В усадьбе, Ан-Ский Семен Акимович, Год: 1886

Время на прочтение: 13 минут(ы)

С. А. Ан—скй.

РАЗСКАЗЫ

ТОМЪ I.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.

Типографя H. Н. Клобукова, Литовская, д. No 34.

1905.

ВЪ УСАДЬБ.

I. ТОСКА.

Тоска…
Сидишь, сидишь въ своей комнатк, смотришь на голыя блыя стны — и не знаешь, куда дться отъ тоски…
Комнатка маленькая — и съ утра до вечера я мряю ее шагами: шесть шаговъ туда — и назадъ столько же.
Подхожу къ окну и сажусь. Сижу, какъ мертвый, безъ мысли, безъ опредленнаго желанья — только душа какъ-то ноетъ и болитъ. Сижу и созерцаю, смотрю за все безъ разбору: и на бгающую по двору собаку, и на курицу съ цыплятами, и на экономку, расхаживающую плавно и сонно по двору — и ничто не возбуждаетъ ни одной живой мысли.
11 часовъ дня. Августовское солнце уже сильно печетъ. На двор ни души.
Отхожу отъ окна, затягиваю какой-то унылый мотивъ и обрываю его на середин.
Вотъ на двор являются дти: мои три ученика (старшему девять, младшему пять лтъ) и два мальчика вновь прхавшаго управляющаго. Первые стоятъ, прижавшись къ стн, и съ любопытствомъ издали разглядываютъ незнакомыхъ дтей, съ которыми имъ, видно, очень хочется познакомиться. Дти управляющаго смотрятъ смле и улыбаются, переглядываясь другъ съ другомъ.
Я сажусь къ окну и начинаю съ интересомъ слдить за дтьми. Какъ они познакомятся? Кто сдлаетъ первый шагъ? Интересно.
— Собака пробжала!— говоритъ вдругъ громко сторона управляющаго, т. е. говоритъ младшй ея представитель, а старшй молчитъ и подсмивается.
Вступлене мн нравится.
Мои ученики теряются, жмутся другъ къ дружк и тихо смются. Наконецъ, самый младшй смло отвчаетъ:
— Да, собака, пробжала!
И отвтъ мн тоже очень нравится.
— А пойди къ намъ играть!— приступаетъ уже прямо къ длу первая сторона.
— А во что мы будемъ играть?..
Но тутъ вдругъ на сцену является новое дйствующее лицо,— двочка кучера, Все ея маленькое существо, отъ грязныхъ ножекъ до растрепанныхъ волосенокъ, отъ порванной рубашенки до… впрочемъ, кром рубашенки на ней ничего нтъ,— все дышетъ жизнью, счастьемъ. И я предчувствую, что этотъ демократическй элементъ развеселитъ и остальныхъ дтей.
‘Демократическй элементъ’ является верхомъ на длинной палк. Не обращая вниманя на дтей, двочка весело прыгаетъ и поетъ. Но вотъ она вдругъ поскользнулась и упала. Дти весело расхохотались. Но падене повидимому, не причинило двочк особенной боли — она подымается, оглядывается и поощренная общимъ смхомъ, снова падаетъ уже нарочно.
‘Кажется, Фамусовъ разсказываетъ что-то подобное о какомъ-то царедворц’ — ползетъ въ голов лнивая мысль…
При вторичномъ падени двочки хохотъ зрителей усиливается, а когда она въ третй разъ ужъ прямо бросается на землю, они начинаютъ ‘заливаться’. Двочка входитъ въ экстазъ, начинаетъ танцовать, кувыркаться, кружиться, и даже визжать и мяукать. Зрители въ полномъ восторг — и черезъ нсколько минутъ вс гурьбой, вмст съ ‘демократическимъ элементомъ’ отправляются въ садъ.
Передъ глазами опять мертвый дворъ — и я отхожу отъ окна.
‘Хоть бы отъ кого-нибудь письмо получилось’,— я бы не полнился за письмомъ даже на станцю сходить. Но отъ кого письмо?..
А можетъ быть!.. Можетъ быть, мн лежитъ письмо? Можетъ быть, кто-нибудь изъ старыхъ друзей вздумалъ подать голосъ?
Эта мысль оживляетъ меня, я поспшно одваюсь и выхожу на дворъ. Но не успваю и двадцати шаговъ сдлать, какъ оживлене тухнетъ, апатя опять сковываетъ душу, и я останавливаюсь.
— Зачмъ таскаться такую даль при такой жар? Да и писемъ вдь ни отъ кого не можетъ быть. Кто вспомнитъ?
Я опять сижу у окна и какъ будто о чемъ-то размышляю, хотя и самъ не могу опредлить — о чемъ.
На двор опять люди: главный объздной и ‘срый человкъ’. О чемъ-то рчь пойдетъ?
— Да вотъ воловъ забрали,— говоритъ крестьянинъ, смотря прямо въ глаза объздному.
— Забрали,— вторитъ ему сонно и безстрастно объздной.
— Пару?
— Пару.
Минутное молчане. Срый человкъ съ отчаянемъ чешетъ затылокъ, и объздной терпливо и безстрастно ждетъ.
— Да выпустите,— говоритъ тоскливо крестьянинъ
— Принеси 1 руб. 20 коп.
— Да за что же?
— А я знаю? (звокъ) такса такая…
— Да я ихъ только поить повелъ, а Михайло забралъ.
— Они на ‘спарцет’ ходили.
— Да ей же Богу — нтъ!— выкрикиваетъ уже съ отчаянемъ въ голос крестьянинъ.— Вотъ святой хрестъ!
Онъ торопливо крестится и добавляетъ минорнымъ тономъ.
— Да отпустите…
Про иномъ настроени объздной не разсуждалъ бы съ нимъ столько, но теперь ему, очевидно, скучно, и онъ тянетъ канитель:
— Принеси рубъ двадцать.
— Да нтъ же у меня ни гроша!
— А это ужъ какъ знаешь!
— Да гд же мн взять?
— А это ужъ твое дло…
Опять минутное молчане, чесане въ голов съ одной стороны, звокъ съ другой.
— Принеси, принеси рубъ двадцать, отпущу воловъ. Мы объзднымъ вримъ,— говоритъ спокойно и ужъ боле энергично главный объздной и уходитъ въ комнату.
Крестьянинъ смотритъ ему тоскливо вслдъ, а потомъ начинаетъ оглядываться по сторонамъ и замчаетъ меня.
— Да, ей-Богу, волы на спарцет не ходили: такъ себ забралъ, гадюка, ни за что!— сообщаетъ онъ мн повствовательно.
— И рубля двадцати копеекъ нту,— продолжаетъ онъ,— а тутъ надо въ степь хать, жена дожидаетъ воловъ…
— Вотъ наказане Господне! Чего ты, смола, присталъ сегодня!— кричитъ вдругъ высунувшйся изъ окна объздной.
— Дмитрй Михайловичъ, простите его на этотъ разъ… Человкъ бдный…— длаю я тоскливымъ тономъ попытку заступиться.
— Какъ бы не такъ! Потачки давать имъ, этимъ свиньямъ: на голову взлзутъ!— отвчаетъ сердито объздной и отходитъ отъ окна.
Я машинально шарю по карманамъ, но ничего не нахожу тамъ… Обидно и больно становится — и я отхожу отъ окна.
— ‘Господи! Хоть бы поскорй обдать подали, а потомъ съ дтьми заниматься’!
Обдаемъ. Хозяинъ немножко недоволенъ, что нтъ холоднаго борща. Холодный борщъ для него — все, и если есть холодный борщъ, ему ничего, ршительно ничего больше не надо. Хозяйка споритъ. Она не промняетъ одного хорошаго жаркого на сто борщей. Что борщъ — вода! Я слушаю съ философскимъ спокойствемъ эту бесду и жую хлбъ безъ аппетита.
Обдъ конченъ — и я въ моей комнат занимаюсь съ дтьми. Старшй отвчаетъ урокъ. Я объясняю ему дальше — и онъ повторяетъ объясненное. И отвчаетъ и повторяетъ онъ хорошо, складно, но такъ сонно и безжизненно, какъ слпой нищй тянетъ ‘Лазаря’. Своимъ ‘Лазаремъ’ онъ навелъ бы на меня гнетущую тоску, если-бъ ея раньше не было.
— А вы, Сергй?— обращаюсь я къ среднему.
— Не знаю… не выучилъ…— бормочетъ онъ чуть слышно, упорно потупившись.
— Отчего?
Молчане. И мы оба нсколько минутъ молчимъ. Сергй сидитъ, потупившись, и я знаю, что если онъ ужъ замолчалъ — у него топоромъ слова не вырубишь. Я оставляю его въ поко и обращаюсь къ младшему: сперва дается ему обычное наставлене утереть носъ и вымыть руки, а потомъ берется азбука. Начинается протяжное чтене: ‘бла-го-честе, бла-го-чин-е’…
— Шесть изъ нуля — шесть?— спрашиваетъ меня наврно въ десятый разъ Сергй, взявшйся за задачникъ.
Я въ десятый разъ объясняю ему, что изъ нуля ничего, ршительно ничего нельзя высчитывать, и продолжаю съ младшимъ: ‘вы-со-ко-бла-го-ро-д-е’…
Занятя продолжаются нсколько часовъ — и я опять одинъ въ своей комнат.
‘Ужасно! неужели я не способенъ уже длать что-нибудь?’ — негодую я на самого себя вслухъ.
Я сажусь читать. Прочитываю страницу и вдругъ замчаю, что я ничего изъ прочитаннаго не понялъ, прочитываю еще разъ ту самую страницу — опять мертвыя слова. Наконецъ, посл большого усиля, мн удается добиться смысла первой страницы. Но мозгъ мой уже утомленъ — и книга закрыта.
— Эхъ, если-бъ что-нибудь забористое: Дюма или Понсонъ дю-Террайль,— мечтаю я съ сожалнемъ и иду къ постели съ ршенемъ, во что бы то ни стало заснуть.
Я лежу и не сплю. Медленно, уныло наплываютъ воспоминаня недавняго прошлаго, молодости. Была кипучая жажда дятельности, были мечты о труд, о служени народу. Куда все это длось?..
Воспоминаня пронизываютъ меня жгучей болью: я вскакиваю и начинаю быстро ходить изъ угла въ уголъ. Но черезъ нкоторое время апатя опять охватываетъ меня, и я начинаю погружаться въ свою мертвую тоску. Но шумъ на двор привлекаетъ меня къ окну.
По двору бгутъ четыре свиньи, за ними гонятся ключникъ, кучеръ, сторожъ и два мальчика изъ ‘демократи’. Крикъ, визгъ, хрюканье и ругань. Свиньи на минуту останавливаются, смотрятъ испуганно и жуютъ пну, которой у нихъ полонъ ротъ. Преслдователи утомлены, съ нихъ льетъ потъ. Преслдоване продолжается безъ отдыха, но и безъ результатовъ. Но вотъ кучеру удалось догнать одну свинью, со всего розмаху бросается онъ на нее и — остается лежать, растянувшись по земл, а свинья бжитъ дальше.
А мальчишки тоже, что есть мочи, преслдуютъ несчастныхъ свиней. Дти сильно увлечены своимъ дломъ.
— Хведька! Хвитька! Стань кла амбара — а я за ней побигу!— кричитъ одинъ другому. Но ‘Хведька’ занятъ своимъ дломъ: ему удалось схватить за хвостъ самую большую свинью, которая, отчаянно хрюкая, старается убжать. Но едька, не отпуская хвоста, катится за ней кубаремъ и кричитъ, что есть мочи:
— Дядь Стипанъ — пимавъ!!
Это глазенки блестятъ испугомъ и радостью. Какя счастливыя ощущеня испытываетъ онъ теперь! Никто не поймалъ,— а онъ, едька, поймалъ самую большую свинью. Вечеромъ, за ужиномъ, вс будутъ объ этомъ говорить, будутъ смяться и скажутъ: ‘молодецъ едька’!
Кучеръ и ключникъ бросаются на свинью и тащатъ ее въ сарай, едька побдоносно шагаетъ за процессей и его маленькое сердечко радостно бьется.
Это крестьянскя свиньи забрели на экономическй дворъ. Ихъ ‘забираютъ’, чтобъ хозяинъ уплатилъ ‘по такс’. Скоро появится ‘срый человкъ’ съ унылымъ лицомъ.
Преслдоване остальныхъ свиней продолжается. Мн надоло это зрлище, но мн лнь встать съ мста, чтобы отойти отъ окна — и я сижу и созерцаю до тхъ поръ, пока мн становится тошно. Тогда я отхожу отъ окна и ложусь въ постель.
Ключница и экономка услись на скамейк у моего окна и вполголоса разговариваютъ. Я машинально прислушиваюсь:
— Дала я ей ключи, самой пойти въ погребъ,— а она, стерва, сметану съ кувшиновъ слизала!..
— А моя — что ни день — что-нибудь да утащитъ домой на деревню: то огурцовъ, то картошки!.. Ужъ какъ я ее давиче била, какъ била…
Я у стола. Беру листокъ бумаги и сажусь писать письмо… ‘Дорогой другъ’ на заголовк выведено ужъ довольно красиво, но дальше — нечего писать. Я беру конвертъ и пишу адресъ, пишу его медленно, четко, внимательно подчеркиваю, я надюсь, пока кончу это, авось-либо явится какая-нибудь тема для письма. Но тщетно: писать нечего, и я продолжаю сидть у стола, какъ сонный, съ перомъ въ рук. Черезъ нкоторое время я замчаю, что на бумаг появилась нарисованная женская головка, нсколько строфъ одного стихотвореня, подходящаго къ моему настроеню, разъ пять мое имя и фамиля и, наконецъ, назване деревни, гд живу.
— Идите, чай пить…
Эти слова ласкаютъ мой слухъ. Я иду въ столовую съ радостной мыслью, что сейчасъ буду пить нсколько стакановъ чаю, въ промежуткахъ выкурю пару папиросъ и услышу живую человческую рчь. И мои мечты вполн оправдываются: пью чай, курю и слышу живую человческую рчь — слышу разсказъ хозяйки, что экономка подлая женщина, съ которой не только знакомства вести — даже слова вымолвить не стоитъ. Хозяинъ разсказываетъ, какъ онъ торговалъ у венгерца (разносчика) сапоги и давалъ ему шесть съ полтиной, но тотъ — скотъ!— меньше семи не отдавалъ. Такъ и не купилъ хозяинъ сапогъ.
Я все это слушаю со вниманемъ, соглашаюсь, что экономка очень непрятная женщина и возмущаюсь, что венгерецъ — скотъ!— не уступилъ полтины. Прятно, очень прятно сидть у стола! Но чай допитъ, я приходится идти опять къ себ въ комнату.
На двор идетъ оживленный говоръ: рабоче пришли съ молотьбы. Кучеръ съ кочегаромъ спорятъ за бумажку на ‘цыгарки’, а объздной разсказываетъ ключнику, что новый управляющй ‘золотой’ человкъ. Но онъ слишкомъ громко это разсказываетъ… Наконецъ, приходитъ и машинистъ при молотилк, человкъ добрый и простой.
— Илья Ивановичъ!— кричу я ему.— Шашки разставлены! жду!
— Иду!— отвчаетъ онъ весело.— Только грязь сполосну съ себя и помъ.
Черезъ полчаса онъ является переодтый, веселый, здоровый.
— Ну-съ, запремъ-съ, какъ пить дадимъ-съ!— говоритъ онъ, двигая шашку, стараясь въ то же время выковырнуть языкомъ засвшее въ зубахъ мясо.
— Э — это время покажетъ!— отвчаю я задорно и тоже двигаю пшкой. Меня оживляетъ сознане, что скоро вс ходы перепутаются, и моимъ мыслямъ предстанетъ какая-нибудь работа.
— Запремъ-съ,— повторяетъ онъ машинально, двигая слдующую пшку.— Хоть безъ задвижки — а сидть будете!..
— По-осмотримъ!— тяну я ему въ тонъ.
Мн вдругъ вспоминается игра Чичикова съ Ноздревымъ, и я говорю.
— Да-авненько не бралъ я въ руки шашекъ!..
— Да-авненько!— качаетъ скептически головою машинистъ и длаетъ новый ходъ.
Игра становится интересной, и я увлекаюсь. Играемъ пять-шесть партй. Наконецъ, и это начинаетъ надодать.
Машинистъ смотритъ на часы и поспшно встаетъ:
— Эге, ужъ 10 часовъ. Пора на боковую: завтра рано вставать!— Онъ прощается и уходитъ.
Пора спать и мн, хотя завтра я могу не то что поздно спать — даже совсмъ не просыпаться: никто въ претензи не будетъ, никто ничего не потеряетъ, никто не помшаетъ…

II. ДОЖДЬ.

…Степь, степь, степь! Куда ни взглянешь — одна необъятная безконечная степь. Кое-гд мелькаютъ по ней черными пятнами каменноугольные рудники, кое-гд раскинулась одинокая деревенька. Степь и небо… Ясное безоблачное небо съ палящимъ солнцемъ, безпредльная, полусожженная нива. Ужъ больше мсяца продолжается засуха: изо дня въ день неутомимо, безпощадно сжигаетъ солнце все, чего ни коснутся его лучи. Рожь, высокая, густая, покачиваетъ своими пожелтвшими раньше времени колосьями, сухая пыльная почва растрескалась, кажется больной. Все мучительно жаждетъ дождя, а на неб ни тучки, ни облачка.
Каждый день просыпаешься съ мыслью о дожд, чаешь и жаждешь его, но на смну знойнаго дня наступаетъ такая же знойная, безоблачная, душная, мертвая ночь. Зарождается тоска по дождю, и растетъ и доходитъ до болзненныхъ размровъ, нервы напрягаются, сердце тоскливо сжимается.
Что-то помимо воли тянетъ въ степь. Бродишь по цлымъ днямъ подъ палящимъ солнцемъ безъ устали, безъ мысли, безъ цли. Только воображене работаетъ: иногда оно рисуетъ небо, покрытое черными ‘зловщими’ (какая ироня!) тучами, представляется сильный проливной дождь, жадная земля насытилась и бгутъ по ней тонке ручейки, какъ бжитъ молоко по губамъ ребенка. А солнце все жжетъ и жжетъ!
Что же чувствуетъ теперь ‘онъ’, тотъ, кто вспахалъ эту необъятную ниву, засялъ ее, оросилъ своимъ кровавымъ потомъ и цлый годъ трепетно ждетъ урожая, который на его глазахъ изо дня въ день умираетъ?..
Мн представляется изнуренное лицо, страдальчески-покорный взглядъ, мн чудится глухой подавленный стонъ — но я не могу постичь, что кроется въ глубин души страдальца-пахаря. Да и какъ мн понять его тоску, его отчаяне, его ощущеня? Я здсь чужой. Случайно я пришелъ сюда и увидлъ съ одной стороны скупую, грозную природу, съ другой — вчный тяжелый трудъ и, какъ обобщене, вчныя лишеня. Я это видлъ, но я этого не пережилъ.
Мысли прерываются. Съ ближайшаго рудника доносится протяжный унылый гудокъ. Полдень.
Я гляжу на черное пятно, откуда идетъ гудокъ, и въ мысляхъ всплываютъ слова: ‘рабочя руки’. Какъ мтко: ни головы, ни сердца — одн ‘руки’. Для нихъ и придуманъ гудокъ. Теперь он часъ отдохнутъ, чтобы потомъ опять приняться за свой тяжелый трудъ И воображене уноситъ меня туда къ этимъ ‘рукамъ’. Предо мною сырое, мрачное, въ аршинъ вышины подземелье. Въ зеленомъ густомъ воздух, похожемъ на туманъ, слабо мерцаютъ свтлыми точками лампочки: раздается глухой стукъ кайлъ въ стны. Вырисовываются силуэты лежа работающихъ забойщиковъ. Вотъ ползетъ на четверенькахъ саночникъ, таща за собой тяжелыя санки. Вагонщикъ, согнувшись до пояса, увязая въ грязи, изо всхъ силъ толкаетъ вагонъ.
Всю эту картину я вижу поразительно ясно, хотя передъ моими глазами все тотъ же знойный дрожащй воздухъ и море колосьевъ. Одновременно я вижу и степь и подземелье, и верхъ, и низъ. Сверху — милларды изнывающихъ отъ жажды колосьевъ, больная земля, блдно-синй, почти желтый сводъ неба съ огненнымъ шаромъ. Внизу мрачная яма, въ которой, не видя свта, маются въ изнурительномъ труд углекопы. Верхняя картина зловще освщаетъ нижнюю: нужда согнала русскаго крестьянина съ его земли, бросила его въ это подземелье, обратила его въ батрака-пропойцу…
Уныла и мрачна убогая деревня. Низенькя, въ безпорядк разбросанныя хижины кажутся жалкими, покинутыми. Нтъ возл нихъ ни деревца, ни кустика, ни цвтка. Широкая улица и пустынна, и мертва: не видно ни души, не слышно ни голоса, ни звука, ни дтскаго смха,— точно замерло здсь подъ знойнымъ кошмаромъ все живое.
Медленно иду я по деревенской улиц домой къ старенькому домику съ полустертой вывской ‘Училище’. Я весь разбитъ, мысль пригнетена, хочется отдохнуть:
Отдохнуть,— но не отдыхается! Дома, въ привычной обстановк, въ тсномъ одиночеств своихъ холодныхъ четырехъ стнъ, выступаютъ иные запросы, иныя сомння, въ которыхъ мысль, какъ завязнувшая въ тенетахъ птица, бьется, не находя выхода. ‘Могу ли я, интеллигентъ, служить народу? Есть ли въ народной сред почва для культурной дятельности?’
‘Чужой! чужой!— звучитъ въ моихъ ушахъ холодны, жестокй голосъ.— Чужой съ твоей любовью и тоской! Отъ тебя твой ‘меньшой братъ’ не ждетъ ни помощи, ни привта. Прося Христовымъ именемъ кусокъ хлба у своего сосда, крестьянинъ къ теб, интеллигенту, не обратится за помощью. Хуже того: твою помощь онъ встртитъ съ ненавистью, съ проклятемъ’… Мучительное чувство горькой обиды и отчаянья охватываетъ меня, и я долго сижу неподвижно съ устремленнымъ вдаль безцльнымъ взглядомъ.
Вдругъ мн припоминаются отрывки изъ писемъ, въ которыхъ очень живо затронутъ мучающй меня вопросъ.
‘Повторяю вамъ,— читаю я въ одномъ изъ писемъ:— нельзя служить двумъ богамъ. Или Богу, или мамонн. Или идете смло за своей совстью, или отбросьте ее такъ же смло и откровенно. Отъ компромиссовъ ничего, кром лжи и соблазна, не будетъ. Вы считаете себя солью земли и съ гордымъ сознанемъ своего превосходства идете наставниками и просвтителями къ народу. Но вы забываете, что этотъ народъ стоитъ во всхъ отношеняхъ выше васъ, что онъ не нуждается ни въ вашей сомнительной наук, ни въ вашемъ извращенномъ искусств, ни въ вашей ложной цивилизаци. Нтъ! не гордыми учителями, а скромными учениками должны вы идти къ народу. Чтобы примириться съ своей совстью, чтобы выполнить святой завтъ, вы должны отказаться отъ вашей хваленой культуры, вы должны взяться за плугъ и косу, вы должны примириться съ мякиннымъ хлбомъ, курной избой, вчнымъ трудомъ. Все это страшно только издали. Подойдите ближе, подойдите съ неподкупной логикой — и вы увидите, что иного исхода для васъ, интеллигенци, нтъ и быть не можетъ’.
‘Если бы вы могли издали посмотрть на себя,— читаю я отрывокъ второго, боле поздняго письма,— вы поняли бы, какую жалкую, смшную роль играете вы, интеллигенты, съ вашей грошевой ‘дятельностью’, да еще въ крестьянской сред. Въ Европ уже давно исчезъ сантиментальный интеллигентъ-культурникъ,— закончена его роль и въ Росси… Выдвигать интеллигенцю на первый планъ, какъ какую-то силу, признавать за идеей роль въ истори, придавать какое-нибудь значене культурной дятельности — это значитъ не понимать элементарнйшихъ основъ современной истори, не понимать значеня классовой борьбы. Если русская деревня въ комъ-нибудь нуждается, то это, во всякомъ случа, не въ интеллигент. Пока крестьянинъ будетъ оставаться въ деревн — не стряхнуть ему съ себя вковой плсени татарскихъ устоевъ! Будущее принадлежитъ фабрично-заводскому труду, тамъ зерно новой жизни, туда должно и направиться все жизненное. А мертвыхъ пусть хоронятъ мертвые!..’
Я читаю и перечитываю эти строки, но я не могу ни согласиться, ни примириться съ ними, чувствую только, что въ мою изболвшую душу прибавилось еще нсколько капель дкой горечи. ‘Лишнй!’, ‘Ненужный!’, ‘Чужой!’ — эти раздающеся со всхъ сторонъ и съ разными варацями возгласы падаютъ тяжелымъ камнемъ на душу одинокаго культурнаго дятеля, закинутаго въ глушь, гд царитъ безпросвтная тьма.
Я выхожу на улицу и быстрыми шагами снова направляюсь въ степь, тамъ, по крайней мр, можно созерцать, тамъ мысль не пригнетена. Я иду съ опущенной головой — и вдругъ прохладный втерокъ заставляетъ меня вздрогнуть и поднять голову… Тучи!!
Вся западная часть неба покрыта тучами, багровыми, въ нсколько слоевъ, съ срыми, вспухшими краями. Быстро, мрачно и ршительно надвигаются он своей тяжелой массой на солнце, которое, какъ бы чуя ихъ приближене, ужъ не печетъ, а только разбрасываетъ съ силой свои послдне лучи. А тучи надвигаются и надвигаются, края ихъ ужъ близко подошли къ солнцу, жадно впитываютъ въ себя разбросанные лучи и зловще просвчиваются.
Вся эта неожиданная картина производитъ на меня въ первое мгновене впечатлне испуга, недоумня, а черезъ минуту меня ужъ охватываетъ глубокая радость. Я иду, я почти бгу въ степь, точно спшу принести туда добрую всть. Я жадно вдыхаю свжй, опьяняющй воздухъ. Я теперь ни о чемъ не думаю: ни о пахар, ни о подземномъ труженик, ни о своихъ сомнняхъ,— чувствую одну только трепетную радость, которая наполняетъ мою душу новыми силами, чувствую, что съ меня спалъ угнетавшй меня кошмаръ. Утомленный и счастливый, опускаюсь я на камень и съ радостнымъ любопытствомъ гляжу вокругъ себя.
А тучи все надвигаются. Он уже совершенно закрыли собою солнце и продолжаютъ невозмутимо, спокойно, ршительно задвигаться своей свинцовой массой. Остальная часть чистаго неба какъ бы молитъ о пощад у грознаго врага. Становится темнй, тише. Легке порывы втерка торопливо перебгаютъ, какъ бы спша очистить дорогу желанному гостю. Какое-то страстное волнене охватываетъ всю степь, таинственный шепотъ быстро проносится по колосьямъ вдаль, вдаль… И все вокругъ затихаетъ въ трепетно-страстномъ ожидани.
Яркй зигзагъ молни, глухой, долгй раскатъ грома — и опять минута томительной тишины. Вотъ упала первая крупная тяжелая капля, вторая, третья… и сразу начинается проливной дождь.
Я иду спокойно домой и по моему мокрому отъ дождя лицу катятся тихя, благодатныя слезы.
Деревенская улица какъ-то сразу измнилась. Точно дождь смылъ съ нея отпечатокъ гнетущаго зноя. Она выглядитъ живе, веселе. По дворамъ, тамъ и здсь, мелькаютъ фигуры крестьянъ и крестьянокъ, врасплохъ застигнутыхъ желаннымъ гостемъ. Вотъ въ сняхъ стоитъ старуха, глядитъ спокойно и радостно на небо и истово крестится.
— Акимовичъ! Скорича къ намъ у синцы биги — измокнешь!— слышу я знакомый звонкй голосокъ и вижу въ одномъ оконц дтскую блокурую головку и оживленное личико съ свтящимися радостью глазками. Что-то бодрящее проходитъ по душ, я молча улыбаюсь моему ученику и прохожу домой.
Я сижу у открытаго окна, смотрю на густую стку дождя, вслушиваюсь въ его музыкальный шумъ и ощущаю такое спокойстве, какъ будто вс сомння исчезли, вс вопросы ршены.
На стол лежатъ оставленныя раньше письма. Машинально беру я ихъ, прочитываю и кладу обратно спокойно на столъ. Чего они меня такъ смутили раньше? Пусть! Пусть себ безпочвенные теоретики, съ мрачнымъ аскетизмомъ сектантовъ-мистиковъ или съ хлесткимъ задоромъ недорослей, отрекаются отъ себя, отказываются отъ своего долга. Ршающее слово принадлежитъ не имъ, а жизни. Неужели она оправдаетъ тхъ, которые осуждаютъ живое человчество на вчный застой или тхъ, которые силятся уложить сто-миллонную народную массу на прокрустово ложе, а сложныя задачи истори предоставляютъ ‘котлу цивилизатору?’
Нтъ! Тысячу разъ нтъ! Живъ народъ и ‘широкою’ ясною грудью дорогу проложитъ себ’. Побольше бы только безкорыстной интеллигенци! Ея дятельность уже дала плоды. Недавнее прошлое показало, насколько необходима интеллигенця и какое обширное поле дятельности предстоитъ ей.
Долго хожу я взадъ и впередъ по комнат бодрый, счастливый, а мысленно повторяю слова поэта:
Лишь Богъ помогъ бы русской груди
Вздохнуть пошире, повольнй,—
Покажетъ Русь, что есть въ ней люди,
Что есть грядущее у ней…
А благодатный дождь все льетъ и льетъ…
1886
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека