Великий наставник юношества, Розанов Василий Васильевич, Год: 1913

Время на прочтение: 10 минут(ы)

В.В. Розанов

Великий наставник юношества

Проф. В.В. Болотов. Лекции по истории древней церкви. Т. I. 1907 г. Том II. 1910 г. Том III. 1913 г. А. Бриллиантов. Профессор Василий Васильевич Болотов. Биографический очерк.
А. Бриллиантов. К характеристике ученой деятельности проф. В.В. Болотова.

Читаешь что-нибудь, крупное ли, мелкое ли, из семинарской и духовно-академической жизни, и точно вводишь душу свою в тихую заводь, куда поистине не плещет житейское море… Не плещет ни гнев, ни ярость, ни разодрание сердца. Тихо шелестят листы старинных огромных, огромнейших книг! У В.В. Болотова сделалась даже какая-то болезнь левого колена или бедра, не то припухлость, не то рана, ибо обыкновенно цитируемый — конечно, громаднейший — том он имел привычку все 20 лет ставить на это левое колено. Но договорим общую мысль: не ходят киты и большие рыбы в этой тихой заводи. А живут здесь тихие и благородные русские карпы, русские караси и какая еще ей полагается русская мирная рыба. И лесок кругом заводи. И чистое небо в нее смотрится. И весь этот край благословенный. Да так это и должно быть: ведь из него выходит благословение и благодать на всю Русь…
Такое впечатление я пережил, читая у трудолюбивого и талантливого ученика и преемника по кафедре в Спб. духовной академии В.В. Болотова — А.И. Бриллиантова — его ‘Характеристику ученой деятельности В.В. Болотова как церковного историка’ и ‘Профессор В.В. Болотов. Биографический очерк’ и просматривая три тома собранных по рукописям и изданных теперь ‘Лекций по истории древней церкви В.В. Болотова’ (посмертное издание под редакцией А. Бриллиантова). Имя Болотова как лучшего ученого последней четверти XIX века известно: между тем вся его жизнь и личность до того скромны, что проникаешься каким-то нежным уважением ко всему его духовному облику. Этому отвечает и его внешность, — до того духовно-семинарская, что кажется символической и вечной для сословия и образования! Что-то упрямое, упорное, смелое, полное бесконечной внутренней инициативы и непрестанной работы мысли, лицо вместе с тем говорит: ‘Ни на вершок вправо или влево, а только — по железным рельсам, на которые вместо мягкой подушки родила меня родная матушка, и я с тех пор только и умею ходить по железным рельсам, никуда не сворачивая и ими ограничиваясь, по воле матушки, по воле Святых Отцов и нашего епархиального начальства’. Европейский ученый, с удивительным даром, страстью и вкусом: 1) к лингвистике, 2) хронологии и географии, 3) к церковно-богословской догматике, 4) к чистой математике, — он все это соединил, слил в себе как 5) в церковном историке. Собственно, по этому разнообразию, казалось бы, вовсе несовместимых даров и страстей (он высшую математику любил со страстью) он был вполне феномен, и с ним не могут сравниться даже такие светила науки, как историк С.М Соловьев, философ Владимир Соловьев, В.О. Ключевский и даже творцы новых открытий — Менделеев и Бутлеров. И что же: живя много лет сперва в одной комнатке, потом в квартире из двух комнат, не читая вовсе газет, а из журналов только два-три духовных, он никуда не выходил, кроме как к церковной службе и в свою духовную академию, и вместе явился…
Полным обворожительности ‘службистом’…
Он точно ‘забыл себя’ в родном доме, у матушки, в четыре окна, в селе Кравотыни (на берегу озера Селигера в двенадцати верстах от уездного города Осташкова). Любя чрезвычайно астрономию и геодезию, он точно вычислил географическое положение своей любимой Кравотыни (широту и долготу):
= + 57о 16’50’
= 33о 8’20’ Greenwich
и разыскал древнейшие известия по летописям о Кравотыни, орфографию его имени (Кровотынь или Кравотынь), равно как и историю клира, т.е. имена священников, диаконов и дьячков родной Введенской церкви, где его отец был дьячком. Все эти, казалось бы, мелочи не так пусты: мы читаем в них прелестнейшее направление ума, который не убегает от родины, не спешит ‘в заграницы’, рыская там и ищучи себе славы, а оборачивается назад, к рождению и родине, и сберегает, и обдумывает каждое перышко родного гнезда, которое его когда-то грело. Отец его еще до рождения первого ребенка несчастным образом погиб, загоняя гусей с полыньи: лед проломился, и больше его никто не видел. Но не растерялась молодая дьячиха, Марья Ивановна, урожденная Вишнякова: ‘в таком положении’ она вернулась из Осташкова (где муж ее был дьячком) к родной матери в Кравотынь, родила здесь сынка и вся отдалась его воспитанию. Об ея прекрасном уравновешенном уме и неустанном трудолюбии много рассказывал впоследствии знаменитый сын. Подготовив дома, она свезла его на санках ‘вручную’ в духовное училище… Но и из Петербурга, уже ученый профессор, он на лето всегда возвращался к матери: ветхий домик их о четырех окошках ‘заключал пространство всего в 9×8 квадратных аршин‘ (?! — прямо невероятно, но так сказано у точнейшего А.И. Бриллиантова), — с более чем скромным убранством, которое всегда оставалось одно и то же. Время его и здесь проходило главным образом в научных занятиях с книгами, привезенными из Петербурга, в содействии матери в ее хлопотах по хозяйству, частью в прогулках и беседах с каким-либо гостем. Он сам ставил самовар, даже готовил обед, а в 1898 году ему пришлось ухаживать за больною матерью, которая прожила до глубокой старости и скончалась за десять месяцев до кончины своего сына. Перед возвращением на службу в Петербург он, не оставляя еще ученического своего правила, совершал паломничество с матерью пешком в близлежащую пустынь преподобного Нила Столбенского для поклонения мощам угодника. Здесь после богослужения он заходил к настоятелю архимандриту Арсению (1871 — 1898) и до вечера проводил время в беседе с ним.
Так уставно, не меняясь, благочестиво протекла его жизнь, в сущности, — счастливейшим образом. В то время, как все кругом его, вся русская жизнь тугом почитала себя несчастною, томилась в театрах, тошнилась в опере и оперетке, задыхалась от скуки в публичных чтениях и на балах, — один Василий Васильевич Болотов (ударение на втором ‘о’, как он доискался) цвел благополучием — жалел, зачем в сутках не более 24 часов, ибо ему времени вечно не хватало, — и быстро поспешал повсюду, никуда не выходя из своей комнаты. Только в полном счастии и полном удовлетворении лежит разгадка его личности и всех успехов в науке: не томимый ничем, не томимый черными грехами завидования и ревности ученой, он без помехи только учился, только учился, только работал, только работал. И так как феноменальная память его никогда ничего не забывала, так как он имел рвение и вкус по трем направлениям — истории, лингвистики и математики, — то немудрено, что он с каждым годом пух ученым образом и еще в средних годах возраста вез в себе и за собою такой огромный воз всяких сведений, какой не под силу нескольким профессорам.
И все его любили и уважали, все ‘почитали’. Трогательно читать, как митрополит (Антоний) и Вл. К. Саблер заботились о его здоровье и посещали его больного в клинике. И это вовсе не пустяки, как показалось бы с ‘высокоумных точек зрения’: он видел и здесь себя счастливым самою простою и самою выразительною формою счастья, — что всем полезен, нужен, необходим, и все это чувствуют и берут у него, как крестьяне черпают бадьею чистую воду из местного колодца, не рассуждая и благодаря. Всю жизнь поить окружающих и чувствовать неистощимость вод — конечно, это высший удел человека на земле. Громадные его способности и сознание, что вода из его колодца — чистейшая, конечно, давали высшую форму духовного удовлетворения.
Отсюда-то и вытекли подробности его жизни, — что он в одном ‘я’ совместил Александра Македонского и Диогена. По существу, он был Диоген, ни в чем не нуждавшийся. Ведь и всякий ученый в задаче своей — Диоген. Но громада его дарований, так сказать, всосала ‘Персию и Индию’ в его бочку. Все страны ‘наук и ведений’, если можно так выразиться, вползли сами к нему в бочку, ища поместиться в его драгоценной голове. Лицо его на портрете, постановка плеч и шеи и несколько наивные глаза — дают идеальное представление осташковского семинариста, но поразительно благородное строение лба, — и оно говорит о чем-то европейском, о лучшем европейском. Так и слились в его ‘я’ Осташков и Европа, Диоген и царь Александр.
А вот и сюртучок новый (на портрете), аккуратно застегнут. И манишка, и галстук. Все удалось профессору. Его не только митрополит и обер-прокурор любят и ценят, но и особо уважает ‘Василия Василиевича’ портной и шьет сюртук с особым усердием. Все удается. Все хорошо. Все ладно. Поэтому хотя его призвание было написать для России великолепную и первую у нас ‘Историю христианской церкви’, которая бы не уступила ни одной европейской и украсила бы родную науку и литературу, — но он, ‘забыв себя в селе’, так и не исполнил этого…
И здесь, — пообещав безграничное, не дал ничего. Кто очень счастлив в жизни, — и уходит весь ‘в жизнь’, оставляя ‘по ту сторону гроба’ очень малое или ничтожное (сравнительно).
Но это почти хорошо в нем и идет к нему. Прибавься бы огромный труд, ‘украшающий отечество’, могло бы быть место подозрениям в славолюбии, в честолюбии. Демон завистлив и всегда чернит человека, — если не делом, то клеветою. Василий Васильевич не дал ничего демону и стоит совершенно чист перед Богом, как сущий праведник:
— Я совершенно счастлив и без ‘Истории церкви’… Думалось:
— Да, ты совершенно счастлив как воплощение церкви, — и, пожалуй, это действительно лучше, чем ‘История церкви’, — лучше, реже и труднее. Молился ты с детства Нилу Столбенскому, — и святой угодник дал тебе мантию свою, и в XIX веке ты сам явил Нила Столбенского, явил в науке, в антураже всей цивилизации, твердя, как и тот: ‘Quieta non movere’ [‘Не трогать того, что покоится’ (лат.)].
Это ‘quieta поп movere’ он повторил по вопросу о перемене календаря. ‘Реформа’ была уже готова, все ее желали и на нее были согласны, но он остановил ее. Явившись в комиссию из астрономов, чиновников и проч., ‘от духовной академии и по поручению Св. Синода’, — он всех поразил своими знаниями, даже и в астрономии и математике, и спросил язвительно: ‘Зачем же собственно и деловым образом вам реформа?’… ‘Не говоря уже о слиянии России с реформою календаря папы Григория (григорианский календарь), о чем не может быть речи, так как эта католическая реформа сама не только не имеет оправдания, но и извинения, — принятие даже более верных поправок астрономов XIX века не обещает никаких существенных выгод, при несомненных опасностях для религиозного сознания народа, в смысле его покоя’. В самом деле, при абсолютной поправке календаря мы все равно разойдемся с Западною Европою, а между тем единство с нею в счете чисел месяцев есть главный мотив реформы. Если же мы последуем этому главному мотиву и приняли бы григорианскую реформу, то получим календарь неверный, который пришлось бы со временем менять. Гораздо удобнее поэтому остаться при старом юлианском календаре.
Василий Васильевич Болотов (лишь в Петербурге его стали звать ‘Болотовым’, на дворянский лад) явил собою самый незамутненный образ тихого православия, которое — хорошо это или нет — уже неотделимо от представления села, сельской церкви, народной гурьбы и умеряющего все вечернего колокола, зовущего к вечерней службе. Все уставно, тихо, коротко и счастливо. ‘Все обстоит благополучно’. Русские Вольтеры язвят эту формулу, а, между тем, куда от нее уйдешь, если ‘благополучно’ не только в докладе, на словах или бумаге, а и в самом деле — ‘благополучно’. Для ‘благополучно’ велись все войны, для ‘благополучно’ заключались мирные трактаты и союзы, для ‘благополучно’ звались великие цари. ‘Благополучно’ — в самом деле конец и начало земного жития человека, который возлагает сложное и премудрое на Бога, полагая, что здесь он бессилен, что здесь царствует какой-то Рок и Судьба, — ему же, маленькому и ограниченному, оставлено только ‘быть благополучным’. Эта, казалось бы, коротенькая формула — на самом деле есть кантовское решение вопроса о жизни. ‘Ноумены’ бытия и равно ‘ноумены’ деятельностей и движения от нас сокрыты и в распоряжение нам не даны, и у нас остаются одни ‘феномены’, т.е. ‘критика практического разума’. А она сводится к ‘благополучию’, но лишь не фальшивому. Но воистину благородный и прекрасный В.В. Болотов сознавал ясно, что в его ‘благополучии’ и в благополучии всех их, академистов, — а наконец, и православной церкви вообще — нет фальши, а лишь недоделки, недосмотры, неудобства, неладности, которые исправятся, если всякий будет превосходно делать свое дело, у одного маленькое, у других великое.
Профессору духовной академии не дано великого дела, великой задачи, великого права, великого долга.
И отсюда второе разрешение им жизненной проблемы: Он весь ушел в академическую жизнь, и тоже — весело и счастливо, ‘веря, надеясь и любя’: и в этой области явил образец, которому, по всему вероятию, не суждено когда-нибудь превзойтись. На всякой ‘чреде жизни’, большой, маленькой, средней, — должно быть некоторое ‘окончание’, некоторый ‘предел’ и ‘лучшее’: и вот таковое не то чтобы в маленькой, но в средней деятельности профессора академии он и дал. Читая у А.И. Бриллиантова воспоминания о наставнике и, вероятно, друге, — просто не веришь словам, которые читаешь: оказывается, Болотов не только составлял некоторые протоколы разных комиссий, но своей рукой и переписывал их набело! Почерк же у него (автограф под портретом) был превосходный, четкий, крупный, ‘как раз для чтения митрополитов’ и вообще знатных особ, которые уже и стары, и в чинах, и им куда вообще ‘мелочь разбирать’. И трудился наш Василий Васильевич, трудился и не жаловался. Трудился в комиссии по поводу введения нового календаря, трудился и был главным ‘делопроизводителем’ по старокатолическому вопросу, — трудился над семинарскою программою по поручению и просьбе обер-прокурора Св. Синода. Трудился, — но и отдохнул же душою, — по воссоединении с нами сиро-халдейских несториан, каковое дело принадлежит ему движением и осуществлением главным образом. Это было ему великою наградою: так как несколько тысяч людей он ввел в ему милое православие. Нужно заметить, он не был пассивен во всех делах, — не был ‘покорен’ и ‘исполнен’. О, нет: ясный, какою-то острою стрелою летящий вперед ум, ум прямой, смелый, решительный в движении и в формуле — его особенность. В том-то и заключается его особенность и его удивительное, что с таким умом в нем сочеталась скромность и готовность всего себя, по Спасителю, отдать ‘дню сему’ (‘довлеет дневи злоба его’).
‘Зачем нам думать о неделе, когда есть четверг’. И он каждый ‘четверг’ наполнял до пресыщения заботою, трудом…
Участвовал в комиссии по ревизии академической библиотеки и подал в совет, а потом в Св. Синод заявление — что ее надо пополнить, особенно по таким-то отделам, и что для этого надо увеличить штатную сумму денег на этот предмет. Совет и Синод ‘признали основательным и исполнили’.
Ему поручались задавания тем для кандидатов академических. Он работал над этим: и проф. Бриллиантов приводит длинный список специальных тем, на которые потом появились замечательные труды и украсили нашу богословскую и историческую науку.
Ему поручались разборы диссертаций на степени магистра и доктора: и он так уходил в этот предмет, что его ‘разбор сочинения на ученую степень’ иногда разрастался сам в целую специальную диссертацию.
Министерству иностранных дел нужно было вести переговоры и вообще что-то ‘писать’ и в ответ ‘получать бумаги’ от абиссинцев и коптов: их языка в Петербурге никто не знал, кроме Болотова (и теперь — проф. Тураева), и он сделался посредником этих сношений.
‘Позвать Болотова’.
‘Спросить у Болотова’.
‘Посоветоваться с Болотовым’.
И он как солнышко всюду светил своим добрым православным светом, и великим разумом, и всеобъемлющею ученостью, и чеканным языком.
Он, говорят, превосходно читал лекции, был великолепным лектором, читая же его лекции, собранные и напечатанные А.И. Бриллиантовым, — удивляешься великолепному стилю их, точному, яркому, выразительному, легкому. Никакой ‘каши и мути’ мысли или языка, никакой сантиментальности суждений, никакой риторичности суждений и вообще неприятного привкуса ученых книг. Он страстно входит в детали: но и вообще течение истории церкви, это величавое громадное течение веков, он держит на острие своего внимания и судит его спокойно, величественно и очень критически в отношении лиц и явлений. Замечательно, что он имел ум положительно гордый, и эту гордость давало ему (как можно догадываться) громадное личное благочестие, при котором он получал ‘дух’ судить очень решительно, даже пред лицом великих Отцов церкви. Так, в одном месте мне попалась у него строка: ‘Мы это можем думать, несмотря на всяких вальсамонов’ (иронически с маленькой буквы). Между тем Вальсамон написал толкования на ‘Апостольские правила’, — и эти древнейшие толкования теперь приемлются (по косности) ‘непререкаемо’.
Он, несмотря на годы если не молодые, то и не старые, ‘сел’ и был посажен ‘старцем’ возле церкви. Так само собою вышло, — и именно ради его благочестия. Как он ничего себе не искал, был лишен инстинктов власти и славолюбия, то к нему, как к ‘простому смертному’, легко было пойти за советом и величественному митрополиту, и чиновному обер-прокурору, и просто ‘студенту с диссертациею’. И все шли. Из этого ‘все шли к нему’ и сложилось ‘сиденье великого старца’: и, кажется, необходимо подобрать все крупицы его мыслей, его советов, его указаний, его решений. Нужно заметить, что все у него было чеканная работа. Несколько лет назад припоминался его взгляд на обязательность в наше время древнего канонического права. ‘Канонично все то, что направлено к пользам теперешней церкви’, — ответил этот благочестивый человек. За истечением многих лет я привожу его ответ на вопрос не буквально: у него сказалось это как-то великолепнее и чеканнее, сказалось как вечная формула, вечная истина. Я был поражен именно благочестием суждения, скрытым в истине суждения. Судя по этому-то вот ответу, я и думаю, что нужно подобрать ‘крупицы’, и может быть, этим займется, окончив ‘Курс лекций’, тот же Александр Иванович Бриллиантов.
— ‘Как прекрасны предсмертные минуты!’ — ‘Иду ко кресту!’ — ‘Христос идет!’ — ‘Бог идет’ — и слова ‘на каких-то восточных языках’ слышны были, когда он умирал в Крестовоздвиженской общине (Бриллиантов, стр. 55). ‘Там’ ждала умирающего его матушка, старая и чистая поповна и (по мужу) дьячиха. ‘Вот и ты пришел: как хорошо, что я свезла тебя тогда на салазках в наше училище’, — сказала старушка. И он сказал ей:
— Хорошо, матушка. С большой моей работой притекли в православие десятки тысяч, которые уже сорок лет просили о воссоединении их, да не было им ответа: не могли внятно они сказать, да и их некому было разумеючи выслушать. Да и все лень было всем. А я поторопился, понатужился — и приняли.
— Да откуда это?
— Из Месопотамии, древнего ‘Рая’ на земле…
И дивно старушке, что сын ее потрудился над таким великим делом, над таким далеким делом. Так, и из уезда ихнего маленьким ручьем берется Волга, — а течет великими водами в далекие края…
Русское общество не может не быть благодарно великою благодарностью А.И. Бриллиантову, — без рачительности которого лекции В.В. Болотова, может быть, и затерялись бы вовсе. Пожелаем, чтобы каждый филолог университетских женских курсов имел этот академический ‘Курс лекций по истории древней церкви’ у себя настольного книгою.
Впервые опубликовано: Новое время. 1913. 11 октября. No 13500.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека