, чтобы положить этому конец, банкомет свистел, и ‘казенные’ игроки получали последние карты.
И все это время официант-китаец метался между столом и буфетом, разнося сандвичи и чашки с кофе. На протяжении всей игры игроки громко прихлебывали кофе и чавкали, оставляя на картах жирные и кофейные пятна.
Иногда какой-нибудь игрок, побывавший за границей, встает из-за стола и обходит вокруг своего стула, чтобы отогнать неудачу, или же надменно требует свежую колоду карт. Банкомет вежливо кланяется, быстрым жестом сметает колоду в ящик и достает другую. На все заведение существует лишь две колоды. Каждая прослужила не меньше года, и обе они испещрены следами многочисленных трапез.
Конечно, играют в американский покер. Но случается так, что иной мексиканец не знает всех тонкостей американской колоды. В мексиканской колоде, например, нет семерок, восьмерок и девяток. Однажды к игорному столу подсел вот такой мексиканец — важный, самодовольный толстяк. Прежде чем банкомет успел свистнуть, толстяк вытащил огромную пачку кредиток — всех размеров, сортов и достоинств — и купил фишек на сто песо. Я получил три черви, забрал ставку Робертса и стал прикупать к флешу. Мексиканец долго смотрел на свои карты, точно не узнавал их. Потом, побагровев от волнения, он поставил пятнадцать долларов. Прикупив еще одну карту, он страшно побледнел и поставил двадцать пять долларов, и, наконец, взглянув на последнюю карту, он опять побагровел и поставил пятьдесят долларов.
Каким-то чудом я таки набрал свой флеш. Но огромные ставки мексиканца меня напугали. Я знал, что он вряд ли мог набрать что-нибудь выше флеша, ставить мне больше было нечего, и я предложил открыться. Это вывело его из себя.
— Что это значит — ‘открыться’? — кричал он, потрясая кулаками.
Ему объяснили, и он немного успокоился.
— Ну, ладно! Раз у меня только и осталось что пятнадцать долларов, а вы не позволяете мне купить еще фишек, ставлю все.
Я принял ставку.
— Ну, покажите, что тут у вас? — чуть не взвизгнул он и, весь дрожа, перегнулся ко мне. Я открыл свой флеш. Громко рассмеявшись, он хлопнул кулаком по столу.
— Стрэт! — крикнул он и открыл четверку, пятерку, шестерку, десятку и валета.
Он уже протянул руку, чтобы забрать банк, как вдруг сидевшие за столом разразились криками.
— Неправильно!
— Это не стрэт!
— Гринго должен получить деньги, гринго!
Мексиканец лежал грудью на столе, обхватив руками ящик с деньгами.
— Что такое? — взвизгнул он. — Это ли не стрэт? Смотрите — четверка, пятерка, шестерка, десятка, валет!
— Да, но после шестерки идут семерка, восьмерка и девятка, — вмешался банкомет. — В американской колоде есть еще семерка, восьмерка и девятка.
— Просто смешно! — фыркнул мексиканец. — Я всю жизнь играю в карты и никогда не видал ни семерок, ни восьмерок, ни девяток.
К этому времени толпа от рулетки успела перекочевать к нашему столу и приняла самое горячее участие в споре.
— Конечно, это не стрэт!
— Конечно, стрэт! Вот же — четверка, пятерка, шестерка, десятка, валет!
— Да, но ведь американская колода совсем другая.
— Но здесь не Соединенные Штаты, а Мексика!
— Эй, Панчо! — крикнул банкомет. — Сбегай-ка за полицией.
Положение оставалось прежним. Мой противник все еще лежал на столе, обхватив ящик с деньгами. Спор бушевал с прежней силой, кое-где спорящие перешли на личности, и руки уже тянулись к револьверам. Я громко отодвинул свой стул к стене. Вскоре явился начальник полиции в сопровождении пяти жандармов. Он был высокий, небритый и обладал усами, которые поднимались до самых глаз. На нем был свободный грязный мундир с красными плюшевыми эполетами. Не успел он войти, как все, громко крича, принялись объяснять ему, в чем дело. Банкомет, сложив ладони в трубку, ухитрился перекрыть этот шум. Лежавший на столе игрок, повернув к нему искаженное яростью лицо, визгливо утверждал, что нечего портить хороший мексиканский покер правилами, которые на- придумывали гринго.
Начальник полиции слушал, покручивая усы, и весь надувался важностью, потому что имел право решить спор, возникший из-за таких огромных денег. Он взглянул на меня. Я промолчал и любезно поклонился. Он ответил поклоном. Затем, повернувшись к жандармам, он драматическим жестом указал на лежащего на столе и сказал:
— Арестовать этого козла!
Финал, вполне достойный всего предыдущего. Несчастного мексиканца отвели, несмотря на его протесты и вопли, в угол и поставили лицом к столу.
— Деньги принадлежат этому господину, — продолжал начальник полиции. — А что касается тебя, то ты, как видно, не имеешь никакого понятия об этой игре. Я бы с радостью…
— Быть может, — любезно сказал Робертс, слегка толкнув меня локтем, — сеньор капитан покажет этому господину, как…
— Я буду счастлив одолжить вам фишки, — добавил я, копаясь в своем выигрыше.
— Oiga! — сказал начальник полиции. — С большим удовольствием. Примите мою глубочайшую благодарность, сеньор.
Пододвинув стул, он с видом знатока воскликнул:
— Abierto! [Открыто! (исп.)]
Мы сыграли. Начальник полиции выиграл. Мы продолжали играть.
— Вот видите, — сказал начальник полиции, — это совсем легко, если соблюдать правила.
Он покрутил усы, щелкнул по картам и поставил двадцать пять долларов. Он выиграл опять.
Через некоторое время к столу подошел один из жандармов и почтительно сказал:
— Простите, mi capitan, а что нам делать с арестованным?
— Что? — удивленно спросил начальник. — Ах да! Отпустите его, а сами возвращайтесь на свои посты, — добавил он и нетерпеливо махнул рукой.
Давно уже перестало вертеться колесо рулетки, давно потухли лампы в игорном зале, и самых азартных игроков давно уже выставили за дверь, а мы все еще сидели и играли в покер. У нас с Робертсом оставалось всего по три песо. Мы все время зевали и клевали носом. Но начальник полиции, сняв мундир, как тигр припал к картам. Теперь он проигрывал раз за разом…

Глава II.
Счастливая долина

Был праздничный день — фиеста, и, конечно, в Валле-Аллегре никто не работал. В полдень позади кабачка Катарино Кабрера должен был состояться бой петухов — почти напротив трактира Дионисио Агирра, где отдыхают караваны ослов, отправляющиеся в далекие горные путешествия, п где погонщики за бутылкой tequila рассказывают друг другу разные небылицы. В час дня на солнечной стороне сухого оврага, который здесь зовется улицей, в два ряда расположились пеоны и молча, мечтательно покуривая папиросы, свернутые из кукурузных листьев, терпеливо ждали. Любители выпить то и дело входили в кабачок Катарино — из открытых дверей вырывались клубы табачного дыма и крепкий запах aguardiente. Ребятишки играли в чехарду с огромной рыжей свиньей, а на противоположном склоне оврага привязанные за ногу петухи- противники вызывающе кукарекали. Хозяин одного из них — деловитый, вкрадчивый профессионал в сандалиях, но только в одном вишневом носке, ходил взад и вперед и, размахивая пачкой грязных кредиток, выкрикивал:
— Diez pesos, сеньоры, только десять песо!
Как ни странно, бедняков, готовых поставить десять песо, не нашлось. Время близилось к двум часам, а никто из собравшихся не пошевелился — только время от времени они передвигались на новое место вслед за солнцем, уходя от надвигающейся черной тени. В тени было прохладно, а на солнце невыносимо жарко.
На границе тени лежал Игнасио, скрипач, закутавшись в рваное серапе. Он был пьян и теперь отсыпался. Выпив, он играл ‘Расставание’ Тости, а напившись как следует, припоминал кое-что из ‘Весенней песни’ Мендельсона. Кроме него, во всем штате Дуранго никто не умеет играть серьезные музыкальные произведения, и поэтому он пользуется вполне заслуженной славой. Когда-то Игнасио был блестящ и трудолюбив — его сыновьям и дочерям несть числа, но темперамент истинного художника погубил его.
Улица красная — жирная темно-красная глина, а площадка, где стоят мулы, — темно-оливковая. На крышах низеньких коричневых хижин желтеют кукурузные початки, алеют гирлянды красного перца. Все ветви гигантского зеленого мескитового дерева, чьи корни торчат, словно скрюченная куриная лапа, обвешаны пучками сена и кукурузных стеблей. Дальше по склонам оврага лепятся домики, их плоские крыши, похожие на огромные камни, поросли цветами и травой, из труб поднимаются струйки голубого дыма, кое-где между домами высится одинокая пальма. Хижины тянутся до самой равнины, где происходят скачки, за равниной в пылающее зноем небо уходят голые зубчатые горы, красно-бурые, как львиная шкура, а на горизонте — голубоватые и совсем лиловые. Овраг открывается в широкую, серую, как слоновая кожа, долину, где пляшут волны зноя.
Слышится ленивый гул людских голосов, кукареканье петухов, хрюканье свиней, тяжелые вздохи ослов, шелест кукурузных стеблей, стряхиваемых с мескита, пение женщины, крутящей ручной жернов, и плач бесчисленных младенцев.
Солнце жгло немилосердно. Мой приятель Анастасио сидел на обочине п ни о чем не думал. Его грязные ноги были обуты в сандалии, огромное сомбреро тускло-кирпичного цвета украшал потускневший золотой галун, а серапе, молочно-голубое, словно китайский коврик, пестрело желтыми солнцами. Увидев меня, он поднялся на ноги, и, сняв шляпы, мы обнялись по мексиканскому обычаю, хлопая друг друга по спине левой рукой и пожимая правую.
— Buenos tardes, amigo [Добрый день, дружище (исп.)], — пробормотал он. — Как себя чувствуете?
— Очень хорошо. Благодарю. А как вы?
— Великолепно. Премного благодарен. Мне так хотелось вас видеть.
— А ваша семья? (В Мексике считается более деликатным не осведомляться о жене — слишком многие не узаконивают свой брак.)
— Очень, очень благодарен за внимание. Все здоровы и чувствуют себя прекрасно. А как ваша семья?
— Очень хорошо. Я встретил вашего сына в армии в Хименесе. Он передает вам самый горячий привет. Не хотите ли папиросу?
— Спасибо. Разрешите прикурить? Вы надолго в Валле-Аллегре?
— Нет, сеньор, я приехал сюда только на время фиесты.
— Будем надеяться, что вы весело проведете время. Мой дом, сеньор, к вашим услугам.
— Очень благодарен. А почему вас не было видно на baile вчера вечером, сеньор? Вы ведь всегда так любили танцевать.
— К несчастью, моя Хуанита уехала навестить свою мать в Эль-Оро, и я теперь — platonico [На холостом положении (исп.)]. А для молодых сеньорит я уже стар.
— О нет, сеньор. Вы еще в самом цветущем возрасте. Скажите мне, правда ли, что мадеристы заняли Мапими?
— Да, сеньор. Говорят, Вилья скоро возьмет Торреон, а тогда еще несколько месяцев — и революция будет закончена.
— Я тоже так думаю. А теперь скажите мне, — я очень ценю ваше мнение, — на какого петуха мне лучше держать пари?
Мы подошли к петухам и начали их разглядывать, а их хозяева на все лады расхваливали своих бойцов. Они сидели на обочине, лениво поглядывая, чтобы петухи вдруг не напали друг на друга. Было уже около трех часов.
— Будет ли сегодня петушиный бой?
— Quien sabe, — протянул один.
Другой пробормотал, что, быть может, бой состоится manana! [Завтра (исп.)]. Оказывается, хозяева петухов забыли захватить стальные петушиные шпоры, и теперь за ними в Эль-Оро поехал на муле мальчишка. До Эль-Оро — шесть миль по горам.
Все спокойно ждали, мы тоже стали ждать. Из кабачка вышел его хозяин Катарино Кабрера, jefe politico [политический руководитель (исп.)] Валле-Аллегре. Он был очень пьян и шел под руку с доном Присилиано Сауседес, бывшим jefe при правительстве Диаса. Дон Присилиано — красивый седовласый кастилец, прежде одалживал пеонам деньги, беря с них двадцать процентов. Дон Катарино — бывший учитель, ярый революционер, теперь он одалживает деньги все тем же пеонам, а проценты берет лишь немногим меньше. Дон Катарино не носит воротничка, но зато при нем всегда револьвер и две патронные ленты. У дона Присилиано в начале первой революции городские мадеристы отобрали почти все имущество, самого раздели догола, привязали ремнями к спине лошади и избили саблями плашмя.
— Ох, уж эта революция! — говорит он, отвечая на мой вопрос. — Я на своей спине познал, что это такое!
Пошатываясь, оба направляются к дому дона Присилиано — Катарино ухаживает за красивой дочерью своего приятеля.
Раздается громкий стук копыт. По улице скачет веселый красавец Хесус Триано, служивший капитаном в армии Ороско. Но Валле-Аллегре находится в трех днях езды от железной дороги, и политикой здесь интересуются мало — поэтому Хесус безнаказанно разъезжает по улицам на своей краденой лошади. Это рослый молодец, со сверкающими белыми зубами, винтовкой и широким кожаным поясом, в кожаных брюках, застегнутых, сбоку блестящими пуговицами величиной с долларовую монету, а его шпоры в два раза больше пуговиц. Говорят, что его щеголеватый вид и великолепная выправка, а также то, что он убил Эметарио Флореса, выстрелив ему в спину, помогли ему получить руку Долорес, младшей дочери Мануэля Паредеса, угольного подрядчика. Галопом проносится он по улице, и изо рта его лошади, разорванного жестким мундштуком, бьет кровавая пена.
Из-за угла выходит Адольфо Мелендес, капитан армии конституционалистов, облаченный в новенький вельветовый зеленый мундир, на боку у него блестящая, позолоченная шпага, некогда принадлежавшая какому-то рыцарю Пифии. Адольфо приехал в отпуск на две недели, но он отсрочил свое возвращение в часть на неопределенное время, так как должен был отпраздновать свой брак с четырнадцатилетней дочкой деревенского богача. Говорят, его свадьба была обставлена с необыкновенной пышностью, венчание совершали два священника, и церемония длилась на целый час дольше обычного. Но Адольфо, пожалуй, не просчитался — ведь у него есть еще жена в Чиуауа, другая — в Параде и третья — в Монтерее, и ему надо было умилостивить родителей невесты. Он покинул полк три месяца назад и, как он простодушно объяснил мне, считает, что о нем там уже давным-давно забыли.
В половине пятого взрыв радостных криков возвестил о том, что вернулся мальчишка, ездивший за петушиными шпорами. Выяснилось, что в Эль-Оро он сел играть в карты и на время позабыл о данном ему поручении.
Конечно, никто не стал ругать его за это, — он все-таки привез шпоры, а остальное не имело значения. Мы встали широким кругом на площадке, где дремали ослы, и хозяева петухов начали ‘бросать’ своих бойцов. Но при первом же столкновении тот петух, на которого все мы поставили свои деньги, взмахнул крыльями п, к удивлению всех присутствующих, с громким клохтаньем перелетел через дерево и скрылся в направлении гор. Десять минут спустя хозяева петухов совершенно спокойно поделили на наших глазах свою прибыль, а мы побрели домой, вполне довольные.
Мы обедали с Фиденчио в гостинице китайца Чарли Чи. Повсюду в Мексике монополия на гостиницы п рестораны находится в руках китайцев. Чарли и его двоюродный брат Фу женаты на дочерях зажиточных мексиканцев. Никому здесь это не кажется странным — мексиканцы не знают, что такое расовые предрассудки. Капитан Адольфо, уже в ярко-желтом суконном мундире и с другой шпагой на богу, привел сюда свою молодую жену — не очень хорошенькую смуглянку с челкой и подвесками от люстры вместо серег. Чарли со стуком поставил перед каждым из нас Квартовую бутылку aguardiente п, усевшись за стол, начал галантно ухаживать за сеньорой Мелендес, а его брат Фу подавал обед, все время весело болтая на ломаном испанском языке.
В этот вечер дон Присилиано давал baile, и Чарли любезно предложил жене Адольфо показать ей новое па ‘индюшиного танца’, которое он видел в Эль-Пасо. Он учил ее до тех пор, пока Адольфо, насупившись, не заявил, что не пойдет на baile дона Присилпано, поскольку молодым женам неприлично часто показываться в обществе. Чарли и Фу, выразив свое сожаление, сказали, что они тоже не пойдут к дону Присилиано, так как ожидают гостей из Парраля — своих земляков. И конечно, будут веселиться на свой китайский,лад.
Наконец мы с Фиденчио ушли, обещав непременно вернуться после танцев, чтобы присутствовать на китайском празднике.
Яркий лунный свет заливал всю деревню. Крыши в беспорядке разбросанных хижин и верхушки деревьев сверкали серебром. Овраг расстилался перед нами, словно замерзший водопад, а огромная долина в конце его была окутана нежным серебристым туманом. Мрак был пронизан журчанием жизни: взволнованный смех молодых девушек, прерывистое дыхание женщины, завороженной страстным потоком слов своего кавалера, прислонившегося к решетке ее окна, звон десяти гитар, позвякивание шпор молодого щеголя, спешащего на свидание. Было холодно. Когда мы проходили мимо кабачка Кабреры, на нас пахнуло горячим воздухом, запахом табака и алкоголя. Затем, перейдя по камням, на которых женщины стирают белье, на другой берег ручья, мы увидели ярко освещенные окна дома дона Присилпано и услышали отдаленные звуки оркестра Валле-Аллегре.
Открытые двери и окна были забиты мужчинами, по самые глаза закутанными в серапе, — высокими, смуглыми, молчаливыми пеонами в огромных сомбреро.
Фиденчио только что вернулся в Валле-Аллегре после долгого отсутствия, и едва мы подошли к группе мужчин у дверей, как какой-то высокий молодой человек, взмахнув своим серапе, словно крылом, бросился ему на шею и закричал:
— С приездом, Фиденчио! Мы ждали тебя столько месяцев!
Толпа закачалась и заволновалась, словно пшеничное поле под ветром, концы серапе разлетались в ночном сумраке. Со всех сторон послышались крики:
— Фиденчио! Фиденчио приехал! Твоя Карменсита здесь, в доме! Ты лучше посматривай за ней. Раз ты так долго не возвращался, не мог же ты ждать, что она останется тебе верна!
Те, кто был в доме, услышав крики, подхватили их, и только что начавшиеся танцы сразу приостановились. Пеоны расступились перед нами и, когда мы проходили по. живому коридору, дружески хлопали нас по спине со словами приветствия, па пороге десятки друзей Фиденчио бросились к нам и стали обнимать, сияя от радости.
Карменсита, невысокая, коренастая девушка-индианка, одетая в кричащее голубое платье, плохо сидевшее на ней, стояла в углу возле своего партнера Паблито, шестнадцатилетнего метиса со скверным цветом лица. Она сделала вид, что не обращает на Фиденчио никакого внимания, и продолжала безмолвно стоять на месте, потупив глаза в землю, по обычаю всех незамужних мексиканок.
Фиденчио несколько минут стоял среди своих compadres, разговаривая с ними, хвастаясь и то и дело уснащая свою речь отборными словечками. Затем важной походкой прошел через — всю комнату, подошел к Карменсите, сунул ее левую руку в изгиб своей правой и крикнул:
— А ну, давайте танцевать!
Обливавшиеся потом, ухмыляющиеся музыканты закивали головой и заиграли вовсю. Их было пятеро: две скрипки, кларнет, флейта и арфа. Они начали с ‘Tres Piedras’ [‘Три камня’ (исп.)], пары стали в ряд п торжественным шагом пошли вокруг комнаты. Сделав два круга, они некоторое время танцевали: женщины неуклюже подпрыгивали на неровном земляном полу, мужчины звенели шпорами, потом опять перешли на шаг, затем снова танцевали, потом опять ходили вокруг комнаты — и так в течение целого часа без перерыва.
Это была большая комната с выбеленными стенами и низким потолком из огромных балок, в одном конце ее виднелась неизбежная швейная машина, которая теперь была закрыта и превращена в алтарь: на вышитой скатерти стояла неугасимая лампадка, бросавшая тусклый свет на грубую цветную литографию богоматери, которая висела на стене. Дон Присилиано и его жена, кормившая грудью ребенка, сидели в углу и с сияющими лицами смотрели на гостей. Бесчисленное множество свечей, оплавленных с одного бока, было прилеплено к стенам, и по белой штукатурке над ними теперь змеились полосы копоти. Мужчины громко притопывали, звенели шпорами и громко перекликались, женщины не отрывали глаз от пола и хранили глубокое молчание.
Я снова увидел прыщеватого Паблито, стоя в углу, он, скрестив руки на груди, не отрывал от Фиденчио горящего взгляда. До меня донеслись отрывки разговора пеонов, толпившихся у порога:
— Фиденчио не надо было отлучаться на такое долгое время.
— Carramba! Ты только погляди, как хмурится Паблито. Он ведь думал, что Фиденчио убит и Карменсита теперь его.
Затем прозвучал чей-то голос, полный надежды:
— Без драки тут не обойдется!
Танец наконец окончился, и Фиденчио провел, как полагается, свою нареченную к ее месту у стены. Музыканты прекратили игру. Мужчины высыпали во двор, где при свете факела хозяин улетевшего петуха торговал крепкими напитками. В ночной тиши мы бурно провозглашали тосты за здоровье друг друга. Горы вокруг сверкали в лунном свете. И сразу же (перерывы между танцами здесь очень коротки) снова загремела музыка — раздались вихревые огненные звуки вальса. В сопровождении свиты из двадцати восторженных и полных любопытства юнцов — ведь он повидал свет! — Фиденчио вернулся в зал. Он направился прямо к Карменсите, но когда он вывел ее на средину зала, Паблито, выхватив из кармана громадный револьвер устаревшего образца, подскочил к нему сзади. Десятки голосов огласили зал:
— Cuidado, Фиденчио! Берегись!
Быстро обернувшись, Фиденчио увидел, что прямо ему в живот направлен револьвер. На мгновенье все замерли. Фиденчио и его соперник свирепо мерили друг друга глазами. Послышалось приглушенное щелканье курков — друзья Паблито собирались поддержать своего товарища. До меня донесся тихий шепот:
— Порфирио! Сбегай домой за моим дробовиком!
— Викториано! Мою новую винтовку! Она лежит на комоде в материной комнате.
Мальчики, метнувшись, словно стайка летающих рыб, разбежались в лунном свете, торопясь за оружием. Пока сохранялось status quo [прежнее положение (лат.)], пеоны, присев так, что под подоконниками виднелись только их глаза, — кто знает, куда полетит шальная пуля, — с живейшим интересом наблюдали за происходившим. Музыканты тихонько пятились к ближайшему окну, все, кроме арфиста, который скорчился за своим инструментом.
Дон Присилиано и его жена, все еще кормившая ребенка, встали и величественно проследовали во внутренние комнаты. Их все это не касалось, да притом они не хотели мешать молодежи веселиться.
Одной рукой Фиденчио слегка оттолкнул Карменситу, а другую поднял, словно для удара. При гробовом молчании он сказал:
— Эй, козел! Ну, чего ты целишься, будто боишься стрелять? Спускай курок, пока я безоружен! Я не боюсь умереть даже от руки дурачка, который не знает, когда нужно пускать в ход оружие!
Лицо Паблито передергивалось от ненависти, и мне казалось, что он вот-вот выстрелит.
— А-а! — бормотали пеоны. — Сейчас, сейчас!
Но Паблито не выстрелил. Через несколько секунд его рука дрогнула, и, выругавшись, он сунул револьвер обратно в карман. Пеоны выпрямились и разочарованно столпились у дверей и окон. Арфист вынырнул из-за арфы и начал ее настраивать. Револьверы, зашуршав, опустились в кобуры, и снова начались шумные разговоры. К тому времени, когда появились мальчишки с целым арсеналом винтовок и дробовиков, танцы уже шли полным ходом. Тогда они свалили свою ношу в углу.
Пока ему хотелось ухаживать за Карменситой и оставалась еще возможность стычки, Фиденчио разгуливал по залу, наслаждаясь вниманием женщин и превосходя в танцах всех, — с таким пылом и шумом он отплясывал.
Но скоро все это ему надоело, и волнение, вызванное встречей с Карменситой, улеглось. Тогда он опять вышел на лунный свет и проследовал вверх по оврагу, намереваясь повеселиться у Чарли Чи.
Подходя к гостинице, мы услышали странное жалобное стенание, чем-то напоминавшее музыку. Обеденный стол был выставлен на улицу, Фу и другой уроженец ‘Небесной империи’ кружились по комнате в ‘индюшином танце’. В углу стояли козлы с бочонками aguardiente, а под ними лежал сам Чарли, потягивая через стеклянную трубочку содержимое бочонка. Стенка огромного ящика с папиросами была выломана, и пачки рассыпались по полу. У стены, завернувшись в одеяла, пьяным сном спали еще два китайца. Танцоры распевали свой вариант некогда модной песенки ‘Очи нежные’. С песенкой этой очень удачно сочетался ‘хор пилигримов’ из ‘Тангейзера’, исполнявшийся на стоявшем в кухне граммофоне. Чарли вынул стеклянную трубку изо рта, заткнул её большим пальцем и приветствовал нас следующим песнопением:
Держи к берегу, матрос,
Держи к берегу!
Пусть вокруг ревет волна —
Держи к берегу!
Он поглядел на нас осоловелыми глазами и сказал:
— Христос сегодня с нами здесь!
И затем опять засунул трубку в рот.
Мы присоединились к веселой компании. Фиденчио предложил показать нам новый испанский fandango, как его танцуют ‘кузнечики’ (так мексиканцы называют испанцев). Он закружился по комнате, тяжело топая ногами, рыча ‘La Paloma’ [‘Голубка’ (исп.)] и то и дело налетая на китайцев. Наконец, совершенно запыхавшись, он свалился на ближайший стул и начал восхвалять красоту молодой жены Адольфо, которую он увидел впервые в этот день. Он считал позором, что такое юное, нежное существо оказалось связанным с человеком уже пожилым, и тут же заявил, что вот он, Фиденчио, молодой, сильный, красивый, гораздо больше ей подходит. Он заверял, что его чувство к ней растет с каждой минутой, Чарли Чи, не выпуская изо рта стеклянную трубку, понимающе кивал головой после каждого его заявления. Мне в голову вдруг пришла счастливая мысль, почему бы не послать за Адольфо и его женой и не пригласить их на наше празднество. Пинками мы разбудили китайцев, спавших на полу, и спросили их мнение. Так как они не понимали ни по-испански, ни по-английски, то очень бойко ответили нам по-китайски. Фиденчио переводил:
— Они говорят, что нужно отправить к ним Чарли с приглашением.
Все согласились с этим, Чарли встал, а его место у стеклянной трубки занял Фу. Чарли заявил, что будет приглашать их самым настоятельным образом, и, пристегнув револьвер к поясу, скрылся за дверью.
Спустя десять минут мы услышали пять выстрелов. Мы удивленно спрашивали друг друга, что за перестрелка могла быть в такую позднюю пору, и решили, что какие-нибудь молодцы, возвращаясь с baile, убивают друг друга перед отходом ко сну. Чарли не возвращался очень долго, и мы уже хотели послать экспедицию на его розыски, как вдруг он явился сам.
. — Ну как дела, Чарли? — спросил я. — Придут?
— Вряд ли, — покачиваясь, ответил он с порога.
— А ты слышал стрельбу? — спросил Фиденчио.
— Да, совсем близко, — сказал Чарли. —Фу, будь так любезен, оставь в покое эту трубку.
— Так кто же стрелял? — спросили мы.
— Ну, — сказал Чарли, — я постучал в дверь к Адольфо и сказал, что у нас праздник и что мы его приглашаем. Он выстрелил в меня три раза, а я в него два…
Сказав это, Чарли оттащил за ногу Фу, а сам опять невозмутимо улегся под трубкой.
Мы веселились еще несколько часов. Насколько помню, под утро явился Игнасио и играл нам на скрипке ‘Прощальную’ Тости, а китайцы торжественно кружились по комнате.
Часа в четыре явился Анастасио. Он распахнул дверь настежь и предстал перед нами страшно бледный, с револьвером в руке.
— Друзья, — заявил оп, — Случилась пренеприятнейшая история. Моя жена Хуанита, верхом на осле, возвращалась около полуночи от своей матери. На дороге ее остановил неизвестный мужчина, закутанный до самых глаз в poncho [шерстяная накидка (исп.)], и вручил ей анонимную записку с подробным описанием моих невинных похождений в Хуаресе, когда я последний раз ездил туда развлекаться. Я видел эту записку. В ней все точно, прямо на удивление! Рассказывается, как я ездил ужинать с Марией, а после ужина провожал ее домой. Сообщается, как я пригласил Анну на бой быков. Подробно описывается цвет лица и волос, а также характер всех остальных красоток и указывается, сколько денег я на них потратил. Carramba! Точно все до последнего гроша! Когда жена вернулась, меня не было дома: я сидел со старым другом в кабачке Катарино За стаканом вина. И этот таинственный незнакомец явился к нам на кухню с другой запиской, в которой говорится, что у меня в Чиуауа имеется еще три жены, что, как перед богом, неверно, поскольку у меня там только одна! Мне-то, amigas, все равно, но такие новости ужасно расстроили Хуаниту. Я, конечно, все это отрицал, но — Valgame, Dios! — женщину разве убедишь! Я нанял Дионисио смотреть за моим домом, но он ушел на baile, тогда я разбудил своего сынишку, чтобы он сообщил мне, в случае если мой обидчик вздумает явиться опять, а сам пришел к вам с просьбой помочь мне защитить мой дом от неслыханного позора.
Мы заявили, что согласны для Анастасио на все, — вернее, на все, что обещает новые приключения. Мы сказали, что это ужасно, что таинственного злодея надо уничтожить.
— А кто бы это мог быть?
Анастасио сказал, что это, вероятно, Флорес, от которого у его жены был ребенок еще до того, как она вышла замуж за него, Анастасио, но который так и не мог добиться от нее полной взаимности. Мы чуть не силой заставили Анастасио выпить стакан aguardiente, и он подчинился с мрачным видом. Мы оторвали Чарли Чи от стеклянной трубки, под которую немедленно улегся Фу, и послали его за оружием. Через десять минут он вернулся с семью заряженными револьверами различных калибров.
И почти в ту же минуту раздался страшный стук в дверь, и в комнату ворвался малолетний сынишка Анастасио.
— Папа! — вскричал он, протягивая бумажку, —Вот еще! Какой-то мужчина постучал в кухонную дверь, и когда мама вышла посмотреть, кто бы это мог быть, она увидела лишь огромное красное серапе, в которое этот человек был закутан до самых волос. Он подал ей записку, схватил с окна ковригу хлеба и убежал.
Дрожащими руками Анастасио развернул записку и прочитал вслух:
— ‘Ваш муж — отец сорока пяти детишек в штате Коагуила.

Тот, кто его знает‘.

— Матерь божия! — вскричал Анастасио, вскакивая на ноги в припадке отчаяния и злобы. — Это ложь! Я никогда не связывался с кем попало! Вперед, друзья! На защиту наших семейных очагов!
Схватив револьверы, мы устремились в ночь. Тяжело дыша, взобрались мы на крутой холм, где стоял дом Анастасио, держась поближе друг к другу, чтобы не принять приятеля за таинственного незнакомца. Жена Анастасио лежала на кровати и истерически рыдала. Мы рассыпались по кустам, обыскали все уголки вокруг дома, но нигде не услышали даже шороха. В углу загона лежал сторож Дионисио и крепко спал, рядом валялась его винтовка. Мы прошли дальше вверх по холму, пока не очутились на краю деревни. Уже светало. Тишину нарушал только хор неугомонных петухов, да из дома дона Присилиано доносилась чуть слышная музыка — baile предстояло продолжаться весь день, а может быть, и всю следующую ночь. Огромная долина расстилалась вдали подобно гигантской географической карте — тихая, ясно видимая, беспредельная. Каждый выступ стены, каждая ветка и каждый стебелек на крышах домов резко выделялись в чудесном прозрачном свете предутреннего часа.
Вдали на горном уступе показался человек, закутанный в красное серапе.
— Ага! — вскричал Анастасио. — Вот он!
И мы дружно принялись палить по красной фигуре. Нас было пятеро, и каждый выпустил по шести зарядов. Страшное эхо прокатилось между домов и загрохотало среди гор, повторяясь снова и снова. Из домов высыпали полураздетые мужчины, женщины и дети. Они, видимо, вообразили, что начинается новая революция. Какая-то древняя старуха выползла из небольшой ветхой хижины, стоявшей на краю деревни, и, протирая глаза, закричала:
— Oiga! Чего это вы стреляете?
— Мы хотим убить вон того негодяя в красном серапе, потому что он отравляет наши семейные очаги и скоро порядочной женщине нельзя будет жить в Валле-Аллегре! — прокричал ей в ответ Анастасио и выстрелил еще раз.
Водянистые глаза старухи обратились в сторону нашей мишени.
— Да разве это плохой человек? — сказала она мягко. — Это ведь мой сын — он сторожит коз.
А тем временем закутанная в красное фигура, ни разу даже не оглянувшись, спокойно продолжала свой путь и скрылась за уступом горы.

Глава III.
Los pastures

Романтикой золота овеяны горы северного Дуранго, словно крепким ароматом духов…
Эль-Оро считается самым веселым городком в этих горах. Что ни вечер, здесь устраиваются baile, и нигде во всем штате Дуранго нет таких красивых девушек, как в Эль-Оро. Праздники здесь также справляются пышнее, чем где-либо в этих местах. Угольщики, пастухи, погонщики мулов и батраки с ранчо наезжают сюда издалека, чтобы провести здесь праздник, и один праздничный день означает два-три нерабочих, которые уходят на поездку.
А какие представления устраиваются в Эль-Оро! Раз в год, в праздник святого Рейеса, повсюду в этой части Мексики исполняются Los Pastores. Это разновидность старинных мираклей, какие во времена Ренессанса исполнялись по всей Европе, — тех самых, которые положили начало елизаветинской драме и в настоящее время не существуют уже нигде в мире. Это представление ведет свое начало с самых отдаленных времен, передаваясь устно из поколения в поколение. Называется оно ‘Люзбель’ — испанский вариант имени ‘Люцифер’, и в нем изображается ‘Грешник, погрязший в смертных грехах, Люцифер, Великий враг человеческих Душ и Вечное Милосердие Божье, облекшееся в Плоть в Образе Младенца Иисуса’…
В день праздника святого Рейеса мы с Фиденчио пообедали очень рано. Потом он повел меня по улице, затем по узкому закоулку между глинобитными стенами, откуда через пролом в стене мы пролезли в крохотный дворик позади хижины, увешанной пучками красного перца. Под ногами двух задумчивых осликов бегали собаки, куры, пара поросят и целая куча голых смуглых детишек. Худая, морщинистая старуха индианка сидела на деревянном ящике, куря папиросу, свернутую из целого кукурузного листа…
— Скажите, матушка, — спросил Фиденчио, — где сегодня будут разыгрывать Pastores?
— Сегодня во многих местах будут Pastores, — сказала старуха, скривив рот в улыбку. — Carramba! Какой удачный год для Pastores! Будут играть в школе, и позади дома дона Педро, и в доме дона Марио, и еще в доме Пердиты, муж которой, Томас Редондо, был убит в шахтах в прошлом году, — упокой господь его душу!
— А где будет лучше всего? — спросил Фиденчио, пнув ногой козла, пытавшегося проникнуть в кухню.
— Quien sabe? — пожала она плечами. — Коли б не так ломило мои старые кости, то я пошла бы к дону Педро, Хотя и там неважно. Нет больше таких Pastores, какие бывали в дни моей молодости.
И вот по неровной улице мы отправились к дому дона Педро. Чуть не на каждом шагу нас останавливали гуляки без гроша в кармане, которые спрашивали, где можно выпить в долг.
Дом дона Педро был весьма обширен — хозяин его слыл человеком богатым. Внутренний двор, где при обычных условиях содержался бы скот, дон Педро мог позволить себе превратить в сад, и там среди душистых кустов и карликовых кактусов из старой железной трубы бил самодельный фонтан. Входом служила длинная узкая арка, в конце которой играл местный оркестр. К стене смолой был прилеплен факел, и стоявший рядом человек требовал с входящих пятьдесят центов за вход. Мы некоторое время наблюдали за ним, но не заметили, чтобы кто-нибудь платил. Его окружала шумная толпа, и каждый доказывал, что имеет право войти бесплатно. Один был кузеном дона Педро, другой — его садовником, третий — мужем дочери его тещи по первому браку, одна женщина заявляла, что она мать кого-то из актеров. Были и другие входы, никем не охранявшиеся, и через них проникали все, кому не удавалось уговорить стража, стоявшего у главного входа. Мы уплатили требуемую сумму при благоговейном молчании толпы и вошли.
Яркий лунный свет заливал сад, расположенный на склоне горы, здесь ничто не мешало смотреть на огромную равнину, сверкавшую в лучах лунного света и сливавшуюся вдали с зеленоватым небом. К низкой кровле дома был прикреплен навес из материи, закрывавший ровную площадку и поддерживаемый наклонными шестами, словно шатер бедуинского вождя. Навес отбрасывал чернильно-черную тень. Шесть факелов, воткнутых перед ним в землю, страшно коптили. Другого света под навесом не было, если не считать мерцающих огоньков бесчисленных папирос. Вдоль стены дома стояли женщины в черных платьях, с черными платками на головах, у их ног на корточках сидели мужчины, между коленями которых жались дети…
В течение всего этого времени нигде не было заметно никаких приготовлений к представлению. Не знаю, как долго сидели мы здесь, но никто не сделал никаких замечаний по этому поводу. Они собрались сюда, собственно, не ради Pastores, a чтобы смотреть и слушать, и все, что здесь происходило, их интересовало. Но, увы, будучи беспокойным, практичным сыном Запада, я нарушил чарующее молчание и спросил женщину, сидевшую рядом со мной, когда начнется представление.
— Кто знает? — ответила она спокойно.
Только что подошедший мужчина, поразмыслив над этим вопросом и ответом, наклонился вперед.
— Быть может, завтра, — сказал он. Я заметил, что оркестр перестал играть, — Дело в том, — продолжал он, — что в доме доньи Пердиты будут тоже играть Pastores. Говорят, что актеры, которые должны были выступать здесь, ушли туда посмотреть представление. PI музыканты ушли вслед за ними. Я сам вот уже с полчаса взвешиваю, не пойти ли и мне туда.
Мы ушли, предоставив ему еще раз взвесить этот вопрос. Остальные зрители принялись болтать и, по-видимому, совершенно забыли о Pastores. Снаружи кассир, получивший от нас песо, уже созвал своих приятелей, и они дружно прикладывались к бутылке.
Мы медленно шли по улице к окраине, где оштукатуренные и хорошо выбеленные домики зажиточных горожан сменились глинобитными хижинами бедноты. Здесь кончилось даже и подобие улиц, и мы вышли на ослиную тропу, петлявшую между разбросанными в беспорядке хижинами. Миновав ряд ветхих загонов, мы подошли к хижине вдовы дона Томаса. Хижина, частично врезанная в склон горы, была построена из высушенных на солнце глиняных кирпичей и выглядела так, как, вероятно, выглядел хлев в Вифлееме. И как бы в довершение аналогии в лунном пятне под окном лежала огромная корова, жуя жвачку и громко вздыхая. В окно и в открытую дверь, через головы толпы, мы увидели блики от свечей, играющие на потолке, и услышали визгливую песню, исполняемую девическими голосами, и стук об пол пастушеских посохов, увешанных колокольчиками.
Хижина представляла собой низкую комнату с земляным полом, выбеленными стенами и балками на потолке и была похожа на любое крестьянское жилище где-нибудь в Италии или Палестине. В дальнем конце комнаты, напротив двери, стоял небольшой стол, заваленный бумажными цветами. На нем горели две огромные восковые свечи. Над столом висела хромолитография — богоматерь с младенцем. На столе, посреди цветов, стояла крохотная деревянная колыбелька, и в ней лежала свинцовая кукла, изображавшая младенца Иисуса. Все остальное пространство, кроме небольшого местечка посредине, было заполнено народом: перед сценой, поджав ноги, сидели ребятишки, за ними на коленях стояли подростки и девушки, а позади них до самой двери томились пеоны в серапе — головы их были обнажены, а на лицах написано оживление и любопытство…
— Уже началось? — спросил я молодого парня, стоявшего рядом со мной.
— Нет, — ответил он, — они только выходили пропеть песню, чтобы узнать, хватит ли им места на сцене.
Веселая, шумная толпа зрителей перебрасывалась через головы соседей шутками и остротами. Многие мужчины под веселящим влиянием aguardiente начинали вдруг напевать непристойные песенки, обниматься, а то ни с того ни с сего и ссориться — последнее могло привести бог знает к чему, так как все они были вооружены. Но вдруг раздался голос:
— Ш-ш-ш! Начинают!
Поднялся занавес, и пред нами предстал Люцифер, свергнутый с неба за свою неукротимую гордость. Его играла молодая девушка — все актеры здесь девушки, в отличие от исполнителей средневековых мираклей, в которых играли только мальчики. Костюм, который был на ней, несомненно передавался из поколения в поколение с незапамятных времен. Он был, конечно, красным (из красной кожи) — цвет, которым средневековая фантазия наградила дьявола. Однако интереснее всего было то, что костюм этот удивительно походил на традиционный панцирь римского — легионера: ведь римские солдаты, распявшие Христа, в средние века считались немногим лучше черта. На девушке был свободный, расширяющийся книзу дублет из красной кожи и штаны с зубцами, доходившие до самых башмаков… Ее грудь и спину покрывал панцирь, сделанный, правда, не из стальных пластин, а из маленьких зеркал. На боку у нее висел меч. Выхватив меч, она начала читать монолог, стараясь говорить басом и важно расхаживая взад и вперед…
— Я — свет, как гласит само мое имя, и свет моего падения ярко озарил великую бездну. За то, что я не хотел покориться, я, некогда первый среди небесного воинства, — да будет это всем известно, — теперь отвержен и проклят богом… Вам, о горы, и тебе, море, я жалуюсь горько, чтобы этим — увы! — облегчить тяжесть моего сердца… Жестокая судьба, почему ты так непоколебимо сурова?… Я, вчера еще жилец звездной обители, сегодня отвергнут и лишен всего. Вчера еще я обитал в светлом чертоге, а сегодня брожу средь этих гор, немых свидетелей моей горькой и печальной судьбы. И все из-за моей зависти, и честолюбия, из-за моей неразумной самонадеянности… О горы, как счастливы вы! Голые и мрачные иль покрытые яркой зеленью, вы счастливы равно! О вы, быстротекущие ручьи, свободные, как птицы, взгляните на меня!..
— Чудесно! Чудесно! — закричали зрители.
— Вот что запоет Уэрта, когда мадеристы доберутся до Мехико! — вставил какой-то неукротимый революционер среди всеобщего смеха.
— Взгляните на меня в минуту горя и страданий… — продолжал Люзбель.
В эту минуту из-за занавеса вышла огромная собака, весело помахивая хвостом. Очень довольная собой, она начала обнюхивать детей и лизать их лица. Какой-то малыш ударил собаку по морде, и она, обиженная и удивленная, шмыгнула между ног Люцифера в самый разгар возвышенного монолога. Люцифер пал вторично и, поднявшись на ноги при всеобщем хохоте, начал размахивать мечом. Человек пятьдесят зрителей набросились на собаку, которая с визгом пустилась наутек, и представление возобновилось.
Лаура, жена пастуха Аркадио, с песней показалась на пороге своей хижины, то есть вышла из-за занавеса.
— О, как чудно льется тихий свет луны и звезд в эту божественно-прекрасную ночь! Природа вот-вот должна открыть какую-то чудесную тайну. Весь мир объят покоем, и все сердца преисполнены радостью и довольством. Но… кто это здесь? Какое красивое лицо и очаровательная фигура!
Люцифер прихорашивается, подскакивает к ней и с южной пылкостью клянется ей в любви. Она говорит, что ее сердце отдано Аркадио, но Сатана долго описывает бедность ее мужа, а сам обещает ей богатство, роскошные дворцы, драгоценности и рабов.
— Мне кажется, я уже начинаю любить тебя, — говорит Лаура. — Против своей воли… я не могу обманывать себя…
В этом месте среди зрителей послышался заглушённый смех.
— Антония! Антония! — повторяли все кругом, смеясь и толкая под бок друг друга.
— Вот так точно Антония бросила Энрико! Я всегда думала, что без дьявола тут не обошлось! — заметила одна из женщин.
Однако Лауру мучает совесть, Люцифер говорит ей, что Аркадио тайно любит другую, и это решает дело.
— Чтобы ты был уверен в моей любви, — спокойно говорит Лаура, — и чтобы мне навсегда избавиться от мужа, я постараюсь выбрать удобную минуту и убью его.
Такое неожиданное заявление пугает даже Люцифера. Он говорит, что лучше подвергнуть Аркадио всем мукам ревности, и в реплике, произнесенной в сторону, с радостью отмечает, что ‘она уже стала на путь, который приведет ее прямо в ад’.
Женщинам, по-видимому, эти слова доставили большое удовольствие. Они добродетельно кивают друг другу. Но одна девушка, наклонившись к своей подруге, говорит со вздохом:
— Ах, такая любовь — это, наверное, чудо! Возвращается домой Аркадио, и Лаура начинает упрекать его за бедность. Аркадио привел с собой Бато — нечто среднее между Яго и Автоликом, который во время диалога между пастухом и его женой бросает в сторону иронические замечания. Аркадио, увидев у Лауры драгоценное кольцо, подаренное ей Люцифером, начинает подозревать ее в измене, и, когда она гордо уходит от него, он изливает свои чувства:
— Я так был счастлив, так полагался на ее верность, а она огорчает меня своими жестокими упреками! Что же мне теперь делать?
— Подыщи себе другую, — советует Бато.
Когда Аркадио отвергает такой совет, Бато предлагает следующий скромный рецепт для разрешения всех трудностей:
— Убей ее немедля. А когда убьешь, сдери с нее кожу, сложи ее бережно и спрячь. А если женишься опять, то пусть эта кожа станет простыней твоей невесты и научит ее добродетели. А чтобы раз и навсегда избавить ее от соблазна, скажи ей спокойно, но твердо: ‘Милая, эта вот простыня была когда-то моей женой. Смотри же, знай, как вести себя, иначе и тебя ожидает та же участь. Помни, что я строгий и раздражительный человек и не останавливаюсь ни перед чем’.
В начале этой речи мужчины хихикали, к концу они уже покатывались со смеху. Какой-то старик пеон вдруг набросился на них.
— Это самое верное средство! — сказал он. — Если бы это делалось почаще, то не было бы столько семейных разладов.
Но Аркадио не соглашается, и тогда Бато предлагает следующее философское решение вопроса:
— Перестань горевать, пусть Лаура уходит к своему любовнику. Избавившись от такой помехи, ты разбогатеешь, будешь сладко есть, хорошо одеваться и поистине наслаждаться жизнью. На все остальное махни рукой… Воспользуйся же благоприятным случаем, не упускай своего счастья. А когда станешь богатым, не забудь попотчевать мое худое брюхо хорошим угощением.
— Стыдно тебе! — закудахтали женщины. — Вранье! Desgraciado! [Несчастный (исп.)]
Но тут вмешался мужской голос:
— Напрасно, сеньоры. В этом есть доля правды. Если бы нам не приходилось содержать жен и детей, то мы все были бы хорошо одеты и катались на лошадях.
Вокруг этого вопроса разгорелся горячий спор. Аркадио совсем отказался слушать Бато, и тогда тот сказал жалобно:
— Если ты хоть сколько-нибудь любишь бедного Бато, пойдем поужинаем.
Аркадио с твердостью заявил, что раньше он должен открыть свое сердце.
— Сделай милость, открывай, пока не надоест, — сказал Бато. — Что до меня, то я так завяжу себе язык, что если даже ты будешь болтать, как попугай, и то я буду нем.
Он садится на большой камень и притворяется спящим, а Аркадио в течение пятнадцати минут открывает сердце горам и звездам.
— О Лаура, непостоянная, неблагодарная, бесчеловечная! Зачем ты причиняешь мне такие страдания! Ты отняла у меня веру, опозорила меня, разбила мое сердце. Зачем насмеялась ты над моей пылкой любовью? О безмолвные звезды и высокие горы, помогите мне выразить всю боль моей души! О вы, суровые, неподвижные скалы и тихие, задумчивые леса, помогите мне облегчить мое сердце…
Зрители, охваченные состраданием, переживают вместе с Аркадио. Женщины громко всхлипывают.
Наконец Бато не выдерживает.
— Идем ужинать, — говорит он. — Страдать надо понемножку!..
Оглушительный взрыв хохота не дает закончить фразу.
Аркадио. Тебе одному, Бато, вверил я свою тайну.
Бато (в сторону). И вряд ли сумею я сохранить ее! Уже мой язык начинает чесаться. Придется этому дураку понять, что ‘тайну и обет нельзя вверять никому’…
Затем следует диалог между девяностолетним скупцом Фабио и его. бойкой молодой женой о великих добродетелях женщин и великих пороках мужчин, остальные тоже принимают в нем участие.
Зрители горячо вступают в этот спор, то и дело цитируя пьесу, — мужчины и женщины разделились на два враждебных лагеря. Женщины черпают доказательства из диалога, а мужчины ссылаются на яркий пример, преподанный Лаурой. Потом спорят уже о добродетелях и пороках некоторых мужей и жен из Эль-Оро. Представление на некоторое время приостанавливается.
…Брас, один из пастухов, стащил у Фабио сумку с провизией, когда тот спал. Начинаются пересуды и грызня. Бато заставляет Браса поделиться с ним содержимым сумки, в которой, когда ее открывают, они не находят того, что ожидали. Разочарованные, они заявляют, что за хороший обед согласны продать свои души. Люцифер, подслушав их, пытается поймать их на слове. Но после словесной перепалки — причем зрители, как один человек, возмущаются бесчестной тактикой Люцифера — пастухи и Сатана решают сыграть в кости. Сатана проигрывает, и тогда он сообщает им, где можно найти много еды. Пастухи отправляются туда. Люцифер проклинает бога, который помог каким-то недостойным пастухам. Он удивляется, что ‘рука более могучая, нежели рука Люцифера, протянулась спасти их’. Он не понимает, почему божественное милосердие изливается на недостойного человека, который грешит вот уже столько веков, в то время как он, Люцифер, постоянно чувствует на себе всю тяжесть божьего гнева. Внезапно раздается сладостное пение — поют пастухи за занавесом — и Люциферу приходят на память слова пророка Даниила, что ‘божественное слово облечется плотью’. Песнь возвещает о рождении Христа среди пастухов. Люцифер, взбешенный, клянется, что он приложит все силы к тому, чтобы все смертные в то или другое время ‘испробовали ада’, и затем приказывает аду разверзнуться и принять его в свои недра.
При рождении Христа зрители крестятся, женщины шепчут молитвы. Бессильный взрыв гнева Люцифера против бога встречается криками: ‘Богохульство! Святотатство! Смерть дьяволу за поношение бога!’
Брас и Бато возвращаются. Они заболели от обжорства и, боясь умереть, дико вопят о помощи. Тут входят пастухи и пастушки. Они поют, стуча посохами о пол, и обещают вылечить их.
В начале второго акта Бато и Брас, уже совершенно здоровые, сговорившись, решают украсть провизию, приготовленную для сельского праздника. Когда они отправляются воровать, появляется Лаура и начинает петь про свою любовь к Люциферу. Слышится небесная музыка, в которой Лауру упрекают за ее ‘прелюбодейные мысли’, и тогда она отказывается от своей греховной любви и заявляет, что она возвратится к Аркадио.
Зрительницы улыбаются и кивками выражают свое одобрение. Слышатся вздохи облегчения. Все довольны ходом пьесы.
Но в это время раздается треск падающей крыши, и начинается интермедия — на сцене появляются Брас и Бато с корзиной провизии и бутылкой вина. При появлении этих любимых пройдох все лица оживляются, кое-кто уже заранее смеется. Бато просит Браса постоять на страже, пока он будет есть свою долю, и, когда Брас соглашается, Бато съедает и его долю. Происходит ссора. Бато и Брас не успевают скрыть следы своего преступления, как входят пастухи и пастушки в поисках вора. Бато и Брас придумывают много самых нелепых причин, объясняющих появление на сцене корзины и бутылки с вином, и в конце концов убеждают всю компанию, что это подстроено дьяволом. И чтобы окончательно скрыть следы своей проделки, они приглашают других доесть то, что осталось.
Эту сцену — самое смешное место во всей пьесе — с трудом можно было расслышать из-за оглушительного хохота, то и дело прерывавшего речь исполнителей. Какой-то молодой парень, перегнувшись, толкнул своего compadre.
— Помнишь, как мы ловко вывернулись, когда нас поймали за доением коров дона Педро?
Возвращается Люцифер, и его приглашают принять участие в пиршестве. Он всячески старается заставить их возобновить разговор о краже и мало-помалу свалить вину на незнакомца, которого они все, по их словам, видели. Они, конечно, подразумевают под незнакомцем Люцифера, но, когда им предложили описать наружность незнакомца, они изображают чудовище в тысячу раз более отталкивающее, чем есть на самом деле. Никто, конечно, не подозревает, что их приятный собеседник и есть сам Люцифер.
О том, как было открыто преступление Бато и Браса и как они были наказаны, как помирились Лаура с Аркадио, как был посрамлен Фабио за свою жадность и как он исправился, как показывали младенца Иисуса, лежащего в яслях перед лицом трех строго индивидуализированных царей с Востока, как был наконец изобличен Люцифер и ввергнут обратно в ад, — обо всем этом я умалчиваю за недостатком места.
Представление продолжалось три часа, целиком поглощая внимание зрителей. Бато и Брас — особенно Бато — пользовались исключительным успехом. Зрители сочувствовали Лауре, страдали вместе с Аркадио и ненавидели Люцифера с такой силой, с какой ненавидит галерка негодяя в мелодраме. Один только раз пьеса была прервана на минуту, когда в дом вбежал какой-то парень без шляпы и закричал:
— Приехал солдат, который говорит, что Урбина занял Мапими!
Даже исполнители прекратили пение, они как раз в эту минуту стучали звенящими посохами об пол, и на вестника обрушился ураган вопросов. Но спустя минуту интерес к нему пропал, и пастухи возобновили прерванное пение.
Мы покинули хижину доньи Пердиты примерно в полночь. Луна уже скрылась за горами на западе, и во всем городке царила мертвая тишина. Только где-то лаяла собака. Когда мы с Фиденчио, обнявшись, проходили по улице, мне вдруг пришло в голову, что подобные представления предшествовали золотому веку театра в Европе — расцвету Ренессанса. Было интересно размышлять, какую форму принял бы Ренессанс в Мексике, если бы он не пришел так поздно.
Но уже вокруг узких берегов мексиканского средневековья бушуют огромные волны современной жизни — индустрия, научная мысль, политические теории. Мексиканскому театру придется обойтись без своего золотого века.
Reed J. Insurgent Mexico. N. Y., 1914. Печатается по: Рид Дж. Восставшая Мексика. Рассказы и очерки, М 1959.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека