В последние годы крепостного права и первые годы воли, Ладыженский Владимир Николаевич, Год: 1917

Время на прочтение: 9 минут(ы)

В. Н. Ладыженский

‘В последние годы крепостного права и первые годы воли’

I

Обширная усадьба моего дедушки, одного из очень богатых людей своего времени, стояла на берегу Хопра в селе Секретарке. Откуда произошло название села — не знаю. Говорили, что один из его владельцев служил секретарем высокого учреждения и этим учреждением называли Сенат, но так ли это, утверждать не берусь. Во всяком случае, в этом селе сосредоточилось несколько дворянских усадьб. От этого и село разделялось на несколько крестьянских порядков или улиц, которые носили названия своих владельцев. Названия эти были: Лодыженка, Сафоновка, Масловка, Костиевка и Пахомовка. Остатки усадеб Масловых и Сафоновых остались еще в моей детской памяти, а остальных уже не было. У моего дедушки было три сына. Делились ли они при его жизни, или после его кончины, не знаю. Но дележ, очевидно, предвиделся, потому что из села Секретарки часть крестьян была выселена верст на десять в степь и при новом поселении построен барский дом и разведен сад. Назначалось это имение моему дяде Александру, поэтому и выселки получили название Александровского хутора. При дележе это намерение было почему-то оставлено, дядя Александр получил имение в Усманском уезде Тамбовской губернии, старший, Федор, наследовал старинную секретарскую усадьбу, а Александровский хутор достался моему отцу, Николаю. В этом степном хуторе я и родился.
Судьбе, однако, угодно было, чтобы не этот степной хутор дал мне первые впечатления и навеял первые детские воспоминания. Усадьба на этом хуторе сгорела, когда я был еще грудным ребенком, и наша семья переехала к бабушке по матери, в село Липяги Пензенского уезда, находившееся верстах в тридцати от сгоревшей усадьбы. На жительство переехали собственно дети, отец и мать проводили время в разъездах между Липягами и Секретаркой, где отец купил у господина Таушева доставшийся ему от Пахомовых участок земли и теперь строил дом в Секретарке вместо сгоревшего в Александровке. Все это происходило в последние годы крепостного права и первые годы воли, которые, разумеется, не могли оставить следов в моей памяти. Первые впечатления мне дал этот дом моей бабушки. Дом был деревянный, большой, с очень высокими просторными комнатами и с антресолями над ними, то есть со вторым этажом с низкими комнатами, построенными не над всем домом, а над одной его половиной. Эти-то антресоли, предназначавшиеся для гостей, теперь и сделались местом нашего детского жительства. А нас, детей, было тогда уже трое, и я был из них самым младшим. Сюда и перевезли меня после пожара степной усадьбы вместе с братьями — Сергеем и Александром. Здесь же надолго останавливались наши родители, когда приезжали из Секретарки, где проживали в людской избе, наблюдая за постройкой усадьбы и полевым хозяйством.
Бабушка моя, Маргарита Тимофеевна Хилинская, жила вдвоем с незамужней и болезненной дочерью Лидией Леонтьевной, сестрой моей матери. Сама она была урожденная Рославлева, вышла замуж за полковника Хилинского, мелкого помещика Могилевской губернии, и теперь, после смерти отца, проживала в родовом отцовском гнезде, разделенном между его детьми. Для этого раздела крестьяне были разделены, и кругом Липягов выросли села Обловка, Надеждинка и Раизовка. Когда-то огромное имение Рославлева с конским заводом, оранжереями и другими барскими затеями того времени частью было продано для уплаты долгов, частью проиграно в карты, а остальное пошло в дележ между дочерьми, и каждой из трех дочерей досталось больше тысячи десятин. Род Рославлевых шел от старого московского дворянства и потому владел ‘подмосковной’, но я не знаю, кому именно из Рославлевых досталась она. Что же касается до Липягов, то это было имение, пожалованное Елизаветой Рославлеву, принимавшему участие в дворцовом перевороте в качестве лейб-кампанца. В те времена здесь еще была малонаселенная степь, то ‘дикое поле’, которое вместе с городом Пензой подвергалось нападениям кубанских татар. Память о переселении дедов и прадедов из-под Москвы и о каких-то грабительских нападениях еще смутно жила среди крестьян во времена моего детства. Говорили даже о зарытом татарами кладе в ‘медвежьем враге’, но теперь около этого оврага тянулась холмистая степь, а небольшая дубовая роща служила воспоминанием о тех местах, где жили медведи.
Муж моей бабушки в последние годы своей жизни командовал полком, расквартированным в Пензе. Там, на местном кладбище, и нашел он последний приют. А бабушка до последних своих дней сохранила звание полковницы. К большому селу Липягам прилегали земли других владельцев, но их усадеб в селе уже не было. Прежде в степях любили селиться густо, большими селами, помещичьими гнездами. И в Липягах, так же, как и в Секретарке, село разделялось на отдельные улицы или порядки, которые назывались тогда барщинами. Улицы назывались Вырубовка и Дубенщина, а против дома бабушки, как раз на противоположном холме, помещалась полковницына барщина. Барский дом и село разделялись глубоким оврагом с сочившимся на его дне ручейком, какой-то маленькой речкой, значившейся еще на старинных планах, а теперь исчезавшей. Бабушка обратила этот овраг в пруд, и его возникновение я едва-едва помню. Помню постоянные хлопотливые разговоры о нем, как о большом предприятии, помню огромную толпу народа сразу, запружавшую плотиной овраг, и веселую дворню на нескольких лошадях с бочками, отправлявшихся в село Обловку на реку Арчаду за живыми карасями, будущими жителями пруда. Пруд вышел на славу, большой и глубокий, и прилегал верховьем к дубовой роще, где таились родники, питавшие речку, покуда не затянуло их в полную воду распаханной вокруг рощи землей.
Постройка дома в Секретарке подвигалась не быстро. Строили дом мастеровые люди моего отца, теперь ставшие вольными и служившими за жалованье. Постройка останавливалась иногда надолго, то из-за спешных полевых работ, для которых теперь не хватало людей, то из-за недостатка материала, не приготовленного своевременно в своем великолепном строевом лесу на Хопре. То были первые годы свободы крестьян, и из разговоров и совещаний старших по разным хозяйственным делам можно было заметить, как тяжело было для помещиков это переходное время с не установившимися еще новыми порядками жизни. Дом строился небольшой, с расчетом на малое число прислуги, потому что о многочисленной мастеровой дворне, расходившейся теперь в разные стороны по всем городам страны, нечего было и думать. Но были люди, и это почти в каждой дворянской семье, для которых уничтожение крепостного права прошло простой, малозначащей формальностью. Это были люди, сжившиеся с жизнью семьи, как со своей, радовавшиеся ее радостями и горевавшие ее горем. Все эти дворецкие, ключницы, экономки, няни и дядьки, — были настоящими членами семьи, поистине домочадцами в хорошем значении этого старого русского слова. В отличие от других литератур ими полна великая русская литература, и они, всегда положительные типы, может быть, одна из величайших красот русской жизни.
Мне кажется иногда, что на эту красоту мало обращали внимания в нашем образованном обществе. На уроках литературы говорили о ней сочувственно, как вообще о положительных типах, редко углубляясь до сути явления. В самом деле, кто эти люди? Рабы, продукт крепостного права. Но рабы духовно свободные, чем-то преодолевшие рабство. Вот в этом-то и вся суть с неизбежным из нее выводом: только любовь может сделать людей свободными, преодолеть человеческое рабство. Уничтожьте политическое рабство, будет экономическое или иное какое-нибудь, и будет всегда, и нет такой силы, кроме любви, которая освободила бы от него человечество. Так было и в древнем мире, и в средневековье, и в современной нам жизни. И теперь, когда я пишу эти строки в изгнании среди обездоленных соотечественников, я вижу иногда старых нянь и молодую прислугу, добровольно последовавших за своими семьями. Все они живут жизнью семьи, работающей даром, на случайно подаренные деньги покупают детям чулочки и радуются их радостью. Они не продукт крепостного права и не помнят его. Их предки преодолели власть помещика, а они тем же средством преодолели власть бездушного золота и свободнее тех, кому служат. Не часто встречаются они в жизни. Но благо тем, кому светит и кого согревает их безграничная любовь в жизни.
На мою долю выпало такое великое счастье. На пороге моей жизни встретила меня любовь моей няни Матрены Ивановны Болдыревой. Она была крепостной моей матери, любимой ее горничной, не вышла замуж и с моего рождения сделалась моей няней. Няней моих старших братьев была ее старшая сестра Федосья Ивановна. В ее службе был какой-то перерыв, которого я не помню. Она вышла замуж за мелкого чиновника из уездного города. Братья мои уже подрастали, переходя из рук няни на руки гувернанток. Жизнь их няни Федосьи Ивановны сложилась неудачно и тяжело, и, овдовев, она возвратилась в наш дом в качестве экономки. Ее брат Иван, очень хороший кузнец, переселился для работы в Саратов. Но и он под конец жизни, уже разбитый параличом, переехал к нам доживать жизнь. Таким образом, семья моей няни Матрены Ивановны собиралась постепенно вокруг нее, а она сама, до самой своей кончины, когда я давно уже лишился родителей, оставалась со мной, согревая мою жизнь своей незабвенной любовью.

II

Редким, но радостным событием в нашей детской жизни была поездка в Секретарку, где достраивался новый дом. Поездка была недальней, но сколько о ней говорилось заранее, и какие были перед ней сборы и приготовления! Ведь там была только людская изба, в которой мы, дети, переночуем, а остальные разместятся как-нибудь в недостроенном доме, благо для поездки выбирался погожий летний день. Забирались для нас подушки и постельные принадлежности, укладывавшиеся в сундуки, привинченные к тарантасам. Повар Григорич целыми днями отбивал дробь ножами, приготовляя фарш для бесчисленных пирожков, жарил кур и индеек. Поездка была многочисленной. Кроме нас, трех детей, в ней участвовали гувернер и гувернантка моих старших братьев, моя няня и поваренок Мишка, вероятно, на случай кризиса в нашем пропитании. Но все сборы эти были необычайно веселы. В жизнь старших вносили они разнообразие суеты, а для детей были праздником. Надо было бегать на кухню и на конюшню, где в каретнике подмазывались экипажи, и переглядеть всех лошадей, назначавшихся для поездки. Наконец наставал день отъезда.
Для отъезжавших подавался ранний завтрак, сейчас после чаю. Бабушка строго говорила нам, чтобы мы не утопились, купаясь в Хопре. Тетя Лидия Леонтьевна особенно настаивала на том, чтобы мы ночевали в избе, а отнюдь не в доме, где легко было простудиться. Те же наставления относительно нас передавались и гувернеру monsieur Русселю, который, с наслаждением кушая завтрак, едва успевал повторять свое ‘oui, madame’, и добродушной остзейской немке Анне Ивановне. В конце завтрака мы видели в раскрытые окна, как к подъезду неслась шестериком запряженная карета и проносилась мимо, делая по двору круг, чтобы промять застоявшихся лошадей. За нею скромно следовал тарантас без рессор на дрожках, запряженный рабочими лошадьми. Все это, наконец, останавливалось у подъезда.
Первой поднималась от стола бабушка и говорила торжественно:
— Сядьте.
Все наскоро размещались вдоль стен столовой, и на несколько минут водворялось молчание.
— Ну, с Богом, — вздыхая произносила бабушка.
Тогда все вставали и начиналось прощание. Детей поочередно крестили и целовали, старшим наспех повторялись последние наставления, и все гурьбой выходили на крыльцо. Кучер Сысой сдерживал бивших о землю могучих лошадей Рославлевского завода, которых мы так любили баловать хлебом. Вот темно-рыжий Сюрприз, а с ним Горностай, а горбоносый Лебедь под седлом, под ‘фалетором’ Авдошкой. Бабушка долго еще наказывает кучеру Сысою насчет осторожной езды, мы уговариваемся пересаживаться дорогой из кареты в тарантас и, наконец, размещаемся. В карету садится няня со мной, Анна Ивановна и брат Саша, а в тарантасе помещается monsieur Руссель с старшим братом Сережей и поваренком.
— С Богом, — говорит бабушка.
Мы выезжаем со двора и тихо, с садящимся назад коренным, спускаемся на плотину. Быстро, на рысях, взлетаем мы с тяжелой каретой на противоположную гору, без уносных лошадей форейтора это было бы трудно. Но вот и наша ‘полковницына барщина’ с разбегающимися с дорожной пыли курами, со встающими с завалинок мужиками, истово кланяющимися. Застоявшиеся лошади идут размашистой рысью, от которой теперь отстает тарантас. Вот и конец села, и поворот мимо рощи на Петровское, сейчас за кладбищем. Няня крестится и вздыхает, а я равнодушно смотрю на огороженное простой канавой пространство, где стоят почерневшие и покосившиеся, местами упавшие деревянные кресты. Торчат еще там и сям воткнутые в землю колья. Это колья носилок, по обычаю оставляемые тут же.
А кругом кладбища шумит жизнь. Рядом пасутся крестьянские овцы, и пастушонка не видать, потому что он дремлет в канаве. Недалекая роща кричит разнообразными птичьими голосами, перелетают хохлатые сойки, какие-то пичужки пищат хлопотливо и радостно. Радость живет кругом во всей природе так же, как теперь она живет в моем детском сердце, переполняя его до того, что мне трудно сдержаться. Я перестаю высовываться в окно и без видимых причин целую няню, отвечающую мне лаской.
Роща теперь кончилась и лошади идут шагом. Тарантас отстал, и мы подождем его у ‘медвежьего врага’, там, где начинается холмистая степь и у самой дороги лежит огромный камень. Под этим камнем, говорят на селе, спрятан золотой клад еще со времен татарских набегов, но он заколдован на нечистую силу и без какого-то слова никому не дается. У этого таинственного камня мы останавливаемся в ожидании. Морит жара знойного полдня, и мы выходим из кареты полежать на горячей траве. Форейтор слезает с седла размять уставшие ноги. Вдали медленно подвигается наш тарантас.
— Смотрите, смотрите, вон сколько их! Как бараны пасутся, — радостно говорит форейтор, указывая мне рукой в степь.
Я долго ищу глазами и, наконец, различаю вдали птичьи головы, а потом и вышедшую из высокой травы огромную стаю дроф, этих великолепных птиц, впоследствии сделавшихся целью моих охотничьих экскурсий. Тарантас подъезжает. Monsieur Руссель, оживленно жестикулируя, говорит что-то о пирожках. Когда соединяются молодость и дорога, аппетит бывает поистине удивительным. И, несмотря на недавний завтрак, все спешно закусывают на походе. Кстати недалеко от камня сочится родничок ключевой воды. А потом опять направо и налево тянутся поля то с высокими стенами ржи, то с овсом почти такой же вышины, давно уже выбившим метелку. Приходится поперек пересечь деревню Петровское, а там опять сплошные поля вплоть до Мещерского. И Петровское, и Мещерское населены мещеряками, но это финское племя давно уже обрусело настоль, что окончательно утратило свой язык, и только необыкновенно живописный, весь покрытый по белому оригинальными вышивками женский костюм говорит еще о чем-то чуждом великороссам. За Мещерским чернозем сменяется песком вплоть до дремучего бора вдоль правого берега Хопра, а там, сейчас же за поймой, и Секретарка. Но мы долго шагом тянемся к реке поперек этого бора. Экипажи прыгают по корням могучих сосен, колеса и лошади вязнут в глубоком песке, и весь шестерик работает напряженно. Это дает нам повод пройтись пешком до более удобной дороги. Хорошо идти, подпрыгивая, по сторонам лесной дороги в густом аромате смолистых сосен, хорошо слушать немолчные хоры пернатых, населяющих бор. Но настроение делается почему-то более сосредоточенным, словно задумчивым. Навевает ли его глухой шум вершин бора, слышный даже и в тишину, или другое что, сказать не могу, но мне часто и впоследствии случалось замечать разницу настроения людей в степи и в лесу. Но вот кончается бор, и из-за широкой поймы сверкнул светлой полосой Хопер, запруженный на мельнице моего дяди. Надо долго еще тащиться поперек поймы, по дороге с ямами и рытвинами, оставленными полой водой. Но и это не скучно, потому что вся пойма звенит птичьими голосами. С небольших озер и болот снимаются дикие утки разнообразных пород, перелетают, посвистывая, стайки куликов, и смешные, в неподвижной задумчивости, стоят длинноногие цапли. Боже мой, какое невероятное обилие дичи было во времена моего далекого детства и какое приволье было для нее всюду. Мост через Хопер перебирает доски, как клавиши, под колесами тяжелого экипажа, по берегу тянется большое село. Мы — в Секретарке.
Старинной дедовской усадьбы на берегу речки уже нет и следа. Ее владелец, мой дядя, уже умер, а его вдова, Екатерина Васильевна, выстроила небольшой дом в том же селе, в ‘Костиевской барщине’, потому что до своего первого вдовства она была замужем за Костиевским. Опустелая усадьба Масловых доживает еще заколоченной и запущенной свои дни. Мы проезжаем мимо, в конец села, где строится наш новый, небольшой дом. Таков вид села, которое будет лелеять мою юность с первыми школьными каникулами, первыми охотами и сознательным знакомством с жизнью народа. Шумная жизнь дворянских усадеб моих дедов отошла в прошлое. Разошлись огромные толпы дворовых людей с домашними мастеровыми и многочисленной прислугой. Все перестраивалось и перекраивалось теперь на более скромный лад жизни. Шло то серьезное, что я понял впоследствии. Сменялась власть. Исторически сложившаяся власть людей в силу исторической же необходимости сменялась иной. Разрушая нехитрое, но сытое натуральное хозяйство, новая власть постепенно надавливала и на освобожденных, и на их бывших владельцев. Шла власть денег, в ту пору еще не так назойливо бросавшаяся в глаза в негусто населенных и глухих углах моей родины…
А веселая поездка в детстве до сих пор живет в моей памяти. Живут впечатления природы, тогда же так прочно запавшие в детскую душу. Навсегда остались мне дорогими и близкими и неперепаханные тогда еще степи, и поля, выращивающие буйные хлеба на своем черноземе, и леса по берегам рек и отдельными рощами, и степные речонки, и красивый Хопер, в котором мы купались тогда среди веселого брызганья, детского визга и хохота.

——————————————

Исходник: ‘Труды Саратовской ученой архивной комиссии. Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей’http://www.oldserdobsk.ru/1000/052/1052061.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека