Вечное Преображение, Розанов Василий Васильевич, Год: 1919

Время на прочтение: 7 минут(ы)
Минувшее. Исторический альманах. 6

В.В. Розанов

ВЕЧНОЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕ

Вся живопись Нестерова есть великая тревога совести.
Нестеров есть вполне исторический и огромный человек потому, что он выразил со страшной, упорной силой главный религиозный мотив Руси, главную душу наших религиозных скитаний и исканий и притом за всю историю:

‘побледневшую совесть’,

не в колоколах, не в свече дело, — и не в обрядах: не в богатых ризах. Не в этой — да будет прощено глупое слово — ‘помпе’ православия. Пока только это есть — еще ничего нет. Не отсюда родится молитва и вера. Все это принесено было из Византии, как великий наряд и убор на свеженький и дикий народ из славян. ‘Убор веры’ был, но не было самой веры. Этот ‘убор’ веры большею частью и рисуется религиозной живописью, — или ‘эскизами’, ‘молитвами кистью’ на церковные темы. Все это даже прикоснуться не смеет к Нестерову. Мир его — исключительно мир души. Однако живопись его нисколько не в противостоянии и этому ‘убору веры’, и здесь его глубокое различие, например, с Толстым, который выступил новатором в области веры, работая также около вопросов совести. Нестеров глубоко скромен и от этого глубоко археологичен (архаичен). Он поет о старом, о древнем. Вся его живопись, будучи воплем души, одета в древности старой Руси, еще Московской и Киевской Руси.
Что это такое?
Да то, что в Русь действительно был принесен застывший убор веры, но он не всегда был застывший, а когда-то был раскаленный.
Нестеров и рисует этот раскаленный убор православия, — в таких серых и тусклых одеяниях монахов, послушников, старцев, заброшенных на север монастырей. Молитвы когда-то родились, обряды когда-то, кем-то были выдуманы, придуманы, сотворены. Когда? кем? — Святыми! В многочисленных вариантах Нестеров и рисует собственно одного человека, одно и то же русское лицо, мужское или женское — святого. Не святого ‘в облачении’, как он потом вошел на ‘икону’, а в жизни, в движении, собственно в усилии, ‘в пути’ к святости.
Весь ‘путь Нестерова’ и его призыв и ‘один колокол’ звучит призывом: поднимемся из праха и пойдем к Вечному Свету,
Который просто в Евангелии,
Просто в Церкви.
Вот его археология и лозунг: ‘ничего нового’. Он верит в ‘старых богов’ Руси и нетерпимо враждебен всем новым.
Поле его картин, не переступая граней Московской и Киевской Руси, собственно захватывает те старые и закрытые уголки теперешней действительности, где сохранился тот Московский и тот Киевский дух. Если чего нельзя вообразить себе, то это Нестерова, рисующего ‘Петербургскую улицу’… Ничего ‘Петербургского’, ничего ‘после Петра Великого’… Вся эта суета и сор, поналезшая вместе с ‘делом’ в ‘окно’ (в Европу) Петра Великого — совершенно ему чужда и враждебна, совершенно ему не нужна.
И он как будто стучит жесткой монашеской клюкой в это ‘окно в Европу’ и говорит грубо: ‘Душу забыли! Душу забыли… Где душа?.. А с забытой душой изменят вам ваши пушки, износится мишура…’ Сегодня — красота и блеск и кажущееся могущество, а завтра небо совьется как свиток и поколеблется все в самых основаниях…
Живопись Нестерова есть жестокий окрик на ‘нас’. Он не только есть прозелит старой веры, но и жестокий воитель против всяких ‘новшеств’. Он определенно говорит Петру Великому: ‘не в том дело’. Говорит как буйный стрелец, как боярыня Морозова, увозимая в заточение. Но живопись Нестерова убедительнее и криков стрельцов и неразумных воплей Морозовой. Живопись Нестерова вообще очень убедительна, и ее невмочь переспорить даже Петру.
Она говорит очень просто:
‘Когда душа погибнет, то не нужно будет и всего этого…’
‘Всего этого’, т.е. цивилизации, лезущей в прорубленное окно Петра Великого. Живопись Нестерова переоценивает ‘старым русским судом’ новые ценности Европы, все наши новые ‘культурные приобретения’ — и суд этот строг, немилостив, беспощаден.
Беда для нас в том, что он действительно основателен. Петр Великий не разобрал кое-чего ни в старой Руси, ни в новой Европе. Он руководился ‘нуждою’ и ‘необходимостью’, как и подобает государю, т.е. воителю, дипломату и, в формальном смысле, законодателю. Но это недостаточно. Он был ‘преобразователем Руси’, не в формальном смысле, а в существенном: он не обновил военный строй и корабли, а менял ‘дух страны’. Он это не только хотел сделать, но и сделал, достиг. Русь действительно переменилась ‘духом’ и в XVIII веке мы ее видим совсем не тою, какой знаем в XVII.
Тут окрик и протест Нестерова совершенно прав. ‘Дух страны’, конечно, проистекает из ее веры, — и Петру, чтобы кончить реформу и вместе чтобы настоящим образом укрепить ее, нужно бы собственно переменить веру, отречься от православия, приняв протестантизм что ли… Этого бы, конечно, ему не удалось, и он погиб бы в волнах народного движения. И он рассудительно этого народного движения не вызвал, а паче всячески его укрощал. Что же вышло? Неполная реформа, притом не только в его время неполная, но и на веки вековечные неполная.
Петр в сущности ничего не сделал и ничего не мог сделать, кроме как победил шведов и обезопасил Россию вообще с Запада.
Два века ‘после него’ собственно производят великий пересмотр реформы Петра и все более суживают ее значение, сводя ее именно к формальным границам, к созданию ‘Сената и Синода’, к новым войскам и постройке кораблей, но отнимая от нее дух и смысл целого. Кажется, что успевает все два века западничество, но на самом деле успевает и в минувшем веке и в девятнадцатом славянофильство. ‘Перемены духа’ ведь в сущности не произошло, и оттого просто, что не была переменена вера. Дух поновился лишь формально: стали больше учиться, переводили постоянно новые книжки, понаоткрывали множество учебных заведений. Но чем больше учились — и учились-то все-таки русским умом и русскими приемами, — тем яснее видели, что все-таки все идеальное содержание русской жизни, все ее высокое и нравственное содержание, идет от ‘киевских пещер’ и ‘Московского Кремля’ по ‘прежней молитве’ и ‘старой вере’. Реформа Петра решительно не удалась, потому что все-таки осталась старая молитва и старое ‘задушевное’, старый ‘нательный крест’ и наша ‘крестильная купель’. Не переменив веры, Петр не достиг ничего, кроме ‘пушек’ и Ништадского договора, т.е. достиг только частностей и мелочей. ‘Дух страны’ тот же, и по простой причине — что ‘Православие то же: Киево-Московское’. Но ‘что-то’ он сделал, колоссальное, огромное, и уже в ‘духе страны’. Именно — он его испортил, не поколебав. В своих реформах и торопливости он на двадцать лет — и могущественно, царственно — забыл ‘святыни’. И это забвение продолжалось на весь его век, XVIII век. Только в XIX веке начинается возврат к ‘святыням’ и определенное сознание, что собственно без духа ‘старой Руси’ не проживешь, да мы в сущности все время и жили и творили исторически этим ‘старым духом’, отнюдь не новым. ‘Новым’ мы творили только технику жизни, разные законодательные мелочи управления, да кой-какие книжки. Мелкое шло с Запада — ‘не по вере нашей’. Но решительно как только дело доходило до подвига, до высокого и святого, в личной ли жизни, в семейной, в государственной, в правительственной — мы неизменно творили ‘старым русским духом в себе’. И это равно было в переходе Альп Суворова, в войне 12-го года, в стихотворениях Пушкина, в ‘Войне и мире’ Толстого. Ибо, конечно, мы перешли Альпы не потому, что с нами были ‘новые пушки’, а потому, что по-православному крестились и по-православному терпеливо умирали, и потому же отстояли отечество в 12-м году, и так пели и рассказывали Толстой и Пушкин. Итак, мелочи с Запада, крупное от Киева и Москвы. Победило именно славянофильство, несмотря на вечный неуспех свой, но победило не в мелочах литературы, действительно неудачной, не в журнальных спорах, а делом и в жизни. Пришлось вздохнуть.
А все-таки все серьезное оттого, что мы как встарь православные и верим ‘по-своему’, а не как немцы и латиняне.
Вот стержень души и жизни остался тот же, и никакой ‘общей реформы’ и сотворения ‘нового мира’ из себя, как ожидали и думали в XVIII веке ближайшие сподвижники Петра и его преемники, его апостолы, вроде Ломоносова и Кантемира, не произошло.
Но, оглядываясь вспять, мы видим, могучий дух Петра, ‘пройдясь’ по Руси, многое в ней потряс, выкорчевал и искоренил. Не было ‘преобразования Петра’, было ‘потрясение Петра’.
Он потряс Россию. Задрожали самые корни, но не вырвались. ‘Многие гробы потряслись, и мертвецы вывалились из них…’ Старые идеалы дрогнули: но нечем было жить помимо их, — и по этому уже одному они удержались.
Нестеров благоуханно полил эти ‘старые идеалы’ водою. Полил и возделал землю около них, или, вернее и правильнее сказать, он укрепил эту землю возле них, укрепил весь этот пласт земли. Своею кистью он показал ‘старого верующего русского человека’, — как такого, с которым нам нечего вздыхать ни о немецких землях, ни о латинских землях. ‘Старая вера есть подлинно святая’, — сказала его благородная и одухотворенная кисть, сказали его нежные и благородные лики. Подлинно ‘лики’, а не ‘лица’, даже на картинах.
…’Нет, царства не созидаются так, и земли так не стоят…’ …Вы увидели в религии один анекдот и рассказали о верующем русском человеке только анекдот. Около широкого бытового явления, которое повсеместно есть, и около него есть всякие люди, вольные и подневольные, и не может не быть анекдота, не может не народиться всяческих анекдотов, которых сотни и тысячи не стоят однако ни одной крупицы истории. А она есть, эта наша русская история, на которую вы посмотрели воистину анекдотическим, пошлым, наглым глазом. Посмотрели так и оскорбили ее, посмотрели так и осквернили ее. Народ не чурбак и чурбаком никогда не был. Народ-то злился, плакал, бежал за своими угодниками, за святыми Божьими людьми, иногда юродивыми, и, однако, всегда — за людьми высочайшего душевного света, хотя и не всегда вразумительного слова. Слова не всегда находились у этих Божьих людей, но в возмещение этого всегда у них находился святой поступок, святая правда жизни, всегда бескорыстный, всегда не самолюбивый, всегда без самолюбования и самолюбления, как это везде встречается долу, в нижнем этаже ее, у нас, художников, у нас, писателей, у нас, ученых… Народ извел из души своей образ праведного человека и им просветлил землю, и им просветился и наставился сам. Этот образ и тип народного праведного человека выше всех типов и образов литератур, т.е. данных литературой в общественное просвещение… Выше он и героев собственно политической истории… и дан он просто церковью, о которой вы рассказывали одни анекдоты, церковью в нераздельном слиянии ее с народным духом, где и не различишь, что собственно принадлежит Евангелию и Христу, а что принадлежит уже народу, селу, деревне, быту, купцу, дворянину, царю и московскому или киевскому князю, воину и всякого чина русскому человеку… Вот они. И он живо, кистью конкретно и через это самое ‘не выдуманно’, не ложно и не риторично показал Святую Русь в ее молитве.
С тех пор ‘Святая Русь’ и ‘Нестеров’ как-то неотделимы и навсегда останутся неотделимы. Пока он ‘при нас’, т.е. пока Михаил Васильевич жив, — это еще не так заметно. Пока ‘ходим на выставки’, смотрим ‘разное’ и в этой суете и в этом соре не определяется вечное от временного, не выделяется ‘святое’ из современности. Но как только ‘его не станет’ или почувствуем, узнаем и увидим, что никогда более, никогда еще не проведется ‘нестеровской рукой’ этот тонкий профиль, этот заостренный носик, эти сведенные странною, неземною улыбкою губы, — все слитое в молитву о каком-то ненужном прошении, о какой-то пощаде бедной и страждущей душе человека, — мы узнаем, кого потеряли, что стало неповторяемо и непродолжаемо… Потому что этой тайны ‘нестеровской черточки’ никто не повторит — ‘черточки’, в которой и содержится тайна ‘нестеровского лица’, как особого и нового типа в живописи. ‘Пощади, Боже! Пощади, Боже! Помоги слабой плоти!.. О, я и сам ее ненавижу: но пока ношу ее — подвержен законам железного одеяния своего… — Лети, душа моя, дальше, как можно дальше, и до конца дальше!!!’ — вот и молитва Нестерова — вот его один колокол. И гудит он, гудит, — как во времена Грозного и Василия Блаженного большой колокол Кремля… Он зовет нас от действительности, грубой, жестокой, оскорбляющей и часто лживой — к Вечному Преображению, зачаток которого, но только зачаток, рождается с рождением всякой души человеческой… Но у всех почти он скоро заснет, засоряется, сламливается, гибнет. Груба и жестока действительность. Лишь у немногих он сохраняется, возрастает пышно. Это — святые.
Как отличить ‘во плоти’ — как узнать, пока они живы и ходят возле нас? Нестеров и ответил нам на это. ‘Нестеровское лицо’, как особый пункт в живописи, особая точка всей истории, и есть ‘святое лицо’. Оно везде одно, везде повторяется и в чисто светских, вообще не в церковных сюжетах. Лицо — несущее в себе и отражающее Преображенную Душу.
‘То старое земное — все умерло.
А родилось — это новое — в вечную радость’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека