Воспоминания о Персии 1834 — 1835, Корф Фeдор Фeдорович, Год: 1838

Время на прочтение: 149 минут(ы)

Воспоминания о Персии
1834 — 1835.

Барона Феодора Корфа.

В квадратных скобках […] указаны номера страниц издания.

Предисловие.

Окончив эту книгу, я был в том самом положении, в каком некогда находился бессмертный Сервантес, написав последнюю строчку своего Дон-Кихота.
У меня не было ни предисловия, ни алфавитных указателей сочинителей, которыми я пользовался при составлении моих воспоминаний, словом, у меня не было ничего того, что должно служить необходимым украшением всякой порядочной книги.
Несмотря на необходимость алфавитных указателей и на необыкновенный эффект, [II] который они производят в книгах, я решился однако ж не прилагать такого к этим листам, а ограничиться только коротеньким предисловием, или иначе, историею моих записок.
Имев случай посетить в 1834 и 1835 годах Персию, я счел долгом отдать отчет читающей публике. Русской о впечатлениях, произведенных на меня краем, довольно мало известным Европе. То, что знал я об отечестве Саади и Гафиза до совершенного мною путешествия из Русских, Французских и Немецких книг, показалось мне на деле в иных местах недостаточным, в иных же ложным, и потому, я решился прибавить свою крупицу к числу, если не хороших сочинений о Персии, то по крайней мере, правдивых. Не смею ручаться за то, чтобы точка зрения, с которой я рассматривал Персию была истинная, но могу удостоверить моих читателей, что все, замеченное мною в моих воспоминаниях, списано е натуры пером беспристрастным и не хвастливым. Я не имел намерения, по примеру многих моих предшественников, облекать предметы [III] в приятные формы, я не хотел досаждать читателю этими несносными фразами, которыми многие путешественники превращают в ничто все, что не относится к описываемой ими стране. Будучи весьма далек от таких злонамеренных замыслов, я говорил, что сам видел или сам слышал от достоверных людей. Суждения мои могут показаться ошибочными, поверхностными, дурными, — но верно никто не скажет, что бы я имел в виду умышленно вводить в заблуждение читателя, — грех тяжкий, которого я боюсь страшно и стараюсь избегать всегда. Повторяю еще раз, я никак не ставлю себя на ряду тех путешественников которые из хвастовства, или по какой-нибудь другой причине, считают долгом и обязанностью хвалить без пощады все ими виденное.
В свое оправдание должен я сказать, против могущих подняться на меня обвинений, что я смотрел на Персию не как ориенталист, не как ученый, но просто, как Европеец, попавший в Азию и записывающий все что бросается ему в глаза. Это сознание, надеюсь, избавит меня от многих нареканий [IV] со стороны наших Зоилов. Впрочем, претензии мои, при издании в свет этих листов, вовсе не велики. Если найдутся добрые люди, которые будут читать их не в виде лекарства от бессонницы, а так, в виде чтения не скучной книги, с меня довольно.
Кажется предисловие не длинно, вы не можете побранить меня за это, почтеннейший читатель, и вам досадно однако же, что вы с самого начала книги не можете обвинить в чем-нибудь бедного автора. — Бог с вами!

Глава I.

Отъезд из Петербурга. — Георгиевск. — Екатериноград. — Владикавказ.

Девятнадцатое Августа 1834 года памятный для меня день. Я простился с матерью, с родными, с друзьями. Тяжело было для меня это прощание, сколько разнородных мыслей тревожило мой ум, сколько чувств теснилось в сердце. У меня, как то может быть у многих подобных мне, расставание и мысль о вечной разлуке соединены теснейшими узами, и потому пожатие руки другу, взгляд на знакомые предметы и с ними слово прости, наводят на [2] меня необыкновенную тоску. Но что же делать? Dеr Mаnn mus hinaus, говорит Шиллер, и придерживаясь этого-то правила я собрался ехать в Персию. В порядке вещей было бы долго не решаться покинуть берега Невы и шагнут через всю Россию в Азию, однако пренебрегая этим порядком, я не долго призадумался: подорожную в карман, шинель на плечи, сам сел в бричку, будущего посадил на козлы, и ухорская почтовая четверка промчала меня по всему Петербургу, мимо шлагбаума, на Московскую дорогу.
Теперь я прощусь с вами, любезный читатель, я поеду с станции на станцию по России, не стану вам говорить о ней: Московский тракт так известен, Тула, Воронеж, Новочеркасск также, мы свидимся с вами у подножия Кавказа. Пока я буду ехать, спать в экипаже, глотать пыль, освежаться дождем, браниться с станционными смотрителями, чинить бричку, скучать, изнемогать от усталости одним словом, наслаждаться всеми прелестями езды, чем бы занять мне вас? Решительно не знаю. Хотя на бумаге едется гораздо скорее чем по самой изящной чугунной дороге, чем по самому отличному шоссе, не говоря уже о натуральной земле [3] доставшейся в удел нашим отечественным путям сухопутного сообщения, но тем не менее все таки пройдет время. Что же делать? — Приложить по примеру предшественников моих краткую историю Персии! — Нет, я не хочу этого по двум весьма уважительным причинам: во-первых потому что вы обучались этому в детстве, а во-вторых потому что я вообще не терплю ничего краткого, считая слово это синонимом пустого или никуда не годного. Говорить вам о том, что я чувствовал., что л думал во время пути? — Для вас скучно, а для меня неприятно. Что же делать, что же делать? — Лучше всего поставить точку и провести тире Pundtum und Gedantenftrich, каковые знаки могут изображать все что угодно, даже краткую историю Персии. Итак, почтеннейший читатель, отложите книгу на час или на полчаса в сторону, и займитесь в это время чем вам заблагорассудится, я ставлю точку и тире. —
Я в Георгиевске, здесь уже пахнет Кавказом.
— Здравствуйте почтенная хозяюшка, нет ли у вас в трактире чего-нибудь поесть? [4]
— Не знаю, батюшка, ничего, у меня страшная лихорадка, измучила проклятая.
— Благодарю за это угощение, у меня в бричке нет места для такой поклажи. Нельзя ли накормить?
— А вот спросите сына. Ваня! Ваня!
Явился Ваня в сером сюртуке с прилизанными на голове волосами.
— Почтеннейший, дайте мне поесть и отпустите поскорее.
— Чего прикажете? есть рыба под желеем, есть жареные фазаны.
— Давайте рыбы под желеем, давайте жареных фазанов, давайте чего-нибудь, только давайте, ваша медленность может погубить вас, у меня и на вас зубы подымутся.
Подано, съедено.
— Нет ли напиться, вина, какое у вас есть?
— Есть прекрасное Сантуринское.
— Покорно благодарю, я не нуждаюсь в лекарствах, я пробовал в Ставрополе прекрасное Сантуринское и до сих пор с ним еще не разделался.
— Другого вина нет-с, а есть Нарзан.
— Давайте, давайте! [5] Как не выпить Нарзану, этой живительной влаги от которой говорят только что мертвецы не воскресают.
— Хорошо, однако же должно быть не первый сорт, что-то слабенько.
— Помилуйте, и в Пятигорске лучше нет.
— Положим так, велите-ка подавать мою бричку.
Подана.
— Ох, какие у вас скверные лошади. — Гоньба большая , все едут с теплых вод.
— Прощайте, пошел! стой, стой! Хозяин, хозяин! что это там виднеется черноватое и беловатое?
— Это-с называют Ассесорское кладбище.
— А! понимаю, прощайте, кланяйтесь вашей матушке, дай Бог ей поскорее избавиться от лихорадки.
Пошел!
Боже мой! какая грязь, какая большая деревня! Что это такое? — Екатериноград.
Не красив, нечего сказать, грех бы похвалить его. [6]
Кто бывал на Кавказе, тот знает что такое Екатериноград, тот знает какие ужасные слова нераздельны с этим собственным именем, слова: ‘конвой, почта и…. и наконец самое убийственное оказия‘. Хуже этого слова не существует никакого выражения ни на каком языке в мире. Оказия значит: живите в Екатеринограде несколько дней в дурной избе, питайтесь чем угодно, выходите если это вас забавляет на грязную улицу поглядывать не едет ли запоздалая почта или какой-нибудь курьер, который вытащит вас из вашего жалкого местопребывания, живите надеждою, забудьте настоящее, вычеркните его из числа дней жизни вашей, предавайтесь сколько угодно скуке, унынию, отчаянию, на ваши вопли не будет отголоска, никто не подаст вам руку помощи кроме слепого случая, а на него, как известно, иногда плохо надеяться. Одно с чем бы можно сравнить пребывание в Екатерннограде в ожидании оказии, это карантины на Араксе, но об них еще не время говорить.
Я полагаю однако, что из всего сказанного мною вы не можете иметь точного понятия о том, что есть оказия, пора сказать вам это как следует толково. [7]
Всем и каждому известно, что дорога между Екатериноградом и Владикавказом пролегает через Кабарду, место не совсем безопасное от набегов Черкесов, которые иногда изволят нападать на путешественников. В отвращение подобных случаев все едущие но этой дороге отправляются из Екатеринограда с конвоем, а так как недостало бы никакого гарнизона для провожания каждого путешественника особенно, то и есть назначенные дни, в которые, вместе с приходящею из Петербурга почтою, отправляются целые караваны. Вся штука расчетливого путешественника состоит в том, чтобы поспеть в Екатериноград именно в тот самый день, когда отходит почта. Но эта штука по известной пословице, что ‘человек предполагает, а Бог располагает’ не всегда удается: дурные дороги, недостаток лошадей, и тому подобные путевые приключения замедляют иногда езду так, что вместо того чтобы поспеть к сроку, приедешь несколькими часами позже и тогда, все пропало, надобно ждать оказии, т. е. прихода другой почты, экстренного курьера или случайной пересылки солдат с одного поста на другой. Теперь вы постигаете смысл гибельного слова оказия, вы понимаете все [8] муки претерпеваемые человеком, ожидающим оказии.
К счастью моему прибыл я в Екатериноград вечером накануне отхода почты, так что мне оставалось прожить в этом эдеме только одну ночь. Нашествие на мою особу вражих сил в течение этой ночи не произвело на меня решительно никакого впечатления, потому что я только и делал что благословлял судьбу спасшую меня от явной погибели, в случае если бы я приехал не впопад на проживание в Екатериноград. В 8 часов утра барабанный бой, возвещающий сбор на назначенное место, воззвал от сна всех чающих отправления. Всех возможных видов экипажи потянулись с разных концов Екатеринограда к карантину. Разного рода брички, коляски, кибитки, телеги набитые Русскими, Армянами, Грузинами, огромная стая Татар с не мазанными арбами (род телег на двух больших колесах), стадо баранов, несколько быков, — все это очутилось вдруг как бы посредством волшебства на сборном месте, военные, статские, купцы, мещане, мужики, казаки, конвойные пешие солдаты, все явилось на этом базаре, суета страшная, один забыл узелок, просит подождать, другой [9] сердится что задерживают, третьему все равно где спать на месте стоя или дорогой, конвойные ворчат, курят трубки и верно проклинают в душе и Армян и Русских, и Грузин и быков и Татар и баранов. Наконец вторичный барабанный бой установил всех по местам, пушка важно выступила вперед, за нею следовали несколько пехотных солдат, потом потянулась вся путешествующая ватага, по бокам ехали казаки, а в заключение этого торжественного поезда шла остальная часть пешего конвоя. Это церемонное шествие шаг за шагом необыкновенно скучно, но несмотря на все это верно ни один человек, ехавший по этой дороге, при всей овладевающей им тоске не забыл в душе поблагодарить мудрое Правительство, пекущееся с таким тщанием о частной пользе каждого человека.
Дорога от Екатеринограда до Владикавказа напоминает времена баснословные. Природа так роскошно усыпала равнины Кабарды разными растениями, что глядя на пестрые луга являющиеся глазу с правой и с левой стороны, я уже заранее сравнивал их в воображении с теми богатыми коврами, которыми должны быть устланы палаты [10] Персидского Шаха, к которому я ехал в гости. Из уважения к истине всякий добросовестный человек, бывший в Кабарде, должен сознаться что нельзя вообразить ничего богаче этих великолепных равнин. Сила растительная является тут во всем своем блеске. Тучная трава превосходящая в иных местах рост человека, перемешана с прелестными цветами, аромат издаваемый пахучими травами удивительный. Глядя на все эти чудеса природы сожалеешь только о том, что такие благословенные места достались в удел грубому народу , который не пользуясь ими сам, не позволяет Русским заниматься никакого рода обрабатыванием земли. Чудесные растения взойдут и завянут не принесши никому никакой пользы и рассердив не одного быка и не одну лошадь, проходивших мимо них во время летней поры и смотревших с жадностью на чудесный обед, который им удавалось только что понюхать. Правда, что около укрепленных постов, расположенных в известных расстояниях по дороге высылают солдат с ружьями и в полной аммуниции косить траву, но все это ничто в сравнении с теми неисчисленными выгодами, которые бы можно было иметь, если бы [11] Кабарда была населена благоразумными земледельцами, а не бестолковыми Черкесами, которые кроме грабежей не умеют заняться ничем.
Надобно дать маленькое понятие о том, что называют постами по этой дороге. Небольшие, довольно невзрачные редуты, из-за бруствера их торчат два или три пушечные дула, которые, воинственным видом своим удерживают в должном повиновении буйных Черкесов. Население этих редутов состоит из Коменданта, роты пеших солдат, нескольких казаков, все это с супругами и чадами, духанщика (Духанщиком называют содержателя полу-трактира, полу-кабака) с компанией, да вот и все. Съестные припасы заключаются в изрядном количестве кур, баранов, коров и всего от них происходящего, хлеб пшеничный, вино, кислое Кахетинское выброшенное из Грузии за негодностью, водка виноградная вонючая и т. д. все в таком же роде.
Путешествие от Екатеринограда до Владикавказа, составляющее расстояние ста пяти верст, совершается, с помощью Божией, в четверо суток, из чего можно заключить, что ежедневный переход ограничивается двадцатью пятью верстами или иногда с прибавкою двух [12] верст или нескольких сажен. В течение этого времени можно иметь удовольствие (не весьма забавное) ночевать три ночи на казенной квартире в упомянутых выше постах. На половинном расстоянии этих постов друг от друга находятся другие, второклассные, укрепления, в которых обыкновенно делается привал и путешественники восстановляют силы свои утолением голода и жажды для претерпевания дальнейшей скуки. Ручаюсь, что четыре дня этого медлительного путешествия покажутся каждому целым веком тоски, целою бездною горести и сокрушения. По мере приближения к Владикавказу овладевало мною какое-то незнаемое мне дотоле чувство, — природа являла мне чудеса, которые я прежде видал только на картинах, все росло впереди меня, я сам только чувствовал себя таким ничтожным, незаметным, каким до того времени не думал быть. Передо мною лежала возвышаясь до небес громада Кавказских гор! Величественные горы, вы возносили дух мой превыше всего земного, вы научали меня познавать премудрость создавшей вас руки, бросившей вас тут в свидетельство человеку о безграничном могуществе недоступном его слабым силам. Есть ли в мире сердце [13] довольно холодное, которое бы встретило вас на пути своем, не почувствовав сотрясения, есть ли ум, есть ли воображение довольно сонные, которые бы не встрепенулись, увидев ваши недоступные вершины осененные облаками как бы венцами славы. Нет, это решительно не возможно, приведите человека самого прозаического к подножью Кавказа и ручаюсь, что он заговорит если не поэтическим языком, то по крайней мере не обыкновенною своею прозою, хоть на минуту, но он непременно выйдет из своей роли, переродится. Не удивляюсь восторженным мыслям поэтов, воспевавших чудесные виды гор, они понятны для человека видевшего их хоть издали.
После Екатеринограда и военных постов виденных на дороге Владикавказ играет презначительную роль в глазах путешественника. Город и крепость хоть куда, хорошие дома, опрятные улицы, возможность утолить голод хорошею пищею и жажду хорошим Кахетинским вином, все это внушает к Владикавказу изрядное почтение. Тут сводите вы знакомство с Тереком, который выскочив из своего ущелья течет поскромнее и пошире, но несмотря на это вода в нем [14] все-таки премутная. Вид из Владикавказа чудесный. Он лежит на равнине. В шести верстах от него стоит Кавказская стена. Этот переход от совершенной плоскости к неприступным скалам так резок, так мгновенен, что должно удивляться игре природы, соединившей в одной точке две такие разительные противоположности. [15]

Глава II.

Дорога от Владикавказа до Тифлиса. — Тифлис.

Эту главу должно бы по настоящему вовсе выкинуть из моих записок. Что могу я сказать о дороге от Владикавказа до Тифлиса после Марлинского? Что я могу сказать о Тифлисе после Пушкина? Что могу я сказать о Тереке, описанном такими живыми красками, такими смелыми размахами мастерской кисти автором Амалат Бека? Что могу я сказать о Тифлисе после того, как творец Кавказского Пленника в своей поездке в Арзерум отметил резким пером своим почти все достопримечательности столицы Грузии? [16] Спрашиваю вас, держащего в руках мою книгу, могу ли я соваться туда, где были две такие знаменитости, могу ли я … Но что же делать, я еду в Персию, моя ли вина что в Иран нет никакой объездной дороги, по которой бы я мог пробраться, минуя ущелье Терека, минуя Тифлис, меня везет ямщик на мою погибель прямо к Ларсу, и я сидя в бричке с карандашом в руке малюю как школьник гигантские виды и утешаюсь Французским изречением: ‘fais ce que doit, advienne que pourra’.
Выехав из Владикавказа едешь как я уже сказал выше, равниною верст с шесть и потом разом без всяких предуготовительных пригорков въезжаешь в Терекское ущелье. Чтобы дать читателю понятие о тех великолепных видах, которые поражают глаз путешественника в этом волшебном ущелье, должно взять все прелести рая и все ужасы ада, какими рисует нам их наше воображение, смешать их вместе в самом поэтическом беспорядке и перенести на землю. Стремление, с каким Терек рвется между неприступных скал, унося с собою обломки огромных камней, его ужасный рев, потрясающий твердые берега, его пена, вздымающаяся [17] искристыми брызгами, все это вместе приводит душу в какой-то благоговейный трепет. И возле этой картины осуществляющей, так сказать, идею о беспрерывных муках и неистовстве буйных страстей, стоят недвижные, бесстрастные, равнодушные ко всем переворотам громады гор. Им нет дела до того что Терек мечется как бешеный, как преступник силящийся сбросить с себя оковы и вырваться из темницы, они не сжалятся над его бесплодными усилиями, ставя ему в иных местах преграды, они как бы насмехаются его беснованию, он с яростью бросается к ногам их, кидает в них камнями, он думает сбить сильного противника, — но тщетно, — надменный враг с высоты своего величия указует ему путь, и могучий Терек, нетерпящий над собою никакого владычества, видя напрасными все свои усилия, оглашает всю окрестность воплем проклятий своих, и бросается с отчаянием по стезе ему предначертанной. Ветер, воющий в перерезывающих горы ущельях, как адский хохот демонов радующихся мучениям претерпеваемым на земле, дополняет эту картину. И что ж венчает ее? Безмятежное небо с яркими светилами. Утешительное зрелище для [18] смертного, милосердие Предвечного обещающего тишину и спокойствие. конец всем мучениям, не ложную пристань после самого бурного плавания. Вот истинная поэзия очищенная от всех людских мелочей и предрассудков. Тут человек стоит глазу на глаз с природой, с вечностью, не имея никаких других свидетелей кроме своей совести, этой частицы божества вложенной в него Тем, кто держит в Своей могучей деснице и лучезарный свод неба, и верхи гор, и мрачные недра земли. Повторяю, что тот, кто не почувствует перемены в нравственном существе своем при виде этих величественных картин, тот смело может вычеркнуть имя свое из книги рода человеческого, он должен прирасти к бесчувственным скалам, но нет, и камни не примут его, они бросят его в пучину Терека, который превратит в прах его кости, как слишком неявное одеяние для железной души!
Прошу читателя извинить меня, если он найдет мои восторги слишком пылкими и что еще хуже, слишком продолжительными. За все это конечно я должен отвечать, но впрочем начало этой главы кажется несколько оградило меня от обвинений, я сознался в своей [19] немощи и этим самым приобрел некоторое право на снисхождение. Я писал, пишу и буду писать всегда то, что чувствую и думаю. Счастлив был бы я если бы строки писанные мною нашли отголосок в чьем-нибудь сердце, в чьем-нибудь уме и заставили бы сказать: ‘он угадал мои мысли, он вынул их у меня из головы’! Безделицы хочу, не правда ли? На это могут возразить мне что всякий Автор находит своих читателей, что до сих пор не существовало ни одного человека, которой бы не нашел каких-нибудь людей, восхищающихся произведениями его пера. Для этого возражения есть у меня ответ, вот он: глупцы и невежи, по принятому мною раз навсегда мнению, не входят в состав рода человеческого, а составляют особенную касту, которую называю я говорящими животными: а потому когда я изъявляю желание понравиться кому-нибудь, то конечно об них нет речи.
И от чего же и как же мне не восхищаться, зачем не дать мне свободу лучшему моему качеству, лучшему украшению человека? И что был бы человек если бы отнять у него восторги, что был бы самый умный, самый ученый человек, если бы ни что не могло [20] привести его в одушевление? Вялый сброд всякой всячины без жизни, книга, в которой листы не сшиты, нельзя добраться толку!
Довольно, довольно! Вот Ларс, первая станция в горах. Не знаю с чем бы сравнить вид Ларса. Окруженный со всех сторон горами он представляет вид какого-то исполинского колодца, спущенного с неба, надобно почти лечь на спину, чтобы увидеть клочок неба, остальное все горы, покрытые кустарником или деревьями. Мрачность и таинственность этого места напоминает романы покойницы г-жи Радклиф. От Ларса, дорога идет вверх по Тереку в Казбек через Даргель, тут надобно остановиться. Надобно призвать на помощь всю дикую поэзию, чтобы дать понятие о том, что такое Даргель. Ущелье в этом месте суживается так, что остается место только для Терека и с одной стороны его место для проезда экипажа. Крутые повороты, которые Терек должен делать, будучи сжат в узких берегах, ужасные громады скал, которые висят над дорогой как бы выжидая доброй минуты, чтобы ринуться на дорогу и на реку, оглушающий шум валов Терека и падающих с него с горних вершин источников, все это слишком сильно [21] действует на воображение. Если бы придумав какой-нибудь сильный оркестр, который бы мог быть слышан при всем этом шуме, разыграть тут музыку волчьей долины из Волшебного Стрелка бессмертного Вебера, то конечно и слушатели и музыканты поступили бы после этого или в сумасшедший дом или на какое-нибудь кладбище. Надобно бы посоветовать г. де Бальзаку съездить на Кавказ и посетить Даргель для того, чтобы он мог перенести ужасные истории свои в эту ужасную природу. Одна только при этом случае беда: никто не поверит ужасам природы если упомянутый г. Бальзак перенесет туда ужасные приключения своих героев, подумают что это написано одно для другого и вспомнят известную басню о пастухе и о волке. Бедный г. де Бальзак как он выбивается из веры у своих читателей, хоть побожись так никто не поверит. В Казбеке путешественник отовсюду видит в разных видах разные Казбеки. Величавая гора Казбек возносит снежную вершину свою выше всех других гор, станция именуется Казбеком, деревня Казбеком, владетели ее суть Казбеки. Грузинские князья очень хорошие люди, которые исправно пьют Кахетинское вино. [22] Старик кн. Казбек, к которому я счел обязанностью .зайти с визитом, уверял меня, что я принадлежу к числу счастливейших людей в мире, потому что мне удалось видеть дедушку его без колпака, то есть, что в день моего приезда вершина горы Казбек не была окружена облаками и ярко и резко рисовалась на голубом своде неба, что по его же словам случается очень редко. Весь наш разговор происходил под открытым небом и несмотря на то, что я остался в Казбеке только нужное время для перепряжки лошадей, старый Грузин успел поподчивать меня отечественным вином своим, которое заставил меня пить из большой серебряной суповой ложки. От Казбека до Коби виды все такие же поэтические, тут надобно переправляться через реку называемую Бешеная Балка, это имя дано ей по делам, потому что весной и даже летом она надувается до невероятности, когда часть снега растает на горах, то переправа через нее делается чрезвычайно затруднительною, к тому же в этом месте бывают частые завалы, камни, снег и грязь валятся с гор и загромождают иногда всю дорогу. Всех этих чудес избавил меня Бог потому, что я проезжал по этой [23] дороге в начале Сентября, когда уже горы давно сбросили с себя излишнюю тягость, так что рассказываемое мною здесь известно мне, слава Аллаху, только по рассказам. Но я могу себе представить высокую поэзию падения камней и грязи с неба на голову путешественнику. Вообще должно сказать, что поэзия Кавказских гор была бы гораздо привлекательнее, если бы восхищаясь прелестями природы путешественник не чувствовал иногда невольного трепета при виде камней, которые не сочтут за грех придавить его к земле, и пропастей, которые так гостеприимно манят его в свои бездны. Сидя теперь в моем кабинете и видя Кавказ в перспективе на расстоянии 2500 верст, я могу забыть дурную и вижу только хорошую его сторону, но признаюсь, на местах, на все это глядишь как-то иначе.
Дорога от Коби до Кайшаура самая трудная, тут надобно перевалиться через Крестовую и Гуд горы, а это право не безделица. Кстати о Крестовой горе надобно рассказать то, что написал об ней один Французский путешественник кавалер Гамба (chevalier Ganrba). Для этого должно знать, что Крестовая гора получила свое название от каменного [24] креста водруженного на ее вершине. Помянутый кавалер Гамба проезжая через хребет Кавказа говорит между прочим, ‘что одна из достопримечательнейших гор через которые пролегает дорога, есть гора Св. Христофора (le mont St Christophe)’. Из этого можно заключить, что путешествуя по чужой земле и не зная туземного языка, должно с большею осмотрительностью описывать то, что видишь, если не хочешь крестить православную Крестовую гору в гору Св. Христофора, каковой на всем земном Шаре, сколько мне известно, не существует. В следствие этого если бы я знал, где находится кавалер Гамба, я бы непременно уведомил его письменно об этом промахе, и сказал бы ему, чтобы он в следующем издании своей книги (если таковое потребуется, что сомнительно), вымарал слова ‘le mont St Christophe’ и заменил бы их следующими, за правильность коих я ему поручусь: ‘la montagne de la Croix’. Впрочем, кавалеру Гамба пришло бы еще сверх этого многое кое-что и поважнее поправить да переменить в своей книге, остальное не мое дело, о Крестовой горе пришлось к слову, так что я нехотя сделал доброе дело. [25]
Вид с Гуда восхитительный: с правой стороны дороги обрыв идет на несколько сот сажень, внизу течет река Арагва, по берегам ее разбросаны селения. Река представляет сверху вид узкой серебристой ленты, а дома кажутся ростом не более как с порядочную муху, зеленые луга и деревья оживляют эту картину, которая поистине заслуживает то название которое имеет она по Грузински и совсем не похожа на то, как Православные Pyccкие перевели его на свой отечественный язык. По Грузински эта долина называется Чертелъ, а Чертелъ значит Ангел, от чего и должно бы выдти Ангельская долина. В Русском переводе слово Чертелъ означает Чорта, а потому и долина носит название Чортовой: созвучие двух слов погубило прекрасное место, столкнуло чудесную долину с неба в ад. Это напоминает кавалера Гамбу. С появлением на сцену Арагвы все окружающие путешественника картины изменяют виды и колорит. Мрачность, дикость вся чертовщина Терекского ущелья исчезает, над головою не висят более скалы, голый, серый камень пропал, вместо него горы красуются кудрявыми деревьями которые без всякого страха, не подвергаясь головокружениям [26] растут себе на самых возвышенных вершинах. Арагва, светла как хрусталь, течет правда не лениво, но и не мечется как сумасшедшая подобно Тереку, не ставя ни в грош никого и ничего. Впрочем довольно понятно почему она вежливее Терека обходится с своими берегами: ей не зачем торопиться, ей очень весело катиться по прекрасным местам которые природа раскинула по ее дороге, зелень, горы, ущелья, аулы, стада, все это очень красиво, мило, куда ей спешитъ? Двадцать верст не доезжая до Тифлиса находится древний город Мцхет, бывший в старину местопребыванием Царей Грузинских. Теперь, в виде остатков прежней славы, существует большой сборный храм Мцхетский, возле него развалины древнего дворца Царей и их домовой церкви весьма похожей наружностью своею на собор. Прямо против собора на противоположном берегу Куры возвышенности покрыты роскошною зеленью и кустарником, а в лево за Арагвой стоит покинутый монастырь Креста, построенный тоже на подобие собора.
Основание Мцхета относится к временам баснословным Грузинской истории, предание гласит, что город построен Мцхетосом, [27] сыном Картлоса Царя Грузинского, правнука Ноева. Что же касается до построения собора, то оно восходит до III века по Р. X. и это может казаться достоверным, потому что известно что в V веке Мцхет перестал уже быть столицею Грузии. Об этом будет говорено здесь ниже. Мцхет стоит в том самом месте, гдe Арагва впадает в Куру, и это соединение двух рек омывающих берега Мцхета обманывает глаз до того, что город кажется как бы построенным на острове. Мальтебрун уверяет, что мост, по которому в этом месте переезжают через Куру приписывают Помпею. Не знаю, откуда ученый географ заимствовал это предание. При всех улучшениях являющихся вместе с Арагвой, при всей поэзии гор, рек, деревьев etc., etc., должно по совести признаться, что все эти прелести и чудеса никак не могут противостоять ползущей в человеческую душу, от утомительной и медленной езды, скуке. В продолжении ста восьмидесяти верст, которые тащишься как ай горами, успеешь практически пройти вcе возможные формы и виды поэзии, которая так прискучит, что начинаешь наконец помышлять в виду громад Кавказа, о сраме! о ужас! о самом прозаическом [28] куске говядины, о самом прозаическом тюфяке и тому подобных самых прозаических предметах, которые воображение, подстрекаемое не удовлетворяемым аппетитом и ломом в костях, от спокойных ночлегов, рисует нам вместе с картиною города Тифлиса. И признаюсь, когда я таким образом усталый и голодный скитался по ущельям и вершинам гор, то помышление о Тифлисе поражало во мне всегда одни и те же мысли. Я смотрел на Тифлис не как на бывшую столицу Грузии, не как на полу-Азиатский и полу-Европейский город, а просто как на место где я наемся и высплюсь. Тифлис был для меня ни что иное как гостеприимный дом, на воротах которого я жадным глазом читал надпись крупными золотыми буквами:

‘ВХОД В ТРАКТИР’

О слабость человеческая! воскликнут поэты. Действительно слабость, да что же делать, сытый голодного не разумеет.
По этим причинам, читатель не удивится моей необычайной радости при виде Тифлиса. От Гартискара, последней станции к городу, дорога довольно ровная, и отвыкнув от скорой езды, удивляешься, едва веришь глазам своим, когда увидишь Тифлис и вспомнишь что проехал 29 верст. [29] Ямщик спросил меня куда ехать? Имев на то время родственника в Тифлисе и зная что он живет в доме Комиссариатской Комиссии, я приказал направить путь к этому счастливому пункту. К великому сокрушению моему, пункт этот оказался очень отдаленным, т. е. находился в трех верстах по ту сторону города. Несносный жар, усталость от дороги, ворчанье ямщика, тихий бет лошадей, все это бесило меня до крайности, так что проехав весь Тифлис я его вовсе не видел, и сидя в коляске, наморщив лоб не мог понять как, почему и зачем Комиссариатская Комиссия выбежала за город. — Все эти умственные изыскания разлетались в прах в ту минуту, как я вошел в комнату моего родственника и после того, признаться, мне никогда и в ум не приходило думать о Комиссариaтскoй Комиссии.
Избавляю читателя от описания моего обеда, туалета и тому подобного, а ограничусь желанием всякому из моих ближних такого хорошего аппетита и крепкого сна, какими имел я счастье пользоваться в этот день. На другой день отправился я ранехонько по утру в баню: это обстоятельство, которое с первого взгляда кажется таким ничтожным [30] в сущности довольно важно, потому что Тифлисские бани принадлежат к числу самых замечательных вещей в городе.
На улицах было довольно еще пусто. Сонные Грузинки выползали на плоские крыши своих домов, купцы шли на базар открывать свои лавки. Нанятый мною извозчик в парных дрожках с необыкновенною ловкостью стремглав летел по узким и кривым улицам и переулкам, идущим то в гору, то под гору, и привез меня к Бебутовским баням. За рубль серебром отвели мне отдельную баню с принадлежащим к ней парильщиком. Чистота в банях замечательная. Горячая вода добывается из имеющегося тут серного источника, по чему и не нуждается в искусственном нагревании. Обширная мраморная ванна так мне понравилась, что, не говоря доброго слова, я с быстротою бросился в нее, но еще скорее выскочил оттуда испугавшись температуры воды: мне казалось что я сунулся в кипяток. Эта эволюция моя не понравилась парильщику, который довольно повелительным знаком вразумил меня, что надобно отправляться в ванну. Я было призадумался, но видя что он приближается ко мне и думая что он хочет силою посадить меня, [31] я счел приличнее сделать это как бы по доброй волe и потихоньку начал спускаться в горячую воду, на этот раз она показалась мне сноснее и но мере того, как тело мое ознакамливалось с нею, я начал сомневаться в истине первого моего предположения и наконец дошел до того, что с трудом мог расстаться с ванной, так мне было в ней приятно. Вышед из нее я попался в руки моего парильщика, который принялся тереть меня шерстяной рукавицей, слегка намоченной водою. По окончании этой церемонии он отправил меня не надолго в ванну, после чего начал меня намыливать посредством полотняного мешка, в который кладется кусок мыла, который трут намачивая водою, потом в отверстие, сделанное в мешке дунут, мешок надуется как пузырь и из паров полотна выступит наружу легкая и белая пена. Все это описывается очень длинно, а делается так скоро, что едва заметишь движения парильщика и только видишь, как эта легкая, прозрачная пена показывается на поверхности мешка и как теплый снег падает на тело производя чрезвычайно приятное ощущение. После этого снова идешь в ванну и тут уже начинается главная существенная [32] работа, полный курс банной гимнастики. Парильщик берет вас и обращается с вами совершенно как с вещью, ворочая во все стороны по своему произволу, вытягивает вам руки и ноги, ломает их в составах, трет, жмет, колотит по спине, по груди, по бокам, заставляет вас принимать самые странные положения, шум и треск ужасный, кажется не остается ни одной целой косточки, а между тем ничего не бывало. Вы не только не почувствуете ни малейшей боли, но напротив рады бы попросить его начать снова всю эту комедию. Надобно признаться, что статья бань доведена здесь до величайшей степени совершенства, и тот, кто побывал в Тифлисе, долго будет вздыхать по этом Азиатском наслаждении.
Местоположение Тифлиса самое поэтическое. Он лежит частью на горе, частью же в долине и вид с долины на гору восхитительный: дома Грузин с низкими крышами кажутся приросшими к горе. Эриванская площадь и несколько улиц отстроены на Европейский лад, остальное же все Азия, пестрота костюмов удивительная: на одной и той же улице встречаете Русского, Грузина, Армянина, Татарина и эта [33]
‘ …. смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний’ бросается в глаза так, что сначала не понимаешь в какую попал землю и каким образом в одном и том же городе стоишь одной ногою в Европе, а другой в Азии. Дом Главноуправляющего Грузией очень красив снаружи и отделан с большим вкусом внутри, я имел честь быть у барона Розена и никогда не забуду его ласкового приема. Общество Европейцев в Тифлисе довольно велико, и привыкнуть к тамошнему климату, довольно утомительному от сильного зноя и к образу жизни, можно проводить время очень весело, хотя и нет никаких публичных удовольствий. — Поговорим теперь о том что был Тифлис в старину и что он ныне.
Три или четыре деревушки, ничтожные, ничего не значащие — вот что было прежде на том месте, где стоит теперь Тифлис. Основание города относят к V веку по Р. X. Грузинский Царь Вагтанг Гюрг-Аслан перенес в это время столицу свою из Мцхета к теплым серным ключам, которые и сообщили новому местопребыванию Царей название Тепелиса, превратившегося в последствии в Тифлис. Это обстоятельство оправдывает [34] подробность и важность, с которою я сейчас рассматривал бани Тифлисские, построенные на тех самых серных источниках, которым город обязан своим существованием. Следовательно парясь в Бебутовских банях, вы собственно поверяете исторический факт, не моетесь, а изыскиваете историю.
Тифлис, по времени построения своего, разделяется на Старый и Новый. Старый город расположен на быстром скате склоняющемся к Куре, он был защищен от нападений хищных соседей каменною стеною, которая начинаясь от крепости построенной на самой горе (за нею ныне находится ботанический сад), огибала город по всей длине нынешней Эриванской площади, оттуда шла вправо и оканчивалась у самой Куры возле дома князей Мухранских. Остатки этой стены и доселе существуют. За стеною находились Царские сады. Теперь же на всем этом месте, по протяжению гор, ограничивающих город с Запада до речки Веры построен новый Русский город, который в последнее время украсился многими хорошими зданиями, могущими по величине и красивому наружному виду, стоять в лучших улицах Европейских городов. [35]
В Старом городе есть три площади очень небольшие: Татарская, где производится ежедневно продажа съестных припасов, Вельяминовская и Базарная. В Новом также три: Эриванская, обширная, хотя неправильная, на ней стоят большие строения, Штаб, Полиция и Гимназия, Мадатовская площадь правильная но мало застроенная, и наконец площадь перед домом Корпусного Командира довольно большая, но не ровная, и также мало обстроенная. К числу достопримечательностей Тифлиса принадлежат три церкви, построенные Царем Вахтангом, о котором было говорено выше: Сионская, Петхаин и церковь в Мерахской крепости. Сионский собор главная церковь в городе, построена как говорят слишком 500 лет тому назад. Она стоит на Базарной улице близ караван-сарая г. Арзруни (одного из лучших караван-сараев в Тифлисе). Близость домов окружающих церковь скрывает наружную архитектуру ее от глаз. Внутренность же ее может поистине почесться великолепною: она светла и очень обширна, высокие колонны симметрически расположенные поддерживают потолок. Образа украшающие иконостас и стены, принадлежат глубокой древности. Службу по праздникам [36] отправляет Экзарх Грузии с большою церемониею. В этой церкви покоятся остатки многих известных людей, служивших с пользою отечеству, и теперь предполагается воздвигнуть в ней памятник бессмертному в Грузии князю Цицианову. Этот памятник будет сделан из Казбекского гранита, и для отделки выписывают мастеров из Сибирских горных заводов.
Церковь Петхаинская воздвигнутая в воспоминание Вифлеема стоит на весьма высоком месте горы, ограждающей город с Юго-запада. Она перешла в ведение Армянского духовенства и пользуется необыкновенным почтением: каждую субботу вечером огромные массы поклонников отправляются туда, взбираясь с трудом по крутой горе. В это время церковь бывает освещена и представляет удивительный вид.
Церковь в Мерахской крепости построена за Курою на горе. Теперешний Экзарх Грузии Евгений предполагает исправить и поддержать этот достопочтенный памятник древности.
Кроме этих трех церквей заслуживают внимание еще две, Анчисхати и церковь Св. Давида. Анчисхати или Нерукотворенного [37] Образа Господа нашего Иисуса Христа, чрезвычайно уважается Грузинами. Во время богослужения стекается туда множество народа.
Церковь Св. Давида построена на весьма высоком утесе горы к западу от города. Каждый четверг собирается туда народ на богомолье и многие усердные люди, в особенности женщины, совершают путь босыми ногами. Св. Давид был один из проповедников прибывших в VI столетии в Грузию, дабы сохранить в ней теплоту веры, начинавшей страдать от расколов Цареградских. В церкви Св. Давида погребены тела многих замечательных людей, в ней покоится прах Грибоедова.
Можно указать также на Армянский монастырь Ванки. Патриарх всех Армян при посещении Тифлиса совершает в нем священнодействие.
За исключением церквей, о которых я говорил остается немного замечательных зданий, к тому же в Тифлисе пробыл я очень короткое время и все был занят делами так, что не успел войти в подробное рассмотрение его достопримечательностей, почему и прошу читателя извинить меня, если он найдет нескладным и может быть [38] слишком поверхностным то, что я скажу о городе, заслуживающим большого внимания во всех отношениях. Другой на моем месте, может быть, и не затруднился бы, и за неимением точных сведений пустился бы фантазировать, но признаюсь, я не умею этого, и пишу только такие вещи, за верность которых готов поручиться. Я не стану говорить об исторических воспоминаниях, прикованных к Тифлису вместе с воинскою славою Русских. Имена героев прославивших здесь наше отечество принадлежат Истории, а не памятным запискам путешественника, забежавшего в Тифлис на минуту. То что сказал я о Цицианове пришлось кстати, иначе бы я не коснулся великого мужа. Его подвиги, его слава должны быть обширным полем для историка, для биографа, а не для меня.
В Тифлисе есть много хороших Караван-Сараев, самый примечательный из них принадлежит Шадинову, он стоит на Куре в точном смысле этого слова, потому что мутные и быстрые воды Куры омывают основание этого огромного здания. Церкви старинной архитектуры могут казаться очень красивыми, но признаюсь они не по моему вкусу. Частъ Тифлиса, стоящая на пологости горы, [39] отличается множеством прекрасных садов, в которых Грузины тешат свою Азиатскую лень и веселят сердца свои Кахетинским вином, которое тянут из турьих рогов. К числу лучших садов в городе принадлежат сад Царевны Феклы Ираклиевны и сад г. Главноуправляющего Грузиею, последний к сожалению не открыт для публики. Меня уверяли что Грузины, во время пьянства, ставят ноги в холодную воду, чтобы вино нс так скоро действовало на них и чтобы через это продолжить удовольствие. Из уважения к истинне должен я сказать, что мне не удалось ни разу поверить это на деле, от чего и остается для меня это сведение изустным преданием. В Тифлисе путешественник встречает первый раз верблюдов, это полезное, безобразное, почтенное и отвратительное животное. В самом деле нельзя вообразить ничего гаже верблюда как для глаза, так и для обоняния. Ездить на них верхом можно почесть за истинное наказание, спина верблюда качается хуже корабля во время сильнейшей бури. Что же касается до их пользы, об ней кажется нечего говорить даже и в Европе. Верблюдов кормят, между прочим, большими лепешками, сделанными из мучного теста и рубленой соломы, [40] эта пища, по уверению туземцов, дает им необыкновенную силу и очень им нравится. К несчастно должен я сознаться, что здесь кончаются воспоминания мои о Тифлисе, которые бы я мог передать читателю. В памяти моей осталось много приятных минут, которыми я обязан гостеприимству и ласковости тех, с которыми был знаком, я бы мог написать целый том о доброй и умной княгине М., которая жила в Тифлисе постоянно при жизни мужа своего, грозы Персиян, храброго Русского воина украсившего именем своим страницы Истории Русской во время Персидской войны, и которая теперь, наездами посещает Грузию, но это может быть занимательно только для меня одного. И так простившись с Тифлисом, я сажусь в почтовую тележку с курьером, который дан мне в виде переводчика и отправляюсь в путь. Угодно ли за мною? — Милости просим. [41]

Глава III.

Дорога от Тифлиса до Эривани. — Эчмиадзин. — Эривань.

Из Тифлиса в Эривань ведут три дороги: одна на крепость Гумры, другая через Дилиджанское ущелье и наконец третья, полупроселочная, на Абаранполь. Вожатый мой курьер, который пользуясь неведением края, деспотически заставлял меня исполнять его волю, избрал третий путь сообщения, считая его кратчайшим и удобнейшим. Две станции проехали мы на телеге, на третьей же господин курьер, родом из Грузин, объявил мне, что далее ехать в повозке решительно невозможно, что хотя обыкновенно [42] путешественники ездят в этом экипаже и далее, но что нынешний год дороги ранними дождями испортились до того, что проезд не только труден, но даже не возможен, и что по этому, благословясь, надобно садиться на коней. Любя верховую езду я с радостью принял это предложение. Я воображал что сяду на хорошую лошадь и что вместо того, чтобы ломать кости свои в Русской телеге, я совершу путешествие в виде приятной прогулки. Воображение мое было настроено повестями о быстроте и высоких добродетелях восточных лошадей, которые едят только ветер и пьют только призрак воды, являемый миражем. Мой проводник, своим красноречием, еще более усилил во мне северный энтузиазм к баснословным коням волшебной Земли Солнца. Я почти был уверен, что перенесусь с вершин Кавказа в Тебриз также легко, отрадно и скоро, как некогда Мухаммед перенесся в одну ночь из Мекки в седьмое небо на крылатой кобыле Эльборак. Не долго однако ж оставался я в приятном заблуждении: в то время, как я догрызывал кусок взятого с собою из Тифлиса Швейцарского сыру, Егор (так звался курьер) вошел в комнату и доложил мне, что [43] лошади оседланы. Я спросил у него хороши ли лошади? Очень хороши, отвечал он. Закурив трубку, препоясав по бедре меч, выхожу и вижу что ж, о ужас! Самую отчаянную клячу. Это-то хорошая лошадь спросил я Егора. — Да-с, очень хороший лошадь, ерга (По-Персидски и Татарски — иноходь) прекрасни имеет. Посмотрим какова ёрга думал я, и скрепив сердце сел на эту олицетворенную лень и немощь.
Чемоданы мои перекинули в виде вьюков на не менее гадкого коня, человек мой уселся на какую-то кривую кобылу, а курьер, при всей своей видимой готовности служить мне по мере силы и возможности, взял себе не только самую лучшую, но даже порядочную лошадь. Между моими чемоданами наподобие третьего узла торчал чапар с почтовой станции. Курьер вез деньги для нашей Миссии в Тавриз, а потому для охранения казны брал себе конвой, состоявший из пяти человек Кенгорли. Таким образом в числе девяти душ мы двинулись в поход на девяти россинантах. С помощью плотной казачьей нагайки, купленной мною еще в Аксае, я довел коня моего до того, что он, с отчаяния побежал небольшою рысью, давая мне с [44] каждым шагом такие немилосердные толчки, что я всякий раз думал лишиться от этого сотрясения головы, руки или ноги. Проехав с полверсты я обернулся назад, чтобы спросить у курьера, сколько верст до следующей станции. Каково же было мое удивление, когда я кроме своего слуги не увидел никого. Остальные виднелись вдали. Дождавшись, их я спросил Егора, от чего он так тихо подвигается.
Помилуйте, здесь на Востоке всегда в дороге ездят шагом, да к тому же посмотрите у меня целых два мешка с червонцами перекинуты через седло, где мне ехать рысью, отвечал хладнокровный курьер. Не бойтесь, не бойтесь, тише едешь, дальше будешь. — Эта предательская философия пословиц, поразила меня как громом. Шагом!I Тут только я понял весь ужас моего положения: ехать шагом более семисот верст в компании курьера Егора, понимаете ли вы чего это стоит? Будучи уверен что все возражения мои не поведут ни к чему, я покорился своей судьбе и, бросив повода моей лошади, пустил ее идти по собственному ее произволу. Чапар затянул какую-то Татарскую песню, похожую на мяуканье влюбленного кота, Егор закурил трубку, а я сидел не помышляя более ни о [45] чем, как только о человеческой лени, о дурных лошадях и о ночлеге. Переход был всего в восемнадцать верст, кажется не много, не смотря на это дотащившись до станции я едва, едва выбрался из седла и насилу добрел до лачужки, где расположился ночевать, до такой степени эта езда на прекрасном иноходце исковеркала мне члены.
На следующий день такая же кляча перетащила меня через Безобдал. На вершине Безобдала дорога пролегает через так называемые волчьи ворота, каменные скалы лежащие по обе стороны дороги образуют действительно род ворот. Безобдал отделяет Грузию от Армении, и если бы Географии и не гласили об этом, описывая Грузию и Армению, то стоило бы поглядеть на самые места, чтобы убедиться в том, что природа сама назначила этот хребет границею двух царств. Цветущие сады Грузии, ее роскошная природа дышащая повсюду свежестью блестящая, нежная исчезает, чтобы дать место голым равнинам, покрытым в некоторых местах едва заметною, вялою, бесцветною зеленью и усеянным каменьями. На Безобдале путешественник в последний раз должен насладиться видом величественных деревьев, пышных [46] растений, и это прощание с восхитительною природою тем тягостнее что должен покинуть ее в ту минуту, когда она наиболее привлекательна для глаза, когда она является в одежде брачной, во всем блеске девственной красоты своей. В самом деле трудно вообразить себе место более украшенное растениями нежели Безобдал. Деревья как будто согласились расположиться в самых живописных положениях, и хотя можно поручиться, что рука человека не проходила по этим местам, но замечательно что лес на этой горе так чист, как будто искусный садовник тщательно занимается содержанием его в порядке. Я уверен что никакая лесная дача при всех усилиях человека, не может быть доведена до такой великолепной степени совершенства, до какой природа своею материнскою попечительностью вознесла это место. Сады Магометова рая не могут быть красивее.
Спустившись с Безобдала, выехал я на огромную равнину, голую как ладонь, где глаз утомляется от губительного единообразия. Кое-где отдаленные горы, песчаные холмики, камни, бурьян. Дорога тянулась лениво, как вялый, скучный период жизни без энергии, без страстей, без радости и без горя. Хотя [47] дело шло к концу Сентября, не смотря на то солнце пекло без милосердия. Все вокруг меня было до такой степени безжизненно, что мною овладела ужасная тоска, прибавьте к этому лом в костях от непривычной езды, равнодушную пресную рожу Егора, ворчанье чапара, заспанные глаза конвойных Кенгорли, вздохи моего слуги, и вы поймете, что всякому человеку может сделаться тошно в эдаком положении. Я бы дал Бог знает что за кустик, за ручеек на дороге или за облачко, нет ничего ни на земле, ни на небе. Признаюсь, когда пишешь об этом, так делается отдышка, всякое терпение лопнет. Чтобы рассеять себя хоть чем-нибудь, спрашиваю у Егора какова будет дальше дорога.
‘Все до самой Эривани такой прекрасни дорог гладка как здесь’.
О варвар, подумал я, это называешь ты прекрасной дорогой, бесчувственная тварь, сухая душа, тебе кроме говядины да хлеба не нужно никакой пищи для существования. Мне стало так досадно, что я даже не сказал ни слова в возражение на эту фразу, взбесившую меня свыше всякого описания.
Таким образом добрался я до Эчмиадзина. Этот Армянский монастырь [48] заслуживает большого внимания во многих отношениях, по чему я и постараюсь сказать об нем с наибольшею точностью все, что мне известно. Он стоит на равнине в 15-ти верстах от Эривани и на расстоянии около 60 или 70 верст от подошвы Арарата. Из этого читатель может заключить, что пункт этот довольно важен. Гора служившая некогда пристанью Ноева ковчега, свидетельница торжественной минуты примирения неба с землею, главный Армянский монастырь в мире и знаменитая крепость прославившая оружие Русских, вот три предмета соединенные в одной точке, которые во всяком человеке пробудят способность мыслить.
Эчмиадзин окружен каменною стеною и издали представляет вид крепости, по углам находятся четыре круглые башни, не многим превосходящие вышину стены. Церковь старинной архитектуры величественно возвышается посреди одного из дворов внутри стены, четыре многоугольных купола, оканчивающиеся вверху пирамидами венчают этот храм. Внутренность церкви равно как и ее наружность чрезвычайно мрачны: свету мало и стены выкрашены какой-то сероватою краскою, все это придает ей не только какую-то таинственность [49] весьма приличную для места посвященного молитве, но и прохладу необходимую в этом кухонном климате.
Строения монастырские обширны, в них помещается Патриарх, несколько Apxиepeeв и Архимандритов и как мне сказывали, до трехсот монахов и прислужников. Комнаты назначенные для трапезы довольно велики и содержаны хотя очень просто, но чисто.
Квартира Патриарха и Синод занимают много места: я приехал в Эчмиадзин часа за два до заката солнца. Услужливая братия приняла меня с большою ласкою. В огромную комнату поставили большую кровать с занавесками, достойную по величине своей и по важному виду быть ложем самого патриарха всех Армян. Почтенный Apxиepeй Иосиф удостоил меня тотчас по моем приезде своего посещения и просидел со мною около двух часов. Признаюсь, это время показалось мне очень коротким, беседа отца Иосифа была чрезвычайно занимательна: в коротких словах ознакомил он меня со многим, касающимся знаменитого монастыря. Тогдашний Патриарх Ефрем старец, которому преклонные лета не позволяли уже исполнять обязанностей, возложенных на него его саном, был болен. [50] Место его заступал, по управлению монастырем и паствой, Иоаннес (теперешний Патриарх). Отец Иосиф, сообщивший мне это присовокупил, что Иоаннес узнав о прибытии в их монастырь Русского, имеет желание меня видеть, но что на сей день отслушав вечерню он будет отдыхать, почему и не может принять меня, а просит пожаловать к нему на другой день после заутрени. Когда отец Иосиф удалился, то мне принесли от имени Патриарха хороший ужин, состоявший из разных рыб, икры, баранины, сыру, винограду, дынь и других плодов: все это было приправлено бутылкой отличного Ширазского вина, которое Патриарх получает вероятно от единоверца своего Армянского Apxиepeя, живущего в Джульфе, по близости Испагана, и который славится своим хорошим погребом. Утолив таким образом голод и жажду, я возлег на приготовленное для меня Патриархальное ложе. Оно однако не совершенно соответствовало своему наружному виду: внутреннее достоинство его заключалось в через-чур мягкой перине, при которой, как известно по закону тяготения, скоро, очутишься на голых досках прикрытых легким слоем пуху, и в бесчисленном множестве тех [51] животных, который находятся в вечной непримиримой вражде с человеком, имеющим намерение спать. По этим уважительным причинам, я предпочел зажечь свечу и принялся за чтение путешествия г. Шардена, чтобы посмотреть, что говорит он об Эчмиадзине и лучше ли меня удалось ему тут спать. Первое что мне попалось, были невинные жалобы почтенного путешественника, который говорит: ‘что он едва дотащился до Эривани, умирая от холода, страдая жестокою болезнью, очень неудобною во время дороги, и что в Эчмиадзине чуть не заели его блохи’. Эти строки меня как-то утешили, я вообразил себе бедного Шардена больного, озябшего, мучимого подобно мне, и мне стало легче. Как верны все его описания! Благодаря неизменности Востока и верности описаний смышленого купца, путешествие его, еще через два столетия будет ‘новейшим путешествием по Персии’.
Поутру пошел я к заутрене. Церковь была освещена множеством лампад, повешенных симметрически групами в середине потолка и по бокам так, что каждая група образовала род люстры. Монахов было множество в черных рясах и в остроконечных клобуках, несколько похожих на те, [52] которые носят наши монахини. Армянское богослужение имеет как известно много общего с Греческим. Заутреня продолжалась более двух часов. Пение Армян очень нескладно и даже отчасти неприятно, потому что они все поют в нос, или, если угодно, носом, как будто не раскрывая рта. Можете себе вообразить что это не очень благозвучно. Как бы то ни было, несмотря на то, что я ничего не понимал, мне было очень приятно постоять в Христианской церкви посреди Азии. Образа, Распятие, каждение, все это также как и у нас. По окончании заутрени пошел я к Патриарху Иоаннееу. Я нашел в нем седого старца лет за 60, довольно бодрого. Он сидел по Персидски на ковре, для меня был поставлен стул. Квартира занимаемая Иоаннесом велика и убрана в Азиатском вкусе т. е. устлана хорошими коврами, на стенах много позолоты. Разговор наш шел через переводчика, Секретаря Синода. — Расспросы о Европе вообще и о России в особенности, не имели конца. Иоаннес с восторгом говорил о счастии, которым монастырь и вообще все Армяне наслаждаются с тех пор как Эривань и Нахичевань подчинены владычеству России. ‘Прежде мы никогда не были спокойны, [53] Персияне всегда старались притеснять нас, а теперь никто нас не тревожит, а напротив того мы пользуемся необыкновенными милостями Государя. — Императору угодно было даже пожаловать нам ордена’. С этим словом Иоаннес указал на спящую на его груди Александровскую звезду и на нескольких Apxиpeев украшенных Владимирскими и Анненскими звездами. Нам подали кофе в маленьких филиграновых чашечках и после того кальян. С непривычки я очень не ловко принялся курить, так, что часть воды вместе с дымом вливалась мне в рот и в горло, этого никто не заметил кроме меня. За незнание свое, курительной гидравлики, заплатил я несколькими часами тошноты, произведенной водою напитанной табачным дымом. После этого я распростился с Иоаннесом, который пригласил меня осмотреть все то чего я не успел разглядеть вчера в монастыре. Это бы я сделал и без его просьбы. Вот результат моего путешествия по монастырю и забранных мною от достоверных людей справок:
Эчмиадзин значит по Армянски ‘Сошествие Единородного Сына’. Турки называют его Юч-Клис, т. е. три церкви. Время [54] основания монастыря относят к царствованию Тиридата в 300-м году по Р. X. Строителем его был великомученик Григорий, который просветил Армению (На этот счет согласны как История Армянского Царства, так равно и путешественники, посещавшие Эчмиадзин) светом веры Христианской. Нельзя думать, однако же, чтобы все здания, составляющие теперешнюю обитель, существовали с тех пор, некоторые из них носят на себе отпечаток времен гораздо позднейших, да к тому же нет сомнения, что число монахов в начале было очень невелико, почему и не было нужды в столь большом помещении. В прежние времена к Эчмиадзину принадлежало множество окружных селений, число их теперь весьма уменьшилось, несмотря на это монастырь богат, как от пожертвований благочестивых людей, так и от обрабатываемых в его пользу полей. Монахи не сознаются в этом и грешат, прикидываясь бедняками. Я думаю, что эта дурная привычка осталась в святых отцах с недавнего, всем им памятного времени владычества Персиян, когда они должны были стараться скрывать свое имение, чтобы оно не блеснуло в глаза Правителям Эривани. Как бы то ни было, я убежден в том, и многие разделяют мое [55] мнение, что Эчмиадзин далек от того, чтобы нуждаться в средствах к своему содержанию, как то утверждают некоторые легковерные люди.
В Эчмиадзине, по свидетельству Шардена, хранились некогда два гвоздя, которыми Спаситель был пригвожден ко кресту. Об этих гвоздях теперь никто не знает, а показывают, между прочим, конец копия, которым был прободен Иисус Христос на кресте. Церковь богата мощами святых, претерпевших за веру, я не помню на память каких именно святых, но знаю, что между прочими там есть мощи Св. Георгия, основателя обители.
Неподалеку от монастыря находится колодец с чудотворною водою. Эта вода, по словам Армян предохраняет от саранчи. Вера в благотворную силу воды так велика, что за нею приезжают из отдаленных стран Армении, и в тех местах, где показывается саранча окрапливают ею поля, после чего саранча улетает.
Поверья Армян довольно странны и не знаешь в какой степени можно верить некоторым из них, потому что ни для одного из них нет никаких доказательств, иные же даже опровергаются фактами самыми [56] положительными. К числу последних принадлежит мнение Армян, что доселе никто не всходил и не может взойти на Арарат, что многие пытались привести в действие это богопротивное намерение, но что Провидению не угодно было допустить до этого ни одного смертного, что многие, поднявшись на известную высоту, были одолеваемы сном и просыпались на том же самом месте, откуда начали свое восхождение, будучи во сне чудесным образом перенесены вниз. Они убеждены также в том, что Ноев ковчег и доселе находится на вершине Арарата и полагают это обстоятельство одною из главных причин, почему Всевышнему не угодно дозволить людям всходить на священную гору. Это поверье кажется достаточно опровергнуто восхождением на Арарат г. Паррота, который был на вершине горы и не видел там ковчега. Несмотря на это во всей Грузии и Армении дело решенное что г. Паррот не бывал на вершине Арарата: правда, он взобрался до известной высоты, но тут явился ему дух-хранитель горы с огненным мечем и рассек его на две половины, которые с громом были сброшены к подошве горы. Это собственными глазами видел один старик, [57] живущий по близости горы, муж добродетельный, который никогда не лжет, а гром слышали многие Армяне, стоявшие в то время у подошвы горы. Были здесь, после того, коварные посланцы ученого профессора, какие-то ученики Apия, Паны и Валтура (Вольтера), которые подъезжали за тем, чтобы взять от старосты Эчмиадзинской деревни и его товарищей письменное свидетельство в действительности восхождения г. Паррота на вершину заветной горы, но — Армяне не поддались! — Староста не дурак! он отказал наотрез, не смотря на миллион целковых, который предлагали ему за выдачу ложного аттестата посланцы Дерптского Профессора, и твердостью своей спас Арарат от поругания фей-лусуфов (ученых). — Принимая в соображение этот миллион целковых, можно было бы сомневаться в справедливости всего этого рассказа, но почтенный Армянский купец, рассказывавший мне, на возвратном пути моем из Персии, эти подробности в Эривани, совершенно устранил все сомнения критики, присовокуплением одного обстоятельства, которое было мне неизвестно, но известно всем Армянам. Оно состоит в том, что г. Паррот открыл алъ-кимия (философский [58] камень), делает золото, а целковые растут у него под кроватью как шампиньоны. Эчмиадзинский староста, который любит Pyccкиe рубли, быть может и соблазнился бы миллионом Дерптского фейлусуфа, но он, очень основательно, побоялся чорта. Многие обстоятельства пребывания г. Паррота и его спутников в окрестностях Эчмиадзина убедили тамошних жителей, что ученый Профессор астролог, волхв и опасный колдун, который смотрит на солнце как на оловянную тарелку, нисколько не жмуря глаз, всякую ночь считает звезды, и умеет по своему произволению производить дождь и хорошую погоду. По уверению почтенного Армянского негоцианта, все видели у него какой-то волшебный инструмент, состояний из длинного тонкого ящика, в котором заключалась стеклянная трубка, наполненная нечистою силою, белою, удивительно беспокойною и чрезвычайно могущественною. Г. Паррот беспрерывно имел с ней совещание. Однажды, в самую ясную и сухую погоду, когда на небе не было ни одного облачка, г. Паррот, недовольный за что-то своими провожатыми Армянами, бросился с гневом к своему волшебному ящику, шепнул что-то нечистой силе, [59] заключенной в трубочке, и, поспешно закрыв коварный инструмент, сказал своим товарищам: ‘Поедем отсюда, часа чрез два здесь будет проливной дождь’. Потом, обращаясь к Армянам, он примолвил: ‘Аллах ысмарладык! с Богом! Прощайте! Вы мне не нужны. Оставайтесь здесь’. — Они уехали, Армяне остались. Эти добрые люди уселись в кружок у подошвы горы, и от всей души закурили трубки, куря, смеялись между собою над гневом и предсказанием профессора. Откуда тут быть дождю! Слава Богу, такой хорошей погоды еще у нас не бывало в нынешнем году! Но что ж вы думаете! Армяне уснули все на том месте, не подозревая никакой хианет, никакой ‘измены’, как вдруг обрушилась на них ужасная гроза, — дождь, град величиною с страусово яйцо, — гром, — молния, — ветер, — да такой ветер, что по словам моего историка, у несчастных Армян разметало бороды по волоску во все четыре стороны света. Они с величайшим трудом спаслись домой, промокшие до нитки, усталые и до смерти напуганные беспримерною в тех странах бурею, которую произвел ящик мстительного профессора. ‘Как после того старость’ воскликнул мой собеседник, [60] ‘полакомиться на его миллион! Староста — человек благоразумный, — знает свет, — борода у него убелена, слава Богу, не мукой в мельнице, а опытностью: он никак не согласился покривить душою за деньги, Бог знает какие….. Нет, сударь, Армян не надуешь!…
А что касается до восхождения г. Паррота на Арарат, то это — бош! бош! — пустяки! — пустяки!…’ Напрасно вы будете говорить Армянам, что восхождение г. Паррота точно, истинно, что об этом напечатано в Петербурге, они отвечают вам, что это бош — пустяки! известно, что в печати все врут. — Вообще, путешествуя по Армении вы встречаете на каждом шагу какое-нибудь место, ознаменованное великим историческим событием. Здесь Армяне побеждали Бела, там Семирамида торжествовала свою свадьбу вышедши замуж за Армянского царя. Тут то, там другое, хвастовство страшное.
Армяне утверждают, что место на котором построена Эчмиадзинская церковь, есть то самое, на котором Ной, сошед с ковчега, приносил первую жертву Богу. Доказать это не легко, а потому и верить преданию довольно трудно. Так же показывают место где Ной посадил виноградную лозу и приписывают этому [61] доброту винограда, растущего в Эривани, в Эчмиадзине и в окрестностях. Это предание кажется также не имеет права на место в истории. Конечно близость Эчмиадзина и Эривани от Арарата дает повод к сохранению этих поверьев, а желание Армян приписывать важные исторические воспоминания своему отечеству, заставляет их всеми мерами укоренять их в умах. Впрочем, превратившись из славной, великой Армении в ничто, этой земле остается жить одними воспоминаниями, и можно дозволить ей, в виде утешения, в виде возмездия за утраченную славу добавлять истину вымыслом, безвредным для просвещенного человека, умеющего положить границу между историей и басней. К тому же эти поверья имеют свою прелесть: рассказываемые на местах они переносят нас в века отдаленные, великие перевороты земного шара, славные дела давно минувших лет воскресают в нашем воображении. Холодный рассудок придет, разрушит фантастическое здание, разберет все это, разложит систематически, выведет заключения, но минутное очарование было, минутный трепет сердца согрел разно’ цветную мечту — и этого довольно. И что такое поэзия если не минутное поверье души? А [62] поэзия несравненно лучше всякой истории. Это давно уже доказано. И я, признаюсь, глядя на Арарат, прислушиваясь к рассказам старца-монаха, был на время отторгнут от настоящего, оно затмилось перед моими глазами, чтобы дать место восхитительной фантасмагории таинственного прошедшего, вековой старине!
Эчмиадзин достопримечателен еще по одному случаю. Каждые семь лет в нем варится с большею церемониею миро, которое рассылается по всем Армянским церквам и монастырям. Вне стен Эчмиадзинского монастыря находятся две церкви. Архитектура их не представляет ничего особенно привлекательного, кроме древности, которой они носят на себе отпечатки.
Пробыв в Эчмиадзине не с большим сутки, я отправился оттуда в Эривань, где также должен был остановиться на некоторое время, чтобы осмотреть достопримечательности города. По правде сказать, их не много. Время основания Эривани покрыто густым туманом неизвестности, многие ученые старались определить это с точностью, но труды их не увенчались желанным успехом. Догадки, предположения, вот что доселе было писано и говорено о построении Эривани. [63] Некоторые писатели говорят, что Эривань есть тот самый город, который Птоломей называет Терва. Не знаю на чем может быть основано это мнение: созвучие двух имен не есть достаточная причина для подкрепления какого бы то ни было предложения. Нельзя думать также чтобы Эривань была древний Вагаршанат (Chardin Voyage de Paris a Ispahan T. I, page 213), (мысль изъясненная в Географии г. Мальтебрюна), потому что Эчмиадзин, если верить истории Армянского Царства Гг. Арзановых и свидетельству г. S. Martin (Истор. Арм. Царства Арзановых стр. 170. St. Martin, memoires Historiques et geographiques), был построен в Вагаршапате. Эчмиадзин отстоит от Эривани, как сказано было выше, на расстоянии 15 верст, — трудно предположить такое огромное протяжение Вагаршапата. Не знаешь также что думать о мнении, что Эривань есть древняя Артаксата или Артаксиазата, построенная Аннибалом, где Армянские Цари имели свое местопребывание. об этом городе упоминает Страбон (Strabon, T. IV ch. XIX p. 325, 528). Как бы то ни было, Эривань признана всеми писателями одним из древнейших городов Азии. Довольно о древностях, посмотрим настоящее. [64]
Город лежит в какой-то яме, окруженной почти отовсюду более или менее значительными возвышенностями. Улицы узки, и кривы, дома рассеяны .между множеством садов, занимающих большую часть города. Крепость довольно велика, она обнесена рвом и высокою стеною, сложенною из камня и глины, укрепления в иных местах имеют вид довольно правильный. В продолжении нескольких столетий Эривань пользовалась блестящею воинскою славою: она долгое время считалась неприступною и теперь взята силою Русского оружия. Должно надеяться что под благотворным влиянием нашего Правительства, с его предусмотрительною попечительностью, крепость придет в лучшее еще состояние, и тем оправдает и в позднейшие времена свою знаменитость.
К числу достопримечательных зданий в Эривани принадлежит дом Сардаря. Он построен в крепости, на краю обрыва идущего на несколько десятков сажень к протекающей внизу реке Занге. Вид из окон этого дома удивительный! Под вами шумит и пенится Занга, через нее перекинут каменный мост, за рекою цветет огромный сад, принадлежащий Сардарю, далее вправо [65] виднеются главы Эчмиадзинских церквей и наконец влево величественный Арарат, седовласый старец, носивший некогда на снежной вершине своей вместилище избранных рассадников всего живущего на земле. Я душевно сожалел, что в то время, когда я смотрел на Арарат небо было со всех сторон совершенно чисто, ни одного облака, ни малейшей надежды на дождь и на радугу. Мне хотелось бы в виду этой Древней горы видеть ‘сие знамение завета, его же положих между мною и между всякою плотию, яже есть на земли (Kн. Moис. Бытия Гл. 9).
B доме Сардаря есть известная зеркальная зала, об ней говорят гораздо более, нежели сколько она заслуживает. Стены и потолок покрыты, приклеенными к ним разных форм, кусочками зеркал, оно недурно, но не представляет ничего изящного. Впрочем в этом доме не осталось, кроме этой залы, почти ничего Азиатского, пышное восточное безвкусие заменено простотою и чистотою Европейскою, которые введены туда живущим там начальником Армянской области.
В Эривани поразил меня бледножелтый цвет жителей, почти все они ходили как [66] тени, как выходцы с того света причина этому оказалась, злодейка лихорадка, которая полюбила Эривань, до того, что летом живет там безвыездно и трясет все население, К осени действие ее утихает. По прибытии моем, в Эривань я застал только следствия ее царствования. Климат Эривани убийственный. Летом жар нестерпим, воздух непомерно тяжел и напитан лихорадочными частицами. В добавок к злокачественному климату, в Эривани есть еще сильное вспомогательное средство для порождения болезней, это вкусные соевые плоды разных родов, в особенности дыни, которые там в изобилии и неимоверно вредны. Я уверен что в Эривани можно бы выделывать прекрасные вина, потому что виноград тамошний чрезвычайно хорош, но туземцы не искусны в виноделии и произведения их не могут похвалиться приятным вкусом, поэтому-то люди зажиточные выписывают Кахетинское вино из Тифлиса. В Эривани живет много Татар и Армян, число Русских ограничивается крепостным гарнизоном. Русские вообще жалуются на климат, туземцы, же сносят его с большим равнодушием. Эривань не щеголяет красивыми строениями, за исключением двух мечетей я [67] не заметил там ничего, что бы хоть не много кидалось в глаза, Армянская церковь не красива и не велика, базары довольно обширны, но не знаю почему, может быть от влияния лихорадки они показались мне мало оживленными. Вообще я должен сознаться что Эривань показалась мне ужасно сонною, и признаки жизни в ней до того слабыми, что мне мнилось будто я нахожусь в городе, изнуренном продолжительною блокадою. И теперь признаюсь, всякой раз, когда я вспомню об Эривани, мне делается ужасно душно, я чувствую тягость лучей Эриванского солнца. По этим причинам читатель поймет, что я очень обрадовался, когда почтовый конь вынес меня на заслуженном хребте своем из Эривани. Признаюсь в настоящем я тогда выигрывал не много потому что из душного города выехал в знойную степь, но такова природа человека, что он наскучив настоящим, во всякой перемене надеется найти лучшее. Так и я утешал себя мыслью, что подвигаясь вперед, достигну наконец приятного местопребывания. Эти мысли поддерживали меня в продолжении скучной дороги от Эривани до Нахичевани, я говорю скучной дороги, потому что она действительно такова, — голая степь [68] ни когда не забавна, а как ею придется ехать дни и дни, то признаюсь она приглянется хуже … уж не знаю даже какое придумать сравнение. Что же касается до медленной езды, то я уже свыкался с философией моего чанара, который так удачно исправил нашу пословицу тише едешь, скорый будешь, и скорая езда действительно казалась мне самою медлительною на свете. Есть какая-то роскошь качаться, ровно как маятник, на тощей кляче, передвигающейся шагом между пылающим небом и накаленною землею, — роскошь, которую должно также ощущать в жаркое на механическом вертеле, когда оно лениво оборачивается на своей железной оси. Тут только почувствовал я, что на Востоке лень разлита в воздухе вместе с кислородом, началом огня, и что я счел бы себя не в шутку несчастливым, если бы меня принудили пройти шагов двести так скоро и суетливо, как люди ходят в просвещенной Европе. [69]

Глава IV.

Нахичевань. Эксан-Хан. — Аббас-Абад. — Карантин. — Аракс. — Гергер. — Маранд. — Софиян. — Приезд в Тебриз.

Нахичевань… Тут опять сомнение: когда и кем был построен этот город? Hекоторые писатели видят в нем древнюю Наксуану (Ptolomee Geogr, livre V, chap. 13), о которой упоминает Птоломей. Мальтебрюн в своей Географии принимает некоторым образом это предположение (Maltebrun, precis de la geographie T. VIII, livre 122, p. 89). Оно кажется имеет основаниe, но несмотря на это, конечно никто не поручится за его [70] достоверность, и эта мысль, равно как и все другие по этому предмету, останется все-таки предположением.
Вообще должно сказать что мы доселе не имеем ничего удовлетворительного как на счет географии, так еще более и на счет истории Армении. Эта страна забыта совершенно, ученые изыскания не касаются ее почти вовсе, как будто бы все согласились оставить во мраке все что касается до этого, чрезвычайно занимательного края. Те, которые волею или неволею принуждены были говорить об Армении, или отыгрывались шутками, или отделывались общими местами, не объясняющими ничего и не дающими никакого точного понятия как о прежнем, так и о нынешнем состоянии страны. Мальтебрюн, написавший множество томов Географии, посвятил для целой Армянской области только 42 строки!!! Воля ваша, а это уже так мало, что почти превращается в ничто. Он очень подробно рассказывает вам о том, что древние обитатели Дзунгарии отличались голубыми глазами и рыжими бородами (Maltebrun precis de la geographie universelle T. IX, L. 136, p. 200), упоминает о годе, в котором изобретена розовая эссенция (Maltebrun precis de la geogr. uuiv. T. VIII, L. 128, p. 401), а даже и не заикнется о том, когда построены [71] Эривань, Эчмиадзин, не скажет вам ни слова об исторических воспоминаниях Армении. Жаль, очень жаль находить такие важные недостатки в книге известной, что ж делать, в мире нет совершенства: Причины по которым Армения забыта писателями весьма просты. Источники из которых можно бы почерпнуть нужное для описания этого края не собраны, не приведены в порядок и вообще чрезвычайно расбросаны. Труд ожидающий будущего историка Армении безмерен и потребует, кроме прилежания и неутомимости, необыкновенную верность взгляда, потому что это лабиринт, в котором самому просвещенному человеку не трудно заблудиться. История Армянского царства Арзановых конечно похвальный труд, за который не один человек поблагодарит их, но она чрезвычайно сокращенна и скорее может почесться оглавлением истории, нежели самою истopией. Сверху того писанная Армянами она во многих местах может быть обвинена в пристрастии, простительном для сына отечества и достойном осуждения для историка. Довольно сказать в подтверждение моих слов, что до сих пор осталось в Страбоне, на счет Армении, множество необъясненных мест, и которых кажется никто не [72] принимался объяснять. Будем надеяться, что этот недостаток со временем пополнится и что потомки наши, путешествуя по Армении, будут в состоянии говорить об ней с большею точностью и подробностью, нежели мы, грешные путешественники девятнадцатого столетия. Будем надеяться что дети наши, путешествуя шагом по: Армении, будут иметь возможность с точностью рассказывать своим чапарам историю каждого места., Приятная усладительная надежда. — Обратимся к Нахичевани.
Приехав в город, я остановился у Эксан-Хана, к которому имел письмо от Начальника Армянской Области. Эксан-Хан пользуется чином Полковника Русской службы и имеет в ведении своем внутреннее управление Нахичеванского округа. Он был на соколиной охоте, когда я к нему приехал. Люди его, распознав во мне Русского, отвели мне тотчас комнату во флигеле дома назначенном для приема гостей. Комната была убрана хорошо, В ней заметны были некоторые отступления от Азиатского вкуса. Через несколько времени явился хозяин. Ломанным Русским языком изьявил он мне удовольствие видеть меня у себя. Он объявил, что [73] на вечер зван к Полицеймейстеру города, к которому соберется все Нахичеванское общество и приглашал меня с ними туда, уверяя, что г. Полицеймейстер будет очень рад моему посещению. Желая видеть, как проводить время Нахичеванское общество, я признал слова Эксан-Хана убедительными и согласился c радостью на его предложение.
Когда смерклось, к крыльцу подвели двух коней, одного для Хана, другого для меня, многочисленная дворня стояла в ожидании нашего отбытия. Когда мы сели на лошадей и двинулись в путь, то часть Ханских нукеров отправилась с нами, некоторые из них шли впереди неся наши трубки, другие с боков, иные же сзади. От дома Эксан-Хана едешь между развалинами и полем довольно далеко, самым же городом не много, потому что он очень не велик. На дворе дома Полицеймейстера играла нескладная Азиатская музыка, до которой Хан большой охотник. Когда, вошед в комнаты, мы уселись по местам и закурили трубки, явился какой-то плясун, который начал забавлять публику разными кривляньями. В заключении пляски некоторые из присутствовавших Ханов приказали ему стать по середи комнаты и нагнуть спину. Лишь [74] только он это сделал, как на него, посыпались удары хлыстами. Ужимки, которые он делал: от боли, смешили до крайности господ Ханов. Когда эта потеха кончилась, то каждый из зрителей дал плясуну от щедрот своих сколько-нибудь денег. Признаюсь, эта зверская: забава производит очень неприятное впечатление на человека не привыкшего к увеселениям такого отвратительного рода, и я очень был рад, когда, по окончании этой церемонии, хозяин попросил нас в другую комнату заняться карточною игрою. Эксан-Хан любит играть в карты, но знает только одну игру, самую простую и довольно скучную, употребительную у Татар и Персиян, это Аснас. Не стану рассказывать в чем состоит эта игра, скажу только, что меня посадили за дело и что я за урок заплатил довольно дешево. После карточной игры угостили нас ужином политым хорошим Кахетинским вином и за тем распустили по домам.
Эксан-Хан, пользующийся милостями Государя Императора, старается приноровляться к Европейскому просвещению. У него в доме введено употребление ножей и вилок, кушанье приготовляется также не совсем Азиатское. [75] Пробыв в Нахичевани весьма короткое время, я не успел вовсе осмотреть города, от чего, как говорят добрые люди, не понес, большой потери, потому что Нахичевань не представляет ровно ничего занимательного. Город мал, некрасив, развалин множество, да вот и все. На южной стороне города, как говорили мне, показывают какую-то допотопную гробницу. Признаюсь я не возымел желания идти на это место, потому что даже те, которые мне об этом рассказывали, казалось, крепко не доверяли преданию о памятнике давно минувших лет. Сверх того Я поленился идти. Зачем ходить, когда можно лежать? Зачем тревожить свои члены, когда и без того можно быть счастливым на свете, сидя полуразвалившись на мягкой софе и делая кейф, то есть, ничего не делая? Жизнь так коротка! Стоит ли тратить ее на ходьбу? Каждое движение ноги скрадывает секунду времени у лени, которая и есть счастье.
О, когда брошусь я на восхитительные ковры Тебриза? Когда утону в неописуемой пышности мягких пуховых подушек? Когда зажмурю глаза для того, чтобы ветерок навевал на мои веки свежесть напитанную запахом роз и пением соловьев [76] Ирана? Когда, сидя на ковре бездействия, подожму под себя ноги наслаждения, и закурив кальян восточной неги, длинною струею стану пускать в голубой воздух Персидских ночей дым земного счастья?
Нахичеванский округ, составлявший до трактата 1828 года Ханство, теперь вошел в состав Армянской области. Непосредственный его начальник есть Эксан-Хан, о котором было говорено выше и при котором находится приставом Штаб-офицер Русской службы. Здесь, как и в Эривани благословляют Русское Правительство избавившее землю от тягостного владычества Персиян. Об этом впрочем по настоящему и говорить бы не следовало, потому что всякий благомыслящий человек поймет без особых доказательств и убеждений, что выиграла Армянская область с переменою Персидского правления на Русское. Впрочем о Персидском правлении будет у меня говорено далее с довольно большою подробностью, и всякий рассудит тогда, еще лучше и не верующие (синоним незнающих) вероятно убедятся в истине моих слов.
Из Нахичевани отправился я опять скитаться по тем же степям к переправе [77] через Аракс. Не доезжая дотуда видел я в стороне крепость Аббас-Абад, построенную Аббас-Мирзою лет 25 тому назад. Она строена по плану одного Французского инженера, находившегося в службе Аббаса-Мирзы.
Первого Октября а шесть часов вечера я стоял на берегу Аракса в Джульфинском карантине. Прощай мать родная Россия! Бог даст свидимся! А если нет, то я твой и в бусурманской земле, коли не иначе так пошлю тебе с ветром восточным сердечный вздох сына вскормленного твоею грудью! Прощай! Прощай!
Скрепившись духом, перекрестившись, я ступил в большую уродливую лодку, где уже были разложены мои пожитки. Несколько Татар, Русских подданных, взялись за весла и мы отчалили от Русского берега. Аракс вообще не очень широк, но чрезвычайно быстр и подвержен весною и осенью, в особенности же весною, сильным разливам, вода в нем мутна по причине глинистого русла реки. Должно сознаться что Джульфннский карантин, последняя точка на Русской земле, для человека едущего в Персию, играет довольно плачевную роль: несколько строений сложенных из булыжника, [78] назначенных для помещения и окурки проезжающих с их вещами, и подобная же лачужка, жилище смотрителя, фельдшера, исправляющего должность доктора, и нескольких солдат, употребляемых на службу в карантине, вот и все. Ближайшее селение, Джульфа, лежит в семи верстах от карантина, а вокруг него голая однообразная степь, усеянная мелким камнем, песком и бурьяном. Картина самая прозаическая!
Толчек! Лодка ударилась о берег! А, здравствуй Персия, к тебе едет в гости Русский человек, ты знаешь Русских людей? — Да, да, ты знаешь их. Персидский берег Аракса не занимательнее нашего. По близости реки нет никаких строений. Когда я ступил на границу Ирана, у меня никто не спросил моего паспорта, ни кому не было дела до того, кто я таков, откуда, куда еду и зачем, это здесь не в моде. Должно признаться, что это первое беспорядочное впечатление, получаемое в то время, когда сводишь знакомство с Персией, не очень-то говорит в ее пользу. Беспорядок! Может ли быть что-нибудь хуже беспорядка?
Первая станция на которую я прибыл, была деревня Гергер, отстоящая от Аракса [79] на 15 верст, Солнце уже село, когда я прибыл туда, а потому я и расположился тут ночлегом в доме кедхуды (Кедхуда, деревенский староста). Прием был самый ласковый, радушный. Лишь только я вошел в комнату, явились пилавы, яичницы, дыни, арбузы, виноград и кальяны. Хозяин суетился, бегал из угла в угол и не смотрел на уверения мои что я сыт, приносил новые подносы с кушаньем. Квартира моя была довольно чиста, пол устлан коврами, в камине трещал сухой бурьян.
Деревня не имеет ничего достопримечательного.
На следующее утро отправился я далее, и сделав переход в 5 агаджей (Агадж равняется 6 или 7 верстам нашим), (около 35 верст), остановился в местечке Маранде (ученые видят в нем древний город Морунду). (Ptolomee geogr, livre VI chap. 2). Дорога ровная, но за то и незанимательная, изредка вправо и влево небольшие деревушки, а за тем все степь, ограниченная более или менеe отдаленными горами. В Маранд прибыл я довольно рано и несмотря на усталость пошел знакомиться с кривыми и неопрятными улицами этого местечка. Маранд лежит на равнине. С юго-восточной [80] стороны его тянется небольшая цепь гор, которую я полагаю боковым отпрыском Эльбурса. Местечко, довольно велико и изобилует множеством садов. Стройные тополи, кудрявые карагачи, непостоянная виноградная лоза то обнимающая персиковое дерево, то как бы невзначай обвивающаяся около абрикоса, то, как бы устыдясь своей неверности, таящаяся между высокими земляными грядами, эта вольная природа, не закованная в цепи садовником, прельщала даже меня, хотя я ехал вовсе не с тем, чтобы восхищаться прелестями Персии. На меня, признаюсь, всегда имеет очень дурное действие излишняя похвала воздаваемая кому или чему бы-то ни было, и это может быть было причиною, почему я смотрел на Персию дурным глазам, с предубеждением. Надобно сказать правду, что многие господа (путешественники сделали из нее что-то вроде земного рая. На следующий день за два часа до восхождения солнца я ехал уже, полусонный, по дороге в Тебриз. Одиннадцать агаджей! Это не безделица! Дай Бог терпения! Дорога идет сначала версты три паралельно виденным мною из Маранди горам, потом поворачивает к ним [81] перпендикулярно, и тянется около четырех часов езды ущельем в котором бежит небольшая речка, вливающаяся в гостеприимный Аракс. Виды хороши. Небрежно разбросанные по горам деревни, представляют глазу живописные картины. При выезде из ущелья находится, на правой стороне, большая деревня Софиян. Название ее было поводом к разным предположениям о том, что она была прежде, но признаюсь, довольно говорить о древности городов, оставим генеалогию деревень в покое, по правде оно немного скучновато.
Софиян достопримечателен для меня потому, что я оттуда увидел Тебриз. Он представился мне в виде темной полосы растянутой на большом пространстве. Мне оставалось до него около 25 верст. Солнце пекло немилосердно, мне было жарко. Верховые лошади устали, вьюки, несмотря на деятельность чапара, погонявшего усердно тощих кляч, отставали. Я сказал, что мне было жарко, но как понять северному жителю закутанному три четверти года в шубу, что значит солнце Персии! Возьмите самый жаркий Июльский день в Петербурге и вы получите один из самых прохладнейших дней Персидского Октября. [82]
Медленно тянулась наша процессия. Тебриз давно уже виден, а до него еще очень далеко! Показания встречающихся по дороге мужиков очень различны, спросишь у одного, сколько до Тебриза? — Два небольших агаджа. Встретишь другого, тот шлет вам в ответ что до города хороших три с половиной агаджа. Чапар утверждал, что лучше его никто в мире не знает расстояния, и что от того-то кургана, который виден из-за того-то пригорка, останется до Тебриза ровнехонько полтора агаджа, то есть около одиннадцати верст. Это разногласие на счет расстояний не есть впрочем отличительная черта Персиян, оно принадлежит почти всему миру по проселочным дорогам, не имеющим верстовых столбов.
Все эти рассуждения и утешения недостаточны для меня, потому что мне хочется пить, а воды ни капли. Тут вспомнил я моего старого учителя чистописания, который бывало ни к селу, ни к городу, ежеминутно толковал мне о терпении. Если бы у меня нашлось его в ту минуту поболее, то было бы очень не дурно. Жажда, которую нет возможности удовлетворить, это мучительная пытка. Судьба однако не совершенно меня покинула. С правой стороны около дороги увидел я [83] бегущего опрометью по полю Персиянина, навьюченного двумя огромными арбузами. Поравнявшись со мною он низко поклонился и с униженным видом провозгласив пешкешь (Подарок, приношение), представил мне свои арбузы. Можно себе вообразить, что я с жадностью схватил один из них, что бы освежить душу. Таковые приношения в большой моде в Персии. В Русском переводе слово пешкешь собственно значит: ‘вот вам мои арбузы или другое что, дайте мне за них ваших денег’. Проехав несколько сажень, я получил новый подарок: другой Персиянин, ободренный первым примером, сунул под ноги моей лошади огромного рогатого барана. Этого рода сцены повторялись часто, сначала это меня развлекало, я смеялся от души, а потом надоело до крайности так, что я начал сердиться.
Таким образом, добрался я до речки, протекающей верстах в трех от Тебриза. Через нее перекинут большой каменный мост, но несмотря на это, все предпочитают миновать его и переправляются в брод, потому что он завален огромными камнями, и что можно рисковать сломать подчас шею себе, или лошади, или обеим вместе. В этой [84] речке утолил я свою жажду самою отвратительною водою. Спасибо и за ту!
Приехав в предместье Тебриза, я был поражен ужасным смрадом, охватившим меня: — я ехал мимо бойни.
По кривым и узким закоулкам столицы Аббаса-Мирзы, главного города Адербайджана, древней Атропатены, я приехал в Армянский квартал в дом Русской Миссии. Я обнялся с людьми, которых сроду не видывал, как будто с родными кровными, я понял вполне смысл слова ‘отечество’, — я понял магическую силу его, которая тянет друг к другу единоземцев, встречающихся на чужой стороне. Пожатие руки одного из членов того великого семейства, к которому и я принадлежу, так согрело мне душу, что я забыл Персию, я думал быть под небом нашей родной России.

Глава V.

Тебриз. Мухаммед-Мирза. — Хозров-Мирза. — Джангир-Мирза. — Представление мое Наследнику Престола. — Приемная зала. — Бюст Мирзы-Салега. — Аббас-Мирза. — Арк. — Мугаммед. — Али-Хан. — Анекдот о калейдоскопе. — Базары.

Приступая к описанию Тебриза, я должен предварить читателя на счет некоторых обстоятельств, которые будут относиться до всех городов Персии. Я не намерен говорить никогда о числе жителей, потому что ни один Географ, означавший это в своем сочинении не может поручиться за точность своих слов. И в самом деле, как определить то, чего нельзя измерить? Какими [86] способами, какими средствами будете вы пользоваться? Ни один род счисления народа не известен в Персии. Человек родится, умрет, приедет, уедет — и это знают только один Мулла да близкие родственники, остальным до этого нет никакого дела. Полагаться же на слова Персиян, значит провалиться в бездну лживых преувеличений, которые могут привести вас к довольно странным результатам: они населят Персию сотнями миллионов. Догадки основанные на расчет вероятностей, (calcul des probabilites) вот все, что достается в удел Географу, но ведь это все-таки догадка, а не факт. Благодаря Бога я не совсем обязан скучать за этими приблизительными расчетами и потому умалчиваю, и буду умалчивать об них страха ради того, чтобы не выставить ложного своего или чужого мнения. Градусы долготы и широты, которыми путешественники любят украшать начала описаний городов, также не по моей части. А почему? — Потому что это также старо и известно, как сказка про белого быка.
Вот мое предуведомление, хоть ему по настоящему и не место в середине книги, но я имею на такое размещение свою важную причину, а именно ту, что предуведомления, [87] следующие за заглавием, очень часто бывают проходимы мимо вниманием (Изречение одного из современных Русских писателей), когда же они в середине, то от них убежать не так легко и опытному по этой части читателю. Cие же для меня имеет великую важность.
Тебриз раскинут на большой равнине и состоит из двух частей, из самого города и из предместий. Самый город далеко не так велик как предместья. Он окружен каменною стеною с зубчатыми верхами и с кругловатыми башнями, вокруг стены вырыт глубокий и довольно широкий сухой ров. Тебриз издали не представляет ничего особенно примечательного, высоких зданий мало, минаретов вовсе нет (говорят, что причиною этому частые землетрясения, об них далее, будет говорено подробнее), от чего и кажется все чрезвычайно единообразным, плоские крыши, дома сероватого цвета. К числу достопримечательных строений в городе принадлежат дворец Наследника Престола, так называемый Арк, караван-сарай и базар Аббаса-Мирзы, и некоторые дома частных людей, этих последних немного. Кстати о дворце я расскажу первое представление мое Mугаммеду-Мирзе, а для этого начну с него [88] самого. Мугаммед-Мирза, старший сын покойного Аббаса-Мирзы, следственно внук Фетх-Али-Шаха, рожден от матеря благородной крови Каджаров. По смерти отца своего он назначен дедом Наследником Престола и признан таковым Русским и Английским Дворами. Он молод (теперь ему около 50 лет), росту не большого, довольно толст и имеет приятную наружность. Из числа братьев его известен Русским Хозров-Мирза, бывший в Петербурге, он моложе Мугаммеда и рожден от другой матери. Хозров-Мирза, обласканный милостями нашего Двора, по возвращении в Персию, вел жизнь самую беспорядочную, он проигрывал в карты все свое имение, к надменному своему характеру присоединил своевольство и неуважение к воле своего деда и повелителя так, что Фетх-Али-Шах принужден был отправить его в Ардебиль вместе с братом его Джангир-Мирзою, где они и содержались под присмотром. Несмотря на эту меру, они не переставали поступать предосудительно, ведя тайные сношения с начальниками кочующих около Ардебиля племен, так что Шах грозился наказать их примерно, и ни просьбы матери их, ни ходатайства некоторых друзей их, не [89] могли освободить их из заточения, которого они впрочем в полной мере заслуживали.
Но довольно на время об родне Мугаммеда-Мирзы, возвратимся к нему самому и к моему свиданию с ним.
Дней через шесть по моем прибытии, Русский Полномочный Министр граф Симонич, объявил мне, что надобно меня представить Наибу Средоточия Вселенной, Убежища мира, Тени Аллаха на земле. Я был очень рад предложению. Наследник назначил аудиенцию на другой день в 2 часа после полудня. В час я уже был готов, т. е. одет как следовало для представления Его Высочеству.
По обычаю, установленному в отношении к нашему посольству, в назначенное время явился на квартиру графа Симонича Ишик-Агасы (Церемониймейстер) Мугаммед-Мирзы, который и объявил что Его Высочество ожидает нас во дворце своем. Шествие двинулось в должном порядке. Впереди шло множество феррашей (постельничьих) с длинными палками для очищения дороги, потом ехал Церемониймейстер и наконец Полномочный Министр со свитою. Признаюсь, увидев это в первый раз в жизни, я был поражен, удивлен и рассмешен этим. С одной стороны мне [90] казалось это величественным, с другой смешным, я вспомнил известное Французское изречение ‘du sublime au ridicule, il n’y a qu’un pas’ (от высокого к смешному один шаг). Дикий крик феррашей сопровожденный размахами их бесконечных палок, их пестрые одежды, вся эта толпа, весь этот шум, странно действовали на меня свежего Европейца не пpиучившего глаз свой к Азиатскому вкусу. Проехав довольно далеко по перекривившимся улицам и тесным базарам, мы прибыли ко дворцу, проехали в первые ворота и очутились среди большого двора. У одной из стен стоял караул из сарбазов, который увидев Русского Посланника стал в ружье и по команде офицера сделал на Английский манер на-караул, что было довольно некрасиво, но заметна была однако же тень порядка. Доехав до вторых ворот, мы сошли с лошадей и отправились пешком через второй, также довольно большой двор, из которого вошли в сад. Дошед до середины сада, Церемониймейстер, предшествовавший нам, остановился и отвесил поясной поклон, я посмотрел, кому он кланяется и увидел в зале, выходящей окнами в сад, кого-то сидящего на кресле. Это был Мугаммед-Мирза. Мы, Европейцы [91] остановились также, и в виде поклона приложили руки к фуражкам. Мугаммед сделал знак головой и мы пошли далее.
У входа в зал церемониймейстер снял свои туфли, а мы галоши. На пороге мы остановились, повторили поклоны и были приветствованы Мугаммед-Мирзой, который сказал нам вежливо хош амедит (добро пожаловать). Церемониймейстер удалился в угол залы, где и стал в почтительной позиции опершись на свою палку, а мы заняли места на приготовленных для нас креслах. Разговор шел через переводчика. Началось расспросами о здоровье, потом министр представил меня Мугаммед-Мирзе. Я был предупрежден, что на все вопросы должно отвечать не запинаясь, скоро и не иметь угрызений совести, если придется прибегнуть к импровизации, только бы пустить как можно более пыли в глаза. Эти советы старался я употребить с пользою, как можно будет заметить из следующих здесь разговоров. Я был так рекомендован Его Высочеству, что он не мог иметь никакого сомнения на счет того, что я принадлежу к числу самых знатных особ в России, точно то же думают там и о всех чиновниках Миссии. Это необходимо, потому что внушает [92] в Персидском правительстве должное почтениe к Русским, без которого, с ними нельзя вести ни малейшего дела.
В следствие этого Мугаммед-Мирза спрашивал меня, когда я видел в последний раз Государя. Я отвечал, что в день моего отъезда. В этом случае я точно не солгал, потому что имел счастье встретить Его Величество на улице в то самое время, когда я в дорожном экипаже выезжал из Петербурга. Потом Мугаммед спросил о Цесаревиче, тут я должен был прибегнуть ко лжи, сказав, что имел счастье видеть Его Высочество за два дня до моего отъезда.
Узнав от Полномочного Министра, что я прежде служил в военной службе, Мугаммед спросил меня, в каком полку я служил и чем командовал? Я отвечал, что в Преображенском, первом пехотном полку Гвардии Его Величества и что командовал … тут я задумался. Сказать, что я был Подпоручиком и командовал, по силе этого, отделением, мне казалось слишком малым, — назвать себя бывшим батальонным командиром было бы слишком дерзко, тем более, что в Персии командир регулярного батальона сарбазов очень важное лицо. Колеблясь между совершенной [93] истиной и чрезмерной поэзией, я решился однако же сказать правду.
Мугаммед-Мирза казалось был этим доволен и спросил во сколько дней я приехал из Петербурга. — В 12 был мой ответ.
Машаллах, Барикелла! Браво, браво! Вы скоро, очень скоро ездите.
Я заметил Его Высочеству, что причиною этой скорой езды, хорошо устроенные почты и расторопность наших ямщиков и лошадей.
Я объяснил это тем, что у них не в употреблении экипажи, и что верхом нельзя поспевать так скоро.
В этом вкусе разговор продолжался с полчаса. Потом мы встали, поклонились и пошли, при выходе остановились у порога для поклона, и тоже самое сделали как и при приходе нашем посереди сада. За тем сели на лошадей и отправились домой.
Теперь, когда я уже выехал из дворца, я вам скажу кое-что о зале, в которой принимал нас Наследник Персидского престола.
Она довольно обширна, и как видно было выше, выходит окнами в сад, окна же эти начинаются от полу и идут почти до самого потолка без всяких промежутков вдоль [94] всей стены так, что это похоже на оранжерею или, если хотите Русское слово, на теплицу. Маленькие разноцветные стекла и разная работа рам, напоминают готические здания. Стены залы разрисованы разными цветами и птицами, краски самые яркие и позолоты много. Тут стоит трон Наследника Престола. Он похож на обыкновенное кресло с высокою спинкою и сделан из красного дерева с позолоченными деревянными же украшениями. На стенах висят две большие картины. Одна представляет лагерь Аббаса-Мирзы и самого Принца верхом посереди войск, все это намалевано без малейшего уважения к живописи вообще и к перспективе в особенности. Другая картина такая мудреная, что я никак не мог добиться ее смысла: вдали вид какого-то Европейского сражения и на первом плане три фигуры во весь рост, Генерал, вероятно с адьютантом своим, поднимает раненого упавшего с лошади офицера. Персияне уверяют, что картина эта должна представлять Наполеона, но я не могу понять, откуда взялась эта мысль, не говоря уже о лицах, самые даже костюмы не дают ни малейшего повода к такому предположению, Это впрочем не важная вещь, а вот например не угодно ли взглянуть на этот [95] бюст, высеченный из чистого белого мрамора, работа превосходная. Он представляет Персиянина в мохнатой шапке с бородой, кто бы это мог быть? Верно Фетх-Али-Шах думал я. Но каким образом, где и кто его мог сделать? — Не понимаю, это верно не Персидская работа. Загадка разгадалась не так, как я думал. Иcтopия этого бюста довольно любопытна, вот она. Некто по имени Мирза-Салег, Мустофи Фетх-Али-Шаха, (должность, которая по нашему переводится, не известно по какой причине, званием Статс-Секретаря), человек образованный и большой щеголь, принадлежавший к свите Хозров-Мирзы, при посещении им Петербурга, ездил в Англию и там велел сделать бюст свой за довольно большую сумму. Когда Мирза-Салег приехал в Персию, то покойный Аббас-Мирза узнал что он привез из Англии свой портрет сделанный из мрамора. Его Высочество пожелал видеть эту дивную вещь. Одного взгляда довольно было, — он решил участь бюста. На беду Мирзы-Салега он имел несчастье понравиться Аббасу-Мирзе, и Принц, основываясь на законе воспрещающем всем частным людям делать свои портреты, потому что это право исключительно принадлежит только [96] членам Царской фамилии, приказал отнять у г. Статс-Секретаря бюст и поставить его в приемной зале своего дворца. Должно сознаться, что идея богатая! Так как я уже заговорил об Аббасе-Мирзе, то и распространюсь не много на его счет. Об нем надобно говорить в Адербаеджане, где все его знают, где он много оставил по себе памятников, где все следы его нравственной и политической жизни так свежи.
Аббас-Мирза был третий сын Фетх-Али-Шаха, но несмотря на то, что старшие братья имели более права нежели он, на наследование Престола, покойный Шах, уважая в нем те качества, которые в последствии сделали ему имя даже в Европе, назначил его своим преемником. Тут кстати можно заметить, что право наследования Престола в Персии не основано ни на каких законах и что Повелитель Ирана действует в этом случае, руководствуясь единственно своею волею. Не менее того старшие братья и дяди всегда считают себя обиженными, если выбор падет не на них. Излишним полагаю распространяться здесь на счет тех кровопролитий, которые сопровождали восшествие на престол Аги-Мугамед-Хана, Фетх-Али-Шаха и других [97] Государей Персии, — на это есть история и кому угодно узнать об этом во всей подробности и достоверности, тому можно посоветовать прочесть творение Малькольма, книгу хорошую, стоющую внимания во многих отношениях. — Возвращаюсь к Аббасу-Мирзе. Он был человек предприимчивый и умный, Желание быть полезным своему отечеству было в нем велико и проявлялось многими благородными усилиями на пользу общую. Заведение сарбазов, улучшение устройства войск вообще, принятие в Персидскую службу сведущих иностранцев, основание в Тебризе арсенала, построение обширного базара, — все это доказывает в Аббасе-Мирзе стремление к добру, к порядку и следственно к благоденствию того края, который был вверен его управлению. При таких хороших расположениях должно бы было ожидать от Аббаса-Мирзы важных, великих дел, которые бы принадлежали к числу главнейших событий истории Персии. — Этого должно было действительно ожидать, но выдавать надежды за сущность, за настоящее, этого отнюдь не следовало, а это сделано и вот отчего многие имеют на счет Аббаса-Мирзы слишком высокое и ложное мнение. В пристрастии обвинять меня нельзя, потому [98] что я не имею никакой причины говорить то или другое, кроме одного побуждения писать истину. Отдав полную справедливость хорошим качествам покойного Аббаса-Мирзы, я выставлю в нескольких словах его дурные свойства и потом предоставлю каждому, рассудить по усмотрению, чего стоит Аббас-Мирза и справедлива ли, заслужена ли им та слава, которою он пользуется.
Он был вспыльчив. В минуту гнева готов был решиться на все, но это лихорадочное положение скоро миновалось. Хотя вспыльчивость вообще не годится, но ее можно простить тому, у кого вместе с первым порывом улетает и самое семя злобы. Этим отличался Аббас-Мирза и я бы не упомянул даже об этом свойстве его характера, если бы оно не сопровождало его в делах важных, если бы минуты, в которые он решался на отважные предприятия, не были бы также мимолетны, если бы он не был также бесхарактерен в благих начинаниях как и в гневе своем. Все у него было вспышка, все начиналось хорошо, но недоставало жару чтобы поддержать начатое, недоставало сил вынести долгое испытание, то самое мужество, которое его оживляло в начале, совершенно исчезало [99] в последствии, одним словом, у него не было того, что мы называем выдержкою, или если хотите терпением, необходимого свойства всякого человека, трудящегося для какой-нибудь цели, на какой-нибудь конец. Доказательством его бесхарактерности может служить обращение его с первым Министром. Он не мог его терпеть, знав в нем вредного человека, и при малейшем неудовольствии, просто, без чинов бил его, и вместе с тем не имел довольно твердости не только удалить его, но даже позволял ему управлять собою самовластно. О том, каков был этот первый Министр, носивший звание Каймакама, читатель увидит в последствии в своем месте. С этою слабостью характера Аббас-Мирза соединял еще наклонность ко всевозможным чувственным наслаждениям, известным на Востоке, которые расстраивая здоровье, отнимали у него большую часть времени и заглушали в нем часто голос рассудка до того, что он жертвовал в пользу их наиважнейшими делами. — Желая образовать свою страну, он вовсе не старался образовать самого себя.
Вот краткий очерк характера Аббас-Мирзы. Соединив его хорошие и дурные [100] качества, всякий благомыслящий человек может оценить его и назначить ему то место, которое он заслуживает. Я уверен что все бывшие в Персии, или тщательно занимавшиеся ею, согласятся со мною, что Аббас-Мирза мог бы принести важную пользу своему отечеству, если бы слабости его не были так велики, и что он сделал для Персии очень мало такого, что бы могло дать ему право на то блестящее имя, которое дают ему люди рассматривавшие дела его поверхностно или не занимавшиеся ими вовсе.
Возвратимся к зданиям Арк, древнее полуразрушенное строение с высокою башнею, в котором ныне находится арсенал, основанный Аббасом-Мирзою. Он состоит под начальством Мугаммед-Али-Хана, человека умного, сведущего в механике. Он был в Англии и там образовал себя. Способности его удивительны: ему стоит взглянуть на самую сложную машину, чтобы сделать ей подобную. Такой человек мог бы быть чрезвычайно полезен, если бы две причины не мешали ему подвигаться вперед. Чрезмерная страсть к крепким напиткам и недостаток поощрения со стороны правительства. Первое отнимает у него половину времени, а второе [101] убивает в нем всякое стремление к добру и пользе. На счет этого рассказывают анекдот, который может быть и вымышлен, но не менее того характеризует нравы края. Вот он:
В царствование Фетх-Али-Шаха жил был в Тегеране некто, не знаю как по имени, положим Гусейн-Бек. Этот Гусейн был великий мастер на всякие штуки. Он поправлял часы, чинил замки и т. д. Шах получил в подарок от какого-то кафира прехитрый калейдоскоп, в котором, по мере поворачивания, являлись портреты разных известных лиц. Шах восхищался затейливой игрушкой и до того употреблял ее, что механизм расстроился. Средоточие вселенной изволил сильно разгневаться и не знал как пособить делу. В Тегеране только и речей было что об испорченном калейдоскопе, никто не мог придумать средства исправить его, умы надседались по пустому. Весть о злосчастном приключении доходит до ушей Гусейн-Бека. Он является к Шахскому Хаззнодару (хранителю сокровищ) и объявляет ему, что, услышав о несчастном приключении, постигшем Фетх-Али-Шаха, он явился предложить свои услуги и исправить испорченную игрушку. [102] Хазнодар доложил Шаху. Калейдоскоп выдан Гусейн-Беку. Тегеранский искусник разглядев в чем дело, вздумал не только исправить, но даже пополнить Шахскую забаву. К находившимся в калейдоскопе портретам, прибавил он изображение Фехт-Али-Шаха и отнес к Хазнодару. Шах долго любовался выдумкою своего подданного, и в вознаграждение трудов его, сказал: ‘Барикелла, барикелла!’ (браво, браво.) Гуссейн Бек считал себя крайне обиженным тем более, что иностранец, вручивший Шаху калейдоскоп, был осыпан его щедротами. Механик отправился снова к Хазнодару и просил отдолжитъ ему еще на время калейдоскоп, под предлогом некоторых исправлений, которые он хотел в нем сделать. Хазнодар на этот раз не затруднился выдачею.
Проходят три, четыре дня, неделя, Гусейн-Бек не является. Посылают к нему на квартиру, находят двери запертыми, спрашивают соседей, они говорят что не видали его уже давно. Наконец выламывают дверь, входят в комнату, она пуста, только на полу лежит, что-то завернутое в бумагу и письмо. Развертывают пакет и находят в нем калейдоскоп разбитый в мелкие куски. Письмо [103] было писано рукою Гусейн-Бека. Он объявлял в нем, что видя труды свои ничем не вознагражденными, он очень рад возможности, представившейся ему отплатить за нанесенную ему обиду, и что, если угодно иметь о нем известие, то можно адресоваться к Имаму Маскатскому, к которому он отправляется.
Этот анекдот не важный по своему изобретению, (если он выдуман) дает ясное понятие о том, как мало дорожит правительство трудами людей искусных, и вместе с тем, как сильно укоренилось недоверие к нему в народе, который рассказывает такие вещи, как образчик поступков Шаха в подобных случаях. После этого, нечего удивляться тому, что в Персии проявляется мало изобретательных умов, что туда не вводят ничего нового. Всякое предприятие требует поддержки, всякому человеку дана большая или меньшая доля самолюбия, подстрекайте его и соревнование принесет должные плоды, не обращайте на него внимания и всякое доброе намерение умрет не явившись на свет, и бездействие будет наградою беспечности, неблагодарности. На свете мало таких людей, или лучше сказать, нет таких людей, которые бы решились трудиться без всякого возмездия, — [104] иному деньги, иному почести, иному известность — всякому нужна награда, это аксиома не требующая доказательств, дознанная веками, подтверждающаяся ежедневно.
Виноват, отступления преследуют меня без меры. Но как остановиться, мысли гонят одна другую, думаешь дать себе воли на две строки, а глядь уж написал и целую страницу.
Арсенал находящийся в так называемом Арке, содержится довольно порядочно, там делают лафеты для орудий, чинят все нужное для артиллерии, приготовляют фейерверки и исполняют все работы под надзором Мугаммед-Али-Хана очень хорошо. Пушки, подаренные Русским Царем Падишаху Ирана, также находятся тут.
Базары в Тебризе довольно многочисленны и снабжены хорошими товарами, в числе их особенно отличается, величиною и хорошею постройкою, базар Аббаса-Мирзы. Во время последней Персидской войны, когда Русские были в Тебризе, то наши солдаты, которые умеют везде найтись и все переделать на свой лад, ввели там в моду продавать на съестных базарах готовый вареный чай, на подобие того, как у нас продают сбитень, за [105] ничтожную плату им давали чашку чаю и кусок сахару. Вообще должно заметить, что в Тебризе вспоминают с восторгом о пребывании наших войск. Строгая дисциплина, воспрещающая нанесение какого бы то ни было рода обид туземцам, восхищала Персиян, они едва верили глазам своим, чтобы неприятель мог так вежливо обходиться с ними тогда, как войска Его Величества Падишаха Персии грабят везде как разбойники. Жители целых деревень убегают с пожитками из домов своих, видя приближение Шахского воинства. Русские же за все им платили и они видели в этом нашествии неприятеля благословение Божие. Скорый сбыт товаров, быстрое движение капиталов, живость в городе, все это очень памятно и теперь еще в Тебризе, где Русских любят и уважают. [106]

Глава VI.

Знакомства. — Английский посланник. — Мирза-Салег.

Так как я имею намерение подчинять рассказ мой по мере возможности хронологическому порядку, т. е. отмечать впечатления по мере того, как я сам получал их извне, то и прошу читателя не удивляться тому, что он часто может быть заметит у меня недостаток связи, предметы могут показаться разбросанными, меня упрекнут в недостатке системы. К этому упреку я готов, но я бы не желал, чтобы кто-нибудь мог подумать, что я это сделал невзначай, что идеи и происшествия без моего ведома ложились [107] на бумагу в беспорядке. Размещение, принятое мною, не может назваться совершенным беспорядком: сегодня я видел Арк, я говорю об нем, завтра базары и об них идет речь. По этому-то прошу читателя извинить меня, если я, из шумного базара, попрошу его сделать со мною несколько визитов в ожидании важнейших событий. Pyccкиe знакомцы повели меня к Английскому Посланнику. Дом Сер-Джона Кембля очень хорош, устроен и меблирован со вкусом, хозяин человек приятный, радушный, принял нас очень ласково. Кальяны играли важную роль, их подавали нам по обыкновению три, а в промежутках разносили вино и какие-то сухари белые, как снег, жесткие, как камень и не имеющие совершенно никакого вкуса. Я с почтением смотрел на эти сухари, потому что они, по словам присутствовавших, изготовляются в Англии и совершают многолетние путешествия не подвергаясь ни малейшей порче, но признаюсь никак не мог добраться в них того тонкого вкуса, которым восхищаются Англичане. Этим пресловутым сударям есть особенное название по Английски, такое же жесткое, как они сами, которое я однако забыл, беда не велика. [108]
Сер-Джон-Кембль находился долго в Индии, в службе компании, и рассказывал нам много любопытного на счет этого неисчерпаемого источника богатства Англии. Между прочим он весьма занял нас описаниями житья-бытья слонов в Индии, как их высылают в лес ломать деревья и как эти неповоротливые колоссы искусно распоряжаются в таких случаях. Слон подойдет к дереву и начинает напирать на него плечом если дерево уступает его усилиям, то он отправляется к другому, если же нет, то слон испускает какой-то особенной условный крик, по которому является к нему на помощь товарищ, если двое не могут управиться они требуют к себе третьего и работают до тех пор, пока не достигнут цели, пока не повалят с ног какой-нибудь вековой дуб, тополь или другое дерево. Вообще, должно удивляться сильному инстинкту слонов, вселяющих к себе с первого, взгляда чрезмерное почтение, внушаемое их ростом и всем наружным видом, но в которых трудно предположить развитие умственных способностей в такой степени.
От слонов речь перешла к людям, следуя тому закону, что в природе все [109] стремится к совершенству. Люди также заслужили похвалу Посланника в отношении к их честности, но не к уму.
Там познакомился я с некоторыми Английскими офицерами, иные принадлежат к Миссии, другие же состоят на службе Персидского Шаха, многие из них говорят по-Французски и почти все более или менее дурно по-Персидски.
Из дома Английской Миссии повели меня к Мирзе Салегу, знакомому читателям по предыдущей главе, где мы видели изображение его в приемной зале Наследника Персидского Престола. Он встретил нас громким кашлем, задыхаясь от табачного дыма. Мирза-Салег хорошо говорит по-Английски и по-Французски. В Лондоне и в Петербурге он вздыхал по Восточном небе, в Тебризе жалуется на скуку, не может вспомнить без сердечного сожаления о разнообразной жизни и увеселениях Европейских городов. Одно утешение остается г. Статс-Секретарю жить под небом Персии, в дыму родного Восточного кальяна и вкушать лозный сок Европейского винограда. Словоохотность есть вообще отличительная черта Персиян, начиная от придворных и кончая последним поселянином, все [110] что имеет язык одаренный способностью говорить, не оставляет никогда в бездействии, этот, по мнению Эзопа лучший и пагубнейший дар небес. Мирза-Салег, чтобы не отстать в этом от своих соотечественников, насказал нам тьму тьмущую всякой всячины, причем счел долгом и обязанностью бранит Каймакама. А кто такое, и что такое Каймакам, спросить, а если не спросить, то по крайней мере в праве спросить у меня читатель. Кто он такой, об этом я могу дать сведение и даже могу описать мое первое свидание с ним, но в подробности на счет его особы входить не буду и не смею, потому что не узнав человека коротко, нельзя и говорить об нем много, это впереди, этому будет и время и место. На первый случай не угодно ли пожаловать со мною в дом Его Выскостепенности. Путем-дорогой расскажу я то что знаю о г. Каймакаме. Каймакам есть звание, означающее по нашему Православному Пристав или что-нибудь подобное. Обязанность его заключается в управлении делами подчиненными ведомству Наследника Престола. А так как Шах по старости и лени не хочет много заниматься делами, то Европейские Миссии живут в Тебризе и дипломатическая часть [111] поручена Наследнику Престола. Из этого можно заключить, что Каймакам, как первый Министр Наследника, представляет лицо довольно значительное и занимательное для Европейцев. Теперь вы знаете читатель, кто Каймакам, вы понимаете всю важность этого имени, этого слова, этих звуков: ‘Каймакам’. Пожалуйте со мной!
Дом Каймакама снаружи ни чем не отличается от домов других достаточных Персиян: та же стена на улицу, тот же двор внутри стены, те же окна с мелкими разноцветными стеклами. Он принял меня в небольшой комнатке, очень просто отделанной, лежа на коврах, под головой были у него круглые подушки на подобие вальков. Он был болен. Лишь только я вошел, он приветствовал меня обыкновенной фразой Персидского красноречия, и привстав с своего ложа уселся на ковре. Удовлетворив, в антреактах кальянной, кофейной и чайной церемонии, его любопытству на счет времени моего выезда из Петербурга, дорог, погоды, моих намерений на счет пребывания моего в Персии и проч., я увидел вошедшего в комнату Каймакамова слугу, с серебряной чашей, наполненной водою. Заметив вероятно по лицу [112] моему что я желал узнать на какой конец принесена эта чаша, Его Высокостепенность был так вежлив, что не дал мне времени на догадки, которые впрочем верно не привели бы меня к желанной цели. Он объявил мне, что чувствуя себя нездоровым, он намерен лечиться этою водою, то есть, опустить в нее маленький лоскуток бумаги с написанными на нем по-Персидски или Арабски словами и выпить воду оставя спасительную бумажку, не ложный талисман на дне. Все это он с точностью, и нимало не церемонясь исполнил в моем присутствии. Я, с своей стороны, был ему за это очень благодарен, потому что иначе вероятно никогда бы и не знал о существовании таких целебных талисманов. Дело не шуточное! И вслед за этим я распростился с Каймакамом и вас читатель прошу не гневаться на меня за то, что свидание мое с первым Министром было такое незанимательное, прозаическое, что же делать, Бог даст доживем до любопытнейшей эпохи, и тогда увидим этого же самого Каймакама в положениях поинтереснее приема заколдованной воды. Терпение. Перейдем пока к следующей главе. [113]

Глава VII.

Некоторые замечания на счет внешней торговли Персии, в особенности в отношении к России.

Внешняя торговля всякого государства есть одно из главнейших мерил степени его просвещения. Развитие умственных сил пробуждает в человеке новые потребности, неимение у себя дома, того, что мало по малу обращается в необходимость, заставляет входить в сношения с соседями более или менее отдаленными, и эти сношения приносят важную пользу образованности, это известно, доказано, стало быть об этом нечего и [114] говорить. В этом отношении следственно внешняя торговля Персии также любпытна как и всякой другой земли, но для подробного рассмотрения этого обширного предмета, должно посвятить гораздо более места нежели сколько-то позволяет рамка моих воспоминаний. По этой причине я ограничусь одним обзором внешней торговли Персии с Poccией и отчасти с Англией.
Торговлю России с Пepcией должно разделить на две части: на торговлю с Адербаеджаном и на торговлю с Гиляном и с Мазандераном, или иначе, на торговлю через Грузию и Армянскую область и на торговлю через Каспийское море. Первый путь сообщения идет от Тифлиса через Коды, Муганлы, Пипис, Истибулак, Дилиджан, Чубуклы, Ахту, Эривань, или иначе (по мнению г. Небольсина, изъясненному им в его книге о внешней торговле Poccии), от Тифлиса через Джелал-Оглу, Безобдал, Абаранполь, Эчмиадзин в Эривань. Далее обе дороги идут на Нахичевань, Джульфу или Ордубад, Маранд, Софиян в Тебриз, столицу Адербаеджана, главный пункт, складочное место Европейской торговли с Персиею. Должно однако заметить, что дорога, означенная г. Небольсиным в его [115] прекрасном и полезном сочинении через Джелал-Оглу, не совсем удобна для провоза товаров по причине гористого места и по неимению хороших дорог. Второй путь сообщения идет из Астрахани в Персидские порты Каспийского моря: в Зензили, Решт и частью в Астрабад и Бальфруш. Из этих портов Pyccкие товары расходятся во внутренние провинции Персии, по самым безопасным путям сообщения.
Главный торговый город Персии для Европы есть без сомнения Тебриз, и потому я исключительно займусь им. Должно начать с того, что Тебриз по близости своей к нашей границе (всего два дня перехода от Аракса до Тебриза с вьюками) представляет для нас первое место, в котором товары наши идущие через Грузию и Армянскую область, могут быть сбыты. Рассмотрев теперь с другой стороны торговлю Англии с Персиею, мы находим, что она имеет также два пути: один через Бендер-Бушир (этот путь есть собственно путь торговли Ост-Индской Компании с Персией) и другой через Требизонд и Арзерум в Тебриз. Главный путь сообщения есть последний и в этом случае Тебриз стоит на дороге, по которой Английские товары [116] идут из Требизонда в какой бы то ни было пункт Персии. Из этого видно, что в Тебризе сходится вся главная Европейская торговля. Тебризские базары наводнены иностранными товарами, капиталы в беспрерывном движении и несмотря на всю эту жизнь, на всю деятельность Персии далеко еще не снабжается потребным для нее количеством Европейских товаров, и если иногда иностранные товары, продающиеся на сроки нелегко сбываются, и даже может быть не приносят той выгоды, которой купцы от них ожидают, то этому никак не должно полагать причиной недостаток в потребителях. Это проистекает ни от чего иного, как от ложного или поверхностного знания Европейцами местных обстоятельств или нужд и неумения их приноровляться ко вкусу Персиян, что однако, при небольшом старании, и даже при ограниченных способах, весьма не трудно узнать с точностью. Главные ошибки наших Европейских купцов состоят в том, что они привыкли, не знаю почему, считать Азию вообще, а Персию в особенности за какое-то захолустье, куда ворон костей своих не заносит, где все живут разбойники и воры, где родная копейка не охранена ничем, где всегда должно действовать на авось. По [117] этому самому мало купцов, особенно Русских, могущих располагать большими капиталами, решались доселе на какие-нибудь торговые предприятия в Персии. — Страх, это чудовище с бесконечно огромными глазами, удерживает всех. Но чего бояться? Нет сомнения, что до тех пор, пока Pyccкиe купцы будут думать что все то, что продается в Москве и Петербурге, может быть продано и в Тебризе, или не думая ничего, будут посылать в Персию, как в край заброшенный, забытый, всякую дрянь, никуда негодную, то они конечно в праве бояться, как огня, прямых сношений с Тебризом, потери, которые они понесут, могут быть значительны, и в таком случае это будет должное возмездие за беспечность и нехотение постигать собственные выгоды.
Но если, напротив того, благоразумные, дальновидные капиталисты захотят обратить внимание на Персию, приложат некоторое старание к изучению духа Азиатской торговли, то результаты покажут им, что труды их не пропали, они убедятся в том, что Персией пренебрегать нечего, что она бездонная пропасть, могущая поглощать огромные массы Европейских произведений, если эти произведения сообразны с ее нуждами и [118] соответствуют вкусу ее жителей, условие необходимое, без которого никогда и нигде нельзя ручаться за успех. Пусть попробует какой-нибудь спекулятор привезти в Европейскую державу Персидских бараньих шапок, или никуда негодных талей, он убедится тогда, что не в одной Персии дурно сбываются дурные и не нужные вещи. Но этого никто никогда не сделает. А от чего? От того, что все Европейские купцы слишком хорошо знают Европу, чтобы пуститься на такой ложный расчет. Следственно, торговля Европы с Перcией от того не достигла должного развития своего, что наши купцы вовсе не знают Персии и к несчастью кажется не делают ни шагу, чтобы наконец познакомиться с нею, они имеют об ней точно такое же понятие, как Персидские купцы о Европе, которые точно также с большим трудом решаются ехать в землю Кафиров. Не хорошо и то, что наши за-Араксовские соседи не знают кто мы таковы, а уж нам, просвещенному миру, не знать что у нас делается под боком, это не только стыдно, но даже и очень грешно. Я знаю, чем оправдывается купечество. Оно говорит, что многие купцы продавая товары свои на срок, часто не получали денег, что [119] торговать на чистые деньги невозможно, потому, что ни один Персидский купец на это не согласится, и что поэтому потери поносимые Европейцами, весьма бывают значительны и повторяются очень часто. Но это возражение нельзя считать действительным, потому что примеры дурных спекулаторов не суть законы для людей понимающих истинные расчеты. Всякий хороший купец не будет гнаться за огромной прибылью, а будет довольствоваться барышом обеспечивающим его издержки и доставляющим ему обыкновенные выгоды, которых от торговли ожидать можно. Но дело в том, что Европейские купцы, привозящие товары свои в Тебриз, считают совершенный ими подвиг до того важным, что не знают сами, как оценить свой великий труд. Они думают, что приезжая в Тебриз для своих выгод, они оказывают тем необыкновенную честь и милость Персии и хотят заставить ее платить ужасные суммы за вещи самые ничтожные, обыкновенные. Отсюда проистекают все запутанности в делах Европейских торговцев которые, сбывая в долг за дорогие цены свои товары, должны потом хлопотать и иногда, хотя очень редко, не получают сполна своих денег. Если же бы [120] они, напротив того, назначали умеренные цены, то нашлось бы много покупщиков на чистые деньги, дела сделались бы проще и не было бы никогда и речи о потерях, впрочем, по моему образу мыслей, только мнимых. Сверх этого должно заметить, что иски Европейских купцов, Русских и Английских, для получения должных им денег, очень редко остаются неудовлетворенными, или лучше сказать, они почти всегда получают следующее им, потому что Российская и Английская Миссии всегда принимают в них живое участие и по уважению, которым они в Персии пользуются, настояния их, чтобы Европейские купцы не поносили убытков, никогда не остаются без успеха. Конечно, есть случаи где, при всем желании, нельзя сделать ничего, но где же не бывают банкротства, где же найти такую блаженную землю, где бы вовсе не было несостоятельных должников, это не есть исключительная принадлежность Персии, это несчастье — космополит, не щадящее ни одного государства.
Сравнивая торговые пути ведущие из России и Англии в Тебриз, легко убедиться в том, что Poccия, в этом случае, пользуется важным преимуществом перед Англиею. Не говоря уже о близости нашей границы, а [121] потому и о возможности, без больших издержек, доставят в Персию Pyccкиe товары из Грузии и из Астрахани, стоит только подумать о совершенной с этих сторон безопасности сообщений и сравнить их с путем, по которому следует Английская торговля через Константинополь и Требизонд. Наши товары идут по нашим же владениям и по северной Персии, стране спокойной и даже несколько образованной. Английские же, идущие через Требизонд должны проходить по владениям Турецким и Персидским, наводненным кочующими племенами грабителей. Не далеe как в 1834 году Курдинцы Джелалийского племени разграбили караван близ деревни Караклис, неподалеку от Диадина и Баязида. Сто тридцать вьюков с товарами на сумму 95,106 туманов, т. е. около миллиона рублей, попались в руки жадных Курдинцев. И что ж? Несмотря на эти несчастные случаи, повторяющиеся от времени до времени, официально публикованные факты (Коммерч. газета 1836 No 47) показывают, что ежегодно отправляется в Персию через Требизонд и Арзерум около 5500 вьюков на верблюдах, лошадях и лошаках. Полагая, круглым числом, каждый вьюк ценою в 1000 [122] рублей, получим сумму пяти с половиною миллионов, на каковую Персия ежегодно получает разных товаров через Требизонд. Главные предметы сего привоза суть: ситцы, миткали, кисеи, плисы бархаты, сахар и ром.
Не говоря уже о важных оборотах, предпринимаемых Англичанами, скажу здесь только, что трое Английских купцов Борджес, Боном и Бик, живущие в Тебризе, получили в 1834 году из Англии товаров на 790,000 рублей, а Персидские купцы в тот же год привезли из Константинополя Турецких и Европейских товаров на 14.976,144 руб.
В том же 1834 году отпущено из России в Персию товаров на 2.256,406 руб., а привезено оттуда на 6.022,994 руб. (Виды Торговли за 1854 г.).
Эти факты, не весьма утешительные, заставят невольно всякого призадуматься и искать причины такого незначительного торга. Прошу читателя припомнить рассуждения, написанные за несколько страниц перед сим, и он верно согласится со мною, признает мнение мое, основанное на самых простых не затейливых рассуждениях, — справедливым.
Один из наших Русских купцов, Шуйский купец Степан Посылин, доказал [123] православному миpy что с Персией торговать можно, что Персияне не звери лютые, что Иран не ад и не разбойничий притон. Его поверенный в Тебризе, г. Вышегородцев продал там в 1832 году товаров слишком на 900,000 рублей: ситцы, нанка, каленкор, миткаль, демикотон, каламенка, сахар-мелис, кошениль, были главные предметы их оборота. Неужели такой результат попытки торговых сношений с Персиею не ободрит никого, неужели не найдутся другие, предприимчивые люди, которые бы захотели последовать прекрасному примеру г. Посылина. Не скажу однако же, что благонамеренные, дальновидные купцы должны слепо идти по стопам г. Посылина, — вовсе нет. Всякое дело трудно в начинании, честь и слава тому, кто сделает первый шаг, по новому неизведанному еще пути, и по тому должно смотреть с снисхождением на ошибки и промахи, делаемые при первых попытках нового предприятия, — без них нельзя обойтись. Улучшать и усовершенствовать, исправлять замеченные недостатки, есть обязанность последователей. Если бы с самого начала все было хорошо, то что ж осталось бы делать сыновьям и внукам начинателей? Так и здесь, прекрасная мысль г. Посылина [124] требует улучшений, которые очень не трудно привести в исполнение и которые принесут огромные выгоды. Первым и главнейшим шагом к улучшениям должно быть, по моему мнению, ближайшее рассмотрение местных обстоятельств. Для этого нужно ознакомиться короче с краем, вникнуть в характер его обитателей, наследовать их потребности и прихоти. Если, сообразуясь с этим, какой-нибудь капиталист начнет правильный, обдуманный торг с Персиею, то труды его непременно увенчаются блистательным успехом. У нас на Руси говорят: ‘Лиха беда начало’! Да ведь начало уже давно сделано, желательно только идти далее, не оставаться всегда при начале. И как, казалось бы, в наш промышленный, расчетливый, смелый век, в век железных дорог, пароходов, воздухоплавания, как не найтись людям благомыслящим, которые бы решились на дело гораздо менее сомнительное, нежели каковы были в начале локомотивы и пароходы? Будем надеяться что скоро, скоро Тебриз, Зензили, Решт и Бальфруш наполнятся Русскими товарами, и что мятые, но полновесные Персидские червонцы, будут кучами сыпаться в купеческие Русские Конторы, устроенные в [125] торговых городах Персии. То-то житье будет. Я уже вижу в будущем эти блаженные времена, и сердце радуется, как подумаю, что со временем можно будет без всяких хлопот и просьб, выписывать себе из Персии, через Московских или Петербургских купцов, чудесный Ширазский табак, восхитительные Феррагунские ковры и сладострастные Кашемирские шали. В ожидании этого благополучия заключаю мои рассуждения о внешней торговле Персии, и перехожу к предметам менее важным для иных, но более занимательным для многих. [126]

Глава VIII.

Окрестности Тебриза. — Халат-Пушан. — Анерджан. — Уджан. — Сады. — Кладбища.

После этого короткого серьезного эпизода, обращаюсь к прежнему, т. е. к Тебризу, или лучше к его окрестностям, потому что о самом городе сказал я кажется все, что знаю, если это мало, то прошу извинения.
Окрестности Тебриза не представляют много достопримечательного и ленивый путешественник имел бы полное право не выходить из города и тем избавиться от труда отделывать в своем путешествии статью ‘Описание окрестностей города Тебриза’. Несмотря на это, и строго придерживаясь принятого [127] мною правила, говорить о всем виденном и слышанном мною, скажу вам об этом мимоходом несколько слов.
Верстах в семи от Тебриза, по дороге в Тегеран находится небольшое восьмиугольное здание, род увеселительной беседки Шаха и Наследника престола. Эта беседка называется Халат-Пушан, что значит по Персидски надевание халата. Название это дано ей потому, что принцы получающие в подарок от Его Величества Убежища Mиpa почетные халаты должны являться туда для возложения их на свои, возвеличенные милостью Шаха, плечи. При таких торжественных случаях соблюдается известная церемония и одаренный Принц возвращается, в сопровождении большой свиты, в город. Беседка Халат-Пушан довольно красива. Она стоит посреди большого бассейна, наполненного светлою водою и окруженного высокими, стройными и пушистыми деревьями. В шести верстах оттуда, по той же дороге, раскинута, на берегу небольшой, но быстрой речки, деревня Басминдж.
Вообще около города есть много больших и малых деревень. К числу примечательнейших по красоте местоположения должно отнести деревню Анерджан, принадлежащую [128] Тебризскому Муштеиду. Она лежит в 25 или 30-ти верстах от Тебриза. Дорога ведущая к ней чрезвычайно живописна, она идет прелестною долиною, орошенною быстрым ручейком, около которого растут, как в прекрасной садовой аллее, высокие тополи.
Говорить ли о садах? Их хотя и много, но мало таких, которые бы могли обратить на себя особенное внимание. Фрукты вообще хороши, виноград, персики, абрикосы, черешня, арбузы и дыни растут в изобилии, и наделяют часто сынов Атропатены наравне с обитателями других областей Ирана лихорадками и другими фруктовыми болезнями, которые однако не удерживают охотников от вкушенья сочных и ароматных плодов, раззолоченных великолепным восточным солнцем.
Вообще однако климат Тебриза считается в Персии здоровым, что действительно справедливо, разумеется сравнительно с другими полосами Персии, где воздух кажется напитан лихорадочными атомами, и где, в добрую пору, лихорадка не ограничивается сотрясением людских костей, а поселяется даже в собак, кур и кошек. Оно право почти так.
Тебризское вино, приготовляемое Армянами, не отлично, однако же, не может [129] назваться и дурным: оно что называется по Французски potable. Я уверен, что если бы в Тебризе были сведущие виноделы, то прекрасный разнородный виноград производил бы отличные вина на радость приезжих Европейцев и туземных почитателей Бахуса.
Заговорясь о фруктах и вине чуть-чуть было не забыл сказать вам, что верстах в тридцати пяти или сорока от Тебриза, по Тегеранской же дороге, стоит небольшой дворец Уджан, окруженный хорошим садом. Он построен на равнине, которая считается прохладнейшим местом во всем Адербаеджане и славится хорошими пастбищами. Здешний климат однако нездоров по причине близости болот, издающих в летнюю пору злокачественные испарения. Дворец идет быстрыми шагами к разрушению, подобно большей части хороших зданий в Персии. По этому случаю, сопровождавший меня Европейский слуга мой, от простоты сердца сделал преумное замечание. ‘Видно в Персии прежде лучше жили и больше строили хороших домов, а теперь что ниже то жиже, что дальше то хуже’. Это замечание так хорошо, так верно схвачено, что я не осмеливаюсь прибавлять к нему собственных моих заключений и [130] комментариев, которые испортив его наивность не могут быть яснее и точнее.
Неподалеку от Тебриза находятся каменоломни, где добывается прекрасный мрамор, в особенности желтый, и его привозят в довольно большом количестве в Тебриз для украшения городских зданий и памятников на кладбищах. — Кстати о кладбищах, они расположены все за городом и содержаны опрятно, хотя и без роскоши. Памятники состоят большею частью из лежащих горизонтально на земле плит с надписями, иногда в изголовье ставится еще камень в виде треугольника, или четвероугольника. Обыкновенно раз в неделю собираются туда родственники, а более родственницы усопших, и плачут над бренными остатками своих родителей, мужей, жен, братьев, сестер и детей. Этот прекрасный обычай, сохранившийся доселе из глубокой старины, казался мне, в чем я мог ошибиться, к несчастью только обычаем, без участия сердца, мне казалось, что эти посещения могил делаются по привычке, а не по душевной потребности. Должно однако сказать, что для того, чтобы плакать, рыдать, разрывать еженедельно раны сердца и не выплакать жизни в год, надобно иметь или каменное [131] сердце, такое же холодное, как могильные памятники, или привыкнуть к этому и лить из очей слезы как ключевую воду. На кладбищах около Тебриза вовсе нет дерев и зелени: они раскинуты на голом каменно-песчаном грунте, не отгорожены ничем и потому иногда легко проедешь мимо кладбища приняв его за какое-нибудь место, где предполагается воздвигнуть новое здание, и на этот конец навезено много камня. Какое сравнение с нашими тенистыми рощами, где прах отошедших друзей наших покоится под благотворной защитой гостеприимных деревьев. — Так как речь зашла о рыданиях на кладбищах, то л скажу здесь нисколько слов о Персидском трауре. Он состоит во-первых в том, что правоверные не красят себе в это время ни бороды, ни рук, ни ногтей, а во-вторых посыпают себе плечи и шапки рубленной соломой. Это напоминает древних, которые посыпали себе главу пеплом в знак печали. Но полно плакать, оставим неутешных Персидских вдов и сирот, пусть они скитаются по кладбищам, а сами отправимся в какое-нибудь другое место повеселее Тебризских кладбищ. Но куда ж бы? — В Тебризе и вне стен его осмотрели мы [132] кажется все, что стоило осматривать. И так нам остается ждать событий или случая, которые бы вывели нас отсюда. В ожидании пройдет не много времени, мы верно скоро двинемся из Тебриза. Фетх-Али-Шах болен и даже многие тихомолком поговаривают о его смерти. [133]

Глава IX.

Смерть Фетх-Али-Шаха. — Анекдоты о нем. — Аллаяр-Хан. — Стихотворения Фетх-Али-Шаха. — Мугаммед-Шах. — Селям. — Известия из Тегерана. — Зелли. — Султан. — Каймакам.

Однажды утром я гулял по узким и мрачным улицам Тебриза, которые бесконечно извиваясь, кажется, как будто бегают домов. С первого взгляда можно было приметить, что какая-то тайна ходила по городу. Народ толпился по базарам и образовал группы, любопытные со вниманием прислушивались к рассказам вполголоса, купцы сидя на пятках у порогов лавок, не с таким усердием тянули дым своих кальянов, [134] слишком часто поглаживали длинные бороды, складывали руки на кушаках и всеми ужимками давали уразуметь, что они, — слава Аллаху, — знают кое-что про это дело. В одной толпе, у которой я остановился, раздалось довольно внятно:
— Аллах видит мое сердце! Что я за собака, чтобы мне вас обманывать? пять дней тому назад, за два часа до полуденной молитвы, выехал я из Тегерана, и завтракал перед отъездом с пишихдметом Мугаммед-Багир Хана, Беглербега Тегеранского, он стоял за дверью в то время как Хан читал письмо из Испагана.
— Это все вздор, возразил другой голос: всякий, кто был в Тегеране, знает, что слуги Беглербега ужасные лгуны, и можно только удивляться, как шейтан (Черт) не вырвал у них до сих пор языки из горла.
— Полно вам спорить из пустяков, сказал один старик: не прерывайте Гуссейн-Бега, дайте ему кончить свою историю.
Гуссейн-Бег, как человек обладающий важною тайной, заткнул левую руку за кинжал, а правою поправил шапку, и, посмотрев выразительно на присутствовавших, начал важно: [135]
— Я сказал, что Пишхидмет Беглербега стоял за дверью, когда Бахир-Хан читал письмо из Испагана одному из приятелей своих Мирзе-Измаилу. Сказал ли я, или нет?
— Сказал! Что ж было в Испагане!
— Постойте! Скажу. Письмо было писано рукою высокостепенного Ишик-Агасы (Коменданта порога, Церемониймейстера).
— Да его не было тогда в Испагане.
— Молчи, пезевенк! Ничего не знаешь. Я говорю вам, что письмо было писано самим Ишик-Агасы. Сказал ли я, или нет!
— Хорошо! Ну, так вот Пишхидмет Мугаммет-Бахир-Хана слышал слово в слово от начала до конца все письмо Ишик-Агасы. В нем было написано, что Падишах, Убежище Mиpa, изволил скушать в Испагане за ужином четыре дыни разом.
— Аллах! Аллах! четыре дыни!
— Да! Четыре дыни. Хорошо! Я сказал, что Падишах изволил скушать за ужином четыре дыни. После того он изволил пить много шербета, и на другой день опасно занемог лихорадкою.
— Лжет!
— Истагфир-Аллах! Я не хочу и слушать таких речей. [136]
— Береги свою бороду Гуссейн-Бег! не наедайся грязи! Что это за вести рассеиваешь ты про Падишаха.
Гуссейн-Бег посмотрел с презрением на окружающих, и одним взглядом уничтожил того, кто называл его лгуном. Он вытянул шею, расправил усы и сказал твердым голосом:
— Вы все болваны. Самому шейтану не нужно таких глупцов. Знайте же, бараньи головы, что Падишах умер!
Аман! Аман! Истагфир Аллах! Вай, вай! закричали хором в толпе, и в одну секунду рассказчик, теснимый прежде отовсюду любопытною публикою, остался один посреди улицы, все кинулись бежать от него как от зачумленного. Никому не приходило в голову, чтобы Фетх-Али-Шах мог когда-нибудь умереть. Каков бы он ни был, но в течение сорокалетнего царствования его, все так привыкли иметь его своим повелителем, что мысль о новом Государе не могла ужиться ни под одной бараньей шапкой. Упавшее теперь, как снег на голову, известие о смерти Фетх-Али-Шаха перепугало всех до крайности в Тебризе. Большая часть думала, что это хитрая выдумка начальников, которые [137] ищут обличить кого-нибудь из правоверных в недостатке преданности к Падишаху, и на этом основании ободрать его как липку или может быть даже выколоть ему глаза. —
По этой причине не трудно понять панический страх, который овладел всеми при рассказе Гусейн-Бега.
Некоторые сбирались даже идти к Бегглербегу Тебриза с жалобою на Гуссейна, осмелившегося выдумать такую ужасную новость. Разумеется, никто не верил его рассказам. Однако приезжающие из Тегерана, если не вполне подтверждали известие о смерти Шаха, все единогласно говорили, что его величество при-смерти болен, но правительственные места на все вопросы по этому предмету, отзывались совершенным неведением, говоря, что не имеют никаких сведений. Наконец, спустя три дня после сцены здесь описанной, прибыл посланный из Тегерана к Наследнику престола Мугамед-Мирзе, с известием что великий дед его, Фетх-Али-Шах от этого тленного мира ‘изволил переехать’ в мир вечный 8 Октября, в Испагане, после кратковременной болезни, причиненной действительно невоздержанием в пище. Чудесные Испаганские дыни погубили его. [138]
Фетх-Али-Шах умер на семьдесят шестом году от роду после тридцати девяти лет царствования. Как Государь, он не совершил ничего такого, что бы могло дать ему право на блестящее имя в Истории, но как человек, он, по характеру своему, стоит того, чтобы обратить на себя внимание современников! Постараюсь дать об нем некоторое понятие. Начну, как водится, с его наружности, и хотя она, по портретам приложенным к разным путешествиям, известна, более или менее, читающей публике, тем не менее я не хочу лишить себя удовольствия начертать здесь на память изображение бывшего Падишаха Ирана. Оно не трудно и может быть сделано в двух словах.
Фетх-Али-Шах был небольшого роста и очень худощав. Выразительные глаза и довольно большой, несколько горбатый нос, были единственные черты его лица, видные из-за густой бороды, которая начиналась под самыми глазами и простиралась до нижних областей желудка. Эта борода считалась самою длинною во всей Персии. Живописцы, льстя во всех случаях Шаху, вместе с другими придворными, увеличивали ее до бесконечности на портретах. Вот все, что можно сказать о [139] наружности покойного ‘Убежища Mиpa’. Может быть, если бы ощупать его череп, нашлось бы в нем что-нибудь любопытного для приверженцев системы доктора Галла, но, во-первых, я не принадлежу к приверженцам вышереченного доктора, а во-вторых, вряд ли кому, кроме шахского цирюльника, удавалось иметь честь осязать вместилище ‘ума равняющегося сложности всех умов в миpе’.
Всевозможные чувственные наслаждения и удовлетворение господствующей его страсти копить деньги составляли главную цель его жизни. Гарем его состоял из трехсот привилегированных женщин, а если причесть к ним прислужниц и танцовщиц, то всего набралось бы более тысячи душ женского пола. За то и оставил он после себя девятьсот тридцать пять человек потомков, сыновей, дочерей, внуков, внучек и прочего. Большая часть их жила при нем, в Тегеране, а остальные были разбросаны по всей Персии. При выборе жен Фетх-Али-Шах не стеснялся никакими заколами: дамы самого высокого звания, женщины самого низкого происхождения, понравившись его шахскому величеству, без лишних церемоний делались его сожительницами. Первая жена Шаха, в последнее время [140] его царствования, была дочь кебабчи, продавца жареного мяса на базарах, и нажила титул таджи-доулет, ‘Короны государства’.
Скупость Фетх-Али-Шаха превосходила всякое понятие: он сам сознавался, что день, в который ему не удалось ничего положить в свой кошелек, считался у него потерянным днем жизни, и что он не мог спокойно спать после этого ночью. Про него рассказывают в Персии бездну анекдотов. Некоторые из них, по моему мнению, весьма интересны, потому что они изображают Шаха несколькими чертами.
Он имел привычку почти каждый день выезжать верхом за город в сопровождении нескольких десятков вельмож. В одну из таких прогулок, отъехав от города версты четыре, увидел он нищего, стоящего у колодца, который кричал во все горло самым жалобным голосом: Дер раги Худа, иек кара пуль-бе-лиен бе-дегид! ‘На пути Бога, дайте мне один медный грош’! Гулам шаха (верховой прислужник) сбирался уже исполнить свою обязанность, и поскакал к нищему с поднятою плетью, как вдруг Шах приказал ему остановиться, подозвал бедняка к себе, начал шутить с ним, [141] распрашивать об его семействе, о его делах, и насмеявшись досыта его ответами, вынул из кармана червонец и сказал: ‘вот тебе червонец, я даю его как капитал, с тем уговором, что ты поделишься со мной процентами’. Нищий взял червонец, и долго не мог прийти в себя от изумления, так что Шах давно уже проехал с своею свитою, а он все еще стоял как вкопанный на том же месте, не сводя бессмысленного взора с блестящей монеты. — Наконец обернулся он в ту сторону, где виднелся шахский поезд: долго следил он его глазами, как бы углубленный в грустную думу. — Вдруг пришла ему в голову чудная мысль, он сел на камне возле колодца под тенью густого чинара, и, держа в руке червонец решился ждать обратного проезда его величества. Несколько раз демон соблазнял его положить деньги в карман и отправиться домой, однако ж он устоял против искушения. Завидев издали Падишаха, он встал с места и почтительно ждал приближения Убежища Mиpa. Шах подъезжая к нищему, узнал его и пришел в бешенство: он полагал, что ему понравились золотые деньги и что он просит еще. Каково было его удивление, когда нищий подошел к его лошади и [142] протягивая руку отдавал Шаху червонец. — ‘Что это значит?’ спросил Шах. — ‘Я отдаю вам ваши деньги, государь, потому что при дележе процентов придется мне отдать последнюю рубашку с тела’. Шаху очень понравилось это приключение: он взял червонец назад, и во всю дорогу много забавлялся на счет нищего, радуясь внутренне томy, что получил обратно выданные деньги, издержанные ‘на пути Бога’, для исполнения одной из первых обязанностей веры Пророка: он не надеялся на этот приход!
Всякий раз как Шах выезжал на охоту, это удовольствие приносило ему более денег чем дичи. Делалось это очень просто. Он приглашал обыкновенно с собой нескольких вельмож. — Bсе боялись этой чести: она была разорительна. Начать с того, что Фетх-Али-Шах, по примеру Людовика XIV не давал никогда промаху, — ни из ружья, ни из лука, ни даже при метании джеридом (Короткое копье): на случай неудачи, слуги имели с собой достаточное количество благовременно убитой дичи. Когда Шах сбирался стрелять, он обращался к одному из присутствующих и говорил: ‘Хан! Шах стреляет на твое [143] здоровье’! Тогда, откинув на сторону свою огромную бороду, он прицеливался. Лишь только выстрел раздается, слуги бросаются вперед и через несколько минут приносят его величеству убитое животное. В этом промежутке времени, Шах стоя на месте, клал руки за спину, а хан, на здоровье которого стреляли, обязан был положить в ‘золотую руку’ повелителя столько золота, сколько мог по своему состоянию. Мало было таких, которые смели заплатить за честь, сделанную им выстрелом менее пятидесяти бадж-огли (червонных): это исключение допускалось только в пользу самых не богатых, которым сам Шах говорил: ‘ты бедняк, от тебя довольно и тридцать или двадцать пять, бадж-огли’. Привычка обращаться с деньгами, наделила Фетх-Али-Шаха удивительною способностью, которую в Европе тотчас приписали бы магнетизму и ясновидению: он, по весу, знал сколько денег держит в горсти и не ошибался, как говорят, никогда ни на один червонец.
Посылка, кому-нибудь из придворных, чашки молока или блюда плодов, стоила также осчастливленному льстецу ‘царя царей’ изрядной суммы денег. [144] Таким образом, покойный Шах не упускал ни одного случая, где, и от кого бы то ни было, он мог брать деньги. Страсть к золоту, доводящая часто скряг до самых безрассудных поступков, имела и на него такое же влияние. Стоит только заглянуть в учрежденный им образ управления Персией. Все области государства разделил он между своими сыновьями, которые и имели их как бы на аренде, и были обязаны выплачивать Шаху известную сумму в год. Принцы — правители Мазандерана и Шираза нажилась до того, что сделались богаче самого отца и отказывались платить ему под разными предлогами. После нескольких письменных убеждений доставить должную сумму, Фетх-Али-Шах отправлялся сам с войсками к пределам одной из этих провинций, Принцы, испуганные, выезжали к отцу на встречу и повергали к стопам его по нескольку тысяч червонных, — может быть самую незначительную часть того, что им следовало внести, но при виде золота Шах всегда умилостивлялся: он отправлялся обратно в Тегеран. Эта финансовая система очень проста и верна.
Главные его расходы относились к содержанию огромного Гарема, который [145] действительно пожирал тьму денег, и к платежу пенсий, назначенных тем из сыновей, которые не управляли провинциями. Роскошь при дворе была вовсе не так велика, как это может быть думают в Европе, основываясь на понятиях о восточной пышности и на сказаниях многих путешественников, большая часть которых поистине не знаю откуда брали сведения свои о Персии. Богатые краски их описаний вовсе не похожи на голые степи, занимающие огромную часть Персии и на безвкусные дела рук ее жителей. Прочитав почти все писанное об этой стране, я должен по совести отдать справедливость книге, изданной двести лет тому назад, — путешествию Шардена. Добросовестность, с какою оно написано, заслуживает похвалы самого строгого критика. Персия не делает никаких успехов в просвещении, умы стоят всегда на одной и той же точке, весьма близкой к точке замерзания, так, что картина Шардена, списанная верно с натуры, может прожить еще столько же и остаться лучшею книгою об ‘отечестве роз и соловьев’. Дай Бог побольше таких книг во всех словесностях.
Жители больших городов вообще не очень строго держатся законов Пророка. Что [146] касается до вина, то, несмотря ни на запреты Корана, ни на усердие Мулл, иногда довольно строгих блюстителей чистоты веры и нравов, эта контрабандная жидкость в большом употреблении в высшем сословии и у богатых людей. Правда, что открыто ни один правоверный не осмелится осквернить уст своих прикосновением к чаше с вином, но за то тайком, запершись в отдаленные комнаты гаремов, Персияне напиваются пьяны хуже всякого кафира. Тебризский Беглербег, Фетх-Али-Хан, человек пожилой, до того пристрастился к вину и притупил им вкус, что уже никакой напиток не приводил его в опьянение. Он обратился с просьбою к Английским купцам, и они выписали для него какого-то спирту необыкновенно крепкого. Фетх-Али-Хан мешал этот спирт на половину с ромом и достигал в некоторой степени своей цели, выпив зараз от двух до трех и более стаканов этого огненного напитка. Покойный Шах был тоже предан тайно употреблению запрещенной влаги: после его смерти найдено в его погребе бесчисленное множество бутылок Ширазского вина. Он не взыскивал за этот грех и с своих приближенных. В одно из своих путешествий, [147] на обратном пути в Тегеран, Фетх-Али-Шах, взъехав на Кафлан-кух, хребет гор, отделяющий Адербаеджан от Хамсы, и следовательно и от Ирака, сказал Тебризскому Беглербегу, о котором мы сейчас говорили, ‘О! как приятно мне здесь! До меня доходит запах Иракк’. Беглербег, думая что дело идет об араке (водке), начал клясться бородою, могилою своего отца, и всем, что было для него свято, что в этот день он не брал в рот никакого крепкого напитка. Шах много тешился этим недоразумением.
В числе характеристических анекдотов о Фетх-Али-Шахе, как не упомянуть о том, который более всех может интересовать Русского, именно об участи постигшей великолепную хрустальную кровать, посланную нашим Двором в подарок Падишаху Ирана. Кто из Петербургских жителей не спешил любоваться на чудесное произведение здешнего стеклянного завода, которое должно бы было жить веки на славу Русских мастеров? — В книге судеб написано было иначе. Когда привезли это диво в Тегеран, восхищенный Шах приказал поставить его в одной из великолепнейших зал своего дворца: это было [148] исполнено Русским чиновником г. Носковым, который привез кровать в столицу Персии. Фетх-Али-Шах долго не мог наглядеться на свое великолепное ложе, и все придворные, осматривая его, держали по целым часам пальцы во рту от удивления. Персидские поэты писали оды к этой кровати, в Тегеране только и говорили, что о хрустальной кровати, ‘которая сияет подобно тысячи одному солнцу’. Между тем возгорелась война с Poccией. Эривань была взята, Нахичевань также. Русские приближались к стенам Тебриза. В одно прекрасное утро, Шах, возвратившись с прогулки, проходил мимо той залы, где стояли подарки Русского Государя. Красота кровати соблазнила Убежище Mиpa: несмотря на войну, ему захотелось полежать на ней. Вздумано, сделано. Спустя не более четверти часа после того, как ‘тень Аллаха’ улеглась и покоила уставшие члены, приезжает чапар (курьер) из Тебриза с известием, что главные города Адербаеджана и местопребывание наследника Персидского престола, заняты Русскими. Бешенство Шаха, когда он узнал об этом, не имело границ. Он по суеверию своему, приписал взятие Тебриза, неверной кровати, на которой он в тот день первый [149] раз расположился. Тотчас велел он разобрать этот дар, уложить его в ящики, в которых хрусталь была привезена, и поставить в подвалы. Ревность слуг Шаха, к исполнению как можно скорее его воли, была так велика, что они второпях переломали много кусков. С тех пор никто не видал более знаменитой кровати, и вероятно никто ее уже и не увидит.
Но гнев Шаха не ограничился разрушением кровати: он принялся перебирать в уме, кто бы еще, кроме этой хрустали, мог быть причиною взятия Тебриза. Светлая идея мелькнула в голове его, и он тотчас же послал за Аллаяр-Ханом.
Аллаяр-Хан, происходящий из фамилии Каджаров, то есть, ныне царствующего дома, носит почетное звание Асифу-д доулета, ‘Государственного Соломона’, и женат на одной из дочерей Шаха. Поэтому видно, что он довольно важный человек в Государстве.
Послав за ним, Шах отправился в одно из отделений своего дворца, выходящее окнами на большой мейдан (площадь) и приказал разослать перед ними ковер. Аллаяр-Хан, привыкший к частым посылкам Шаха, который любил его общество, [150] принарядился как следует, надел шалевую киче, богатую чуху и заткнул за пояс, осыпанный дорогими каменьями, кинжал. Его однако ж удивило приказание Шаха, явиться не во внутренние комнаты дворца, а на большой мейдан, пред тем флигелем дворца, из которого Шах обыкновенно смотрел разные темаши, (зрелища), происходящие на площади. Когда тот явился на назначенное место, Шах дал ему окончить все обыкновенные поклоны и льстивые фразы, и потом начал: ‘Как с близким к Шаху лицом, хотели мы с тобой поговорить о постигшем нас несчастье. Ты знаешь, что неверные овладели Тебризом?’ — ‘Слышал я, отвечал он, что непобедимая армия Вашего Величества побеждена этими проклятыми, и сердце мое, преданное Шаху, превратилось в воду от горести. Но Аллах велик, и если только тень вашего благорасположения не уменьшится для вселенной …. .’ — ‘Вздор’ грозно проговорил Шах. ‘Вздор! Моя тень тенью, а ты должен знать, что всему этому причиною ты’. — ‘Истагфир Аллах! Избави Боже! могу ли я, ничтожнейший раб, недостойный лобызать прах туфлей ваших, быть причиною такого важного происшествия? Что я за собака, чтобы быть [151] причиною взятия Тебриза? Разве я не готов броситься в джегеннем (в ад), для пользы службы моего Шаха и благодетеля?’ ‘Полно врать, старая лисица! не ты ли мне советовал начать войну с Русскими’? — ‘Правда, я был в числе тех, которые советовали вам, Падишах, стязать рай, и прославить opyжиe ваше уничтожением этих злых. Да успех этого зависел не от меня’. — ‘Врешь! Ты уверял меня что войско мое непобедимо’. — ‘Да кто же может противостать силе Падишаха, Убежища Mиpa!’ — ‘Молчи, не увеличивай моего гнева, я выучу тебя вперед подавать мне советы мудрые и знать толк в делах’. С этими словами Шах хлопнул в ладони и явились четыре ферраша, ‘постельничие’ с колодкою и палками, повалили государственного Соломона на ковер, заключили ноги его в роковые доски, и по знаку ‘тени Аллаха на земле’ отколотили преизрядно по пятам зятя Его Величества. Государственный Соломон лежал три недели с распухшими ногами после этой попьггки в мудрости (Впрочем точность повелевает сказать, что Асифу-де, доулет, значит не государственный Соломон, — но государственный великий везирь Соломонов. По преданиям восточным, Асиф был визирем Соломона, и отнюдь не уступал ему в мудрости). [152] Рассказав таким образом причуды Фетх-Али-Шаха, долг верного историка велит мне отдать честь трудам, понесенным покойным повелителем правоверных на поприще отечественной литературы. Фехт-Али-Шах писал стихи и диван или собрание его стихотворений находится теперь в Петербурге в Публичной Библиотеке. Услужливость, ученого Профессора восточных языков при Казанском Университете, Казем-Бека доставила мне случай ознакомиться с произведениями деда ныне царствующего Шаха. Вот сведения которые, доставил мне г. Казем-Бек.
Диван Шаха начинается предисловием, написанным самым высокопарным напыщенным слогом новейших Персидских прозаиков. Сочинитель этого предисловия, которого имя неизвестно, был вероятно тот, кто первый, по повелению Шаха, собрал его разнородные стихотворения. Весьма примечательно что в этом диване не соблюден обыкновенный порядок, требуемый необходимо от каждого прозаика и стихотворца. В Персии и вообще на Востоке все предпринимается с благословением Божиим, а потому всякое сочинение должно начинаться воззванием к Аллаху и хвалами Мугаммеду. У Фетх-Али-Шаха [153] этого нет, он прямо приступает к делу и начинает описанием дивной красоты своей возлюбленной. Вот содержание первых стихов, которые представляю в подстрочном переводе прозой, из опасения, чтобы не пожертвовать иногда, в пользу звучного стиха, оригинальностью подлинника. Послушайте эти пылкие чисто восточные восторги.
‘Локоны твои, — эмблема райских цветов! Твой взгляд ежеминутно растерзывает душу пронзительными стрелами, а яхонт губ твоих дарует силу умирающему телу. Твой взор предвещает бессмертие старцам и юношам’.
‘Яхонт губ твоих берет душу, чтобы дать сорвать с себя поцелуй. О прелесть моя! возьми мою душу, только дай мне поцелуй’.
Большой охотник до поцелуев был Фетх-Али-Шах, скажете вы, да кажется что так и девятьсот тридцать пять человек потомков, служат достаточными живыми доказательствами пылкости чувств его.
Фетх-Али-Шах однако отвлек нас слишком далеко от Тебриза. По прошествии нескольких дней, миновал страх, овладевший всеми при получении первого известия о смерти Шаха. Персияне мало помалу [154] свыклисъ с мыслью о кончине человека, которого имя в течении сорока лет стояло у них почти наравне с именем Аллаха. Мугаммед Мирза, сын покойного Аббас-Мирзы, бывшего наследником Персидского трона, был, по смерти отца своего, назначен дедом своим Фетх-Али-Шахом, заступить по нем его место. С этим званием Мугаммед-Мирза жил в Тебризе, и имел в своем управлении весь Адербаеджан и все регулярное войско. Спустя несколько дней он назначил у себя во дворце селям, ‘поклон’. Bсе придворные, находящиеся при его особе, духовенство, представители купечества, явились для поздравления нового Шаха. Молодой Монарх сидя на троне, сказал краткую речь, в которой изъяснил сокрушение свое о кончине деда и объявил, что он в скором времени намерен ехать в Тегеран, чтобы принять бразды правления.
Вечером в тот же день получены из Тегерана довольно неприятные вести. Зелли-Султан, один из старших сыновей покойного Шаха, живший в Тегеране, узнав о смерти отца, провозгласил себя Шахом и ни под каким видом не хотел и слышать ничего о законном наследнике престола. В числе [155] множества глупостей, которые этот Принц наделал в свое короткое княжение, он писал Мугаммед-Шаху, приглашал его оставаться спокойно в Тебризе, сохранял ему все звания, дарованные покойным дедом, и уверял, что он, его государь и повелитель, уважая память и исполняя волю августейшего родителя своего, будет всегда почитать Мугаммеда законным своим наследником. Это письмо, и другие частные известия, из которых видно было, что Зелли-Султан, овладев Шахскою казною, сыплет горстями деньги, чтобы приобрести себе друзей, беспокоили несколько Мугаммед-Шаха, и он начал помышлять об отъезде. Вообще надобно сказать, что Персияне много думают, в десятеро больше говорят, и почти ничего не делают. Так было и в этом случае, где, напротив, надлежало действовать с силою и твердостью, как того требовали обстоятельства. В Персии невозможно кончить самого пустого дела без ужасной потери времени. Никакое событие, как бы оно важно ни было, не заставит Персиянина отстать от его привычек. Никакой разговор не обойдется без трех кальянов табаку, чашки чаю и чашки кофе. — Накурившись и напившись, вы можете, если [156] достанет у вас времени, приступить к делу. Все эти проделки, сопровождаемые мудрыми изречениями, осведомлением об исправности вашего мозга, и рыганьем, которое у знатных в большой моде, пожирают все золотое время так, что просидев час у Персиянина, употребишь три четверти часа на эти приятные препровождения времени.
Теперь надобно вывести на сцену новое действующее лицо, весьма примечательное, — первого Министра и советника нового Шаха, лицо, которое находилось в этом звании и при Аббас-Мирзе, человека важного по необыкновенному влиянию и на дела всей Персии, и на поступки своих государей в их частном быту, одним словом Мирзу Абуль-Касима, Каймакама и Атабека, то есть, Наместника и наставника.
Вообразите себе человека среднего роста, с толстым брюхом, с карими, всегда прищуренными, глазами, с довольно большим и развалистым носом, с жидкою черно-красно-ватою бородою, с двумя выходящими из-за верхней губы клыками, и вы будете иметь некоторое понятие о том, как красив был Каймакам. Одевался он всегда с большим нерадением, ел до крайности неопрятно, после [157] всякого обеда можно было набрать корзину всякого провианта, который по дороге в рот оставался у него в бороде и на платьях. Не знаю, почему не занимался он собою: потому ли, что полагал небрежность в наружности достоянием великого человека, звание, на которое он крепко метил, или потому, что это было в его природе, только трудно было найти в мире создание противнее этого человека, который играл такую роль в государстве. Его поступки отличались всегда неимоверными странностями, все, что есть предрассудков в Персии, сосредоточивалось в нем. Интересно было послушать, как он заказывал себе кушанье. Когда ему принесут длинный список блюд, из которых он должен был назначить то, что ему более нравилось, он брал в руки четки и гадал по ним перед всяким кушаньем, и то из них, при котором оказывалось на отделенных шариках четное число, было выбираемо, как здоровое на этот день, о том, которое ознаменовывалось числом нечетным, не могло быть и речи.
Верный слуга его, Гасан — также лицо презанимательное. Это была олицетворенная глупость, и Мирза-Абуль-Касим всегда говорил, [158] что именно за эту добродетель и держит его при себе. Глупый прислужник был, по его мнению, сокровище неоцененное. ‘Посмотрите’, говаривал он: ‘это не человек, а чудо, дайте ему прочесть что хотите, он прочтет без остановки, спросите, что он читал, так, хоть выколи ему глаза, ничего не знает’.
Но Каймакам решительно был умнейший человек во всей Персии, и он был бы умен даже в Европе. Честолюбие и страсть к деньгам составляли основание его характера: он удовлетворил их в полном смысле слова, потому что сделался важнейшим лицом в государстве, управлял волею Шаха, и имел, как говорят, до четырехсот тысяч червонных годового дохода. У него были два сына: один из них, Мирза-Мугаммед, был визирем Мугаммед-Шаха, не только в то время, когда тот был наследником престола, но и в начале его царствования. — Другой, Мирза-Али, еще почти ребенок, не имел никакой должности, но был очень уважаем всеми. Вся Персия ненавидела Каймакама, как человека недоброжелательного и как грабителя: взятки, которые он брал всюду, превосходят всякое описание, и говорили, что два его зуба, выходящие наружу из-под верхней [159] губы, съедали все доходы Адербаеджана. Хитрость его была необыкновенна. Мне рассказывали очевидцы, что будучи как-то приглашен к Английскому Посланнику для переговоров, по одному важному делу, в которое ему не хотелось мешатьея, он пробыл в доме Посланника восемь часов, и избежал всякого рассуждения о предмете свидания. Он явился туда за два часа до полудня, сперва как водится, начались угощения: когда все унесли, он попросил Посланника дать ему сладких лимонов, потом дынь, евши все это очень долго, притворился не совсем здоровым и просил позволения прилечь отдохнуть, уверяя, что, поспавши с полчаса, он готов будет говорить о чем угодно. Вся эта сцена, до сна, продолжалась около двух часов. Прислонив голову к подушкам софы для отдыха, Персидский дипломат пролежал в этом положении целых пять часов с зажмуренными глазами, между тем как Посланник с беспокойством ждал минуты его пробуждения. Наконец его высокостепенноеть изволил восстать, и, узнав, что на минаретах поют уже призыв к вечернему намазу, он принялся за умовение, за молитву, за извинения перед хозяином, что пропустил час, в который [160] должно ему ехать к Шаху, и улизнул со двора. Таков был знаменитый Каймакам, первый паяц в этой земле паяцов, где на каждом шагу, при небольшом расположении к комическим предметам, поймаешь оригинальную фигуру, которую можно сейчас пустить на балкон балагана для потехи публики. Имя его, сделалось пугалом для всей Персии, но он имел большое влияние на Мугаммед-Шаха, который был, так сказать, орудием его воли.
Главные силы Шаха, то есть, регулярная пехота и артиллерия, под начальством Эмир-Низама, находились тогда в окрестностях Хоя. Решившись выступить к Тегерану, Мугаммед-Шах послал к Эмир-Низаму приказание, явиться с войском в Тебриз. Через несколько дней, вместо войска, прибыл из Хоя чапар с известием, что ни один солдат не хочет тронуться с места прежде, нежели получит должное ему жалованье: иным не было оно выдано за пять и за шесть лет! Эта новость произвела тревогу: казна нового Шаха оказалась несостоятельною, а между тем отовсюду раздавались крики — ‘денег, денег’! Денег решительно не было. Вся надежда была на несметные богатства [161] Каймакама, но его Высокостепенность не подавал знака жизни и прикидывался бедняком. Положение Шаха было отчаянное: надобно было однако ж начать что-нибудь. Знаменитый Персидский иншаллах, (Бог даст), вывел из беды. Послали вторичного курьера к Эмир-Низаму, приглашая его привести войско и обещая солдатам, что по прибытии их в Тебриз они будут удовлетворены. А из каких сумм, этого никто не знал. Иншаллах, найдутся! Хотя вообще Персияне не привыкли очень много доверять своему правительству, однако, на этот раз, кажется Аллаху точно было угодно подать руку помощи Мугаммед-Шаху: войско пришло и расположилось лагерем за стенами Тебриза. [162]

Глава Х.

Персидский лагерь. — Башня, с которой бросают неверных жен. — Эмир-Низам. — Вечерняя заря. — Персидское войско. — Сарбазы. — Кавалерия. — Артиллерия. — Али-Хан, Насакчи-Баши. — Разговор о Каймакаме. — Мугаммед-Вели-Мирза. — Злодейское умерщвление Касим-Хана.

Я сожалею, что мои читатели не могут поехать со мною в лагерь Персидского регулярного войска. Чудеса да и только! Как не посмотреть на этот знаменитый лагерь! Аллах! Неси меня конь мой. Вот мы проехали базары. Вот, в двух шагах оттуда, дом Тебризского Беглербега, Фетх-Али-Хана, [163] который верно молится о душе покойного Падишаха с стаканом рому в руках. Его ферраши валяются у дверей с длинными палками, и ждут не прикажет ли высокостепенный господин отогреть кому пятки палками или взамен палок, взять с него золота. А вот и городская стена: только миновать возвышенное место, где правоверные часто творят свои намазы, и мы у ворот города. Тех, которые отправляются в Тебриз, не худо предварить, чтобы они проезжали осторожно по этому дряхлому мосту, висящему над глубоким рвом, и не трогали бы своей лошади ни шпорами, ни плетью: не то, с ними как раз случится то, что случилось с одним Французом. Он ехал по этому же самому мосту, и вздумал школить своего коня. Конь зафыркал, стал на дыбы и свалился через перила в ров, так, что нашли одни косточки Француза и его коня. Наконец мы за городом. Надобно еще миновать теперешний арсенал с высокою башнею, — скверное место, откуда бросают неверных жен. Мне рассказывали примечательный случай. Раз как-то была присуждена к этому наказанию одна молоденькая женщина, которую уличили в неверности к мужу. Ее взвели на вершину [164] башни, которая ужасно высока, и оттуда толкнули в ров. К счастью прелестная преступница сохранила на себе много одежды: тугие парчевые юбки и шаровары, образовали вокруг нее род парашюта, она довольно долго удерживалась в воздухе, и, упавши в ров, только повредила себе немного ногу. Персидские законники, видя в этом перст Божий, обличающий невинность женщины, не позволили возобновлять над нею казни и приказали мужу принять ее обратно в свой дом.
Поворотив от башни на лево и проехав несколько шагов мимо рва, потом длинною и широкой улицей, я увидел направо большую равнину: что-то белое, что-то красное, шум, беспорядок, суета…. Это Персидский лагерь! Я счел долгом прежде всего засвидетельствовать мое почтение начальнику. — ‘Где высокостепенный Эмир-Низам’? Этот вопрос был предложен мною одному из его людей.
‘В своей палатке, сагиб! отвечали мне. Я поехал к нему, — Эсселям алейкюм! Алейкюм селям! Пошли обоюдные возгласы при виде друг друга, за тем ‘пожатие руки с притряской’, осведомление о состоянии наших мозгов, и так далее. Слава Аллаху, [165] кончилась проклятая прелюдия! Эмир-Низам, усевшись и усадивши меня кричит: — Бечега! калиун! ‘Ребята, кальян’! Тут он рассыпался в изъявлениях своего сожаления, что редко со мною видится (я едва знал его) и, наговорив три короба всякой всячины, коснулся неизбежного предмета, Европы, которую он знал только в лице России, бывши в Петербурге с Хозров-Мирзою. От Европы не далеко до Енги дюнья, ‘Нового Света’, или Америки, которая для Восточных еще столько же нова, как была для нас в день смерти Христофора Колумба. Вот каким образом зашла речь об этом. Он начал говорить о бесконечном протяжении России от берегов Аракса до Невы, оттуда свернул он на расстояния вообще и вдруг спросил меня: ‘скажите, пожалуйте, сколько агаджей (7 верст) от Тебриза до Нового Света’? Не запинаясь ни мало, я отвечал ему наугад ‘тридцать пять тысяч агаджей’! — ‘А сколько будет до туда мензилей (станций)’? — Наверное не упомню’, отвечал я, ‘знаю что около десяти тысяч’. — Остальная часть разговора не представляла ничего интересного, — все повторения одного и того же, хвастливые фразы с обеих сторон, запутанные комплименты, которые даже не [166] входят в ухо, а летают по воздуху как мухи. Раскланявшись с главнокомандующим сухопутных сил ‘нового царя царей’, я был вполне вознагражден за его невежество зрелищем восточной природы, столь умной в своем великолепии, столь искусной в употреблении богатых красок своих. Дело шло к вечерней зари, когда я вышел из палатки Эмир-Низама. Солнце, этот царь восточных стран, уже скрылось за горизонтом, уже утонуло в волнистых очерках невысокого хребта, синеющего вдали, но последние, прощальные лучи еще радовали глаз, золотя или лучше сказать, зажигая вершины красных гор, стоящих по ту сторону Тебриза. Развалины Решидие, замка построенного Решидом, Визирем Шаха Казана, шестьсот лет тому назад, — разбросанные на пологих и крутых скатах этих гор, резко отделялись от их массы. В Тебризе вечер, с заходящим солнцем уже сам по себе картина чудесная, необыкновенная. Но прибавьте к этому заунывное пение муэззинов, возвещающих с кровли каждой мечети час молитвы к Всесильному, эти вопли, дикие для Европейского уха, но отнюдь не без гармонии, и которые я бы уподобил стонам души, преданной вечным [167] мукам, прибавьте шум безалаберной музыки в лагере, барабанный бой, оклики часовых, вообразите себе все это поражающим в одно мгновение слух и зрение ваше, и вы невольно забудете невежество, лагерь и комплименты Персиян. Это разнообразное представление, эта смесь чего-то святого с чем-то грубым, самая нестройность звуков, при виде исполинского рисунка, набросанного рукою Создателя, произвели надо мною несказанное впечатление. Я до того загляделся и заслушался, что долго не мог прийти в себя, долго не мог различить, что это за муравьи суетятся вокруг меня, как я очутился среди их, и что за крошечные беленькие домишки окружают меня со всех сторон. Эта вторая картина, вид лагеря, казалось мне такою незначительною и нищенскою, что я думал видеть перед собою бессмысленную пародию того пышного зрелища, которым за минуту я восхищался.
Странен Персидский лагерь для Европейского глаза, соединяющего всегда с понятием о войске, идею необыкновенного порядка и однообразия. Вовсе не так у этих сынов Востока: эти палатки всех возможных видов и величин, круглые, четырехугольные, восьмиугольные, овальные, высокие, плоские, [168] огромные, маленькие, разбросаны были в лирическом беспорядке по равнине. Ослы, лошаки, верблюды, привязанные к палаткам, жуют свою порцию самана (рубленой соломы) или ячменя, или прогуливаются между ними, запутываясь в веревках, прикрепляющих к земле ставки, которые расположены так неудачно, что представляют настоящий образ паутины. Если бы неприятель напал ночью на Персидский лагерь, нельзя себе вообразить, какой беспорядок мог бы произойти от тревоги: большая часть солдат передавила бы друг друга, не будучи в состоянии выбраться из этого хитросплетения веревок и кольев.
Надобно признаться, что вообще, Персидский солдат, как пахотный, так кавалерийский и артиллерийский, вовсе не имеет воинственного виду. Нарисовать сарбаза (регулярного пехотинца) очень не трудно. Можно начать с головы или с ног, это все равно. Голова его выбрита, за исключением зюлъфов (пуклей на висках) и чуба (хохла на маковке), и прикрыта черной бараньей шапкой. Из этого видно, что голова солдата ничем не отличается от голов гражданских чиновников и прочего народонаселения. Красный однобортный мундир с широкими полами, сидит на [169] нем мешковато, и горестный вид воина, заключенного в эту странную для него оболочку, ясно доказывает, что она ему не по вкусу. Широкие белые шаровары, собранные внизу и прикрепленные в пол-икры ремнями башмаков в роде сандалий, заставляют его вздыхать по своим длинным киче и чухе, как по одеянию более благопристойному, или, по крайней мере, более сообразному с его понятием о благопристойности. Портупея и перевязь лежат на кресте на его груди, и большое ружье, тяжестью своею, кажется, так и давит его к земле. Все это надето и держится криво и косо. С сотворения мира и по ныне, ни один человек, с оружием в руках прогуливающийся по земному шару, не имел такого странного, смешного и вместе жалкого виду. Хотя Английские офицеры, находящиеся в службе его Шахского Величества, стараются образовать войско, не жалея ни Goddam’oв ни других энергических восклицаний, при обучении солдат, однако все что-то не ладится. Приметив впереди себя караул, который занимался вечернею зарею, я поехал к нему, и увидел довольно курьезные вещи. Несчастный барабанщик и два или три флейщика, нисколько не думая о том, что все они [170] заняты одним и тем же делом, работали всякий по-своему, без малейшего уважения к такту и гармонии. В это время караул стоял под ружьем, выстроившись в наикривейшую по возможности линию, и представляя собой самое беспорядочное целое, какое только можно вообразить. Иные стояли сложив под ружьем руки, другие почесывали в голове, и так далее. Английский Офицер стоял с боку и, командовал ими по-Персидски. По пробитии зари, он прокричал громко — направо! Тут пошла каша неизъяснимая: цельные обороты и полуобороты, обороты на право и на лево, на лево-кругом, все это смешалось вместе, музыка, состоящая из множества флейт и барабанов, больших и маленьких, грянула изо всей мочи, и караул двинулся с места в таком же порядке, в каком стоял на месте. Я поехал дальше к артиллерии: она покрасивее пехоты, и польза от нее должна быть действительнее. Пушки хорошо содержатся,, люди вообще гораздо расторопнее и, как говорят, любят свое дело и подают надежды на будущее. Но, для непривычного глаза, чрезвычайно смешно видеть артиллериста с банником в руках и в этой одежде. Упряжка их похожа на нашу, однако она [171] несколько опасна, потому что под пушки употребляют все жеребцов, отчего происходят иногда несчастья. Тебризский арсенал, над которым начальствует некто Мугаммед-Али Хан, человек смышленый, который ездил в Англию и не даром совершил это путешествие, мог бы снабжать артиллерию хорошими лафетами, но великая скупость и небрежение правительства не позволяют завести ничего путного, так, что колеса в иных орудиях до сих пор некрашены. Верблюжья артиллерия, кажется, может быть признана оружием совершенно бесполезным, как по неправильности своих выстрелов, так, и по недостаточной силе снарядов, не говоря уже об той ужасной медленности, с какою она во время дела должна действовать. Вообще, должно сказать, что из Персиян трудно, если не невозможно, сделать хороших воинов: необыкновенная трусость, всеобщая в Пepcии, есть первое и главное препятствие, а присоединив лень и нерадение, трудно вообразить себе, чтобы при таких условиях можно было устроить какую-нибудь армию. Регулярной кавалерии, вовсе нет: говорят, что новый Шах имеет намерение завести несколько эскадронов, но от намерения до исполнения [172] долга песня, а то, что толкуют об Азиатском наездничестве, совсем не так страшно, как оно кажется в красноречивых описаниях. Ни один наездник не вступит с неприятелем в рукопашный бой, и ни один из них не умеет порядочно стрелять с лошади, правда, что все они владеют конем как собственными ногами: но что в этом за польза, если у них нет столько духа чтобы наскакать на противника? К тому же число кавалеристов, которые имеют хороших лошадей, весьма ограниченно, и большая часть их, будучи бедны, ездят на таких клячах, что Боже упаси. Лошадь Персидской или Арабской породы не означает еще хорошей лошади, есть Азиатские кони, на которых там разъезжают с мечем в руках, такие, что ни дать ни взять, наши водовозные или извощичьи одры.
Персидские Офицеры — лица весьма забавные.
Одежда их состоит из сюртука доходящего до колен, с шитым воротником и с густыми эполетами, из панталон, засунутых под сапоги, и из той же бараньей шапки. Не понимая ничего из своего дела, они ужасные охотники разглагольствовать и хвастать. Одетые в такую форму, они имеют вид [173] самый официальный, и на лице у них написано, что они почитают себя выше всего на свете. Англичане, обучающие солдат, не входят в хозяйственные распоряжения о продовольствии, выдаче жалованья и так далее, эта обязанность возложена на Персидских Офицеров и военачальников, которые, не считая за грех класть в карман деньги, проходящие через их руки, обкрадывают бедных солдат с неслыханною наглостью. Причисляя себя к просвещенным людям государства, они соображаются во всем с приемами высшего сословия. Отличительная черта этих людей, как постигающих Европейские обычаи, и первый шаг их к просвещению есть употребление белых носовых платков, которые обыкновенно бывают не обрубленные, так что нитки, как бороды, висят с краев. Эмир-Низам из щегольства, всегда вертит в руках свой носовой платок.
В лагере, встретил я знакомца моего, Али-Хана, Насакчи-Баши, начальника жандармов: я очень рад был с ним видеться, он страшный болтун и иногда довольно оригинальный, я пригласил его ехать со мною из лагеря в город. Дорогою наговорил он мне множество новостей, по большой части [174] выдуманных, и объявил, что отправляется в Тегеран в свите Шаха. Фигура этого Али-Хана и его образ изъяснения преуморительны. Огромные бычачьи глаза на выкате, расплюснутый нос, бесконечный рот, все лицо в морщинах и желто-коричневого цвета. Мы ехали шагом. От политических новостей перешел он к разным басням и прибауткам, и целые полчаса докладывал мне какой-то анекдот, об обезьяне и человеке, сопровождая рассказ ужимками и телодвижениями, достойными обезьяньей истории, такой запутанной и бестолковой, что я окончательно ничего не понял. Я предпочел обратить его к предшествовавшему.
— Не знаете ли вы чего-нибудь о Каймакаме, спросил я его: мне бы хотелось знать что-нибудь об нем, он человек необыкновенный.
— Ба! необыкновенный! возразил он, приподняв с видом презрения нижнюю губу к верху, отчего лицо его наморщилось как гриб, обданный кипятком.
— Разве вы Каймакама считаете дураком, что отзываетесь об нем с таким презрительным видом? [175]
Али-Хан испугался, думая, что я хочу довести на него, но я скоро разуверил и успокоил его, смеясь в душе об его страхе. Разговор пошел своим порядком.
— Расскажите мне, Хан, что-нибудь о Каймакаме, сказал я с улыбкою, чтобы ободрить его: клянусь вам головою, ни одна душа в Персии не узнает того, что вы мне сообщите.
— Да что я вам стану рассказывать про этого мерзавца! Кроме низких поступков я за ним ничего не знаю.
— Как, мерзавца? закричал я довольно громко. Неужели Каймакам мерзавец!
— Ах, ради Аллаха, как вы меня пугаете! сказал Али-Хан. Мне все кажется, что какой-нибудь наушник Каймакама подслушивает нас, и мне придется плохо.
По безотчетному чувству страха, хотя мы были в чистом поле, Али-Хан стал оглядываться во все стороны, но он тотчас сам устыдился своей чрезмерной трусости и начал смеяться над ней вместе со мною. Потом, он снова принял важный вид, погладил бороду и произнес краткую молитву, которую Персияне часто ни к селу пи к городу примешивают к разговорам. [176]
— Что ж, Хан, ведь вы все еще ничего не рассказали мне про Каймакама? Любил ли его покойный Аббас-Мирза?
— Так любил, что не проходило дня, чтобы он его не выбранил или не прибил. Что он за человек, этот Каймакам! Пхе!.. он не человек, дрянь. Я, например, так дело другое: мне от роду шестьдесят лет, в службе я уже сорок лет, и двадцать три года находился при покойном Наиб-Султане (наследник престола) Аббас-Мирзе, в должности Насакчи и Насакчи-Баши. Что он за собака чтобы равняться со мною? Слава Аллаху, я от его Высочества покойного Наиб-Султана получил в двадцать три года, за мою примерную службу, всего только одну оплеуху, а он нахватался оплеух, валлах, биллях, ей-ей, более чем звезд на небе.
Я едва не свалился с лошади со смеху, и удержал порыв веселости, только для того, чтобы продолжать разговор, который становился забавным и давал в одной черте полную меру низости Персиян. Я решился спросить его.
— Скажите, однако, эта оплеуха, которую изволил дать, вам его Высочество Аббас-Мирза была крепкая или нет? [177]
— Так, довольно было больно, у него была тяжелая рука.
— А за что изволил он вас ударить?
— Да все за этого собачьего сына, Каймакама! Он был сердит на него за его вечные глупости, я как-то подвернулся в ту минуту, сказал что-то не впопад, он меня и хлоп! Иншаллах, если угодно Аллаху, я когда-нибудь оскверню гроб отца Каймакама!
— По всему вижу я, что вы его не терпите, однако когда бываете у него, то верно говорите, что готовы ‘принести за него в жертву вашу голову’.
— А что я за дурак, чтобы, говорить иначе? Мне дороги глаза мои. Уверяю вас, если бы он узнал хоть сотую долю того, что я вам говорю, мне бы не развязаться с ним и на том свете. Ради Алия, не будем больше говорить об нем, его имя мне противно.
Мы проехали остальную часть пути почти безмолвно. Приближаясь к моей квартире, я извинился, что не могу пригласить его к себе, потому что заверну домой только на одну минуту, и потом опять уйду со двора.
— Прощайте барун, сказал грозный начальник исполнительной Полиции. Еще одно словечко!…. Не можете ли вы, душа моя, [178] прислать мне еще несколько бутылочек того шербету, которым вы меня подарили с неделю назад.
С удовольствием, любезный Хан. Худа гафиз!
— Аллах да хранит сынов ваших!
Мы разошлись. Пришед домой, л отправил к старику Али-Хану, шесть бутылок мадеры: это и был тот шербет, которого он просил у меня.
Я не могу расстаться с моим почтенным другом Насакчи-Баши, не рассказав здесь еще одного анекдота, который я слышал от него. Дело идет уже не о чертах природной низости или двуличности, но о вероломстве, о бесчеловечии, до какого иногда доводят Персиян эти два порока. Надо сделать состав из свойств лисицы, кошки и тигра, чтобы получить настоящий Персидский характер. Жители Иезда, которых правителем был Мугаммед-Вели-Мирза, — один из сыновей Шаха, действуя за одно с кочующими племенами Бахтияров и Шахсевенов и самим правителем, производили большие беспорядки. Для прекращения этих смут, покойный Шах принужден был отправить войско под начальством Касим-Хана: не смею ручаться за [179] верность имени, однако, кажется, оно справедливо. Мугаммед-Вели-Мирза, услышав о приближении войска, бросил свой дом, то есть гарем и убежал из города. Касим-Хан был, неизвестно по каким причинам, заклятым врагом Вели-Мирзы: он жестоко наказал жителей Иезда, и воспользовался этим случаем, чтобы отмстить самому Принцу. Заняв город, он выгнал из него постыдным образом всех жен бежавшего правителя. Вели-Мирза жаловался на него отцу, но Шах не хотел взыскать с твердого военачальника за неуважение к Царевичу и уговаривал сына своего, Вели-Мирзу, забыть это происшествие. Касим-Хана вытребовали в Тегеран. Шах призвал к себе обоих врагов, обласкав их, склонил к миру и заставил при себе обнять друг друга. Вели-Мирза от всей души простил Касим-Хана, и, чтобы доказать ему, что он не гневается, чтобы лучше упрочить новый союз, Вели, в присутствии Шаха пригласил его к себе обедать в тот же вечер. Касим-Хану нельзя было отказаться. Настал вечер, и он отправился к Принцу. Он не мог однако постигнуть, каким образом Вели-Мирза так скоро и так легко забыл ужасную обиду. Слишком хорошо зная своих [180] соотечественников, он предвидел измену и при входе в дом Принца хотел поразить себя кинжалом. Его удержали. Принц расточал перед ним все доказательства искренней дружбы, за обедом был чрезвычайно весел, шутил, Смеялся, пил вино с дорогим гостем. Общество, развеселившись, просидело до глубокой ночи. Когда разговор, смехи и шутки были во всем разгаре, вдруг отворились двое дверей, и из них высыпали в комнату разъяренные, как фурии женщины, они бросились на Касима с ножами, ножичками, иголками, ножницами, булавками, и несчастного Хана растерзали на куски этими орудиями. Это были жены Вели-Мирзы, те самые, которых Касим велел постыдно выгнать из Иезда! [181]

Глава XI.

Отъезд из Тебриза. — Четыре шаха. — Войско Мугаммеда. — Миана. — Зенган. — Палатка шаха. — Султание. — Имам-Верди-Мирза. — Арестование Зелли-Султана.

Имея намерение отправиться в одно время с Шахом в Тегеране, я занялся приготовлениями к путешествию, купил себе и людям походных лошадей, отпустил на всякий случай саблю, привел в порядок двуствольное ружье и пистолеты, вооружил таким же образом слуг, и ждал минуты отъезда. Но эта минута не наставала. Остановка была за деньгами, и не предвиделось конца делу. — [182] Meжду тем известия из внутренних областей Персии, были не самые утешительные. Правитель Мазандерана, сын покойного Фетх-Али-Шаха и дядя нового Государя, Мульк-Ара-Мирза, провозгласил себя Шахом, другой дядя, Гуссейн-Али-Мирза, носивший звание Ферман Ферма, ‘повелителя’ правитель Шираза, последовал также примеру брата, и царствовал себе в Ширазе, в полной уверенности, что вскоре вся Персия ему покорится. Зелли-Султан, под именем Адиль-Шаха, держался в Тегеране и не помышлял о возможности низложения своего величия. Таким образом в одно время было в Персии четыре Шаха, — Тебризский, Тегеранский, Ширазский и Мазандеранский. Кочующие племена, которыми наводнена Персия, пользовались этим беспорядком, грабили по большим дорогам путешественников, разбивали караваны. — Главным полем безначалия, беспорядков и разбоев были дороги между Тегераном, Испаганом и Ширазом. Адербаеджан оставался в совершенном спокойствии. По всем этим причинам надобно было Мухаммед-Шаху торопиться выступить из Тебриза. Наконец, пятое число Ноября (1834), назначено было днем отъезда, потому что добрые люди дали денег. [183]
Отряд войск, составлявший главные силы Шаха, отправился впереди под начальством Сир-Генри-Бетьюна, который оставил службу Ост-Индской компании, чтобы вступить под знамена Мугаммед-Шаха. Сир-Генри превосходил ростом своим всех известных мне людей, даже Персидского Каймакама. Он умел объясняться по-Персидски, впрочем довольно плохо. Костюм его, как главнокомандующего, был собственного его изобретения, — мундир полу-Английский, полупотешный, шитый золотом, генеральские эполеты, огромные ботфорты, белые панталоны, кирасирские перчатки, шляпа с галуном и с длинным белым пером, кривая сабля и золотые шпоры. В этом наряде он был уморителен. В его отряде находилось несколько Английских офицеров, одетых также фантастически как и он. Через несколько дней после выступления Сир-Генри-Бетьюна с его победоносною армиею, двинулся из Тебриза и Мухаммед Шах с своею огромною свитою: с двумя батальонами пехоты и шестью орудиями. Болезнь не позволила мне выехать в это время: я должен был отправиться в путь, пять дней спустя. Крепко скучал я, что мне придется одному догонять поезд [184] Его Величества. В чужой земле, путешествовать одному, дело очень неприятное: это знает каждый, кто бывал в подобном положении. Но судьбе угодно было сжалиться надо мною и даровать мне в спутники двух Англичан. Один из них, капитан Ф***, состоял в службе Шаха и вел в подкрепление к действующей армии отряд нерегулярной кавалеpии, который он набрал из племен Авшаров Урмийских. Другой спутник, был купец Б***, ехавший в Тегеран по торговым делам. Компания эта, которая с первого взгляда казалась интересною, на деле вышла очень скучна. Затруднение объясняться, — они оба вместе знали по Французски слов двадцать, а я знал только два слова по Английски, — вечные толки капитана о лошадях разных пород и купца о доброте товаров Персидских сравнительно с Английскими, Великобританская флегма, Ост-Индский обед, состоящий из кушаньев напитанных жгучим перцем, солью, уксусом и тому подобными едкими принадлежностями кухни по-сю сторону Гангеса. Все это надоело мне безмерно на третий день нашего странствования, так, что на четвертый я решился оставить свои вьюки, Англичан и их отряд Авшарской кавалерии, которая, за [185] немощью коней шла вся пешком, и отправился вперед с тремя служителями.
Дорога от Тебриза до Тегерана столько раз была описана путешественниками, что совестно пользоваться этим случаем, чтобы описывать ее снова. Притом же, что и описывать? ‘Пepcия разделяется на пустыни соляные и на пустыни без соли’, говорит один писатель. Я следую его разделению. Довольно знать, что от Тебриза до Тегерана считается двадцать мензилей, или станций, и с небольшим сто агаджей, то есть, около семисот верст, и что на этом пространстве есть только два города, Зенган и Касбин: все остальные станции находятся в более или менее значительных селениях.
И так, ограничимся только отметкою важнейших пунктов. В числе селений есть одно стоящее внимания, а именно: Миана, которое иные путешественники и Географы как например Г. Киннер ставят в число достопримечательнейших городов между Тебризом и Тегераном (Kinner memoires Geographiques sur l’Empire de Perse T. 1. p. 226). Оно славится хорошими коврами и необыкновенными клопами, известными под названием Мианских, они [186] ядовиты и не любят приезжих, туземцам же не наносят вреда. На границе Адербаеджана и Хамсы, где раскинулся хребет Кафлан-Кух течет Кизил-узен или золотая река.
На одной из пологостей Кафлан-Кух, видны развалины какого-то жилища. Эти развалины называются Кыз-Кале т. е. девичья крепость. Предание гласит, что какая-то воинственная девица, нечто в роде Орлеанской девственницы, построила эту крепость и скрывалась в ней, с малочисленным гарнизоном, неизвестно мужеска или женска пола, от преследования своих неприятелей.
Рано по утру, 24 Ноября, распростившись с Англичанами, выехал я из станции Ермагони, и пустился рысью по дороге в город Зенган. На ночлеге сказывали мне, что я непременно застану Шаха, на половинном расстоянии между Ермагони и Зенганом. В этой утешительной надежде я беспрестанно ускорял ход своей лошади. Упования мои не сбылись: на месте, где был лагерь Шаха, нашел я только много соломы и потухших углей. Между тем, небо готовило мне праздник: отовсюду собирались тучи, одна чернее другой, поднялся ветер и грянул дождь, да такой, что через полчаса на мне не было [187] сухой нитки. Ужаснейший ветер вырывал меня из седла: я принужден был остановиться, нашедши, по счастью, крутой, довольно высокий пригорок, за которым можно было притаиться. Просидев с четверть часа в этом укреплении, как скоро погода улучшилась, я пустился далее. Дорога, размытая дождем, сделалась до того скользкою, что лошади чуть не падали на каждом шагу. После семи часов этой утомительной езды, явились башни и стены Зенгана. Шах был здесь, но лагерь стоял по ту сторону города. Проехать сквозь Зенган было не легкое дело. Отсталые сарбазы, вьюки, верблюды, до того загородили узкие улицы, что не было проезда. Подвигаясь шаг за шагом, пробирался я целый час через город. За воротами открывалась равнина. В полуверсте виднелись палатки, и… о благополучие! — Мне бросился в глаза Русский орел на флаге полномочного Министра. Палатка Английского посланника находилась недалеко оттуда. Слава Богу, здесь опять Европа! Кусок сухой ветчины и рюмка портвейна показались мне Мугаммедовым раем.
Новости, которые дошли до меня в Зенгане, были очень занимательны. Число приверженцев Мугаммед-Шаха с каждым днем [188] увеличивалось. Нерегулярная кавалерия, присоединившаяся к войскам Щаха по дороге, простиралась уже до шести тысяч, и более. Четырнадцать Принцев, сыновей покойного Фетх-Али-Шаха, находились в лагере и стали добровольно под властъ юного Монарха. Однако ж Тегеранский, Мазандеранский и Ширазский Шахи упорствовали по прежнему, каждый в своем углу. Зелли-Султан посылал одно письмо за другим к Мугаммеду-Шаху и к Каймакаму, уверяя их в своем благорасположении и приглашая их в Тегеран к своему коронованию. Носились слухи, будто он выслал из Тегерана войско под начальством брата своего Имам-Верди-Мирзы, которое должно было отразить Мухаммеда-Шаха от Тегерана ежели он захочет вступить в него.
Переночевав в лагере, я пошел на другой день смотреть официальную палатку Шаха. Величиною будет она с хороший дом и внутри разделена на две части: одна из них служит ему Спальнею, а другая приемною, внутренние стены обиты шелковой материей, полы устланы богатыми коврами. Вся палатка обнесена забором из холста, прибитого к деревянным рамам, снаружи забор [189] этот обшит белым полотном, а внутри бумажною тканью, на которой преискусно нарисованы на красном поле солдаты с ружьями в руках и в полной амуниции, возле палатки стоит часовой и в некотором отдалении род почетного караула.
В Зенгане остались до 27 Ноября, все ждали перемены погоды. Хорошая причина медлить для человека, который идет короноваться на царство, и для которого каждая лишняя минута может стоить хлопот, крови и жизни! Двадцать седьмого числа, выступили из Зенгана и пришли вечером в деревню Султание, место примечательное развалинами знаменитой мечети. Вышиною и огромностью своей, эта мечеть превосходит все здания Персии и может сравниться с самыми большими строениями Европы. Купол, огромной величины, окружен двенадцатью минаретами, из них в совершенной целости только три, остальные более или менее пострадали от времени. Вот что рассказывали мне о происхождении этой великолепной мечети. В пятнадцатом веке, не помню в котором году, Шах Худа-Бенде, Монарх чрезвычайно благочестивый, вздумал перевезти остатки Алия из Кербелы и похоронить в месте приличном [190] для помещения костей друга Аллаха, вели Аллах. На этот конец приказал он построить огромную мечеть в Султание. Когда работа этого здания приходила к окончанию, то Худа-Бенде увидел во сне Алия, который приказал ему оставить себя на том месте, где он покоится, благодарил его за намерение и объявил, что великолепная мечеть, которую он готовил для него, будет его собственной могилой, потому что он через год умрет. Худа-Бенде, как человек набожный, не испугался предреченной ему кончины, но не хотел быть погребенным в месте, назначенном для Святого, построил на этот конец небольшое здание рядом с мечетью и там действительно он и был похоронен. Все это рассказывают на местах. Некоторые части уже приходят в разрушение, не столько от действия времени, сколько от грубого неуважения Персиян к памятникам своей древности. Эта мечеть вероятно сохранилась бы гораздо долее, если бы Фетх-Али-Шаху не вздумалось построить возле нее увеселительного дворца, который поистине можно назвать уродом Архитектуры. Не достало материала для постройки этого чудовищного дворца, Шах приказал разобрать часть стены мечети и [191] употребить, добытый от этой ломки, камень и кирпич.
Не много осталось теперь от великолепного города Султание, о котором говорят с таким почтением прежние путешественники по Персии: маленькая деревушка и, на большом протяжении разбросанные развалины домов, вот и все. Где этот город, вмещавший в себе восемьдесят тысяч жителей? Султанийская равнина славится в Персии своими пастбищами, и была летним пребыванием Фетх-Али-Шаха. Тут Алексей Петрович Ермолов имел свидание с Его Величеством и выхлопотал, между прочим, для Русских право являться, ко двору в сапогах. Англичане не пользуются этим преимуществом, и обязаны, всякой раз когда едут к Шаху, надевать, по подобию всех Персиян, красные чулки и туфли.
Дорогой познакомился я с одним из сыновей Фетх-Али-Шаха, Принцем Мелек-Касим-Мирзой, который очень порядочно говорит по-Французски: этому выучила его некая madame Lamariniere, старая Француженка, которая живет в Персии уже более шестнадцати лет и занимается обучением почетных людей своему природному языку. [192] Мелек-Касим-Мирза — человек довольно умный, мы с ним много смеялись порядку, в каком шествовали войска, сопровождавшие Шаха. Bсе они шли в разброд, барабанщики, для облегчения себя, привязывали барабаны на спины ослов, примеру их следовали и другие солдаты, командируя туда же свои ружья. Кавалерия, умножавшаяся каждый день, тянулась вся вслед за Шахом в одну бесконечную вереницу, шум, разговоры, крики, ужасные. Его Величество, почти всю дорогу, ехал в некоторого рода карете, запряженной одною лошадью, которую вел за узду верховой конюх.
Из Тегерана пришли известия грозные: Зелли-Султан приказал войску своему, состоящему под начальством Имам-Верди-Мирзы, вступить в решительный бой и трусы уверяли, что неприятель уже на носу. Дорога здесь чрезвычайно скучна, — томительное единообразие, — камни да камни. Виды Персии вообще можно сравнить с театральной декорацией, которою восхищаешься издали, а вблизи не видишь ничего кроме грубых красок набросанных на толстом холсте: деревня, город, издали кажутся вам в этом краю прекрасными, но вблизи вы увидите только [193] ничтожные домишки, по большой части безвкусные мечети и грязь, на всем и во всем.
Второго Декабря, прибыли мы в город Казибн, который красивее всего, что я видел в Персии. Улицы довольно широки и не очень кривы, нечистота как-то меньше заметна, площадь перед дворцом Принца, Правителя Казбина, усажена вокруг чинарами, мечети, выстроены с большим вкусом, и только базары не соответствуют всему городу. За городскою стеной огромное кладбище, усеянное жертвами холеры и чумы, свирепствовавших здесь в одно время в 1852 году. Эти ужасные болезни обыкновенно являются в Персии в одно и то же время и делают ужасные опустошения. Впрочем надобно сказать, что чума только в новейшее время делает частые посещения в Персии, прежде проходили многие десятки лет, без ее появления.
В Кишлоке получено новое письмо от Зелли-Султана, храбрый Самодержец писал к Каймакаму: что, видя непокорность своего племянника Мугаммеда, и его упрямство, он, в случае крайности, возьмет все драгоценные камни, находящиеся в Шахской казне, истолчет их в порошок и, забрав все наличные деньги, убежит из Тегерана, [194] оставив Мугаммед-Шаху город, наполненный неутешными вдовами и детьми покойного отца своего. Это совершенно по-Персидски!
Дело шло не на шутку. Похититель престола грозил бесчеловечными мерами, и законный повелитель Ирана понял всю важность этих угроз. Истолочь все каменья, взять все деньги и взвалить на плечи Царю Царей, престол оборванный, казну пустую, да еще пятьсот бабушек с их голодным потомством! Мугаммед-Шах послал парламентеров к начальнику войск Зелли-Султана. Имам-Верди-Мирза, видя отчаянное положение брата и незначительность сил своих, сдался, и войско его, разрядив ружья и пушки, вошло в лагерь Мугаммед-Шаха.
Странные вещи происходили в Тегеране. Зелли-Султан, вместо того чтобы воспользоваться своим шестинедельным царствованием, в течение которого он имел в руках всю казну, и утвердить похищенный престол, каким-нибудь образом, за собою, провел все это время в увеселениях, пьянстве и разврате. Когда пришлось плохо, он забрал кое-какие драгоценности и хотел бежать, но прежде он взял в руки четки и стал гадать по ним, куда бы лучше всего [195] скрыться. В минуту этого гаданья, Беглербег Тегеранский, Мугаммед-Багир-Хан, желая угодить Мугаммед-Шаху, который по всем вероятиям неминуемо должен был скоро вступить в столицу, схватил Зелли-Султана, отобрал у него драгоценные вещи, и посадил его под арест. Известиe это полученное в лагере Мугаммед-Шаха, произвело необычайную радость, в знак которой, сделали порядочный переход из Кишлока в Сулейманию. Дворец Сулейманийский очень хорош. Зеркальная зала устроена, с большим вкусом, так, что можно бы даже сомневаться, Персидское ли она произведение: не менее того оно действительно так. От Сулеймание до Тегерана будет около двадцати двух верст. Кажется не много, можно бы одним переходом прибыть в Тегеран, имея оттуда такие хорошие известия. Нет, нельзя! В Персии нельзя предпринимать важных дел, подобных вшествию нового Монарха в свою столицу, не посоветовавшись с астрологами, а они, сообразив положение звезд, решили, что первый благополучный день для Мугаммед-Шаха будет не ближе как девятого Декабря, и что в том дне есть только один счастливый час, именно, за час до [196] восхождения солнца. По этой причине, армия Шаха на следующий день вышла из Сулеймание и остановилась за два агаджа (четырнадцать верст) от Тегерана, близ Имам-Заде-Ибрагима.
Вступление Мугаммед-Шаха в столицу, еще не решало дела. Он был только обладателем столицы, но не государства. Еще оставались два сильных противника, — Шахи Мазандеранский и Ширазский, еще вся драма была впереди.

Глава XII.

Вшествие шаха в Тегеран. — Нигаристан. — Портреты. — Обед у Гуссейн-Али-Хана. — Музыка. — Плясуны. — Рамазан. — Шахский дворец. — Павлиний трон. — Изречение Персидского Поэта о Надир-Шахе. — Зала магазин. — Комнаты Таджидоулет. — Развалины дома Грибоедова.

Мы оставили нового Шаха в Имам-Заде-Ибрагиме, верстах в четырнадцати от Тегерана, ожидающим благоприятного соединения планет, для вступления в столицу. Наконец наступило девятое Декабря.
В лагере была ужасная суматоха, чистка коней, оружия, продолжалась целую ночь. Ходьба, разговоры, шум, крики всех животных [198] бряцание цепей, не давали нам сомкнуть глаз ни на минуту. За несколько времени до восхождения солнца, залп, из нескольких зембуреков, возвестил правоверным, что тень Аллаха изволил сесть на лошадь. Забудьте все ваши Европейские понятия о Царском величии, о торжествах наших при въезде венценосцев в свои столицы, и послушайте как, Обладатель Империи Хосроев и Нуширванов вступал в свой первопрестольный город. Шествие двинулось в следующем порядке: в голове находился небольшой отряд кавалерии, разумеется, не регулярной, и верблюжья артиллepия, за ними следовали скороходы, отличающиеся своими шапками, похожими на шлемы, украшенные разноцветными перьями, пеглевани (бойцы), почти совершенно нагие, с огромными палицами в руках, ломались всячески, размахивая по воздуху своим тяжелым opyжиeм, канатные плясуны, в парчовых юбках, исполняли всевозможные кривлянья под звук самой жестокой музыки, какая только может терзать Европейское уxo, ферраши, ‘постельничие’, по нашему жандармы, вооруженные предлинными палками, кричали во всю силу, давая знать, что Пади-Шах близко, за ними шло несколько пишхидметов: [199] у нас несправедливо переводить это слово, ‘каммер-юнкером’, между тем как пишхидметы много если могут назваться каммердинерами, наконец мирохор (главный конюх), который нес богатый зинпуш, или покрывало для седла, вышитое по сукну золотом, серебром, разноцветными шелками, и усыпанное драгоценными каменьями. Но вот сам Шах! Наденьте синие очки, чтобы предохранить глаза свои от неминуемой слепоты. Утопая в море света, которым облит красивейший в мире гнедой жеребец, Мухаммед-Шах приказал явиться изумленным взорам правоверных. Сам он был просто в дорожном платье, но за то плеть в правой руке его, составленная из четырех ниток крупного жемчуга, прикрепленных к золотому кнутовищу, на котором за алмазами, изумрудами и яхонтами золото едва видно, но за то седло с чапраком и вся сбруя лошади, уж точно диво дивное. С правой и левой стороны, возле Его Величества, ехали Европейскиe Посланники с своей свитою. В некотором расстоянии позади Шаха, тянулась куча Прннцев дядей, братьев и племянников нового Повелителя, за ними несколько важнейших сановников и в заключение большой [200] отряд кавалерии с тремя красными знаменами. По бокам ехали Шахские гуламы, которые не позволяли народу тесниться близко к шествию и раздавали, вместе с милостынею от имени Шаха, удары плетью нищим и дервишам.
За один агач от города, верст за шесть или за семь, начались встречи. Прежде всего явились, по обеим сторонам дороги, представители городских кварталов, возле них лежали с связанными ногами верблюды, быки и овцы, с приближением Шаха, этим бедным животным отрезывали головы и повергали их к ногам Повелителя с возгласом Курбан! ‘жертва’! Дервиши сжигали в металлических чашах разные благовония, кропили дорогу и людей водою, и воспевали, довольно не складно, но за то громко, песнь Аллаху, препоручая Мугаммед-Шаха, небесной его милости. Появление этих дервишей производило на меня, странное впечатление: их беспорядочный костюм, растрепанные волосы, развевающиеся по ветру, дикий вопль, таинственность, которою все они себя окружают, все это сильно действует на воображение. Я видел тут одного вертящегося дервиша, пришлеца из дальних стран, и невольно [201] вспомнил ‘битву при Тивериаде’, которую давали в Петербурге, и г. Дюра, исполнявшего роль подобного шута. Из уважения к истине, должно сказать, что г. Дюр имеет много расположения быть отличным вертящимся дервишем: нужно только поменьше грации в телодвижениях.
Представители купечества и вся городская знать выехали также навстречу Его Величеству: приближаясь к Шаху, они сходили с лошадей, и низко кланялись, потом по его знаку садились снова на коней и следовали за шествием. Городские музыканты, стояли с одной стороны дороги, и оглушали нас ужасным шумом длинных труб своих. Под самыми стенами города стояла под ружьем регулярная пехота и артиллерия. Шах проехал по рядам и благодарил солдат за труды, понесенные во время похода от Тебриза: солдаты, от роду не слыхавшие такого приветствия, отвечали с жаром, что они готовы головы свои положить за молодого Монарха. После того, проехав мимо городской стены, Шах отправился в загородный дворец Нигаристан (бельведер), лежащий возле самого Тегерана. Нигаристан принадлежит к числу летних жилищ Шаха, и достопримечателен [202] двумя залами: в одной, нарисованы на стенах портреты сыновей Фетх-Али-Шаха, а в другой, три стены заняты следующею живописью: на средней изображен Фетх-Али-Шах, в короне и в полной одежде Царской, сидящим на троне: вкруг него стоят несколько сыновей и важнейшие сановники государства, на других двух стенах является множество фигур в разных Азиатских костюмах и четыре или пять Европейцев: это посланники разных держав со свитами, бывшие при дворе покойного Шаха. В числе Европейцев находятся портреты Малькольма, сир Гор-Узлея и Мальера, который так забавно представил Персиян и самого Шаха в своих сочинениях. О сходстве лиц, разумеется, и говорить нечего: за то живопись удивительная. Все Европейцы в треугольных шляпах, в мундирах на подобие старинных Французских кафтанов и в красных чулках. Мольеру, за все обиды, искусный живописец отомстил жестоко: он дал ему такие кривые ноги как будто автора ‘Хаджи-Бабы’ отколотили палками по пятам и он не может ходить. В этой-то зале поставлен был трон, и Мухаммед-Шах, украсив грудь и руки алмазами и жемчугом, а голову малою [203] короною, воссел на престол. По сторонам его находились посланники Русский и Английский с чиновниками Миссий, позади трона Министр Внутренних Дел, евнух Манучар-Хан, держал саблю Его Величества, а другой евнух, Хосров-Хан, щит. В самой комнате, кроме этих лиц не было никого: против окон, выходящих в сад, стояли, ближе всего около бассейна, Принцы крови, далее Каймакам, Визирь, старый знакомец наш Асифу’д-доулет, государственный Соломон, множество Мустоуфи, и прочих.
Когда все установились по местам, вышел из толпы один мулла и прокричал краткую молитву Аллаху за молодого повелителя, за ним явился придворный поэт и прочел предлинную оду в честь Мугаммед-Шаха, в которой уподоблял его солнцу и луне, звездам и Бог знает еще чему: к несчастью, я не могу приложить здесь перевода этой оды, потому что его не имею. После того, Шах, уставший от дороги и придавленный ужасною тяжестью лежащих на нем драгоценностей, не мог долее выдержать, и селям, ‘поклон’, кончился. Все разбрелись по домам, и закурили кальяны. Благовонный дым Ширазского табаку, проходящего сквозь воду из длинного [204] гибкого чубука, заструился торжественно сквозь все государственные носы Ирана. Этот первый кейф в благополучное царствование Мугаммед-Шаха останется навсегда в памяти тех, кому в последствии не сняли с плеч головы. Хорошее дело кейф после такой церемонии, я испытал это на себе.
О первых днях пребывания моего в Тегеране не могу сказать ничего занимательного, потому что не видел ничего, кроме дома Английского Посланника, где были совокуплены, в виде счастливой смеси, Азиатский кейф и Великобританский comfort.
Спустя несколько дней был я приглашен с несколькими Европейцами обедать к одному из дядей Мугаммед-Шаха, Гуссейн-Али-Хану, Каджару. Обед назначен был в семь часов вечера. Время было зимнее, половина Декабря, хотя морозов не было, однако ж в семь часов уже смерклось и мы должны были взять с собой, несколько полицейских служителей с факелами, привязанными к шестам, для освещения улиц, сверх того были с нами наши люди с огромными фонарями. Проехавши таким образом, значительную часть города, мы прибыли наконец к дому Высокостепенного Гуссейн-Али-Хана. [205] Почтенный хозяин вышел к нам на встречу и ввел нас в комнаты, назначенные для нашего приема. В большой зале, устланной богатыми коврами, разрисованной золотом и яркими красками, накрыт был в стороне стол для нас, на Европейский лад, а посереди залы была постлана большая Кашемирская шаль, вместо скатерти, на ней стояли три огромные подсвечника с толстыми и кривыми сальными свечами, для Персиян. До начала первого действия, то есть, до внесения кальянов, хозяин старался угощать нас всякими разными комплиментами: это продолжалось не долго, потому, что расторопные кальанчи не замедлили явиться с своими орудиями. Всякий занялся курением, как важным делом, комплименты утихли, и мы увидели, что все в игре — дым, такой же как слава. По окончании этой великой церемонии, принесли нам несколько огромных блюд с разными сладостями довольно гадкими, потому что они состояли по большой части из смеси муки, бараньего сала и сахару. Но неприятный вкус с лихвою вознаграждался количеством. Это явление не долго нас задержало, за сладостями сунули нам снова кальяны, и снова все было — дым, как и комплименты хозяина. [206] Вслед за этим поднесли нам по маленькой чашке душистого Мокского кофе, без сахару, за тем опять пошло курение кальянов и скверный чай, подслащенный до степени сиропа. Этим кончилось введение к обеду: последовал не большой антракт, после которого началась еда, основательная, глубокая, а в чем оная заключалась, о том следуют, пункты.
Навьюченные как верблюды вошли слуги, неся на плечах множество хлеба, плоского подобно блинам, и роздали каждому порцию, которою можно было бы прокормить человека в течении целой недели. Первое блюдо состояло из бараньего сыру, луку, редис, благовонных трав, и такт далее. После того явились разного рода яичницы, бозбаши, супы, фисинджан, соусы кисло-сладкие из мяса с миндалем, изюмом и прочая: кебаб, жареное мясо, пилавы с мясом, изюмом, шафраном и миндалем. В заключение предстали огромные, жареные целиком на вертеле, — бараны с головой и ногами, что имеет вид не весьма аппетитный по необыкновенному сходству сжареного таким образом барана с убитой кошкой. За нашим Европейским столом начал я девяносто девять блюд: не знаю символическое ли это число, как девяносто [207] девять имен Аллаха, только из этого можно заключить, в каком количестве и разнообразии всякая вещь была подаваема. В вине и шербетах не было недостатка и правоверные, несмотря на заповеди пророка, пречасто пили, по ошибке, вместо шербета, вино, под нашею кафирскою фирмою и сваливая весь грех на неверных.
По окончании обеда и установленного умовения, явились в комнату музыканты и плясуны. Инструменты, увеселявшие наш слух были зурна, род скрипки о трех струнах, нечто на подобие жидовского цимбала, и всех возможных величин барабаны и литавры. В числе музыкантов находился один известный певчий, Мулла Керим, фаворит покойного Фетх-Али-Шаха: подпивши порядком, он забавлял общество веселыми песнями, похожими на некоторые наши национальные, они составлены из фраз, которые, каждая сама по себе означает что-нибудь, но все вместе не имеют никакой связи и не представляют общего смысла.
Наконец, хозяин вздумал позабавить нас танцами. Эта идея была не самая счастливая, потому что Персидские танцы, вместо того чтобы увеселять, наводят тоску. Пантомима, составляющая главную часть [208] танцев, лишена всякой грации и не имеет даже того дикого характера, который прельщает иногда нас в увеселениях народов необразованных. Мне, эти танцы показались унизительными для человечества. По окончании плясок все присутствующие дали актерам по нескольку червонцев, и затем общество разошлось в полночь. Из этого можно заключить, что обед, со всеми принадлежностями, продолжался битых пять часов.
На другой день, выстрел из пушки, при захождении солнца, возвестил, что настает постный месяц, рамазан. Мимоходом для тех, которым не известны в подробности обряды Магометанской веры, скажу, что в течение этого поста ни один правоверный не смеет днем ни пить, ни есть, ни даже курить: Утомление голоду и жажды дозволено, после заката солнца, и эта блаженная минута возвещается в больших городах пушечным, а в местечках и деревнях ружейным выстрелом или иным звуком. Персияне строго держат этот пост, и многие, для облегчения себя, в набожной воздержности, спят почти целый день, просыпаясь только для установленных пяти намазов, или молитв. В продолжение всего поста, они, как можно менее, занимаются мирскими [209] суетностями, и потому этот месяц совершенно потерян для дел всякого рода.
Люди, незнакомые с изящными искусствами, не могут усмотреть ничего живописного в зданиях Азиатцев: надобно глубоко чувствовать и хорошо знать архитектуру, чтобы открыть особенного рода красоты в этих дворцах и храмах, которые, простым наблюдателям, ограничивающим свои понятия формами, принятыми на их родине, кажутся порождениями крайнего безвкусия. В этом отношении, стоит посмотреть на Шахский дворец: здесь можно изучать утонченности Азиатского искусства, доведенного до высшей степени совершенства для посвященных, уродливости для тех, которые его не постигают. Но в том нет сомнения, что Азиатцы, особенно Персияне, не умеют обделывать внутренности своих зданий, с одинаковым изяществом по всем частям и не чувствуют дисгармонии между роскошью одного угла и сором другого. Смесь богатства с нищенством поражает глаз, иепривыкший к подобным вариациям. Так например, зала, в которой находится знаменитый павлиний трон, тахтитаус: этот трон, как говорят, вывезен Надир-Шахом из Индии, в один [210] из его походов, он весь обит листовым золотом и испещрен алмазами, изумрудами и яхонтами, до того, что ему не могут определить цены, ковры в этой зале великолепные, покрытые сверх того по бокам богатыми шалями: но взгляните на двери, — они едва держатся на петлях, посмотрите на лестницу, ведущую в эту залу, — она крива и приходит в разрушение. При виде этого павлиньего трона, которым Персияне хвастают, как дивом, как славным памятником завоеваний Надир-Шаха, наш спутник, разговорился о великих достоинствах сего Государя и, в подкрепление своих слов, привел стихи одного Персидского поэта, которые в Русском переводе представляются почти так:
‘Кривая сабля Надира есть залог победы. Когда лицо его разгорается от негодования, каким огнем зажигает он солнце! Когда любовь разцвечает его щеки то утренняя заря блещет сильнее’!
Вот восточная поэзия, вот сравнения достойные сынов земли Солнца.
Одна из дворцовых зал имеет, престранную мебель: весь ее пол уставлен фарфоровыми и стеклянными вещами, которые были подарены Европейцами, чайники, чашки, [211] карафииы, умывальники, стаканы, рюмки, блюда, молочники, кофейники, соусники, стоят на полу в беспорядке., оставлены только пустые места для прохода и небольшая площадка, где Фетх-Али-Шах садился при приеме гостей. Летняя столовая очень хитро придумана: к потолку прикреплено огромное опахало, сшитое из полотна, и которое приводится в движение двумя служителями, посредством веревки, происходящий от этого ветер освежает комнату.
Отделение дворца, которое было занимаемо Таджидоулетшей, первою женою Фетх-Али-Шаха, считается в Тегеране красивейшим произведением в мире. Оно действительно весьма не дурно.
Из дворца поехал я по кривым и грязным улицам к месту, где был некогда дом несчастного Грибоедова. Развалины этого дома еще существуют, видны остатки комнат и бани, кровавое происшествие рисуется перед глазами: сорок пять человек пали жертвами варварского изуверства, они дрались как львы, и погибли вместе. Их горестная участь конечно заставит содрогнуться всякого Русского, который посетит это место. [212]
Мир праху вашему, доблестные представители Русской чести! Но не станем растравлять раны печальными воспоминаниями, и обратимся в другую сторону, где жизнь кипит, где все суетится и хлопочет. [213]

Глава XIII.

Базары. — Сказочники. — Улицы Тегерана. — Водопроводы. — Караван-сарай. — Чалвадары. — Цитадель. — Нищие.

Тегеранские базары выстроены в виде длинных, крытых коридоров, освещенных сверху. Внутри этих коридоров, по обеим сторонам, находятся в углублениях лавки, купцы, и ремесленники, спокойно сидя в них, занимаются каждый своим делом: кто кует подковы, кто точит сабли, кто шьет туфли, кто точит из дерева кальянные чубуки, кто печет хлеб, кто варит [214] пилавы. Базар есть вместе и фабрика и рынок. Самый занимательный из всех базаров — тот, где стряпают кушанье, там главная суета. Правоверный, желающий утолить голод, подходит к лавке, спрашивает что ему угодно, и, получив, садится тут же на пятки и кушает, нимало не заботясь о том, что прохожие задевают его и могут иногда хорошим толчком вышибить порцию рису или кусок мяса из рта на землю, или на платье. Случается, что в двух шагах от обедающего, с одной стороны, цирюльник бреет голову какому-нибудь Хаджи Мешгеди или Кербелаи,, а с другой, открывают больному кровь. Все это делается публично. Сверх того базар есть сборное место для любопытных и для болтунов, там пересказываются городские новости, у кого есть что-нибудь на душе, или язык просится на работу, тот бежит на базар, собирает около себя толпу зевак, и, излагает им со всевозможными подробностями то, что знает и чего не знает. Вообще должно заметить, что Персияне большие охотники слушать всякие росказни. Я видел в Тегеране, на небольшой площадке перед базаром, человека, сидящего на земле, возле него лежал козел, а вокруг [215] теснилось множество бородатой публики, он за деньги рассказывал ей разные странные истории. Хотите ли понимать ‘Тысячу и одну ночь?’ Послушайте этих сказочников: хитрость их как и Шехеразады, состоит в том, чтобы сделать свои повествования как можно длиннее, для того чтобы, не окончив рассказа в один день, завлечь к себе публику и на следующий. Козел тут присутствует естественно из шарлатанства, сказка подле козла, осужденного, не известно за что, представляет на земле черта, непременно должна быть занимательна. Но не один козел придавал ей оригинальность. В нескольких шагах оттуда, был воткнут в землю высокой шест, а на этом шесте торчала отрубленная человечья голова, у подножия шеста валялось туловище той самой головы, они принадлежали одному Мусульманину, провинившемуся в краже и казненному на этом месте три дня тому назад.
Улицы Тегерана, с построения этого города, не были еще ни разу выметены, никто до сих пор не чувствовал в этом необходимости, и желающие, могут изучать на них анатомию всех животных. Бренные остатки верблюдов, ослов, лошаков, лошадей, собак, [216] кошек, валяются на улицах, пока голодная собака не съест их тела, а время не истребит и самых костей. Климат Тегерана потворствует этой непростительной небрежности: в другом месте, от такой нечистоты, вымерла бы половина населения, здесь, сухость воздуха так сильна, что тела, не подвергаясь тлению, по большой части высыхают. Вообще должно сказать, что выбор места для построения Тегерана был не самый счастливый. Окруженный со всех сторон, более или менее близкими, горами и покатостями, город лежит совершенно в яме, так что отъехав от него, в какую угодно сторону, верст на пять, или на шесть, вы находитесь наравне с вершинами растущих в нем дерев. От этого легкие, освежающие воздух, ветерки не касаются города, а сильные ураганы гостят в нем долго. Два ручейка, стремящиеся из близ лежащих гор, имеют тяжкую обязанность, напоить весь Тегеран и его окрестности, за то горожане и умеют дорожить бесценными их струями. От этих ручейков проведены подземные трубы почти во все улицы Тегерана, а из этих труб, другие, боковые трубы, ведущие в бассейны устроенные в домах. Таким образом вода по очереди посещает всех, и [217] каждый хозяин должен запасаться ею на неделю, или дней на пять. В летнюю пору, бедность воды ощутительна, в особенности тем, что вода, простоявшая в бассейне дней 6 или 7, издает неприятные и нездоровые испарения, которые можно причислить к числу причин, пораждающих бесчисленное множество болезней, свирепствующих в Тегеране во время жаров.
В Тегеране считается как говорят, — с точностью почти ничего невозможно здесь определить, — девятнадцать караван-сараев, которые служат пристанищем для купцов и для челвадаров, то есть извощиков, перевозящих тяжести. Эти чалвадары составляют касту, совершенно отдельную от остального народонаселения. Честность, есть главная черта их характера. Одежда их также не похожа на общепринятую в Персии, вместо чухи на них висит какой-то балахон, с тремя вырезанными дырами, в две из них просовываются руки, а в одну голова, которая, вместо обыкновенной бараньей шапки, бывает украшена колпаком из беловатого войлока. Они имеют свой цеховой язык, так, что иногда нельзя понять об чем они говорят. Лошаки, на которых они перевозят тяжести, до того [218] сживаются с ними, что понимают совершенно их желания, без кнутового комментария. Мне случалось слышать и видеть, как чалвадар, когда лошак от лени, или по другой причине начнет отставать, читает ему мораль: ‘не стыдно ли тебе? Я кормлю тебя ячменем и саманом, я чищу тебя, а ты срамишь меня: иной подумает, что тебе с неделю ничего есть не давали. Ну-ка, душа моя, мое ты чрево, мой дедушка, лошак, соберись с силами’! И лошак действительно, как бы усовещенный его словами, прибавляет шагу.
К числу замечательных зданий в Тегеране принадлежит Шахская мечеть, у которой вызолочен небольшой купол: все уста в Персии кричат про это диво и удивляются щедрости Фетх-Али-Шаха, который украсил Тегеран блестящею точкою. Впрочем, щедрость его не была чрезмерна: на позолоту этого маленького купола верно употреблено не много червонцев, но от скряги и то удивительно. За исключением этой мечети, все прочие Мусульманские храмы, которых считается тридцатъ пять, и две Армянские церкви, представляют мало примечательного, даже в отношении к восточной архитектуре. [219]
Город разделен на кварталы, и каждый квартал имеет свое название, как то: Армянский, Шимрунский, Шах-Абдул-Азимский и так далее. Кроме этих кварталов есть еще отдельная часть города, арк, или цитадель, где находятся дворец Шаха, несколько мечетей, казармы сарбазов и дома важнейших придворных. Цитадель несколько почище остальных частей Тегерана: она обнесена каменною стеною, на которой местами стоят пушки, у ворот есть караул, на ночь ворота запираются, и тогда уже можно пройти сквозь них не иначе как с полицейским проводником, или с запискою от полиции. В ночное время, так как улицы не освещаются, ни один порядочный человек не выкажет, в такую пору, носа за ворота без фонаря, потому что в противном случае легко можно, благодаря ямам и дырам в мостовой, заплатить ушибом дань Персидской бдительности о порядке и чистоте. Однако воров опасаться нечего, потому что ночной грабеж на улицах, если не вовсе там не известен, по крайней мере, очень редок: я не помню, чтобы в пребывание мое в Персии слышал я о чем-нибудь в этом роде. Вот важное преимущество перед большими, хорошо освещенными [220] городами нашей просвещенной Европы. В Персии ходите по городам, в толпе народа, где вам угодно, и набейте боковые и задние карманы вашего платья чем угодно, — все останется цело. Френгистан не может кажется похвалиться такою примерною честностью. В течение дня улицы Тегерана наполнены нищими всех Азиатских наций и во всех возможных нарядах. Большие города везде страждут от нашествия оборванных представителей бедности или лени, но нигде этот несчастный класс не является в таком жалком и отвратительном виде, как в столице Персии. Нет сомнения, что это происходит сколько от совершенного недостатка попечения об увечных и неимущих со стороны правительства, сколько и от малочисленности работ, которыми чернь могла бы быть занята. Чем занять чернь? Чем дать ей средства к пропитанию, если она не может жить, по каким бы-то ни было причинам, обрабатыванием земли? На это в Европе есть города, где беспрестанно строят множество, не только частных домов, но и общественных зданий, есть нужда в устройстве дорог, есть дороги требующие беспрестанно рук к поддержанию их, есть каналы, которые нужно чистить, или [221] даже прорывать вновь, есть множество фабрик, заводов, есть железные дороги, есть наконец извозчики, барочники, есть все, а в Персии нет ничего. На построение дома в Тебризе или Тегеране требуется рабочих в десять раз менее, нежели в Петербурге, Париже, Лондоне, или в другой столице Европы. Но беда, если в Лондоне будут строить дома, мостить улицы и делать шоссе по дорогам, посредством машин. Тогда Англия превзойдет Персию числом нищих. Из этого можно вывести довольно справедливое заключение, что недостаток в просвещении, и чрезмерное его усиление, при известных условиях, порождают одинаковые бедствия. Персия и Англия, две умственные противоположности, равно наполнены нищими.
Впрочем, бедность народа в Персии проистекает также от многих других причин: бесплодность почвы, недостаток в судоходных реках, трудность торговых сообщений, самый даже климат, столь благоприятный для ленивца, — все это сильно препятствует развитию народной деятельности. Прибавьте еще к тому образ правления, предоставляющий все выгоды тем, которые и без того уже ими пользуются, по званию своему или по богатству, где собственность слабого не [222] ограждена ничем, где всякий правитель области — полный хозяин и распорядитель частного имущества и не дает никому отчета в своих действиях. Область у него на откупу, и когда приходит время платежа арендных денег Шаху, он набирает капиталы от встречного и поперечного, кошельки беззащитных, волею или неволею, раскрываются перед его жадностью, и бывают опустошаемы самым безжалостным образом. Тот даже, кто вчера был богат, сегодня идет по миру с сумою, а его люди часто умирают с голоду под стенами замка правителя. Я как теперь вижу перед собою бедного негра, полунагого, валяющегося на улице, ведущей от Доулетских ворот к Шахскому дворцу. Одно воспоминание, о виде этого голодного бедняка, заставляет меня содрогаться.
Это еще не все. Посмотрите на бесчисленное множество Ханов, разоренных непомерными поборами начальников областей и их помощников, которые приезжают в Тегеран умирать с голоду у ворот Шахского дворца, где они ожидали найти защиты от притеснений жадных Сатрапов и куда голос их не долетает, заглушаемый неумолимой толпою придворных. Да и как этому [223] быть иначе? Принцы правители, обремененные по большой части огромными семействами, и привыкшие к роскоши Шахского двора, при котором они воспитаны, тратят гораздо более денег, нежели сколько позволяют их средства. Откуда же взять остальное? — Разумеется с их помощников. А тем откуда? — С Ханов. А тем? — С Бегов. А тем? — С народа. — Вот вам и нищие. Расчет верен, короток и прост. [224]

Глава XIV.

Окрестности Тегерана. — Касри-Каджар. — Шимрун. — Рей. — Лялезар. — Шах-Абдул-Азим. — Приезд Мазандеранского Принца. — Зелли-Султан. — Визирь его. — Холодные ванны. — Коронование Шаха. — Пожалование мне ордена Льва и Солнца. — Опять Каймакам.

В числе окрестностей Тегерана есть места довольно примечательные.
Касри-Каджар, ‘Замок Каджаров’, загородный дворец, находящийся в семи или восьми верстах от города, имеет очень живописное положение. Он выстроен на покатости горы уступами, подъезжая к нему, [225] думаешь видеть дом в три этажа, тогда как на деле каждый из этих этажей стоит на земле независимо от двух других. Впереди дворца, раскинут большой сад, один из лучших в Персии: в нем много воды и красивых беседок, особенно хороши высокие ивы, их ветви падают длинными кистями в таких поэтических формах, их зелень так прозрачна, что трудно вообразить себе что-нибудь красивее. Поэт непременно уподобил бы их шелковым кудрям прелестной девы. О комнатах Касри-Каджара нечего упоминать: они приходят в разрушение наравне с большею частью публичных зданий в Персии.
Проехав за этим дворцом верст девять, по направлению к северу, вы вступаете в ряд цветущих селений, разбросанных по горам: это Шимрун. Зелень, которой в Персии не видно в поле ни клочка, окружает вас со всех сторон, глаза отдыхают, нагорный воздух освежает грудь, аромат цветущих фруктовых деревьев ласкает обоняние, так, что приехав в Шимрун из душного, грязного Тегерана, можно подумать, что здесь начинается уже рай Мугаммедов. Шимрун прелестное место, и если вам и [226] вздумается посетить его, прикажите свезти себя прямо к молельне, построенной на могиле Имам-Заде-Салега. Природа украсила его гробницу чудесным чинаром, о котором вся Персия упоминает с почтением, и которому нельзя не отдать справедливости! не говоря уж о его высоте и огромных, раскидистых ветвях, под которыми можно было бы поместит несколько домов, он имеет в окружности, около корня, — тридцать шесть аршин! После этих слов я имел бы право поставить тридцать шесть восклицательных знаков, но удовольствуюсь одним.
По другую сторону Тегерана, в восьми верстах к юго-востоку от стен его, лежат развалины знаменитого города Рея. То, что рассказывают о прежней его огромности, довольно похоже на басню, однако, нет сомнения, что Рей был один из величайших городов в Азии. Персидская география, из которой Шарден заимствовал свои сведения, говорит, что — ‘Рей был разделен на 96 кварталов, в каждом квартале было 46 улиц, в каждой улице 400 домов и 10 мечетей: сверх того в городе находилось 6400 улиц, 1,600 бань, 15,000 минаретов, 12,000 мельниц, 1,700 каналов и 13,000 караван-сараев’. [227] Шарден прибавляет, что не смеет выставить числа домов во всем городе, потому что не может думать, чтобы там была и половина этого числа людей. В самом деле, по этому расчету, выходило бы одних домов 1,706,400. Как бы то ни было, развалины Рея разбросаны на огромном протяжении, но мало сохранилось из них в таком виде, который бы мог дать понятие о прежнем великолепии города. Одна только двадцати-четырехугольная башня довольно цела, и нельзя придумать, к чему она служила, потому что в ней, сверху до низу, нет ни одного окна. В одну из прилежащих к городу скал вделан огромный камень: на нем были некогда высечены барельефы, которым приписывали глубокую древность. Теперь этих барельефов нет, место их заменило другое изображение. Покойный Фетх-Али-Шах, прогуливаясь однажды по развалинам Рея и увидев этот камень, возымел богатую мысль, стереть древние барельефы, и вырезать, на место их, себя, сидящего на коне, в одолжение антиквариям, путешествующим по Персии.
Говоря об окрестностях Тегерана, нельзя не упомянуть о прекрасном саде, [228] лежащем возле самых стен города. Его называют Лялезар. В нем нет ничего кроме роз, но за то роз всех возможных видов, величин и цветов. Когда эти ‘любовницы соловьев’, в полном цвете, ни глазу, ни обонянию не остается ничего желать.
Деревня Шах-Абдуль-Азим и другие селения, находящиеся подле Тегерана, имеют вид весьма прозаический и не представляют ничего такого, на чем бы взор или внимание могли остановиться.
Но пора воротиться в Тегеран. Нас призывают туда важные политические происшествия. Мы оставили нового Шаха отдыхающим от трудов путешествия и церемониала. Отдых его был не из самых покойных, и среди самого сна, тревожила обладателя столицы, непокорность обладателей Мазандерана и Шираза, из которых каждый называл себя также Шахом и законным наследником Иранского престола. Мульк-Ара, Шах Мазандеранский, не заставил однако ж себя долго ждать: он рассудил, что силы его не могут противостоять силам Мугаммед-Шаха, и решился, в избежании, совершенно ни к чему не ведущего кровопролития, лишних издержек и неминуемой погибели, в случае почти [229] верной неудачи, преклонить колено пред сыном Аббас-Мирзы, своим племянником. Мульк-Ара, отказался от своих тщеславных замыслов, явился в Тегеран с низким поклоном Его Величеству. Само собою разумеется, что он притворился невинным и ничего не знающим. Не упоминая ни слова о прошедшем, он называл себя почтительнейшим рабом ‘Царя Царей’ и Мугаммед-Шах притворился будто верит словам его. Говорили, что, для вящего убеждения, Мульк-Ара представил Шаху множество богатых подарков.
Зелли-Султан, сверженный Шах Тегеранский, и его Визирь, сидели между тем под арестом. Каймакам, Мирза-Абуль-Касим, не потерял даром этого времени. Как никто не знал настоящего содержания Шахской казны, то Каймакам допрашивал Визиря Зелли-Султана, не поделился ли он с своим господином деньгами Фетх-Али-Шаха, и куда они спрятали поживу. Старый Визирь клялся вовсю мочь, что была взята безделица и роздана разным лицам. — ‘А кому именно’? — Такому-то, и такому-то. — ‘Хорошо’. — Всех их потребовали на лицо и пригласили выплатить обратно суммы, полученные от временного Шаха. [230] Иные отдали без хлопот, других принудили, дело казалось конченным, но старая лисица Каймакам будучи сам одарен коварным характером, не верил, чтобы Визирь показал всю правду. Ни какие клятвы не могли убедить его, и он прибегнул еще к пытке. Во время Декабрьских и Январских ночей, когда мороз в Тегеране доходит до девяти и более градусов, он выводил бедного Визиря нагого на двор и поливал его водою, как в ‘Ледяном доме’, чтобы добиться желанного признания. Результат водяного допроса мне не известен.
Между тем, как эти мучительные сцены происходили перед тюрьмою Зелли-Султана, настало время коронования Myгаммед-Шаха. Несколько раз назначали и отменяли день этого обряда. Наконец, Зелли-Султан, сидя под строгим арестом, с дозволением только пользоваться свежим воздухом внутри двора, обнесенного со всех сторон высокими стенами, узнал, что его племянник будет короноваться девятнадцатого Января. Тюремный воздух посбил у него спеси, он забыл шестинедельное свое княжение, всю свою ненависть к сопернику, и из гордого честолюбца явился вдруг низким льстецом. Он просил у [231] Мугаммед-Шаха, как милости, как счастья, дозволения присутствовать, в числе прочих, при коронации. Шах крайне удивился просьбе Зелли-Султана: он не мог понять, какое удовольствие находит этот человек в своем посрамлении. Однако позволение было ему дано.
Коронование Шаха происходило в большем дворце, в огромной тронной зале, с такими же обрядами, как и поклон в Нигаристане, но с тою разницею, что публика была многочисленнее. Во все время палили из пушек и Зелли-Султан присутствовал, еn amateur, при возложении на врага венца, сорванного с его головы. Самая жалкая фигура во всем собрании, он стоял преспокойно, не примечая даже презрения к себе всех присутствовавших, лицо его не выражало ничего кроме совершенной преданности к тому, кто сидел на его троне.
Коронование Мугаммед-Шаха ознаменовано было некоторыми милостями: раздачею халатов, сабель, орденов Льва и Солнца, назначениями в почетные должности и так далее. В числе прочих и я удостоился милости Шаха: мне пожалован орден Льва и Солнца второй степени и подарена Кашмирская шаль. Фирман, который я получил от Его [232] Величества при пожаловании ордена, слишком любопытен, слишком оригинален в глазах Европейцев, чтобы мне не поделиться им с моими читателями. Вот перевод Фирмана:

‘Во имя Всевышнего.

‘Высочайше повелено: связи дружбы и согласия соединяют ныне две великие державы Иран и Россию, столь прочными узами, что взаимные подданные их, отличающиеся поступками своими, должны быть целью благоволения их венценосных Повелителей. Посему, взирая на то, что высокостепенный, возвышенноместный, владетель храбрости и ума, предводитель Христианских сановников, Капитан Барун Курф, движимый чувствами дружбы, существующей между помянутыми государствами, находился возле победоносного стремени Нашего Величества во время проезда нашего из Тебриза в Тегеран и многочисленными трудами и услугами своими, успел обратить на себя внимание наше, мы пожаловали ему знаки ордена Льва и Солнца 2-й степени, дабы украсить ими Достоинство особы его и сделать его предметом уважения и почестей со стороны сановников обеих держав.
‘Да введут сей высочайший Фирман Гг. секретари наши в государственные журналы [233] и да считают акт сей подлинным. Дан в Тегеране месяца Зилькеаде 1250 года’.
В начале Фирмана приложена печать Шаха, с следующею, скромною надписью:
‘Хвала края и веры, краса века и образец добродетелей, Мугаммед-Шах, Герой, властелин венца и перстня Царского’.
Фирман, на полях и между строчками, украшен разноцветными арабесками, и позолотою. На обороте находятся подписи и печати Визиря и нескольких Мустоуфи.
Что касается до всех похвал моей особе, то надеюсь, что читатель не примет их за чистую монету со стороны Персидского правительства,, и не сочтет помещение здесь этого Фирмана, хвастовством с моей стороны, а будет его читать просто как образчик восточной фразеологии, не означающей ровно ничего, кроме умения писать высокопарные бессмыслицы. Так понимаю я дело.
Вообще скучно говорить о самом себе, и, кроме собственной скуки, к этому чувству примешивается у меня всегда опасение навести ее и на других. По этой причине прошу, раз навсегда, извинить меня, если я, увлекаемый предметом и играя в нем какую-нибудь роль, помещу себя для пояснения дела. В то время [234] как Шах раздавал таким образом милости окружавшим его, он не мог в душе быть совершенно спокоен, прочно ли было его правление?
Оставался еще один не решенный вопрос: что скажет Шираз, богатейшая и одна из самых цветущих провинций Персии? Что скажут его правители Гуссейн-Али-Мирза и Гассан-Али-Мирза сыновья Фетх-Али-Шаха? Оттуда не было утешительных известий: беспорядки между Тегераном, Испаганом и Ширазом по прежнему продолжались, Бахтиары и Шахсевены по прежнему грабили путешественников и караваны. Все письменные и словесные увещания, посылаемые от Мугаммед-Шаха к правителям Шираза, не вели ни к чему: надобно было приступить к средствам более действительным, послать войско и силою принудить к повиновению. Кому препоручить командование над действующею apмиею? Разумеется Сир Henry Bethune’y. Сир Henry облекается в свой воинственный наряд, надевает свои огромные ботфорты с золотыми шпорами, свои кирасирские перчатки, свою шляпу, с разноцветными перьями, садится на свою лошадь и ведет свое непобедимое воинство к славе. На случай успеха [235] отправлен вместе с армиею евнух, Манучар-Хан, которому поручено, по низложении Принцев Гуссейна и Гассана, вступить в управление Ширазской провинцией. Гуссейна не очень боялись: он слыл человеком пустым и бесхарактерным, но Гассан был сильный и опасный противник.
Между тем Каймакам управлял самовластно Персией и ее Шахом, и доверие, которым он пользовался у Монарха, могло сравниться только с ненавистью и отвращением, которые чувствовал к нему народ. Сын его был верховным Визирем и служил ему безмолвным орудием во всех его затеях. Каймакам считался умнейшим человеком в Персии: слава эта была без сомнения заслужена, но его безнравственность не позволяла ему употребить своего ума, ни к частному добру, ни к пользе государства. Он был свиреп в душе. Когда он находился при покойном Аббас-Мирзе, раз как-то захватили, не помню при каком случае, в плен тысячу Туркменцев. Тремстам из них приказано выколоть глаза. Каймакам не удовольствовался этою жестокостью, он велел принести себе вынутые глаза и сам палочкой считал, все ли они тут налицо. ‘Ну идет [236] ли ему заниматься такими пустяками’! воскликнул мой приятель Мирза, который рассказывал мне это происшествие: ‘это дело феррашей’! Однако, при покойном Шахе не давали ему столько воли: теперь власть его с каждым днем усиливалась, и он был не слугою, но настоящим покровителем своего Монарха. Многие подозревали, и не без основания, что он замышляет свергнуть династию Фетх-Али-Шаха и сесть на его престол.
Вольности, которые Каймакам принимал с своим Государем, почти непостижимы в таком деспотическом правлении, каково Персидское. Молодой Шах, подал какому-то нищему два червонца и в тот же день дал что-то садовнику Лялезара за цветы, которые тот ему поднес. Каймакам ужасно рассердился за такую щедрость, он говорил, что Шах много тратит, и на другой день вычел у Его Величества эти деньги, из тех, которые назначены были для его обеда. Шах не смел сказать ни слова. Этого мало. Супруга Шаха жила еще в Тебризе. Ему захотелось послать жене в подарок тысячу червонных, Каймакам не соглашался. Шах, не имея при себе много карманных денег написал тайно ракам (повеление) к Беглербегу [237] Тебризскому, чтобы он выдал эти деньги. Как большая печать хранилась у Визиря, Каймакамова сына, то Шах не посмел спросить ее и приложил к ракаму маленькую печать, которую он употреблял, будучи наследником Престола. Каймакам, у которого везде есть глаза и уши, узнал это, и написал тотчас в Тебриз к Беглербегу, чтобы тот не забывал, что из казны он не может взять ни одного карапуля без ракама с большой Шахской печатью, и что если он преступитъ это правило, ему придется плохо. Повеление Шаха осталось без действия. Самовластный обладатель жизни и имущества всех Иранцев, проглотил и эту обиду! — Вот еще одна черта показывающая в каком повиновении Каймакам держал Мугаммед-Шаха, и вместе с тем как это было известно. Вскоре после смерти Фетх-Али-Шаха, когда Мугаммед готовился идти в Тегеран, один из его феррашей сидя на крыльце одной залы и не подозревая в ней присутствия своего Повелителя, играл с кошкой которая рвалась из рук его в залу. — Куда ты хочешь идти глупое животное, говорил ферраш, если голодна так незачем тебе идти к Шаху, у него ничего нет, ступай к Каймакаму, от него вернее сыта будешь. Шах [238] жаловался на это Каймакаму, который, однако, не счел за нужное дать дальнейшего хода делу. [239]

Глава XV.

Мирза-Али. — Лечение кашля опиумом. — Медицина в Персии. — Доктор-пивовар. — Визит Мелек-Касиму-Мирзе. — Заколдованные галоши. — Ноуруз. — Происхождение его. — Праздники в Тегеране. — Артиллерийское учение. — Осел-мишень.

Странную противоположность составляли на ту пору в Тегеране, бесчувственная покорность Шаха Каймакаму и озлобление его приближенных и родных против этого самодержавного Министра. Его ругали наповал. Осторожные Персияне, забывали свое природное лицемерство из удовольствия сказать колкость на счет Каймакама. Мирза-Али, мой учитель [240] Персидского языка, считал это даже заслугою перед Аллахом: ему случилось однажды пить у меня пунш, и когда я заметил, что он нарушает завет пророка, Мирза-Али возразил добродушно, что Бог простит ему этот тяжкий грех в уважение того, что он усердно бранит Каймакама.
Достопочтенный Мирза-Али посещал меня довольно часто и беседами своими разгонял тоску, которая по правде сказать, довольно часто навещала меня в Персии, особенно же во время пребывания моего в Тегеране. Квартира моя была пространна, но по причине зимней стужи, которая в жарких климатах хотя не продолжительна, но весьма чувствительна, особенно после жары растопившей и раскалившей тело, я должен был ограничиться помещением особы моей в тесную и мрачную конуру, единственную имевшую порядочный камин. Вообще Персияне не умеют предостерегать себя от холоду, причиною этому, во-первых, продолжительное лето, во время которого успеешь сто раз забыть о существовании зимы, и во-вторых врожденная беспечность Персиян. Это неуменье содержать себя в теплоте, простирается не только на жилища, но и на одежду, разумеется простого [241] народа. Открытая грудь, недостаток хорошей теплой обуви, причиняют много болезней и смертей во время зимы. Когда я был в Персии, то по дороге между Тебризом и Тегераном замерзло много людей.
Итак, я сказал, что мой любезный наставник и учитель Мирза-Али навещал меня часто. Сидя у камина, он на пятках, а я положив подбородок на колени, (живописные позы!) мы беседовали о том, о сем. Он рассказывал мне, с своими заключениями, мнение Персиян о сотворении мира, об Адаме и Еве, а я в замен говорил ему о Европе, Он часто привирал на порядке, особенно когда дело доходило до того чтобы чем-нибудь прихвастнуть, а я, в свою очередь, не боясь греха, подшучивал над ним преизрядно. И весь этот вздор, который в воспоминании кажется мне довольно приторным и бестолковым, тешил меня до крайности в стенах скучного и грязного Тегерана, когда, по распоряжению Юпитера, небо поливало нас дождем, а Эол надув щеки, чуть-чуть не сдувал шапки с голов правоверных. В один из таких поэтических дней, вошел в тесную каюту мою, Мирза-Али забрызганный грязью до колен. [242]
— Селям-Алейкюм!
— Алейкюм-Селям!
— В порядке ли ваш мозг? — Вашими милостями.
— Жирен ли ваш нос?
— Вашим благорасположением.
— Бечега! Калиун!
Все сделано, можно приняться за разговор. Конечно можно бы, но у Мирзы-Али такой злостный кашель, что он, собравшись с силами для произнесения половины вышеозначенных комплиментов, (другая половина моя), огласил комнату самым ужасным судорожным кашлем. Я думал, что он отдаст Богу душу. Однако, минут через пять, Мирза оправился и тотчас полез в карман своих шаровар, оттуда он добыл табакерку, а из нее, вместо табаку, три коричневатые шаричка, похожие на семена, каковые немедленно и отправил в рот.
— Что вы делаете, спросил я его.
— Лечусь от этого проклятого кашля который, того и гляди, что вытянет у меня, всю внутренность и сделает живот мой и мою грудь пустыми, как бурдюк из-под Кахетинского вина, что валяется у вашей кухни, отвечал Мирза-Али. [243]
— Сравнение очень хорошо Мирза, особенно по своей верности, но скажите, что ж это за лекарство, отправляете вы в свой, теперь еще полный, бурдюк?
— Это вернейшее средство от многих болезней. (Кашель и пауза).
— Да что ж именно?
— Это опиум, славное лекарство.
Не знаю, обморочал ли меня мой Мирза или нет, а известно мне то, что этот образ лечения кашля показался мне таким новым и странным, что я смеялся ему от души.
Если пришло к слову, так уж порассказать читателю кое-что о Персидской Медицине. Она довольно любопытна. Персидские медики разделяют все болезни на горячие и холодные, и в следствие этого пища делится, таким же образом, на горячительную и прохлаждающую. Это все ничего, но главное состоит в том, что например: петух есть пища горячительная, а курица прохладительная. Ну не комедия ли это?
Вино считается лекарством и закон пророка дозволяет употреблять его, если в болезненном состоянии оно будет предписано доктором, как средство к облегчению. [244]
Плохие познания Персиян в науке Эскулапа причиною тому, что по Персии скитается множество Европейцев шарлатанов, выдающих себя за докторов. В бытность мою в Тебризе жил там немец, который выдумал варить пиво. Пиво оказалось скверным и бедный немец, не имея ни малейшего сбыта своему дрянному товару, рисковал умереть с голоду. Не тут-то было, немец не просидит долго с тощим желудком, как-нибудь да вывернется. Дай, буду доктором, подумал пивовар и в силу этого, набрал в какой-то старый ящик разных ножичков, ножниц и иголок, в другой такой же ящик насовал несколько склянок с какими-то лекарственными веществами, обернул все это в пестрый носовой платок, узел под мышку, шляпу на голову и марш! С прекрасным намерением излечать от недугов слабое человечество, он зашел в дом какого-то больного персиянина, соседа и знакомца своего, и предложил ему свои услуги. Больной, зная его за плохого пивовара и не имея никакого повода считать его, в следствие этого, хорошим врачом, показал некоторое сомнение на счет его сведений и объявил ему, что не примет иначе его лекарства, [245] как только в случае, если он сам скушает вместе с ним точно такую же порцию. Напрасно немец уверял персиянина, что он сам совсем здоров и не нуждается в лекарстве, персиянин оставался не преклонен и немец, видя что пациента не убедишь ничем, решился, для приобретения денег на хлеб насущный, на отчаянный подвиг и проглотил одинаковою с больным дозу, чего бы вы думали? — Английской соли. Судите о блистательных последствиях, тем более, что прием оказался очень сильным. Через несколько дней после этого знаменитого происшествия, г. доктор-пивовар явился ко мне бледный и изнуренный действием лекарства и объявил, что он принят в службу Шаха, батальонным доктором при Карадагском батальоне.
— Да как же вы будете лечить, спросил я его, ведь вы понятия не имеете о медицине.
— Помилуйте, отвечал хладнокровно немец, я был во Франкфурте коновалом.
Коновал и пивовар, прекрасные степени для достижения звания доктора медицины и хирургии. [246]
Хорошему, добросовестному врачу трудно жить в Персии. Должно быть, или отчаянным шарлатаном, или вовсе отказаться от практики, потому что персиянин ни за что не примет лекарства не посоветовавшись наперед с астрологами. Если же, пред принятием лекарства, ему случится чихнуть и чихнуть только один раз, прощай медицина, прощай злосчастное лекарство, больной ни за что не согласится принять его, если же он чихнет два раза, дело другое, милости просим в желудок.
Один из моих Русских знакомцев и я отправились раз с визитом к Принцу Малек-Касим-Мирзе, погода была сырая, и мы, хоть и ехали верхом, но, для предосторожности, надели галоши. Мой спутник придерживался резинных галош. Мелек-Касим-Мирза принял нас очень ласково, рассказывал про свою охоту, и ругал на чем свет стоит Каймакама: без этого не было разговора в Тегеране. Он говорил о старушке madame Lamariniere, и совестился, что до сих пор не заплатил ей еще за уроки по той причине, что Каймакам не дает ему денег и хочет выморить всю Шахскую фамилию голодом. Принц крови не может издержать, [247] в год менеe двух тысяч червонных, а получает только четыре или пять сот. В доказательство бедности членов царствующего дома, он говорил, что недавно один из Принцев принужден был заложит за самую ничтожную сумму свой кинжал на базаре. Жалобы Его Высочества мало забавляли нас, и мы, просидев у него с полчаса, собрались домой. При выходе, увидели мы огромное стечение слуг Принца. Они стояли в кружок и, с видом любопытства и страха, смотрели на что-то лежащее на полу. Иногда раздавались восклицания и хохот.
Валлах, там сидит черт, Каймакам! — Тронь-ка, тронь!
Вай, вай, как прыгает. Точно живой! — Берегись, не трогай, укусит.
Эти слова и смущенные лица Персиян возбудили наше любопытство. Каково было наше удивление, когда, подошедши к кружку, мы увидели что предметом этого страха было ничто иное как резинные галоши. Не входя в объяснения, приятель мой надел их на ноги, и Персияне с подобострастием давали ему дорогу, как человеку, который одарен могуществом попирать жилище дьявола или, что все равно, Каймакама. [248]
Наступило время Ноуруза, нового года, который у Персиян бывает в день весеннего равноденствия. Это празднество учреждено, по свидетельству известного историка Мирханда, жившего во время Эмир-Али-Шира, — в царствование Джюмшида , третьего Царя Биштадийской династии и внука Кеумерза. Когда Персеполис (Истахр) был построен, то Джюмшид воссел в нем на престол и праздновал Ноуруз. Вот вам и история Ноуруза, теперь послушайте как он справляется ныне в Тегеране. По случаю этого празднества чеканят особенные деньги, золотые и серебряные, очень небольшие, величиною с наш пятачок. Шах удостоил каждого из нас присылкою нескольких таких монет и огромного подноса с конфетами и сахаром. Селям при дворе был пышный, кроме обыкновенных церемоний, важным сановникам раздавали деньги и подчивали их шербетом, разносимым в огромных чашах. При конце, ввели в сад страшного слона, украшенного пестрыми лоскутками, корнак, приблизившись к Шаху, заставил слона кланяться Его Величеству, и, послушная воле вожатого, эта огромная масса три раза передними ногами становилась на колени. После [249] этого увели колоссального льстеца, проходя мимо бассейна, он запустил в него свой хобот, набрал порядочное количество воды и, к крайней потехе всех стоявших подальше, оросил ею придворных, которые находились близ этого места. После обеда происходили на большем майдане разные представления, пляска на канатах, борьба пегливани (бойцов), скверные танцы плясунов и другие забавы. Для Европейцев и для правительственных лиц раскинуты были на крышах домов палатки, остальная публика толпилась на площади. Вечером, все базары были богато иллюминованы, развешенные в лавках товары, куски золотой и серебряной бумаги, пестрые фонари, сообщали им вид красивый и оригинальный. Эта иллюминация продолжалась три дня. Сверх того в первый день сожжен был на большом майдане хороший фейерверк, приготовленный, как сказывали, в Тебризском арсенале. Нa следующий день готовилось для нас зрелище еще занимательнее. Мугаммед-Шах, который много занимается своим войском, хотел похвастать перед Европейцами искусством своей артиллерии. Он назначил стрельбу в цель из пушек и Конгревовыми ракетами, и пригласил нас, [250] присутствовать при этом опыте. В пять часов отправились мы за город, на назначенное для стрельбы место. Артиллерия состояла из двенадцати пушек и двух лафетов с Конгревовыми ракетами. В известном расстоянии от батареи поставлена была мишень, а подле нее стоял, привязанный к колу, осел, которого удостоили чести быть главною целью выстрелов. Бедное животное, как бы чувствуя свое назначение, представляло самую плачевную фигуру. Артиллеристы, в полной амуниции, под командою английских офицеров и сержантов, суетились около орудий. Множество Принцев, приглашенных Шахом, и несколько вельмож, ожидали прибытия Его Величества. В числе Принцев находился и Мугаммед-Вели-Мирза, правитель Иезда, известный нам герой кровавого происшествия с несчастным Касим-Ханом. Тщетно искал я на его лице выражения злости или бесчеловечия: своей наружностью он совершенно походил на остальных братцев своих, но это может быть, означало, что и в них таятся такие же искры зверской злобы, которые только ждут случая вспыхнуть. Шах приехал, солдаты стали по местам, топчибаши, начальник артиллерии, подошел к Его [251] Величеству с рапортом, и потом началась Пальба, по команде английского офицера. Выпустили около сорока зарядов: несколько выстрелов было полуудачных, а два совершенно удовлетворительные: одно ядро попало в мишень, другим снесло морду бедному ослу. Кто-то сжалился над безгрешным животным, и приказал зарезать его, для прекращения мучений. Странная идея, стрелять по ослам. Наконец пущено было четыре ракеты: одну из них разорвало на месте, не причинив однако же другого несчастья, кроме того, что английскому сержанту, зажигавшему ее, обожгло усы и бакенбарды. Шах был в восхищении от удачной стрельбы, и ему хором отвечали все Принцы и придворные, уверяя, что с роду не видывали ничего подобного. За тем публика разошлась, потешаясь много оторванною ослиною мордою. [252]

Глава XVI.

Курбан-Байрам. — Околевший верблюд. — Драки за верблюжину. — Могаррем. — История Могаррема. — Эльчи-Френги. — Плач и рыдания. — Священные гробницы в Персии. — Известия из Шираза. — Пленение Гуссейн-Али-Мирзы. — Ослепление Гассан-Али-Мирзы.

Эта весна ознаменовалась еще одним празднеством, которое было весьма кстати для рассеяния Шаха и его правительства, в томном ожидании вести об успехе Ширазской экспедиции. Я говорю о курбан-байраме, или празднике жертвоприношения. В продолжении четырех дней до празднества водили [253] по городу верблюда, украшенного шалями и погремушками и, при звоне колокольчиков, собирали деньги, которые по настоящему должны раздаваться нищим: не знаю как исполняется это правило, но верблюдовожатые набирают много денег. В самый день курбан-байрама, отправились мы в восемь часов утра за город и остановились у Доулетских ворот, чтобы видеть процессию. Впереди шли Шахские ферраши с длинными палками и очищали дорогу, за ними городская музыка и украшенный верблюд, но такой тощий и хилой, что с трудом передвигал ноги, вслед за ним ехал Принц, облеченный в парчовую одежду, с копьем в руке, — один из младших сыновей Фетх-Али-Шаха, мальчик лет четырнадцати, далее, вели трех лошаков, обвешанных подобно верблюду, наконец Ханы, Мирзы, беки, аги, верхом, и тьма пешего народу. В небольшом расстоянии от города шествие остановилось на пригорке, назначенном для жертвоприношения. В ту минуту как начали разоблачать верблюда, он вдруг свалился с ног и издох. Как мертвого верблюда нельзя приносить в жертву, то все засуетились, надобно было скорее достать другого. К счастью или, правильнее, к [254] несчастью, близко от этого места паслось несколько верблюдов, неизвестно чьих: без дальней церемонии поймали первого, который попался, связали ему ноги и положили головой на восток. Когда это, было сделано, Принц подъехал к верблюду и вонзил ему копье в сердце. Лишь только ocтрие коснулось животного, на него кинулось несколько людей, которые в минуту растерзали жертву на части: кто взял голову, кто одну ногу, кто другую. Принцу воткнули на копье кусок мяса, на парадных лошаков положили остатки, и шествие двинулось обратно в город. Необыкновенная поспешность, с которою рвут на куски принесенного в жертву верблюда, происходит от того, что каждый городской квартал должен иметь свою частицу и квартальные депутаты боятся остаться без верблюжины. Принц поехал прямо во дворец Шаха, при въезде его во двор начали палить из пушек. Шах, получив от него кусок верблюжьего мяса, подарил ему богатую Кашмирскую шаль.
Чтобы разом кончить статью празднеств и траурных дней, установленных в память каких-нибудь происшествий, скажу несколько слов о Могарреме. Могаррем есть месяц [255] скорби и печали у Персиян, в это время они оплакивают смерть Гуссейна сына Алия. Чтобы освежить в памяти тех, которые давно не заглядывали в Историю Персии, обстоятельства смерти Гуссейна, я вкратце расскажу происшествия, послужившие основанием к совершаемым ныне молитвам и проливаемым слезам.
По смерти Мугаммеда, Калифатство перешло Абубекру, потом Омару, за ним Осману и наконец Алию. Персияне, как Шииты, не признают трех первых Калифов, а только четвертого Алия, в чем и состоит главная разница в вероисповедании их и Турок, или иначе, Шиитов и Суннитов.
После Алия, Калифатство должно было перейти детям его Гассану и Гуссейну, но властолюбивые замыслы поколения Суфьянова открыли путь к продолжительным беспокойствам между последователями Мугаммеда. Моавие, сильный полководец, желая присвоить себе Калифатство, захотел избавиться Гассана, старшего сына Алия, что и исполнено. Гассан скоро был отравлен и Moaвие достиг своей цели. Сын его Язид, наследовавший престол отца, не без причины опасаясь следствий явной привязанности народа к Гуссейну, [256] второму сыну Алия, повелел Ибн-Зияду отправить отряд против Гуссейна. Отряд Ибн-3ияда встретил его близ Евфрата, в месте называемом ныне Кербела. Там несчастный Гуссейн и его сыновья были умерщвлены и головы их отправлены вместе с оставшимся семейством в Дамаск к Язиду.
Вот основание Могаррема. Празднование же его в Тегеране очень блистательное. В первых числах месяца, раскинуты в разных местах города высокие черные палатки. Внутри их на возвышении восседает Мулла и громогласно читает историю этих несчастных дней. Народ акомпанирует чтение ужасными воплями, рыданиями и кривляньями. Вечером толпы молельщиков снова собираются в палатки, зажигают факелы и в продолжении двух или трех часов, а иногда и всю ночь насквозь рыдают, бьют себя по груди и кричат во все горло Гуссейн! Гассан! Фанатизм иных усердных приверженцев веры доходит до того, что они, острыми железами или кинжалами, наносят сами себе ужасные раны. В это время в Тегеране такой крик на улицах, что можно бы подумать, что неприятель взял штурмом город и вырезывает жителей. В 10-й день [257] Могаррема, совершается главное представление на большом Мейдане. Все обстоятельства умерщвления Гуссейна представляются в лицах, с сохранением самой строгой верности. Приготовляют куклу, которой убийца одним размахом меча сносить голову, потом представляется двор Язида и прибытие туда плененного семейства Гуссейна. При этом случае является на сцену одно лицо, о котором истоpия нигде не упоминает, и которое вероятно есть плод разгоряченного воображения фанатиков-поэтов, дополнивших вымыслом эту плачевную историю. Это достопримечательное лицо есть Элъчи-Френги (Европейский посланник), который, будто бы, находился в то время при дворе Язида, просил его о помиловании семейства Гуссейна и упрекал ему в умерщвлении святого человека. Главное дело состоит в том, что этот Элъчи-Френги является на сцену при представлениях такой уморительной чучелой, что я удивляюсь как Персияне, при всей своей горести, могут удержаться от смеха при виде этого урода. Костюм, в который облачают его и прыжки, которые он делает неописуемы. Для исполнения важной роли посланника-заступника, берут обыкновенно какого-нибудь Персидского служителя. [258]
Здесь должно заметить что в Персии вообще не любят вороных лошадей, потому что, по преданию, убийца Гуссейна ездил на вороном жеребце. Тело Гуссейна покоится в Кербеле, месте его убиения, куда стекается по этому случаю много молельщиков. Вообще Персияне ходят на поклоненье в следующие места: в Медину к гробу Мугаммеда, в Мешгед к гробу Имама-Ризы, в Кербелу к праху Гуссейна и в Беги где погребен Гассан. Посетители этих священных могил прибавляют к именам своим названия, Хаджи Мешгеди, Кербелаи и Беги.
Наконец пришли известия от Сир Henry Bethune’a. Его огромные ботфорты и кирасирские перчатки произвели страшное впечатление в Ширазе. Известия были хороши.
Совершив дорогу благополучно, армия Шаха встретилась за несколько переходов от Шираза с войском противников. Завязалось дело, продолжавшееся около часа. Убито и ранено с обеих сторон до десяти человек и победа осталась на стороне Сир-Генри. Видя свою малочисленность и трусость, войско Ширазское предпочло убежать. Некоторым удалось уйти, других же взяли в плен вместе с несколькими пушками. Победители шли [259] далее форсированным маршем и правители Шираза, не думая вовсе чтобы дело было так близко к развязке, очень удивились, когда их разгульное веселье, которому они предавались, было прервано, вступлением в город Шахской армии. Их тотчас арестовали, и вскоре отправили в Тегеран, под сильным конвоем, боясь чтобы приверженцы Гассан-Али-Мирзы, а их было много в Персии, — не вздумали отбить его дорогой и выпустить на волю. Известие это чрезвычайно обрадовало Шаха, но народ, уважая неизвестно за какие услуги, Гассан-Али-Мирзу, не верил его пленению. Носились даже слухи, будто он освободился и набирает войско. Между тем, Шах отправил на встречу пленникам тайное приказание выколоть, на последней станции к Тегерану, глаза любезному дяде. Накануне приезда Гассан-Али-Мирзы в Тегеран, слух о его ослеплении распространился по городу. Этому никто не хотел верить. На утро все городские стены были усеяны народом, за ворота не выпускали никого, боясь беспорядков. Местом заточения Ширазских Принцев была назначена башня Бурджи-Нуш, стоящая возле самого города. Все глаза были устремлены на Ширазскую дорогу. Наконец показался конвой, в [260] середине его верхом ехал Гуссейн-Али-Мирза, а сзади его тащился на двух лошаках закрытый тахтиреван, — род ящика с четырьмя оглоблями, которые прикрепляются к спинам лошаков. Процессия подъехала к башне. Гуссейн-Али-Мирза сошел с коня. Открыли тахтиреван, и из него вышел, поддерживаемый двумя феррашами, человек, которого голова около глаз обернута была окровавленною шалью. Это был непокорный Гассан! Все узнали его: в несколько минут стены полные народом, опустели, толпы разошлись в молчании по домам, убедившись в печальной истине.
Эта пара выколотых глаз открыла Мугаммед-Шаху владычество над всей Персией, но он был рабом в своей столице. Дела его нисколько не поправлялись, и государство поминутно наполнялось новыми беспорядками. Истинные друзья Шаха, к которым он обращался в опасности, советовали ему прежде всего устранить Каймакама от дел Правительства. Из разговоров Шаха с придворными людьми видно было, что ему крепко надоедал Каймакам, но несмотря на это, поступки Мугаммеда вовсе не соответствовали словам его, он по прежнему осыпал ласками и милостями [261] своего бывшего атабека и по прежнему был его покорнейшим слугою. Приведенные мною примеры дерзкого поведения Каймакама в отношении к своему Государю ничуть не преувеличены, их бы можно насчитать тысячи. [262]

Глава XVII.

Назначение Насиру-д-дина-Мирзы наследником Персидского Престола. — Я отправляюсь в Тебриз. — Али-Хан. — Халат и кинжал для Наследника. — Казбин. — Принц Правитель Казбина. — Великолепное Угощение. — Кочующие Джелелевенцы.

Между тем, Мугаммед-Шах, желая сохранить корону в своей линии и положить начало какого-нибудь законного наследия престолом, объявил четырехлетнего сына своего Насиру-д-дина-Мирзу наследником Шахского скиптра. Фирман об этом послан в Тебриз, где находился малолетний Принц. [263] Узнав об этом я, как большой охотник до зрелищ (тамаша), немедленно выехал из Тегерана, где мне решительно более нечего было делать. Я все оглядел что было можно, с наступлением жаров меня протрясла лихорадка, следственно вы сами сознаетесь, любезный читатель, что я распорядился весьма премудро, выехав из Тегерана и отправившись в Тебриз, чтобы посмотреть, что там будет происходить по случаю назначения Велиегда (Наследника): Мне предстоял прекрасный случай для отъезда: Русский посланник также ехал в Тебриз, я примкнул к его свите и марш в дорогу.
Старый знакомец наш, Али-Хан, по необыкновенной любви к Русским, выхлопотал себе позволение быть михмандаром Русского посланника. Михмандарами называются в Персии люди, которые едут впереди почетных лиц для заготовления им ночлегов, провианта и фуражу. Такие господа имеют обыкновенно с собою письменные приказания от высших властей, в следствие которых всякий город или всякая деревня, где остановится почетный путешественник, обязана выставлять известное число кур, яиц, баранов, фунтов масла, батманов дров, ячменю, саману [264] и проч. Кроме не ограниченной преданности Али-Хана к Русским, желание его, быть михмандаром Русского посланника, проистекало из других не менее важных, причин, а именно из финансовых видов. Во-первых михмандар, за труды свои, получает обыкновенно хороший подарок, а во-вторых, Русские, за все отпускаемое им в городах и деревнях платят наличными деньгами, а михмандар, в силу имеющегося у него письменного повеления отпускать все безденежно, не дает никому ни гроша и кладет Русские червонцы в свои широкие карманы.
И так, в один прекрасный, т. е. жаркий день, в конце Апреля, позавтракав плотно у Английского посланника, мы отправились в путь дорогу. Али-Хан, имея в виду сохранение старых костей своих, ехал для большего спокойствия, не на лошади, а на лошаке.
На третий день после отъезда расположились мы ночлегом в Кишлоне. Палатки наши раскинуты, мы сидим в них, упиваемся чаем и дымим из кальянов и трубок на весь мир, снаружи слышен легкий треск раскаленных углей, а над их благотворною теплотою жарится, на железном пруте, сочный шишлык. Лошади жуют ячмень, [265] верблюды ворчат от удовольствия, упитываясь саманом, словом, все блаженствуют. Солнце село, заря догорает на небе, в воздухе чудесная теплота, как не предаться увлекательному кейфу. В такую минуту решительно невозможно устоять против искушения. Лишь только я собрался оставить палатку посланника и пойти к себе, чтобы вполне насладиться кейфом, как вдруг блистательные планы мои разлетелись в дребезги. Двери палатки распахнулись и в них показалась морщиноватая рожа Али-Хана, оживляемая каким-то необыкновенным выражением.
— Что нового? Спросил его через переводчика посланник.
— А вот что, отвечал Али-Хан, торопливо снимая свои туфли и влезая в палатку, сейчас прибыл чапар из Тегерана с письмом от Визиря, и с посылкою для Велиегда от Шаха.
— Что ж посылает Шах своему сыну?
— То, что я бы не послал своему феррашу. Валлах, Его Величество не видал этого подарка, это шашни Шейтанова сына Каймакама.
— Да об чем же вы говорите, я вас не понимаю, какие вещи, какой подарок? [266]
— Не угодно ли взглянуть и посудить самим. С этими словами Али-Хан велел слуге своему принести узел, развязал его и показал нам халат и кинжал, назначенные Шахом сыну своему, по случаю назначения его Наследником Престола. Кинжал и халат оказались действительно невзрачными: каменья на кинжале были дурные, плоские, бесцветные и вовсе не заслуживали громкого названия драгоценных, а могли бы скорее именоваться малоценными. Халат был сшит из достаточно дурной парчи. Я совершенно был в душе согласен с Али-Ханом, что эти подарки слишком жалки для Наследника Персидского Престола, в особенности сообразив то богатство, в котором плавают Каймакам и его сыновья. Али-Хан в это время продолжал вapиации на прежнюю тему.
— Собачий сын, говорил он про Каймакама, как смеет он так низко обманывать Убежище Вселенной, как не побоится этот мерзавец, что тень Аллаха на земле когда-нибудь да велит прижать его безмозглую голову к пяткам. Хорошо если бы какой-нибудь добрый человек осквернил не только могилу отца его, но и всех его предков до двенадцатого поколения. [267]
— Полно, вам любезный Хан, возразил я ему, поносить этого бедного Каймакама, вы уж кажется через чур нападаете на него.
— Как через чур, вы еще не все знаете, я еще не все рассказал вам. Погодите, вы услышите и другие вещи не лучше этого. Вы знаете, что когда мы выезжали из Тегерана, то Шах сказал мне, что в вознаграждение отличной ревности почтенного Эмира-Низама, который со времени отъезда Его Величества из Тебриза управлял Адербаеджаном как нельзя лучше, так что во всей провинции не было ни малейшей смуты, или другой причины к неудовольствию, он жалует ему кинжал осыпанный богатыми каменьями и что этот кинжал дадут мне для вручения престарелому, высокостепенному Эмир-Низаму. Узнав об этом я тотчас отправил в Тебриз нарочного с письмом к моему другу, (вы знаете, что Эмир-Низам закадычный мой друг) в котором извещаю его о новом знаке милости к нему Шаха. Я не получил этого кинжала при моем отъезде. Каймакам говорил мне, что кинжал в работе, у одного из первых мастеров Тегерана, и что я получу его дорогой вместе с вещами назначенными для Велиегда. И что ж? Эти скверные [268] подарки для Наследника Престола прибыли, а кинжала для друга моего нет, об нем ни слуху, ни духу. Ну, посудите сами, не чертов ли сын этот Каймакам, когда он осмеливается ослушаться волю Его Величества Падишаха, и сверх того обманывает так нагло честных людей. Что буду я делать теперь? Как предстану я пред другом моим, Эмиром, с черным лицом? — Он назовет меня лжецом. Чем извинюсь я перед ним?
Эмир сочтет меня глупцом, бессмысленным ребенком, который мог поверить слонам отъявленного лгуна и плута, Каймакама. Это ужасно! Валлах! Билляях! Если бы Каймакам был здесь, то я вырвал бы ему всю бороду и бросил бы ее на растерзание собакам.
Не знаю долго ли бы продолжились жалобы и проклятия Али-Хана, которые таким живым и быстрым источником лились из уст его, если бы не стукнул час Намаза. Слуга его пришел доложить ему что время молиться Богу, что в Кишлоке, Мулла прокричал уже призыв на молитву. Наш Насакчи-Баши вышел из палатки, не переставая ворчать и призывая на помощь. Аллаха и пророка. [269]
Молитва кажется подкрепила и несколько утешила Али-Хана, потому что он, через несколько времени, будучи приглашен на ужин к посланнику, явился и не говорил более ни слова о Каймакаме. Может быть он удерживал порывы гнева своего, чтобы не тревожиться во время еды и тем не помешать пищеварению.
На другой день, рано поутру, двинулись мы в путь, и к шести часам вечера прибыли в Казбин. Принц, правитель Казбина, известившись заранее что Русский посланник должен в тот день въехать в город, выслал на встречу несколько почетных лиц, в голове которых находился Визирь его Тамас-Кули-Хан. Эти господа ожидали посланника в шести верстах от города. Кроме их находились, в числе встречавших, кедхуды (старосты) окрестных деревень, ферраши с длинными палками и полиция с какими-то щитами. Полицеймейстер поднес посланнику с низким поклоном блюдо с сахаром и леденцом.
Нас поместили в саду принадлежащем ко дворцу Принца в беседке, выстроенной Тамас-Шахом. Лишь только мы расположились в ней, нам принесли от имени Принца множество конфект всех возможных видов и [270] вкусов, какие известны в Иране и мороженое. Здесь должно заметить, что главные лица, выехавшие навстречу посланнику, считали обязанностью проводить его до назначенного ему жилища и там были им приглашены войти. Это уж всегда так делается. Надобно пить чай, а это обстоятельство не маловажное, потому что Визирь, считает долгом делать les honneurs de chez soi, а посланник, с своей стороны, будучи также дома, хочет угостить гостей. При таких случаях прислужники обеих сторон, что называется, лезут из кожи, чтобы поспеть с своим чаем прежде других. Эта суета оканчивается обыкновенно тем, что чай посланника уже разносят тогда, как Персияне второпях размышляют о том, как устроить эту статью, разговаривают, хватаются все вдруг за одну и ту же вещь и бесятся за то, что неприятельская сторона одержала верх. Такого рода маневры происходили и в Казбине.
В семь часов вечера отправились мы по приглашению ужинать или обедать, как угодно, к Принцу правителю. Дворец, красивый ужин оказался довольно вкусным, приятным, должно заметить, что его Высочество изволил угощать нас по Европейски, что ужин [271] был накрыт не на полу, а на столе. Вилки и ножи для этого ужина взяли у посланника. Принц сидел с нами за столом и сначала принялся было кушать по нашему, однако скоро ему это надоело. Не знаю, наколол ли он себе рот вилкою, или случилась с ним какая другая беда от Европейского образа наполнять желудок, только он предпочел обратиться к родимым привычкам: сидя на стуле, поджал ноги под себя, засучил рукава и пустился пальцами ловить в блюдах национальные Персидские яства.
На следующее утро посланник роздал, кому следовало, за угощение подарки, часы, сукна, чай и мы оставили Казбин. Проводы были точно такие же, как и встреча.
По дороге в Сиагдеген, первую станцию после Казбина, мы увидели влево кочующее племя Джелелевенцев. Вид табора их напомнил мне Цыган Пушкина. Изорванные черные палатки раскинуты были на равнине, лошади, овцы, ослы паслись вокруг. Мне захотелось посмотреть внутреннее устройство табора и житье-бытье этих бездомных странствователей. Пришпорив лошадь, я своротил с дороги и в галоп поскакал к палаткам. [272]
Чтобы появление мое в таборе кочующих сынов свободы не показалось странным, я выдумал, что мне весьма легко может хотеться пить, что я даже могу быть мучим жаждою, и решился просить господ Джелелевенцев освежить чем-нибудь мое иссохшеее горло. Подьезжаю и, призвав на помощь все познания мои в Тaтарском языке, обращаюсь к одному седому старику с моею просьбою. Старик встал и пошел хлопотать о пойле для меня, а я между тем осматривал то, что лежало у меня перед носом. Боже Всемогущий! Какая ужасная нечистота, какая отвратительная гадость! Дети, в оборванных, засаленных платьях, полунагие, валяются на земле между навозом и баранами. Лохмотья палаток висят и развеваясь по воле ветра открывают иногда их внутренность. Туда я заглянул с ужасом и признаюсь, не имею духу описывать виденной мною грязи. К счастью старик явился скоро, с чашкой в руках. В ней было кислое молоко с водою и солью, напиток очень прохладительный и надолго утоляющий жажду. Но как решиться выпить это молоко имея в виду, что и эта чашка вероятно не чище прочего, виденного мною. Делать однако [273] было нечего, скрепив сердце, я решился хлебнуть несколько глотков, поблагодарил старика и поскакал догонять посланника, который благодаря благоразумной Восточной езде шагом, был очень недалеко впереди.
Остальную часть дороги совершили мы также благополучно, без всяких приключений и не видели ничего занимательного. В Миане, известном отечестве жирных клопов, получил посланник из Тебриза извещение, что супруга Его Величества Падишаха, Убежища Вселенной, Тени Аллаха на земле, находившаяся тогда в столице Адербаеджана, благополучно разрешилась от бремени сыном. Во время царствования сластолюбивой памяти Фетх-Али-Шаха, рождение на свет Принца или Принцессы была вещь самая обыкновенная, только что не вседневная, потому что он считал жен сотнями, а у Мугаммеда, дело другое, тогда было только две жены, и потому, явление нового Шах-Заде, первого в царствование молодого Шаха, произвело свой эффект, как следовало. [274]

Глава XVIII.

Тебриз. — Вшествие Наследника престола. — Падение Каймакама. — Смерть его. — Чума и холера в Тегеране и Тебризе. — Распоряжения Эмир-Низама. — Обзор, в трех строках, моего пребывания в Персии. — Отъезд в Россию.

Тебриз так близок к нашей границе, он так разнствует даже образованием своим от Тегерана и других Персидских городов, в нем сравнительно так много живет Европейцев, что приехав туда я думал, что возвратился, хотя не на родину, а в Европу. Там живет наш Генеральный Консул, заключив его в свои объятия, услаждаясь дружеской беседой его, я переносился мыслями [275] вперед, на время свидания с родными по крови и сердцу, в родной стороне.
Через несколько дней по прибытии моем в Тебриз праздновали там назначение Насиру-д-дина-Мирзы, Наследником Престола. На сей конец перевезли четырехлетнего Принца в Халат-Пушан, загородную беседку, известную читателю в числе окрестностей Тебриза. В назначенные астрологами счастливый день и час, в который молодой Велиегд должен был торжественно въехать в столицу Адербаеджана, Халат-Пушан кипел множеством почетных лиц и любопытных. Возле беседки раскинуто было несколько палаток, из них одна богато убранная для Наследника. Там прочтен был громогласно фирман Его Величества Шаха, в котором он назначает старшего сына своего Насиру-д-дина-Мирзу своим преемником. После этого прочтены были фирманы, сопровождавшие знаменитые подарки халат и кинжал, предмет недавнего негодования Али-Хана, который находился тут же. Я посматривал довольно значительно то на него, то на подарки, и он, поняв в чем дело, коверкал лицо свое ужасными гримасами, означавшими гнев и удивление и все, что угодно. Во время чтения [276] фирманов палили из пушек и зембуреков. Когда возложили на Принца пожалованную ему, Высоким родителем его, одежду, то заткнули вместе с тем в верхнее отверстие его бараньей шапки фирман возвышающий его в звание Велиегда. По окончании сего пышного ‘селяма’, на котором присутствовали все Тебризские придворные и представители купечества, Его Высочество изволил отправиться в Тебриз. Шествие двинулось в следующем порядке. Впереди не большой отряд кавалерии, потом пеглевани (бойцы), за ними танцоры и музыка, ферраши, пишхидметы и мирохор. Тут являлся Наследник. Он ехал на лошади, вместе с дядькой своим, который держал его на руках, — лошадь вели два конюха. Рядом с Наследником ехал Русский Посланник, а за ним ужасная масса ханов, беков, мирз и прочего. По бокам шли, в известном расстоянии друг от друга, сарбазы в полной амуниции и гарцевали гуламы (верховые прислужники), чтобы толпы народа, теснившиеся по обеим сторонам дороги, не помешали шествию. Всей этой полицейскою частью командовал друг мой Насакчи-Бакши. Али-Хан, который, в качестве блюстителя порядка, разъезжал из конца в конец на [277] гнедом жеребце, с довольно большою командирскою дубиной в правой руке. Разные курбаны как следует были по дороге приносимы в честь нового Велиегда, которому между прочим под конец все порядком надоело, потому что сон смежил его младенческие очи, и он въехал в свою столицу во сне, значительно покачивая головою на право и на лево, что добрые люди принимали за поклоны. Вся публика провожала его до ворот дворца, там принял его под свое покровительство евнух и понес в гарем, а мы разъехались по домам. Особенных празднеств по этому случаю не было.
Это событие, не очень занимательное в рассказе и не придающее особенной краски листкам моих воспоминаний, очень важно по существу своему. Оно может быть, зародышем будущего спокойствия Персии, оно может быть избавит надолго или навсегда несчастный Иран от ужасных смут и кровопролитий, сопровождавших доселе вступление на престол нового Повелителя правоверных. Даже самое начало царствования Мугаммеда, хотя и не ознаменованное убийством и междоусобными войнами, не может похвалиться сохранением совершенного спокойствия. Если бывшие смуты [278] ограничились небольшими частными вспышками, утушенными в самом начале, то это конечно должно приписать ничему иному, как благодетельному влиянию. Европейских миссий на общее мнение и необыкновенной простоте зачинщиков этих безрассудных беспорядков. Стоит сообразить только то, что Насиру-д-дин-Мирза, будучи с четырехлетнего возраста Наследником Престола останется в этом звании так долго, что все привыкнут к мысли иметь его будущим Шахом, видеть в нем будущее Средоточие Вселенной. А это обстоятельство весьма важно. Я уверен, что если бы из Истории Персии вымарать все междоусобия, порожденные спорами о наследстве Престола, то статистика ее, в нынешнее время, гласила бы гораздо более о благоденствии отечества Саади, Гафиза, Мирхонда, нежели сколько теперь она жалуется на его бедность и изнеможение. Увидим, сбудутся ли мои предсказания, исполнится ли искреннее желание мое видеть когда-нибудь Персию цветущею обширной торговлею спокойною, управляемою законами, и следственно благоденствующею. Оно не вероятно, по крайней мере можно бы верное сказать, что нашему поколению не дожить до таких чудес, а кто знает, наши [279] дети или внуки может быть и будут, говоря о Персии, воспоминать о теперешней эпохе, как об эпохе важной по своим благодетельным последствиям на край, забытый ныне судьбою и людьми.
Но полно о будущем, займемся настоящим, нас призывает, важное обстоятельство, низвержение с высоты величия этого ужасающего колосса, при имени которого трепетала столько лет вся Персия, я хочу говорить о падении Мирзы, Абуль-Касима, Каймакама и Атабека, Вскоре после торжественного вступления в Тебриз Наследника Престола, из Тегерана пришло известие, что Каймакам, по повелению Шаха, задушен. Как ни ненавидели Каймакама и сколько ни пророчили ему в тайне скорого конца его царствованию, известиe о умерщвлении его было так неожиданно, что, ему едва верили: в молодом Шахе не предполагали столько характера. Однако эти отрывистые фразы не дадут читателю точной, полной идеи об этом происшествии, и так для совершенного уразумения дела я войду в некоторые подробности, предшествовавшие не задолго смерть Каймакама.
Два месяца спустя после ослепления Гассанa-Али-Мирзы, разнеслись слухи, что Каймакам, [280] пользуясь назначением Нассиру-д-дина Мирзы преемником Мугаммеда, помышляет о скором приведении в действие предусмотрительной меры своего Повелителя. Эти слухи дошли до Монарха, захваченная переписка Каймакама, с приверженными ему внутри Персии вельможами, подтвердила истину общей молвы. К этому присоединились еще жалобы всех приближенных к трону. Негодование Шаха на неприличные поступки Каймакама с ним самим, копилось мало помалу в глубине души его и ожидало только случая, чтобы разразиться грозою над головою преступного Министра. Минута настала. Получая от всех начальников войска жалобы, что солдатам не выдают жалованья, Шах воспользовался этим предлогом, чтобы наказать Каймакама. В одно утро он послал за ним. Каймакам, по обыкновенно своему, медлил явиться. Шах послал вторично сказать ему, чтобы он тотчас пришел. Удивленный такою строгостью, Каймакам сел на лошадь и приехал во дворец. Когда он хотел идти во внутренние покои, его остановил часовой. Каймакам был разражен как громом. ‘Шах приказал тебе здесь дождаться’, сказал часовой. Не веря его словам, Каймакам принужден [281] был поверить движению его штыка. Через несколько времени вышел Шах. Его грозный вид не предвещал ничего хорошего. ‘От чего сарбазам не заплачено жалованье’? спросил он его. — Денег нет, отвечал Каймакам своим обыкновенным тоном, довольно сухим. ‘Как денег нет, мошенник! Казна моя растрачивается, а не один из подданных моих не пользуется ею. Ты украл все мои деньги’! Напрасно Мирза Аоуль-Касим оправдывал себя разными увертками, напрасно клялся своей бородою и повторял тысячу раз Ля иляге иллъ Аллах, — Шах был не преклонен. — ‘Тебе объявят мою волю’, сказал Шах, и по его знаку ферраши и сарбазы утащили Каймакама в темницу. Его бросили в подвал одного из загородных дворцов. Сына его, Визиря, также взяли под арест. Шесть дней просидел он в заключении: во все это время, говорят, он был совершенно спокоен, и не жаловался на судьбу свою, воображая, что гнев Шаха пройдет и что он скоро станет снова, и может быть еще с большим блеском, ‘шить и пороть’ то есть, правительствовать. Предчувствие однако ж обмануло его. На седьмой день вошел в темницу посланный от Шаха, [282] и показал ему фирман, в котором было сказано, что коварные замыслы его против особы Государя обнаружены в полной мере, и что за все его преступления, Шах повелевает лишить его жизни, посредством удушения. Исполнение казни поручалось присланным при этом людям. Изумленный, Каймакам думал сначала, что его только пугают, но скоро, убедился, что дело идет не на шутку, затрясся всем телом, побледнел и закричал отчаянным голосом, ‘Нет, ты не смеешь душить меня’! — Как не смею! возразил спокойно исполнитель казни. А вот увидишь! Но я не таков как другие. Ты добрый человек, и я помню твои благодеяния: слава Аллаху, я заработал много от тебя, сеча па пятам рабов Божиих по твоему приказанию и отбирая в казну их имения. Что я за собака, чтобы забыть все твои милости! Не бойся, я не оскверню тебя мерзкою веревкою. Из уважения к твоему доброму сердцу и сану, иншаллах, если угодно Аллаху, мы постараемся задушить тебя руками. Ферраши! — Три ферраша вошли в комнату. Каймакам стоял неподвижно, как статуя: смерть ужасала его! Он хотел что-то говорить, но в эту минуту два [283] ферраша бросились на него и сильно начали давить его за горло. Отчаянное сопротивление его было ужасно, он грыз, рвал, царапал своих палачей, отвратительная борьба продолжалась с четверть часа, но мало помалу силы начали оставлять осужденного, ноги его подкосились, и он всею тяжестью своею упал бездыханный на каменный пол темницы. Ферраши, полагая, что дело кончено, вышли из комнат и предводитель их донес Шаху об исполнении приговора. Через несколько времени, когда они возвратились, чтобы убрать тело, зрелище неожиданное, невероятное, изумило и перепугало их. Каймакам ходил по комнате! Завидя своих душителей, он бросился как бешеный на первого показавшегося в двери, сила неимоверная явилась в его старых членах, одним ударом он валил людей с ног, и три палача решительно не могли ничего с ним сделать. Они позвали на помощь товарищей и восьмеро феррашей насилу прижали его к полу. Тут они навалили на него кучу тюфяков и подушек, уселись все на них, закурили кальяны, и два битых часа, на этом страшном диване, делали кейф и занимались приятною беседою боясь, чтобы шейтан Каймакам не ожил [284] вторично. Бесчеловечная сцена, достойная восточных подземелий! Я не выдаю ее за строгую истину, но так рассказывали в Тегеране: и этого уже довольно!
Так кончил жизнь знаменитый Мирза-Абуль-Касим, при имени которого дрожала вся Персия. Приятно, после всех этих ужасов, упомянуть об одной благородной черте, которые впрочем не редки на востоке. Один человек, облагодетельствованный Каймакамом во время его величия, узнав о его печальной кончине, вспомнил все, чем был ему обязан, купил у палачей тело изверга за известную сумму и предал его земле близ деревни Шах-Абдул-Азим. На другой день после казни, по всей Персии разосланы были Шахские фирманы о том, что Каймакам ‘устранен от дел’. Умысел его, как говорят, состоял в том, что он хотел посягнуть на жизнь Шаха, объявить для фрмы повелителем Ирана малолетнего наследника, и царствовать под его именем. Утверждают также, что он имел намерение истребить со временем вое племя Каджаров и тогда уже править государством с титулом Шаха.
Известие о заточении и смерти Каймакама, скоро распространилось по Персии. Bсе очень [285] ему обрадовались, и благословляли мудрость Шаха, который наконец низложил такого вредного человека. Детям его оставлена небольшая часть отцовского имения, куда они и отправлены для проживания под надзором полиции.
Горько подумать, после всего этого, что Персия должна была лишиться Каймакама, что порочные поступки довели его до непростительных дерзостей и преступных замыслов. Если бы эта голова, наполненная умом, почти гениальным, украшенная глубоким познанием края, была управляема рассудком и правилами чистой нравственности, если бы словом, с этим умом у Каймакама было сердце на месте, сколько пользы мог бы он принести своему отечеству? Но, нет, видно время процветания Персии еще не пришло, потому что судьбе угодно было даровать ей человека, могущего подвинуть ее сильно вперед, в котором глас совести в чувстве был заглушаем эгоизмом, злобою и порочным стремлением к непомерному властолюбию.
Не прошло месяца после трагической смерти Каймакама, как в Тегеране появилась чума, и с нею, нераздельная ее спутница в Персии, холера. Шах, придворные и все [286] зажиточные жители Тегерана немедленно выехали из города: иные разъехались по деревням, другие поселились в палатках, вне городских стен. Шах, с несколькими приближенными, расположился лагерем по дороге в Шимрун. Несмотря на эти предосторожности, не весьма впрочем действительные и строгие, чума и холера не щадили и Шахского лагеря. В числе лиц, бывших жертвою этих ужасных болезней, Его Величество оплакивал потерю преданнейшего слуги своего, Мугаммед-Гуссейн-Хана Ишик-Агасы (Церемониймейстера). Благодаря отсутствию карантинов чума не заставила себя долго ждать в Тебризе, и в то время как истребительные действия ее были в полной силе в Тегеране, она начинала уже десятками считать жертвы свои в Тебризе и его окрестностях. Чтобы дать понятие о том, какое прекрасное мнение имеют: полупросвещенные Персияне, не держащиеся строго закона Мугаммеда, запрещающего запирать верным врата рая (Эту фразу Алкорана Персияне толкуют так, что она будто бы запрещает всякие карантинные меры для удержания действия чумы), — о том, как удерживать распространение чумы, приведу здесь происшествие случившееся при мне в Тебризе. Лишь [287] только там появилась чума, то Эмир-Низам, управлявший Адербаеджаном за малолетством Наследника, известил об этом Русского посланника и прибавил в конце письма следующее:
‘Зная сколь важно остановить действия чумы в самом ее начале, я тотчас послал полицию в тот дом, где показалась чума, и приказал ей выгнать из него, равно как и из соседних домов всех, кроме больных: пусть они переселяются в другие места. Оставленные ими вещи я приказал сжечь и приставил караул к означенным домам с строгим приказанием не впускать туда никого’.
Сообразив все виденное мною в Персии и все случавшееся в мое время происшествия оказывается, что в продолжении девятимесячного пребывания моего там, был я свидетелем следующих событий.
Шах умер, другой взошел на престол. Три Принца ослеплены, и восемь посажено в темницы, назначен четырехлетний Наследник Престола. У Шаха, имеющего только двух жен, родился сын, первый Министр задушен, чума и холера в Тегеране и Тебризе. [288]
Кажется трудно набрать, в такое короткое время, более важных происшествий.
Рассмотрев этот итог, я нашел что более мне в Персии делать решительно нечего. Предпринять путешествие на Юг к берегам Персидского залива, или посетить гробницу Имама-Ризы в Мешгеде, было-бы конечно любопытно, но у меня даже на это не стало охоты, хотелось скорее домой, домой под кров, хотя довольно пасмурного, но родимого неба!
Во-первых не там родина, где хорошо, там хорошо, где родина, и во-вторых в Персии, конец концев, все-таки не веселое житье.
Навьючены трехногие кони, взятые из Тебризского чапар-хане (почтовой станции) все готово, пора и мне вспомянуть Дон-Кихота, да в дорогу. Пока я был в Персии, мне было ужасно скучно, а теперь, как пришлось расставаться, чувствую, что тоже как-то не ловко. Мне стало жаль Тебриза и его темных, прохладных восточных ночей, мне стало жаль всего что я оставлял, и кальянов и Персидских комплиментов, и шербетов, и конфект с бараньим салом, и длинной бороды моего мирзы, и базаров, и Фруктов, и кофейной гущи, и [289] скрытых от глаз непроницаемым покрывалом, Восточных дев и жен, мне стало жаль всего, кроме чумы и холеры, — с этими красавицами я рад был проститься навеки, не сводив с ними короткого знакомства.
И так, прощай Тебриз, на долго-ли, на всегда-ли, не знаю. Аллах да хранит сынов твоих! Пусть ветер благополучия беспрестанно будет навевать на тебя роскошь и богатство всей вселенной, поля твои да будут гумном, не только для Азии и Европы, но и для Енги-Дюнья (новый свет), сады твои да процветут подобно садам Мугаммедова рая, а девы твои да уподобятся красотою бессмертным гуриям.
Довольно медленно подвигаясь вперед, по бесконечной степи, иссыхая под влиянием июльского восточного солнца, дотащился я до Аракса. Тутъ Русский карантин принял меня в руки. Пожитки мои взяли для окуривания, и самого пригласили в один из назначенных для проезжающих домов. Карантины, эти благодетельные учреждения, эти не дремлющие стражи, охраняющие землю от нашествия самых злых неприятелей, были во время проезда моего не очень красивы на Араксе, теперь, [290] слышал я, уже ассигнованы суммы на построение нового жилья для проезжающих, это не лишнее и верно всякой путешественник поблагодарить наше предусмотрительное правительство за эти улучшения. Пробыв пятнадцать дней в Ордубадском карантине, я поехал по старой дороге, на Нахичевань и Эривань, в Грузию. В Эчмиаздин прибыл я вскоре после смерти престарелого Патриарха Ефрема и слушал панихиды, которые там совершали ежедневно в его память. Патриарх Ефрем был так уважаем за примерную жизнь свою, что в Армянском народе шла молва, будто бы он был вознесен на небо.
Из Эривани поехал я в Тифлис, а там горами во Владикавказ, там глядь уж и Ставрополь, и таким образом очутился я в С. Петербурге.
Худо ли, хорошо ли писал я свои воспоминания, понравятся ли они читателю или нет, судить его дело, а мое, пересмотрев третью корректуру и исправив опечатки, отдавать листы в печать.

—————————————————————————

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о Персии 1834-1835. Барона Феодора Корфа. СПб. 1838
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека