Дождь лилъ какъ изъ ведра, съ упорствомъ и послдовательностью, достойной лучшей цли. Жители Москвы приходили въ уныніи и предсказывали посл ненастнаго апрля ясный и превосходный май, но ожиданія не сбылись, въ ма дождь полилъ съ какимъ-то ожесточеніемъ, и хотя нужно сознаться, что это обыкновенная наша московская весна, но мы почему-то изумлялись, негодовали на климатъ, порицали нашихъ праотцевъ, поселившихся въ такомъ болот, доставалось уже кстати и всему нашему обширному отечеству,— обыкновенное утшеніе русскаго человка,— словомъ срывали зло на всхъ и на всемъ, спорили, раздражались, а дождь, какъ бы издваясь надъ нами, лилъ да поливалъ.
Въ деревняхъ, куда понемногу разъхалось населеніе города, оказалось не только не лучше, но даже еще хуже. Земля разступилась, съ деревьевъ падалъ вторичный, застоявшійся въ листв ливень, въ жилыхъ строеніяхъ стояла холодная, отдающая гнилью сырость, каждый предметъ казался распухшимъ, двери не отворялись, окна не раскрывались, все какъ-то осло и озябло. Ощущеніе томительной безнадежности овладвало всми. Понятно посл этого, какое впечатлніе производилъ первый, настоящій лтній день.
Перваго іюня взошло, наконецъ, солнце въ ясномъ безоблачномъ неб. Далекія блыя облака, въ вид безчисленныхъ дтскихъ головокъ, съ лучистыми крыльями, кудрявыми массами уходили куда-то въ неизъяснимую даль небесной синевы. Отяжелвшая отъ бывшихъ дождей листва близкой рощи струилась крупной зыбью, перебгая волнами съ вершины до корня, высокая и уже цвтущая трава колыхалась, сверкая на солнц, и отовсюду изъ-подъ кустовъ и деревьевъ слышался неугомонный, ликующій звонъ и трепетанье. Вся глушь и дичь давно задичавшаго сада явила вдругъ, озаренная солнцемъ, безчисленныя красоты своихъ перепутанныхъ растительностью, свжихъ уголковъ, даже срая деревянная скамья, покрытая желтымъ лишайникомъ, кокетливо выглядывала изъ-подъ цвтущей путаницы высокихъ травъ, обступившихъ ее. Одинъ только взглядъ, брошенный на всю эту свжую прелесть — и кислое настроеніе духа исчезало, въ душу вливалось какое-то безотчетное веселье. Но подъ окномъ, въ которое я выглянула, раздался голосъ.
Подъ елками, т. е. у крыльца моего дома, съ задней его стороны, подъ навсомъ склонившихся втвей, находилось пріемное мсто для больныхъ. Тамъ собиралась моя обширная деревенская практика, и, да проститъ мн Богъ, я лчила все окрестное населеніе. Научныхъ знаній по части медицины я не имла ни малйшихъ и лчила почти по вдохновенію, придерживаясь самыхъ невинныхъ домашнихъ средствъ, что однако не составляло ни малйшей разницы для доврчивыхъ деревенскихъ паціентовъ. Мое дальнйшее въ этомъ отношеніи, невжество, и по истин диковинныя предписанія, вроятно, сконфузили бы любаго, мало-мальски смышленаго врача, но ни мало не смущали добродушныхъ постителей, которые врили въ мою аптеку безусловно, и вс надежды возлагали на мое знаніе. Объяснить это можно только тмъ, что ближайшая больница находилась отъ насъ въ 26 верстахъ и хотя она была земская, но докторъ по праздникамъ больныхъ не принималъ, а всякому извстно, что иначе какъ въ праздникъ крестьянинъ не можетъ приходить за совтомъ, будучи заваленъ работой во вс остальные дни недли, а особенно за 25 верстъ, и по нашимъ непроходимымъ, во всякое время года дорогамъ.
Могу сказать въ свое оправданіе, что,не смотря на мои мучительныя недоумнія, паціенты мои почти всегда выздоравливали, что, какъ нельзя лучше, доказываетъ необыкновенную живучесть русскаго деревенскаго организма.
Итакъ ‘подъ елками’ находилась сущая Голгофа, какъ для моихъ доврчивыхъ постителей, такъ и для меня, и да не постуетъ терпливый читатель, если я поведу его ‘подъ снь струй’, какъ говорилъ Хлестаковъ, такъ какъ елки эти посл продолжительныхъ дождей, дйствительно, представляли идеалъ Хлестаковской идилліи.
Въ большинств случаевъ, бабы составляли мою главнйшую практику и нердко въ праздничный день приходили толпами, иныя дйствительно больныя, другія же, какъ мн казалось, подъ предлогомъ болзни являлись единственно для того, чтобы побесдовать по душ о своей бабской участи. Изъ этихъ-то многочисленныхъ, и, признаюсь, иногда нсколько докучливыхъ бесдъ, почерпнула я нкоторыя свднія, сильно заинтересовавшія меня. Не имю ни малйшей претензіи выводить цльные типы или характеристики, я ршаюсь однако записать слышанное мною, представляя другимъ, боле свдущимъ, вывести изъ сказаннаго какое угодно заключеніе. Пускай героиня моя, баба, предстанетъ на судъ читателя во всей своей наивной, ничмъ неприкрашенной простот.
Итакъ, я вышла подъ елки и нашла тамъ двухъ ожидающихъ меня паціентокъ. Одна изъ нихъ двочка лтъ 12, худощавая, съ блокурыми, желтоватыми волосами, робко выглядывала большими, вопросительными срыми глазами изъ-подъ густыхъ черныхъ рсницъ. На голов ея былъ накинутъ пестрый ситцевый платокъ съ крупными разводами, а на худощавомъ еще не сложившемся тл болтался старенькій линялый сарафанъ. Она сидла на ступеньк крыльца и поддерживала рукой свою босую, сухенькую ногу. Нога оказалась стертой и слегка болла. Другая постительница сразу привлекла мое вниманіе. Это была высокая, худощавая, прямая, какъ дерево, и очень бодрая старуха. Темно-коричневая сморщенная кожа ея лица, рукъ и шеи имла какой-то бронзовый оттнокъ, и изъ-подъ синяго, очень короткаго сарафана виднлись сухія, мускулистыя и еще боле темнаго цвта коричневыя ноги. Вся фигура ея носила на себ отпечатокъ глубочайшей старости и, вмст съ тмъ, какой-то неукротимой, веселой энергіи. Большіе черные глаза, не смотря на сдыя брови и множество мельчайшихъ морщинокъ, сверкали добродушнымъ, почти дтскимъ весельемъ, маленькій ввалившійся ротъ, совершенно лишенный зубовъ, улыбался, какъ улыбалось все ея радостное, какъ-бы озаренное внутреннимъ свтомъ, лицо. Сдые волосы выбивались изъ-подъ благо миткалеваго платка, небрежно завязаннаго у подбородка. Она опиралась на толстую, сучковатую дубинку, но, казалось, не нуждалась ни въ какой опор, до такой степени все ея прочно вылитое въ тонкую форму тло имло крпкій, мускулистый и бодрый видъ. За спиной ея болталась небольшая берестовая котомка, сверху тщательно увязанная блой тряпицей.
Въ ту минуту, какъ я отворила дверь, старуха, лукаво поглядывая на маленькую спутницу, потянула внизъ опустившуюся надъ головой ея втку ели, съ которой посыпался цлый каскадъ крупныхъ и частыхъ капель какъ на ея собственныя согнувшіяся плечи, такъ и на сидвшую у ногъ ея маленькую спутницу.
— Не балуй, бабушка, что баловаться-то! Услышала я звонкій дтскій голосокъ.
— Не бось, не сахарная, не растаешь, отвтилъ веселый голосъ старухи.
Появленіе мое положило конецъ баловству бабушки, которая, мгновенно преобразившись, старалась принять почтительный видъ и сдлала обычное вступленіе въ разговоръ. Это было что-то въ род общепринятой формулы, безъ которой не обходилась ни одна консультація.
— Здравствуй, бабушка.
— Здравствуй, голубь наша блая, я къ твоей милости.
— Вижу, вижу, больна ты что-ли?
— Э, нтъ, касатка, Богъ миловалъ, а только вотъ нездоровая…. посл чего начинался длиннйшій перечень всего, что болло, ломило, а иногда и просто было поломано отъ сильныхъ побоевъ или отъ жестокихъ ушибовъ.
И такъ неизбжное вступленіе было сдлано, и на этотъ разъ оказалось, что дйствительно старуха здорова. Всматриваясь въ нее ближе, я все боле приходила въ изумленіе,— подобной древности мн еще никогда не приходилось видть, особенно въ соединеніи съ такой юркостью и неудержимымъ весельемъ, которое такъ и вырывалось наружу, не смотря на вс старанія держаться съ надлежащей степенностью.
Мы занялись двочкой, оказалось, что постительницы мои прошли въ это утро уже боле 20 верстъ, и по дорог двочка стерла себ ногу. Употребивъ что слдовало, я думала, что консультація уже кончилась, но тутъ-то она и началась.
— Помоги ты ужъ и мн, родимая, неожиданно заговорила старуха. Что-то стала я словно какъ плохо видть! День-то хожу ничего, а пуще всего утромъ, какъ встану, застилаетъ мн глаза да и все тутъ. Учили меня добрые люди солью ихъ натереть, возьму это я горсть соли, да и засыплю, слеза такъ и польетъ, а толку все нтъ. Маюсь, маюсь, а тамъ и ничего, расхожусь и къ полудню пройдетъ. Только ужъ очень она жжется, — соль-то. Боюсь, какъ бы глаза не выкатились.
Да не подумаетъ читатель, что это шаржъ, выкатыванье глазъ отъ деревенскаго леченья, — случай совсмъ не рдкій.
Я вывела старуху изъ-подъ тни ели и разсмотрела ея глаза: когда-то они были совершенно черные, теперь же покрылись бловатымъ налетомъ, какъ нердко бываетъ у очень старыхъ людей.
— Ты отъ старости слпнешь, бабушка, тебя ужъ никто не вылечитъ, ршила я и, чтобъ испытать ея зрніе, спросила:
— Ты меня теперь видишь?
— Вижу, вижу, какъ не видать.
— Ну, скажи какая я, что ты видишь? недоврчиво спросила я желая узнать, отличитъ ли она цвтъ моего платья.
— Ты-то, охъ, голубка, лицо-то у тебя словно тряпочка блая….. жалостно протянула она послднія слова.
Комплиментъ былъ не лестный, но опредленіе не только врное, но даже не лишенное извстной доли остроумія. Въ сравненіи съ этой бодрой старухой, я была точно совершенная тряпочка, во всхъ возможныхъ отношеніяхъ, хотя и годилась ей во внучки.
— А все таки ты отъ старости слпнешь, ты, должно быть, очень стара?
— Да нтъ, не то чтобъ очень, конечно, не молода, а я еще въ сил.
— Сколько же теб лтъ?
— А кто-жъ ее знаетъ, родимая, нешто кто считалъ, считать некому: давно вс примерли.
— А Француза помнишь, какъ онъ на Москву приходилъ? спросила я наугадъ.
— Француза? да кто-жъ Француза не помнитъ, небось недавны еще онъ, окаянный, былъ, а я при Француз давно ужъ своимъ домомъ безъ свекрови жила, а какъ энти на войну угнали, Кузька-то мой, царство ему небесное, ужъ округъ лавочки похаживать сталъ, по другому годочку былъ.
Въ то время, какъ происходилъ этотъ разговоръ, помоимъ исчисленіямъ, Кузьк было бы уже 60 лтъ.
— Ты, врно, молода замужъ отдана? спросила я.
— Нтъ, голубушка, я ужъ на возраст была, годовъ, поди, двадцати.
Короче, изслдованія мои привели къ заключенію, что передо мной столетняя старуха. Бодрость ея, необычайная сила мускуловъ и, главное, неистощимое веселье, все это было просто изумительно. Но я замтила, что собесдница моя съ какимъ-то особеннымъ любопытствомъ поглядываетъ въ сторону и какъ будто заинтересована чмъ-то совсмъ постороннимъ.
— Не осуди старуху глупую, родимая, вдругъ прервала оно мои разспросы,— гляжу я, цвтъ тамъ какой-то у тебя распустился, и что за цвтъ такой, просто диво?
Я оглянулась, это былъ большеголовый, красный піонъ, я сорвала и подала ей. Лицо старухи мгновенно озарилось самой дтской радостью, и, взявъ своей коричневой, костлявой горстью огромный цвтокъ прямо за голову, она поспшно всадила его за воротъ своей толстой блой рубахи.
— Ишь ты, барыня, наладила что — стара я, а какое стара, погляди-ка, красавица какая, словно какъ невститься стала. Такъ вотъ во всемъ въ наряд и на богомолье пойду.
Она назвала очень отдаленный монастырь, куда отправлялась въ сопровожденіи двочки, приходившейся ей, какъ оказалось внучкой въ пятомъ колн и единственнымъ уцлвшимъ остаткомъ огромной семьи.
— Ну-ка, Грушенька, хошь и рай здсь, а все идти пора, посидла, да и будетъ, обратилась она къ двочк.
Грушенька встала, но лицо ея приняло плаксивое выраженіе.
— Нога болитъ, пролепетала она, боязливо поглядывая на меня.
— Какъ-же намъ теперь быть-то, можетъ разойдешься и легче станетъ, сказала старуха. Но я уговорила ее обождать, и посл краткаго совщанія, постительницы мои ршили отдохнуть передъ длинной дорогой.
Измученная продолжительной ходьбой двочка свернулась, какъ котенокъ, тутъ же на ступеньк крыльца и, положивъ себ подъ голову котомку, мгновенно заснула. Старуха же казалась неутомимой, безъ малйшаго признака усталости, сла она на скамью и съ любопытствомъ оглядывала все окружающее. Незатйливая обстановка деревенскаго двора, посредин котораго раскидывался обширный, очень пестрый цвтникъ, приводила ее въ восхищеніе, нельзя было не подивиться живучести въ ней самыхъ младенческихъ впечатлній.
— Что у тебя двочка-то какая невеселая, а сама-то ты какъ маковъ цвтъ? усмхнулась я.
— Не обтерплась еще, знамо дитя, сказала старуха, вишь, устала, нога болитъ, дло ребячье, ей это къ диковинку. Я что! я дло другое, чего-чего въ мои-то года перевидала на свт, ишь, какая стала, словно дерево. А что веселая я, ты на меня дивуешься, ятеб скажу отчего: въ сорочк родилась я, вотъ отъ того и есть! И послалъ мн Господь милостивый счастье, ужъ за что только, и не придумаю, очень я съ молоду блажная была, и ужъ такая блажная, не приведи Господи! Что только покойникъ мой, царство небесное, со мной маю принялъ, того и разсказать нельзя!
— Разскажи, бабушка, какъ же ты блажила, изъ-за чего? Полюбопытствовала я, подсаживаясь на скамью.
— Да что разсказывать-то, всего не перескажешь, не упомню.А изъ-за чего блажила, ужъ и сказать не знаю, изъ-за чего, извстно — ‘баба что горшокъ, что ни влей, все кипитъ!’
— А какъ ты замужъ шла, волей или неволей?
При этомъ вопрос на лицо старухи какъ-будто набжала тнь, она вдругъ замолкла, уставивъ въ пространство какой-то внезапно потухшій взоръ. Крпко сложенныя руки упали на колни, прямая фигура вдругъ сгорбилась. Въ этомъ согнутомъ положеніи, она казалась ветхой развалиной. Но это продолжалось недолго. Опущенная на грудь голова вдругъ выпрямилась, лицо освтилось прежней свтлой улыбкой.
— Въ сорочк родилась, да и все тутъ, начала она, люди сказывали, что счастлива буду, такъ оно и вышло, по правд истинной, благословилъ Господь да только сама-то я не смысленная, ничего того не понимала, а тамъ еще, должно быть и испортили лихіе люди, а свекровь-то у меня была баба лютая, злющая-презлющая, царство ей небесное.
— Покуда жила я у родителей во младенчеств, не знала я горя, невдала: росла себ на всей Божьей вол, какъ птица поднебесная, только и знала, что смхъ да игры ребячьи, а тамъ какъ подрастать стала, и работа тяжелая крестьянская нипочемъ, охоча я до всякаго дла была, за двухъ, бывало, день-то деньской работаю, а вечеромъ псни пть, и горя мало, здоровенная двица, кровь съ молокомъ. Родителямъ ни въ чемъ не перечила, все и шло, какъ подъ горку, пока не пришла бда, слюбилась я съ парнемъ, вотъ какъ слюбилась!… Тутъ разскащица глубоко вздохнула, и, придвинувшись ко мн, заговорила внушительнымъ шопотомъ.
— Парень у насъ былъ безродный, сирота на деревн, вс у него примерли, не помнилъ даже отца съ матерью, и за великое горе, сиротство его, Господь ему, разумъ открылъ, и ужъ такой-то молодецъ, изъ себя пригожій, пригоже, кажись, отродясь и не видывала. Кудри черныя и въ правду хмелемъ завивались! При этомъ воспоминаніи, она снова уставилась въ пространство, въ глазахъ ея промелькнулъ какой-то внутренній блескъ, казалось, она видла что-то невидимое. — Какъ вотъ сейчасъ гляжу я, у самаго у родника, родникъ, у насъ тамъ, въ лсу былъ, въ самой чащ, въ овраг глубокомъ, что весь кустами обросъ. И какъ пришла я за водой, гляжу, вода-то, гремитъ-погромыхиваетъ, онъ на меня изъ-за дерева выглядываетъ и голосъ даже боится подать, такъ у меня сердце и ёкнуло, словно оборвалось что въ груди. И надъ тмъ, ключикомъ студенымъ березка росла кудрявая, развсистая… все боле всматриваясь въ недвижную даль, говорила она… и кругомъ, кругомъ-то у самыхъ корней, все засли цвтики лазоревые, мелкіе, такіе ясные, словно вотъ глазами глядятъ на тебя и все видятъ, и цвтиковъ этихъ видимо-невидимо. Выкрался онъ изъ-за дерева, связалъ пучечекъ, да подаетъ мн, а я гляжу, молчу и сердце унять не могу, сама ужъ забыла, зачмъ и пришла, ведро рядомъ стоитъ пустехонько, а я и не вижу ничего, свтъ божій помутился, вижу только цвтики въ глазахъ словно прыгаютъ и береза надо мной качается, а сердце-то у меня такъ и стучитъ, словно выскочить хочетъ. Ну, да что тутъ!… Старуха махнула рукой и умолкла. Глаза ея, устремленные вдаль, горли, ввалившіяся губы подергивало.
— Долго ли, коротко ли, посл продолжительнаго молчанія, вдругъ быстро заговоривъ, продолжала оно,— пришла солдатчина, собрались православные, и поршилъ міръ, сдать сироту на службу царскую. Сдали и угнали его далеко, далеко…. Послднее было сказано быстрой скороговоркой.
— Угнали, и осталась я одна во всемъ свт, даромъ что жила при отц съ матерью. Много я тутъ грха на душу приняла, какъ есть несмысленная, Съ того часа на меня и блажь вся нашла, да Господь-то ко мн милостивъ былъ, а я, блажная, того и не чуяла. Ну, ладно! Угнали его, моего сокола яснаго, повыли чужія бабы для примру, что, молъ, сирота онъ: проводить-то его некому, ну, повыли да и бросили, а я и не выла совсмъ, а только, бывало, съ дломъ и безъ дла уйду я на тотъ самый родникъ, что въ чащ лсной схоронился, да какъ увижу березу кудрявую,— осенью ужъ дло-то было,— и грянусь я на сыру землю, и думается мн все такое нехорошее. Сердце мое, кажись, на куски разрывается. Такъ-то лежала я разъ, ужъ и смеркаться стало, въ лсу втеръ завываетъ, словно стонетъ надъ покойникомъ, береза-то скрипитъ, да хлещетъ голыми втками, а цвтиковъ тхъ лазоревыхъ и знаку нтъ, и на томъ мст одна лужа стоитъ и вода въ ней чернехонька. Вдругъ какъ вскочу это я, словно ошаллая, схватила поясъ свой, распутала, и ну къ той берез привязывать, петлю длаю, а сама боязно такъ поглядываю, не увидалъ бы кто. Ну петлю затянула, попробовала — крпкая, рада такъ, что и руки трясутся, а сама даже и не думаю, что грхъ великій — руки на себя наложить, перекрестилась я и стала ту петлю на голову натягивать, какъ вдругъ слышу, хрустнулъ сучекъ, и чья-то рука хвать меня, крпко держитъ, не выпускаетъ. Затряслась я вся, на землю упала, свтъ въ глазахъ помутился, сколько времени прошло и не знаю, только гляжу я, а матушка стоитъ надо мной, молитву читаетъ, сама блая, трясется вся. Думала я, она бить меня станетъ, хоть и сроду пальцемъ не трогала, ну, а она ничего, только помогли встать, сарафанъ одернула, волосы оправила, гляжу — ужъ и поясъ на мн, тотъ, что на берез петлей вислъ. Встала я на ноги, какъ пьяная, шатаюся, матушка меня поддерживаетъ и таково ласково сомной разговариваетъ. Пришли домой, я, какъ была, одтая на лавк илегла, зубы у меня стучатъ, а молитву боюсь читать, потому знаю, что гршное задумала.
— Что потомъ было, и не помню, только словно, какъ мать-то стала за мной слдомъ ходить, и не урвусь я никакъ въ лсъ, къ тому роднику сбгать, а вотъ такъ меня и тянетъ, въ изб ли на лавк сижу, на улицу ли выду, словно ничего и не вижу, вотъ стоитъ передо мной березонька, раскачивается, цвтутъ цвтики лазоревые, а на сердц-то словно змя лютая и грызетъ, и сосетъ, и нтъ мн спокою ни днемъ, ни ночью. Мать извелась сердечная, на меня глядючи, вся-то высохла, какъ былиночка, а мн и все равно, словно какъ и нтъ ея. А отецъ тмъ временемъ грозенъ сталъ, я его такого и не видывала: что ни пройдетъ таково строго на меня глянетъ, а мн и горя мало. Хоть и вижу я все, да сердце мое изсохло, какъ камень стало, и нтъ мн до того дла, хоть бей меня, да что, побои-то, кажись, легче бы, а какъ, бывало, погляжу мать убивается, такое меня на нее зло беретъ, и сказать не могу,— ну, не глядли бы мои глаза, постыла она мн мн совсмъ. Вотъ вдь Господь-то накажетъ, — разумъ отниметъ. И не приведи ты, Господи!
—Разъ это было, какъ теперь гляжу, праздникъ у насъ, напекла мать блиновъ, сли за столъ всей семьей. Сижу и я, гляжу, какой отецъ грозный сидитъ, словно вотъ бить кого собирается, и такъ-то мн это любо стало! Какъ закричалъ онъ на мать, что-то не такъ подала, у меня и сердце взыграло, и гляжу я, что еще будетъ, а она, мать-то, потихонечку, крадучись, горячихъ блиновъ изъ печки вынула, да мн подъ руку и сунула, а сама боязно такъ на меня глядитъ,— и такое-то меня тутъ зло взяло, вскочила я, да какъ двину скамейку, чуть не опрокинула, и сама вонъ изъ избы, да и села на крылечк простоволосая. Снгъ хлопьями валитъ, на голую шею мн сыплется, а мн и любо,— на, молъ, съшь! Это я объ матери-то думаю. Не любила она, какъ я, раздвшись, на мороз сижу.И слышно мн въ изб голосъ отца и плачъ матери, такая тамъ пошла пыль столбомъ, знаю я, что отецъ осерчалъ, изъ-за меня на мать лютуетъ, мн и отъ сердца отлегло. Выбжала ко мн маленькая сестренка,— иди, говоритъ, въ избу, отецъ — что твой лютый зврь, покорись — онъ смилуется.
Я только усмхнулась, до того сердце у меня одеревенло:— Очень мн нужно! говорю. Постояла она и ушла.
— Ну,ладно, стало проходить время, что ни день, то хуже. У насъ въ изб-то содомъ стоитъ. И поршилъ отецъ замужъ меня отдать, и чтобъ къ весн и свадьбу сыграть непремнно. Нечего, молъ, на нее глядть, будь на то моя родительская воля, не охочъ я много-то разговаривать.
— Домъ у насъ былъ хорошій, не то чтобы богатый, а жили не нуждались. Вотъ и слышу я, стали отецъ съ матерью разговаривать про свадьбу, я слушаю, а сама молчу, словно и не обо мн дло идетъ. Что они тамъ не толкуй, мн и дла нтъ, представляется мн тотъ ключикъ въ лсу и березонька кудрявая, и цвтики лазоревые.
— И много ужъ зимы-то прошло, только разъ стала мать избу прибирать, пирогъ испекла, пошелъ отецъ за виномъ. Мать вынула мн сарафанъ красный праздничный, взяла гребень и стала косу мою расчесывать. Я сижу какъ истуканъ. Одла она меня, причесала, я молчу, ни словечка не говорю. Встала она это насупротивъ меня, тяжелехонько вздохнула, пригорюнилась, глянула я на нее и вижу, заливается она, плачетъ. Не вспомнилась я, словно ужаленная, какъ вскочу, схватила гребень да какъ пущу его по полу! Ну ужъ тутъ и ее зло взяло. Закричала она на меня, дверью хлопнула, да и ушла изъ избы.
— Бжитъ Машка, сестрица, говоритъ: сваты дутъ, гляди и женихъ съ ними! Я какъ была, такъ тутъ же на лавку и присла, въ ушахъ у меня звонъ пошелъ, въ ум словно что помутилось. Гляжу я прямо передъ собой и ничего не вижу.
— Долго ли, коротко ли, въ изб ужъ перетолковали, мать меня изъ-за перегородки вывела. И словно какъ я вдругъ проснулась, вижу: стою я передъ лавкой, подносъ со штофомъ въ рукахъ держу, гостей угощаю, а мать сзади, потихонечку меня, подъ локоть поддерживаетъ, — боится, вино уроню, и вдругъ это словно меня кто толкнулъ, — гляди, молъ, подняла я глаза и вижу: сидитъ мужикъ, и глаза у него до того жалостные, смотритъ на меня и словно вотъ заплакать хочетъ. Самъ молодой, изъ себя видный, я его и прежде видала, къ обдни въ наше село хаживалъ, и кафтанъ на немъ синій, хорошій мужикъ богатый былъ, самый завидный женихъ во всемъ околодк. И какъ глянула я на него — батюшки! Свтъ божій помутился въ глазахъ, до того онъ мн противенъ сталъ, дрогнули мои, рученьки, покачнулся подносъ, зазвенла посуда, а я, какъ шальная, такъ со всхъ ногъ изъ избы и кинулась!
— Вышелъ отецъ за мной слдомъ въ сни, видитъ, прижалась я въ уголъ, волкомъ гляжу. Схватилъ онъ меня за косу, выволокъ, встала я, стою передъ нимъ, какъ пень какой, и ничего-то не боюсь, хоть и вижу,— грозенъ родитель.
— Ты это что выдумала дурить, изъ воли родительской выходить! загремлъ батюшка, ахъ ты такая-этакая, да я теб дурь-то выбью, даромъ что матъ потатчица! А ужъ замужъ ты у меня пойдешь, убью, а слово мое врное, ты такъ и знай!
Гляжу я на него, и видитъ онъ, что ничего какъ есть не боюсь, зло такое-то его взяло, даже затрясся весь,— схватилъ меня за плечи, да какъ швырнетъ съ крыльца, такъ я кубаремъ и покатилась, а онъ хлопнулъ дверью и въ избу пошелъ.
— Что тутъ было, всего не пересказать, только посл этого раза, стала я сама какъ не въ себ и словно какъ забыла все, и стала пуще того несмысленная.
— Много толковала женихова родня, говорили, что я порченная, и отецъ хоть бей, хоть нтъ, мн все едино. И женихъ приходилъ, сядетъ бывало на лавку со мной, за руку возьметъ, жаллъ онъ меня очень, а мн и то все равно: онъ ли, или Машка сестренка около меня убивается, сижу какъ каменная, слышу, какъ обо мн разговариваютъ: стерпится — слюбится, — молчу, да и полно.
— Тмъ временемъ стали все къ свадьб готовить, чтобъ до поста великаго перевнчать насъ. Все это какъ во сн мн представлялось, и забыла я обо всемъ. Только, бывало, какъ ночью полягутъ вс спать, въ изб темно станетъ, не спится мн, встану съ постели и сейчасъ къ окну, сяду на лавку, уставлюсь въ окошко, снгъ чуть-чуть по дорог блется, на двор стужа, втеръ въ труб гудитъ, и думается мн, какъ тамъ родничекъ по камушкамъ гремитъ, и березонька по втру качается, а онъ будто изъ-за дерева на меня глядитъ, и слышу я рчи ласковыя, и сердце мое сосетъ, сосетъ тоска-кручинушка, и, кажись, вотъ бы заплакала, а слезъ нту, только въ глазахъ словно огонь горитъ, голова горячая, и легче мн станетъ какъ къ мерзлому окну любомъ прижмусь. Такъ до птуховъ и сижу. Мать ужъ вставать станетъ, огня вздуетъ, поглядитъ на меня только, вздохнетъ, да и пойдетъ прочь.
— Приходила къ намъ и знахарка, баба умная, изъ дальняго села, умывала меня на зар, приговаривала и на воду шептала, и сказала она матери, что посл внца все какъ рукой сниметъ, только наказывала матери со мной построже быть, чтобы, оборони Боже, до свадьбы чего надъ собой не сдлала, а посл, сказывала, какъ внцы снимутъ, все и пройдетъ съ Божьей помощью. Ну хорошо. Началась въ изб стряпня, мать наряды мн приготовила, стали ужъ и гости собираться. Одли меня все равно какъ покойницу, вывели, посадили въ передній уголъ и голову платкомъ покрыли. Сваха наказывала мн выть погромче для народа, потому безъ этого ужъ двиц никакъ нельзя! А я не то что погромче, а и вовсе не выла, подъ платкомъ-то мн словно какъ и легче, сижу я и кажется мн, что я одна во всмъ бломъ свт, и только про свое все и думаю.
— Повезли меня въ церковь Божію, поставили передъ налой. Я смотрю какъ на ризахъ у попа золото переливается, а сама точно чужая, вотъ ужъ и женихъ меня за руку взялъ, внцы на головы надли и повели кругомъ. Хожу это я, все подъ ноги смотрю, — думается мн: — какой полъ въ церкви каменный, и плиты вс словно изгрызенныя, и ни о чемъ я не думаю. Кончилось внчанье, священникъ и говоритъ: — ‘Поцлуйтесь!’ и вдругъ сердце мое словно огнемъ запалило, подняла я голову и чую, наклонился ко мн чужой мужикъ, да какъ чмокнетъ, въ самыя губы! Затряслась я вся, какъ осиновый листъ, глянула на него, какъ на ворога лютаго, — до того противенъ, я изо всей силы какъ ткну его локтемъ въ грудь, закричала благимъ матомъ на весь народъ, да такъ, какъ трава подкошенная, на полъ и грохнулась. Подхватили меня дружки на руки и поволокли изъ церкви все равно, какъ мертвое тло, ничего ужъ тутъ я и не чуяла. Только какъ опомнилась, лежу я въ чужой изб, и за перегородкой пированье идетъ, и Господи, ты Боже мой! Тутъ ужъ я все и вспомнила, и легче бы меня живую въ землю закопали, какъ вздумала я, что теперь мужняя жена, да, кажись, будь тутъ прорубь, такъ бы я въ нее и кинулась!
— Отпировали гости и разъхались. Пришла матушка, благословила меня, и осталась я въ чужой изб съ постылымъ мужемъ вкъ вковать.
Старуха замолкла. Она сидла неподвижно, вся склонившись впередъ и упершись локтями въ колни, поддерживала свою отяжелвшую голову. Глаза ея были устремлены въ землю, на тощей груди вздрагивалъ воротъ рубахи, въ которомъ все еще торчалъ до половины осыпавшійся, посинвшій піонъ.
— Господи, прости Ты мои согршенія! вдругъ проговорила она и, выпрямившись, продолжала:
— Ну, касатка моя, тутъ-то и началось мое гршное житье. Блажь такая нашла что я и Бога забыла, и законъ свой, что въ святой церкви Господь благословилъ, я, окаянная, и во что ставила. И стала я какъ не въ себ, не то, что прежде, какъ дерево была. Тутъ на меня нашло такое, что и сказать нельзя. Вдь мужъ онъ мн законный передъ Богомъ и передъ людьми, а постылъ до того, что, кажется, поглядла бы я, какъ и его казнью лютой мучать стали, и было бы это мн въ сласть великую. А онъ-то, человкъ жалостливый, царство небесное, жаллъ меня, какъ дитя малое, и ужъ любилъ, Господи, какъ любилъ блажную, супротивную да непокорную. И мать у него, баба строгая,стыдила, корила, а онъ и мать на меня промнялъ. Вдь что я длала-то! Бывало, день деньской по угламъ да по задворкамъ прячусь, чтобъ и не видать мн его постылаго, а какъ смеркнется, я заднимъ дворомъ прокрадусь и убгу въ поле либо въ лсъ. На другой день посл свадьбы укралась я, и какъ стало смеркаться, накинула шубенку и прямо цликомъ по полю, снгъ глубокій, сугробы дорогу перемели, а я бгу безъ оглядки ипрямо, версты четыре будетъ, прибжала назадъ въ родительскій домъ, стучусь въ окно, ужъ поздно, вс у насъ спятъ. Выглянулъ отецъ, калитку отворилъ, впотьмахъ не видитъ, я ему въ ноги:— батюшка родимый, это я, хоть убей, а спрячь, чтобы постылый не нашелъ меня, охъ, спрячь поскоре! Погонится онъ — утоплюсь, ей-богу, въ проруби утоплюсь!
— Да съ чего ты взяла, ахъ, ты такая-этакая, осерчалъ отецъ,— виданное ли дло отъ мужа бгать, да я теб вс кости переломаю!
Валяюсь я въ ногахъ у отца, а онъ выхватилъ изъ плетня хворостину, да какъ началъ меня учить! А я ничего, любо мн, что онъ меня бьетъ, во сто разъ лучше это чмъ въ домъ свой постылый воротиться. Выбжала мать, отнимаетъ меня, а я кричу,— не трогай, матушка, убейте меня, только къ нему не посылайте!
— Вдругъ слышу заскрипли по дорог сани и остановились у нашего двора. Въ саняхъ свекровь сидитъ. Гамъ поднялся, шумъ страшный, мать реветъ, отецъ лютуетъ, а свекровь такъ и заливается, подхватила меня, да какъ мшокъ какой и свалила въ дровни. Повернула она лошадь и погнала ко двору, по лошади кнутоцъ стегнетъ и меня прихватитъ, да такъ всю дорогу и постегивала. Привезла домой отъ побоевъ у меня все тло посинло, и какъ увидлъ меня въ сняхъ мужъ, растрепанную, избитую, взялъ онъ меня за руку, потащилъ въ свтелку, гд мы жили съ нимъ, я прижалась въ уголъ и, какъ зврь, на него гляжу,— убить готова. Постоялъ онъ, посмотрлъ на меня таково жалостливо, махнулъ рукой, слъ на лавку и заплакалъ словно дитя малое. Не понимала я тогда, не чуяла великаго смиренія его и смотрла все равно, какъ на гадину какую. Что бы онъ ни сдлалъ, все мн противно, глядла я на его лицо, глазъ не могу оторвать, и гадко мн, и страшно, и такое ужъ зло беретъ! Пошло съ этого дня мое житье хуже прежняго. Свекровь проходу не даетъ, и ругаетъ, и колотитъ, а мужъ день ото дня ласкове, и что ласкове, то противне. Вдь вотъ какъ человкъ ожесточиться можетъ. Не открывалъ мн Господь разума, и блажила я страсти какъ, не понимала и того, что Господь мн послалъ человка добраго, и душа у него была праведная, справедливая. Видала я, какъ другіе-то живутъ: мужья пьянствуютъ, женъ колотятъ, все изъ дому тащатъ, а мой-то смиренный, никто отъ него слова дурнаго не слыхалъ. И стала я думать несмысленная, что легче бы мн, кабы онъ, какъ другіе мужики, былъ: колотилъ бы меня, бранилъ, а не бабой ревлъ, на меня, непокорную, глядючи. И все въ этихъ мысляхъ злыхъ да неприглядныхъ шло время. Какъ весна пришла, стала я уходить да прятаться по лсамъ и по оврагамъ. Бывало, залягу куда-нибудь въ лсную чащу, и любо мн подумать, что волкъ придетъ, растерзаетъ меня зврь лсной, и не видать мн ласки постылаго мужа.
— Такъ-то время ужъ почти съ полгода прошло. Работу я всякую работаю и свекрови ни въ чемъ не перечу, въ работ тяжелой: мн словно легче станеть и иной разъ и забуду, что замужняя. Вотъ ужъ лсъ сталъ одваться черемуха въ цвтъ пошла. И давно-таки я дома не была, свекровь не пускала, думала, что меня мать научаетъ противъ мужа идти, и правда, разъ меня мать, потихоньку отъ отца, въ сарай заперла, спрятала. Свекровь и прознала, съ тхъ поръ меня въ родительскій домъ ни ногой.
— Только разъ, стали бабы въ деревн собираться въ лсъ, вники вязать, деревья ужъ вс листомъ одлись, и меня свекровь посылаетъ. Пришли мы вс въ лсъ, анъ березоньки ужъ распустились, въ лсу сущій рай, отъ смолы духъ идетъ. Взяла я ножикъ и ползла на дерево, ржу втки и внизъ бросаю, внизу вс порзала, наверхъ ползла. Взобралась я высоко, высоко, уцпилась за втви, чуть держусь. Вдругъ взмахнулъ втеръ, гляжу я, подо мной лсъ шумитъ, и тамъ, гд-то невдалек, словно вода по камушкамъ погромыхиваетъ, небо ясное надъ головой стелится, въ лсу кукушечка тоскуетъ, а ключикъ гд-то такъ и гремитъ, такъ и гремитъ, словно манитъ къ себ. Сердце мое перевернулось, дыханіе сперлось, глянула я внизъ, а цвтики лазоревые, я ихъ и не запримтила, т самые цвтики у воды стелются, и вижу я, главами вижу, подъ березой изъ-за втокъ, внизу подо мной, курчавая голова: самъ Ванюша стоитъ! Закричала я не своимъ голосомъ и, какъ была, разставила руки, и съ самой-то верхушки дерева кинулась къ милому. Долго лежала я безъ памяти, сбжались бабы. Какъ мужъ мой поймалъ меня, а это онъ стоялъ подъ деревомъ, и его курчавую голову приняла я за Ванюшину, но только не сдержалъ онъ меня, я сшибла его и ударилась объ дерево, переломила себ ногу, но ничего-то я не чуяла: и какъ принесли меня въ избу на рукахъ, какъ меня положили, позвали костоправку, я ничего того не помнила. И приключилась со мной посл того раза болзнь-горячка. Шесть недль провалялась я безъ памяти, бредила, кричала, головой объ стну билась, никого не узнавала. Мужъ извелся, ни днемъ, ни ночью не отходилъ отъ меня. Я въ бреду-то все кричала, звала Ванюшку, и бывало, мужъ, подойдетъ и наклонится надо мной, а я какъ увижу его курчавую-то голову и схвачу ее, да и припаду горячимъ лицомъ.
— Долго такъ я лежала, все хворая, ничего не смыслила. Вдругъ это разъ на зар, ночи были короткія, лтнія, сталъ свтъ брезжиться, очнулась я, гляжу по сторонамъ, трахнула головой, — не болитъ и не жжетъ меня, не палитъ, а въ окно-то зорька красная заглядываетъ, и такъ-то мн вдругъ легко стало да радостно, хочу приподняться, — не могу, нога у меня связана сломанная и руки, какъ плети, а всей мн такъ-то хорошо и на душ весело, словно я опять на свтъ родилась. Оглядлась я кругомъ, вижу — все та же изба чужая, а у самой постели моей, на полу, лежитъ мужъ, и таково крпко спитъ. Свсила я съ подушки голову, гляжу на него. Сталъ онъ такой-то блый да худой, краше въ гробъ кладутъ, и лицо у него измученное, да такое-то строгое, я его такимъ и не видывала. Волосы курчавые отросли, вс въ кольца завились, и до того мн вдругъ стало жалко его, до того жалко, стснилось у меня что-то въ груди, даже духъ захватило, и слезы такъ и хлынули. А я и не помню, когда плакала, и отъ тхъ слезъ стало мн такъ-то хорошо, такъ легко на сердц. Опустила я руку и своего-то постылаго взяла за кудри, да такъ украдкой, чуть-чуть, сама робю, и погладила. Гляжу я, сердце у меня такъ и колотится, пошевелился онъ, а я сейчасъ и защурилась, словно сплю, и хорошо-то мн, и боязно, и сама не знаю, что со мной. Всталъ онъ, умылся, Богу помолился, поглядлъ на меня, видитъ сплю, взялъ топоръ и вышелъ въ сни, и слышно мн, какъ на двор застучалъ, стройка у насъ въ то время была. Лежу я, глаза ужъ открыла, и думается мн,— вотъ сейчасъ, какъ взойдетъ онъ, и скажу я ему, что мн полегче стало. Только распахнулась дверь, и вижу я, входитъ въ избу купецъ сътоваромъ, коробку большую на полъ со спины спустилъ, на святыхъ перекрестился, и глядитъ на меня, руки въ боки подперъ, самъ усмхается. А этотъ самый купецъ часто въ деревню къ намъ хаживалъ, и такой балагуръ, я и сказать не могу, самъ рыжій, изъ лица красный, настоящій, какъ слдуетъ быть, купецъ, и все бывало съ прибаутками, слова спроста не скажетъ, станетъ товаръ свой выхвалять, а самъ все на бабъ да на двокъ поглядываетъ, лукавый такой человкъ.
— Ну вошелъ онъ въ избу, видитъ я не сплю, онъ сейчасъ это ко мн подошелъ, во вс углы боязно такъ оглянулся, да и говоритъ:— Слушай ты, молодица, давно ужъ я случая такого улучаю, чтобы съ тобой, значитъ, перетолковать, и насчетъ мужа твоего постылаго я давно примчаю. Меня ты знаешь, что я есть человкъ богатый, и всякаго то-есть товару у насъ вдоволь будетъ, а что ежели что, — я не то что чего прочаго, — а на что самый лучшій платокъ французскій или тамъ сережки какія, он можетъ рупь стоятъ, и того, кажись, для тебя не пожалю….
Испугалась я этихъ словъ его лукавыхъ, вотъ какъ испугалась. Отстань, говорю, — и съ чего ты это взялъ, образина такая!
А онъ тмъ временемъ, хвать меня за руку, я рвусь а онъ не пускаетъ. Закричала я тутъ благимъ матомъ, и на этотъ мой крикъ растворилась дверь, и вбжалъ въ избу мужъ, да какъ увидлъ онъ, какъ купецъ-то меня за руку хватаетъ распалился онъ, свту не взвидлъ, да какъ однимъ махомъ вскинулъ топоръ надъ головой:— А этого хочешь? загремлъ онъ не своимъ голосомъ. Затряслась я вся, гляжу, купецъ на сажень отскочилъ, изъ лица весь почернлъ, а хозяинъ-то мой какъ взмахнулъ топоромъ, такъ надъ головой его и держитъ, и такой-то страшный сталъ: самъ блый, волоса дыбомъ стоятъ, зубы изъ-подъ усовъ сверкаютъ, а глаза, словно уголья, горятъ, страсти Господни! Батюшки свты, я его такимъ и не видывала, и тотъ ли это мужикъ, что надо мной непокорной бабой ревлъ! Ну, тутъ мое и сердце взыграло, такъ бы, кажись, тутъ ему на шею кинулась.
Отороплъ купецъ, самъ коробъ на спину вздваетъ, а руки трясутся.
— Проваливай вонъ отсюда! кричитъ мужъ, да какъ съ размаха опустилъ топоръ то на лавку, анъ лавка-то дубовая надвое разслась. Выскочилъ купецъ изъ избы вонъ, какъ ошпаренный. А я ужъ и не знаю, откуда сила взялась, сла на постели и до того рада, гляжу на мужа и смюсь, и плачу, слова вымолвить не могу.
Взмахнула это я руками, наклонился онъ ко мн, я ухватила его за голову, притянула къ себ, и только выговорила:— Желанный мой, прости ты меня гршную, непокорную! Онъ такъ и затрясся весь, подкосились у него колни, такъ онъ и припалъ ко мн. А я держу его за голову, выпустить боюсь и вижу, зорька красная все больше разгорается, и на душ у меня словцо праздникъ Господенъ!… Тутъ мн Господь и весь разумъ открылъ. По истин, велика милость Его!… Сказано, въ сорочк родилась я гршная. И посл того, стала я смыслить, и какой у меня мужъ, и какъ Господь все велъ къ лучшему, и что только было со мной, все на благо вышло, и не стоющая я тварь на свт, потому что Бога гнвила своимъ непокорствомъ, изъ родительской воли выходила, и грхи мои тяжкіе не покаралъ Господь.
— И какъ стали мы жить по-христіански, свекровь, царство ей небесное, перестала лютовать надо мной, и родитель мой смиловался, а ужъ про мужа не говорю, душа его кроткая вся мн открылась, и я передъ нимъ, какъ свчка передъ иконой горла, и прегршенія мои тяжкія и по сю пору все замаливаю. А я потомъ все передъ Господомъ непокорна была, все по глупости своей, потому покуда молода не обтерплась на свт, и думала, что такъ не надобно, какъ Богъ посылалъ. Было дтей у меня много, и всхъ ихъ почти я похоронила. Вотъ тужила, вотъ убивалась, и Господи! — Находила на меня такая-то тоска, печаль лютая, что снова готова была на себя руки наложить. И все-то онъ покойникъ меня унималъ, уговаривалъ. И удалось мн, наконецъ, троихъ выростить. Что были за дтки, людямъ на удивленье и намъ на радость, два мальчика, ужъ большинькихъ, да и двочка порядочная. Какъ теперь гляжу, пойдемъ въ лтній день къ матушк, цвтики въ поляхъ вс пораспустятся, рожь въ пол уже въ колосъ пошла, солнышко на неб пригрваетъ, и дтки мои веселые, да сытые, бгутъ себ впереди, забавляются, — кто грибокъ нашелъ — смется, кто пучечекъ щавлю связалъ, бгутъ не нарадуются. А у меня на нихъ сердце такъ и рвется, и кажется мн, что краше моей Анютки на свт нтъ, вся въ отца, такая голова курчавая, и глазенки ясные свтятся. А ужъ ласковая какая, да покорная, вся въ него, моя голубушка.
— Ну, хорошо, а бда не за горами, тутъ за плечами стоитъ нежданная, невдомая, и не чуяло материнское сердце, не вдало….
— Коротко сказать, прилетла къ намъ на деревню, словно птица зловщая, немочь ребячья, и такая-то немочь, захватитъ глотку, помается, покричитъ ребенокъ, и задушитъ его окаянная. Воютъ матери, убиваются, да ничего не подлаешь. Ребятъ въ тотъ годъ много примерло, и все я Бога молила: пронеси, Господи, да, видно, не услышалъ онъ молитвы моей гршной, на одной недльк всхъ трехъ и похоронила. Сначала мальчишки мои померли, а черезъ три денька, по весн дло было, и дочушка моя, свтикъ Аннушка, какъ захворала, я надъ ней день и ночь убивалась, съ рукъ не спускала, извелась она въ одни сутки, да такъ и кончилась. Ну ужъ тутъ что говорить, я словно ума ршилась, и горше этого горя лютаго нту на свт… Сердце материнское изсохло въ груди, тоска меня одолла. Ходила ко мн мать, плакалась вмст со мной, уговаривала, нту мн спокою, такъ и надрывается душа моя непокорная! Мужъ ничего, онъ не разговорчивъ былъ, извстно, мужчина — стерплъ, только обо мн все больше убивался. А тутъ захворала и матушка моя и скорехонько отдала Богу душу. Какъ я ее похоронила, тамъ же, около моихъ могилокъ махонькихъ, народъ разошелся, а я сла подъ кусточкомъ, и Господи! все-то кругомъ веселехонько, весь міръ божій въ вешній день красуется, радуется,— а мн-то — пустъ свтъ божій, пустехонекъ. Да что говорить, тужила я крпко, извстно сердце материнское неспокойное. Да вдь не я одна, мало-ли матерей горькихъ въ ту весну осталось, другія бабы покорныя, потужитъ она, да и покорится, и сама я себя карю, браню, а все сладу нтъ. Отбило меня отъ ды, и сонъ на умъ не идетъ. Бывало, выйду, какъ только зорька забрежжится, и гляжу, гд тотъ кустъ стоялъ, что цвтомъ алымъ изукрашенный, моихъ дтокъ радовалъ, и стоить онъ передо мной краше прежняго, и не глядли бы глаза мои на Божій свтъ, сердце-то пуще того надрывается… И стала я сохнуть, къ земл меня такъ вотъ и тянетъ, и пригибаетъ.
— Ужъ и осень на двор, пошла я къ святымъ мстамъ на поклоненіе, замолить Владычицу, Пресвятую Богородицу, чтобы преложила гнвъ на милость, послала-бы мн дитятко милое, чтобъ не однимъ намъ старикамъ вкъ вковать. И услышала Пречистая. Прибрела я домой, и посл молитвы моей на душ у меня словно полегчало. А черезъ годъ съ небольшимъ, родилась у меня дочка Аленушка прошенная, моленная у Господа. И такое ужъ у меня было сердце неотходчивое: младенецъ на рукахъ, а самой все думается: зачмъ Господь взялъ моихъ дтушекъ, веселй бы имъ рости вмст, и не надо тому быть что сталось.
— Такъ-то я жила да гршила передъ Господомъ, а все не прогнвался Онъ на меня: Аленушку выростила. Расцвла она, какъ маковъ цвтъ. Мы на нее ненарадовались. Выросла большая, выше меня ростомъ, изъ себя видная, нжная да тонкая. Вышла она замужъ за парня хорошаго, ни въ чемъ мы ей не перечили, сама себ и жениха выглядла. И что-же бы ты думала, участь-то родительская: ха непокорство мое наказалъ Господь, мужа-то ее въ солдаты взяли, все равно какъ моего Ванюшу. Убивалась она шибко, съ дтками малыми осталась, а я-то вдовла уже тогда, въ тотъ же годъ Господь и мужа моего прибралъ. И остались мы, дв бабы безпомощныя, горе горевать съ дтьми малыми. Завалилась изба, забдняла семья, корову продали, стала чахнуть моя Аленушка, на глазахъ моихъ, какъ свчка, таяла, а бдность покою не даетъ: ребята кричатъ голодные, все прахомъ пошло, — она хворая, а я старая.
— Пришлось ей тошнехонько, она и зоветъ меня ночью, будитъ. Встала я, лежитъ она, голубушка, глаза у ней такіе ясные, хочетъ мн что-то сказать, а кашель бьетъ, и кровь алая на губахъ запеклась. И говоритъ она мн:— матушка, возьми ты чулки мои да сходи на прудъ, постирай ихъ, потому помираю, и до утра не доживу…
— А мы ужъ исоборовали голубушку мою.— Ну такъ вотъ что, матушка, говоритъ она, какъ помру я, тошно теб будетъ, только ты не тужи обо мн. Умирать-то легче, чмъ жить. Постояла я около нея, взяла чулки и пошла полоскать. Ночь была мсячная, звзды по небу повысыпали, я взошла на мостки, сама стираю, а слезы у меня градомъ катятся. Пришла я домой, гляжу жива, а она и говоритъ:— Ну повсь чулки посушить, да и зажги свчу передъ образомъ, я сейчасъ отойду…
— Затеплила я свчку, подошла къ ней. — Ну что жъ говоритъ, матушка, попрощаемся. Стали мы съ ней прощаться, я какъ къ ногамъ ея припала и встать не могу а она и говорить, тихо такъ да внятно:— не убивайся ты, матушка родимая, жалко мн тебя, что на свт маяться останешься, а я отойду съ миромъ ко Господу, въ селенія Его праведныя, гд и батюшка, и сестры, и братья, и весь божій людъ у Господа о грхахъ нашихъ молится. И благодари ты Пресвятую Богородицу, родимая, что взяла Она къ себ твоихъ дтушекъ во младенчеств, и въ раю ихъ душки неповинныя не знаютъ ни горя, ни голода. И буду я на томъ свт молить Ее Пречистую, чтобы взяла и моихъ въ свои райскія обители… Сказала эти слова моя Аленушка, перекрестилась, сложила руки и умолкла, закатились ясныя оченьки…
— И что жъ, касатка моя, я поплакала да скорехонько и утшилась, Попомнились мн эти ея слова предсмертныя, разумъ мн она, умирая, открыла. И съ тхъ поръ много я еще и внучатъ перехоронила, и, бывало радуюсь, что младенческая душка уходить къ матери. Тутъ мн все открылось, какъ Господь-то милостивъ, всхъ взялъ въ Свои святыя обители, а вотъ меня, старую гршницу, земля не беретъ, потому неправедно я на свт жила, не покорствовала вол Божіей, ужъ истинно въ сорочк родилась, а все сердце мое рвалось, не покорялась я. А теперь вотъ хожу по богомольямъ, и думается мн, услышитъ Господь молитву мою гршную, и умру на пути подъ березкой развсистой, и стара я, стара, а что старше становлюсь, то на душ у меня спокойне, все думается: недалеко конецъ.
— Ишь ты міръ-то Божій красуется, и сколько я на свт всего наглядлась, сколько милостей извдала. Сказано, въ сорочк родилась. И какъ нынче на зар, передъ богомольемъ, пришла я на погостъ въ нашемъ сел, гляжу кругомъ: могилкамъ-то моимъ роднымъ и счету нтъ: гд еще кустикъ чуть отъ земли подымается, а гд ужъ и дерево кудрявое наклонилося. Листья шумятъ, къ земл клонятся, старуху старую, гршную, къ себ зовутъ на вчный покой, гд нтъ печалей и воздыханій,— небось въ церкви-то слышала ты, родимая?
— И то, касатка,заболталась я, поспшно поднявшись, сказала старуха. Она выпрямилась во весь свой высокій ростъ, бодрымъ движеніемъ вскинула себ котомку на плечо и, взявъ посохъ, съ прежнимъ веселымъ и бодрымъ видомъ обратилась къ двочк, которая украдкой выглядывала изъ за еловой втки. Прежней усталости и плаксиваго выраженія и въ помин не было.
— А нога?
— Зажила, звонко закричала малютка.
— Ну зажила, такъ и слава теб Господи!
— Баушка, я пость хочу,
— А пошь и то дитятко, дло ребячье, проголодалась ты, вотъ сейчасъ и хлбца пошь.
И совершенно для меня неожиданно, старуха вдругъ подошла но мн, протянула руку и какимъ-то страннымъ напвомъ произнесла:— Подайте ради Христа Спасителя на пропитаніе, идемъ на богомолье, Христовымъ именемъ пропитываемся.
— Что жъ у тебя въ котомк? Полюбопытствовала я, когда двочка принялась за завтракъ.
— А все смертное — и башмаки, и рубашка, и саванъ на смерть, совершенно равнодушно произнесла старуха. Неравно смертный часъ въ дорог найдетъ, вотъ все тутъ и готово.
Она приподняла тряпицу, который былъ обвязанъ берестовый коробокъ, и тамъ, не безъ нкотораго содроганія, увидла я, дйствительно, вс эти предметы тщательно сложенные, и даже саванъ, то-есть, кусокъ благо полотна, тщательно обшитый по всмъ сторонамъ чмъ-то врод узкой полоски вязанныхъ кружевъ.
Двочка тоже съ видимымъ удовольствіемъ разглядывала бабушкинъ саванъ, укладывая его обратно въ котомку.
— Она у меня все знаетъ, двчонка вострая,— помретъ бабушка, она сейчасъ разоднетъ. Разоднешь, Грунюшка?
— Я тебя прежде вымою, я видла, какъ покойниковъ моютъ, довольная своимъ знаніемъ произнесла Грунюшка.
— Ну, что за двка-козырь! воскликнула восхищенная бабушка.
Долго еще смотрла я, какъ мимо ограды моего сада мелькала прямая и бодрая фигура высокой старухи, и съ нею рядомъ, мелкими шажками бжала двочка, а изъ-за втокъ густо засвшаго у ограды оршника, отчетливо долетали до меня обрывки разговора: покойниковъ обряжаютъ, могилу копать глубокую, не то водой захлещетъ… разносилось въ сыромъ, напоенномъ весенними ароматами воздух.