И такъ, на разсвт меня разстрляютъ… Да, разстрляютъ…
И, подумаешь, все изъ-за втки сирени! Вамъ не врится? А, между тмъ, уже не разъ случалось людямъ платить жизнью за такіе же пустяки — за взглядъ, улыбку, слезу, за увядшій цвтокъ. Такія все ничтожныя вещи, а какъ много он значатъ, когда принадлежатъ женщин… О, какъ много!… Въ нихъ иногда все настоящее человка, все прошедшее и будущее.
Вотъ она, эта втка сирени,— взгляните. Ни цвта, ни запаха, ни красоты. Блдная, завядшая, поблеклая, какъ умершая любовь.
Говорятъ, мужчины въ нашъ вкъ не умютъ любить. Какая неправда! Богатые — да, можетъ быть. Но бдняки?…женщинамъ, впрочемъ, этого и не нужно.
Вы хотите знать повсть моей жизни? Къ чему? Повсть прошлаго — это роскошь только богатыхъ людей. А бдному люду на что она? Кто сталъ бы слушать ихъ разсказы? А я всегда былъ очень, очень бденъ. И, все-таки, былъ счастливъ, счастливъ до тхъ поръ, пока въ одно свтлое весеннее утро не разцвла вотъ эта сирень…
Я — странствующій актеръ. Мать моя была то же, что и я, отецъ мой… гм…..Тутъ тоже можно было бы сказать кое-что на тему о ‘роскоши богатыхъ людей’…
Моя мать была, что называется, человкъ темный. Такъ, маленькая, скромненькая актриса. Въ извстныя времена года она перезжала съ труппой актеровъ изъ города въ городъ, изъ провинціи въ провинцію.
Помню, когда я былъ еще очень малъ, она таскала меня на своихъ плечахъ по пыльнымъ дорогамъ, а я, бывало, только и длалъ, что ловилъ бабочекъ, порхавшихъ вокругъ меня на солнц.
Я былъ маленькое, кругленькое, смуглое существо, очень задорное и не особенно красивое, такое же некрасивое, какъ и теперь, и какимъ, вроятно, я былъ и всю мою жизнь. Но для нея — добрая душа!— я, безъ сомннія, былъ очень хорошъ.
Должно быть, я былъ для нея тяжелою обузой въ ея странствующей жизни, но она никогда ничмъ этого не выражала. Какъ бы она ни была утомлена, она всегда готова была играть и рзвиться со мною. Бдная моя, худенькая, блдненькая мать! Какъ сейчасъ вижу ее, какъ она, вся сверкающая блестками, пляшетъ, съ румянами на щекахъ… А птичьи глазки ея все, бывало, ищутъ неуклюжаго, грубаго мальчугана, который только и длалъ, что рвалъ на ней платье, когда его разбиралъ голодъ, или колотилъ ее своими загорлыми кулаченками, когда былъ утомленъ и не въ дух. А онъ часто бывалъ и утомленъ, и голоденъ. Но въ этомъ не она, конечно, была виновата. Бдняжка! Она готова была бы подошвы себ проплясать, чтобы доставить мн всяческую роскошь, если бы только можно было выплясывать себ богатство.
Бдная моя! Мн, помнится, было пять лтъ, когда она однажды упала съ подмостковъ и сильно ушиблась. Я и теперь еще вижу ее, будто это было вчера, въ ея красномъ плать, обшитомъ серебромъ… Бывало, какъ только она освободится на минутку, сейчасъ же прибжитъ ко мн со сцены и ну цловать…
Насколько я могу ее припомнить, мн кажется, она была очень красива и граціозна, граціозна, какъ птичка на втк среди зеленино если это дйствительно такъ, то, значитъ, т, передъ которыми она плясала, были неправы передъ нею — они никогда не видли въ ней ничего особеннаго, и умерла она, какъ и жила, бдною странствующею актрисой.
‘Пиччинино’ — было послднее слово, которое она произнесла. Это было имя, которымъ она меня всегда называла. Я такъ и остался ‘Пиччинино’. Должно быть, было у меня и какое-нибудь другое имя, данное мн по-закону, но мы съ закономъ никогда не были близкими друзьями и я съ нимъ по этому вопросу не сводилъ счетовъ.
Актеры той труппы, съ которою кочевала моя мать, были вс очень добры ко мн. Въ этомъ бродячемъ люд есть, право, много хорошаго. Они, по-своему, великодушны, даже щедры, всегда готовы сочувствовать, помочь. Я былъ несчастный, нищій, пятилтній ребенокъ, да еще и сирота, смуглый, некрасивый, такой же, какимъ вы видите меня теперь. Лицо мое точно будто было создано для комедіи, для фарса: оно было и смшно, и немиловидно. Но они вс такъ хорошо относились ко мн, какъ будто я былъ и красивъ, и богатъ.
И старъ и младъ, и мужчины и женщины этой маленькой общины соперничали другъ съ другомъ въ благодяніяхъ и гостепріимств. Они вс были очень бдны, но то, что имли, всегда готовы были раздлить со мной. Они всюду брали меня съ собой и никогда имъ даже и въ голову не приходило сбыть меня на руки той, подчасъ куда суровой мачих, которая зовется ‘общественнымъ призрніемъ’.
Когда я подросъ, меня тоже стали выпускать на сцену. Я тогда еще не зналъ иной музыки, кром рзкихъ звуковъ тростниковой дудки, да барабанной дроби, которые заглушили мой первый крикъ при рожденіи и пробудили мой первый смхъ… Я такъ свыкся съ этими звуками, что они мн казались такъ же необходимыми для моего существованія, какъ солнечный свтъ.
Т роли, которыя по силамъ было исполнять ребенку, я игралъ почти съ той самой минуты, какъ мать моя оставила меня одного на свт. Говорятъ, я игралъ недурно, но самъ я не помню этого. Одно я знаю, что подмостки нашего маленькаго странствующаго театра были для меня тмъ излюбленнымъ мстомъ, гд я чувствовалъ себя всего удобне, и меня нисколько не смущали устремленные на меня сотни глазъ хотя бы самаго многочисленнаго собранія: я смотрлъ на зрителей какъ на друзей, съ которыми у меня была живая связь.
Такъ весело было вызывать ихъ смхъ! Ребенокъ, уродецъ, надъ которымъ уличные мальчишки глумились при всякомъ удобномъ случа, я заставлялъ этихъ взрослыхъ людей, отцовъ семействъ, всхъ этихъ разряженныхъ барынь и кавалеровъ помирать со смху отъ моихъ веселыхъ выходокъ. Это было моимъ возмездіемъ и оно мн было очень дорого. Вс эти ребятишки, дразнившіе меня, кидавшіе въ меня камнями, обзывавшіе меня бранными словами и смявшіеся надъ моимъ лицомъ, не могли вызывать по произволу смхъ у своихъ старшихъ, а я могъ.
Но я не чувствовалъ злобы къ этимъ дтямъ, хотя они и были мн враги. Я былъ, что называется, добрый малый. И на сцен, и вн ея я въ ту пору моей жизни почти постоянно былъ веселъ и беззаботенъ, да и во всякую пору… до самой той минуты, какъ, два года тому назадъ, разцвла эта сирень…
Да, весело намъ жилось! Бдность, правда, насъ одолвала и частенько приходилось круто… Бывало, во всякую погоду, въ дождь и слякоть, надо было таскаться съ мста на мсто, стараясь во-время поспть въ деревню или городишко къ какому-нибудь празднику или гулянью. Приходилось, правда, зачастую ночевать въ снныхъ сараяхъ и даже въ хлвахъ, потому что таверны, куда мы могли бы заходить, обыкновенно бывали въ праздники биткомъ набиты. Случалось и то, что, уплативъ расходы за установку и освщеніе нашего походнаго театра, мы, въ конц-концовъ, оставались ни съ чмъ, такъ что иной разъ нечего было и подлить между собою, несмотря на то, что старикъ Вико Матюринъ, глава нашей труппы и честнйшій человкъ, не удерживалъ себ ни гроша лишняго, хотя бы ему пришлось умирать съ голоду.
Но что-жь изъ этого? Мы, все-таки, составляли веселое маленькое братство, въ которомъ вс любили другъ друга, добродушно между собою соперничали и мирились со всякими обстоятельствами. Какъ часто думали мы, переходя изъ города въ городъ, насколько мы счастливе и свободне тхъ, кто живетъ въ этихъ городахъ! Прикованные къ одному и тому же мсту, скученные подъ одною кровлей, вчно обреченные видть передъ собой все одну и ту же обстановку, многіе изъ нихъ и умирали тамъ, гд родились… Тогда какъ мы, вчные странники, никогда не засиживались на одномъ мст настолько, чтобы оно успло намъ надость, рдко могли дождаться плодовъ на дерев, которое видли въ цвту, и между нами и голубымъ небомъ разстилался только одинъ безбрежный просторъ.
Городскіе жители, вроятно, смотрли на насъ съ сожалніемъ, какъ на бездомныхъ скитальцевъ. Наврное даже. А мы нисколько о себ не сокрушались: должно быть, были счастливы… Только сознательно ли?
Родившись бродягой, я былъ доволенъ, — больше, чмъ доволенъ,— счастливъ, когда, бывало, попрыгиваю, идя по дорог возл Вико Матюрина, то подымая босыми ножонками пыль, то шлепая по грязи и лужамъ…
Я бывалъ счастливъ и тогда, когда Матюринъ гладилъ меня по головк и начиналъ пророчить Богъ всть какія чудеса моему таланту или хорошенькая, синеокая Эвфразія цловала меня и плела мн внки изъ полевыхъ цвтовъ, а толстый Францискъ, ея любовникъ, сажалъ меня къ себ на широкія плечи, и мои усталыя отъ долгаго пути ноги отдыхали немножко… То жаворонокъ звонкою пснью зальется въ вышин, то кроликъ перебжитъ черезъ дорогу или старикъ-крестьянинъ, проходя мимо, сунетъ мн въ руку горсть сплой ежевики, либо кусокъ медоваго сота, завернутый въ зеленый листъ… Много встрчалъ я, бывало, на своемъ пути такихъ вольныхъ, простыхъ, невинныхъ радостей, смнявшихся какъ полевые цвты подъ моими ногами.
Зимой было потрудне. Это — вообще суровое время для нашего брата-скитальца: будь круглый годъ лто — весь міръ обратился бы въ богему. Но даже и зимой бывало такъ много отраднаго, что нечего было унывать. Обыкновенно на это время года мы оставались въ какомъ-нибуь южномъ городк. Иной разъ холодъ, стужа — смотришь, какая-нибудь добрая старушонка, сидя на улиц за своимъ лоткомъ, протянетъ теб съ улыбкой горсть горячихъ, дымящихся каштановъ, а то хорошенькая Эвфразія возьметъ, бывало, меня на руки и начнетъ отогрвать мои застывшія щеки на своей груди, а толстый Францискъ прикинется, будто онъ страшно ревнуетъ, и давай кидать въ меня золочеными пряниками, купленными въ сосдней лавочк, пока я не закричу, наконецъ, благимъ матомъ… А Вико Матюринъ — добрый, славный старикъ!— бывало, незамтно положитъ мн на тарелку свою порцію нашего скуднаго обда и увряетъ потомъ, что одинъ пріятель такъ хорошо угостилъ его въ трактир, что ему больше не хочется сть. Добрые, славные люди! Гд-то вы теперь? Пожалуй, никого и въ живыхъ ужь нтъ…
Такимъ-то образомъ, мое дтство и отрочество прошли, какъ видите, очень счастливо. Бдность для меня ничего не значила, и, потомъ, это была такая пріятная, веселая бдность, да я же и не зналъ ничего другаго, нескладная физіономія моя тоже меня не огорчала,— мн говорили, что у меня было подвижное и выразительное лицо, какъ нельзя боле подходящее къ тому амплуа, въ которомъ я отличался.
Только иногда, разв, случалось мн вздыхать о томъ, что я некрасивъ: когда, бывало, хорошенькія черноглазыя двушки, идя изъ церкви, въ торжественной процессіи, съ лиліями на голов и съ крестами въ рукахъ, морщились, глядя на меня, подъ своими кисейными покрывалами,— ну, тогда, правда, я жаллъ, что не вышелъ лицомъ и не могу нравиться, какъ другіе юноши моихъ лтъ.
— Ну, можно ли быть до такой степени безобразнымъ?— какъ-то разъ сказала, увидя меня, прехорошенькая двушка и, проходя, толкнула меня… Это было въ день ея конфирмаціи. Я пошатнулся и вздрогнулъ,— она была хороша, какъ ангелъ.
Но вотъ, вечеромъ, пришла она, моя красотка, все съ тми же блыми розами въ золотистыхъ кудряхъ, смотрть на насъ, въ театръ, который мы установили на городской рыночной площади,— пришла съ своими родителями, богатыми кожевенниками этого городка. Я видлъ ее, видлъ только ее одну: она смялась, плакала, апплодировала и вся разгорлась отъ радости и восхищенія.
Матюринъ и Францискъ, мои наставники, говорили мн, что я еще никогда не игралъ такъ хорошо, такъ удивительно хорошо для моихъ лтъ, какъ въ этотъ вечеръ. Я захохоталъ отъ этихъ словъ истерическимъ, задыхающимся смхомъ… Я не видлъ ни ихъ и никого другаго, среди цлаго моря лицъ я видлъ одну, только одну головку, блокурую, съ внкомъ изъ блыхъ розъ. ‘Спросите ее теперь, такъ ли ужь дурно быть некрасивымъ?’ — сказалъ я имъ и упалъ безъ чувствъ.
Васъ все это не интересуетъ?Что вамъ до того, страдалъ я или наслаждался, любилъ или ненавидлъ,— никому до этого нтъ никакого дла. Собака, которую учатъ плясать, тоже страдаетъ подъ ударами палки и готова была бы всми силами своими привязаться къ тому, у кого хватило бы милосердія не бить ее, но ученая собака, съ ея страданіями и привязанностью, кого она трогаетъ? Такъ и я…
Нтъ ничего боле ужаснаго, какъ душевныя страданія, которыя точатъ силы человка,— ничего боле жестокаго, какъ то обильное и безплодное горе, которое каждый часъ, каждая минута несутъ съ собою милліонамъ живыхъ существъ. Если бы хоть кому-нибудь была отъ того польза,— ну, тогда бы еще куда ни шло, но, вдь, это одна только разрушающая, страшная сила, которой нтъ и нтъ конца…
Однако, я отвлекаюсь, но я не могу иначе. Я долженъ говорить о себ по-своему, какъ умю, или ужь не говорить совсмъ.
И такъ, я росъ среди этихъ добрыхъ, веселыхъ людей, на которыхъ большинство смотритъ какъ на отверженныхъ. Когда мн было уже лтъ пятнадцать отъ роду, умеръ старикъ Матюринъ — умеръ, должно быть, отъ холода. Свое маленькое scaldino и теплый плащъ онъ отдалъ одной бдной молодой женщин, которая едва оправилась отъ родовъ и лежала, чуть живая, на солом, въ полуразвалившейся лачуг, самъ онъ, не сказавъ никому ни слова, всю ночь пролежалъ на чердак въ лютый морозъ, дрожа отъ холода, пока не уснулъ, наконецъ, вчнымъ сномъ…
Смерть старика вскор разсяла маленькую труппу. Первое время вс еще, по привычк, держались другъ друга, но… ‘поражу пастыря — и разсятся овцы’: мало-по-малу вс разошлись въ разныя стороны. Францискъ и Эвфразія надумались, хотя и поздненько, освятить свою любовь брачнымъ союзомъ, женились и отправились куда-то на югъ, не помню, куда именно. Тамъ они вдвоемъ открыли кафе и цвточную лавку, найдя, вроятно, что пора, и имъ обзавестись въ этомъ ‘лучшемъ изъ міровъ’ уголкомъ и кровомъ, въ которомъ можно было бы спокойно провести остатокъ жизни. Другіе тоже разошлись — кто направо, кто налво, кто на востокъ, а кто на западъ… Я сначала пошелъ было съ одними, потомъ присталъ къ другимъ.
Эвфразія уговаривала меня идти жить съ ними, помогать ей сажать цвты и перевязывать гвоздику, но я не хотлъ оставить моей вольной жизни. Кровъ?… На что онъ мн? Я былъ молодъ и силенъ и у меня былъ талантъ,— мн это вс говорили.
Къ тому же, какъ вы уже знаете, я былъ рожденъ бродягой, цыганская кровь такъ и кипла во мн. Я любилъ свободу и постоянную перемну мстъ, любилъ и самыя опасности и лишенія, присущія жизни, къ которой я привыкъ, и потому ршилъ, что не будетъ для меня на свт звуковъ слаще и дороже трели тростниковой дудки и дроби барабана, которыя привтствовали меня еще въ колыбели. Мн было тогда восемнадцать лтъ. Я весь дышалъ здоровьемъ и силою, у меня, повторяю, все-таки, былъ талантъ, я умлъ смшить людей, будущаго не боялся, любилъ свое актерское дло, и прелестей нашей жизни, съ ея разнообразіемъ, безпечностью и вольною волей, не промнялъ бы ни на какія блага въ мір.
Мой наставникъ и учитель, Матюринъ, хотя самъ всю жизнь оставался темнымъ странствующимъ актеромъ, былъ, однако, человкъ съ яснымъ взглядомъ на вещи и здравымъ художественнымъ чутьемъ. Онъ училъ меня понимать различіе между остроумною, милою шуткой и плоскимъ шутовствомъ и всегда стараться вызывать въ толп чистый смхъ и невинное веселье средствами достойными искусства, а не низменными пріемами и безстыжими двусмысленностями. Я былъ комическій актеръ, какъ и онъ, но могу съ гордостью сказать, какъ и онъ говорилъ до меня, — что я никогда не заставлялъ людей смяться дурнымъ смхомъ.
Вы и тутъ скажете, пожалуй: ‘да кому все это нужно знать?’ Конечно, никому. Но я на разсвт долженъ умереть, и мн пріятно вспомнить передъ смертью, что своимъ искусствомъ я никому не сдлалъ вреда, не пробудилъ гршной мысли ни въ одной двической душ.
Я приставалъ къ разнымъ труппамъ съ тхъ поръ, какъ наша прежняя община разсялась посл смерти Матюрина. Въ простонародной публик я имлъ даже своего рода успхъ, но не настолько, однако же, серьезный, чтобы быть приглашеннымъ играть гд-нибудь въ город или обратить на себя вниманіе какого-нибудь импрессаріо.
Мн кажется, это оттого, что я никогда не былъ достаточна тривіаленъ для настоящаго, присяжнаго театра. Я говорю совершенно серьезно, безъ малйшей ироніи. Публик городовъ нуженъ цинизмъ въ исполненіи, она не понимаетъ шутки до тхъ поръ, пока ее не подчеркнутъ ей, пока изъ-за нея не выглянетъ какой-нибудь плоскій экивокъ. А мои сценическіе пріемы, при всемъ ихъ комизм, были всегда чисты, можетъ быть, немного наивны, но за то никогда не оскорбляли нравственнаго чувства. Когда измученная толпа рабочаго люда и тупо-глазющаго мужичья, наполнявшая нашъ деревянный балаганъ, хохотала, глядя на меня, до того, что стны дрожали и не было конца ея восторженнымъ крикамъ,— это минутное забвеніе голода, труда и нужды исходила изъ чистаго источника, вызывавшаго хорошій, здоровый смхъ, это я знаю.
Въ такихъ условіяхъ я прожилъ десять лтъ, до той минуты, какъ разцвла эта сирень…
Не думайте, чтобы я былъ ужь совсмъ безгршенъ. И за мной водились шалости и гршки, и даже многіе: я любилъ выпить, сразиться въ домино, любилъ мимоходомъ сорвать поцлуй съ румяныхъ губокъ какой-нибудь красотки, любилъ покружиться въ вихр пляски, крпко обхвативъ гибкій станъ какой-нибудь веселой проказницы,— все это я любилъ, какъ и другіе, и всмъ этимъ вдоволь насладился. Я хочу сказать только одно, что въ искусств моемъ я стремился къ чистымъ цлямъ. Вико Матюринъ никогда не упускалъ случая внушать мн, что всякая дятельность можетъ быть облагорожена тми средствами, которыя мы избираемъ для ея проявленія, и что пускай свтъ смотритъ на искусство комическаго актера какъ на что-то низменное, а, можетъ быть, даже и презрнное, оно, все-таки, служитъ высокой цли, если помогаетъ истомленной непосильнымъ трудомъ толп забывать хоть на короткія мгновенія всю тяжесть и горечь своего существованія.
— Посмотри, — говорилъ онъ мн, когда я еще былъ ребенкомъ,— вс эти люди приходятъ смотрть на насъ, слушаютъ насъ, смются — и на это время бываютъ веселы и счастливы. Потомъ, уходя отсюда, они уносятъ въ свои лачуги и каморки — кто псенку, проптую нами, кто — шутку, нами сказанную. Вспомнятъ и посмются… Среди ихъ бдности и тяжелаго труда, эти воспоминанія — то же, что солнечный лучъ въ мрачномъ и темномъ подвал. Ты помни это, всегда помни, Пиччинино, и ты не будешь оскорбляться, если какой-нибудь насмшникъ захочетъ попрекнуть тебя твоимъ званіемъ странствующаго актера.
Эти слова моего добраго стараго наставника съ тхъ поръ меня не оставляли и, насколько я могъ, я старался идти по его стопамъ, за то, тамъ, гд его знавали,— ради него и ко мн относились тепло и радушно.
Я никогда не выходилъ изъ предловъ Франціи: кто говоритъ только съ народомъ, тому незачмъ ходить туда, гд этотъ народъ не знаетъ твоего языка. Но Франція велика, и я постоянно переходилъ съ мста на мсто: въ пору жатвы бродилъ на свер, осенью, къ сбору винограда, перебирался въ среднія провинціи, а къ зим уходилъ на югъ. Обыкновенно я шелъ туда, гд могъ попасть на гулянье, свадьбу, ярмарку или хромовой праздникъ, благодаря которому добрые люди всегда бываютъ въ веселомъ настроеніи и охотно готовы посмяться.
И вотъ теперь, сидя здсь, въ этой тьм кромшной, передо мной, вижу, проносится, какъ рядъ картинъ, вся эта вереница свтлыхъ дней. Конечно, я часто страдалъ и отъ жара, и отъ холода, часто голодалъ, мучился жаждою, но теперь все это миновало, и передо мной — воспоминанія только о быломъ, утраченномъ счастьи…
Широкія, залитыя солнцемъ дороги, съ пестрющими по краямъ, въ густой трав, цвтками дикаго мака, красныя черепичныя крыши и верхушки башенъ, выглядывающія изъ-за темной зелени лса, ясное голубое небо, жаворонки, рющіе въ лазурной вышин, застывшіе въ своей неподвижности, словно поросшіе мохомъ города, надъ которыми носится полусонный гулъ колоколовъ.. Тамъ и сямъ тихо отворится окошко и выглянетъ хорошенькое личико двушки, свжее, какъ роза. Заросшіе густою зеленью ползучаго винограда кабачки, откуда, бывало, раздается веселый голосъ: ‘Эй, слышь, поди-ка сюда! Выпей стаканчикъ, да спой намъ что-нибудь!’
А эти вечера, когда наша походная палатка горла огнями и звуки музыки порою заглушались веселымъ смхомъ женщинъ и дтей!… Мужчины спорятъ, бывало, между собою, кому изъ нихъ увести насъ къ себ въ домъ, чтобы тамъ накормить и уложить спать или у себя же въ горниц, или на мельниц, а то и просто на чердак. Какъ хороши были эти длинные вечера, которые мы проводили въ тсной комнатк, сидя за столомъ, съ семь гостепріимнаго хозяина. Черноглазыя плутовки, бывало, просятъ погадать имъ, дти обступятъ со всхъ сторонъ и слушаютъ, съ широко раскрытыми глазами и разгорвшимися лицами, чудесныя сказки, которыя имъ разсказываешь… А то, сидя у открытаго окна, куришь, бывало, трубку и бесдуешь съ какимъ-нибудь старикомъ и его сыновьями… Ночью выйдешь иной разъ тихонько, одинъ, на освщенную луной уснувшую улицу: старинный соборъ величаво высится въ молчаніи ночи, ярко бля въ лунномъ свт и весь мрачный, черный въ тни… Углубишься въ его темные переходы, взглянешь на крестъ съ изображеніемъ распятаго Христа и долго, долго бродишь такъ въ полусвт напоенной ароматами лтней ночи — и тихо такъ, тихо вокругъ, словно въ царств мертвыхъ…
Да, все это прошло безслдно, безвозвратно… Что толку напрасно жалть? Я бденъ, я уродливъ, я ничего не значу. И къ восходу солнца меня уже не будетъ въ живыхъ…Буду вспоминать, пока еще возможно: тамъ, говорятъ, все — забвеніе…
II.
Такъ жилъ я этою жизнью десять лтъ посл смерти Матюрина, жилъ большею частью счастливо и весело, хотя денегъ зарабатывалъ всегда такъ мало, что мн едва хватало ихъ на самую незатйливую ду, самое жесткое ложе и — только иногда разв — на кружку вина.
Но счастье такъ много зависитъ отъ самого себя. Я знаю, это — избитое изреченіе всхъ проповдниковъ человческой мудрости, а, все-таки, это правда.
Пока человку не о чемъ жалть, онъ можетъ быть счастливъ, и я былъ счастливъ и не завидовалъ никому на свт. Конечно, это было только отъ моего незнакомства съ жизнью… Знай я, что такое роскошь, въ чемъ ея сила и радости, я бы тоже жаждалъ ихъ, какъ и вс другіе. Но я ихъ никогда не зналъ, а любить деньги ради денегъ было не въ моей натур. Если бы я былъ калка, я бы страстно завидовалъ тмъ, кто можетъ двигаться, по произволу, скоро и свободно. Но, будучи здоровъ и силенъ, быстро шагая по залитымъ солнцемъ полямъ, среди моря волнующихся колосьевъ, красновато-золотистой осенней листвы или по широкимъ, снжнымъ равнинамъ, я не могъ завидовать тмъ, кто здитъ верхомъ или катается въ экипажахъ. Мн казалось чмъ-то дтскимъ, неблагодарнымъ, даже постыднымъ роптать на свою судьбу. Но, какъ я говорю, это было лишь мое невдніе жизни. Я часто замчалъ впослдствіи, что люди, которые многое знаютъ, многому въ жизни завидуютъ,— это почти всегда такъ бываетъ.
Однажды, раннею весной, наша труппа прикочевала въ одинъ маленькій городокъ на берегу Луары,— старинный, почернвшій отъ времени городокъ, раскинувшійся на высокомъ и крутомъ берегу рки и окруженный полу развалившимися стнами. Зелень только что распустилась, все цвло и благоухало — и въ заросшихъ травой рвахъ, и въ зелени городскихъ валовъ, и на улицахъ, и въ открытыхъ окнахъ домовъ. Канавы почти сплошь блли ландышами и даже на крышахъ пестрли головки желтыхъ цвтовъ. А въ садахъ, высоко надъ оградами, пышно красовалась лиловая и блая сирень. Я и теперь еще слышу ея ароматъ. Даже и въ той ям, куда меня зароютъ, я, кажется, все еще буду слышать его.
Былъ полдень, когда мы вошли въ городъ и вскор установили нашъ театръ, какъ и всегда, на рыночной площади.
На другой день былъ праздникъ, и городъ, проснувшись отъ своей обычной тишины и спячки, навянной на него временемъ, принялъ веселый и оживленный видъ. Крестьяне сосднихъ деревень и мстные жители толпились въ деревянныхъ ярмарочныхъ баракахъ и пестрыми толпами разсыпались по узкимъ, кривымъ переулкамъ, вдоль и поперекъ перескающимъ крутую возвышенность, на которой расположился городокъ.
Иду я по одному изъ этихъ переулковъ, неся на себ свертокъ холста и кое-какія принадлежности нашей маленькой театральной постройки, старый барабанъ и дудка весело заливаются впереди нашей, двигающейся по переулку, тріумфальной процессіи. Вдругъ слышу надъ моею головой звонкій женскій голосокъ.
— Посмотри, какой уродъ!— крикнулъ со смхомъ голосокъ.— Собаки на улицахъ, и т, кажется, засмются, глядя на него.
— Тш!…— произнесъ другой голосъ, постарше.— Услышитъ, пожалуй. А онъ, бдный, взгляни-ка, смотритъ такимъ усталымъ и измученнымъ.
Первый голосъ опять засмялся своимъ жестокимъ, вызывающимъ смхомъ:
— Эка бда! Онъ слишкомъ безобразенъ, чтобы и жить-то имть право. И для чего только Богъ создаетъ такихъ людей?
И что-то пахучее и свжее ударило мн въ лицо.
Та, которая произнесла послднія слова, отломила отъ дерева втку сирени и, въ шутливомъ гнв, бросила ею въ меня. Втка упала на связку брусковъ, которые я держалъ передъ собою.
Помню, пчелка на ней сидла съ темно-золотыми крылышками и желтенькая бабочка, пчелка на секунду остановилась на моей рук — и улетла, бабочка осталась на втк.
Я взглянулъ наверхъ: старикъ, должно быть, садовникъ, который пожурилъ ее, и сама она, это прелестное созданіе, бросившее мн сверху пахучую втку и жестокія слова,— стояли рядомъ, облокотясь на срую, каменную, поросшую мохомъ стну. Сирень окружала эту чудную двушку со всхъ сторонъ своими втвями. Золотая головка ея сіяла на солнц. На груди у нея красовался тоже пучокъ сирени.
Найду ли силы описать ее? Нтъ, не могу… Вспомните образъ той, которая, одна изъ всхъ женщинъ на свт, была для васъ сама любовь, чистая, свтлая, первая любовь…
Она была простая двушка, изъ народа, сирота, дочь бднаго рзчика. Одта она была такъ же, какъ одваются вс двушки ея страны, и, вроятно, пришла сюда на минутку отдохнуть отъ работы и поглядть на проходившую мимо, съ музыкой и барабаннымъ боемъ, труппу актеровъ. Но для меня она съ этой самой минуты стала все на свт.
Странно! Мы видимъ на своемъ вку тысячи лицъ, слышимъ тысячи голосовъ, встрчаемъ тысячи женщинъ, съ цвтами на груди и блескомъ въ ясныхъ глазахъ, и он не волнуютъ нашего чувства. И вдругъ, встртишь одну — и жизнь, и смерть наша,— все подпадаетъ ея власти и она можетъ играть нами и забавляться, какъ ребенокъ игрушкой. И не изящне, не лучше, даже не красиве она всхъ тхъ, мимо которыхъ мы проходимъ безъ вниманія, и, все-таки, весь міръ Божій становится для насъ пустъ безъ нея.
Я пошелъ дальше по улиц, держа въ рукахъ мою сирень, вотъ эту самую завядшую, безуханную втку. А въ то утро она была такъ свжа, такъ пахуча, такъ горячо цловали ее бабочка и пчелка… Всего два года тому назадъ… Да, ровно два года! Цвтетъ ли она теперь, эта сирень? Наврное!… А она обрываетъ ея цвтки и бросаетъ ихъ своему любовнику… Почему бы нтъ?…
Вспомнитъ ли она про эту мертвую втку, которая тогда, давно-давно, была въ полномъ цвту? Нтъ… Оторванная отъ втки сирень живетъ немногимъ дольше дня, но, думается мн, и этотъ короткій срокъ дольше воспоминанія женщины…
И такъ, я продолжалъ свой путь.
Не помню, какъ я игралъ въ этотъ вечеръ. Я самъ не зналъ, что длалъ. Меня преслдовалъ этотъ запахъ сирени, а въ мор лицъ передо мной я все искалъ ее. Но ея не было.
Когда, наконецъ, представленіе кончилось и публика разошлась, посл горячихъ рукоплесканій, я, кое-какъ отдлавшись отъ своихъ товарищей и нсколькихъ радушныхъ приглашеній, вернулся въ ту узенькую, крутую улицу, которая вся была напоена ароматомъ сирени.
Ночь была ясная, лунная. Сирень точно поблднла въ этомъ серебристомъ свт и тяжело благоухала въ неподвижномъ воздух. Гд-то въ саду, за оградой, слышался звучный и ровный шумъ воды. Сова тяжело пролетла мимо меня, свтясь въ лунномъ полумрак ночи своими широкими, блыми крыльями…
Къ чему я говорю все это? Вдь, теперь ничего этого нтъ боле? Конечно, нтъ, но оно всегда со мной…
Я всю ночь проходилъ возл этой ограды. Только къ разсвту ушелъ я оттуда, точно пристыженный.
Что такое втка сирени? А она сдлала меня безумцемъ.
Я остановилъ встртившагося мн каменщика, который шелъ на работу, и спросилъ его, кто живетъ за этими старыми, полуразвалившимися стнами? ‘Да никто не живетъ,— отвчалъ онъ.— Это стны стариннаго монастырскаго сада, и всякій, кто хочетъ, можетъ свободно входить туда’. Я не разспрашивалъ его больше — на меня нашла какая-то странная тишина и застнчивость.
Придя домой въ маленькую бдную таверну, гд мы остановились, я взобрался къ себ на чердакъ. На стол лежала моя сиреневая втка, я нагнулся и поцловалъ ее, глупо, безумно… Я чувствовалъ, точно будто судьба моя въ ней…
Я поставилъ ее въ воду и подвинулъ въ тнь, но она уже завяла, и бабочка, на ней сидвшая, умерла.
Весь этотъ день я искалъ ее, ту женщину, что бросила мн втку, но безуспшно. День былъ праздничный, и улицы кишли народомъ, пестрли хоругвями, крестами, иконами, блыми одеждами пвчихъ и цлою массой дтскихъ головокъ, украшенныхъ весенними цвтами. Но я не находилъ ее въ этой толп, она, наврное, была тамъ, но я нигд ее не встрчалъ.
Насталъ вечеръ. Мн снова надо было играть, и снова образъ этой двушки преслдовалъ меня.
— Что это ты, Пиччинино, точно все ищешь чего-то глазами?— спрашивали меня товарищи.
Я глупо засмялся на одинъ изъ такихъ вопросовъ.
— Да, ищу втку сирени,— отвчалъ я.
Они уставились на меня съ изумленіемъ: по всему городу, во всхъ садахъ, даже на огородахъ и у каждыхъ воротъ стояла сирень въ полномъ цвту.
Я хорошо помню ту пьеску, которую мы играли въ тотъ вечеръ,— маленькій водевиль, гд у меня была главная роль, которая мн всегда удавалась. ‘Бдный сапожникъ, старый, некрасивый и, вдобавокъ, еще хромой, любитъ молодую двушку изъ своей деревни, и его неумстная страсть служитъ предметомъ постоянныхъ насмшекъ всей деревенской молодежи’.
Это была очень забавная роль, и я всегда привыкъ играть ее среди взрывовъ хохота, который возбуждали въ зрителяхъ самоувренность и безумныя выходки безобразнаго хромого старика, осмлившагося поднять глаза на первую красотку и умницу своего села.
Но въ этотъ вечеръ я сыгралъ ее иначе. Въ ушахъ моихъ еще звучали слова: ‘какой уродъ!’ — и голова моя отъ нихъ горла.
Меня встртили громкими апплодисментами. И я былъ популяренъ въ этомъ городк, какъ и самая пьеса. Горячее и сильное чувство въ старомъ и некрасивомъ существ всегда вызываетъ смхъ толпы. А, между тмъ, не т только одни способны сильно чувствовать, кто молодъ и красивъ.
И такъ, я иначе провелъ мою роль въ этотъ вечеръ.
Не понимаю, что сдлалось тогда со мною. Роль эта всегда была комическою, и я самъ всю жизнь былъ только комическимъ актеромъ. Какъ въ этой роли, такъ и во мн самомъ никогда не видли ничего, кром смшнаго, веселаго и забавнаго. Но въ этотъ вечеръ все вдругъ измнилось: и роль моя, и мое амплуа, я былъ невластенъ противиться чувству, меня увлекавшему. Какая-то внутренняя сила побудила меня пересоздать тривіальную шутку во что-то возвышенное, благородное и полное глубокой печали. Не знаю самъ, какъ это случилось. Въ текст роли я не измнилъ ни одного слова, а, между тмъ, она перестала быть презрнной, шутовской, нелпой: она явилась полною глубокаго чувства, внутренняго достоинства, чуть не героизма. У этого бднаго старика, слабаго, забитаго горемъ и лишеніями, было сердце, способное безконечно любить и безконечно отчаиваться,— сердце боле честное, правдивое и отзывчивое на всякое страданіе, чмъ у всхъ этихъ юношей, веселыхъ и безпечныхъ, потшавшихся надъ уродливымъ старикомъ и сдлавшихъ его посмшищемъ въ глазахъ той, ради которой онъ готовъ былъ умереть.
Вотъ какъ я понялъ теперь и какъ исполнилъ эту роль! Когда смолкли мои послднія слова, я впервые въ этотъ вечеръ взглянулъ на сидвшую передо мною толпу, она молчала, притаивъ дыханіе, пораженная и разстроганная… Я — наемный комедіантъ, шутъ, гаеръ — я вызвалъ у нихъ слезы, а не смхъ.
Они сами не понимали, что съ ними сдлалось, но силой той невидимой связи, которая соединяетъ актера съ публикой, моя неясная глухая скорбь сообщилась имъ, и они теперь плакали тамъ, гд прежде хохотали, и гд имъ было весело, тамъ они сидли теперь взволнованные и полные думы.
— Что съ тобою случилось, Пиччинино?— спрашивали меня товарищи, когда пьеса была кончена.— Кто бы могъ подумать, что у тебя такой сильный талантъ? Да и роль такая… Вдь, они вс плакали, какъ дти,— вс, и старъ, и младъ. Что это было съ тобою, а?
Я опять глупо засмялся. Въ груди у меня ныло и въ глазахъ было темно.
— Все изъ-за втки сирени,— пробормоталъ я, попрежнему, продолжая смяться. На этотъ разъ они ужь, наврное, подумали, что я сошелъ съ ума… Да я и самъ такъ думалъ.
Хозяинъ нашей труппы подошелъ ко мн, поглядлъ на меня съ любопытствомъ, потомъ съ улыбкой потрепалъ меня по плечу.
— Да ты у насъ, Пиччинино, того и гляди, махнешь въ трагики, а? Я бы даже и не удивился теперь. Только знаешь, милый другъ, ты въ другой разъ не заставляй ихъ всхъ ревть какъ малолтнихъ, когда мы объявляемъ, что даемъ ‘веселое представленіе’. Наше дло потшать народъ: ты этого, братецъ, не забывай.
Я молчалъ,— все равно, я не могъ бы объяснять причины того, что меня такъ страшно и сильно взволновало въ этотъ вечеръ.
Все это произошло изъ-за втки сирени. Но кто поврилъ бы этому? Люди никогда не хотятъ врить истин.
Импрессаріо нашъ напрасно, однако, тревожился тмъ, что мы произвели на публику такое грустное, тяжелое впечатлніе и не дали ей общаннаго смха и веселья: эта пьеска, превратившаяся изъ пошлаго фарса въ нчто полное трагизма и поэзіи, еще больше понравилась всмъ въ измненномъ вид. Они вс хорошо знали меня, эти добрые, простые люди, они помнили меня, когда я еще былъ толстымъ, загорлымъ мальчуганомъ, и не могли надивиться, какъ это ихъ старый пріятель, чудакъ и забавникъ, вдругъ обнаружилъ такія способности.
— Мы знали, что онъ всегда съуметъ насъ потшить и развеселить,— говорили они,— но, вдь, онъ заставилъ насъ плакать, чудакъ этакій! Какъ знать? Онъ еще, пожалуй, станетъ знаменитостью когда-нибудь,— въ Парижъ, чего добраго, махнетъ!
И, окруживъ меня, они звали меня съ собою завершить съ ними вечеръ за кружкой вина, но, видя, что я не былъ настроенъ выслушивать привтствія и изліянія ихъ шумнаго общества, они перестали меня упрашивать и разошлись, печально поглядывая на меня, но, все-таки, гордые моимъ успхомъ: вдь, я былъ ихъ старинный другъ, ихъ Пиччинино, котораго старики-отцы ихъ когда-то угощали грушами и персиками, они знали меня еще въ ту пору, какъ я, бывало, заплетался маленькими ножками, переваливаясь съ боку на бокъ и держась за обшитую галуномъ юбку моей матери,— и вдругъ я сталъ геній, какъ утверждали ихъ мнимые знатоки сценическаго дла. А ‘геній’, въ ихъ понятіяхъ, было что-то неопредленное: и дерзкое, и что-то страшное, какой-то особенный почетъ и тяжкое мученіе,— все вмст.
Въ другой разъ я, вроятно, опять сталъ бы играть эту пьесу по-старому, вернулся бы снова къ моему прежнему шутливому тону, но не я былъ хозяинъ въ этомъ дл, а публика требовала, повидимому, чтобы я и вторично исполнилъ роль съ тмъ новымъ талантомъ, который время или случай во мн развили. Мы такъ и играли.
Геній — тотъ властенъ свободно дйствовать въ сфер своего внутренняго міра, но мы, простые смертные, съ нашимъ ничтожнымъ талантомъ, который и расходовать-то не всегда было передъ кмъ,— мы должны были подчиняться этой маленькой толп и давать ей то, чего она требовала отъ насъ.
Когда я въ тотъ вечеръ вступилъ на подмостки, я сразу почувствовалъ, что она здсь,— почувствовалъ прежде, чмъ увидлъ ее. Тамъ, въ толп, среди массы смуглыхъ, загорлыхъ лицъ, выдлялась ея золотистая головка, а прелестные, дерзкіе глазки ея смялись, глядя на меня сквозь желтоватый туманъ, висвшій въ театр отъ тускло-свтившихся масляныхъ лампъ.
Я увидалъ ее. Пошатнувшись, я замеръ на полуслов: у меня закружилась голова и потемнло въ глазахъ. Кто-то изъ товарищей торопливо шепнулъ мн надъ самымъ ухомъ: ‘Что съ тобою, Пиччинино? Пьянъ ты, что ли, или рехнулся?’ Я не слышалъ ничего и продолжалъ тупо смотрть передъ собою.
Въ зал пробжалъ ропотъ неудовольствія. Одобреніе этой толпы было нашъ хлбъ насущный, гнвъ ея — былъ бы нашею гибелью. Но я не шевелился… Я не видалъ ничего, кром того лица, которое тамъ, за монастырскою стной, смялось надо мною изъ-за куста сирени.
Среди поднявшагося въ зал смятенія и шума до меня долетлъ тонкій, нжный голосокъ: это былъ ея голосъ.
— Господи, этакій уродъ, да еще и такъ глупъ, вдобавокъ! Нтъ, ужь это черезъ-чуръ, воля ваша!— проговорилъ этотъ жестокій, насмшливый голосъ.
Смотрю — она опять хохочетъ тмъ звонкимъ, дтскимъ, задорнымъ смхомъ, съ которымъ тогда швырнула мн втку.
Голосъ этотъ разомъ отрезвилъ меня, онъ такъ и рзнулъ меня по сердцу. Я собралъ свои силы и заставилъ себя вернуться къ забытой мною роли. Я ничего не помнилъ при этомъ, ничего не видлъ, кром ея одной, но для этой одной я игралъ за то всми силами моей души, и я превзошелъ себя, какъ мн потомъ говорили. Всь театръ словно притаился, боясь дохнуть, и замеръ, будто въ страх. Разумется, самъ я этого ничего не помню. Знаю только, что когда пьеса кончилась, меня вызывали безъ счету. Въ простой, грубой форм, эти люди выражали мн всю силу охватившаго ихъ увлеченія: они кидали шапки къ потолку, махали платками и кричали чуть не до изнеможенія. Сотни рукъ пожимали мои руки и силой хотли увести меня въ таверну, чтобы и тамъ почтить меня шумными оваціями. Но я, быть можетъ, даже нсколько рзко, но наотрзъ отказался отъ всего, ссылаясь на нездоровье, и одинъ пошелъ къ выходу, чтобы подстеречь и увидть ее еще разъ.
Но я опоздалъ. Мои добродушные мучители лишили меня единственной награды, которой я жаждалъ: она ушла, и я не могъ узнать, побдилъ ли я ее, наконецъ, дрожали ли слезы въ этихъ ясныхъ, жестокихъ глазахъ,— слезы, которыми были залиты лица всхъ женщинъ, наполнявшихъ театръ въ этотъ вечеръ?
Я пошелъ домой съ глубокою печалью въ сердц, несмотря на успхъ, который я имлъ и съ которымъ меня такъ горячо поздравляли мои товарищи. Побда надъ этими неотесанными мужиками, которые не умютъ даже одной буквы отличить отъ другой,— чего она стоитъ? Въ какомъ-нибудь большомъ город меня бы, наврное, освистали за мою игру…
Въ первый разъ въ моей жизни мое актерское поприще показалось мн чмъ-то мизернымъ и всякій успхъ на немъ — смшнымъ и ничтожнымъ.
Я представлялъ себ, какъ она вернулась домой и, распуская передъ зеркаломъ свои свтлые густые волосы, смется теперь въ тишин надъ несчастнымъ уродомъ, который воображаетъ себ, что смшить мужичье и заставляетъ плакать судомоекъ — великая слава!
Да, въ первый разъ съ той минуты, какъ на рукахъ моей бдной матери я былъ пробужденъ къ сознанію звуками театральной дудки и барабана, — въ первый разъ еще жизнь, которую я велъ, показалась мн ничтожною, презрнною и лишенною всякаго смысла.
Смхъ ея преслдовалъ меня всю дорогу, пока я шелъ домой. Онъ слышался мн въ легкомъ шелест листьевъ, въ журчаніи воды фонтановъ, въ едва уловимомъ дыханіи ночнаго втерка, въ стрекотаньи наскомыхъ, притаившихся въ росистой трав.
Вся природа, казалось мн, смется надо мной ея смхомъ, и этотъ смхъ сливается въ одинъ общій хоръ нжныхъ и тонкихъ голосковъ… ‘Господи, этакій уродъ, да еще и такъ глупъ, вдобавокъ!’… ‘И для чего только Богъ создаетъ такихъ людей!’…
Для чего, въ самомъ дл? Я и то часто спрашивалъ себя объ этомъ.
Вы видите, въ повсти моей нтъ ничего новаго,— такъ все старо, избито… Боже мой, какъ я былъ глупъ!…
Въ ту ночь антрепренеръ нашъ взобрался слдомъ за мной на чердакъ, гд я спалъ, и объявилъ мн, что прибавляетъ мн жалованье и что мы останемся здсь еще на цлый мсяцъ, такъ какъ, во-первыхъ, меня тутъ очень любятъ, а, во-вторыхъ, мсто это очень населенное и богатое, здшніе кожевенники, владльцы виноградниковъ и крестьяне — все люди зажиточные и изъ окрестныхъ деревень къ намъ, наврное, будетъ все лто стекаться публика.
Мн не нужны были вс эти соображенія,— я съ радостью ухватился за его желаніе остаться здсь подольше: для меня изъ всхъ дорогъ на свт была только одна мила,— одна, по которой мн хотлось идти,— та, гд цвла моя завтная сирень.
Такъ и сдлалось, какъ ршилъ хозяинъ нашей труппы. Мы прожили въ этомъ город до тхъ поръ, пока сирень совсмъ поблекла, и я задолго до окончанія урочнаго мсяца узналъ, наконецъ, кто она и гд живетъ. Не стану называть ея имени,— пусть оно умретъ со мною. Съ той минуты, какъ я увидлъ ее, въ мысляхъ у меня жила только ‘она’, эта единственная для меня женщина на свт.
Она занимала комнату въ высокомъ, старомъ дом, въ глубин темной улицы, подъ самою крышей. Старинный монастырскій садъ былъ близехонько, и она часто ходила туда. Друзей у нея не было и она добывала себ средства тмъ, что плела кружева. Сидитъ, бывало, за ршеткой своего окна, съ свтлымъ платочкомъ на свтлыхъ волосахъ, и быстро, быстро перебираетъ коклюшки своими маленькими розовыми пальчиками, крпко прижимая къ груди рабочую подушку.
Я часто подолгу смотрлъ на нее, притаившись гд-нибудь за старымъ, почернвшимъ крыльцомъ или подъ полуразвалившимся сводомъ, стоя противъ ея окна, но, разумется, держась подальше отъ него. Все это время сирень была въ цвту и у нея на подоконник всегда стоялъ въ сломанномъ кувшин пышный букетъ этихъ цвтовъ. Втерокъ, бывало, вдругъ обдастъ меня волной ихъ аромата, маленькія голубыя бабочки безпечно порхаютъ между мной и ршеткой ея окна… а я, какъ дуракъ, стою, вздыхаю и стараюсь уврить себя, что если бы, въ самомъ дл, я былъ въ ея глазахъ такъ безобразенъ, какъ она обо мн говорила, не бросила бы она мн эту втку своихъ любимыхъ цвтовъ.
Я сталъ теперь какъ-то застнчивъ и молчаливъ. Прежде я бывалъ-таки довольно смлъ съ женщинами: сказать какой-нибудь изъ нихъ дерзкую, иногда даже грубую шутку мн, бывало, ни почемъ. Самое сознаніе того, что я, съ моею несчастною физіономіей, ровно ничего не значу въ ихъ глазахъ, длало меня свободнымъ въ обращеніи съ ними.
Т поцлуи, которые доставались мн на долю, большею частью бывали куплены, т губы, которыя улыбались мн, длали это только потому, что и моя скудная плата могла избавить ихъ обладательницъ отъ голода, и хотя память моей матери и помогла мн удержаться на этомъ скользкомъ пути и не стать такимъ испорченнымъ человкомъ, какими обыкновенно длаются люди, ведущіе образъ жизни, подобный моему, однако, я, долженъ признаться, никогда не бывалъ черезъ-чуръ скромнымъ и воздержнымъ въ моихъ отношеніяхъ къ женщинамъ. Но съ нею было совсмъ не то. Я самъ не понимаю, что со мной сдлалось, но я сталъ какъ-то застнчивъ, точно меня что ошеломило, сталъ такъ непохожъ на то, чмъ былъ до тхъ поръ.
Отчасти меня, должно быть, уничтожила ея злая насмшка, но главною причиной было то, что съ первой же минуты, какъ я ее увидлъ, она показалась мн чмъ-то безконечно прекраснымъ, чуть не святымъ существомъ. Я смотрлъ на нее какъ на что-то недосягаемое, какъ будто она была царица, живущая во дворц и окруженная стражей, а не бдная простая двушка, которая плететъ кружева у окна своей мансарды.
Вс родные ея умерли, ей было шестнадцать лтъ и она была очень бдна,— вотъ все, что я могъ узнать о ней. У меня не хватало духу произнести передъ кмъ-нибудь ея имя и разспросить о ней подробне. Мн казалось, вс замчали, какъ я поперемнно то краснлъ, то блднлъ, когда мн случалось говорить о ней съ кмъ-нибудь изъ сосдей.
Старуха, торговавшая фруктами на углу той улицы, гд жила эта красавица, меня околдовавшая, разъ начала было закидывать мн на ея счетъ что-то не совсмъ ладное и, наврное, разсказала бы что-нибудь о ней, но я зналъ, что такое языкъ женщины, и не захотлъ ее слушать: шпіонство по отношенію къ ней казалось мн невыносимымъ. А разспроси я, кто знаетъ?… Но этому не суждено было случиться.
Люди, когда натыкаются на свою судьбу, всегда бываютъ слпы и глухи ко всему: такъ ужь, видно, Богу угодно.
Мн представлялось, что она живетъ въ невинности и простот: вдь, она была очень бдна. Бдность, по отношенію ко мн самому, никогда не казалась мн большимъ несчастіемъ: я находилъ, что она длаетъ людей сильными, здоровыми, выносливыми и не поддающимися искушеніямъ. Но я не могъ безъ боли въ сердц смотрть на ту маленькую, пустую каморку, въ которой она жила: это было такое милое, веселое и граціозное существо, ея нжныя черты лица дышали такою свжестью и красотой, что мн казалось — она должна жить, какъ бабочка въ цвтки лиліи, какъ улитка среди зелени.
Скоро она примтила меня съ высоты своего окна и нтъ-нтъ, смотришь, улыбнется мн, бывало, и взглянетъ на меня своими лукавыми глазками, а то кивнетъ мн своею хорошенькою головкой, не то какъ бы поощряя меня, не то презрительно посмиваясь. Но при этомъ она, все-таки, сохраняла скромность, даже нкоторую застнчивость.
Рано утромъ она обыкновенно ходила въ церковь, намотавъ себ на руку, вмсто четокъ, нитку сухой рябины, и стоитъ себ, бывало, скромно, чинно, опустивъ глаза, осненные длинными, темными рсницами, не глядя ни на кого по сторонамъ и, казалось, вся погруженная въ молитву.
Господи Боже мой! Откуда все это берется у женщинъ? Кто влагаетъ въ нихъ все это?… Взять хоть бы ее: ей не было еще и семнадцати лтъ, дочь бдныхъ, всю жизнь трудившихся людей,— отецъ ея былъ рзчикомъ, мать, также какъ и она, работала кружева,— всю свою жизнь не видла она ничего, кром этого стараго, тихаго городка, раскинувшагося на крутомъ берегу рки. А, между тмъ, есть ли на свт тотъ, который могъ бы научить ее какой-нибудь такой хитрости, такой продлк, которой бы она. ужь не знала, по своей женской природ? Мн кажется, даже и тотъ, кто соблазнилъ мать Каина, не могъ бы придумать чего-нибудь такого новенькаго, чему онъ могъ бы ее выучить.
Странно это… Да, странно, конечно, но, вмст съ тмъ, и ужасно! И, все-таки, думается мн, женщины продлываютъ все это безсознательно. Он хитры и дальновидны даже въ пустой, невинной забав, жестоки — просто ради удовольствія, он такъ же инстинктивно мучатъ тхъ, кто любитъ ихъ, какъ молодой котенокъ, когда онъ играетъ съ мышью. Многіе другіе гораздо лучше меня умли высказать все это,— о, безъ сомннія! Но всякій человкъ, когда онъ страдаетъ, убжденъ, что его страданія — совсмъ не т, какія бываютъ у другихъ, ему кажется, что нтъ раны глубже его раны, нтъ отчаянія сильне его отчаянія.
III.
И такъ, мы прожили въ этомъ городк до тхъ поръ, пока сирень отцвла и опала, а вмсто нея надъ низкими каменными оградами домовъ, въ садахъ, спускающихся къ рк, и даже кое-гд на улицахъ распустились стройныя, блыя лиліи и яркія, пышныя розы.
Моя втка сирени тоже завяла и облетла, но взамнъ ея для меня разцвлъ дивный цвтокъ какого-то сказочнаго счастья.
Она иногда приходила въ нашъ театръ съ кмъ-нибудь изъ городскихъ жителей, и мн казалось тогда, что она, быть можетъ, стала меньше презирать меня съ тхъ поръ, какъ увидала, какъ я играю.
Въ т вечера, когда ея не бывало въ театр, я игралъ дурно,— такъ дурно, что даже антрепренеръ нашъ нсколько разъ выговаривалъ мн за это. Но за то когда она сидла передо мною,— о, тогда я весь былъ огонь и одушевленіе, хотя изъ всей публики я видлъ только одно ея прелестное личико, окруженное ореоломъ свтлыхъ волосъ, словно какимъ-то сіяніемъ.
— Играй онъ только всегда ровно,— право, въ любой бы парижскій театръ годился!— говорили въ толп зрителей, и нашъ антрепренеръ утверждалъ то же самое.
А я… я самъ и смялся надъ собой, и страдалъ до глубины души: ужасно, въ самомъ дл, было сознавать, что и мысли, и способности, и силы, и самая жизнь человка,— все могло зависть отъ присутствія или отсутствія одного существа.
А это было такъ. Когда ея глазки, бывало, смялись моимъ шуткамъ или глядли съ серьезнымъ участіемъ на какую-нибудь патетическую сцену, я становился великимъ артистомъ, не было ея передо мною, и весь театръ казался мн пустымъ,— я игралъ лниво, вяло, безтолково, мн нужно было длать усиліе даже для того, чтобы двигаться по сцен, и такъ отъ начала до конца представленія.
Но она часто бывала въ театр. Всякій изъ насъ, актеровъ, имлъ право на одно даровое мсто, которое мы и могли предоставлять кому намъ вздумается. И вотъ каждое утро она находила у себя на столик театральный билетъ и при немъ какой-нибудь скромный подарокъ, врод букета цвтовъ, фруктовъ или какихъ-нибудь бездлушекъ, которые я могъ пріобртать на мои скудныя средства.
Она принимала все, что я подносилъ ей, и награждала меня за это легкимъ поклономъ или веселою улыбкой. Но случалось и такъ, что иногда, проходя мимо меня, она вздрогнетъ, бывало, и отвернется или просто сдлаетъ видъ, что вовсе меня не замчаетъ.
Я не сердился на нее за это,— какое я имлъ право? Я очень хорошо зналъ, что былъ слишкомъ безобразенъ и смшонъ въ глазахъ всякой женщины, чтобы стоило какой-нибудь изъ нихъ взглянуть на меня два раза въ теченіе одного дня. Я былъ уже и тмъ счастливъ, что она иногда позволяла мн слдовать за ней и не закрывала глаза руками, когда я смотрлъ на нее, потому что она и это очень часто длала, и хохотала потомъ своимъ безжалостнымъ, веселымъ смхомъ, глядя на мое отчаяніе, такъ, что я никогда не зналъ наврное — ненавидитъ она меня или нтъ..
Но, наконецъ, узналъ.
На двор стояла страшная жара. Казалось, даже самый воздухъ замеръ и не двигался. Солнце жгло своими раскаленными лучами эту обыкновенно мрачную, полную прохлады улицу, и самые темные закоулки ея были теперь ярко залиты свтомъ. Птицы въ клткахъ, выставленныхъ на подоконники, сидли неподвижно, раскрывъ клювы, и тяжело дышали, и гвоздика поникла головками своихъ алыхъ цвтовъ. Даже собаки, и т, какъ шальныя, бродили, отыскивая тнь, и забирались во всякую случайно-открывшуюся дверь или въ темныя сни старыхъ домовъ, а надъ высокими крышами этихъ домовъ разстилалось, залитое огнемъ, безоблачное, лазурное небо. Словно теперь вижу, какъ рисуются на этомъ фон поблвшія отъ пыли, неподвижныя деревья, слышу отдаленный, слабый шумъ воды, струящейся гд-то внизу… тяжелый, удушливый запахъ опаленныхъ солнцемъ лилій… Ставни и жалюзи везд закрыты… Все замерло, нигд не шелохнется, точно весь городъ спитъ.
Только я одинъ не спалъ и бродилъ въ эту пору, не чувствуя пи жары, ни истомы., не зная, день это или ночь,— бродилъ, не сводя глазъ съ того завтнаго окна подъ крышей, гд такъ часто солнце освщало прилежно работавшую ручку или луна скользила своими блдными, чистыми лучами по ршетк, за которою она спала.
Я ходилъ въ этотъ палящій зной взадъ и впередъ по каменному тротуару, все ожидая, не покажется ли она у окошка съ своею работой. Долго бродилъ я такъ по тневой сторон улицы, долго и напрасно: никто не появлялся въ окн. Цвты на немъ — мои цвты — завяли. Но у меня въ рукахъ были другіе, прикрытые отъ солнца влажными листьями. Я ждалъ ея появленія въ окн, чтобы положить ихъ, какъ я обыкновенно длалъ, въ сняхъ ея дома, на скамью, около выдолбленной въ каменной стн чаши, въ которой, по обычаю этихъ мстъ, сохраняется святая вода.
Но, вмсто того, чтобы ей появиться высоко надо мной, въ окошк,— вижу, она идетъ мн на встрчу по улиц, вся изнемогающая отъ жары, какъ изнемогали въ этотъ палящій день и розы.
Она ходила продавать свои кружева на рынокъ.
Мы остановились другъ противъ друга, одни, среди этой тяжелой, сонной тишины, защищенные отъ солнца широкими выступами карнизовъ. Помню, на ней была зеленаго цвта юбка и блый корсажъ, а голову она прикрыла отъ солнца, поверхъ желтенькаго платка, широкими листьями. Она стояла такъ, сама похожая на какой-то чудный цвтокъ, словно выросшій передо мной изъ-подъ широкихъ камней мостовой. Отъ жары ли, отъ усталости или отъ чего другаго, но лицо ея было блдне обыкновеннаго и глаза смотрли мягче.
Не знаю, какъ это сдлалось, но я вдругъ почувствовалъ въ себ приливъ какой-то силы и заговорилъ съ нею, заговорилъ, подавая ей мой скромный букетъ цвтовъ.
Я зналъ, что это было глупо, безумно, зналъ, что я производилъ на женщинъ впечатлніе чуть не отталкивающее, что самыя снисходительныя изъ нихъ смотрли на меня разв только съ состраданіемъ, зналъ, вообще, что если человкъ бденъ и некрасивъ — его отчаяніе и душевныя страданія становятся для нихъ только предметомъ смха и забавы, а человкъ хоть пропадай! И, все-таки, я не могъ молчать. Какая-то непреодолимая сила побуждала меня, почти безсознательно, высказать ей, что было у меня на душ, точь-въ-точь какъ на сцен, когда на меня вдругъ находило вдохновеніе, и зрители, увлеченные потокомъ моихъ словъ, забывали въ ту минуту, что передъ ними только жалкій, невзрачный и безвстный комическій актеръ. Я не могъ надяться, что буду въ состояніи и ее также тронуть моими словами, и, все-таки, я говорилъ. Я чувствовалъ, что это будетъ конецъ всему, но не могъ иначе — я долженъ былъ говорить. И среди этой тихой, словно вымершей улицы, никто не слышалъ моего горячаго признанія — никто, кром ея самой, да потемнвшихъ отъ жары и поникшихъ своими головками цвтовъ благоухающей гвоздики.
Что я говорилъ — не помню, но я молился ей, какъ молятся люди одному только Богу. Я не просилъ ее, чтобы она платила мн любовью за мою любовь,— это было бы то же, что молить солнце сойти на землю,— но я умолялъ ее сжалиться надо мной, заглянуть въ мою страдающую душу и подождать меня отталкивать. Это было преступленіе, я знаю,— потому что можно ли было такому жалкому уроду, какъ я, говорить о любви такой женщин?…
Когда я, наконецъ, высказалъ все, что у меня было на сердц, и послднее слово замерло нй моихъ сухихъ, горячихъ губахъ, я весь похолодлъ отъ страха… Я ждалъ — вотъ-вотъ сорвется съ ея устъ знакомый смхъ, этотъ жестокій, прелестный, безжалостный смхъ.
Но она молчала. Потомъ, вдругъ, задрожала вся, поблднла и точно замерла… Въ тишин мн ясно слышалось громкое, тяжелое біеніе моего сердца.
Прошло нсколько мгновеній мучительнаго ожиданія. Вдругъ она взглянула на меня, губы ея судорожно дрогнули и звукъ, похожій на рыданіе, вырвался у нея изъ груди.
— Я такъ одинока….— тихо произнесла она, не то улыбаясь, не то сдерживая душившія ее слезы…— Я такъ одинока!
Что могъ я подумать? Я былъ такъ бденъ, такъ смшонъ, такъ дуренъ собою, такъ обдленъ судьбою всми земными благами.
Все вокругъ меня — и улица съ почернвшими домами, и яркій свтъ солнца, и красная гвоздика на окн, и глубокая синева неба, на которой отчетливо рисовались пыльныя, изнемогающія отъ жары деревья,— все завертлось передо мной въ какомъ-то бшеномъ вихр…
Неужели?… Нтъ, это невозможно. Но, вдь, она смотритъ на меня, видитъ мое безуміе, смется своимъ серебристымъ, звонкимъ смхомъ, а глаза ея полны слезъ?
— Слышите ли?— произнесла она едва внятно нжнымъ и, вмст, какимъ-то шаловливымъ тономъ.— Слышите? Вы некрасивы, смшны, у васъ ротъ, какъ у лягушки, и глаза, какъ у рыбы, но вы добрый, вы умете говорить такія чудныя вещи, а я… я такъ одинока.
Тогда я понялъ, наконецъ… О, господи! Отчего не умеръ я въ тотъ день, когда мн открылось тцкое блаженство?
Я часто думалъ потомъ, неужели все это была ложь?
Нтъ, едва ли. О, нтъ, нтъ, наврное, нтъ! Она была такъ молода еще, такъ бдна, ей такъ наскучила ея трудовая жизнь, что она просто рада была даже и такому, какъ я, она видла, какъ страстно я ее люблю, и знала, что со мной она найдетъ свободу и выходъ изъ своей горькой доли. Нтъ, тогда это не была ложь…
Она никогда не любила меня, но она знала, что я люблю ее безумно, и, можетъ быть, горе и отчаяніе мое тронули ее и пробудили въ ней сочувствіе ко мн, или она просто думала: ‘лучше пойти странствовать съ этимъ бднякомъ, чмъ проводить лучшіе годы въ одиночеств и портить глаза надъ плетеніемъ кружевъ, въ которыя рядятся другія женщины’. Можетъ и то быть, что она слышала толки о моей ‘геніальности’, думала, что я могу современемъ сдлать себ имя, стать знаменитымъ актеромъ и играть въ большихъ городахъ, такъ что, быть можетъ, и мое жалкое существованіе казалось ей достаточно заманчивымъ, чтобы ршиться соединить свою жизнь съ моею, потому что она наврное знала, что какъ бы ни была обильна жатва на пол славы и богатства, которыя сулило мн будущее,— эта жатва будетъ собираема только для нея одной и положена вся къ ея ногамъ.
Или же, наконецъ, она вовсе ни о чемъ не разсуждала, а просто почувствовала, какъ что-то новое, еще небывалое, что-то невдомое ей самой зашевелилось у нея въ груди, при вид моей любви къ ней,— вдь, никто никогда не любилъ женщину такъ, какъ я любилъ ее!— и она наклонилась ко мн, взяла мои цвты, заплакала сначала, потомъ тихонько засмялась, быть можетъ, сама не сознавая своихъ желаній и не думая о томъ, что ее ждетъ въ будущемъ… Да, это всего врне. Мн не хотлось бы думать, что все, что произошло въ ту минуту, было ложью…
Я женился на ней… О, что сталось тогда съ моею жизнью! Это былъ рай,— да, рай. И пока онъ длился, не было въ этой жизни моей ни тни, ни облачка, ни страха, ни сомннія…
Она меня любила. Она сказала мн это и доказала. О, какіе дивные, чудные дни потекли тогда для меня! День и ночь я благодарилъ небо за счастье, мн дарованное — я, вчно сомнвавшійся, теперь врилъ въ Бога. Кто, кром Бога, чистаго и совершеннаго, могъ создать существо, подобное ей? Она казалась мн такъ чудно хороша, съ ея нжнымъ, блымъ личикомъ, розовыми губками и ясною, какъ солнце, улыбкой… И все это принадлежало теперь мн, только мн. Когда я, бывало, глядлъ на нее при слабомъ, блдномъ свт зарождающагося утра и сторожилъ ея тихій, покойный сонъ, я все думалъ, что этотъ восторгъ мой, это упоеніе обладаніемъ ею — только сонъ, мечта. Въ самомъ дл, что я такое былъ самъ — я, нищій, жалкій, смшной человкъ, лишенный всего, что способно вызывать любовь, что мн выпало на долю сорвать такой рдкій цвтокъ, который отнын долженъ былъ цвсти на моей груди?
Съ каждымъ закатомъ солнца и съ каждымъ его восходомъ я благословлялъ случай, который привелъ меня въ этотъ городокъ въ пору цвтущихъ сиреней.
Все время я хранилъ у себя мою дорогую засохшую втку. Мн въ то время не показалось бы даже чудомъ, если бы я каждое утро находилъ ее опять въ цвту,— тотъ переворотъ, который совершился въ моей жизни, то счастье и радость, которыми она вдругъ наполнилась, были не мене, чудесны.
Не знаю только, понимала ли она когда-нибудь, до какой степени я любилъ ее? Мы, бдняки, не можемъ доказывать нашу любовь богатыми подарками, а эти-то именно символы любви женщины всего боле и цнятъ и всего лучше понимаютъ. Черствыми, холодными и суровыми кажемся мы нашимъ возлюбленнымъ, если не даемъ имъ всего, чего он желаютъ, юныя, легкомысленныя, он думаютъ, конечно, что если мы не украшаемъ ихъ шею жемчугомъ и не сыпемъ въ руки ихъ золота, то это только оттого, что не хотимъ этого длать, а вовсе не потому, что не можемъ, а ужь если не только не длаемъ ничего этого, но не въ состояніи даже давать этимъ алымъ губкамъ, которыя не устаемъ цловать, ничего, кром самой скудной пищи, и покоить эти нжные, дорогіе члены не на чемъ иномъ, какъ только на грубой солом,— о, тогда он ужь совсмъ уврены, что мы не любимъ ихъ: ‘будь, въ самомъ дл, въ немъ хоть капля любви ко мн,— разсуждаетъ обыкновенно каждая изъ нихъ,— онъ съумлъ бы, такъ или иначе, найти способъ доставить мн ту роскошь, которую мн такъ хотлось бы имть’.
Да, это именно такъ… А я былъ очень бденъ и измнить своего образа жизни не имлъ никакой возможности. Зналъ я только одно дло — актерское, и хотя у меня были и серьезныя драматическія способности, но какъ могъ я, темный, бдный актеръ, безъ средствъ и безъ имени, такъ, вдругъ, измнить свое положеніе въ театральномъ мір? Простой народъ въ провинціи, правда, усердно хлопалъ мн, но для того, чтобы попасть на большую сцену, въ Парижъ куда-нибудь, и тамъ снискать себ апплодисменты, для этого нужно было многое, очень многое.
Я уже не разъ говорилъ, что мн всегда нравилась моя жизнь, всегда казалось мн, что веселе и свободне ея не можетъ быть для человка, вышедшаго изъ народа. Но теперь взглядъ мой на этотъ предметъ началъ измняться… Мой образъ жизни не годился для моей жены, не удовлетворялъ и меня, не давая мн того, что для нея было нужно. Цлые дни бродить по выжженнымъ солнцемъ дорогамъ, томиться голодомъ и жаждой,— все это мн, собственно, никогда не казалось тяжелымъ, мн ничего не значило пріютиться на ночь въ какомъ-нибудь сара или въ хлву, грубыя шутки, буйный разгулъ, кутежи,— все это я даже любилъ, особенно посл цлаго дня тяжелой ходьбы пшкомъ.
Но теперь… Она была такъ молода, такое хрупкое существо, такъ дорога мн, что для меня было пыткой видть, когда ей приходилось изнемогать въ ходьб по раскаленнымъ каменистымъ дорогамъ и потомъ проводить ночь на куч сна. Какіе взгляды бросали на нее порой мои товарищи, какія грубыя, пьяныя шутки ей приходилось выслушивать! Все это отравляло мою жизнь, ту жизнь, которая прежде была мн такъ мила.
Для себя мн не нужно было ничего лучше, удобне или изящне того, что я имлъ, но ради нея во мн впервые шевельнулось недовольство моею судьбой, во время моихъ скитаній по большимъ дорогамъ я съ завистью смотрлъ теперь на блоснжныя виллы, окруженныя садами и парками, на золоченые балконы и хорошенькіе домики, на пестрые флаги, разввавшіеся надъ темными башнями старинныхъ родовыхъ замковъ. Можетъ быть, я не чувствовалъ бы всего этого, если бы она была довольна своею судьбой, но она далеко не была ею довольна.
Какъ часто мы сильно и глубоко любимъ женщину, а она платитъ намъ за нее только неблагодарностью и недовольствомъ. Я не порицаю ихъ за это,— о, нтъ! По-настоящему, никто изъ насъ не долженъ бы предлагать женщин руку и сердце, если въ другой рук у него нтъ серебра и золота.
До той минуты, пока поперекъ моей дороги не легла втка сирени, я всегда смотрлъ на жизнь богатыхъ людей только съ наивнымъ, искреннимъ удовольствіемъ. Жизнь эта, глядя на нее со. стороны, представлялась мн рядомъ хорошенькихъ картинъ, и я. никогда не имлъ желанія узнать ее поближе, какъ никогда не жаллъ о томъ, что стою вн ея. Бывало, заглядывая въ золоченыя ворота какой-нибудь виллы, гд прогуливаются разряженныя барыни и играютъ хорошенькія дти, я всегда радовался, что есть на свт люди, которымъ такъ счастливо живется, и у меня становилось отъ этого веселе на душ. А теперь, когда мн случалось видть что-нибудь въ этомъ род, я чувствовалъ только одно, отчега бы и моей голубк не имть такихъ же садовъ, отчего ея дтямъ суждено родиться и рости въ нищет, а не въ роскоши?
Я длалъ все, что могъ, чтобы смягчить нужду и лишенія, которыя она испытывала. Иногда, когда бывали деньги, я нанималъ ей мула, котораго самъ велъ въ поводу, по полямъ и большимъ дорогамъ, гд камни и солнце такъ изнуряли ее. Въ городкахъ, гд мы останавливались, я старался найти постороннюю работу — нарубить дровъ, выполоть клумбы или гряды, переносилъ какія-нибудь тяжести и пр., и на эти деньги нанималъ ей комнатку гд-нибудь въ покойномъ мст, вдали отъ шумнаго веселья тавернъ. Иногда кто-нибудь изъ публики, особенно довольный моею игрой, спроситъ меня, бывало, чего я хочу — бутылку вина, ужинъ въ ресторан или пачку сигаръ? Я всегда благодарилъ и отказывался отъ такихъ угощеній, а вмсто этого выбиралъ какую-нибудь покрасиве корзину фруктовъ или букетъ рдкихъ цвтовъ и съ благодарностью уносилъ ихъ домой и любовался невинною радостью моей дорогой подруги. Я длалъ все, что могъ, все, что было въ моихъ силахъ, но все это было такъ ничтожно.
Должно быть, всякій даръ бдняка долженъ казаться и малымъ, и ничтожнымъ. Да и какъ вы хотите иначе? То, что богачъ можетъ осуществить каждую минуту однимъ движеніемъ руки, однимъ почеркомъ пера, мы, бдняки, длаемъ такъ медленно, съ такимъ трудомъ, такъ скупо и смшно, какъ-нибудь разъ въ годъ, въ большой праздникъ… Да и какъ еще трудишься для этого физически, какъ нравственно страдаешь!… А что же длать? Когда человку едва хватаетъ средствъ, чтобы прокормиться, гд ужь тутъ ему думать о цвтахъ, да украшеніяхъ или о какихъ-нибудь хорошенькихъ бездлушкахъ, которыя такъ любятъ хорошенькія женщины! Разв это возможно? И вотъ, самая невозможность эта кажется имъ такою суровой, мелочной, скаредной въ сравненіи съ широкою роскошью той любви, которая владетъ золотомъ. Женщина не вритъ вашей любви, пока вы, въ угоду ей, не осуществите для нея невозможнаго. А какъ прикажете быть чародемъ безъ золота? Говорятъ, въ старое время были люди, которые проводили всю свою жизнь и сходили съ ума въ поискахъ за тмъ, чтобы огнемъ и химическими процессами превращать грубые металлы въ золото. Я увренъ, что имъ никогда и въ голову бы не пришло заниматься этимъ, если бы женщина, которую они любили, не потребовала отъ нихъ когда-нибудь такого сокровища, котораго они, по бдности своей, не могли для нея пріобрсти.
Не знаю, право, что могла она ожидать найти въ моей жизни съ нею? Я никогда, съ первой же минуты, не скрывалъ отъ нея, какое тяжкое, суровое существованіе ей предстоитъ. Но она, должно быть, видла одну лишь вншнюю сторону жизни, на которую шла, и, вроятно, ожидала найти въ ней больше веселья и разнообразія, чмъ оказалось на дл. Какъ бы то ни было, но она очень обманулась въ своихъ ожиданіяхъ, и что я ни длалъ, чтобы угодить ей,— ничто ее не радовало.
Было у нея, впрочемъ, одно очень горячее желаніе, которое я, однако, отказался исполнить,— это была единственная изъ всхъ ея фантазій, осуществленію которой я воспротивился: она захотла играть на сцен. Кто-то изъ моихъ товарищей необдуманно сказалъ ей, что такой красавиц, какъ она, грхъ сидть за кулисами, вмсто того, чтобы очаровывать собою публику на театральныхъ подмосткахъ, и она непремнно настояла бы на своемъ и поступила на сцену, если бы я съ горечью, но ршительно не объявилъ ей,— единственный разъ, что я говорилъ съ ней рзко,— что я скоре готовъ убить ее своими руками, чмъ отдать ея красоту на потху безстыдныхъ взглядовъ толпы.
Мн это въ самомъ дл казалось просто невозможнымъ. Я не выносилъ даже, когда прохожіе на большихъ дорогахъ слишкомъ развязно посматривали на нее, и готовъ былъ расправиться попросту даже съ лучшимъ пріятелемъ изъ нашей труппы, если видлъ, что онъ ужь черезъ-чуръ свободно обмнивался съ нею веселыми рчами и шутками.
— Простоватъ же ты, какъ я на тебя посмотрю, — сказалъ мн однажды нашъ антрепренеръ.— Судьба дала теб въ твоей жен волшебную лампу Аладина, а ты, вмсто того, чтобы при ея свт добывать себ золото, Богъ тебя знаетъ почему, прячешь ее у себя за пазухой.
Я понялъ его, и онъ уже не повторилъ мн больше никогда этихъ словъ: дружескія отношенія наши кончились посл этого навсегда.
И другіе товарищи мои перестали относиться ко мн съ прежнимъ добродушіемъ,— по крайней мр, многіе изъ нихъ.
— Берегись!— говорили они другъ другу.— Этотъ ученый песъ Пиччинино тоже уметъ рычать, да и кусаться при случа. Прежде, бывало, длай съ нимъ что хочешь, онъ все молчитъ, а теперь, поди-ка, и не подступись…
И, все-таки, думается мн, я въ то время не былъ ревнивъ въ грубомъ и пошломъ смысл этого слова. Я, напримръ, всегда былъ доволенъ, когда кто-нибудь доставлялъ ей удовольствіе. Цною всякихъ физическихъ и нравственныхъ лишеній я старался сдлать ее счастливою, любилъ всячески наряжать и украшать ее, чтобы она передъ всми блистала сроею красотой. Но когда такой человкъ, какъ я, котораго Богъ не одарилъ красотой, смотритъ на любимую имъ женщину, какъ я смотрлъ на нее — съ трепетнымъ обожаніемъ, какъ на что-то ниспосланное небомъ, какъ на что-то столь совершенное, что, кажется, и на земл-то ей не мсто долго оставаться, и когда на это священное для него существо всякій прохожій глядитъ только какъ на какую-то красивую диковинку,— о, тогда каждый посторонній взглядъ, каждая улыбка, каждое слово горечью и болью отзываются въ душ! Слышалъ я, что есть на свт страны, гд женщины всегда ходятъ подъ покрывалами, пряча свою красоту отъ всхъ мужчинъ, кром мужа и отца. Я не хотлъ бы, чтобы у насъ, во Франціи, былъ такой же обычай: къ чему лишать людей наслажденія любоваться прелестью и красотой, которою Господь такъ щедро надляетъ нкоторыя изъ своихъ созданій? Но если люди смотрятъ на звзды небесныя не иначе, какъ съ благоговніемъ, то какое право имютъ они смотрть съ дерзкимъ любопытствомъ или развязно заговаривать съ такимъ существомъ, прекрасный обликъ котораго есть отраженіе внутренней чистоты и святости?… Оттого-то я такъ зорко наблюдалъ за всякимъ, кто подходилъ къ ней, стараясь оградить ее отъ навязчивыхъ взглядовъ и рчей даже и въ томъ случа, когда она не замчала или не понимала ихъ. Иногда, не зная, почему я такъ поступалъ, она раздражалась, сердилась или уходила къ себ и дулась на меня, какъ избалованное дитя, когда ему въ чемъ-нибудь отказываютъ. Но, вообще, настроеніе ея постоянно мнялось, и часто она бывала очень весела — пла и смялась безъ конца… Я думаю, въ такія минуты она дйствительно чувствовала себя счастливой.
IV.
Въ эту зиму случилось со мной нчто совершенно неожиданное,— чудо, о которомъ я всю жизнь только мечталъ, какъ о недосягаемой слав. Въ то время, какъ наша труппа играла на святкахъ въ одномъ изъ маленькихъ провинціальныхъ городковъ, случился тамъ, проздомъ, антрепренеръ одного парижскаго театра. Онъ увидлъ меня на сцен и такъ заинтересовался моею игрой, что посл спектакля ршился разыскать меня.
— Вы отличный актеръ,— сказалъ онъ мн.— Странно, что этого до сихъ никто не подмтилъ въ васъ и что вамъ приходится странствовать съ балаганною труппой. Хотите похать со мною въ Парижъ? Отвчаю вамъ, что вы станете извстнымъ артистомъ.
Я не врилъ своимъ ушамъ… Но онъ говорилъ совершенно серьезно и, повидимому, каждое слово его было обдуманно. Разумется, я сейчасъ же согласился на его предложеніе, ошеломленный этимъ внезапнымъ осуществленіемъ моей завтной мечты, потомъ побжалъ домой и разсказалъ все жен.
Она бросилась ко мн на грудь, обвила мою шею обими руками и разцловала меня.
— Наконецъ-то, Господи, я буду счастлива!— воскликнула она.— Наконецъ-то увижу свтъ!
И она сейчасъ же принялась мечтать о нарядахъ, увеселеніяхъ и столичномъ блеск, какъ будто я вдругъ пріобрлъ цлое состояніе. Мн и въ голову не приходило образумить ее и постараться сдержать порывы ея восторговъ. Я самъ былъ до безумія радъ за нее.
Боже мой, какъ я былъ гордъ и счастливъ въ эту ночь! Мн такъ легко дышалось, что я, кажется, готовъ былъ весь міръ обнять.
Заказалъ я простенькій ужинъ, купилъ бургонскаго и позвалъ товарищей порадоваться со мной на прощанье. Ей я купилъ конфетъ въ золоченыхъ бумажкахъ, тепличную розу и нитку янтарныхъ бусъ,— она, вдь, была совершенный ребенокъ. Новый хозяинъ мой присоединился къ намъ, и мы всю ночь пировали на славу.
Такъ какъ это былъ праздничный день, то и вс въ город плясали и пировали, но едва ли гд-нибудь было въ эту ночь такъ весело, какъ въ моей комнатк, высоко подъ крышей, при свт одной маленькой лампы.
Вино у насъ было славное, а она, съ пунцовою розой на груди, казалась такъ мила, что — я знаю это!— вс собравшіеся у меня завидовали мн. Много и весело смялись мы, и у меня на сердц было радостно и легко, когда мы пили за наше будущее счастье и успхи…
О, Господи, правду говоритъ старинная пословица, что боги сначала ослпляютъ насъ, и ужь потомъ ведутъ къ неизбжной горькой развязк въ жизни…
Такимъ образомъ, на той же недл я очутился въ Париж, игралъ тамъ и имлъ успхъ, хотя и не Богъ всть какой.
Новый театръ мой былъ маленькій скромный театрикъ, и публику его составляли, главнымъ образомъ, студенты, артисты, модистки и проч.— народъ все веселый и бдный. Но, все-таки, это былъ парижскій театръ, парижская публика, и потомъ — театръ постоянный, имвшій свое опредленное имя, построенный изъ камня, желза и дерева. Такая перемна уже сама по себ имла важное значеніе для меня, Пиччинино, странствующаго комедіанта, который всю свою жизнь привыкъ видть надъ собой, вмсто крыши, кусокъ холста, колеблющагося по прихоти всхъ четырехъ втровъ.
Да, мн это новое положеніе казалось высокимъ и могло привести — кто знаетъ?— къ чему-нибудь еще большему… Уже и то много значило въ моихъ глазахъ, что я игралъ на подмосткахъ среди шума и криковъ столичной толпы.
Такъ какъ театръ каждый вечеръ бывалъ биткомъ набитъ, то я не сомнваюсь, что, до нкоторой степени, съумлъ понравиться этой непостоянной, взыскательной и избалованной парижской публик. Меня всегда встрчали и провожали громкими апплодисментами и сезонъ прошелъ для меня, такимъ образомъ, въ розовыхъ мечтахъ о предстоящихъ успхахъ. Конечно, я чувствовалъ себя здсь не такъ свободно, какъ подъ ветхою, часто дырявою холщевою крышей, сквозь которую порой лилъ дождь, но которую за то такъ легко было снять, сложить и унести всюду, куда хочешь, гд только можно было надяться найти хорошій заработокъ.
Я всю жизнь свою провелъ на вол и не имлъ понятія о городской жизни: улицы производили на меня впечатлніе какой-то тюрьмы, а въ мор свта отъ безчисленныхъ газовыхъ фонарей я просто задыхался. Но я зарабатывалъ хорошія деньги и мало-помалу, хотя и очень медленно, пріобрталъ нкоторую извстность. Сталъ я вмст съ этимъ и честолюбивъ, но только ради нея, и когда мн случалось выпивать стаканъ краснаго вина, я всегда выпивалъ его за свою будущую славу.
Она тоже казалась теперь совсмъ довольной.
У нея была маленькая свтлая комнатка, съ блдно-розовыми золочеными обоями, хорошенькая, какъ бонбоньерка, и, разумется, почти подъ самою крышей, блестящею цинковою крышей многоэтажнаго дома, стоявшаго въ узкомъ переулк, среди множества другихъ зданій, возл самаго театра. Она была ужасно дорога, эта комнатка, а величиной — чуть не съ грцкій орхъ, да еще, вдобавокъ, лтомъ, всегда жаркая и душная, отъ близкаго сосдства съ крышей. Но для нея это былъ рай,— рай потому, что надъ печкой висло зеркало, а противъ окна, далеко внизу, былъ вчно шумный и оживленный кафе, въ которомъ цлый день толпился народъ. Въ нижнемъ этаж нашего дома помщался большой магазинъ кружевъ, матерій и всевозможныхъ дорогихъ дамскихъ уборовъ. Прикащики позволяли ей иногда любоваться всмъ этимъ и даже брать въ руки, когда ей что-нибудь особенно нравилось,— все это, конечно, ради ея прелестныхъ синихъ глазокъ…
Да, ей эта жизнь казалась раемъ, но я много и много разъ, и даже съ нкоторою грустью вспоминалъ и наши прежнія бдныя каморки, съ ихъ голыми стнами, причудливыми ршетками въ окнахъ и темными, далеко выдающимися наружу карнизами домовъ, и маленькіе старинные города, тамъ, далеко-далеко, въ мирной провинціальной тиши, и ихъ древнія колокольни, съ которыхъ раздавался тихій, умиротворяющій душу звонъ.
Всю жизнь свою, какъ вы знаете, я провелъ на открытомъ воздух — и въ солнце, и въ дождь, и во всякую непогоду, даже и игралъ-то въ палатк, куда иной разъ проникалъ дождь и дулъ втеръ, отъ котораго постоянно колебался свтъ маленькихъ цвтныхъ лампочекъ, и теперь, посл этой смлой, свободной, вольной доли, жизнь постоянно въ одномъ и томъ же город, хотя бы даже и такомъ, какъ Парижъ, была мн, правду сказать, нсколько въ тягость.
Но я никогда не давалъ ей этого замтить,— о, нтъ! Это было бы очень эгоистично съ моей стороны,— она такъ была счастлива.
Возвращаясь домой посл репетиціи, я почти всегда заставалъ ее сидящею у окна. Положивъ свою хорошенькую головку на руки, она цлыми часами смотритъ, бывало, внизъ, на улицу и на разнообразное, ни на минуту не прерывающееся оживленіе въ кафе, который, какъ я уже говорилъ, всегда кишлъ народомъ. Почти рядомъ съ этимъ кафе были казармы, и потому ресторанъ вчно пестрлъ мундирами, касками и саблями офицеровъ, сидвшихъ за столиками противъ дверей, подъ золотомъ лпныхъ потолковъ: и зелеными жалюзи.
Это была, въ самомъ дл, очень хорошенькая картинка, и неудивительно, что она любила смотрть на нее. Поэтому, ей, разумется, показалось и безсмысленнымъ, и грубымъ съ моей стороны, когда я однажды стащилъ ее съ ея любимаго мста и быстро опустилъ штору: я не могъ выносить нахальныхъ, дерзкихъ взглядовъ, которые бросали на нее вс эти воины.
Она начала плакать и тихо, жалобно спросила, что такое она сдлала? Я бросился цловать ее, сталъ передъ нею на колни, умолялъ простить меня, упрекалъ себя въ безсмысленной ревности и проклиналъ весь свтъ, который недостоинъ былъ одного ея. взгляда.
Она расхохоталась, увидя мое отчаяніе (Боже мой, какимъ дуракомъ долженъ былъ я казаться ей въ ту минуту!), закрыла мн рукою ротъ, чтобы я замолчалъ, подбжала къ окну и опять высоко подняла занавску, смясь, что поставила на своемъ.
Офицеры въ кафе тоже засмялись. Да и было отчего, не правда ли? Бдный, невзрачный человкъ, ревнующій свою жену, какъ же это не смшно?
Они, въ самомъ дл, думали, что я ее ревную, эти красивые, веселые, безпечные юноши, сидвшіе за бутылкой вина, среди вьющейся зелени. Но они ошибались, я въ то время не былъ ревнивъ: ревность можетъ зародиться только изъ подозрнія, а я такъ слпо, такъ беззавтно врилъ ей, что ни тни подозрнія никогда не закрадывалось въ мою душу, но она была мн слишкомъ дорога и священна, и потому всякое брошенное ей легкомысленное слово или нескромный взглядъ рзали меня какъ ножомъ по сердцу. Личико, впервые взглянувшее на меня изъ-за куста сирени, всегда казалось мн чмъ-то святымъ, какимъ-то даромъ неба. Я желалъ бы, чтобы уличная толпа склонялась передъ нею, какъ народъ въ деревняхъ преклоняетъ голову передъ ликомъ Мадонны.
Нтъ, я никогда не ревновалъ ее. Мн порой казалось непонятнымъ, какъ могла она отдать свою красоту такому невидному изъ себя и бдному человку, какъ я? Я смотрлъ на это, какъ на чудо, за которое каждый день благодарилъ Бога, но ужь разъ она отдалась мн, я никогда не сомнвался въ ея врности, никогда не оскорблялъ ее подозрніемъ, и мн отрадно вспомнить это теперь.
‘Отрадно вспомнить, что ты былъ глупецъ, безумецъ?’ — скажете вы. Что-жъ, мы только и бываемъ счастливы въ минуты такого безумія и ослпленія, и, только извдавъ всю глубину горя, начинаемъ ясно понимать и видть вещи.
Такъ проходили дни за днями. Я продолжалъ имть успхъ на сцен, она была счастлива. Да, я увренъ, что ей хорошо жилось тогда. Она была очень молода и очень наивна: скромные ужины въ какомъ-нибудь дешевомъ загородномъ ресторан, простенькія платья и наряды, которые я могъ ей покупать, шумъ, суета, блескъ, постоянное оживленіе, которое ее окружало,— всего этого было довольно, чтобы она чувствовала себя хорошо въ ту пору.
При этомъ,— что особенно дорого всякой женщин,— ею всюду любовались, начиная съ разсыльныхъ мальчиковъ, громко восхищавшихся ею на своемъ уличномъ жаргон, и кончая офицерами, которые, снимая фуражки, кланялись ей, стоя внизу, въ дверяхъ кафе. Они бы, наврное, закидали ее цвтами, конфектами, золотыми вещицами и другими подарками, если бы я не стоялъ между нею и ихъ улыбками.
Знаю, что они насмхались надо мною, но я относился къ этому равнодушно: уже ради нея мн не хотлось ссориться съ ними, и хотя они, наврное, смотрли съ высокомрнымъ презрніемъ на меня — бднаго комедіанта, который обладалъ такимъ прелестнымъ существомъ, но, все-таки, воздерживались открыто оскорблять меня.
Было у меня въ это время одно только горе, котораго я, однако, не могъ избгнуть,— это то, что ей, бдной, часто приходилось оставаться одной. Съ репетиціями и вечерними представленіями театръ поглощалъ почти все мое время. Но я старался придать ея комнатк возможно-веселый видъ, да, къ тому же, и картины уличной жизни, которыя она наблюдала изъ окна, доставляли ей немалое развлеченіе: то музыканты заиграютъ, то, смотришь, солдаты идутъ церемоніальнымъ маршемъ, фокусники остановятся и показываютъ какія-нибудь хитрыя штуки, или церковныя процессіи чинно проходятъ съ крестами и хоругвями среди пыльной, шумной улицы — и такъ цлый день. Она говорила, что ей очень весело сидть у окна и смотрть на все это, что она ничего лучшаго не желаетъ, и я старался себя успокоить и ничего не подозрвалъ: она такъ мило разсказывала мн, какъ хорошо ей сидть въ своемъ уголк, среди зелени мускуса и красныхъ цвтовъ герани, и смотрть внизъ, въ этотъ шумный водоворотъ уличной жизни, которая мн казалась такою шумною и оглушительною, также какъ и вся эта толпа такою пыльной и пестрой, но для женщинъ, я знаю, это — рай: вдь, женщины рдко бываютъ истинными поэтами и еще рже обладаютъ настоящимъ художественнымъ чутьемъ.
Въ эту пору нашей жизни съ нею у меня нердко случались, хотя и противъ моей воли, серьезныя размолвки со многими моими друзьями, и подъ конецъ я даже и совсмъ разошелся съ нкоторыми изъ нихъ, и потому только, что ни за что не хотлъ, чтобы жена моя сближалась съ другими женщинами нашей труппы. Я часто думалъ потомъ, что это было очень дурно съ моей стороны.
Въ самомъ дл, какое право имлъ я осуждать ихъ? Церковь никогда не освщала любви моей бдной матери — и, все-таки, у нея была душа благородне и добре, чмъ у многихъ женщинъ, жившихъ по всмъ правиламъ житейскаго кодекса. По какому же праву я осуждалъ ихъ?
Разв не видалъ я въ жизни всхъ этихъ бдныхъ, веселыхъ, всмъ довольныхъ существъ, постоянно меня окружавшихъ, подвиговъ безконечнаго самоотверженія, любви, великодушія, даже героизма, и это съ самаго ранняго моего дтства, когда синеокая Эвфразія разъ какъ-то продала даже свое ожерелье, чтобы накормить меня, бднаго, голоднаго сироту?
Эти добрые друзья моего дтства и молодости являли собою тысячи примровъ изумительнаго терпнія въ крайней бдности, подъ гнетомъ жестокаго обращенія, покорнаго смиренія среди всевозможныхъ бдъ и несчастій, искренняго веселья и смха сквозь слезы, нжнаго состраданія ко всмъ товарищамъ по несчастію и многихъ другихъ добродтелей. А теперь я отворачивался отъ нихъ, и только потому, что на жизни ихъ лежала тнь житейскаго грха?
Да, это было очень дурно съ моей стороны, это было своего рода самомнніе, фальшивая гордость и неблагодарность. Къ несчастію, я понялъ это слишкомъ поздно. А все оттого, что я считалъ мою ясную звздочку слишкомъ чистой для того, чтобы дышать однимъ воздухомъ съ ними, и боялся, какъ бы ея не коснулось чье-нибудь нечистое дыханіе.
Но если это и былъ грхъ мой,— грхъ неблагодарности и фарисейства,— то онъ былъ наказанъ.
Проходили дни, недли, мсяцы… И вотъ опять въ садахъ, вокругъ дворцовъ, въ рощахъ и паркахъ зацвла сирень, и ея сладкій ароматъ снова наполнилъ мою душу какимъ-то райскимъ блаженствомъ.
Я, все-таки, былъ еще очень бденъ, такъ какъ съ новою жизнью мои расходы значительно увеличились и далеко превосходили мой скромный заработокъ. Поэтому было, пожалуй, безразсудно съ моей стороны, что я много тратилъ денегъ на то, чтобы всякій день наполнять ею комнатку свжею блою и лиловою сиренью, все время, пока она была въ цвту. Сирень была для меня символомъ величайшаго счастья, какое когда-либо выпадало на долю смертнаго. Я такъ любилъ цвты ея, что мн всякій разъ длалось почти больно, когда приходилось выбрасывать отцвтшіе, поблекшіе букеты, а когда ихъ опавшіе лепестки тысячами покрывали аллеи и дорожки въ паркахъ и по берегамъ рки, я не могъ безъ сожалнія ступать по нимъ.
Какъ-то весною, когда уже опали послдніе лепестки моихъ дорогихъ цвтовъ, антрепренеръ труппы, къ которой я принадлежалъ, получилъ выгодное предложеніе, которое онъ не счелъ нужнымъ отклонить. Срокъ его контракта съ парижскимъ театромъ кончился въ первыхъ числахъ мая, и въ начал этого же мсяца мы отправились съ нимъ въ небольшой городокъ Спа, куда его влекли надежды на прибыльные сборы.
Я хорошо зналъ этотъ городъ. Въ былыя времена, еще съ моимъ добрымъ наставникомъ Матюриномъ, намъ часто случалось останавливаться въ немъ на пути изъ Лотарингіи и Люксембурга въ долину Мёзы и дале на сверъ, въ широкія равнины Фландріи, гд мы игрывали во время храмовыхъ праздниковъ по безчисленнымъ тамошнимъ городамъ и селеніямъ.
Но это было очень давно. Мы тогда устанавливали обыкновенно нашъ походный театръ въ какомъ-нибудь отдаленномъ квартал, гд только бдный людъ могъ приходить смотрть насъ, разсчитывать на общество мстныхъ богатыхъ иностранцевъ, обыкновенно наполняющихъ Спа лтомъ, мы, конечно, не могли, и театръ нашъ преимущественно наполняли рзчики и граверы изъ окрестныхъ деревень, а избранную публику, расточавшую свое золото на дорогія удовольствія, мы и въ глаза никогда не видали. Гд ужь было намъ, бднымъ странствующимъ комедіантамъ, играющимъ въ холщевомъ шатр, куда всякій могъ войти за грошъ,— гд ужь было намъ ожидать такой чести!
Теперь было не то.
У меня была, хотя и не Богъ всть какая, но все же установившаяся репутація, я принадлежалъ къ составу труппы постояннаго театра и, главное, парижскаго театра. Теперь я игралъ въ одномъ изъ лучшихъ театровъ Спа, который посщался самою избранною публикой, и потому не могъ ужь, конечно, пріхавъ въ городъ, остановиться въ какомъ-нибудь узкомъ переулк, въ грязной таверн, похожей скоре на хлвъ и кабакъ, взятые вмст, чмъ на гостиницу, а нанялъ себ веселенькое, свтлое помщеніе, выходившее окнами на обсаженную деревьями улицу.
Очутившись снова среди лсовъ и полей, услыхавъ опять тихій плескъ и журчанье бгущей по камнямъ воды, я почувствовалъ на душ приливъ такого веселья и радости, какихъ я давно, не испытывалъ. Среди шума и суеты большаго города мн было душно и тяжело, а здсь, на вол, мн опять дышалось легко и свободно.
Я былъ какъ-то дтски счастливъ: мн хотлось громко, отъ глубины души запть полною грудью, вторя радостному и мелодичному перезвону колоколовъ. Все мн улыбалось — и небо, и зелень, и рки, и пригорки. Было такъ тепло, тихо, легко кругомъ… Лса и рощи пестрли цвтами, луга покрыты были сочною, высокою травой, запахъ свжаго, душистаго сна въ долинахъ доносился съ каждымъ дуновеніемъ втра… Боже, какъ я былъ счастливъ!
Въ отдаленной, старой части города жили двое знакомыхъ мн стариковъ, мужъ и жена, они добывали средства къ жизни тмъ, что раскрашивали вера, дощечки для мотанья шелка, бонбоньерки и другія бездлушки, приготовленіемъ которыхъ занимаются въ этой мстности.
Они были добры ко мн, когда я еще, бывало, мальчишкой приходилъ къ нимъ съ Матюриномъ. Пошелъ я навстить ихъ и взялъ жену съ собою. Старики никакъ не могли надивиться, какъ это Пиччинино,— Пиччинино, котораго они когда-то знавали маленькимъ мальчуганомъ,— теперь вдругъ играетъ передъ всею знатью, въ городскомъ театр, который, должно быть, представлялся имъ такимъ, что другаго подобнаго, пожалуй, и на всемъ свт нтъ.
Долго смотрли они на мою молоденькую жену и не могли надивиться ея красот.