Воспоминания об обучении в Новгород-Северской гимназии
Первенец университетов русских, университет Московский, отпраздновал уже свой столетний юбилей, но, несмотря на это, если сравнить положение наших университетов в общественной жизни с тем, которое имеют в ней древние университеты Германии и Англии, то мы увидим, что это историческое явление западной жизни, развившееся из нее совершенно органически, будучи перенесено на русскую почву, пустило в нее еще не слишком глубокие корни и приняло, кроме того, особенный, только русской жизни свойственный характер, который иногда не вполне гармонирует с его ученым и воспитательным значением. Мы не будем разбирать здесь ни причин этого Явления, ни его многоразличных последствий, что увлекло бы нас слишком далеко от той главной мысли, которую мы хотим высказать в нашей статейке, но расскажем лучше нашу собственную университетскую жизнь именно потому, что она, сколько мы наблюдали, и тогда и впоследствии прошла почти точно так же, как проходила пятнадцать лет тому назад и теперь еще проходит университетская жизнь большей части русских студентов. Просим наших читателей не приписывать нам никаких притязаний на печатную автобиографию. Мы вполне сознаем нелепость подобных притязаний, но говорим здесь о себе именно потому, что и мы прожили и прочувствовали то, что прожито и прочувствовано более или менее одинаково многими сотнями бедных молодых людей, и прежде и после нас промелькнувших в стенах университетских аудиторий.
Воспитание, которое мы получили в 30-х гг. в бедной уездной гимназии маленького городка Малороссии Новгород-Северска*, было в учебном отношении не только не ниже, но даже выше того, которое в то время получалось во многих других гимназиях. Этому много способствовала страстная любовь к науке и несколько даже педантическое уважение к ней в покойном директоре н-ской гимназии, старике профессоре, имя которого известно и ученой литературе, — Илье Федоровиче Тимковском. Мир праху твоему, почтенный старец!
______________________
* В дальнейшем — сокращенно: Н-ск, н-ская.
Твоим нелицемерным, продолжавшимся до гроба служением науке, твоим благоговейным уважением к ней и твоею постоянною верою в другую, гораздо более высшую святыню ты посеял в сердцах своих воспитанников такие семена, которые да поможет им Бог передать своим детям и воспитанникам. Искренние ученые стремления и глубокие религиозные убеждения, соединявшиеся в незабвенном Илье Федоровиче, имели сильное влияние на гимназию. Почтенный старик, переходивший беспрестанно от Горация и Вергилия к Библии и от постовых молитв, которые он сам читал в кругу гимназистов, к цитатам из Тацита и Цицерона, был и в то время явлением не совсем обыкновенным, а ныне даже очень и очень редким. Вот почему во время Ильи Федоровича Тимковского воспитанники н-ской гимназии отличались на экзаменах во всех университетах. Между нами жило, мы и сами не знали почему, какое-то благоговейное уважение к науке и к тем немногим учителям и даже товарищам, которые ревностно ею занимались. Умение переводить трудные места Горация или Тацита было патентом на всеобщее уважение. Такого ученика 7-го класса знали даже довольно оборванные мальчуганы первейшего (т. е. приготовительного) класса, смотрели на него с уважением и произносили его имя как имя какого-нибудь Гумбольдта. Другие предметы были слабее, а новые языки, по неимению ни хороших преподавателей, ни хороших руководств, шли очень плохо. Старик директор появлялся в гимназии редко, но его появление было каким-то страшным судом для воспитанников, хотя, надобно заметить, он, кроме первейшего класса, нигде не дозволял употребления розог.
Но несмотря на замечательную личность директора, несмотря на то, что н-ская гимназия была одною из лучших в то время, если теперь припомнить все, что могла дать она прилежнейшим из своих учеников, то нельзя не сознаться, что все это было весьма не обширно. Хорошо уже и то, что у большей части учеников были любимые предметы, но вообще учение далеко не достигало той полноты подготовительных сведений, которой можно и должно требовать от гимназии. Мы узнавали только кое-что то из той, то из другой науки, но любили и уважали то, что узнавали, и это уже было много. Плохие тощие учебники и отсутствие всяких педагогических сведений в преподавателях всего более были причиной такой неполноты сведений, потому что при хорошем учебнике и благоразумной методе и посредственный преподаватель может быть хорошим, а без того и другого и лучший преподаватель с такими редкими способностями и таким рвением к делу, которые трудно предположить в человеке, ограничившемся скромною учительскою карьерою и скудным учительским жалованьем, долго, а может быть и никогда, не выйдет на настоящую работу.
Что же касается собственно до воспитательной части, то она даже едва ли существовала в то время.
Н-ская гимназия помещалась за городом, в ветхом старом здании, постройка которого относилась еще ко временам Екатерины II или чуть ли еще не далее. Длинное, низенькое, ветхое, почерневшее здание со своей скверной, украшенной флюгером будочкой наверху, в которой качался неугомонный колокольчик, походило, по мнению окрестных помещиков, более на паровую винокурню, чем на храм науки: окна в старых рамах дрожали, подгнившие полы, залитые чернилами и стоптанные гвоздями каблуков, скрипели и прыгали, расколовшиеся двери притворялись плохо, длинные старые скамьи, совершенно утратившие, свою первоначальную краску, были изрезаны и исписаны многими поколениями гимназистов. Чего-чего только не было на этих скамьях! И ящички самой замысловатой работы, и прехитрые, многосложные каналы для спуска чернил, и угловатые человеческие фигурки, солдатики, генералы на лошадях, портреты учителей, бесчисленные изречения, бесчисленные обрывки уроков, записанных учеником, не понадеявшимся на свою память, клеточки для игры в скубки, состоявшей в том, что гимназист, успевший поставить три креста сряду, драл немилосердно своего партнера за чуб. Старые, почерневшие портреты героев екатерининского времени, в старых, источенных червями рамах качались на стенах, украшенных обрывками обоев. Плохо было это здание, но мне жаль его, как жаль первых и живых снов своей детской жизни. Теперь оно заменено прекрасным, каменным, но дай Бог, чтобы внутренность его настолько же улучшилась, насколько улучшена внешность. В самой гимназии тогда никто не жил, кроме двух учителей и трех или четырех стариков инвалидов, служивших при гимназии сторожами. Все же учебное стадо, и овцы, и пастыри, являлось в гимназию два раза в день, утром и вечером, на время уроков, а потом шумно рассеивалось по маленькому, но живописному городку, залитому садами, разбросанному по небольшим горам, прихотливо изрезанным рвами, на красивом берегу Десны. А стадо было не маленькое! В 30-х гг. считалось в н-ской гимназии, если не ошибаюсь, более 400 учеников, а в первейшем классе были даже и ученицы, грязные, оборванные девочки, расплывшиеся теперь донельзя за прилавками н-ских лавок. В низших классах бывало до того душно, что какой-нибудь новенький учитель, еще не привыкший к нашей гимназической атмосфере, долго морщился и отплевывался, прежде чем начинал свой урок. Старик же Яков Яковлевич, о котором уже не в первый раз упоминается в печати, как кажется, очень любил эту атмосферу и если называл нас копшуками (т.е. мешочками), то более с удовольствием, чем с гневом. Небольшая часть из этого числа гимназистов принадлежала самому Н-ску, остальные собирались из губернии, и не только из той, где находится Н-ск, но даже из двух или трех соседних. Для бедного городка, в котором едва ли можно было насчитать в то время до 200 домиков, и то большею частью жидовских лачуг, гимназическое население в 400 душ было источником главнейших выгод. Не было почти ни одного христианского домика, где бы не жило 6,7, а иногда и 10 паничей, как звали нас жители Н-ска. Шопа, что-то вроде деревянной беседки с претензиями на греческий храм, стоявшая посреди вечно грязной площади, процветала в то время. Торговки в синих халатах и островерхих головных платках, заседавшие на ступенях этого храма, нарочито для гимназистов приготовляли неимоверное количество бубликов, маковников, шишек, орехов, арбузных семечек и прочего лакомого снадобья.
Надзора за квартирной жизнью всего этого огромного количества детей со стороны гимназического начальства не было решительно никакого, если не считать весьма редких и quasi-неожиданных нашествий инспектора на какую-нибудь квартиру, раскурившуюся уже до того, что дым валил из окон, или где (увы!) счета из винных лавочек оказывались уже слишком длинными. Но осторожные хозяева, боясь потерять квартирантов, устраивали по большей части дело так, что инспектор оставался с носом. Гувернеров сначала не было ни одного, а потом хотя и появились один или два, но такие, что лучше бы их не было. В самой гимназии до прихода учителей, как и в киевской бурсе, описанной Гоголем, устраивались различные воинственные игры, оканчивавшиеся иногда весьма порядочным побоищем. Если же партия шалунов или ленивцев оставалась иногда без обеда в гимназии, то, несмотря на то, что у оштрафованных отбирались фуражки и снималось по сапогу, не унывала. Под боком был высокий тенистый монастырский сад, где между двумя рядами могил росли старые ветвистые яблони и груши, а чтобы перелезть через высокий деревянный забор и в случае внезапного нападения монахов быть свободнее при отступлении, то для этого снимался и остальной сапог. Иногда устраивались преинтересные флотилии на соседней громадной луже, причем бывало не без купанья, ученики же постарше бегали иногда и в слободку, расположенную за монастырем, славившуюся веселостью своих обитателей и еще более обитательниц. Весной отправлялись в огромные извилистые рвы, изрывшие меловые окрестности Н-ска, там росла чудная земляника, там же я и сотни подобных мне брали первые уроки в курении табаку из очеретового чубука и глиняной или меловой самодельной трубочки, эти первые уроки, конечно, оканчивались весьма не приятным опьянением и даже рвотой, иногда давались и гораздо более гибельные приятельские уроки и устраивались довольно грязные оргии. В гимназии мы еще подвергались какой-нибудь дисциплине, поддерживаемой палями, стоянием на коленях, квалифицированным вместо гороха дресвой из песочниц, или ночевкой в избе сторожа-старика, тершего табак на весь город и готового за гривенник на всякую услугу заключенному, но за стенами гимназии мы решительно предоставлены были самим себе и случаю.
Но после такого описания нашей гимназической жизни вы вправе спросить: что же я нашел в ней хорошего и почему так выгодно отозвался об ее направлении? Но я пишу не похвальную речь Н-ской гимназии, а просто рассказываю нашу гимназическую жизнь с ее светлыми и темными сторонами. Прежде я сам смотрел на нее не совсем благосклонно, но, познакомившись впоследствии ближе с настоящими учебными заведениями и в губерниях и в столицах, встречаясь потом в жизни с воспитанниками самых разнообразных заведений и определяя характер общего типа, данного им воспитанием, я убедился, что в н-ской гимназии 30-х гг. было действительно много хорошего посреди немалого количества дурного. Впоследствии я узнал, что в иных огромных детских казармах, где все так вылакировано, вычищено, все блестит и сверкает, все хвастливо кидается в глаза своей обдуманностью и порядком, где дети находятся ежеминутно под бдительным надзором неусыпных начальников, украшенных за свою бдительность всеми возможными отличиями, заводятся между детьми те же пороки, которые водились и между нами в бедных лачугах Н-ска, только эти пороки принимают здесь еще более характер повальных болезней, тщательно скрываемых, но не искореняемых начальством. Случалось мне видеть и такие заведения, где, несмотря на собрание лучших столичных преподавателей, презрение к науке было предметом хвастовства для воспитанников, и такие, где пятнадцатилетний мальчик уже видит за учебником истории или географии класс, чин, место и рассчитывает свое прилежание по выгодам будущей службы, и такие, где мальчики, еще плохо читающие по-русски, уже с математической точностью, сделавшею бы честь любому воеводе передового полка, считаются чинами и породою своих батюшек, дядюшек и тетушек и где один воспитанник подает другому руку после глубоких соображений, но в которых, несмотря на аристократичность направления, водилось и пьянство и повальный школьный разврат и даже прорывалось и воровство и клевета. Насмотревшись на все это и встречая часть молодых людей, кончивших курс в каком-нибудь значительном учебном заведении, и кончивших с отличием, но у которых не было не только ни малейшей любви к какой-нибудь науке, но которые презрительно отзывались о своей учебной жизни, о своих профессорах и даже вообще об учености, ученых и науке как предметах, необходимых в неизбежной комедии детства, но вовсе излишних и даже неприличных в практической жизни, когда мне попадались безбородые юноши, еще не совсем твердо знающие, в каком веке жил Карл Великий, но уже кощунствующие над святыней отчизны… — о! тогда я оценил по достоинству и постовые молитвы покойного Ильи Федоровича, и наше уважение к одам Горация, и нашу любовь к учителю истории, и нашу гордость своими маленькими сведениями, и почтительный страх, который овладевал нами при слове: университет!
А воля, а простор, природа, прекрасные окрестности городка, а эти душистые овраги и колыхающиеся поля, а розовая весна и золотистая осень разве не были нашими воспитателями? Зовите меня варваром в педагогике, но я вынес из впечатлений моей жизни глубокое убеждение, что прекрасный ландшафт имеет такое огромное воспитательное влияние на развитие молодой души, с которым трудно соперничать влиянию педагога, что день, проведенный ребенком посреди рощи и полей, когда его головой овладевает какой-то упоительный туман, в теплой влаге которого раскрывается все его молодое сердце для того, чтобы беззаботно и бессознательно впитывать в себя мысли и зародыши мыслей, потоком льющиеся из природы, что такой день стоит многих недель, проведенных на учебной скамье. Толстые каменные стены учебных заведений больших городов, детские кроватки, поставленные необозримыми рядами, жизнь по колокольчику или барабану, толстый швейцар у дверей — этот неумолимый цербер детского ада, вокруг — камень и железо, железо и камень, не только без малейшего обрывка зелени, но даже без куска земли, наверху — кусок вечно закрытого неба, внутри — то гробовое молчание, то официальный гул, в котором исчезает всякая личность, повсюду сердитые, аргусовские глаза купленного надзора, повсюду форма и чинность, вечная чистка и лакировка — все это веет на меня какой-то безвыходной тоской, какою-то мучительной бессмыслицей, я бы, кажется, не прожил и месяца такою жизнью!
Это впечатление до того сильно во мне, что раз, когда мне случилось во время моего студенчества попасть в больницу и мне отвели номерную койку, мне казалось в бреду, что меня из человека сделали номером и употребляют в каких-то мучительных математических вычислениях. Грезы мои ночью и тоска днем обратили внимание добряка доктора, и он объявил, что я не могу выздороветь в больнице. В самом деле, я начал поправляться только с того дня, когда меня взяли из больницы.
Конечно, такое направление есть отчасти особенность, зависевшая от врожденных инстинктов и обстоятельств моего детства, и если скажу здесь несколько слов об этих обстоятельствах, то только потому, что состояние детства глубже всего может изучить человек на самом себе и что заглянуть в душу ребенка можно, только живо припоминая свое собственное детство и свои первые детские впечатления.
Н-ская гимназия, как я уже сказал, стояла за городом, а домик моего отца находился на другой стороне города — верстах в четырех от гимназии, тоже за городом и в местности гористой и очень живописной. Мать моя умерла, когда мне не было еще 12 лет, а отец по смерти матери почти не жил дома, так что жил я один с меньшим братом моим в том хуторке, куда никто не заглядывал. Прекрасное местоположение, богатое самыми живыми и разнообразными ландшафтами, огромный старый сад, изрытый переполненными зеленью оврагами, рано могли развить во мне любовь к природе. Из хутора я ежедневно должен был ходить в гимназию, и еще до города пройти версты две по живописному берегу Десны. Боже мой, сколько перемечталось на этом прекрасном берегу, на этих ‘кручах’, нависших над рекою. Зимою, особенно в сильные морозы, бегать ежедневно в гимназию в плохой шинельке с книгами и тетрадями было довольно тяжело, но ни мороз, ни метель, ни снег никогда не могли удержать меня в городе, где бы я мог найти пристанище. Не ночевать одной ночи дома было для меня сильнейшим наказанием, и раз, когда за какую-то неисправность один из учителей, живших в гимназии, хотел оставить меня на воскресенье у себя, то я так плакал, так рвался и приходил в такое отчаяние, как будто меня приговорили к смертной казни. Варвар учитель не сжалился, и я не могу выразить той подрывающей тоски, какую я испытал в тот вечер, слушая его игру на флейте и вой подтягивающей ему собаки. Звонкий хохот учителя после каждой ужасной рулады пуделя-артиста мучил меня невыносимо. Я не мог заснуть ни на минуту и наутро, после долгих борений, не выдержал и убежал — убежал затем, чтобы только дойти до дому и снова воротиться в гимназию.
Но как оживлялась и наполнялась впечатлениями жизнь моя, когда приближалась весна: я следил за каждым ее шагом, за каждой малейшей переменой в борьбе зимы и лета. Тающий снег, чернеющий лед реки, расширяющиеся полыньи у берега, проталины в саду, земля, проглядывавшая там и сям из-под снега, прилет птиц, оживающий лес, шумно бегущие с гор ручьи — все было предметом моего страстного недремлющего внимания, и впечатления бытия до того переполняли мою душу, что я ходил как полупьяный. Но вот и снегу нет более, и неприятная нагота деревьев в саду заменилась со всех сторон манящими таинственными зелеными глубинами, вот и вишни брызнули молоком цветов, зарозовели яблони, каштан поднял и распустил свои красивые султаны, и я бежал каждый раз из гимназии домой, как будто меня ждало там и невесть какое сокровище. И в самом деле, разве я не был страшным богачом, миллионером в сравнении с детьми, запертыми в душных стенах столичного пансиона? Какие впечатления могут дать им взамен этих живых, сильных, воспитывающих душу впечатлений природы?! После уже будет поздно пользоваться ими, когда сердце утратит свою детскую мягкость, а рассудок станет между человеком и природой. Странно, что воспитательное влияние природы, которое каждый более или менее испытал на себе, которое с такой живостью выражается почти в каждой вымышленной и истинной биографии, так мало оценено в педагогике. Если бы люди, располагающие судьбой детских поколений, яснее припоминали свое собственное детство, то, вероятно бы, столичные учебные заведения, вместо того чтобы более и более скопляться в столицах и больших городах, мало-помалу переводились бы в лучшие местности страны. Знаю, что многое можно сказать: затруднения устройства учебных заведений вне городов, но знаю также, что все эти затруднения ничто в сравнении с тою воспитательною и гигиеническою пользою, которая может произойти для детей от такой перемены.
Но сказавши о благодетельном влиянии жизни с природою на воспитание дитяти, я не хочу умолчать и о том дурном влиянии, которое имеет на ребенка исключительность такой жизни. Слишком большое уединение, в котором я проводил большую часть времени своего дома, длинные, более чем полуторачасовые прогулки в гимназию и назад по пустынным кручам Десны, в соединении с несколькими десятками путешествий и романов, которые я прочел в библиотеке отца, оставленной на наш произвол, слишком рано и сильно развили во мне мечтательность. В голове моей мало-помалу создался целый мир полузаимствованных, полуоригинальных образов, которые очень удобно размешались в окружающем меня уединении и по прекрасным ландшафтам Десны и нашего сада, но в которых не было ничего общего с тою жизнью, которая встречала меня в гимназии, в кругу учителей и товарищей и в немногих знакомых домах, где я изредка появлялся. В голове моей, особенно когда я медленно, шаг за шагом брел из гимназии, сплетались целыми месяцами и даже годами длинные и сложные фантастические истории и самые дикие романы, в которых, конечно, я был героем. Само собою разумеется, что большая часть этих фантазий была воинственного содержания, но иногда они принимали странный аскетический характер. Воинственные предания Н-ска, осада его Самозванцем, защита Басмановым, участие в Шведской войне, множество преданий удалого казачества, ясные остатки укреплений, — все это, перемешанное с вальтер-скоттовскою историей Наполеона и с множеством воинственных повестей, послужило мне к созданию длинной, нескончаемой истории, которою я несколько лет сокращал свою длинную дорогу. Местность бралась тут же, и моя фантазия работала над нею. Полуразрушенные валы возобновлялись, там и сям поднимались зубчатые стены и высокие башни, тихий монастырь, господствующий над окрестностями, превращался в неприступную цитадель, по кручам устанавливались…
Впервые опубликовано в Собрании сочинений К.Д. Ушинского под ред. B.Я. Струминского. т. 11, 1959, с. 45 — 58.