Вильгельм Карлович Кюхельбекер, Котляревский Нестор Александрович, Год: 1901

Время на прочтение: 79 минут(ы)

Литературная дятельность декабристовъ.

I. Вильгельмъ Карловичъ Кюхельбекеръ.

Въ исторіи нашей словесности едва ли найдется эпоха, когда западныя литературныя теченія такъ смшивались и такъ боролись съ самобытнымъ, пока еще очень слабымъ и нершительнымъ направленіемъ русскаго художественнаго творчества, какъ въ первыя три десятилтія ХІХ-го вка. Это были годы, когда мы не только очень ревностно стремились усвоить настроенія и идеи нашихъ сосдей — что мы продолжали длать и поздне въ теченіе всего столтія — но стремились также и въ художественномъ воспроизведеніи жизни подражать внутренней и вншней техник тхъ образцовъ, которые намъ были даны въ литератур иноземной.
Одновременно съ быстрымъ разцвтомъ этой подражательной литературы стали робко пробиваться и первые ростки самобытнаго творчества, въ которомъ русская жизнь, старая или новая, пыталась найти себ соотвтствующую оригинальную художественную форму. Первой ршительной побдой, которую одержала наша самобытность въ литератур, было творчество Пушкина и за нимъ непосредственно слдовавшее творчество Гоголя. Посл Пушкина и Гоголя можно было говорить о вліяніи запада на образъ нашихъ мыслей и на наше настроеніе, но нельзя было уже говорить о западныхъ теченіяхъ въ русской художественной словесности.
Но прежде чмъ поэзія Пушкина и Гоголя была нами сознательно усвоена, прошло не мало времени и оно было заполнено упорной борьбой, которую выдерживала наша нарождавшаяся самобытная словесность съ цлымъ рядомъ самыхъ разнообразныхъ, отовсюду нахлынувшихъ иноземныхъ литературныхъ вліяній. Вся наша журналистика первыхъ десятилтій ХІХ-го вка была ареной ожесточенныхъ споровъ о судьб и сущности этой ‘народности’ въ литератур. Литераторы спорили, враждовали, мирились, вступали въ соглашеніе, и этотъ иногда мелочный и очень скучный споръ показывалъ, что въ русской литератур тхъ годовъ совершался дйствительно интересный процессъ борьбы между навяннымъ извн и зарождающимся внутри, между чужимъ, очень сильнымъ и своимъ, которое стремилось окрпнуть.
Съ большой поспшностью набросились мы въ т годы на литературныя богатства запада, мы стали эксплуатировать чужое самымъ хищническимъ способомъ, переводя, передлывая и даже искажая все самое видное и крупное, что намъ удавалось подмтить въ словесномъ творчеств нашихъ сосдей.
То, что на запад являлось какъ итогъ литературной дятельности въ разное время и у разныхъ народовъ, — все было съ необычайной быстротой перенесено къ намъ. Разобраться во всемъ этомъ мы, конечно, не могли. Мы только восхищались тмъ, что получали, и сразу признали то преимущество, которое имла эта ‘новая’ западная литература, столь богатая идеями, столь блестящая въ своихъ образахъ и смлая своей фантазіей сравнительно съ той ‘старой’ литературой, къ которой насъ пріучилъ XVIII-ый вкъ. Старое потускнло, а новое насъ ослпило.
Это ‘новое’, которое при каждомъ удобномъ, и неудобномъ случа мы называли тогда ‘романтизмомъ’, представляло изъ себя, такимъ образомъ, разнородную массу литературныхъ памятниковъ всхъ странъ и народовъ. Германія дала намъ Клопштока, Виланда, Лессинга, Гердера, всхъ ‘бурныхъ геніевъ’, Гете, Шиллера и всхъ своихъ настоящихъ романтиковъ — Тика, Вакенродера, Новалиса, Шлегелей и др., Франція — всхъ своихъ поэтовъ, начиная съ Андрея Шенье и кончая Викторомъ Гюго или Гугономъ, какъ его иногда въ т времена называли, Англія — Мильтона, Шекспира, Лакистовъ, Мура, Скотта и Байрона, Италія своихъ старыхъ пвцовъ эпохи Возрожденія, своихъ новыхъ романтиковъ и классиковъ древности,— однимъ словомъ вс культурныя страны подарили намъ наилучшіе образцы своей художественной словесности, предоставляя намъ самимъ пользоваться этимъ богатствомъ какъ намъ вздумается.
Всхъ этихъ итальянцевъ эпохи Возрожденія, французовъ — пвцовъ христіанства и средневковья, нмцевъ-язычниковъ, бурныхъ геніевъ и католиковъ-эстетовъ, англичанъ-сентименталистовъ и скорбниковъ, пвцовъ Востока, безстрастныхъ историковъ и страстныхъ сатириковъ — всхъ мы окрестили ‘романтиками’. Весьма естественно поэтому, что на вопросъ — что же такое, въ конц концовъ, ‘романтизмъ?’ — мы стали путаться въ отвтахъ {‘Для романтической литературы еще не условились въ опредленіи’, писалъ лучшій и самый образованный критикъ того времени, князь Вяземскій, ‘начало ея въ природ, она есть, она въ обращеніи, но не поступила еще въ руки анатомиковъ’. кн. П. А. Вяземскій. Полное собраніе сочиненій. Спб. 1878. I, 170. ‘Вмсто предисловія къ Бахчисарайскому Фонтану’ 1824.}. Одно только было ясно, что этотъ привлекательный романтизмъ, занесенный съ запада, подавлялъ нашу національную самобытную словесность и налагалъ на мое свой отпечатокъ, очень тревожившій патріотическое и художественное чувство многихъ нашихъ писателей:
Совмстное развитіе этихъ двухъ основныхъ теченій нашей словесности въ начал ХІХ-го вка, а именно мотивовъ заимствованныхъ и мотивовъ народныхъ, темъ иноземныхъ и темъ самобытныхъ — явленіе въ высшей степени любопытное.
Вс наши поэты переживаютъ въ эти годы весьма характерный кризисъ въ развитіи своего дарованія: они изо всхъ силъ стараются пригнать къ явленіямъ русской жизни т идеи и чувства, которыя они успли вычитать изъ книгъ и съ которыми они какъ отдльныя личности понемногу сжились и свыклись. Только посл упорныхъ стараній, нкоторымъ, весьма немногимъ изъ нихъ, удается вполн освободиться отъ различныхъ иноземныхъ литературныхъ вяній и создать нчто такое, что дйствительно можетъ претендовать на значеніе національнаго богатства и что способно освтить для насъ не только внутреннюю жизнь самого поэта, но и осмыслить и истолковать ту жизнь, которой онъ живетъ, не какъ отдльная личность, а какъ членъ извстной народной группы, какъ свидтель извстнаго историческаго момента.
Такое отраженіе самобытной русской жизни въ творчеств давалось нашимъ художникамъ въ т годы съ большимъ трудомъ: у нихъ у всхъ — когда они творили, а неразсуждали — замчалось какое-то отсутствіе чутья къ окружающей ихъ дйствительности: они какъ будто не хотли, либо не могли объективно изображать ее. Въ лиц лучшихъ своихъ представителей они были почти вс лирики. Романъ и драма имъ не давались: они слагали псни, элегіи, идилліи, лирическія поэмы, посланія и баллады. Такими лириками были Жуковскій и Батюшковъ, лириками были и вс члены пушкинской плеяды, какъ, напр., Дельвигъ, Вяземскій, Языковъ, Баратынскій, Козловъ, Веневитиновъ, Подолинскій, Туманскій и вс остальные малыя звзды нашего тогдашняго Парнасса.
Преобладаніе лирическихъ настроеній въ нашей поэзіи начала столтія, конечно, не случайность. Оно вытекало изъ малой способности поэта выяснить себ смыслъ окружавшей его дйствительности, изъ незнакомства со многими сторонами этой дйствительности, изъ отсутствія объединяющаго взгляда на исторически сложившуюся и развивающуюся народную жизнь и, наконецъ, изъ привычки брать готовые сюжеты, формы, настроенія и мысли изъ произведеній, созданныхъ при иной обстановк и выросшихъ на иной исторической почв. Русская жизнь, именно въ томъ, что было въ ней самобытнаго и народнаго, была для художника того времени полупонятной книгой, читать которую его не научило полученное имъ воспитаніе и образованіе. Онъ отчетливо сознавалъ этотъ свой недостатокъ, стремился, по мр силъ, отъ него избавиться, пытался, если не поэтическимъ, то піитическимъ взглядомъ окинуть родную ему жизнь, но почти всегда изнемогалъ подъ трудностью этой задачи {Стоить только прочитать романы и повсти того времени, чтобы въ этомъ убдиться.}. Единственной областью творчества, въ которой онъ оставался полнымъ хозяиномъ, была лишь сфера его личныхъ ощущеній и мыслей, которыя неотъемлемо принадлежали ему, хотя и могли быть извн навяны. Лирическая псня была, такимъ образомъ, единственной вполн ему свойственной формой творчества, такъ какъ она не требовала отъ него аналитическаго и синтетическаго взгляда на окружавшую его дйствительность, а требовала лишь правдиваго и искренняго выраженія того, что онъ чувствовалъ и что онъ думалъ безъ отношенія къ тому, насколько эти думы и чувства были приложимы къ обще-народной жизни или ею оправдывались.
Такими лириками были, какъ сказано, вс ваши выдающіеся художники начала ХІХ-го вка. Если въ числ ихъ мы до сихъ поръ не назвали Пушкина и Грибодова, то потому, что назвать ихъ значитъ сразу указать на тхъ поэтовъ, которые первые и единственные съумли придать своему творчеству истинно народное значеніе, съумли въ образахъ истолковать если не вс, то хоть нкоторыя изъ сторонъ самобытной нашей жизни. Но Пушкинъ и Грибодовъ — исключительныя явленія въ исторіи нашей словесности того времени, брать ихъ за мрило въ опредленіи характера и значенія современной имъ литературы — невозможно. Пушкинъ, Грибодовъ и отчасти Крыловъ по таланту сильне своихъ современниковъ, но не они — самые типичные и характерные представители того литературнаго періода, о которомъ мы говоримъ, т. е. той эпохи, когда заимствованное и народное такъ сталкивались и такъ боролись въ нашей словесности. Не должно забывать, однако, что и Грибодовъ, и Пушкинъ въ первый періодъ своего развитія испытали на собственномъ творчеств всю неловкость такого разлада между тмъ, что непосредственно подсказывала жизнь, и тмъ, что давали книги: припомнимъ хотя-бы французскій отпечатокъ на нкоторыхъ лицахъ и сценахъ въ ‘Гор отъ ума’ и байроническую окраску первыхъ поэмъ Пушкина. Но эти геніи, въ конц концовъ, вышли побдителями, я въ особенности въ Пушкин способность сживаться съ міросозерцаніемъ самыхъ различныхъ временъ и народовъ соединялась со способностью глубоко понимать и чувствовать и художественно изображать чисто русское. Ихъ сверстники были мене счастливы. Вс они, эти поэты второй и третьей величины, также стремились стать народными, говорили неустанно о ‘народности’, очень часто прибгали ко всевозможнымъ вншнимъ пріемамъ, чтобы быть русскими въ своемъ творчеств, но почти всегда вс эти попытки не спасали ихъ отъ шаблона, неправдоподобности и натяжки.
Исторія этихъ попытокъ создать самобытную словесность въ эпоху наибольшаго торжества чувствъ, настроеній, идей и образовъ, взятыхъ извн, весьма характерна. Одну страницу изъ этой исторіи мы и попытаемся припомнить.
Замтимъ прежде всего, что если на творчество нашихъ поэтовъ начала ХІХ-го вка смотрть какъ на примръ борьбы усвоеннаго чужого съ переживаемымъ своимъ, какъ на примръ спора и совмстнаго существованія въ душ художника ‘романтическихъ’ образовъ и стремленія быть во что бы то ни стало самобытнымъ, то для нагляднаго уясненія этого явленія придется, преимущественно, остановиться на творчеств мене сильныхъ поэтовъ того времени. Особенно характерными окажутся, въ данномъ случа, не т, которые боле глубоки и оригинальны по таланту, и — это понятно. Сильный талантъ, конечно, боле огражденъ отъ непосредственнаго вліянія со стороны, чмъ талантъ слабый, и если ужъ мы хотимъ наблюдать, какъ это вліяніе со стороны торжествуетъ надъ самобытнымъ или съ нимъ борется, то творчество мене сильныхъ талантовъ для насъ матеріалъ очень цнный.
Эпоха, о которой мы говоримъ, богата такими не сильными талантами. За исключеніемъ Пушкина и Грибодова, вс остальные безспорно поэты второго ранга, а нкоторые изъ нихъ даже и третьяго.
Къ числу такихъ долженъ быть отнесенъ и Вильгельмъ Карловичъ Кюхельбекеръ, этотъ наиболе типичный русскій романтикъ ранней формаціи. Въ его поэтическомъ творчеств и въ его приговорахъ какъ критика, всего наглядне отразилась эта любопытная борьба иноземныхъ литературныхъ образцовъ съ первыми ростками нашей самобытной словесности.

I.

14-ое Декабря 1825 г.— печальный день въ исторіи нашей словесности. Вспышка политической мысли, перешедшая съ необычайной быстротой въ ршительное дйствіе, вырвала изъ среды нашего образованнаго общества, столь малочисленнаго въ т годы, много даровитыхъ людей и среди нихъ нсколькихъ поэтовъ. Память объ этихъ поэтахъ мы сохранили, но отъ времени очень потускнли ихъ образы. Поступокъ, на который они ршились, какъ-то отодвинулъ въ тнь т ихъ думы и чувства, которыя не имли прямого отношенія къ тому, что совершилось на сенатской площади, и эти поэты, романисты и критики, затерявшіеся сначала среди каторжныхъ и солдатъ, такъ и остались потомъ затерянными въ длинномъ списк лицъ, ихъ товарищей по несчастію. Мы знаемъ, кто были декабристы, какъ выразители извстныхъ общественныхъ и политическихъ взглядовъ, но немногіе помнятъ этихъ людей какъ писателей, пролагавшихъ новые пути для самобытнаго развитія нашей словесности, о судьб которой они при всемъ ихъ иностранномъ образованіи и воспитаніи такъ заботились. Чтобы вполн оцнить ту потерю, которую мы понесли 14 Декабря, надо припомнить, что этими людьми было сдлано въ сфер иныхъ помысловъ и желаній, чмъ т, за которые они непосредственно пострадали. Среди нихъ былъ, какъ извстно, и Кюхельбекеръ.
Это была одна изъ самыхъ оригинальныхъ личностей своего времени — яркій и цльный типъ энтузіаста, романтически настроеннаго юноши, того самаго ‘прекраснодушнаго’ и ‘растрепаннаго’ юноши, надъ которымъ, въ сороковыхъ годахъ, такъ безжалостно смялся Блинскій посл того, какъ самъ на себ- испыталъ все траги-комическое обаяніе такого энтузіазма. Въ эпоху царствованія Александра I этотъ типъ только. что зарождался и имлъ свое особое мсто среди тогдашнихъ массоновъ, членовъ библейскаго общества, мистиковъ, разныхъ сектантовъ, вольтерьянцевъ, безпечныхъ жуировъ, поборниковъ мракобсія, философовъ и скучающихъ резонеровъ — однимъ словомъ среди всей необычайно пестрой толпы типичныхъ людей, которыми было такъ богато это царствованіе. Прямымъ родственникомъ такого неистоваго энтузіаста былъ извстный Чацкій, въ уста котораго Грибодовъ вложилъ свою сатиру.
Міросозерцаніе этого восторженнаго юноши, который въ Кюхельбекер нашелъ свое первое яркое воплощеніе, не легко поддается точному опредленію: въ немъ много противорчиваго, случайнаго и минутнаго. Этотъ мечтатель всегда въ волненіи, всегда его рчь полна паоса, философская, религіозная или нравственная тема всегда развивается имъ съ извстной тревогой, con brio, въ его художественномъ творчеств нтъ ни выдержанности, ни цльности, но зато всегда есть восторгъ, полетъ гор, всегда неизмнная способность съ высоты смотрть на все въ жизни.
Съ высоты смотрлъ на все и Кюхельбекеръ, его восторгъ не замыкался впрочемъ въ какой-либо опредленной сфер идей или настроеній. Нашъ романтикъ не отдавалъ въ своемъ творчеств такого явнаго предпочтенія гражданскимъ чувствамъ, какъ Рыжевъ, не подчинялъ своей фантазіи дидактик и мистик такъ явно, какъ кн. В. . Одоевскій, философія не играла въ его поэзіи такой первенствующей роли, какъ въ поэзіи Веневитинова, онъ не любилъ, какъ Баратынскій, слишкомъ откровенно исповдываться въ самыхъ тайныхъ и сокровенныхъ чувствахъ передъ читателемъ, вакхическій восторгъ не имлъ надъ нимъ той власти, какую онъ имлъ надъ музой Языкова, и наконецъ бравурно-сатирическій тонъ не былъ ему такъ обыченъ и пріятенъ, какъ Марлнискому.
Въ поэзіи Кюхельбекера было всего по немногу, онъ ко всему прислушивался и хотлъ на все дать откликъ. Это былъ не сильный откликъ, но всегда искренній и главное — восторженный.
И вотъ этотъ-то энтузіастъ, прошедшій строгую школу западнаго романтизма, старался изо всхъ силъ стать ‘самобытнымъ’ и ‘народнымъ’ въ своемъ творчеств. Онъ хотлъ въ прошломъ Россіи и въ ея настоящемъ, въ ея преданіяхъ и жизни найти пищу для вдохновенія, предлогъ для восторга — и онъ, кром того, желалъ, чтобы это вдохновеніе облеклось подъ его перомъ въ чисто русскую форму.
Борьба такой патріотической тенденціи съ усвоенными съ дтства иноземными литературными вкусами и пріемами была въ его творчеств неизбжна.

II.

Жизнь Вильгельма Карловича — цлая романтическая поэма, весьма, впрочемъ, печальная.
Родился Кюхельбекеръ въ 1797 году, въ нмецкой семь, но роднымъ языкомъ былъ для него языкъ русскій. Въ то время, когда онъ еще ни слова не зналъ по-нмецки, русская кормилица и русскія няньки давали ему первые уроки словесности. Вторымъ учителемъ въ тже дтскіе годы былъ Карамзинъ. Въ 1812 году мы встрчаемъ Кюхельбекера въ частномъ пансіон въ город Верро, а три года спустя (1815) воспитанникомъ Царскосельскаго Александровскаго лицея. Здсь при хорошихъ успхахъ въ наукахъ, онъ, кажется, не могъ похвастаться хорошимъ поведеніемъ, начальство его наказывало, но товарищи любили за доброту его сердца, за его горячность, за эксцентричность темперамента, комическая сторона котораго не заслоняла для лицъ, его близко звавшихъ, идейной сущности всхъ его странностей. Изъ всхъ товарищей его соединяла кажется наиболе тсная дружба съ Пушкинымъ и Дельвигомъ. Ихъ тройственный союзъ питалъ въ немъ порывы къ великому и любовь къ добру, какъ онъ самъ признавался въ одномъ прочувствованномъ стихотвореніи, когда говорилъ о Царскомъ Сел:
Здсь часто я сидлъ въ полуночномъ мерцаньи
И мсяцъ протекалъ надъ юношей — въ молчаньи!
Здсь мирныя мста, гд возвышенныхъ музъ
Небесный пламень ихъ и радости святыя.
Порывъ къ великому, любовь къ добру — впервые
Узнали мы — и гд нашъ тройственный союзъ,
Союзъ младыхъ пвцовъ, и чистый, и священный
Всесильнымъ навыкомъ и дружбой заключенный,
Былъ начатъ и свершенъ! *).
* ‘Благонамренный’ 1818, часть III, 183—4. ‘Посланіе къ Д…. и П…… ‘, а также ‘Сынъ Отечества’ 1818. XLVIII, 129 ‘Къ Пушкину и Дельвигу’.
Память объ этихъ лицейскихъ дняхъ была для Кюхельбекера сначала источникомъ вдохновенія, а поздне, въ годы ссылки, родникомъ утшенія.
Изъ Лицея Кюхельбекеръ былъ выпущенъ въ 1817 году и, конечно, поступилъ на службу (въ министерство иностранныхъ длъ), поступилъ потому, что поступали вс, а вовсе не изъ любви къ длу. Энтузіастъ, который еще ребенкомъ любилъ углубляться въ рощи и восторженно импровизировать рыцарскія сказки и поэмы, который жилъ всегда во вражд съ, ариметикой и всегда изящную, идеальную сторону жизни предпочиталъ матеріальной — онъ былъ совсмъ не созданъ для какой-либо службы, за исключеніемъ, конечно, службы музамъ, съ которыми онъ въ особенности сдружился въ Лице. Плоды его вдохновенія цнились во всхъ редакціяхъ того времени, и притомъ самыхъ серьезныхъ, а онъ самъ сталъ скоро близкимъ другомъ и знакомымъ всхъ молодыхъ и старыхъ литераторовъ Петербурга и Москвы. Знакомый Карамзина, Крылова, Жуковскаго {Съ 1817 г. ‘Русскій Архивъ’, 1871, 0174.}, Гндича и Катенина, котораго онъ очень любилъ {Русская Старина’ 1876. Августъ, 530.}, онъ былъ близкимъ товарищемъ Пушкина, Дельвига и близкимъ пріятелемъ Баратынскаго {Съ 1819 года.}, Плетнева, Грибодова {Онъ близко сошелся съ Грибодовымъ на Кавказ, въ 1822 г. ‘Русская Старина’, 1874. Май, 160. На его глазахъ писалось и ‘Горе отъ ума’. ‘Русская Старина’, 1875. Сентябрь, 84.}, Туманскаго, Рылева, Марлинскаго-Бестужева и В. . Одоевскаго. Въ 1821 году онъ вышелъ въ отставку. Одно время его занимала мысль посвятить себя наук и ея преподаванію, что для него не было-бы новинкой, такъ какъ онъ, служа въ министерств, въ то же время былъ учителемъ русскаго и латинскаго языковъ въ Педагогическомъ институт.
Планы эти разстроились: онъ ухалъ за-границу секретаремъ при А. H. Нарышкин. Побывалъ онъ въ Германіи, исходилъ тамъ вс музеи и картинныя галлереи и знакомился съ кмъ только могъ изъ боле или мене извстныхъ людей. Въ Веймар Кюхельбекеръ постилъ Гете и отмтилъ съ большой радостью, что старикъ интересуется русской литературой… Небо Италіи, кажется, не особенно его плнило и онъ тосковалъ на юг, но скоро Парижъ его утшилъ. Пріхавъ въ этотъ городъ въ 1821 году, онъ сталъ вольной птицей: разсорился со своимъ ‘бариномъ’ и изъ секретаря превратился въ свободнаго художника-литератора, очень смлаго, судя по тому, что онъ не постснялся выступить передъ французской аудиторіей въ роли лектора славянскихъ литературъ и языка. Лекціи, говорятъ, имли большой успхъ, но ихъ прекратили очень скоро по требованію русскаго правительства. На Кюхельбекера долго косились, такъ что его пріятель и бывшій циректоръ Лицея, Энгельгардтъ, еще въ 1823 году совтывалъ ему вообще на нкоторое время удалиться съ литературнаго горизонта {‘Русская Старина’, 1875. Іюнь, 363.}. Однако серьезныхъ послдствій эта непріятность для него не имла, и, вернувшись въ Петербургъ осенью 1821 года, онъ уже въ декабр этого года очутился на Кавказ чиновникомъ при Ермолов. Онъ ухалъ-бы и дальше въ Персію, какъ ему предлагали, если бы довольно бурная ссора и дуэль {‘Русскій Архивъ’, 1888. II, 0119.} съ однимъ близкихъ Ермолову лицомъ не заставили его черезъ полгода вернуться въ Россію и на весь 1823 годъ запереться въ деревн. Здсь ему, конечно, не сидлось. Въ конц 1823 года, онъ переселился въ Москву, сталъ опять вольнымъ преподавателемъ русской словесности въ университетскомъ пансіон и въ частныхъ домахъ, и вновь весьма усердно принялся за литературную работу. Носился онъ тогда съ планомъ одной вольнолюбивой трагедіи, которую мечталъ посвятить Государю {‘Русская Старина’, 1876. Іюль, 363.}. Въ 1824 году онъ состоялъ редакторомъ очень извстнаго въ то время альманаха ‘Мнемозина’, который онъ издавалъ вмст съ В. . Одоевскимъ. Весна 1825 года застала его въ Петербург, гд у него не было никакихъ опредленныхъ занятій. Въ конц года открылись опять кое-какіе виды на педагогическую дятельность, но съ 14-го декабря началась для него новая жизнь, опять жизнь странника, но на этотъ разъ невольнаго. Извстно, какъ эксцентрично онъ себя велъ на Сенатской площади {Объ его участіи въ дд Декабристовъ см. Н. А. Гистфрейндъ. ‘Кюхельбеккеръ и Пущинъ въ день 14 декабря 1825 года’. Спб. 1901.} и какъ въ тотъ же день ночью онъ пустился пшкомъ въ далекое путешествіе къ нашей западной границ. Его задержали въ Варшав по вншнимъ примтамъ, которыя съ точностью описалъ, говорятъ, Булгаринъ {Гречь, ‘Записки о моей жизни’. Спб. 1886, 388.}. Онъ былъ арестованъ, когда входилъ въ городъ и 25 января 1826 года доставленъ въ Петербургъ въ Петропавловскую крпость {О допрос его см. ‘Русская Старина’, 1873, апрль, 468.}. Судъ вынесъ ему смертный приговоръ, замненный 15-ти-лтнимъ арестомъ въ крпостяхъ и затмъ пожизненной ссылкой. Изъ Петропавловской крпости его перевели въ Шлиссельбургъ, оттуда въ казематъ Динабургской крпости, затмъ по прошествіи четырехъ лтъ въ Ревельскую цитадель (1831), потомъ въ Свеаборгскую крпость и наконецъ оттуда въ 1835 году онъ попалъ на поселеніе въ восточную Сибирь, въ Баргузинъ.
Какъ жилось ему въ этихъ тюрьмахъ, можно легко себ представитъ — но Кюхельбекеръ не унывалъ. Если для него, какъ онъ говорилъ {‘Русскій Архивъ’, 1881, I, 138.}, ‘не существовало времени вообще, и десять лтъ и завтра были одно и то-же’, то у него зато было много времени для чтенія и писанія, въ чемъ ему не отказывали. Онъ въ тюрьм выучился многимъ языкамъ {‘Русская Старина’, 1876. Августъ, 503.}, и его нердко посщало вдохновеніе. Помирившись съ гибелью своей личной жизни, онъ опасался лишь гибели своего таланта {‘Русская Старина’, 1875. Августъ, 512—518.}. Эти опасенія были напрасны, но все-таки, хотя онъ и сдружился съ своимъ одиночнымъ заключеніемъ {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 61.}, оно его надломило и съ выходомъ изъ тюрьмы для него началось медленное увяданіе. Съ вншней стороны жизнь въ Сибири была, конечно, лучше тюрьмы, но она сложилась для него весьма несчастливо. Намекая на провинціальное общество, среди котораго ему пришлось жить, онъ сравнивалъ себя съ Прометеемъ, заклеваннымъ воробьями {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 66.}, но всего больше угнетала его нужда и быстро развивавшаяся смертельная болзнь. Въ Сибири онъ женился (1837) и какъ будто на время помолодлъ. Но крайней мр, посылая Пушкину передъ своей свадьбой стихотвореніе на 19-е октября, онъ писалъ ему съ нкоторымъ чувствомъ гордости: ‘человкъ, который десять лтъ сидлъ въ четырехъ стнахъ и способенъ еще любить довольно горячо и молодо — ей Богу достоинъ нкотораго уваженія’ {‘Русскій Архивъ’, 1881. I, 144.}. Но начинать вторую жизнь было уже поздно, тмъ боле, что нужда и болзнь длали свое дло. Кюхельбекеръ угасалъ очень быстро. Онъ умеръ 11-го августа 1846 года, въ Тобольск, куда онъ попалъ посл долгихъ странствованій по разнымъ мстамъ Сибири {Біографическія свднія о жизни Кюхельбекера даны въ ‘Русской Старин’, 1875. Іюль, 333—358.}.
Такова была жизнь этого несчастнаго человка, посмотримъ, что это была за личность.

III.

Она бросалась въ глаза и производила оригинальное впечатлніе даже своей вншностью. ‘Длинный до безконечности, притомъ сухой и какъ-то странно извивавшійся всмъ тломъ, что и навлекло ему эпитетъ ‘глиста’, Кюхельбекеръ еще въ Лице былъ предметомъ постоянныхъ и неотступныхъ насмшекъ. Съ его эксцентрическимъ умомъ, съ пылкими страстями, съ необузданною вспыльчивостью онъ, почти полупомшанный, всегда готовъ былъ на самыя курьезныя продлки’ — такъ аттестуетъ его баронъ Корфъ {Записка гр. М. А. Корфа 1854 г. Я. Гротъ. ‘Пушкинъ и его лицейскіе товарищи и наставники’. Спб. 1887, 273—4.}, не всегда, впрочемъ, безпристрастный судья въ оцнк ума и характера своихъ прежнихъ лицейскихъ товарищей. Въ данномъ случа, однако, это свидтельство подтверждается не только дошедшими до насъ эпиграммами, написанными на Кюхельбекера, но и словами многихъ лицъ, хорошо его знавшихъ въ разные годы его жизни. Эти лица — почти вс къ нему весьма расположенные люди — выносили о немъ впечатлніе, какъ о какомъ-то ненормальномъ человк. Всюду, куда онъ ни попадалъ, всегда, за что онъ ни брался — въ Лице, въ Париж, на Кавказ, на сенатской площади, въ Варшав, онъ всегда былъ героемъ приключеній, хотя, конечно, не искалъ ихъ. Вс, начиная съ императора Александра I {‘О. М. Бодянскій въ его дневник 1840—50’. ‘Русская Старина’ 1888. Ноябрь, 414.}, знали за нимъ эту способность становиться всегда въ какое-то неловкое положеніе и къ людямъ, и къ событіямъ, и многіе приписывали эксцентричность и взбалмошность его порывистаго и романтическаго характера иногда прямо его умственной неуравновшенности. Но считать его умственно поврежденнымъ такъ же неврно, какъ причислять его къ фанатикамъ какой-либо идеи, напр. политической {М. Корфъ. ‘Восшествіе на престолъ императора Николая I’ Спб. 1857, 175.}. Онъ жилъ вспышками мысли и чувства, но ни т, ни другія никогда не теряли своей естественной связи, хотя, съ другой стороны, эта связь никогда не была на столько тсной, чтобы превратить его въ послдовательнаго служителя какого-нибудь опредленнаго дла.
Тмъ не мене друзья и знакомые, дйствительно, не скупились на слово ‘сумашедшій’, когда имъ приходилось говорить о Кюхельбекер. Такъ выражался о немъ Карамзинъ {‘Письма Н. М. Карамзина къ И. И. Дмитріеву’. Спб. 1866, 413.}, Жуковскій {‘Русскій Архивъ’. Письма В. А. Жуковскаго къ А. И. Тургеневу 207, а также письмо Жуковскаго къ Кюхельбекеру 1823 г. ‘Русская Старина’ 1875. Іюль, 364.}, такъ отзывался Гречъ {Гречъ. ‘Записки о моей жизни’. Спб. 1886, 368, 389.}, утверждая, что Кюхельбекеръ, какъ полоумный, и не могъ подлежать уголовному суду, такъ думалъ, если врить Гречу, и Грибодовъ {Гречъ. ‘Записки о моей жизни’ 384.}. Такое же впечатлніе вынесъ о немъ Ксенофонтъ Полевой, который въ 1824 году имлъ достаточно времени, чтобы къ нему присмотрться. ‘Кюхельбекеръ былъ очень свдущій и даже даровитый человкъ, но, можно сказать, весь составленный изъ нелпостей — пишетъ Полевой {‘Записки К. А. Полевого’ Спб. 1888, 181, 93.} — съ этимъ человкомъ нельзя было разсчитывать логически ни на что: онъ часто поступалъ и дйствовалъ, какъ въ жизни, такъ и въ литератур, совершенно наперекоръ разсудку’. Наставникъ Кюхельбекера и вмст съ тмъ его добрый знакомый, директоръ Лицея Е. А. Энгельгардтъ, также смотрлъ съ нкоторымъ опасеніемъ на странности характера Кюхельбекера и деликатно ему выговаривалъ. ‘Твоя голова творитъ часто dumme Streiche, — писалъ онъ ему {Письмо 1823 г. ‘Русская Старина’, 1876. Іюль, 362.}, — теб нравятся твои, такъ называемыя, странности, но он въ глазахъ одной половины людей, съ тобой живущихъ — необдуманность, сумасбродство, въ глазахъ другой половины — преступленіе {‘Русская Старина’ 1875. Іюль, 365.}, нужно, чтобы тебя меньше тшила мысль, что ты человкъ странный. Быть страннымъ дозволяется, не надобно только, чтобы самъ человкъ это сознавалъ или говорилъ’ {‘Русская Старина’ 1876. Іюль, 367.}.
‘Который теб годъ, любезный Кюхельбекеръ, — спрашивалъ его въ 1823 году его знакомый, поэтъ В. И. Туманскій {‘Русская Старина’ 1875. Іюль, 375.} — мн очень стыдно признаться теб, что будучи гораздо моложе, я обогналъ тебя въ благоразуміи’.
Обогнать Кюхельбекера въ благоразуміи могъ любой встрчный, совсмъ не будучи разумне его. Онъ самъ судилъ о себ врне, чмъ другіе. Сознавая въ себ способность цной многихъ жертвъ покупать наслажденіе ‘вчнаго стремленія’ и ограждая себя отъ разныхъ поспшныхъ приговоровъ, онъ писалъ про себя въ 1820 г. въ альбомъ одной знакомой {‘Замтка В. Кюхельбекера въ Альбомъ С. Д. П — ой 1820 г.’ ‘Библіографическія Записки’ 1858. I, 237.}: ‘Онъ всегда былъ недоволенъ своимъ настоящимъ положеніемъ, всегда имъ жертвовалъ будущему, и въ будущемъ предвидлъ одн непріятности, его многіе почитали человкомъ необыкновеннымъ и ошибались, другіе… Врьте, что онъ былъ лучше и хуже модны и сужденій о немъ людей, знавшихъ только его наружность’.
Быть можетъ, еще правильне понялъ онъ свою душу, когда посл долгихъ лтъ тюрьмы и ссылки, припоминая, какъ Искупитель благословлялъ дтей — онъ чистосердечно признался, что и онъ младенецъ, и что до гроба быть такимъ младенцемъ — вотъ все, о чемъ онъ проситъ Бога {‘Русская Старина’ 1891. Февраль, 280. Стихотвореніе Кюхельбекера.}.
Дйствительно, если быть взрослымъ младенцемъ значитъ безхитростно и безъ разсчета смотрть на міръ и на людей, довряться имъ и любить ихъ, гршить безъ злобы, врить въ близкое торжество правды и любви на земл, ненавидть свирпо тхъ, кто причиняетъ боль ближнему, умть сострадать, не отступать передъ невозможнымъ, грозить и не замчать, какъ безсильна угроза, и какъ другіе надъ ней смются, наконецъ, любить чудесное и чудить, засыпать подъ сказку и капризничать при пробужденіи — если все это значитъ быть ребенкомъ, то такимъ именно и былъ нашъ государственный преступникъ и до катастрофы, и посл нея.

IV.

Кюхельбекера можно назвать идеалистомъ въ самомъ широкомъ смысл этого слова. Во всемъ въ жизни стремился онъ вычитать проявленіе какого нибудь высшаго принципа, сначала философскаго, а затмъ, во время долгихъ лтъ своего земнаго страданія, — принципа мистическаго и религіознаго.
Вильгельмъ Карловичъ имлъ нельзя сказать чтобы способность, но большую склонность къ отвлеченному мышленію, конечно, метафизическому, ‘выше-физическому’, какъ онъ выражался. Онъ былъ ршительнымъ врагомъ того взгляда на міръ, который цль бытія заключаетъ единственно во мгновеніи, переживаемомъ человкомъ здсь на земл, и онъ былъ ршительнымъ сторонникомъ того поворота мысли, который съ начала столтія въ Германіи, Англіи и даже во Франціи благопріятствовалъ религіозно-философскому, чисто философскому или, какъ говорилъ Кюхельбекеръ, ‘размышляющему’ міровоззрнію. Во Франціи его симпатіи были на сторон идеологовъ и эклектиковъ — Дежерандо, Гизо и Кузена, достойныхъ продолжателей Малебранша, Декарта и Паскаля. Въ Германіи его любимымъ философомъ былъ Шеллингъ.
Онъ, впрочемъ, не изучалъ Шеллинга такъ прилежно, какъ Веневитиновъ или Одоевскій, такъ какъ вообще къ систематическимъ занятіямъ былъ мало склоненъ. Въ немъ, какъ онъ самъ выразился {Письмо къ Д. И. Завалишину 1840 г. ‘Русская Старина’ 1881. Октябрь, 388.}, не было того постоянства, той все побждающей твердости, которая необходима для пріобртенія глубокихъ знаній — онъ былъ свободный художникъ и диллетантъ во всхъ областяхъ своихъ разнообразныхъ занятій. Но изъ тхъ рдкихъ и случайныхъ замтокъ философскаго характера, которыя попадаются въ его сочиненіяхъ и дневникахъ, видно, что Шеллингъ привлекалъ къ себ его вниманіе чаще другихъ мыслителей.
Въ этихъ дневникахъ, которые Кюхельбекеръ велъ въ длинные годы своего заточенія, встрчаются нердко разсужденія на тему объ искусств, напоминающія извстныя эстетическія разсужденія ‘Системы трансцендентальнаго идеализма’. Кюхельбекеръ возстаетъ противъ хладнокровнаго, систематическаго обдумыванія плановъ художественныхъ произведеній, требуетъ слпого повиновенія голосу мысли, зародившейся въ глубин нашего ‘я’, требуетъ слпой покорности вдохновенію, той священной минут, когда ‘интеллектуальное воззрніе’ — выражаясь языкомъ его любимаго философа — дается человку {Дневникъ 1832 г. ‘Русская Старина’ 1875. Августъ, 500.}. Онъ много и самостоятельно думаетъ объ искусств и даетъ иногда мткія опредленія самымъ неопредленнымъ терминамъ {Любопытно напр. опредленіе, которое даетъ онъ слову ‘вкусъ’. ‘Вкусъ’ по его мннію, есть соединеніе воли и разума и такое именно соединеніе, въ которомъ осуживающій разумъ заставляетъ волю отрицаться отъ дятельности, а посему вкусъ можетъ назваться эстетической совстью — совстью изящнаго.}. Онъ съ большимъ интересомъ читаетъ разборъ книги Галича ‘Опытъ науки изящнаго’, узнавая съ удовольствіемъ и въ Галич и въ рецензент (Полевомъ) учениковъ Шеллинга. Онъ съ уваженіемъ вспоминаетъ о Павлов, извстномъ пропагандист шеллингіанскаго ученія, онъ вспоминаетъ о тхъ годахъ, когда онъ былъ знакомъ съ Павловымъ еще въ Берлин, гд Павловъ показался ему такимъ бойкимъ, умнымъ, burschikos’нымъ молодцомъ, тотъ самый Павловъ, который въ Москв, на русской почв, спустя короткій срокъ, произвелъ на него впечатлніе робкаго, унылаго и застнчиваго человка.
Вообще Кюхельбекеръ въ своихъ воспоминаніяхъ часто возвращался къ Шеллингу, къ этому огню, у котораго грлись вс наши молодые романтики — такъ много счастливаго, свободнаго и возвышеннаго было у него связано съ этимъ именемъ.
Иногда онъ дерзалъ даже вступать въ споръ съ учителемъ и заступался за самобытное, безконечное ‘я’, которое Шеллингъ, какъ ему казалось, обидлъ, отрицая у него самопознаніе. Въ другія, впрочемъ, минуты, передумывая мысли Шеллинга, онъ писалъ: ‘преклоняю колна передъ великимъ мыслителемъ и прошу у него прощенія, что было понялъ его криво’.
Съ 1825 г. Кюхельбекеръ не имлъ ужо возможности слдить за дальнйшимъ развитіемъ философской мысли такъ, какъ онъ слдилъ раньше. Но это развитіе отъ его. пытливаго вниманія все-таки не ускользнуло. Любопытны нкоторыя замтки, занесенныя имъ въ дневникъ въ 1834 году: он говорятъ объ его опасеніяхъ за судьбу любимаго имъ идеалистическаго философскаго міросозерцанія и показываютъ, какъ чисто религіозный христіанскій взглядъ на міръ сталъ съ годами все боле и боле внятно говорить его сердцу. ‘Печально — говоритъ онъ — что въ Англіи метафизика скончалась съ послднимъ ея воспитателемъ Стюартомъ, но школьная метафизика англичанъ вообще не высокаго полета. Истинную метафизику надо искать не въ Эдинбург, а въ Оксфорд, въ ученіи проповдниковъ и методистовъ, въ евангельскомъ стремленіи ихъ человколюбивыхъ обществъ, библейскихъ и другихъ. Эти общества показываютъ, что не для однхъ машинъ, торговли и счетовъ живетъ эта нація’. О Германіи Кюхельбекеръ не безпокоился: онъ былъ увренъ, что она всегда была и будетъ отечествомъ мысли. ‘Пожалуй — разсуждаетъ онъ — съ 1830 года нмцы нсколько поохладли къ Фихте и Шеллингу, но они охладли вдь только къ школьной метафизик, а истинная метафизика, т. е. наука о предметахъ выше-физическихъ, у нмцевъ и нын въ тсномъ союз съ врой’. ‘Утверждать — говоритъ Кюхебекеръ — что духъ нашего времени благопріятствуетъ наукамъ естественнымъ, механик, и наукамъ политическимъ исключительно — значитъ односторонне смотрть на нашъ вкъ. Противъ такой оцнки говоритъ вся наша поэзія. Байронъ, Муръ, Скоттъ, Саути, Казиміръ де ла Винь, Ламартинъ, Виньи, Манцони, нмцы съ Гете до нашихъ современниковъ, Мицкевичъ, Пушкинъ, Грибодовъ. Передъ лицомъ такихъ творцовъ выше-физическаго міра можно ли говорить объ одностороннемъ позитивномъ направленіи нашего вка? Мн кажется неоспоримымъ, что главный признакъ духа нашего времени — тсный союзъ, взаимное вспомоществованіе, гармонія между силами двухъ міровъ, слившихся въ груди человческой’ {‘Русская старина’ 1883. Августъ, 256.}. За исключеніемъ послднихъ словъ, нсколько туманныхъ, вс эти размышленія показываютъ ясно, что отъ вниманія Кюхельбекера не ускользнула та опасность, которая грозила его излюбленному метафизическому міросозерцанію. Дйствительно, въ тридцатыхъ годахъ это міросозерцаніе пошло въ Европ быстро на убыль. Позитивное міровоззрніе еще не сложилось вполн, но давало себя чувствовать. Политическіе и соціальные вопросы уже захватили и теоретиковъ, и практиковъ, критицизмъ подкапывался подъ устои ортодоксальной и всякой иной вры, система Гегеля посл смерти учителя разлагалась, о Шеллинг забыли. Поэзія, на которую указывалъ Кюхельбекеръ, была въ данномъ случа также ненадежной опорой. Нкоторые изъ упомянутыхъ Кюхельбекеромъ поэтовъ успли къ 30-му году сказать свое послднее слово, другіе уже не пользовались вліяніемъ, третьи, какъ ‘современные ему нмцы’, начали отдавать въ лиц молодой Германіи свое искусство въ услуженіе потребностямъ минуты. Кюхельбекеръ понималъ и видлъ, что дорогому для него міросозерцанію грозитъ опасность, но онъ умалилъ значеніе этой опасности и слишкомъ поспшно себя утшилъ. А случилось это потому, что, подъ давленіемъ тяжелыхъ условій жизни, онъ сталъ отставать отъ вка, а также и потому, что религіозное чувство, которое съ каждымъ годомъ все боле и боле въ немъ укрплялось, превращало его изъ мыслителя и политика въ смиренно врующаго человка. Тревога духа въ немъ утихала, наивная чуткость его души, отдававшая его такъ часто во власть минутному настроенію и вспышкамъ восторженнаго чувства, въ годы ссылки и заключенія, стала сказываться все рже и рже, и бурный романтикъ превращался въ богобоязненнаго поэта, свободнаго отъ ‘перенапряженія’ чувствъ, отъ мечтаній о недосягаемомъ совершенств, отъ всякой титанической спси. Онъ сохранилъ только глубокую вру въ человка и въ его гуманное призваніе на земл.

V.

Кюхельбекеръ былъ съ дтства религіозенъ. Нельзя сказать, какъ недавно было высказано, что именно тюрьма и ссылка обратили его къ Богу {Прот. Т. Буткевичъ. ‘Религіозныя убжденія декабристовъ’. Харьковъ 1900 (Изъ журнала ‘Вра и Разумъ’) 6, 43.}. Безспорно, что несчастія жизни усилили въ немъ религіозное чувство, но оно проглядывало и въ тхъ его стихотвореніяхъ, которыя писаны до катастрофы {См. напр., ‘Мнемозина’ I, 51.}. Правда, это чувство носило иногда пантеистическій характеръ, но оно не всегда этотъ характеръ выдерживало. Въ глубин души своей Кюхельбекеръ былъ піэтистъ и сентименталистъ, и даже его философская мысль, о которой мы говорили, никогда въ открытую борьбу съ этимъ піэтизмомъ не вступала: любопытно, что ни въ сочиненіяхъ его, ни въ дневник мы не находимъ и слда той борьбы вры и умозрнія, которая, въ особенности въ юношескихъ годахъ, для истиннаго философа неизбжна. Религія совершила мирный захватъ его сердца или, врне, никто ея власти надъ этимъ сердцемъ не оспаривалъ. Кюхельбекеръ всю жизнь былъ противникомъ ‘виландо-кантовскаго индифферентизма’ — какъ онъ выражался {Дневникъ 1845 г. ‘Русская Старина’ 1891. Октябрь, 106.}, т. е. говоря боле простыми словами — противникомъ критицизма, упирающагося въ недоказуемое или одинаково вроятное, и врагомъ эпикуреизма, порывающаго связь между Божествомъ и человкомъ. Кюхельбекеръ эту связь всегда живо чувствовалъ и многія его стихотворенія проникнуты такимъ чувствомъ {Двадцать такихъ религіозныхъ стихотвореній Кюхельбекера перепечатано у Т. Буткевича. ‘Религіозныя убжденія декабристовъ’, 8—42.}.
Иногда религіозное настроеніе нашего писателя принимало мистическую окраску. Кюхельбекеръ вмст съ Лафатеромъ и Юнгъ-Штиллингомъ врилъ въ непосредственное видимое дйствіе Провиднія Божія, помогающаго людямъ въ ихъ частной жизни вещественными явленіями т. е. чудесами. Онъ на себ самомъ испытывалъ такое видимое дйствіе благодати и признавалъ его чудомъ {Дневникъ 1832 г. ‘Русская Старина’ 1875. Сентябрь, 79.}, онъ покалъ въ сновидніяхъ намековъ и указаній для жизни дйствительной, {Дневникъ 1832 г. ‘Русская Старина’ 1875. Сентябрь, 88.} онъ врилъ въ возможность общенія съ умершими, признавши, что отрицать такое общеніе — значитъ перестать быть христіаниномъ, что безъ этого врованія нтъ и вры въ безсмертіе души, отъ которой отказаться невозможно, тмъ боле, что нтъ метафизическихъ доказательствъ, которыя-бы успокоили сердце {Дневникъ 1845 г., ‘Русская Старина 1891. Октябрь, 105—6.}. Иногда онъ доходилъ до того, что утверждалъ, будто самъ видлъ никого иного, какъ самого чорта {‘Русская Старина’ 1878. Мартъ, 425.}, иногда онъ просто бредилъ, но придавалъ, очевидно, своему бреду извстное серьезное значеніе, такъ какъ заносилъ его въ свой Дневникъ. Въ этимъ смысл весьма любопытна одна запись, которую мы и приведемъ цликомъ:
‘У меня былъ, пишетъ онъ, самый Жанъ-Полевскій сонъ, въ которомъ Платонова идея о грхопаденіи передъ рожденіемъ представилась мн въ смутныхъ, не живописныхъ, однакоже поэтическихъ образахъ.
Носился я въ какомъ-то сяяющемъ облак. Чмъ я самъ былъ — не знаю, но кажется безъ тла и образа. Подъ облакомъ видлось мн темное, неосвщенное море, и вдругъ я очутился въ этомъ пор. Жажда томила меня, и я хлебнулъ нечистой воды его. Тогда послышился мн голосъ и спросилъ меня: не пилъ-ли ты сей воды? Отвтъ мой былъ: ‘нтъ: я напился свту’ (грхопаденіе). На то мн было сказано: хорошо, если такъ, но если ты выпилъ воды, не было-бы теб впослдствіи за то тяжко! — Потомъ я увидлъ и другихъ плещущихся въ мор, нкоторые изъ нихъ держались за якорные канаты, но самыхъ кораблей я не видлъ, вокругъ меня былъ сумракъ, и мн являлись только небольшія, частыя волны моря и сияніе, которое парило надъ моремъ. Внезапно раздался громъ — и мн показалось, что посл этого я долженъ буду родиться, — но я проснулся’ {‘Русская Старина’ 1883. іюль, 107.}.
Вмст съ мистическимъ настроеніемъ, которое оставило замтныя слды на его творчеств этихъ годовъ, въ душ Кюхельбекера росло и чувство смиренія, чувство грустнаго отказа отъ всхъ земныхъ наслажденій и приманокъ, отъ всего того, чего его бурная душа въ юности такъ жаждала и отъ чего теперь отрекалась въ преддверьи новой, загробной жизни, къ которой, какъ онъ ясно понималъ, онъ быстро приближался. Кюхельбекеръ былъ иногда даже безпощаденъ къ самому себ въ этихъ попыткахъ смиренія.
Въ дневникъ 1832 г. онъ заноситъ напр. такую замтку: ‘и нын я еще слишкомъ привязанъ къ земл (1832 годъ былъ шестымъ годомъ его заключенія), особенно слишкомъ дорожу своими стихотворными занятіями. Пусть я достигну своего желанія, пустъ пріобрту то, что честятъ здсь на земл безсмертіемъ, этотъ пустой, ничтожный самозванецъ, это безсмертіе — что въ сравненіи съ тмъ, другимъ, истиннымъ безсмертіемъ, къ которому я каждый день и часъ долженъ бы готовиться въ сей земной гостиниц?’ {Дневникъ 1832 г. ‘Русская старина’ 1875. Сентябрь, 80.}
И Кюхельбекеръ готовился къ этой иной жизни безропотно и покорно. Христіанское смиреніе становилось мало по малу основнымъ мотивомъ почти всхъ его стихотвореній и замтокъ въ послдніе годы его жизни. ‘Началъ читать Байронова ‘Каина’, пишетъ онъ въ дневник 1845 г. {Дневникъ 1845 г. ‘Русская старина’ 1891. Октябрь, 104.} — признаюсь, страшно: богохульства его демона ничего не значутъ въ сравненіи съ ужаснымъ вопросомъ, на который нтъ отвта для человческой гордости, этотъ вопросъ: зачмъ было сотворять міръ и человка? Тутъ только одинъ отвтъ въ христіанскомъ смиреніи’. Такъ религіозно настраивало его одно изъ самыхъ антирелигіозныхъ сочиненій міра.
Свое собственное призваніе онъ сталъ теперь также понимать нсколько иначе, чмъ понималъ прежде: не апостоломъ новыхъ истинъ, не художникомъ — пророкомъ и провидцемъ, не человкомъ науки, — онъ хотлъ быть лишь смиреннымъ глашатаемъ одной религіи. Въ стихотвореніи ‘Мое предназначеніе’ (1835 г. {‘Русская старина’ 1884 Февраль, 343.}) онъ высказался ясно.
Неприступною стной,
До самой тверди взгроможденной,
Я отдленъ отъ всей вселенной!
Нметъ слабый гулъ наукъ
За мой порогъ не пролетая,
Здсь, ухо всуе поражая
Часовъ однообразный стукъ —
Надъ временемъ насмшка злая.
Оно стоитъ, и мн-ль мечтать
Изъ мертвой тьмы уединенья
Учить живыя поколнья
И міру Бога возвщать?
спрашиваетъ поэтъ своего Генія, и въ отвтъ ему раздается успокоительная рчь, что именно въ этомъ одномъ — въ вщаніи Бога и заключается отнын вся задача его жизни:
Какъ горній токъ, падущій въ долы,
Такъ въ сердце братій, въ грудь друзей
Излей могучіе глаголы
О Немъ . . .
И дйствительно, почти вс стихотворенія Кюхельбекера въ послдній періодъ его жизни стали походить на молитвы. Среди этихъ молитвъ есть нкоторыя очень музыкальныя и прочувствованныя, хотя-бы напр. ‘Вечерняя молитва’:
Погаснулъ день: склонился міръ къ покою,
Открыли небеса
Въ безчисленныхъ свтилахъ надо мною
Господни чудеса.
Съ обзора солнце свелъ и въ твердь ночную
Возводитъ Богъ луну,
И шумъ прервать и суету земную
Повелваетъ сну. и т. д. 1)
1) Перепечатано у Буткевича ‘Религіозныя убжденія декабристовъ’, 120.
Въ религіи разршались для нашего поэта постепенно вс вопросы жизни, и даже любовь, это чисто земное чувство, существующее среди людей и для людей, стало въ его глазахъ вожатымъ въ жилище блаженныхъ.
Религіозную окраску приняла и столь любимая имъ идея о прогресс человчества. Это была одна изъ самыхъ дорогихъ его уму и сердцу идей, которая никогда въ немъ не умирала, не смотря на вс разочарованія его жизни.
Въ годы ранней юности онъ любилъ говорить объ ‘усовершенствованіи’, о ‘прогресс человческаго рода’, онъ говорилъ о немъ часто въ своихъ стихахъ, публицистическихъ очеркахъ и критическихъ статьяхъ, тогда это были мечты, полныя энтузіазма, навянныя чтеніемъ Гердера, Канта и Шеллинга. Грядущее блаженство рода человческаго рисовалось нашему мечтателю, конечно, въ самыхъ общихъ чертахъ, и эти мечтанія были очень оптимистичны. Въ одномъ изъ такихъ раннихъ стихотвореній онъ высказываетъ мысль — которую раздляли многіе изъ его современниковъ — а именно, что ‘все есть вмст и цль во вселенной и къ высшему средство’, что жизнь дана намъ для наслажденій, что Богъ создалъ насъ не для терзаній и не для страданій скорбныхъ сердца, что всхъ Онъ любитъ равною любовью, что Ему одинаково дорого и счастіе наскомаго, и счастіе ангела {‘Сынъ Отечества’, 1817 г. XII, 278.}.
Такой оптимизмъ на гедонистической подкладк, конечно, не могъ съ годами выдержать столкновенія съ жизнью. Онъ былъ хорошъ, какъ юношеская греза. Но все-таки отъ мысли, что человчество создано для наслажденій, Кюхельбекеръ не отказался. Понимая это наслажденіе уже не въ грубомъ смысл, а въ самомъ высокомъ, признавая, что великое блаженство есть цль въ жизни, а средство для достиженія ея дано въ великомъ страданіи, нашъ поэтъ сталъ открыто проповдывать свою вру въ постепенное, хотя и медленное движеніе человка на пути отъ худшаго состоянія къ лучшему. Онъ ясно высказалъ эти мысли въ статьяхъ, озаглавленныхъ ‘Европейскія письма или путешествіе жителя Американскихъ Сверныхъ Штатовъ ХХ-го столтія’ (1820).
Въ этихъ статьяхъ, которыя печатались въ ‘Соревновател Просвщенія и Благотворенія’ и въ ‘Невскомъ Зрител’, онъ предполагалъ разсмотрть событія, законы, страсти и обыкновенія вковъ минувшихъ и окинуть также быстрымъ взглядомъ и нашъ ХІХ-тый вкъ {‘Европейскія письма’ ‘Невскій Зритель’ 1820. Февраль, 35.}. Задача огромная, которую, конечно, онъ не былъ въ силахъ выполнить въ этихъ фельетонахъ. Тмъ не мене, нкоторые взгляды его на грядущую судьбу нашей цивилизаціи, не смотря на ихъ неопредленность, очень любопытны. Кюхельбекеръ въ этихъ письмахъ не измняетъ своему оптимизму. ‘Въ жизни нашего племени, пишетъ онъ {‘Европейскія письма’, ‘Соревнователь Просвщенія’ 1820 No III, 284—6.}, — не было ничего потеряно, не било слова, согртаго въ сердц добраго, которое-бы не содйствовало благотворительно воспитанію самыхъ отдаленныхъ поколній. Самыя заблужденія, сами пороки и злодянія не были безполезны, ибо они служили открытію истины. Мы уже гораздо мене злополучныхъ предковъ нашихъ удалены отъ блаженнаго вка. Конечно, пройдутъ, можетъ быть, еще тысячелтія, пока не достигнетъ человчество высшей степени человчности, но оно достигнетъ ея или вся исторія ничто иное, какъ глупая и вмст ужасная своимъ безсмысліемъ сказка’. ‘Мы — говоритъ въ другомъ мст этотъ вымышленный гражданинъ Американскихъ Штатовъ ХХ-го вка, — живя въ счастливое время, когда политика и нравственность одно и то же, когда правительство и народы общими силами стремятся къ одной цли, мы перестанемъ жалть, какъ нкогда жалли нкоторые въ Европ о золотомъ греческомъ період — перестанемъ жалть о вкахъ семнадцатомъ и осьмнадцатомъ’ {‘Европейскія Письма’ ‘Невскій Зритель’ 1820. Февраль 35—45.}.
Кюхельбекеръ понималъ прогрессъ въ очень широкомъ смысл, какъ видно изъ тхъ мстъ въ ‘Европейскихъ письмахъ’, гд онъ разсказываетъ объ общественномъ стро одной русской общины, затерявшейся какими-то судьбами въ Италіи (?). Фантастическій патріархъ этой общины, чистый русакъ, нкій Добровъ — выразитель прописной морали, весьма скучной. Для насъ его личность никакого интереса не представляетъ, но любопытны мысли самого Кюхельбекера, которыя онъ высказываетъ мимоходомъ. ‘Добровъ, — пишетъ онъ {‘Европейскія Письма’. ‘Невскій Зритель’, 1820. Апрль, 64. No 8.}, — какъ правитель народа, естественнымъ образомъ полагаетъ главное достоинство человка въ гражданственности. Но онъ не одностороненъ въ своихъ сужденіяхъ, онъ всогда помнитъ, что совершенный гражданинъ не есть еще совершенный человкъ, что образованности нравственная, эстетическая, религіозная, ученая, даже физическая имютъ также право на уваженіе, какъ и образованность гражданская, ибо он вс — средства къ человчности, вс равно должны входить въ составъ образованности истиннаго человка’.
Такъ широко смотрлъ нашъ авторъ на задачу человческаго развитія, вруя, что мы къ этому идеалу приближаемся, хотя бы и медленными шагами, это врованіе не утратило своего обаянія надъ нашимъ идеалистомъ и въ годы его несчастій.
Не въ примръ многимъ людямъ, въ которыхъ крушеніе надеждъ и личныя бды усиливаютъ или развиваютъ пессимистическій взглядъ на міръ — Кюхельбекеръ остался оптимистомъ, но только весь свой оптимизмъ онъ поставилъ теперь подъ охрану Бога и возложилъ свои надеясды уже не на людей, а на Провидніе, которое ими руководитъ. Цль жизни человчества осталась та же, т. е. возможное земное совершенствованіе, но иниціатива принадлежала уже не человку.
И въ самомъ процесс совершенствованія Кюхельбекеръ сталъ оттнять все больше и больше нравственную сторону, ‘Просвщенію ума, говорилъ онъ, должно предшествовать улучшеніе сердца, безъ котораго просвщеніе иногда пагубне всякаго суеврія’ {Дневникъ 1833 г. ‘Русская Старина’ 1883. Іюль, 110.}. Такое улучшеніе сердца безъ религіи казалось ему невозможнымъ, и въ вопрос воспитанія религія стояла у него на первомъ мст. ‘Кажется — писалъ онъ {Дневникъ 1834 г., ‘Русская Старина’ 1883. Августъ, 267.} — не подлежитъ сомннію, что природа, производя на свтъ людей, иметъ въ виду цль общую, а не частную, не механику, не политику etc., а человчность (die Humanitt). Главное — раскрой человчность въ ребенк, его мысль, его душу. Нужно ли сказать, что этого не достигнешь, если не положишь въ основаніе его воспитанія свдній и чувстованій религіозныхъ, нравственныхъ и, отчасти, принадлежащихъ области изящнаго?’
Въ дневник 1834 г. онъ буквально повторяетъ мысль, высказанную еще въ ‘Европейскихъ Письмахъ’, но придаетъ ей уже религіозную окраску. ‘Нтъ сомннія, — говоритъ онъ, — {Дневникъ 1834 г. ‘Русская Старина’ 1884. Февраль, 339—340.} что т судятъ слишкомъ односторонне, которые ограничиваютъ усовершенствованіе человчества одной гражданственностью. Но, если нтъ въ жизни рода человческаго психическаго усовершенствованія, объемлющаго область всхъ нашихъ способностей и наклонностей, если Провидніе не воспитываетъ рода человческаго въ теченіе тысячелтій, исторія — самая безобразная, самая нелпая и вмст самая ужасная сказка’, и, годъ спустя, ополчаясь противъ ‘самобытнаго и философскаго я’, которое думало въ своей гордости обойтись безъ Бога, — Кюхельбекеръ пишетъ: ‘я не поврю мудрецамъ міра, когда они, обезкачествуя Высочайшее Существо, приводятъ его къ нулю. Вра въ премудрую, преблагую, всемогущуюи самобытную причину вселенной столь же необходима мн, сколь необходима мн вра въ собтвенное существованіе. Безъ той и другой я совершенно теряюсь въ хаос, безъ нихъ моимъ единственнымъ спасеніемъ изъ бездны отчаянія можетъ быть только смерть или безуміе’ {Дневникъ 1835 г. ‘Русская Старина’ 1884. Февраль, 347.}. Не удивительно, что человкъ, который, вопреки всмъ ударамъ судьбы, хотлъ спасти свою вру въ лучшую жизнь, не для себя только за гробомъ, но и для другихъ здсь на земл, что онъ эту вру — свое послднее сокровище въ жизни — поставилъ подъ непоередгтвенную защиту Божества: то, что онъ пережилъ, то, что онъ вокругъ себя видлъ, могло служить плохой гарантіей тому, что его вра найдетъ оправданіе въ жизни, если люди будутъ предоставлены самимъ себ.
Таковъ въ своихъ основныхъ философскихъ, религіозныхъ и историческихъ взглядахъ былъ этотъ мечтатель, занесенный къ намъ, какъ будто случайно, изъ Германіи конца прошлаго столтія, этотъ сентиментальный и меланхолическій Strmer и Drnger съ необузданными порывами фантазіи и плохо дисциплинированной мыслью, съ любовью къ отвлеченной философіи, по природ религіозный, иногда мистикъ, достойный почитатель Юнгъ-Шиллинга и Лафатера, гуманистъ, свирпо ненавидящій всякое зло и насиліе, и, въ сущности, младенчески мягкая, эстетическая душа, воспріимчивая ко всему нравственно и художественно прекрасному.
Другъ его юности — Баратынскій — писалъ о немъ одному изъ ‘коихъ знакомыхъ: ‘Онъ (Кюхельбекеръ) человкъ замчательный по многимъ отношеніямъ и рано или поздно въ род Руссо очень будетъ замтенъ между нашими писателями. Онъ съ большими дарованіями, и характеръ его очень сходенъ съ характеромъ женевскаго чудака, та же чувствительность и недоврчивость, то же безпокойное самолюбіе, влекущее къ неумреннымъ мнніямъ, дабы отличиться особеннымъ образомъ мыслей и, порою, та же восторженная любовь къ правд, къ добру, къ прекрасному, которой онъ все готовъ принести въ жертву, человкъ вмст достойный уваженія и сожалнія, рожденный для любви къ слав (можетъ быть и для славы) и для несчастія’ {‘Сочиненія Е. А. Баратынскаго’. Казань 1884, 519. Письмо къ H. B. Путят. Февраль, 1825.}.
Послдняя часть этого пророчества оправдалась: Кюхельбекеръ былъ рожденъ для несчастія. До славы русскаго Жанъ Жака онъ не дожилъ, но онъ былъ безспорно по духу родственникомъ женевскаго философа, сочиненія котораго онъ почитывалъ и сентонціи котораго онъ развивалъ въ нкоторыхъ своихъ стихотвореніяхъ {Св. ‘Благонамренный’ 1818, ч. IV, 158.}. Впрочемъ, Кюхельбекеръ походилъ больше на нмецкихъ учениковъ Руссо, чмъ на самого учителя, съ этими ‘геніальными’ натурами его роднилъ общій имъ культъ поэзіи (къ которому Руссо былъ достаточно равнодушенъ), религіозность и мистическій экстазъ, очень повышенная любовь къ человчеству и демократизмъ помысловъ при всемъ аристократизм духа.
Обратимся теперь къ литературной дятельности этого оригинальнаго человка. Она иметъ историческое значеніе, какъ наглядное доказательство той борьбы ‘романтизма’ и ‘народности’, и которой мы говорили выше. Кюхельбекеръ интересенъ самъ по себ, какъ общественный типъ Александровскаго царствованія, но за нимъ остается, кром того, безспорная заслуга чисто литературная. Если свои теоретическія разсужденія ему и не удалось оправдать своимъ художественнымъ творчествомъ, т. е. если онъ, желая быть ‘народнымъ’ и ‘самобытнымъ’, остался на дл подражателемъ-романтикомъ, то все-таки, и его теоретическія разсужденія, и его литературные опыты, взятые отдльно, сохраняютъ историческую цнность.

VI.

Литературное наслдство Кюхельбекера еще не приведено въ ясность. То, что напечатано до сихъ поръ въ русскихъ и иностранныхъ изданіяхъ {Много стиховъ Кюхельбекера напечатано въ ‘Русской Старин’, ‘Русскомъ Архив’, заграницей въ ‘Собраніи стихотвореній декабристовъ’, Лейпцигъ. 1863 и въ изданіи Шо-де-фонъ 1880. Наконецъ недавно у Бутковича: ‘Религіозныя убжденія декабристовъ’. Самый главный матеріалъ сохраненъ въ старыхъ журналахъ 20-тыхъ годовъ.} и то, что было пущено въ оборотъ въ рукописяхъ — составляетъ лишь меньшую часть того, что было имъ написано. Но и этого достаточно для опредленія литературной стоимости и историческаго значенія его трудовъ.
Бросимъ общій взглядъ на эти труды, онъ будетъ не лишнимъ, онъ покажетъ намъ, какъ разносторонни были интересы автора, какія усилія онъ длалъ, чтобы стать ‘народнымъ’ во чтобы то ни стало, какъ онъ насиловалъ свой поэтическій даръ, чтобы втснить свое вдохновеніе въ рамки русской старины и дйствительности, и какъ, въ конц концовъ, онъ все таки остался космополитомъ, идейнымъ поэтомъ общаго типа, прямымъ истолкователемъ и подражателемъ западно-европейскихъ литературныхъ теченій.
Кюхельбекеръ началъ свою литературную дятельность, какъ поэтъ, публицистъ и критикъ, очень рано, еще въ Лице, онъ печатался затмъ въ ‘Сын Отечества’ ‘Соревновател Просвщенія и Благотворенія’, ‘Невскомъ Зрител’, ‘Благонамренномъ’, ‘Мнемозин’ и газет ‘Conservateur impartial’, которая издавалась при министерств иностранныхъ длъ съ 1814 по 1824 годъ. И вншняя форма, и внутреннее содержаніе его произведеній за этотъ первый періодъ его литературной дятельности были весьма разнообразны.
Онъ пишетъ лирическія стихотворенія, переводы и переложенія изъ иностранныхъ писателей, пишетъ поэмы, трагедію ‘Аргивяне’ {‘Мнемозина’ 1824, ч. I.} съ гражданской свободолюбивой тенденціей, трагедію, изъ которой — какъ выражался Энгельгардтъ — читатель могъ извлечь ядъ, чтобы отравить и погубить сочинителя {‘Русская Старина’ 1875. Іюль, 370.}, онъ пишетъ баллады на русскія темы въ род ‘Святополка Окаяннаго’ {‘Мнемозина’ 1824, ч. I.}, переполненныя славянизмами, а по духу своему совсмъ рыцарски-романтическія, пишетъ повсть изъ эстонскихъ нравовъ ‘Адо’ {‘Мнемозина’, 1824, ч. I.}, съ цлыми страницами изъ эстонской миологіи, со вставками русскихъ народныхъ псенъ, разсказъ полный героическаго самопожертвованія и пламенной женской любви, однимъ словомъ археологическую повсть въ стил Вальтеръ-Скотта, Шписа или Мейснера. Одновременно переводится сентиментальная повсть изъ Лафонтена ‘Арфа’ {‘Благонамренный’, 1818, ч. II, 47.} — слезливая исторія на тему: ‘благодарность съ любовью спорить не можетъ’, пишется патріотическій разсказъ, вроятно переводный, ‘Осада города д’Обиньи’ {‘Невскій Зритель’, 1820. Мартъ, 14—43.}, восхваляющая врность законному владык и родному вроисповданію. Въ ‘Сын Отечества’, ‘Соревновател Просвщенія и Благотворенія’ и ‘Мнемозин’, печатаются тмъ временемъ ‘Европейскія письма’, о которыхъ мы уже упоминали — эти летучіе фельетоны, гд говорится о религіи, философіи, исторіи и искусств всхъ странъ и народовъ. Въ этихъ же журналахъ Кюхельбекеръ выступаетъ какъ авторъ критическихъ статей по текущимъ вопросамъ русской словесности, какъ авторъ научныхъ замтокъ о фольклор (напр. статьи ‘о древнихъ эстонцахъ’, ‘Изъ записокъ молодого путешественника’ {‘Сынъ Отечиства’ 1819, ч. LIII, 124—150, 219—227.}, о грамматик и бглыхъ замтокъ но разнымъ случаямъ житейской практики. Кюхельбекеръ обдумываетъ въ это же время планъ какой-то байронической поэмы {‘Русская Старина’, 1890. Августъ, 383.}, переписывается съ Грибодовымъ о какой-то другой поэм {‘Русская Старина’, 1874. Май, 168.}, успваетъ написать дв комедіи: ‘Шекспировы духи’ и ‘Нашла коса на камень’, наконецъ, задумываетъ сложную мистерію, которая и выходитъ поздне въ свтъ, подъ заглавіемъ ‘Ижорскій’.
Какъ видимъ, литературная дятельность Кюхельбекера была за этотъ періодъ времени (1810—1824) дятельностью кипучей и весьма разнообразной. Посл 1825 г., какъ мы уже замтили, она не прервалась, а даже усилилась. Въ тюрьм фантазія Кюхельбекера работала не мене плодотворно, чмъ на свобод.
На основаніи замтокъ, которыя онъ заносилъ въ дневникъ, можно составить себ весьма ясное понятіе о томъ, какіе труды Кюхельбекеръ задумывалъ и что изъ нихъ онъ частью выполнилъ.
Окончивъ ‘Ижорскаго’ въ 1830 году и отославъ его печатать (подъ псевдонимомъ Космократова младшаго), Кюхельбекеръ пишетъ Дельвигу: {‘Русская Старина’, 1876. Сентябрь, 81. ‘Русскій Архивъ’, 1881. I, 140.} ‘началъ нчто эпическое. Это нчто, надюсь, будетъ, по крайней мр, столько-же оригинально въ своемъ. род, какъ Ижорскій. Оно въ терцинахъ, въ 10 книгахъ, дв кончены, названіе ‘Давидъ’ — руководители Тассъ, отчасти Дантъ, но преимущественно Библія. Дале я началъ романъ, заглавіе ‘Деодатъ’, сверхъ того, перевелъ я Макбета, Ричарда II и началъ Генриха IV’. Въ это же время, онъ писалъ ‘Вчнаго жида’ — лучшее изъ его поэтическихъ созданій, написалъ поэму ‘Зоровавель’ (1832) {‘Русская Старина’, 1876. Августъ, 624.} — весьма почтенныхъ размровъ, которую онъ отсылалъ на просмотръ Пушкину. Въ 1840 г., онъ сочинилъ какого-то ‘Итальянца’ {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 71. }, наконецъ, долго носился съ мыслью о трагедіи ‘Дмитрій Самозванецъ’ {‘Русская Старина’, 1884. Январь, 74.}, изъ котораго хотлъ сдлать нчто въ род русскаго Фауста (1834) {‘Русская Отарина’, 1883. Августъ, 271.}. Эта странная мысль долго не покидала Кюхельбекера, потому что еще въ 1840 году, онъ пишетъ въ своемъ дневник: ‘Въ голов у меня бродитъ ‘Самозванецъ’ и кажется довольно оригинальный: Самозванецъ-волхвъ, родъ Фауста, словомъ такой, какимъ былъ Гришка въ глазахъ простого народа’ {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 72.}. Наконецъ, Кюхельбекеръ былъ занятъ поэмой: ‘Семь спящихъ отроковъ’ {‘Русская Старина’, 1884. Январь, 77.}. Помимо этихъ темъ общеевропейскихъ съ иноземными сюжетами, у Кюхельбекера бродили въ голов и темы чисто-русскія. Онъ набрасываетъ, напр., театральную пьесу ‘Иванъ, купеческій сынъ’ (1832) {‘Русская Старина’, 1876. Августъ, 499, 1883. Августъ, 271.}, перелагаетъ въ стихи Дмитрія Ростовскаго {‘Русская Старина, 1876. Сентябрь, 84.}, пишетъ ‘Сироту’ (1834) {‘Русская Старина’, 1833. Августъ, 252.}, ‘Ляпунова’, {‘Русская Старина’, 1884. Январь, 80.} пять актовъ котораго выписываетъ въ 52 дня {‘Русская Старина’, 1884. Февраль, 840.}, поэмку ‘Юрій и Ксенія’ (1840) {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 63.}. Кром этого, мы знаемъ, что имъ была написана драма ‘Шуйскіе’, и что онъ хлопоталъ объ ея напечатаніи {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 72.}. Если ко всмъ этимъ литературнымъ трудамъ и проектамъ мы добавимъ его попытку написать свою автобіографію {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 77.}, всевозможные наброски разныхъ литературныхъ статей и даже статей по русской грамматик, {‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 111.} — то мы получимъ ясное понятіе о томъ, какъ упорно и усиленно работали мысль и фантазія этого человка при самыхъ неблагопріятныхъ условіяхъ. Въ 1840-мъ году эта писательская энергія стала, однако, ослабвать и Кюхельбекеръ до конца жизни не писалъ уже почти ничего, кром мелкихъ стихотвореній.
Прежде, чмъ выяснять историческое значеніе литературныхъ трудовъ Кюхельбекера, созданныхъ имъ до и посл 1825 г., не лишнее будетъ ознакомиться съ сужденіями самого автора о стоимости его произведеній.
Въ своемъ дневник Кюхельбекеръ нердко задумывается надъ своими правами на ‘безсмертіе’ — какъ тогда любили говорить — и безъ всякой ложной скромности, даже съ большимъ самомнніемъ, онъ считаетъ эти свои права вполн законными.
Онъ всегда смотрлъ на себя самого, какъ на ‘самобытный’ талантъ въ литератур, какъ на явленіе оригинальное. Признать себя послдователемъ или подражателемъ кого-нибудь, онъ никогда-бы не согласился. Во всхъ своихъ взглядахъ на современныхъ ему поэтовъ и даже на самыхъ крупныхъ, онъ всегда сохранялъ тонъ критика, а не слпого почитателя, который уметъ только восхищаться. Говоря о какомъ-бы то ни было поэт, даже міровомъ, онъ говорилъ, какъ равный о равномъ, и тонъ его рчи не можетъ иногда не показаться страннымъ.
Онъ, напр., пишетъ: ‘мы, т.-е. Грибодовъ и я и даже Пушкинъ, обязаны своимъ слогомъ Крылову, но слогъ только форма, роды же, въ которыхъ мы писали, гораздо выше басни’ {Дневникъ 1845 г. ‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 110.}. Въ другой разъ онъ говоритъ: ‘Перечитывая сегодня поутру начало третьей псни своей поэмы, я замтилъ въ механизм стиховъ и въ слог что-то пушкинское. Люблю и уважаю прекрасный талантъ Пушкина. Но, признаться, мн-бы не хотлось быть въ числ его подражателей. Впрочемъ, никакъ не могу понять, отчего это сходство могло произойти, мы, кажется, шли съ 1820 г. совершенно различными дорогами’ {Дневникъ 1833 г. ‘Русская Старина’, 1875. Сентябрь, 83.}.
Еще характерне другая запись въ дневник: ‘Вопросъ: можетъ-ли возвыситься до самобытности талантъ эклектически-подражательный, каковъ въ большей части своихъ пьесъ Лермонтовъ? Простой и даже самый лучшій подражатель великаго или хоть даровитаго одного поэта, разумется, лучше-бы сдлалъ, если-бы никогда не бралъ въ руки пера. Но Лермонтовъ не таковъ, онъ подражаетъ, или, лучше, сказать, въ немъ найдутся отголоски и Шекспиру и Шиллеру, и Байрону, и Пушкину, и Кюхельбекеру и даже Глейму и Илличевскому’ {Дневникъ 1844 г. ‘Русская Старина’, 1891. Октябрь, 99—100.}. Какъ странно звучатъ слова ‘Байрону и Пушкину, и Кюхельбекеру’!
Нашъ авторъ, цнилъ себя и какъ критика весьма высоко. Въ дневник 1840 г. онъ пишетъ: ‘Царствованіе Гете кончилось надъ моей душой, и что бы ни говорилъ въ его пользу Гезлиттъ, мн невозможно опять пасть лицъ передъ своимъ бывшимъ идоломъ, какъ то падалъ я въ 1824 г. и какъ то заставилъ пасть со мной всю Россію. Я далъ имъ золотаго тельца, они по ею пору поклоняются ему и поютъ гимны, изъ которыхъ одинъ глупе другого, только я уже въ тельц не вижу Бога’ {Дневникъ 1840 г. ‘Русская Старика’ 1891 г. октябрь, 72.}.
Наиболе любопытную оцнку всей своей литературной дятельности Кюхельбекеръ сдлалъ въ 1846 году, почти наканун своей смерти. Читая ее, можно только порадоваться, что при всхъ своихъ страданіяхъ этотъ несчастный человкъ былъ избавленъ отъ злйшаго — отъ сомннія въ своихъ духовныхъ силахъ.
Въ 1846 году Кюхельбекеръ писалъ Жуковскому письмо, въ которомъ жаловался на то, что ему не разршаютъ печатать его стихотвореній. ‘На мое прошеніе объ этомъ, пишетъ онъ {‘Русскій Архивъ’ 1872 г., 1007.}, Государь въ 1840 г. сказалъ ‘еще не время’. Посл 1840 г. прошло 6 лтъ, изъ сильнаго и бодраго мужчины я сталъ хилымъ, изнуреннымъ лихорадкой и чахоточнымъ кашлемъ, старикомъ и * слпцомъ, который насилу ноги носитъ. Я чувствую, знаю, я убжденъ совершенно точно такъ же, какъ убжденъ въ своемъ существованіи, что Россія не десятками можетъ противупоставить Европейцамъ писателей, равныхъ мн по воображенію, по творческой сил, по учености и разнообразію сочиненій’.
Современники Кюхельбекера, конечно, не согласились бы съ такой самооцнкой поэта, но такъ они на его дятельность смотрли, это — сказать трудно, такъ какъ посл 1825 года о немъ говорить не полагалось. Изъ раннихъ отзывовъ можно видть однако, что его литературная дятельность особаго впечатлнія на умы современниковъ не производила. Намъ пришлось встртить только одинъ ршительно благопріятный отзывъ. ‘Отважные пріемы въ изображеніи сильныхъ чувствованій, писалъ Плетневъ {‘Сочиненія и переписка’ П. А. Плетнева, Спб. 1885 г. I, 194, въ стать ‘Письмо къ Графин С. И. С. о русскихъ поэтахъ’ 1824 г.}, новость картинъ, созидаемыхъ живымъ воображеніемъ, отличаютъ стихотворенія Кюхельбекера’.
Какъ о критик, о немъ говорили чаще, причисляя его, и вполн справедливо, къ групп молодыхъ московскихъ философовъ-литераторовъ, собравшихся около князя В. . Одоевскаго и его ‘Мнемозины’, въ изданіи которой Кюхельбекеръ принималъ непосредственное участіе.
Кюхельбекеру, какъ поэту, придется, конечно, отказать въ оригинальности и самостоятельности творчества, но какъ критика его необходимо поставить на боле почетное мсто. Вмст съ Бестужевымъ-Марлинскимъ онъ былъ у насъ однимъ изъ первыхъ основателей серьезной литературной критики и впервые сталъ задумываться надъ тми вопросами, которые потомъ разрабатывали Надеждинъ, Полевой и Блинскій.
Обратимся теперь къ боле подробному разсмотрнію сначала его критическихъ взглядовъ и пріемовъ, затмъ къ обзору его чисто художественнаго творчества. Въ критик онъ явится передъ нами какъ весьма неустойчивый въ своихъ вкусахъ эстетикъ и, вмст съ тмъ, какъ поборникъ ‘русской народности’ въ литератур, въ своихъ стихотвореніяхъ и поэмахъ онъ окажется, наоборотъ, самымъ правоврнымъ ‘романтикомъ’ западнаго образца, подражателемъ цлаго ряда иноземныхъ поэтовъ, въ литературномъ наслдств которыхъ онъ не съумлъ разобраться.

VII.

Кюхельбекеръ любилъ выступать при случа въ роли литературнаго критика. Его критическія замтки попадаются часто въ журналахъ того времени и еще чаще въ его дневник. Несмотря на большое количество такихъ замтокъ и на разнообразіе затронутыхъ въ нихъ вопросовъ, читателю едва ли удастся уловить въ этихъ отзывахъ какую нибудь руководящую нить или боле или мене связную теорію изящнаго: такъ много произвольнаго, страннаго и неопредленнаго въ этихъ взглядахъ. Источникъ этихъ странностей — все та же борьба иноземныхъ вліяній съ тенденціей автора стать во чтобы то ни было оригинальнымъ и самобытнымъ. Нашъ писатель въ теоріи долженъ былъ восхвалять то, чему, какъ поэтъ, онъ не могъ слдовать: какъ художникъ онъ шелъ на помочахъ, подражая излюбленнымъ иностраннымъ авторамъ, а какъ критикъ, и теоретикъ самобытной литературы, онъ, наоборотъ, предостерегалъ отъ такого подражанія и, въ ущербъ вкусу и правд, восхвалялъ до небесъ все, даже самое ничтожное, лишь бы оно носило отпечатокъ ‘народности’.
Кюхельбекеръ былъ очень начитанъ въ иностранной словесности. Онъ былъ хорошо знакомъ съ поэзіей Библіи еще съ юныхъ лтъ, когда Грибодовъ остановилъ впервые его вниманіе на этомъ литературномъ памятник {‘Русская Старина’ Октябрь. 1891.}. Частое чтеніе Библіи, въ особенности книги пророковъ, осталось не безъ вліянія и на его собственное творчество. Еще въ молодости усплъ онъ также запастись хорошимъ знаніемъ родной ему литературы нмецкой {‘Мнемозина’ IV, 76.} и знанія эти пополнялись затмъ очень быстро усидчивымъ чтеніемъ французской, англійской и итальянской словесности, не говоря уже о литератур классической древности, которую Кюхельбекеръ изучилъ еще на школьной скамь. Надъ своихъ самообразованіемъ Кюхельбекеръ трудился упорно и въ долгіе годы заточенія, когда чтеніе и размышленіе о читанномъ стали единственнымъ его занятіемъ. Онъ былъ безспорно одинъ изъ самыхъ начитанныхъ и литературно-образованныхъ людей своего времени.
Но если запасъ его литературныхъ свдній былъ и широкъ, и великъ, за-то группировка этого матерьяла и оцнка его были весьма произвольны. Литературныя сужденія Кюхельбекера носили слишкомъ общій я неопредленный характеръ, его симпатіи къ иностраннымъ писателямъ были очень субъективны и зависли не столько отъ силы и опредленности его критической мысли, сколько отъ минутнаго настроенія и отъ непосредственнаго увлеченія всмъ художественнымъ, гд-бы оно ни встрчалось.
Кюхельбекеръ преклонялся передъ великими художниками безъ различія школъ и направленій. Для прославленія Гомера онъ не находилъ подходящихъ словъ. Для восхваленія ‘романтиковъ’ Данта и Тасса онъ смогъ подобрать только одно достойное ихъ сравненіе, назвавъ ихъ Эсхиломъ и Еврипидомъ романтики… ‘Великаго’ Мильтона, который ‘жилъ въ счастливый вкъ, когда пылала въ сердцахъ вра’ {‘Русская Старина’ Мартъ. 1878. 424.}, онъ превозносилъ за его религіозный паосъ, хотя и не могъ его причислить къ лику ‘романтиковъ’, потому что Мильтонъ былъ ‘протестантъ и поэтъ-метафизикъ’. Шекспиръ, ‘послдній и величайшій между романтиками’ {‘О направленіи нашей поэзіи особенно лирической въ послднее десятилтіе’ ‘Мнемозина’ II, 41.}, былъ его богомъ. Кюхельбекеръ не зналъ, съ кмъ сравнить этого ‘перваго юмориста’, въ которомъ такъ удивительно соединялась ‘веселость и важность’, ‘смхъ и скорбь’ {‘Русская сторона’ Мартъ. 1878. 484.}. Авторитетъ ‘великій Гете’ оставался также долгое время непоколебимымъ въ глазахъ Кюхельбекера. Еще въ юности, которой вообще свойственно любить пылкаго Шиллера боле, чмъ мудреца Гете, Кюхельбекеръ отдавалъ послднему предпочтеніе передъ первымъ. Шиллера онъ называлъ ‘недозрлымъ’ {Дневникъ 1833 г. ‘Русская Старина’ Іюль. 1883. 104.}, утверждалъ, что его ‘буйное ‘я’ не побждено вліяніемъ вдохновенія’, что его ‘душевная стихія не уравновшена’, онъ не находилъ въ немъ ‘внутренняго сознанія собственныхъ силъ’, а находилъ лишь ‘безпокойство юношя’, ‘ходули и низость, — говорилъ онъ — встрчаются у него нердко на одной и той-же страниц’, онъ упрекалъ его въ томъ, что онъ разводилъ ‘сверной водой греческіе нравы’ и ‘образцовымъ’ признавалъ лишь ‘Лагерь Валленштейна’ {‘Разговоръ съ . В. Булгаринымъ ‘Мнемозина’ III, 164—170.}. Но за то онъ былъ въ восторг отъ философско-эстетическихъ разсужденій Шиллера {Дневникъ 1837. ‘Русская Старина’ Августъ. 1875. 491.}. На этой суровой оцнк Шиллера, которая идетъ въ разрзъ съ общимъ романтическимъ и сентиментальнымъ характеромъ его собственныхъ поэтическихъ опытовъ того времени, Кюхельбекеръ, впрочемъ, не остановился. ‘Юношеское безпокойство’ вновь стало ему нравиться, и въ 1834 году {Дневникъ 1834. ‘Русская Старина’ Январь. 1884, 77.} онъ въ своемъ дневник восплъ хвалу ‘Вертеру’. А въ 1840-мъ году ‘царство Гете надъ его душой совсмъ окончилось’, и онъ признавался, что ему уже ‘невозможно пасть ницъ передъ своимъ бывшимъ идоломъ’ {Дневникъ 1840. ‘Русская Старика’ Октябрь. 1891, 71.}.
Кажется, что и другой идолъ, на котораго онъ въ юные годы молился вмст со всмъ своимъ поколніемъ, а именно, — Байронъ не остался стоять у него на прежнемъ пьедестал. По крайней мр, съ 1835 г. онъ совсмъ не упоминаетъ объ этомъ ‘дивномъ дух’, ‘дивной комет’, ‘сладостномъ пвц и Тирте’, объ этомъ ‘живописц нравственныхъ ужасовъ, опустошенныхъ душъ и сердецъ раздавленныхъ’, смерть котораго онъ не такъ давно восвлъ въ восторженной од {‘Смерть Байрона’. ‘Мнемозина’ III, 189—199.} и котораго, не смотря на ‘однообразіе’ его псенъ, заставлялъ ‘идти рука объ руку съ Эсхиломъ, Дантомъ, Мильтономъ, Державинымъ (?) и Шиллеромъ’ {‘Разговоръ съ . В. Булгаринымъ’ ‘Мнемозина’ III, 173.}. А въ 1887 году онъ заноситъ въ свой Дневникъ такую замтку, нсколько странную для недавняго поклонника Байрона: ‘Ювеналовскія выходки Байрона и Пушкина, пишетъ онъ {Дневникъ 1837 г. ‘Русская Старина’ Августъ. 1875. 491.}, заставляютъ меня презирать и ненавидть міръ ими изображаемый и удивляться только тому, какъ они ршились воспвать то, что имъ казалось столь низкимъ, столь ничтожнымъ и грязнымъ’. Изъ поэтовъ ему современныхъ Кюхельбекеръ очень любилъ Гюго за его ‘волшебную лиру’ и за ‘перуны вдохновенія’ {Дневникъ 1844. ‘Русская Старина’ Октябрь. 1891, 99.}, зачитывался ‘Флорентинскими ночами’ Гейне {Дневникъ 1840. ‘Русская Старина’ Октябрь. 1891, 78.} и былъ въ восторг отъ Бальзака {Дневникъ 1834. ‘Русская Старина’ Январь. 1884, 72.}.
Если сопоставить вс эти разрозненныя и бглыя замтки Кюхельбекера объ его учителяхъ, то съ достаточной ясностью опредлится субъективность его точки зрнія на всхъ иностранныхъ поэтовъ. Кюхельбекеръ любилъ ихъ всхъ равной любовью эстетика, любилъ одновременно и Гомера и Мильтона, и Гете и Байрона, и Шекспира и Тассо, и древнихъ классиковъ и новыхъ романтиковъ. Онъ въ данномъ случа былъ свободенъ отъ всякихъ литературныхъ теорій и въ сужденіяхъ своихъ завислъ почти исключительно отъ настроенія, При оцнк его литературныхъ симпатій и антипатій можно разв указать только на то, что съ годами въ немъ развивалась все большая и большая любовь къ величаво-спокойной, отъ житейскаго реализма далекой, возвышенной и даже мистической поэзіи, которая прославляла-бы достойнымъ языкомъ самыя общія идеи и чувства, которыми жило и живетъ человчество.
Но вс эти колебанія вкуса и смны восторговъ не даютъ намъ права говорить о какихъ нибудь опредленныхъ критическихъ пріемахъ Кюхельбекера въ его сужденіяхъ о литературныхъ теченіяхъ на Запад.
Совсмъ иными являются критическіе взгляды автора, когда ему приходится говорить о произведеніяхъ словесности русской. Эти взгляды очень опредленны, за то они не могутъ не поразить насъ своей странностью. Какъ критикъ русскаго художественнаго творчества, Кюхельбекеръ въ своихъ статьяхъ проводитъ ясную тенденцію, и при томъ не столько литературную, сколько общественную и патріотическую.
Не смотря на свое нмецкое происхожденіе, Кюхельбекеръ былъ большимъ патріотомъ, настолько рзкимъ во мнніяхъ, ч,го его не безъ основанія иногда называли первымъ изъ славянофиловъ. И вотъ эта-то патріотическая тенденція, не хитрая и не сложная, заставила его высказываться весьма категорично въ своихъ литературныхъ критикахъ.
Онъ требовалъ самобытной національной литературы для Россіи и требовалъ во имя патріотическаго чувства. Русь ему мечталась великой, какъ держава, и великой, какъ очагъ наукъ и искусства. Признавая все преимущество западныхъ литературъ надъ русской и подражая иноземнымъ образцамъ въ своемъ собственномъ творчеств на практик, онъ, хоть въ теоріи, утшалъ себя мечтами о расцвт истинно русской поэзіи.
Восторженнымъ патріотомъ Кюхельбекеръ былъ еще съ самыхъ юныхъ дней. ‘Съ какимъ наслажденіемъ я здсь въ нмецкой сторон пишу русскія строки, каждая буква напоминаетъ мн мое отечество’ — писалъ онъ въ 1820-мъ году во время своего перваго заграничнаго путешествія {‘Русская Старина’, 1875. Іюль, 341.}. Нмецъ отъ рожденія, онъ тосковалъ по Россіи всюду и въ Германіи, и во Франціи, и въ Италіи. Эта любовь къ Россіи, сентиментальная, а потомъ и съ оттнкомъ религіозности, заставляла его быть несправедливымъ къ тмъ, духовной пищею которыхъ онъ всетаки всю свою жизнь питался. послушаемъ, напр., что говоритъ этотъ предшественникъ славянофильскихъ обличителей о западной гнилости: ‘Французы XIX вка легкомысленны, жестоки, опрометчивы и нечувствительны, — пишетъ Кюхельбекеръ въ своихъ ‘Европейскихъ письмахъ’ того-же 1820 г. {‘Европейскія письма’. ‘Невскій Зритель’, 1820. Апрль, 46—48.}. ‘Нмцы — вчные мечтатели, путешественники въ области таинствъ и воображенія, они никогда не достигали зрлости и не пользовались твердымъ гражданскимъ благосостояніемъ, смлые въ еоріяхъ, были робкими на дл я никогда не выходили изъ подъ опеки. Англичане, которые обладаютъ всми преимуществами мужского возраста — практичны, но непріятны, суровы, корыстолюбивы, нечувствительны, одни итальянцы умютъ любить и ненавидть по сердцу’. Пока еще въ этихъ словахъ нтъ рзкаго осужденія, есть только странная для романтика-сентименталиста и энтузіаста раздраженность ‘противъ Франціи’ и Германіи, этихъ, въ то время преимущественно, колыбелей романтизна. Но патріотическая мысль Кюхельбекера начинаетъ сейчасъ-же обрисовываться боле ясно. Въ примръ всмъ этимъ націямъ онъ выдвигаетъ Россію, которую онъ олицетворяетъ подъ вымышленнымъ и намъ уже встрчавшимся именемъ нкоего Доброва — старшины фантастической русской колоніи, пріютившейся какими-то судьбами въ Калабріи. Этотъ сентиментальный пастырь смотритъ на жизнь разумне, чмъ вс иностранцы, онъ ‘наслаждается, потому что наслажденіе считаетъ обязанностью всякаго, но свое счастіе полагаетъ единственно въ наслажденіи добродтелью. Все входитъ въ составъ еоріи его высокаго эпикуреизма — вс роды наслажденій духовныхъ и тлесныхъ’ {‘Европейскія письма’. ‘Невскій Зритель’. 1820, Апрль, 50—52.}. Онъ человкъ въ свободномъ и высшемъ смысл слова. Такова же и его идеальная жена, наконецъ, и вся коммуна, вся обищна, во глав которой онъ поставленъ, и которая пользуется ‘всми благами истинной гражданственности’. ‘У насъ въ Россіи много такихъ людей — восклицаетъ восторженный Кюхельбекеръ — но образованный европеецъ этому не повритъ, потому что европейцы удалены отъ истиннаго просвщенія, отъ истинной образованности и отъ природы. Даже умнйшіе люди на запад, посвящавшіе себя благосостоянію братій, и т, превосходнйшіе умы, имли смутное понятіе объ истинномъ достоинств человка {‘Европейскія писька’. ‘Невскій Зритель’. 1820, Апрль, 55—66.}’. Такъ голословно, смло и вызывающе разсуждалъ этотъ славянофилъ ранней формаціи. Онъ былъ послдователенъ и въ своемъ поведеніи. Пребывая въ Дрезден въ 1820 году, онъ пишетъ: ‘Вы можете сообразить, друзья мои, что мы съ М*… разговариваемъ только и единственно о Россіи и не можемъ наговориться о ней: теперешнее состояніе вашего отечества, мры, которыя правительство принимаетъ для удаленія нкоторыхъ злоупотребленій, теплая вра въ Провидніе, сердечное убжденіе, что святая Русь достигнетъ высочайшей степени благоденствія, что Русскій Богъ не вотще даровалъ своему избранному, народу его чудныя способности {О нашемъ народ Кюхельбекеръ былъ очень высокаго мннія. Одной изъ причинъ, которыя побудили его вступить въ тайное общество, было его негодованіе на распространяющуюся въ простомъ народ порчу нравовъ, на лукавство и недостатокъ честности, которыя онъ приписывалъ угнетенію и всегдашней неувренности раба относительно права пользованія своимъ имуществомъ. ‘Признаюсь, — говорилъ онъ въ своихъ показаніяхъ, — что эта причина была для меня одна изъ самыхъ главныхъ, ибо, взирая на блистательныя качества, которыми Богъ одарилъ народъ русскій… я душою скорблъ, что все это подавляется, вянетъ, не принесши никакого плода въ нравственномъ мір’. В. Семевскій, ‘Очерки изъ исторіи крестьянскаго вопроса въ первой половин XIX вка’, ‘Русская Старина’ 1887. Ноябрь. 895—6.}, его языкъ богатйшій и сладостнйшій между всми европейскими, что небо предопредлило россіянамъ быть великимъ благодатнымъ явленіемъ въ нравственномъ мір — вотъ что придаетъ жизнь и теплоту нашимъ бесдамъ, заставляющимъ меня иногда совершенно забывать, что я не въ отечеств {‘Отрывокъ изъ путешествія’. ‘Мнемозина’ II, 63.}’.
Упорный и неуступчивый патріотизмъ нашего писателя выдержалъ даже тяжелое испытаніе тюрьмы и ссылки.
Такъ, въ Дневник 1831 года, привтствуя въ стихахъ новый годъ, Кюхельбекеръ воспвалъ вслдъ за Жуковскимъ и Пушкинымъ блестящія побды, одержанныя ‘россами’ надъ поляками, клялся, что не лесть заставляетъ его взяться за перо, привтствовалъ миръ и молилъ Бога, чтобы ‘блдный моръ и дерзостный мятежъ’ не тревожили родной земли, о счастіи которой онъ день и ночь взывалъ къ Всеблагому. Онъ просилъ даже у Бога особаго Архангела, спеціально для Россіи {Дневникъ 1831. ‘Русская Старина’ Августъ. 1875, 493.}.
Такой повышенный патріотизмъ окрашивалъ, конечно, въ свою краску и чисто-литературныя симпатіи Кюхельбекера.
Кюхельбекеръ благоговлъ передъ красотой, силой и гибкостью русскаго языка и напрягалъ вс усилія, чтобы способствовать его росту и слав, для этого онъ настойчиво совтовалъ писателямъ уснащать его старыми словами и оборотами, и самъ, гд только было можно, прибгалъ къ этому чисто вншнему пріему. Онъ былъ настолько неравнодушенъ ко всему, что въ язык носило печать старины, что высказывалъ даже порицаніе Ломоносову. ‘Проза Ломоносова — писалъ онъ {‘Разборъ славянской грамматики г-на Пенинскаго и исторіи древней г. Арсеньева’, ‘Благонамренный’. 1825, ч. XXXI, 841—2.}, — вообще, особенно-же въ похвальныхъ рчахъ, не должна и никогда не можетъ служить классическимъ образцомъ для послдователей, именно потому, что образована не въ дух языка славянскаго языка св. Писанія, а въ дух языковъ нмецкаго и латинскаго, по преимуществу Цицерона’. Нтъ нужды говорить о томъ, какъ онъ воевалъ противъ галлицизмовъ.
Самъ Кюхельбекеръ, конечно, гршилъ противъ своего правила постоянно: писалъ по русски неправильно, то въ дух нмецкомъ, то въ дух французскомъ, но не замчалъ этого и бывалъ очень доволенъ и счастливъ, если ему удавалось* какое-нибудь иностранное слово замнить псевдо-славянскимъ словомъ собственнаго издлія. Съ особой гордостью замнялъ онъ, напр. слово ‘филологія’ — словомъ ‘любословіе’, вмсто ‘система’, писалъ ‘созаконеніе’, радовался, когда, напр., у кн. Шаховскаго находилъ слово ‘уста’ съ эпитетомъ ‘нелжевтныя’ {‘Отвтъ r-ну С* на его разборъ первой части ‘Мнемозины’, помщенный въ 15 No ‘С. О-ва’. ‘Благонамренный’, 1824, ч. XXVI, 213.}, былъ въ полномъ восторг, когда у Шихматова встртился съ ‘океаномъ, который по бур зльный (отъ зло — великій) недвижно дремлетъ въ берегахъ’ {‘Разборъ поэмы кн. Шихматова ‘Петръ Великій’, ‘Сынъ Отечества’. 1825, СП, 267.}, сердился на ненужныя слова въ род ‘горизонтъ’ ‘континентъ’, ‘нація’ и т. д. Вс эти филологическія шалости Кюхельбекера вызывали у настоящихъ .творцовъ русскаго языка одну улыбку, но это его не смущало. Онъ былъ увренъ, что именно такая мозаичная работа можетъ и должна поддерживать самобытность и народность литературнаго языка. Въ великой будущности этого языка онъ былъ вполн увренъ.
Не столь спокоенъ бывалъ онъ, когда думалъ о будущности русскаго словеснаго творчества вообще, т. е, о національной форм и самобытномъ содержаніи русскихъ художественныхъ произведеній. Но онъ не унывалъ и въ данномъ случа, и уже въ 20-тыхъ годахъ считалъ нужнымъ указать на нкоторыхъ русскихъ авторовъ, которые пролагали дорогу для такого самобытнаго творчества. главная опасность для этого творчества, какъ думалъ Кюхельбекеръ, заключалась лишь въ соблазн подражанія иноземнымъ образцамъ.
Предостеречь нашихъ писателей отъ этого, пагубнаго подражанія и направить ихъ вниманіе на богатство нашей самобытной жизни, — онъ и поставилъ себ задачей въ руководящей критической стать издаваемаго имъ журнала ‘Мнемозина’ (1824). Статья была озаглавлена: ‘О направленіи нашей поэзіи, особенно лирической, въ послднее десятилтіе’ {‘Мнемозина’ II, 29—44.}.
Какъ сынъ своего отечества, нашъ критикъ ставитъ себ въ обязанность смло высказать истину. Онъ очень недоволенъ тмъ печальнымъ, минорнымъ тономъ, который сталъ такъ настойчиво слышаться въ русской литератур, неистовая печаль не есть поэзія — говоритъ онъ — а бшенство, современная элегія, которая все захватила, гршитъ именно такимъ излишествомъ печали, трудно не скучать, когда Иванъ да едоръ напваютъ намъ о своихъ несчастіяхъ, и все это оттого, что мы забыли оду, торжественную и веселую, полную жизнерадостности и бодрящую духъ. Отучилъ насъ отъ этой радости кто-же?— Жуковскій, который сталъ подражать новйшимъ нмцамъ, преимущественно Шиллеру, и — Батюшковъ, который взялъ себ за образецъ двухъ пигмеевъ французской словесности — Парни и Мильвуа. Но больше всхъ виновата поэзія романтиковъ. Хороша была эта романтическая поэзія въ Прованс и у Данте, но теперь, что отъ нея осталось? Романтическая поэзія — свободная, народная поэзія, а гд ее теперь взять? Одинъ Гете, пожалуй, удовлетворяетъ въ нкоторыхъ изъ своихъ произведеній ея требованіямъ, объ остальныхъ поэтахъ говорить не стоитъ, они почти вс подражатели, и наша русская романтика — есть подражаніе подражанію. А что такое подражатель? онъ не знаетъ вдохновенія, онъ говоритъ не изъ глубины собственной души, а принужденъ пересказать чужія понятія и ощущенія.— Сила? гд найдемъ ее въ большей части нашихъ мутныхъ, ничего не опредляющихъ, изнженныхъ, безцвтныхъ произведеніяхъ? У насъ все мечта и призракъ, все мнится и кажется, и чудится, все только будто-бы, какъ-бы, нчто, что-то. Богатство и разнообразіе! Прочитайте любимую элегію Жуковскаго, Пушкина или Баратынскаго, знаешь вс. Чувствъ у насъ уже давно нтъ: чувство унынія поглотило вс прочія. Чайльдъ-Гарольды насъ одолли {Эти же мысля повторены въ аполог ‘Земля Безглавцевъ’. ‘Мнемозина’ II, 149—60.} и отчего все это? Оттого что мы не ршаемся быть самобытными. Изъ богатаго и мощнаго русскаго слова мы извлекаемъ небольшой, благопристойный, приторный, искусственно-тощій, приспособленный для немногихъ языкъ, un petit jargon de coterie. Безъ пощады изгоняемъ мы изъ него вс рченія и обороты славянскіе и обогащаемъ его архитравами, колоннами, баронами, траурами, германизмами, галлицизмами и барбаризмами…. Печатью народности ознаменованы всего лишь какіе нибудь 80 стиховъ въ ‘Свтлан’ и въ ‘Посланіи къ Воейкову’ Жуковскаго, нкоторыя мелкія стихотворенія Катенина, два или три мста въ ‘Руслан и Людмил’ Пушкина…..
Свобода, изобртеніе и новость составляютъ главныя преимущества романтической поэзіи, а у насъ все подражаютъ и кому — такимъ брюзгамъ, отжившимъ для всего, какъ Чайльдъ Гарольдъ. Будемъ благодарны Жуковскому за то, что онъ освободилъ насъ изъ подъ ига французской словесности, отъ Лагарпа и Батте, но не позволимъ ни ему, ни кому другому наложить на насъ оковы нмецкаго или англійскаго владычества. Всего лучше имть поэзію народную, но ужъ если подражать, то надо знать кому, а у насъ художественный вкусъ настолько не развитъ, что мы не отличаемъ поэтовъ. Мы одинаково цнимъ великаго Гёте и недозрвшаго Шиллера, исполина Гомера и ученика его Виргилія, роскошнаго громкаго Пиндара и прозаическаго стихотворителя Горація, Расина и Вольтера, огромнаго Шекспира и однообразнаго Байрона… Мы благоговемъ передъ всякимъ нмцемъ или англичаниномъ.
Не довольно присвоить сокровища иноплеменниковъ, да создастся для, славы Россіи поэзія истинно русская! да будетъ святая Русь не только въ гражданскомъ, но и въ нравственномъ мір первой державой во вселенной. Вра праотцевъ, нравы отечественности, лтописи, псни и сказанія народныя — лучшіе, чистйшіе, врнйшіе источники для нашей словесности. Станемъ надяться, что наши писатели сбросятъ съ себя поносныя цпи нмецкія и захотятъ быть русскими. И Кюхельбекеръ заключаетъ статью указаніемъ на Пушкина.
Таково содержаніе этой, для своего времени весьма знаменательной статьи. Для оцнки литературныхъ взглядовъ самого Кюхельбекера эта статья — руководящая. Вс позднйшія его замтки только пополняютъ то, что въ ней высказано, и, зная ее, мы не станемъ удивляться всмъ странностямъ въ сужденіи нашего критика о томъ или иномъ русскомъ писател.
Любовь къ народному творчеству была въ Кюхельбекер любовью очень постоянной, о чемъ говорятъ его замтки въ дневник. Оказывается, что еще въ 1815 году онъ переводилъ Киршу Данилова на нмецкій языкъ {Дневникъ 1832 г. ‘Русская Старина’ Августъ. 1875. 502.}. Онъ высказывалъ пожеланіе, чтобы нмцы ознакомились съ нашими народными пснями и со ‘словомъ о Полку Игорев’ — что заставило-бы ихъ не такъ небрежно отзываться о нашей словесности {‘Разборъ фонъ-деръ Борговыхъ переводовъ русскихъ стихотвореній’. ‘Сынъ Отечества’ 1826, CIII, 68—83.}. Въ 1832 году Кюхельбекеръ углубленъ въ чтеніе нашихъ былинъ и занятъ сравненіемъ былинъ Владимірова цикла съ цикломъ Карла и Артура {Дневникъ 1832. ‘Русская Старина’ Сентябрь. 1875.}. Мы внаемъ также, что онъ самъ неоднократно пытался разрабатывать народныя темы, хотя и не успшно, но собственный неуспхъ не мшалъ ему подбадривать другихъ и укорять ихъ за недостаточно внимательное отношеніе къ красотамъ народнаго творчества {Кюхельбекеръ очень внимательно слдилъ за русскими пснями ‘свтской фабрики’, какъ онъ выражается, но признавалъ въ этомъ род твор. честно одного лишь Дельвига, и то съ ограниченіемъ, и еще Грамматина за его ‘Элегію сельской двушки’.}.
Врный своей теоріи — цнить въ русской словесности прежде всего народную форму и самобытный сюжетъ, нашъ патріотъ естественно долженъ былъ отдать предпочтеніе старшему поколнію нашихъ писателей передъ младшимъ, къ которому принадлежалъ самъ. Въ твореніяхъ этого младшаго поколнія онъ находилъ больше подражательнаго элемента, чмъ въ писаніяхъ стариковъ карамзинской эпохи, у которыхъ онъ почему-то этого подражанія не хотлъ замтить.
Такъ, въ стихотвореніи ‘Къ Елисавет Кульманъ’ (1835) {Къ Кульманъ Кюхельбекеръ питалъ большое уваженіе.} онъ, не стсняясь, говоритъ, что Державинъ, ‘корифей русскаго хора’, можетъ смло поспорить ни съ кмъ инымъ, какъ съ самимъ Гомеромъ {Дневникъ 1835 г. ‘Русская Старина’ Февраль. 1884, 353.}. Этого русскаго Гомера Кюхельбекеръ изучалъ весьма внимательно и пытался даже исправлять его стихи, {Онъ былъ очень доволенъ, когда ему удалось ‘переупрямить’ одну трудную Державинскую строфу и онъ съ гордостью занесъ въ свой Дневникъ эту поправку. совсмъ не замчая всего ея безобразія:
Съ синяго свода
Токи-ли злата
Льются на міръ?
Съ ложа подъята
Встала природа
Сла за пиръ. etc
Дневникъ 1835. ‘Русская Старина’. Февраль 1884, 355—6.} передъ которыми благоговлъ.
Въ 1840 году, уже посл смерти Пушкина, Кюхельбекеръ съ наслажденіемъ перечитываетъ Дмитріева, признаетъ, что онъ не ровенъ, но тмъ не мене считаетъ ‘легкимъ и сильнымъ’ его необычайно тяжеловсное ‘посланіе Попе къ Арбуртону’. Онъ находитъ у Дмитріева даже ‘сочные’ стихи {Дневникъ 1840. ‘Русская Старина’. Октябрь 1891. 79—80.}.
Но если преклоненіе передъ Дмитріевымъ и въ особенности Державинымъ можетъ быть допустимо, то восторженныя похвалы, расточаемыя Шихматову, Шишкову и Катенину, должны показаться странными, а Кюхельбекеръ былъ отъ ихъ творчества въ большомъ восторг.
Переводъ ‘Валленштейна’, сдланный Шишковымъ, Кюхельбекеръ признаетъ ‘образцовысъ’, ‘живописнымъ снимкомъ съ оригинала’ — и это потому, что въ этомъ перевод сохранены любезные ему славянизмы {Дневникъ 1834 ‘Русская Старина’. Августъ 1883. 201—2.}.
О Шихматов онъ говоритъ часто и съ такимъ же восторгомъ. Считая для себя унизительнымъ состоять въ числ подражателей Пушкина, Кюхельбекеръ съ гордостью заявляетъ: ‘я вотъ уже 12 лтъ служу въ дружин славянъ подъ знаменами Шишкова, Катенина, Грибодова и Шихматова’ {Дневникъ 1833. ‘Русская Старина’. Сентябрь 1875, 83.}. Шихматова онъ не стснялся даже приравнивать къ Пушкину.
По поводу какого-то описанія полтавской битвы у Бутурлина онъ, напр., замчаетъ: ‘у насъ отличные два стихотворца — Шихматовъ и Пушкимъ — прославили это сраженіе, но не изобразили (?). Ломоносовъ, полагаю, не впалъ бы въ этотъ недостатокъ не потому, чтобы былъ большимъ поэтомъ, чмъ Шихматовъ и Пушкинъ {Дневникъ 1832. ‘Русская Старина’. Августъ 1875. 499.}’. За непризнаніе заслугъ Шихматова, этой ‘каррикатуры Юнга’, какъ его прозвалъ Туманскій, нашъ патріотъ не въ шутку обижался. ‘Перечелъ 5-ую пснь ‘Петра Великаго’ Шихматова — пишетъ онъ, эта пснь у него изъ слабыхъ, но и въ ней множество безподобныхъ стиховъ. Не понимаю, право, людей, каковъ напр., Никольскій, который сметъ называть поэму Шихматова ‘стыдомъ россійской словесности’ {Дневникъ 1833 ‘Русская Старина’ 1883. Іюль. 188.}. Въ защиту этой поэмы ‘Петръ Великій’ Кюхельбекеръ написалъ цлую статью въ ‘Сын Отечества’ (1825). Въ ней онъ утверждалъ, что оды Лононосова, большая часть превосходныхъ онъ Державина, вс трагедіи Озерова, лучшія лирическія, элегическія, эпиколирическія созданія Жуковскаго, наконецъ, вс поэмы ПушЕнна — прекрасны, подобно поэм Шихматова, только по частямъ, по лодробностямъ, по стихамъ и строфамъ, а почти всегда ошибочны по изобртенію и въ цломъ не выдержаны, онъ сравнивалъ, наконецъ, Шихматова съ Шекспиромъ и съ Кальдерономъ, съ которыми онъ ‘иметъ сходство ршительное, а именно въ религіозности, цвтущемъ слог и восточной роскоши’ {‘Разборъ поэмы кн. Шихматова ‘Петръ Великій’. ‘Сынъ Отечества’ 1825. CII, 282, 366.}.
Мене оскорбительное отсутствіе художественнаго чутья обнаружилъ Кюхельбекеръ въ оцнк поэзіи Катенина. Еще въ юные годы онъ очень хвалилъ Катенина за попытку сблизить наше нерусское творчество съ богатою поэзіей народныхъ псенъ, сказокъ и преданій {‘Взглядъ на текущую словесость’. ‘Невскій Зритель’ 1820. Февраль, 113.}. Его, повидимому, вовсе не смущала любовь Катенина ко ‘сему классическому, и за балладу ‘Наташа’ онъ былъ готовъ все простить ему. Вообще баллады Катенина онъ ставилъ очень высоко. ‘Его ‘Мстиславъ’, писалъ онъ, ‘Убіица’, ‘Наташа’, ‘Лшій’ — еще только попытки, однако же (да не разсердятся наши весьма хладнокровные, весьма осторожные, весьма не романтическіе самозванцы романтики) по сію пору одн, можетъ быть, во всей нашей словесности принадлежатъ поэзіи романтической’ {Т. е. истинно ‘народной’. какъ народенъ былъ романтизмъ на Запад. ‘Разборъ фонъ-деръ Борговыхъ переводовъ русскихъ стихотвореній’. ‘Сынъ Отечества’ 1825, CIII, 71.}. Впрочемъ поздне онъ сталъ отзываться о Катенин сдержанне {Дневникъ 1834. ‘Русская Старина’. Январь, 1884. 78.}.
Везд, гд только Кюхельбекеръ подмчалъ хотя бы слабый ароматъ народности, онъ привтствовалъ его и готовъ былъ закрыть глаза на все остальное. Такъ, напримръ, онъ расточалъ восторги удивленія Вельтману — одному изъ самыхъ неудачныхъ поборниковъ мнимой народности, ему посвятилъ онъ свою лучшую поэму ‘Вчный Жидъ’, сравнивалъ его съ Державинымъ, Жуковскимъ и Пушкинымъ, восхвалялъ въ этомъ писател богатство мыслей, разумя въ данномъ случа не мистико-фантастическое содержаніе разсказовъ Вельтмана, а ихъ патріотическую и славянскую тенденцію {‘Русская Старина’ 1878. Мартъ, 404.} — и онъ былъ совершенно не лицепріятенъ въ такой похвал, такъ какъ съ Вельтманомъ онъ лично знакомъ не былъ. Хвалилъ Кюхельбекеръ также и стихи бездарной Буниной за то, что она пишетъ старымъ слогомъ, что не мшаетъ ея стихамъ ‘блистать силой и мрачнымъ воображеніемъ’ {‘Взглядъ на текущую словесность’. ‘Невскій Зритель’, 1820. Мартъ, 78.}.
За то къ другимъ писателямъ, которыхъ онъ подозрвалъ въ излишней уступчивости западнымъ настроеніямъ я идеямъ, Кюхельбекеръ относился придирчиво я несправедливо. Подолинскій — поэтъ съ дарованіемъ — въ его глазахъ былъ лишь русскимъ Маттисономъ, ‘у Подолинскаго — говорилъ онъ — та же страсть казаться чрезвычайно несчастнымъ, разочарованнымъ, убитымъ (отчего, почему — неизвстно), тотъ же гармоническій, цвтистый языкъ и что-то похожее на роскошь картинъ и живописи — и, больно сказать, тоже безсиліе’ {Дневникъ, 1840 г. ‘Русская Старина’. Октябрь, 1891, 86—7.}, — что у всхъ подражателей Байрона.
‘Впрочемъ, въ вкъ такихъ геніальныхъ пачкуновъ, каковы Тимофевъ и Бернетъ — спасибо Подолинскому’, добавляетъ нашъ критикъ.
Иногда, впрочемъ, послдовательность такой оцнки нарушается у Кюхельбекера самымъ страннымъ образомъ. Кюхельбекеръ былъ, напримръ, въ дикомъ восторг отъ Кукольника, этого ультра-романтика въ итальянскомъ вкус. Сначала, сравнивая . самого себя съ несчастнымъ пвцомъ Іерусалима, онъ плачетъ надъ трагедіей Кукольника ‘Торквато Тассо’ {Дневникъ 1834 г. ‘Русская Старина’. Августь, 1883, 265—6.}, онъ называетъ эту трагедію — лучшей трагедіей на русскомъ язык, не исключая и ‘Годунова’ Пушкина, читая ее, онъ забиваетъ, какъ ему нравились Дмитрій Самозванецъ’ Хомякова и ‘Рука Всевышняго’ Полевого и, наконецъ, онъ договаривается до совершенно непонятной классификаціи нашихъ поэтовъ, — классификаціи, которая идетъ въ разрзъ со всей его теоріей о самобытности въ литератур. ‘Пушкинъ, Марлинскій (?) и Кукольникъ (?) — пишетъ онъ — надежда и подпора нашей словесности, ближайшій къ нимъ — Сенковскій (??) и потомъ Баратынскій’ {Дневникъ 1835 г. ‘Русская Старина’. Февраль. 1884, 359—362.}.
Взгляды Кюхельбекера на корифеевъ нашей словесности, оставаясь очень тенденціозными, были, впрочемъ, боле послдовательны.
Жуковскому онъ никакъ не могъ простить его излишней склонности къ подражанію и его любви къ Шиллеру: ‘Нельзя, конечно, у Шиллера отнять заслугъ — говорилъ онъ {‘Разговоръ съ . В. Булгаринымъ’. ‘Мнемозина’, III, 169—170.} — но въ лирическихъ стихотвореніяхъ Шиллера господствуетъ только одно чувство, предпочтеніе духовнаго (идеальнаго) міра — существующему, земному, это чувство безъ сомннія высокое, но имли однимъ должна ограничиться поэзія? Сіе чувство лтъ десять повторяется во всхъ почти произведеніяхъ русскаго Парнасса писателями — отголосками Жуковскаго, Шиллерова отголоска, и въ истинномъ достоинств сей германо-русской школы можно усумниться’. Такъ писалъ Кюхельбекеръ въ 1824 г., изъ 1832 г. онъ отозвался съ тмъ-же неодобреніемъ объ уныло-таинственномъ, однообразномъ тон стихотвореній Жуковскаго {Дневникъ, 1882. ‘Русская Старина’. Августъ, 1875, 627.}. Странно, кром этихъ двухъ замтокъ, у него — и въ дневник и въ статьяхъ — не нашлось иныхъ словъ для Жуковскаго.
Сужденія Кюхельбекера о Пушкин не мене характерны.
Въ 1824 году онъ пишетъ: ‘Пушкинъ безъ сомннія превосходитъ большую часть русскихъ современныхъ ему стихотворцевъ: но между лилипутами не мудрено казаться великаномъ. ‘Русланъ и Дюдмила’ — романтическая поэма, въ которой при всхъ ея недостаткахъ боле творческаго воображенія, нежели во всей остальной современной русской словесности ‘Кавказскій Плнникъ’ написанъ самыми сладостными стихами и особенно при первомъ чтеніи вливаетъ въ душу живое стованіе {‘Разговоръ съ Булгаринымъ’. ‘Мнемозина’ III, 174 — б.}’. О лирическихъ стихотвореніяхъ Пушкина имемъ въ дневник 1885 г., слдующую запись: ‘Сказать-ли? Право боюсь даже въ дневник высказать на этотъ счетъ свое мнніе. Но быть такъ! Читаю по вечерамъ мелкія стихотворенія Пушкина, большая часть (и замчу вс почти хваленыя, напримръ, ‘Демонъ’, ‘Подражаніе Корану’, ‘Вакхическая Пснь’, ‘Андре Шевье’ etc.) слишкомъ остроумны, слишкомъ обдуманы, обдланы и разсчитавы для эффекта, а потому (по моему мннію) въ нихъ нтъ… вдохновенія. За-то есть другія стихотворенія, мене блестящія, но мн особенно любезныя. Вотъ нкоторыя: ‘Гробъ юноши’, ‘Коварность’, ‘Воспоминаніе’, ‘Ангелъ’, ‘Отвтъ Анониму’, ‘Зимній вечеръ’, ’19-е Октября’, ‘Чернъ’ — всяческій перлъ лирическихъ стихотвореній Пушкина’ {Дневникъ 1885 г. ‘Русская Старина’. Февраль, 1884, 361.}.
Къ ‘Демону’ Кюхельбекеръ былъ въ особенности строгъ ‘Въ хваленомъ ‘Демон’ — писалъ онъ — нтъ самобытной жизни, онъ не проистекъ изъ глубины души поэта, а былъ написанъ потому, что должно же было написать что-нибудь въ этомъ род’ {Дневникъ 1834. ‘Русская Старина’. Январь, 1884, 73.}.
Спустя много лтъ, возвращаясь въ 1843 г. къ этимъ же вопросамъ, Кюхельбекеръ ршительно отдаетъ ‘Руслану’ предпочтеніе передъ ‘Бахчисарайскимъ фонтаномъ’ и ‘Кавказскимъ Плнникомъ’, хвалитъ, однако, почему-то ‘Братьевъ Разбойниковъ’, въ большомъ восторг отъ ‘Домика въ Коломн’ и отъ ‘Анджело’ и только вскользь упоминаетъ объ ‘Онгин’ {Дневникъ, 1843. ‘Русская Старина’. Октябрь, 1891, 97.}.
Объ ‘Онгин’ Кюхельбекеръ вообще не любилъ говорить и самый типъ ему не нравился, — что, между прочимъ, видно изъ его отзыва о ‘Геро нашего времени’ Лермонтова. Онъ еще не читалъ самого ‘Героя’, но прочелъ разборъ романа въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ (разборъ Блинскаго). ‘Этотъ разборъ — пишетъ онъ — самъ по себ хорошъ, хотя и не безъ ложныхъ взглядовъ на вещи {Эти ложные взгляды заключались въ рзкомъ, агрессивномъ тон Блинскаго. Блинскаго Кюхельбекеръ признаетъ умнымъ, честнымъ и добросовстнымъ критикомъ, но не можетъ помириться съ тмъ, что онъ извиняетъ, почти оправдываетъ людей, тхъ, которые. ‘недовольные ныншнимъ состояніемъ нашего общественнаго быта, нарушаютъ основанія, святыя правила этого быта’ (?). Дневникъ 1845 г. ‘Русская Старина’. Октябрь, 1891, 107.}, а самый романъ — варіація на пушкинскую сцену изъ Фауста — обличаетъ огромное дарованіе, хотя и односторонность автора’ {Дневникъ 1841 г. ‘Русская Старина’. Октябрь, 1891. 85.}.
Чтобы заключить вс эти оригинальные отзывы нашего романтика-идеалиста 20-хъ годовъ, который въ Сибири, вдали отъ русской жизни, пытался судить о ней по памятникамъ, въ которыхъ она отражалась, приведемъ очень любопытный отзывъ Кюхельбекера о ‘Мертвыхъ Душахъ’ — отзывъ, опровергающій нкоторые изъ прежнихъ взглядовъ автора. ‘На дняхъ прочелъ я ‘Мертвыя Души’ — пишетъ онъ.— Перо бойкое, картины и портреты въ род Ноздрева, Манилова и Собакевича рзки, хороши и довольно врны. Въ другихъ — краски нсколько густы, и очерки сбиваются просто на каррикатуру. Гд же Гоголь впадаетъ въ лиризмъ, онъ изъ рукъ вонъ плохъ (!) и почти столь же приторенъ, какъ Кукольникъ, со своими патріотическими сентиментальными niaiseries (!!).’
Откуда вытекли вс эти общія и частныя противорчія въ сужденіяхъ нашего автора?
Они были слдствіемъ постояннаго, непримиримаго разлада между поэтомъ и критикомъ. Какъ критикъ и тенденціозный теоретикъ, какъ патріотъ съ славянофильской окраской, требующій отъ поэзіи прежде всего самобытности и народности, хотя-бы чисто вншней, Кюхельбекеръ готовъ былъ приравнять Катенина и Шихматова къ Пушкину, видть въ Вельтман великаго писателя, хвалить Кукольника за то, что въ своемъ ‘Тассо’ онъ восплъ Державина и Россію, готовъ былъ, наконецъ, несочувственно отнестись ко всякому разладу поэта съ дйствительностью, видя въ этомъ измну русскому благодушію, русской удали и жизнерадостному здоровью славянскаго духа вообще.
Но поэтъ опровергалъ нердко критика и заставлялъ его брать свои слова обратно.
Истиннымъ поэтомъ Кюхельберъ не былъ, но онъ бывалъ часто поэтически настроенъ. Великіе писатели запада, безъ различія школъ и направленій, учили его цнить въ поэт прежде всего свободу, и не подчинять вдохновеніе никакимъ, даже самымъ высокимъ постороннимъ цлямъ… Не онъ-ли восклицалъ вслдъ за истинными ‘романтиками’ своего вка: ‘къ чему вс эти правила? Къ чему вообще всякая тенденція, всякая прямая цль въ искусств? Цль поэзіи не нравоученіе, а сама поэзія. Слушайся вдохновенія, и отъ тебя не уйдетъ ни современность, ни безсмертіе. Гнаться за чмъ нибудь въ поэзіи значитъ погубить свое дло и спаси Богъ отъ всякой дидактики, въ чемъ бы она ни проявлялась’ {Дневникъ 1883—4 ‘Русская Старина’. Сентябрь, 1876, 81. Январь 1884, 73, 81.}. Иногда, вспоминая, быть можетъ, т бесды, которыя онъ велъ въ юности въ кружк московскихъ шеллингіанцевъ, тхъ самыхъ, среди которыхъ и для которыхъ была, вроятно, написана знаменитая ‘Чернь’ Пушкина — онъ готовъ былъ даже съ гнвомъ сказать, что и не стоитъ спорить съ тми людьми, которые утверждаютъ, что цлью, напр., драматическаго искусства должно быть улучшеніе нравовъ {Дневникъ 1834. ‘Русская Старина’. Іюль. 1883, 120.}.
И вотъ, когда такое свободное поэтическое вдохновеніе на него находило, онъ готовъ былъ, какъ пчела, собирать свой медъ со всхъ пахучихъ цвтовъ западной художественной словесности, не разсуждая, а только наслаждаясь. Тогда онъ, забывая, что ему надлежитъ быть самобытнымъ, самъ начиналъ пть съ чужого голоса и становился ученикомъ тхъ самыхъ англичанъ, нмцевъ и французовъ, которыхъ обвинялъ въ развращеніи нашего русскаго художественнаго вкуса.
Въ его собственныхъ стихахъ борьба иноземнаго съ роднымъ русскимъ всегда кончалась въ пользу иноплеменниковъ, и онъ мстилъ имъ за эту побду въ своихъ критическихъ отзывахъ.

VIII.

Поэтическое творчество Кюхельбекера въ первый періодъ его жизни было творчествомъ, въ полномъ смысл слова не оригинальнымъ. Вс его оды, псни, баллады и поэмы представляли отзвуки западныхъ литературныхъ теченій, и притомъ отзвуки довольно слабые. То, что придаетъ этимъ перепвамъ нкоторый интересъ, это — попытка разнообразить иноземный мотивъ вншними аксессуарами мнимой народности, гоняясь за которой, нашъ писатель не брезгалъ даже совсмъ не поэтичными славянскими архаизмами.
Такихъ архаизмовъ очень много въ раннихъ стихотвореніяхъ Кюхельбекера, преимущественно религіозныхъ, въ этихъ восторженныхъ обращеніяхъ къ Богу {Какъ, напр., ‘Упованіе на Бога’. ‘Мнемозина’ III. 84, въ особенности ‘Къ Богу’. ‘Мнемозина’ I, 51.}, которыя онъ слагалъ въ самый разгаръ своего увлеченія античной антологіей. Но если въ этихъ стихахъ, въ которыхъ чувствовалось вяніе библейской лирики и преимущественно псалмовъ, такая архаическая рчь и была до извстной степени допустима, она производила странное впечатлніе въ историческихъ балладахъ, которыя Кюхельбекеръ любилъ слагать по примру Жуковскаго и ‘Катенина. Здсь, какъ, напр., въ балладахъ ‘Святополкъ Окаянный’ {‘Мнемозина’ I, 53.} и ‘Рогдаевы Псы’ {‘Мнемозина’ III, 13.} (трогательная исторія о томъ, какъ обманутаго двицей витязя лижутъ и утшаютъ врные псы) — вс эти фигуры умолчанія, вопрошенія и повторенія, съ невроятнымъ нагроможденіемъ пышныхъ, велелпныхъ словъ, лишали балладу и той скромной красоты, которая иногда заключена въ самомъ содержаніи.
Для патетическаго и сильнаго, которое онъ очень любилъ въ поэзіи, у Кюхельбекера не хватало ни полета фантазіи, ни вншняго выраженія. Риторика и вычурность часто пересиливали живое чувство.
Это живое поэтическое чувство, котораго было немало въ душ нашего писателя, находило себ боле соотвтствующую форму, иногда даже красивую, когда поэтъ переходилъ отъ возвышенныхъ темъ къ темамъ боле простымъ, и когда онъ писалъ въ стил античной антологической поэзіи или въ стил сентиментально-романтической псни, столь распространенной въ его время. Кюхельбекеръ, какъ и вс наши поэты начала столтія, любилъ такое смшеніе разнообразныхъ стилей — античнаго и средневковаго.
Къ мотивамъ античной антологіи Кюхельбекеръ имлъ большое пристрастіе и онъ пытался реставрировать эти старыя мысли, чувства и настроенія, главнымъ образомъ, изъ чистой любви къ красот {Много тонкихъ стилистическихъ замчаній разсяно въ его стать: ‘О греческой антологіи’. ‘Сынъ Отечества’ 1820, LXII, 145—151.}. Только въ самый ранній періодъ своей дятельности, тотчасъ посл выхода изъ Лицея, написалъ онъ драму изъ античной жизни съ рзко гражданской тенденціей. Это была ‘вольнолюбивая’ трагедія ‘Аргивяне’, которую онъ мечталъ посвятить императору Александру I. Трагедія была написана пятистопнымъ, но весьма некрасивымъ ямбомъ, въ возвышенно-патетическомъ тон, который долженъ былъ соотвтствовать трагической исторіи о вольнолюбивомъ геро, захватившемъ обманно верховную власть въ свои руки и отданномъ на растерзаніе Эринніямъ.
Эта драма была единственной его попыткой написать гражданскую трагедію съ античными лицами и костюмами: ея литературное достоинство заключалось не въ строгости мысли, не въ драматичности положеній, а лишь въ необычайной, чисто романтической ‘свобод’ языка и размра.
Эту свободу Кюхельбекеръ старался въ значительной степени обуздать, когда писалъ свои мелкія стихотворенія въ томъ-же древнемъ стил.
Припомнимъ нкоторыя изъ этихъ стихотвореній, чтобы дать понятіе хоть о структур стиха Кюхельбекера, такъ какъ въ темахъ и въ настроеніи нтъ особеннаго разнообразія.
То это старая тема о безпощадной власти судьбы, иногда, впрочемъ, скрашенная размышленіемъ о томъ, что все-таки человкъ выше этой судьбы и душой никому не подвластенъ, такъ какъ можетъ жить и въ прошедшемъ, и въ будущемъ {‘Моимъ Сарско-Сельскимъ друзьямъ’. ‘Сынъ Отечества’ 1817, XXXIX, 26.}, то это напоминаніе о томъ, что
Слдуя всюду
Взоромъ за смертными,
Грозно, невидимо
Выузнавъ промыслы,
Взвсивъ дянія,
Тихо Эринніи
Перстъ приближаютъ
Къ сжатымъ устамъ, *)
*) ‘Адрастея’. ‘Сынъ Отечества’ 1817, XL, 187.
то это веселый гимнъ въ честь бога Вакха и въ честь вина {‘Бакхическая пснь’. ‘Благонамренный’, 1819 ч. VII, 11. ‘Гимнъ Бакхусу’. ‘Мнемозина’, IV, 92.}, то это диирамбъ Діонису, которому
упоенному
Въ гордой мечт его
Грады покорствуютъ,
который
Надъ многочисленнымъ
Радостнымъ племенемъ
Счастливый властвуетъ
Вождь и судья *)
*) ‘Диирамбъ’. ‘Соревнователь Просвщенія и Благотворенія’ 1820. XVII, 94-5.
то это хвала Аполлону, котораго прославляетъ голосъ пвца, голосъ, ‘шумящій, какъ вставшее море’ {‘Гимнъ Аполлону’. ‘Сынъ Отечества’ LIII, 273.}. Часто встрчаются также мотивы блаженной любви, за которую поэтъ какъ-бы извиняется передъ богами, смиренно говоря имъ:
Нтъ оскорбленія вамъ, когда безнадежный страдалецъ
Чарами ночи плненъ, счастливъ обманчивымъ сномъ *)
* ‘Элегія’. ‘Соревнователь просвщенія и Благотворенія’ 1820. No XI, 209.
Наконецъ, въ этихъ стихотвореніяхъ Кюхельбекера на античныя темы не мало описаній, иногда довольно живописныхъ {Напр. ‘Олимпійскія игры’ ‘Мнемозина’. IV, 96.}.
Но въ общемъ во всхъ этихъ стихахъ отсутствуетъ пластичность выраженія и сила простоты въ чувствахъ, т. е. главныя достоинства античнаго творчества.
Съ гораздо боле искреннимъ и сильнымъ чувствомъ встрчаемся мы въ тхъ стихотвореніяхъ Кюхельбекера, которыя посвящены его личнымъ воспоминаніямъ. Онъ съ юныхъ лтъ любилъ отмчать въ стихахъ вс малйшія колебанія своего весьма неустойчиваго настроенія.
Эта исповдь мало оригинальна. Вчныя темы любви съ неизмнной Филомелой {Напр. ‘Романсъ’. Невскій Зритель’. 1820, Январь, 96.}, порывы восторга, подъ обаяніемъ котораго юноша, по примру Шиллера, горитъ желаніемъ ‘обнять вселенную, прижать ее къ своему сердцу и себя удвоить’ {‘Баллада’. ‘Сынъ Отечества’. 1819, LV, 274.}, восхваленіе того подъема духа, при которомъ онъ .
Юноша съ свжей душой выступаетъ на поприще жизни, Полный пылающихъ думъ, дерзостный въ гордыхъ мечтахъ: Съ міромъ бороться готовъ, и сразить и судьбу и печали. {‘Къ моему питомцу’. Невскій Зритель’. 1820, Мартъ, 62—63.}
Наконецъ, совсмъ неопредленная мечтательность, полусонъ души, томленіе по иному міру, и полетъ съ богиней фантазіей ‘въ иные края, гд воздухъ чище, радость въ поляхъ и миръ подъ втвями березъ’ {‘Отрывокъ’. ‘Сынъ Отечества’. 1819, LIII, 37.}. Таковы излюбленные мотивы псенъ Кюхельбекера.
Среди этихъ стихотвореній весьма многія — значительное большинство — написаны, какъ и слдовало ожидать, въ минорномъ тон. Мечты о томъ, что ‘свтъ его не узнаетъ и не оцнитъ его восторговъ и мечтаній, что одна лишь дружба его утшитъ {‘И. И. Шульгину’. ‘Сынъ Отечества’. 1817, XXXIX, 183.}, чувство одинокой любви къ своей муз {‘Къ муз’. ‘Сынъ Отечестпа’. 1819, LI, 131.}, молчаливая сосредоточенность, при которой поэтъ ‘безмолвный стражъ своей святыни’, ‘живетъ въ одномъ себ {‘Къ моему генію’. ‘Невскій Зритель’, 1820, январь, 96—8.}’, томленіе по небесамъ, гд живетъ Богъ любви, и гд его отчизна — вс эти мягкія, нжныя чувства переполняютъ эту совсмъ юную и жизнью пока не испытанную душу.
‘Когда во мн дремали еще чувства восторговъ и страданій — говоритъ Кюхельбекеръ — когда я глядлъ еще съ дтской улыбкой на вселенную, то
И тогда волшебною самой задумчивый мсяцъ
Неизъяснимой красой взоры мои привлекалъ.
Часто я, вечеръ сидя предъ окномъ, исчезалъ въ океан
Неизмримыхъ небесъ, въ бездн міровъ утопая.
Игры, бывало, покину: подъ ропотомъ водъ тихоструйныхъ
Сладкой исполненъ тоски въ даль уношуся мечтой,
Тайна самъ для себя, безпечный младенецъ — я слезы
(Ихъ я причины не зналъ), слезы священныя лилъ…
Въ полночь нмую на мирномъ одр предчувствовалъ вчность… *)
*) ‘Отчизна’. ‘Сынъ Отсчеетва’. 1817, XLIII, 161.
Не всегда, впрочемъ, эта тоска могла назваться сладкой, не всегда, когда все скрылось въ туман и онъ одинъ оставался съ своей печалью, могъ онъ отдаться ‘сладкой мечт’ {‘Мечта’ ‘Благонамренный’. 1819, ч. V, 209.}. Иногда набгала такая грусть, что даже самъ ‘соловей не могъ ее разсять {‘Къ соловью’. ‘Благонамренный’. 1818, ч. III, 269.}’. Поэта посщалъ часто призракъ какой-то умершей Элизы {‘Ангелъ смерти’. ‘Соревнователь просвщенія и Благотворенія’. 1820, No IX, 345—9.}, онъ звалъ его за собой въ лучшій міръ, туда, гд нтъ тоски и нтъ страданія, онъ сулилъ ему соединеніе {‘Къ Лиз’. ‘Благонамренный’. 1818, ч. I, 197.}, иной разъ ‘сіяніе Діаны’ вызывало его на берегъ Невы для свиданія съ этимъ страдальческимъ призракомъ, и, припоминая Жуковскаго, Кюхельбекеръ восклицалъ: мы ищемъ блаженства и любви,
Но ищемъ напрасно!
О друти! О други!
Надежда — предатель
Блаженство — мечта! *)
*) ‘Призракъ’. ‘Благонамренный’, 1818, ч. II, 8.
Печалило Кюхельбекера также и другое видніе — призракъ отцвтающей юности. Онъ со слезой встрчалъ наступавшую раннюю осень, которая такъ рано настала для юноши, онъ чувствовалъ, что онъ умеръ душою, что нтъ для него прежнихъ восторговъ и страданій, что всюду безмолвіе и холодъ гробницы {‘Осень’. ‘Благонамренный’. 1818, ч. I, 14.}. Онъ самъ призывалъ ‘подземный мракъ и покой могилы’, чтобы они приняли его, его, который увялъ, какъ ‘вешній злакъ’ {‘Тоска’. ‘Сынъ Отечества’, 1818, XLIII, 205.}, онъ жаллъ о томъ, что не умеръ рано на зар юности, когда съ Дельвигомъ въ ‘свтломъ сліяніи душъ, пламеннымъ летомъ они неслись за предлы міровъ’. Вотъ когда бы умереть, а не теперь, когда онъ затерянъ въ толп равнодушной {‘Сынъ Отечества’. 1817, XLI, 105.}. Теперь ему осталось ‘сидть между падшихъ столповъ, поросшихъ плющемъ и крапивой, гд втеръ свиститъ между разрушенныхъ стнъ, сидть одинокому подъ тнью тлющей башни и съ древняго камня глядть вдаль’ {‘Mermento mori’. ‘Сынъ Отечества’, 1819, LVII, 173.}. Теперь вокругъ него зима: ‘съ вковой сосны завыванію бури внимаетъ пасмурный вранъ. Сердце ноетъ. Качаютъ вершинами сдыми ели. Втеръ свиститъ, хруститъ подъ ногою свтлый безжизненный снгъ и бжитъ въ блую даль по сугробамъ тропинка’ (1817) {‘Зима’. ‘Невскій Зритель’. 1820, мартъ, 60—61.}.
Эта грустная картина — словно зловщее пророчество.
Такъ воспвалъ Кюхельбекеръ въ 18 лтъ увядшій цвтъ своей жизни, упреждая Владиміра Ленскаго. Потомъ, когда въ тюрьм онъ перечиталъ вс эти стихи, онъ надъ собой посмялся, {Дневникъ 1833. ‘Русская Старина’ Іюль, 1883, 114.} но Въ годы, когда эти стихи были написаны, онъ принялъ бы такой смхъ за обиду.
Любопытно, что во всхъ этихъ грустныхъ стихотвореніяхъ совсмъ отсутствуетъ весьма распространенный тогда на запад мотивъ общественный — скорбь не о себ, а o неустройствахъ общества. Одинъ только разъ, въ посланіи къ своему лицейскому товарищу Матюшкину, который тогда узжалъ въ далекое плаваніе, Кюхельбекеръ позволилъ себ заговорить о ‘простот и крпости’ дикихъ народовъ и о мір Іапета (т. е. Европы), дряхлющемъ въ страшномъ безсиліи {‘Къ Матюшкину’. ‘Сынъ Отечества’, 1817, XXXIX, 228.}. Такое отсутствіе гражданскаго мотива, впрочемъ, не должно насъ удивлять: Кюхельбекеръ въ своихъ обще-философскихъ и историческихъ взглядахъ былъ въ т годы далекъ отъ всякаго пессимизма, и вся его грусть и меланхолія были просто отзвукомъ литературныхъ западныхъ вяній, а не результатомъ самостоятельной скорбной мысли о какомъ-либо крушеніи общечеловческихъ идеаловъ.
И, наконецъ, вся эта меланхолія находила себ самое гармоничное разршеніе въ преклоненіи Кюхельбекера передъ самимъ собой, какъ поэтомъ.
Культъ поэта былъ въ т годы однимъ изъ самыхъ распространенныхъ, и сознаніе, что такъ или иначе служишь красот, вознаграждало тогдашняго мечтателя съ избыткомъ за вс его ‘страданія и печали’, дйствительныя или воображаемыя. Никогда поэтъ не стоялъ такъ высоко въ общественномъ мнніи, какъ именно въ то время, и никогда онъ не былъ такъ свободенъ отъ разныхъ упрековъ, съ которыми ему потомъ, при боле развитой общественной жизни, пришлось считаться. Кюхельбекеръ восторженно плъ хвалу поэту вообще и себ въ частности. Онъ плъ ее и въ проз, и въ стихахъ.
Сущность этихъ похвалъ давно стала общимъ мстомъ, но для того времени такимъ не было. ‘Поэтъ — писалъ Кюхельбекеръ {‘Отрывокъ изъ путешествія по полуденной Франціи’. ‘Мнемозина’ IV, 68—74.} — въ то мгновеніе, когда онъ учитъ времена и народы и разгадываетъ тайны Провиднія, есть полубогъ безъ слабостей, безъ пороковъ, безъ всего земного… Способность къ вдохновеніямъ предполагаетъ пламенную душу, ибо только пламя можетъ воспылать къ небу. Что же есть пища сего пламени?— Великія страсти. Он молчатъ, он исчезаютъ, когда орелъ летитъ къ солнцу, но потомъ голодъ гонитъ его съ высоты, онъ падаетъ на добычу и вонзаетъ въ ея бока когти… Поэтамъ завидуютъ и въ то же время желаютъ показать презрніе къ ихъ дарованію. Но чернь не способна даже къ заблужденіямъ душъ великихъ. Почему брызжетъ жаба ядъ на смиреннаго свтляка? Онъ блеститъ, ибо блестть и жить для него одно и то же, онъ и не думалъ гордиться передъ нею блескомъ своимъ! И если бы вы знали, враги дарованія, если бы вы знали, какою цною оно покупается! Поэтъ нкоторымъ образомъ перестаетъ быть человкомъ: для него уже нтъ земного счастія. Онъ постигнулъ высшее сладострастіе, и наслажденія міра никогда не замнялъ ему порывовъ вдохновенія, столь рдкихъ и оставляющихъ по себ пустоту столь ужасную!… Страстный, пламенный, чувствительный юноша ршился быть поэтомъ: удивляйтесь, по крайней мр, его отважности… Онъ знаетъ, что его ожидаютъ труды Алкидовы, клевета, гоненія, бдность, презрніе, зависть, предательство, ненависть… Юноша геній знаетъ все это — и ршается быть поэтомъ… Поэзія есть добродтель, и душа вдохновенная сохраняетъ въ самомъ паденіи любовь къ добродтели, въ самыхъ порокахъ она ищетъ великаго… Всякій мужъ необыкновенный, съ сильными страстями, пролагающій себ свой собственный путь въ мір — есть уже поэтъ, если бы онъ и никогда не писывалъ стиховъ и даже не учился грамот… И поэтъ не гордится своей жизнью и своими твореніями, ибо чувствуетъ, что онъ только бренный сосудъ той божественной силы, которая обновляетъ и возрождаетъ человчество’.
Какъ часто вс эти мысли и образы повторялись потомъ и въ стихахъ и въ проз поэтами и критиками вплоть до нашего времени. Вчные вопросы о связи добра и красоты, о сущности вдохновенія и роли поэта въ обществ — вс эти тонкія проблемы этики и эстетики нашли у насъ въ Россіи въ лиц Кюхельбекера первого истолкователя, который, идя по слдамъ нмецкихъ романтиковъ и античныхъ классиковъ, попытался поставить эти вопросы, если не на философскую почву, то хоть ршить ихъ не до правиламъ шаблонной стилистики и риторики, какъ он ршались раньше. Веневитиновъ, Надеждинъ, Полевой и Блинскій, независимо, конечно, отъ Кюхельбекера, предолагали эту работу, и, такимъ образомъ, родилась наша эстетическая критика. За словами Кюхельбекера остается все-таки хронологическое первенство.
Все, что вашъ писатель говорилъ о поэзіи съ такимъ паосомх въ проз, онъ повторялъ е въ стихахъ, и эта восторженная лирика принадлежитъ къ лучшему, что ямъ написано… Въ ней есть я теплота, и искренность. Возьмемъ хотя бы обращеніе Кюхельбекера къ Пушкину, гд онъ такъ опредляетъ назначеніе поэта:
Самъ Зевесъ для него разгадалъ загадку созданья,
Жизнь вселенной ему Фебъ-Аполлонъ разсказалъ,
Другъ мой! питомцу боговъ хариты рекли: наслаждайся!
Свтлой чистой струей дни его въ мір текутъ!
Такъ! отъ дыханья толпы все небесное вянетъ, но Геній
Двственъ могущей душой, въ чистомъ мечтаньи — дитя,
Сердцемъ выше земли, быть въ радостяхъ ей непричастнымъ
Онъ себ самому клятву священную далъ *).
*) ‘Къ Пушкину’, ‘Благонамренный’, 1818, III, 136—7.
Можно отмтить, конечно, въ этомъ стихотвореніи нкоторое противорчіе со словами самого Кюхельбекера, который полагалъ, что поэтъ живетъ ‘великими’ страстями, во въ т годы поэты какъ-то умли длать различіе между ‘страстями’, и слово ‘великій’ понимали въ смысл ‘глубокій’, а потому я требовали отъ поэтическаго взгляда на міръ извстнаго философскаго спокойствія, а отъ поэта способности возвышаться надъ частными и временнымъ. Этотъ философскій взглядъ на назначеніе поэта, взглядъ, который намъ завщала поэзія Гете, Шиллера и нмецкихъ романтиковъ, сплетался иногда съ античнымъ идеаломъ счастливой и беззаботной поэтической жизни вдали отъ шума и суеты на лон природы — и изъ соединенія этихъ двухъ представленій и выросъ образъ въ себ замкнутаго, спокойнаго, задумчиваго, грустнаго, отъ людей отчужденнаго поэта. Этотъ поэтъ долженъ былъ все понимать и чувствовать, но могъ откликаться на явленія жизни лишь тогда, когда имъ глубоко продуманы и почувствованы т вчныя начала, которыя этой жизнью двигаютъ.
Хотя Кюхельбекеръ и давалъ строгія наставленія поэту о томъ, какъ ему нужно держаться въ сторон отъ людей, думать больше о себ самомъ, быть счастливымъ, если самъ внимаешь своему Генію {‘Письмо къ молодому поэту’, изъ Виланда. ‘Сынъ Отечества’. 1819, LVII, 193—216, 262—269.}, но по природ своей самъ былъ мало расположенъ слдовать этимъ наставленіямъ. Тотъ поэтъ, котораго онъ воспвалъ въ стихахъ, былъ не тотъ, который жилъ въ немъ самомъ въ его молодые годы.
‘Человкъ’, — говорилъ онъ въ одномъ стихотвореніи — утратилъ небеса
И нын рвется онъ, бжитъ,
И наслажденья вчно жаждетъ,
И въ наслажденьи вчно страждетъ,
И въ пресыщеніи груститъ!—
Чтобы помочь ему, этому несчастному тревожному созданій, Зевесъ позволяетъ иногда богамъ съ небесъ спускаться на землю и являться людямъ въ образ поэта. И эти поэты —
въ тло смертныхъ облачась.
Напомнятъ братьямъ объ отчизн,
Имъ путь укажутъ къ полной жизни,
Тогда съ прекраснымъ примиренъ.
Родъ смертныхъ будетъ искупленъ…
Поэты искупятъ грхи міра тмъ, что создадутъ прекрасное, такъ какъ —
Безсмертіе равно удлъ
И смлыхъ вдохновеній длъ
И сладостнаго пснопнья! *)
*) ‘Поэтъ’. ‘Соревнователь Просвщенія и Благотворенія’. 1820. No IV, 71—78.
Вс эти слова были очень краснорчивы на бумаг, надл, однако, Кюхельбекеръ былъ совсмъ не похожъ на такого сладостнаго пвца. Въ особенности въ своей молодости, онъ и ‘рвался’, и ‘бжалъ’, грустилъ о неб, но земли не забивалъ, жаждалъ ‘смлыхъ длъ’ и для ощущенія полноты жизни очутился 14-го декабря на Сенатской площади.
Но такова была сила чисто литературныхъ вяній, что и онъ плъ ‘покой и примиреніе’, — когда, въ немъ самомъ душа бурлила.
И дйствительно, вс только-что перечисленные мотивы его лирическихъ псенъ, вс, какъ читатель легко могъ замтить, написаны подъ непосредственнымъ вліяніемъ иностранныхъ образцовъ. Въ нихъ слышатся отзвуки античной древности, французскихъ и нмецкихъ сентименталистовъ XVIII-го вка, многое навяно Гете, Шиллеромъ, Байрономъ и отчасти нмецкой романтикой. Самобытнаго русскаго, кром отдльныхъ словъ и оборотовъ, — птъ ничего, и нашъ поборникъ народности въ теоріи, на практик былъ прямымъ подражателемъ.
Боле самостоятеленъ, а потому и боле народенъ сталъ Кюхельбекеръ поздне, въ годы своего заточенія. Подъ давленіемъ одиночества мотивы его поэзіи измнились. Лирическихъ стихотвореній онъ писалъ мало и, если писалъ, то въ религіозномъ дух и на темы чисто личныя, которыя ему иногда удавались. Его голова была въ эти годы страданій занята главнымъ образомъ темами большихъ историческихъ и религіозно-мистическихъ поэмъ, которыя и представляютъ наибольшую цнность во всемъ его литературномъ наслдств. Онъ осуществилъ, хоть и не вполн, два изъ своихъ широко задуманныхъ плановъ, а именно — написалъ мистерію ‘Ижорскій’ и религіозную поэму ‘Вчный Жидъ’.
‘Ижорскій’ — это лучшій примръ насильственнаго сочетанія иностранныхъ литературныхъ мотивовъ съ самобытнымъ содержаніемъ, ‘Вчный Жидъ’ — это предсмертная исповдь самого автора.

IX.

‘Ижорскій’ былъ напечатанъ еще при жизни Кюхельбекера въ 1836 году, конечно, безъ имени автора.
Исторія возникновенія этой поэмы — или ‘мистеріи’, какъ со назвалъ самъ авторъ, весьма замчательна. Она была для поэта предметомъ раздумій почти всей его жизни. Кюхельбекеръ задумалъ эту поэму еще на свобод въ 20-хъ годахъ {Кажется, что о ней онъ пишетъ въ 1623 г. къ Жуковскому. ‘Русскій Архивъ’ No, 0170, 0171.}, и мысль о ней не покидала его и въ 40-хъ. Такъ, въ 1840-мъ году онъ въ своемъ дневник замчаетъ: ‘хотлъ было продолжать ‘Ижорскаго’, но eщe не было творческаго электрическаго удара, а просто обдумать планъ — не мое дло: все, что я когда нибудь обдумывалъ зрло и здраво, лопало и не оставляло по себ ни слда {Дневникъ 1840. ‘Русская Старина’. Октябрь. 1891, 70.}.’ Черезъ годъ мы застаемъ Кюхельбекера опять за этой-же работой, которая, какъ ему кажется, близится къ концу. ‘Вчера я читалъ второй актъ послдней части ‘Ижорскаго’ — пишетъ онъ, теперь еще актъ и разстанусь съ созданіемъ, которое занимаетъ меня 16-й годъ… Жаль! Какая мысль замнитъ эту, съ которой я такъ свыкся?’ {Дневникъ 1840. ‘Русская Старина’. Октябрь. 1891, 80.}. ‘Ижорскій’ не былъ дописанъ, но изъ двухъ частей, которыя напечатаны, философская и мистическая тенденція поэмы выступаетъ съ достаточной ясностью.
Современникамъ эта мистерія не поправилась. ‘Ижорскій, отъ начала до конца — нестерпимая глупость’, писалъ И. И. Пущинъ {‘Записки И. И. Пущина’ Л. Майковъ. ‘Пушкинъ’. Спб. 1899, 87.}. Блинскій писалъ приблизительно то же: ‘наши авторы, — говорилъ онъ — какъ-то пронюхали, что созданія Гете, Шиллера, Байрона, Вальтеръ-Скотта, Шекспира и другихъ геніальныхъ поэтовъ суть символы глубокихъ философическихъ идей. Вслдствіе этого и наши молодцы начали тормошить нмецкую философію и класть въ основу своихъ издлій философическія идеи’… Личность самого Ижорскаго, по мннію Блинскаго, была тысяча первая пародія на Чайльдъ-Гарольда… Впрочемъ, въ самомъ автор Блинскій признавалъ человка съ умомъ и, чувствомъ {Блинскій Сочиненія Т. II. Москва 1888. 400—1.}. Да и самъ Кюхельбекеръ, не смотря на присущую ему самоувренность, былъ очень озабоченъ мыслью о томъ, какое впечатлніе произведетъ это излюбленное его дтище.
Весь мистическій смыслъ поэмы долженъ былъ раскрыться въ третьей ея части, а эту третью часть печатать не разршили. ‘Ижорскій безъ третьей части не иметъ смысла — писалъ Кюхельбекеръ Жуковскому { Къ Жуковскому 1846. ‘Русскій Архивъ’ 1872, 1008.} — и онъ остается чудовищемъ’. ‘Я знаю — писалъ онъ ему-же {Къ Жуковскому 1840. ‘Русскій Архивъ’ 1871, 0179.} — что Вы не истолкуете превратно благой, смю сказать, цли моей мистеріи, которая, если и не лучшее мое созданіе, то, по крайней мр, ясне другихъ высказываетъ то, что считаю я обязанностью высказать, какъ человкъ и христіанинъ’.
Но основная этическая тенденція мистеріи ясна и безъ послдней части. ‘Ижорскій’ — драматическая исторія гршника, только безъ примиряющаго эпилога. ‘Мой черный демонъ отразился въ ‘Ижорскомъ’ — писалъ Кюхельбекеръ Пушкину {Къ Пушкину. ‘Русскій Архивъ’ 1881, г., 138.} въ 1830 году и добавлялъ, что у него есть и свтлый демонъ, который долженъ отразиться въ иномъ произведеніи. Итакъ, весь планъ былъ уже готовъ въ 1880 году. Посмотримъ, что изъ этого плана было выполнено и какая идея развивалась. во всемъ этомъ странномъ созданіи.
Самъ авторъ понималъ всю странность того, что онъ написалъ, и потому предпослалъ своей мистеріи довольно длинное введеніе, въ которомъ стремился оправдать передъ читателемъ пріемъ своего творчества. Онъ просилъ не называть его мистеріи ‘романтической’ драмой въ стил Шекспира и его послдователей, Гете и Шиллера. Его образцами были скоре аллегорическія игрища Ганса Сакса, Fr&egrave,res de la passion, англійскіе менестрели и нмецкіе мейстерзенгеры. Общее между ними и ‘Ижорскимъ’ — вторженіе аллегорическаго и фантастическаго въ обыденную житейскую драму и, наконецъ, извстное морализирующее направленіе. Во всей драм господствуетъ одна главная мысль: эта мысль уже изложена въ первой части. Недоумніе читателя на счетъ этой основной мысли — вотъ единственная критика, къ которой авторъ былъ-бы чувствителенъ. Высказывать эту мысль въ предисловіи былъ-бы лишнимъ, ибо, если самъ читатель ее не отгадаетъ, то авторъ долженъ считать весь трудъ свой неудавшимся {‘Ижорскій’ Спб. 1835. Предисловіе, VIII.}.
Отгадать эту мысль не трудно. Она старая мысль, неоднократно встрчавшаяся въ т времена, породившая много геніальныхъ художественныхъ созданій на запад и занесенная къ намъ въ Россію въ эту эпоху романтизма. Это — исторія преступной эгоистической души, скучающей въ предлахъ, ей отведенныхъ на земл, души, отданной во власть темной сил, души страстной и страдающей и все-таки спасенной за то, что она думаетъ упорне, вритъ сильне и чувствуетъ глужбе, чмъ другія души.
Мы видимъ, такимъ образомъ, что если ужъ искать предшественниковъ и родственниковъ того сумрачнаго героя, который во образ Ижорскаго бродилъ по Россіи, то придется вспомнить не о средневковыхъ мистеріяхъ, а o Фауст, Донъ-Жуан, Манфред и иныхъ многочисленныхъ типахъ, родственныхъ этимъ по настроенію и образу мыслей. У ‘Ижорскаго’ родство почетное и знатное, что, конечно, для него не вполн выгодно.
Эту иностранную тему о грхопаденіи и искупленіи сильной души Клохельбекеръ попытался обработать въ чисто-русскомъ стил, соединивъ въ своей ‘мистеріи’ самобытное съ иноземнымъ.
Первое, въ чемъ сказалось такое насильственное сочетаніе русскаго съ иностраннымъ, была попытка воспользоваться для своей ‘мистеріи’ образами славянской миологіи. ‘Миологическихъ существъ’, составляющихъ въ нашей драм чудесное или, по словамъ Вальтеръ Скотта, волшебное, много — писалъ Кюхельбекеръ въ предисловіи къ ‘Ижорскому’ {Предисловіе, X.} — но мы, воспользовавшись ими, хотли указать на богатство, которое поэту представляетъ романтическая миологія вообще, а русская въ особенности. Большей части сихъ миологическихъ пружинъ мы старались присвоить нчто народное, русское’.
Такимъ образомъ, въ числ дйствующихъ лицъ этой мистеріи оказались ‘Бука’, какія-то ‘Шишимора’ и ‘Кикимора’, нкій ‘Зничъ’, волкъ-оборотень, русалки, лшіе, домовые и въ подмогу имъ совсмъ уже не народные Сильфы, Гномы, Ондины и Саламандры, даже Титанія и Аріэль изъ Шекспировскаго репертуара.
Разскажемъ-же подробно содержаніе этой боле чмъ странной мистеріи, такъ какъ, вроятно, никто не читалъ ее и врядъ-ли когда читать станетъ. Передъ нами будетъ наглядный примръ одного изъ типичнйшихъ псевдо-народныхъ произведеній нашего ранняго романтизма.
Богатый русскій дворянинъ Левъ Ижорскій (какъ показываетъ его фамилія — родственникъ семья Печориныхъ, Онгиныхъ, Ленскихъ) подъ вечеръ на перекладныхъ подъзжаетъ къ Петербургу. Искалъ онъ счастія и въ Аравіи, и въ Иран, и въ Индіи, и въ городахъ, и подъ шатромъ, и вернулся домой съ той же пустой душой, съ какой ухалъ. Скучно ему, и по дворянскому тогдашнему обычаю проситъ онъ ямщика развеселить его псенькой. Но, очевидно, и.ямщикъ не чуждъ модной душевной болзни, такъ какъ, вмсто веселой псни, онъ начинаетъ пть про разладъ идеала и дйствительности, про мечту, опровергнутую жизнью… Ижорскому даже эта философія теперь не доступна: ему нечмъ помянуть прошлое, и никакая мечта надъ нимъ власти не иметъ: ему до тошноты скучно. При такомъ душевномъ нигилизм възжаетъ онъ ночью въ Петрополь и останавливается въ гостиниц Демута. Въ то время, какъ все это происходило съ нимъ, надъ нимъ и вокругъ него разыгралась какая-то чертовщина. Слетлись духи, филины, нетопыри, засвтились болотные огни, прилетлъ весельчакъ Кикимора со шлемомъ изъ цвтка-колокольчика, съ броней изъ рачьей чешуи, за нимъ появился и Шишимора на большомъ лист капусты — духъ злобный и сварливый, сосущій мухъ и любящій розгой посягать на красу двичью. Всмъ этимъ духамъ также скучно, какъ и Ижорскому, въ особенности Кикимор. Для забавы хочетъ онъ столкнуть тройку Ижорскаго въ ровъ, но здсь ввязывается Шишимора: ему — Шишимор, злобному духу — общанъ этотъ Ижорскій въ подарокъ отъ Туранскаго Дива Арелана. Между обоими духами завязывается настоящая нотасовка, и оба они идутъ судиться къ верховному владык — Бук.
Среди совъ, мертвецовъ, блудящихъ огней, русалокъ, лшихъ, домовыхъ, сильфъ, гномовъ, ондинъ и саламандръ — свершаетъ Бука свой судъ надъ провинившимся. Сидитъ этотъ Бука, огромная обезьяна, въ большихъ креслахъ, обитыхъ алымъ бархатомъ, въ аломъ плащ, въ большомъ парик вка Людовика XIV и съ пукомъ розогъ. На Кикимору онъ золъ за то, что онъ развратилъ русскую литературу (?), принеся къ намъ цлую корзину англійскихъ и нмецкихъ затй, на Шишимору онъ гнвается за его сношенія съ дивами Турана и за то, что онъ мелко плаваетъ, стремясь поймать въ свои сти Ижорскаго, слпого холоднаго гордеца, бгущаго на гибель и безъ всякой помощи ада. И вотъ въ наказаніе Бука отдаетъ обоихъ провинившлхся духовъ въ полную кабалу къ Ижорскому на годъ.
Левъ Ижорскій между тмъ танцуетъ на петербургскихъ балахъ съ нкоей княжной Лидіей и зваетъ. Вокругъ него вертятся старые знакомый Втреновъ, Жеманскій и Весновъ, сплетничаютъ они напропалую, и изъ этихъ сплетенъ мы узнаемъ, что нашъ Ижорскій — глубокій умъ, но человкъ безъ сердца, что гибельныя страстя его озлобили, что онъ, наконецъ, поэтъ и съ большимъ запасомъ поэтическихъ впечатлній: бывалъ онъ и въ вчномъ Рим, и въ дыму Этны, поклонялся при древнемъ Нил гробницамъ египетскихъ царей, измрялъ пирамиды и даже былъ въ Спарт, — но все это не помшало ему скучать, скучать безъ мечтаній, какъ на этомъ бал, съ котораго онъ, наконецъ, поспшно узжаетъ, чтобы прогуляться на невской набережной, гд съ нимъ впервые и долженъ былъ встртиться Кикимора.
Грустное раздумье напало на Ижорскаго во время этой прогулки, все испыталъ онъ и все разлюбилъ, и скорбь, и радость ему одинаково противны, исчерпалъ онъ и самую печаль, и самое раскаяніе, осталось одно — съ собой покончить, но покончить съ собой въ минуту прихоти или скуки — позорно, лучше приготовиться бъ разлук съ унылой земной гостиницей и выдти изъ нея равнодушнымъ постояльцемъ. И вотъ въ эту минуту раздумья онъ вспоминаетъ, что нкогда одинъ умиравшій дервишъ — злой и насмшливый — котораго онъ спасъ отъ шайки бедуиновъ, подарилъ ому талисманъ-кольцо: стоило трижды повернуть его на пальц и человкъ получалъ власть покорить себ злое начало. Отчего не попробовать теперь этого средства, теперь въ нашъ вкъ, когда посл Вольтера мы опять обратились къ суеврію? И Ижорскій повернулъ кольцо на своемъ пальц. ‘Вы звали, кажется’?— обратился тогда къ нему Кикимора, появившійся вдругъ передъ нимъ въ вид маленькаго старика въ сромъ фрак, въ альмавив, въ большой блой квакерской шляп. Съ этимъ Кикиморой Ижорскій заключаетъ теперь письменный договоръ, по которому Ижорскій обязанъ продержать этого духа. годъ на своей служб, а духъ въ свою очередь, не требуя вовсе души отъ своего кліента, дать ему рядъ безвстныхъ ему (Ижорскому) впечатлній. На первый разъ Кикимора предлагаетъ дать ому возможность видть нагую истину везд и при всякомъ случа.
Ижорскій усплъ, однако, очень скоро заразить своей хандрой и этого веселаго духа, этого ‘подражателя Мефистофеля’, какъ ого называетъ самъ авторъ. Скучающій сидитъ Кикимора въ Волтеровскихъ креслахъ передъ каминомъ и жалуется Саламандру Зничу на своего хозяина. Оказывается, что Ижорскій совсмъ не заинтересовался нагой истиной, онъ зналъ и безъ помощи духа, сколько въ мір лжи и притворства, и искаженіе истины на каждомъ шагу только увеличило его скуку. Чтобы помочь своему другу, Зничъ предлагаетъ испытать иное средство, онъ даетъ Кикимор порошекъ, обладающій чудесной силой: кто вкуситъ отъ него, загорится любовью и сойдетъ съ ума отъ любви, но если та женщина, въ которую онъ влюбится, полюбитъ его, то въ немъ любовь немедленно погаснетъ. Кикимора ршается дать Ижорскому отвдать отъ этого порошка, чтобы хоть этимъ излчить его отъ скуки.
И вотъ ‘нашъ Гяуръ и вашъ Конрадъ’ влюбляется въ княжну Лидію Пронскую. Онъ влюбленъ безумно, въ груди его чистый адъ. Онъ смшонъ въ своей любви, и коварный духъ не скупится на насмшки: онъ грубо вышучиваетъ весь идеализмъ и сентиментализмъ его любви, причемъ отъ него больше всего достается Платону, этому ‘греческому Шеллингу’, который сочинилъ премудрую систему любви и не догадался, что въ любви прежде всего виноватъ бсенокъ.Но Кикимора не ограничивается шуткой, онъ поступаетъ съ Ижорскимъ коварно и жестоко, онъ заставляетъ его подслушать разговоръ княжны Лидія съ ея отцомъ, я Ижорскій узнаетъ, что его ловятъ какъ богатаго жениха, и что сама Лидія его не любитъ. Это извстіе превращаетъ всю любовную хандру и прежнюю скуку Ижорскаго въ полную мизантропію, онъ становится слпъ и глухъ для человчества, онъ презиралъ людей, теперь онъ ихъ ненавидитъ. Онъ полонъ жаждой мести, онъ хочетъ прежде всего обрушиться на самого Кикимору, но оказывается, что годъ истекъ и духъ больше ему не подвластенъ.
Не безнаказанно думалъ Ижорскій разыграть роль демона. Ненависть, злоба и обманутая любовь обратили его въ дикаря. Онъ убжалъ въ Брянскіе лса, гд сталъ скитаться, какъ дикій охотникъ. Какъ трупъ, ожившій средь могилы, ожилъ онъ для муки бытія, такъ какъ онъ все-таки любитъ Лидію, пусть отъ омерзвшихъ людей онъ бжалъ въ нмую глушь, она — Лидія всегда передъ нимъ во всей природ… Кикимора радъ, что ему удалось вселить такую тревогу въ душу своей жертвы, но все-таки онъ не понялъ и не исполнилъ той задачи, которую ему задалъ Бука, его властелинъ. Здсь-же, въ Брянскихъ лсахъ сердитый Бука говоритъ Кикимор, что онъ велъ себя глупо. Что пользы въ томъ, что Ижорскій сошелъ теперь съ ума? Онъ долженъ стать преступникомъ, злодемъ, великимъ гршникомъ — лишь тогда онъ очутится во власти чорта. Но прежде всего онъ долженъ перестать безумствовать, и Бука повелваетъ Кикимор немедленно исцлить его.
Для этого духъ обращается къ помощи мужика-колдуна Вавилы. Этотъ Вавила ворожитъ въ полночь на перекрестк и произноситъ ужасныя заклинанія. Ему Кикимора поручаетъ обернуться волкомъ, настичь въ лсу Ижорскаго, вывдать его тайну, оживить его надеждой и, наконецъ, наговоромъ разжечь въ сердц Лидіи любовь къ мрачному чудаку, который такимъ образомъ исцлится отъ своего безумія.
Дйствительно, волкъ настигаетъ Ижорскаго, хитрыми рчами вывдываетъ его тайну, говоритъ ему, что онъ его-же крестьянинъ Вавила — и надежда на взаимность Лидіи сразу перерождаетъ Ижорскаго. Онъ готовъ Вавилу осыпать золотомъ, лишь бы онъ заставилъ Лидію полюбить его. Вавила ставитъ одно условіе — чтобы Ижорскій позволилъ ему прожить съ нимъ годъ и не смлъ его бросить раньше года. Ижорскій даетъ свое слово, и тогда волкъ неожиданно превращается въ Шишимору. Оказывается, что этотъ злобный духъ, который заступаетъ теперь на служб Ижорскаго мсто прежняго рзваго духа, подслушалъ, подкараулилъ гд-то Вавилу, утопилъ его, принялъ его видъ и обманулъ Кикимору.
Подъ руководствомъ Шишиморы Ижорскій идетъ теперь на встрчу новымъ, боле тяжкимъ и грховнымъ испытаніямъ — и первая часть ‘мистеріи’ на этомъ кончается.
Вторая часть богаче дйствующими лицами, чмъ первая: больше и живыхъ людей, и духовъ, на помощь привлечены духи земли, огня, воздуха и моря, и участникомъ мистеріи является даже какой-то заяцъ.
Вс духи сговорились, чтобы погубить Ижорскаго. Судьба распорядилась такъ, что отецъ княжны Лидіи раззорился и долженъ былъ ухать въ деревню. Путь его лежалъ черезъ помстье Ижорскаго, который попрежнему въ черной меланхоліи проживалъ въ своей деревн. Князю и его дочери пришлось ночевать на почтовой станція. Ночью Шишимора при помощи саламандръ и духовъ огня поджегъ станцію, сообщивъ о своемъ намреніи предварительно Ижорскому. Ижорскій бросается спасать князя и его дочь и выноситъ изъ огня полуживую Лидію. Наконецъ, она у него въ дом, и ничто не препятствуетъ боле ихъ окончательному и ршительному объясненію. Къ тому же наговоры Вавилы подйствовали, и Лидія, дйствительно, влюблена въ Ижорскаго. Подйствовалъ. впрочемъ, и таинственный порошекъ на Ижорскаго, и онъ теперь разлюбилъ Лидію. Онъ но можетъ найти въ себ прежнихъ чувствъ къ ней… Чтобы полюбить ее, онъ долженъ измнить свою природу, долженъ полюбить людей, а онъ ихъ ненавидитъ и жалетъ, что у всхъ у нихъ не одна шея, чтобы съ ними покончить. Ижорскій, наконецъ, даже остервеняется противъ Лидія, готовъ стать тигромъ, готовъ ‘роскошествовать въ ея пняхъ и рыданіяхъ’ и вообще преисполненъ такой злобы, что даже Шишимора признаетъ, что онъ сталъ похожъ на чорта. Ижорскій начинаетъ проповдывать полную разнузданность и своеволіе и въ такомъ адскомъ настроеніи ршается на объясненіе съ Лидіей. Лидія признается ему въ любви, а онъ пересказываетъ ей вновь длинную повсть своихъ разочарованій и постепеннаго озлобленія. Въ доказательство того, насколько онъ презираетъ вс обычаи и предразсудки, насколько онъ послдователенъ въ поклоненіи одной ‘природ’, онъ требуетъ отъ Лядіи, чтобы она ему отдалась до внца, и тмъ повергаетъ двицу въ неописанный ужасъ. Она очень тонко замчаетъ ему, что если она уступитъ, то онъ потомъ всегда будетъ подозрвать ее, но Ижорскій остается непреклоненъ и, вынудивъ у нея согласіе, уходитъ, назначивъ ей часъ ночного свиданія. Лидія, оставшись одна, овладваетъ собою, видитъ, какъ глубоко упалъ ея возлюбленный, и ршается спасти его, стать его ангеломъ въ этой жизненной пустын и воздвигнуть его изъ адовыхъ оковъ. Для этого она немедленно покидаетъ усадьбу Ижорскаго и, переодтая молодымъ парнемъ, спшитъ въ Петербургъ къ нкому Веснову, пріятелю Ижорскаго, чтобы вмст съ нимъ вернуться сюда и начать перевоспитывать ихъ друга. Титанія приказываетъ Аріэлю сопровождать Лидію и охранять ее отъ враговъ и злодевъ. Романтическое предпріятіе княжны Лидіи вполн удается. Подъ охраной Аріэля приходитъ она, переодтая разносчикомъ, въ Петербургъ, проникаетъ въ домъ къ Веснову, выдаетъ себя за крестьянина Ижорскаго — Ивана Сусанина и убждаетъ его спшить на помощь его другу: Весновъ, хотя и узнаетъ, кто такой этотъ Иванъ Сусанинъ, но изъ деликатности готовъ забыть, что и онъ не такъ давно былъ неравнодушенъ къ княжн Лидіи.
Ижорскій въ это время продолжалъ идти по пути порока къ гибели. Побгъ Лидіи только укрпилъ въ немъ ненависть къ людямъ, хотя и Шишимора надолъ ему порядкомъ постояннымъ своимъ подстрекательствомъ къ злодянію. Злодяній Ижорскій пока еще не совершалъ, и они ему гнусны. Но Шишимора не унываетъ и, наконецъ, губитъ его, придумавъ для него очень хитрое развлеченіе. Онъ уговариваетъ его открыть у себя въ деревн игорный домъ и притонъ разврата, вполн увренный въ поддержк сосдей-помщиковъ. Ижорскому скучно и онъ охотно готовъ испытать это средство…
И, дйствительно, усадьба Ижорскаго становится скоро ареной всякихъ безчинствъ. Хозяинъ обыгрываетъ сосдей, доводитъ нкоторыхъ изъ нихъ до самоубійства, приманиваетъ къ себ ихъ женъ и дочерей и безчеститъ ихъ. Напрасно старый его слуга Честновъ читаетъ ему мораль, говоритъ ему объ его обезображенныхъ чертахъ и потухшихъ очахъ, о всхъ признакахъ ужаснаго разрушенія, которое зрится на его чел — Ижорскій непреклоненъ, хотя бесда съ этимъ честнымъ человкомъ и пробуждаетъ въ его душ нкоторую тревогу, похожую на угрызеніе совсти. Шишимора встревоженъ этимъ намекомъ на раскаяніе, и потому ршается удвоить свою энергію и заставить Ижорскаго совершить такія преступленія, передъ которыми все его теперешнее распутство поблднетъ. Злой духъ ршается заманить поскоре къ Ижорскому — Веснова, чтобы онъ — Ижорскій — погубилъ своего друга. Ижорскій, дйствительно, получаетъ извстіе о томъ, что Весновъ къ нему детъ и, какъ-бы предчувствуя бду, ршается не принимать Веснова. Тогда Шишимора придумываетъ новую хитрость. Онъ знаетъ, что Ижорскій любитъ охотиться и уговариваетъ зайца заманить его въ одно глухое мсто, гд притаились разбойники. Какъ заяцъ ни протестуетъ, но онъ долженъ повиноваться, и Ижорскій, несясь за зайцемъ, попадаетъ въ ловушку. Разбойники его ранятъ, онъ падаетъ съ коня, но вдругъ прибгаютъ Весновъ и Лидія: Весновъ убиваетъ атамана, разбойники разбгаются, а Лидія въ это время поддерживаетъ голову Ижорскаго. Итакъ, Ижорскій долженъ волей-неволей принять къ себ въ домъ Веснова и Лидію.
И вотъ въ этомъ дом, который посл выздоровленія Ижарскаго сталъ вновь притономъ игръ и разгула, разыгрывается кровавая драма: Ижорскій мраченъ по прежнему и раздраженъ въ особенности молчаніемъ и укоризненными взорами Веснова. Онъ подозрваетъ его въ какомъ-то обман, въ особенности съ тхъ поръ, какъ злобный Шишимора заставилъ его обратить вниманіе на сходство Ивана Сусанина съ княжной Лидіей. Эти подозрнія растутъ, но вотъ однажды Ижорскій застаетъ Веснова на колняхъ передъ Лидіей въ порыв невиннаго восхищенія. Ижорскій узнаетъ Лидію, думаетъ, что она любовница Веснова, убждается въ ея желаніи самымъ злостнымъ образомъ надъ нимъ посмяться, бросается на Веснова и закалываетъ его. Умирая, Весновъ говоритъ Ижорскому, какъ онъ неправъ въ своихъ подозрніяхъ, но Шишимора спшитъ увезти Ижорскаго, захвативъ съ собой и лежащую въ обморок Лидію. Втроемъ мчатся они по дикой степи. Ижорскій мраченъ, и въ немъ начинаетъ шевелиться совсть. Видъ Лидіи, которая все еще не проснулась, тяготитъ его, и злой духъ начинаетъ его уговаривать бросить ее поскорй въ рку или оставить на произволъ судьбы здсь, въ безлюдной мстности. Посл нкотораго колебанія Ижорскій, дйствительно, оставляетъ Лидію на произволъ судьбы и съ Шишиморой мчится дальше на встрчу духовной смерти, которая должна низринуть его въ неугасимый пламень, схвативъ преступника желзными когтями. Подъ звуки торжественной музыки является Титанія и поетъ псню надъ спящей Лидіей, общая ей небесное блаженство.
Послднее явленіе этой неистовой мистеріи разыгрывается на взморь въ полночь. Ужасный Бука сидитъ на скал и вызываетъ всхъ подвластныхъ ему демоновъ. Имъ — демонамъ воздуха, моря и земли приказываетъ онъ разъярить вс стихіи, чтобы Ижорскій, который вмст съ Шишиморой взбирается на противоположный утесъ, созналъ весь ужасъ и всю безвыходность своего положенія. Терзаемый раздумьемъ и упреками совсти, стоитъ Ижорскій надъ пучиной. Стихіи вокругъ него бушуютъ, и такой же хаосъ въ его груди: онъ все не можетъ отвтить себ на вопросъ — правъ онъ или неправъ въ убійств своего друга? Онъ, наконецъ, заклинаетъ Шишимору разршить это сомнніе и вотъ — посл столькихъ трудовъ, злой духъ, наконецъ, торжествуетъ. Онъ произноситъ ему ужасное, длинное проклятье, въ которомъ разсказываетъ какъ Весновъ и Лидія его беззавтно любили, какъ онъ, кровавый злодй, разрушилъ дивный чертогъ и погубилъ невинныхъ… Въ правот своихъ словъ Шишимора клянется даже* именемъ самого Бога. ‘Ты призванъ былъ — говоритъ онъ Ижорскому — свтить міру, былъ созданъ для того, чтобы быть солью земли, и ты самъ сорвалъ съ своей головы внецъ и разорвалъ свою порфиру, ты бросилъ свою святую часть на оскверненіе и на жертву псамъ и все это потому, что ты ожидалъ слишкомъ многаго отъ человка, что ты прировнялъ его къ Богу, ты разочаровался въ немъ и тогда сталъ презирать его и думалъ, что иного отношенія, кром зврскаго, люди не заслуживаютъ… не угодилъ ты ни небу, ни аду, сталъ посмшищемъ для бсовъ и предметомъ презрнія для радостныхъ духовъ’. При этихъ словахъ, заключающихъ, очевидно, основную мысль всей мистеріи, Шишимора начинаетъ превращаться въ огромное ужасное чудовище: онъ вырастаетъ до такихъ размровъ, что головой заслоняетъ выглянувшую изъ за тучъ луну, и голосъ его заглушаетъ громы. Ижорскій безъ чувствъ падаетъ подъ скалу. Съ громкимъ хохотомъ бсы готовы броситься на него и завладть имъ, но внезапно падаетъ передъ ними перунъ и является добрый ангелъ. Онъ говоритъ бсамъ, что Богъ сотворилъ людей не для нихъ, что Ижорскій упалъ со скалы, но не умеръ, что путь раскаянія для него не закрылся. Пусть невинно убіенные почіютъ на небесахъ, но этому ‘скорбному убійц’ Господь дастъ еще Долгіе годы страдальческой жизни, чтобы въ горнил испытанья онъ могъ искупить свои грхи и спастись. Этими словами изреченъ приговоръ и надъ злобной темной силой: Шишимора превращается въ утесъ, Бука и Кикимора обращаются въ бгство, солнце восходитъ, добрый духъ исчезаетъ, сливаясь съ его лучами и… занавсъ опускается.
Это странное, мстами нелпое, произведеніе Кюхельбекера, при всей своей уродливости въ построеніи, при крупнйшихъ промахахъ въ мотивировк поступковъ дйствующихъ лицъ, при антихудожественной примси псевдо-славянской миологіи, наконецъ, при архаичности языка — можетъ все-таки гордиться своимъ родствомъ съ великими произведеніями западной словесности. Блинскій былъ правъ, когда по поводу ‘Ижорскаго’ упомянулъ имена Гете и Байрона. Эта мистерія — отзвукъ философскихъ поэмъ въ род ‘Фауста’, ‘Манфреда’ или ‘Каина’. На это указываетъ и ея чудесное, и борьба сильнаго человка съ обступившими его демонами, и роль спасительницы женщины, и вмшательство Бога въ жизнь преступника, и, наконецъ, психическій міръ самого невольнаго злодя, который сталъ преступникомъ лишь потому, что не хотлъ идти по избитой дорог, по которой шли идутъ остальные. Ижорскій долженъ былъ производить впечатлніе ‘доблестнаго бойца, исшедшаго съ честью изъ сраженія съ огромной ратницей судьбой’, онъ долженъ былъ напоминать ‘могучихъ и сильныхъ сыновъ старой Греціи’, онъ долженъ былъ быть ‘мужемъ, вознесеннымъ надъ чернью’ {Ижорскій. Спб. 1885. 131, 132.} и, вроятно, въ третьей части ‘Ижорскаго’, не напечатанной, нашъ герой и оправдывалъ вс эти великія надежды. Какъ дйствующее лицо первыхъ двухъ частей мистеріи, онъ, конечно, скоре каррикатура, чмъ типъ, — блдный, искаженный снимокъ съ великолпнаго оригинала. Отъ всхъ глубокихъ чувствъ и мыслей, которыми жили въ конц прошлаго и въ начал нашего вка задумчивые, разочарованные индивидуалисты — почти всегда преступники — отъ всей ихъ міровой скорби и ненависти, у Ижорскаго остались какіе-то темные, немотивированные намеки.
Ни ея основная идея, ни выполненіе этой идеи не могутъ претендовать на какую-нибудь художественную стоимость. Значеніе этой поэмы чисто историческое: она — любопытнйшій документъ той борьбы народнаго съ иноземнымъ, самобытнаго съ ‘романтическимъ’, о которой мы говорили. Если мы хотимъ на примр убдиться, какъ иностранныя литературныя теченія могли механически, а не органически сливаться съ зарождавшимися мотивами русскими, то боле нагляднаго примра искать нечего. Ижорскій, пародирующій Фауста и Манфреда, Шишимора въ роли Мефистофеля, Бука какъ Ариманъ и Лидія не то Ада, не то Маргарита — типичне кавказскаго плнника и черкешенки, Измаилъ Бея и его спутницы — типичне, конечно, не въ художественномъ смысл.
Въ исторіи творчества самого Кюхельбекера мистерія ‘Ижорскій’ занимаетъ также особое мсто. Это самая ршительная попытка нашего патріота завоевать для русской литературы сразу цлую область лирической поэзіи и создать мистико-философскую лирическую драму. Попытка оказалась неудачной, и народность ничего не выиграла, но иначе и быть не могло: надо было пережить и выстрадать цлую историческую эпоху для того, чтобы научиться чувствовать и думать, какъ думали Фаустъ и его ближайшіе родственники.
Боле правдива и боле художественна по выполненію другая поэма нашего автора, та, которую онъ дописывалъ почти наканун смерти, и которая стала какъ бы его предсмертной исповдью.

X.

Еще въ т годы, когда Кюхельбекеръ было всецло поглощенъ основной идеей своей невроятной ‘мистеріи’, онъ одновременно работалъ надъ легендой о ‘вчномъ жид’, сюжетомъ которой хотлъ воспользоваться для задуманной имъ грандіозной философской поэмы.
Поэма ‘Вчный Жидъ’ — въ художественномъ и идейномъ смысл произведеніе боле цнное, чмъ ‘Ижорскій’, символическое изложеніе міросозерцанія автора, какимъ оно было подъ конецъ его жизни. ‘Примчательный день — пишетъ Кюхельбекеръ въ своемъ дневник 1834 года {Дневникъ 1834 г. ‘Русская Старина’. Августъ, 1883. 266.}. Вынулъ поутру я изъ чемодана начало моего ‘Агасвера’, прочелъ его, и мысли, какъ продолжать, стали толпиться въ голов моей: если удастся — ‘Вчный Жидъ’ мой будетъ чуть ли не лучшимъ моимъ сочиненіемъ’. Спустя четыре мсяца онъ опять заноситъ въ дневникъ ‘Пересмотрлъ до обда начало ‘Вчнаго Жида’, выправить — ничего не выправилъ, но, что хуже всхъ возможныхъ недостатковъ, цлое показалось мн — скучнымъ’ {Дневникъ 1834 г. ‘Русская Старина’, Январь 1884, 77.}. Опасенія Кюхельбекера были не безъ основанія — поэма мстами, дйствительно, скучна, но за то этотъ недостатокъ искупается широко задуманной основной ея мыслью.
‘Вчный Жидъ’ былъ начатъ въ 1832 году {Дневникъ 1832 г. ‘Русская Старина’, Августъ. 1875, 506.} и первоначально былъ написанъ въ форм эдической поэзіи. Въ 1834 году, по словамъ автора {Дневникъ 1834 г. ‘Русская Старина’, Августъ. 1883, 266.}, ‘Вчный Жидъ’ ожилъ для него въ одежд ‘драматической’ мистеріи’. ‘Въ воображеніи моемъ — пишетъ онъ — означились уже четыре главные момента различныхъ появленій Агасвера: первымъ будетъ разрушеніе Іерусалима, вторымъ — паденіе Рима, третьимъ — поле битвы посл Бородивскаго или Лейпцигскаго побоища, четвертымъ — смерть его (Агасвера) послдняго потомка, котораго мн хотлось бы представить и вообще послднимъ человкомъ. Но между третьимъ и вторымъ должны быть непремнно еще вставки, напр., изгнаніе жидовъ изъ Франція въ XIV, если не ошибаюсь, столтіи’.
Первоначальный планъ поэмы, какъ видимъ, очень отрывоченъ и автору было бы очень трудно связать боле или мене удачно паденіе Рима прямо съ Наполеономъ и затмъ прямо съ кончиной міра. Въ послдней редакціи (1842 г.) планъ нсколько иной: поэма начинается съ появленія Христа на земл, и число эпизодовъ въ ней значительно увеличено.
Въ предисловіи авторъ очень подробно говоритъ объ основной мысли своего произведенія.
‘Агасверъ — говоритъ Кюхельбекеръ — путешествуетъ изъ вка въ вкъ, какъ байроновъ Чайльдъ-Гарольдъ, изъ одного государства въ другое: передъ нимъ рисуются событія, и неумирающій странникъ на нихъ смотритъ не безпристрастно, не съ упованіемъ на радостную развязку чудесной драмы, которую видитъ, но какъ близорукій сынъ земли, ибо онъ съ того началъ свое поприще, что предпочелъ земное небесному’. ‘Небо, разумется, всегда и везд право’ — утшаетъ Кюхельбекеръ своего читателя {Предисловіе къ ‘Вчному Жиду’. ‘Русская Старина’, Мартъ 1878, 406.}. Религіозная тенденція выступаетъ, такимъ образомъ, въ поэм очень ясно и вся она разсчитана на то, чтобы убдить насъ въ необходимости простирать взоръ объ онъ полъ-гроба, въ область свта’.
Сообразно съ этой цлью подобраны и отдльные моменты въ жизни Агасвера. Онъ долженъ быть свидтелемъ торжества духовнаго элемента надъ земнымъ, какъ это торжество сказалось и выразилось во вс ршающіе эпизоды человческой цивилизаціи.
Замыселъ Кюхельбекера, какъ видимъ, очень глубокъ и подыскать для него соотвтствующую поэтическую форму было очень трудно. Форма эта не удалась Кюхельбекеру и достоинство поэмы измряется не ею, а ея содержаніемъ и драматическимъ движеніемъ нкоторыхъ картинъ.
Въ русской литератур ‘Вчный Жидъ’ былъ все-таки одной изъ первыхъ по времени ‘философскихъ’ поэмъ. Такія поэмы въ 30-хъ годахъ попадались, но затмъ быстро исчезли.
‘Вчный Жидъ’ — поэма безотрадная по мыслямъ и настроенію.
Ея трагическій характеръ вытекалъ естественно изъ самого сюжета, но все-таки разработка этой легенды могла и не привести къ такому окончательному пессимистическому взгляду на жизнь человка, который оттнилъ въ ней такъ ясно Кюхельбекеръ.
Христосъ могъ заставить жить еврея до своете второго пришествія затмъ, чтобы убдить его въ томъ, что тотъ, кого онъ оттолкнулъ, былъ истинный Сынъ Божій, Христосъ могъ явить Агасверу свою славу не на небесахъ только, а на земл и показать ему, что и здсь, среди людей, его ученіе восторжествовало и побдило. Кюхельбекеръ истолковалъ легенду иначе. Вс свои упованія онъ возложилъ на загробную жизнь и потому осудилъ весь процессъ развитія жизни человческой на земл, представивъ ее какъ длинную цпь совсмъ, повидимому, не цлесообразныхъ страданіи: вс эти страданія приводятъ человка въ конц концовъ къ тому же состоянію, съ котораго онъ началъ свое земное бытіе, т. е. къ состоянію полной дикости и огрубнія, среди которыхъ человка и застаетъ второе пришествіе Христа на землю.
Кюхельбекеръ какъ будто забылъ объ иде прогресса, которую онъ такъ часто развивалъ въ своихъ сочиненіяхъ. Агасверъ, проживя съ человчествомъ всю его жизнь, не видитъ на земл: никакого улучшенія. Начиная со смерти Христа и кончая французской революціей, въ мір не замтно даже количественнаго прироста христіанскихъ идей и чувствъ. Только въ нкоторыхъ избранныхъ, единичныхъ людяхъ христіанская доктрина — и то понимаемая исключительно въ смысл тяготнія къ небесному и въ смысл презрнія къ земному — оставалась на одномъ уровн глубины и силы. Христосъ побдилъ на земл въ лиц нкоторыхъ лишь героевъ, масса-же, толпа оставалась всегда непросвщеннымъ врагомъ всхъ этихъ избранниковъ. Съ вками она не измнилась и всегда и везд Агасверъ могъ узнать въ ней все ту же толпу, которая распяла самого Учителя.
Такова основная мысль поэмы Кюхельбекера и, конечно, весь этотъ излишекъ пессимизма долженъ быть поставленъ на счетъ того чисто личнаго тяжелаго и подавленнаго настроенія, подъ гнетомъ котораго находился Кюхельбекеръ въ послдніе годы моей жизни, когда работалъ надъ этимъ произведеніемъ {Это видно, напр., изъ первой псни. См. стихи: ‘Безсмертья свтлаго наслдникъ — я ли пребуду сердцемъ прилпленъ къ земл? etc. ‘Русская Старина’ Мартъ. 1878, 407.}.
Все преступленіе Агасвера заключалось въ томъ, что онъ не умлъ смотрть на жизнь съ высоты и искалъ въ ней только земного счастья. Онъ не понялъ, что жизнь есть тнь, что время стираетъ людей съ лица земли, какъ ладонь стираетъ со стекла паръ отъ дыханія, что только одна вра въ Бога даетъ въ мір счастіе, что на вс вопросы сердца единственный и непреложный отвтъ — тамъ. Вотъ почему и смыслъ чудесъ Христовыхъ Агасверъ понялъ односторонне и рчь нмыхъ, и прозрніе слпыхъ, и возстаніе мертвыхъ принялъ за залогъ земного владычества Христа и, какъ истинный еврей-патріотъ, ждалъ, когда Христосъ возложитъ на себя внецъ Давида и освободитъ поруганный Сіонъ. Но
Христосъ остался тмъ-же, чмъ и былъ:
Не грозный вождь, не дерзостный воитель,
Предъ коимъ въ страх обращаютъ тылъ
Полки враговъ — нтъ! скорбныхъ утшитель,
Безсмертныхъ истинъ кроткій возвститель,
Недужныхъ другъ и врачъ больныхъ сердецъ *).
*) ‘Русская Старина’ Мартъ 1878, 412.
И вотъ за это-то Агасверъ возненавидлъ Христа. Онъ обожалъ въ немъ свою мечту, одну лишь ее: онъ думалъ видть въ немъ народнаго трибуна, который къ вчнымъ оковамъ равнодушенъ и не терпитъ только оковъ временныхъ. Агасверъ проклялъ Христа за то, что онъ не съумлъ разгадать сердецъ народа и ввелъ насъ въ безплодное прельщеніе.
‘Пусть религія не будетъ для васъ никогда средствомъ для достиженія мірскихъ цлей, какъ бы, впрочемъ, эти цли ни были благородны и высоки’ — поясняетъ въ примчаніяхъ свою основную мысль Кюхельбекеръ. Даже т, которые, какъ, напр., испанское духовенство въ войну съ Наполеономъ, употребляли вру для воспламененія любви къ отечеству и ненависти къ чужеземному владычеству — все-таки унижали ея чистую святость и въ своихъ попыткахъ не слишкомъ разнствовали отъ утилитарнаго богохульства нкоторыхъ философовъ ХІІІ-го вка, говорившихъ, что религія — очень недурная выдумка для обузданія глупой черни {‘Русская Старина’. Мартъ. 1878, 415.}’.
Великія испытанія ожидали Агасвера. Первое, что ему довелось видть, былъ разгромъ того самаго Іерусалима, ради славы котораго, какъ онъ думалъ, Христосъ пришелъ на землю. Большей кары Богъ не могъ придумать для этого патріота.
Пораженный этимъ страшнымъ урокомъ, Агасверъ впервые подумалъ о томъ, что, быть можетъ, Христосъ и впрямь Мессія и что, можетъ быть, согршили т, кто ожидалъ отъ сошедшаго съ небесъ владыки — владычества земного. Даже дьяволъ, который явился Агасверу и сталъ искушать его раціоналистическимъ объясненіемъ тхъ чудесъ, которыя съ нимъ творились — даже онъ не могъ подавить въ немъ этой мысли. Она все еще чаще. и чаще его тревожила. Не правъ ли въ самомъ дл тотъ, кто въ земномъ видитъ одно лишь тлніе и только въ дух — вчность?
Дальнйшая жизнь должна была убдить въ этомъ Агасвера.
Онъ видлъ Римъ въ моментъ его наивысшей славы, когда онъ предпочиталъ эту земную ничтожную славу — небесной {‘Русская Старина’. Мартъ 1878, 428.}, онъ увидалъ эту приманку вблизи и нашелъ, что ея медъ полонъ смертельной отравы… Гордость Агасвера помшала ему, впрочемъ, разсять свои сомннія: не будь онъ такимъ гордецомъ, онъ могъ-бы здсь-же въ Рим увидать иную славу, даруемую Благодатью, онъ могъ увровать во Христа, глядя на его учениковъ… Но безсердечно и скептически смотрлъ Агасверъ на мученія Христовой паствы…
Впрочемъ, этотъ скептицизмъ не всегда выдерживалъ испытаніе жизни: присутствуя при смерти Григорія VII, папы римскаго, Агасверъ не дерзнулъ заклеймить этого старца клеймомъ лицемра… онъ почувствовалъ силу духа надъ плотью. И на Вормскомъ сейм, на диспут Лютера, онъ испыталъ то же чувство: видя экстазъ Лютера и его побду, Агасверъ сначала пожаллъ, что Лютера не сожгли, какъ Гуса, по затмъ притихъ и, вспомнивъ свое прошлое, окаменлъ, и невольный вздохъ смнилъ его насмшку {‘Русская Старина’. Мартъ, 1878, 439, 446.}. Наконецъ, увидалъ онъ и французскую революцію:
На трон юноша задумчивый сидлъ,
Съ душой, исполненной любви и состраданья
Къ народу своему и чистаго желанья
Помочь его бдамъ. За всякій же предлъ
Бды т перешли: придавленъ тяжкой дланью
Откупщика къ земл, обремененный данью
Правительству, дворянству, алтарю,
Крестьянинъ раннюю въ трудахъ встрчалъ зарю
И отдыха не зналъ до самой поздней ночи,
А дома — дти, голодъ, плачъ и стонъ!
Когда ему терпть не станетъ мочи
Не въ тигра-ли переродится онъ?
А между тмъ безпечная, какъ птичка,
Порхала средь цвтовъ безпечно Австріичка *)…
*) ‘Русская Старина’. Мартъ, 1878, 447.
И Агасверъ ликовалъ, видя, какъ во всхъ слояхъ общества падало религіозное чувство, онъ думалъ и надялся, что вотъ, наконецъ, вс отъ Христа отступятся, но его ожидало новое разочарованіе: въ самые мрачные дни революціи онъ увидалъ все ту же толпу праведниковъ, не пожелавшихъ отъ Христа отвернуться и погибшихъ во имя его. Они не убоялись гильотины и никто изъ нихъ не захотлъ отречься отъ Бога, и хоть на словахъ признать себя ‘философомъ’.
Агасверъ бжалъ отъ этого новаго мста казни, какъ призракъ…
Такъ прожилъ онъ до кончины міра, когда одряхлвшій міръ сталъ единой пустыней, жизнь умирала: вновь родились допотопныя животныя, вновь зашныряли по земл мамонтъ, летяги и полипы, вновь закружились въ тяжеломъ воздух птеродактилъ и ящерица-птица, приходилось умирать и послднему человку. Онъ былъ холодный, дерзостный, безчувственный и надменный человкъ, у него не было ни жены, ни друзей, ни дтей, ни родины. Онъ завылъ, какъ неистовый волкъ среди степей, когда ему пришлось закрыть слпые очи предпослднему человку, — который къ тому же былъ его заклятымъ врагомъ.
И вотъ этого-то послдняго человка принялъ Агасверъ въ свои объятія: на груди Агасвера испустилъ этотъ страдалецъ свой послдній вздохъ… Все живое на земл умерло и надъ ней занялась таинственная заря, предвщавшая второе пришествіе…
Такова была эта отчаянная предсмертная дума Кюхельбекера, на ней, какъ на образномъ ршеніи міровой загадки, остановился этотъ обманутый жизнью мечтатель. Вра въ человка была, какъ будто, имъ утрачена, вся исторія обратилась въ оскорбительную трагедію. Казалось, что вс высшія человческія стремленія, все духовное въ мір должно для этого міра пройдти безслдно, должно убдить человка лишь въ одной истин — въ ничтожеств всякаго попеченія о земномъ, которое изъ зла возникло и ко злу должно возвратиться. Всякая мысль о приближеніи земного порядка къ идеалу небеснаго царствія какъ будто навсегда была покинута, а вмст съ ней падало и самое дорогое для человка въ жизни — сознаніе цлесообразности истраченной имъ энергіи…
Это былъ ужасный бредъ, бредъ совсмъ больного человка. Только полнымъ разрушеніемъ силъ и надеждъ можно объяснить такой предсмертный пессимизмъ у идеалиста, который и на свобод, я въ тюрьм, и въ ссылк продолжалъ врить въ прогрессъ, созидаемый свободнымъ человкомъ подъ опекой милосерднаго Божества.

XI.

На такихъ минорныхъ нотахъ оборвалась псня Кюхельбекера.
Отъ нея можно было-бы ожидать много, боле повышеннаго и бодраго тона, если бы жизнь самого поэта не сложилась такъ.несчастно.
Кюхельбекеръ, какъ поэтъ, никогда не занялъ-бы виднаго мста въ литератур, какъ современникъ Пушкина, его друзей, Гоголя и Лермонтова, онъ, конечно, ни сказалъ-бы ничего своего, чего не сказали-бы лучше другіе. Какъ критикъ, онъ продолжалъ бы безсистемно говорить о томъ, о чемъ потомъ убдительно и связно говорили Надеждинъ и Блинскій.
Но жаль, что эта типичная личность энтузіаста не успла вполн развернуться и была такъ рано и неожиданно вырвана изъ общественнаго круга. Помимо того скромнаго значенія, ка* кое имлъ Кюхельбекеръ, какъ художникъ и цнитель искусства’ за его личностью нельзя не признать иной силы — для того времени также важной.
Этотъ несчастный ‘Виля’ или ‘Кюхля’, надъ стихами котораго такъ потшался Пушкинъ, не переставая уважать его, какъ писателя {‘Кюхельбекеръ человкъ дльный съ перомъ въ рукахъ’ — Пушкинъ къ Вяземскому 1825 г. ‘Сочиненія Пушкина’ ред. П. О. Морозова VII, 146.}, этотъ ‘Анахарсисъ Клоцъ’, удивлявшій всхъ своими странностями — былъ искренно любимъ всми, любимъ за пламень, которымъ все его существо пылало…
‘Онъ былъ воспламененъ, какъ длинная ракета’, писалъ про него Дельвигъ Пушкину посл событія 14-го декабря {‘Русскій Архивъ’ 1880. II, 604. Шутливый тонъ объясняется тмъ, что письмо писано до объявленія приговора.}, и дйствительно, воспламеняемостъ и воспламененность были два основныхъ качества его ума и темперамента — качества безспорно цнныя, въ особенности, если припомнить, что религіозный восторгъ, культъ истины и красоты и, наконецъ, преклоненіе передъ свободой я справедливостью были тми идеями и чувствами высшаго порядка, въ соприкосновеніи съ которыми приходили въ такую тревогу и мысль, и фантазія, и рчь этого ‘искателя идеала въ жизни’. За такой порывъ можно было простить и слабость самой духовной силы человка.
Пусть литературные труды Кюхельбекера остаются лишь историческимъ памятникомъ изъ эпохи ранней борьбы нашей литературы за свою самобытность и оригинальность. Кром этихъ трудовъ, современники имли предъ собой еще и личность самого поэта. Эта личность безспорно имла свою сферу вліянія, какъ многія и многія личности, страстные душевные порывы которыхъ, не смотря на всю ихъ невыдержанность, ихъ странности, не смотря на вс логическія и психическія противорчія, сыграли свою культурную роль при общей инертности нашей духовной и общественной жизни.

Н. Котляревскій.

‘Русское Богатство’, NoNo 3-4, 1901

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека