В. П. Боткин — автор ‘Писем об Испании’, Егоров Б. Ф., Год: 1976

Время на прочтение: 29 минут(ы)

Б. Ф. Егоров

В. П. Боткин — автор ‘Писем об Испании’

В. П. Боткин. Письма об Испании.
Издание подготовили: Б. Ф. Егоров, А. Звигильский
Серия ‘Литературные памятники’
Л., ‘Наука’, 1976
В конце 1830-х и в первой половине 1840-х годов испанская тема была чрезвычайно популярна в русской литературе, причем более всего в художественно-романтическом освещении. Испания представала перед читателем как экзотический мир пышной природы (‘лавры и мирты’), пламенной любви, сильных страстей. {См.: Алексеев М. П. ‘Письма об Испании’ В. П. Боткина и русская поэзия. — Уч. зап. ЛГУ, сер. филолог, наук, 1948, вып. 13, с. 139 и след. В обновленном варианте эта статья опубликована в кн.: Алексеев М. П. Очерки истории испано-русских литературных отношений XVI—XIX вв. Л., 1964, с. 171—206, в дальнейшем: Алексеев.} Даже реалистически трезвый Белинский поддался этому веянию. Восторгаясь, например, драмой Пушкина ‘Каменный гость’, он писал: ‘Какие роскошные картины волшебной страны, где ночь лимоном и лавром пахнет! <...> Идея Дона Хуана могла родиться только в стране, где жить — значит любить и драться, а быть счастливым и великим — значит быть любимым и храбрым, — в стране, где религиозность доходит до фанатизма, храбрость до жестокости, любовь до исступления, где романтическая настроенность делает героем и кавалера, и разбойника’. {Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. VII. М., 1955, с. 569, в дальнейшем: Белинский.}
Это было написано в апреле 1846 г., а в сентябре из-за границы вернулся В. П. Боткин, полный испанских впечатлений, и создал серию очерков о реальной Испании, очерков, которые значительно поколебали все прежние представления русских людей об этом крае и открыли новую страницу в нашей испанистике.
Реальная Испания была совсем не похожа на литературную. Задержанная в своем развитии многовековым деспотизмом, разоренная почти непрерывными войнами и безудержным расточительством двора, Испания вступила в XIX век нищей и отсталой страной, пережившей ряд разгромных поражений в войнах с Англией и Францией.
Однако, когда Наполеону удалось в 1808 г. оккупировать Испанию и посадить на престол своего брата Жозефа, страна нашла в себе силы для сопротивления. Иноземное иго вызвало такой общенародный гнев, какого еще не видывала Испания за всю свою историю, — народ поднялся на партизанскую войну. Были созваны кортесы (парламент), принявшие прогрессивную конституцию (1812). Разгром наполеоновской армии в России ускорил освобождение Испании, с помощью англичан партизаны изгнали французов. Однако при поддержке европейской реакции к власти пришел король Фердинанд VII, разогнавший кортесы и отменивший конституцию.
Восстание в армии под руководством полковника Риего, вызвавшее народное восстание в Мадриде (1820), заставило было короля на время отступить: признать конституцию, созвать кортесы и уничтожить инквизицию. Но европейские монархи поспешили прийти ему на помощь: в Испанию был послан французский экспедиционный корпус, который помог Фердинанду расправиться с кортесами и отменить все прогрессивные законы.
В напряженной обстановке перед смертью Фердинанда VII, когда реакция предполагала возвести на престол своего ставленника — дона Карлоса, брата короля, королева Мария Кристина была вынуждена снова созвать кортесы и пойти на уступки либералам. После смерти Фердинанда (1833) на престол вступила его малолетняя дочь Изабелла, а Мария Кристина стала регентшей, реальной правительницей. В течение шести лет Испанию раздирали затем междоусобные войны между войсками Марии Кристины и сторонниками дона Карлоса, провозгласившего себя королем Карлом V, и лишь в 1839 г. вся страна оказалась во власти Марии Кристины и Изабеллы.
С 1834 по 1843 г. еще непрерывно вспыхивали восстания прогрессистов (К. Маркс называл этот период третьей революцией после восстаний 1808—1814 и 1820—1823 гг.), да и затем, в течение всего XIX в. страна будет сотрясаться от революций, от восстаний различных группировок, от дворцовых переворотов и заговоров.
Однако лишь наполеоновская оккупация вызвала в Испании общенародный подъем, все же остальные революции и политические акции первой половины XIX в. происходили в верхах, различные группировки стремились опираться на народ, увлекая его на борьбу обещанием благ, но сам народ был слишком забит, слишком невежествен, чтобы хорошо ориентироваться в социально-политических конфликтах и проявлять политическую активность, К. Маркс неоднократно подчеркивал, что испанский народ начала XIX в. имел ‘низкий уровень сознания’, что ‘крестьянство, жители маленьких городов, расположенных вдали от морей, и многочисленная армия нищих в рясах и не в рясах, глубоко проникнутые религиозными и политическими предрассудками, составляли огромное большинство национальной партии’. {Маркс К. Революционная Испания.— В кн.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 10, с. 439, 437.}
Вот почему испанское общество середины 1840-х годов являло собой удивительный калейдоскоп политических страстей и равнодушия, религиозного фанатизма и презрения к духовенству, традиционной культуры и французского влияния. Во всем этом нужно было разобраться русскому путешественнику, который прибыл в Мадрид летом 1845 г., в момент относительного политического затишья: Марии Кристине, опиравшейся на консервативное большинство тогдашних кортесов, временно удалось укрепить свою власть.
Задача была трудной, но по своим воззрениям и личным данным Боткин был человеком, которому она в значительной мере оказалась по плечу.

1

Василий Петрович Боткин (1811—1869) свыше тридцати лет находился в самой гуще русской литературной жизни. Его дарили дружбой и любовью Белинский, Бакунин, Герцен, Грановский, Некрасов, Тургенев, Л. Толстой, Фет и много других писателей, ученых, художников. И почти все они считали Боткина лучшим ценителем их произведений. Следовательно, он должен был обладать весьма незаурядными и разносторонними качествами, чтобы привлекать к себе внимание таких крупных и таких разных людей. В исследованиях или воспоминаниях о литературе, искусстве и общественной жизни России 1830—1860-х годов имя Боткина повторяется неоднократно. Иногда авторы считают даже необходимым отвлекаться от основной темы и посвящать ему особые разделы и главы в своих работах. {См., например: Novus <П. Б. Струве>. На разные темы. II. Г-н Чичерин и его обращение к прошлому. — Новое слово. 1897, кн. 7, апрель, с. 50—61 (в дальнейшем: Novus), Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина, М., 1915, с. 511—557, Пиксанов Н. К. Роман И. А. Гончарова ‘Обрыв’. — Уч. зап. ЛГУ. Сер. филолог, наук, 1954, вып. 20, с. 244—251, Гутьяр Н. И. С. Тургенев. Юрьев, 1907, с. 285—300, Евгеньев-Максимов В. Е. Жизнь и деятельность Н. А. Некрасова. Т. 2. М.—Л., 1950, с. 338—350.} Но специальных исследований о нем очень мало. {Ветринский Ч. В. П. Боткин. — Новое слово, 1894, No 12, с. 39—107, Пруцков Н. И. В. П. Боткин и литературно-общественное движение 40—60-х гг. XIX ст. — Уч. зап. Грозненского пед. ин-та, 1947, вып. 3, с. 49—148, в сокращенном и несколько измененном виде эта работа вошла в статью того же автора ‘Эстетическая критика’ в кн.: История русской критики. Т. I. M.—Л., 1958, с. 444—469, Егоров Б. Ф. В. П. Боткин — литератор и критик. — Уч. зап. Тартуского ун-та, 1963, вып. 139, с. 20—81, 1965, вып. 167, с. 81—122, 1966, вып. 184, с. 33—43, Бухарин А. А. В. П. Боткин (Из истории формирования буржуазного либерализма в России в предреформенную эпоху). Автореферат канд. дисс. Воронеж, 1972.}
Юность В. П. Боткина, старшего сына крупного московского чаеторговца, прошла в обстановке ‘темного царства’. {*} Впрочем, воспитывался Когда подросли другие братья (их у него было 8, да еще 5 сестер), Боткин уже мог чередоваться с ними в службе, но лишь в середине 1850-х годов, после смерти отца, он окончательно освободился от купеческих дел, полностью передоверив братьям торговлю ‘Боткин и сыновья’.
{* Боткин писал 26—27 ноября 1861 г. брату Михаилу (который был моложе Василия на 28 лет): ‘Из моего детского возраста — нет отрадных воспоминаний: добрая, простая мать, которая кончила тем, что беспрестанно напивалась допьяна, — и грубый, суровый отец. И какая дикая обстановка кругом. Но, несмотря на суровость, — отец, при всем невежестве, был очень неглуп и в сущности добр. Поверишь ли, что память моя сохранила из моей ранней молодости, исполнено такой грязи и гадости,— что даже отвратительно вспоминать себя’. — Рукописный отдел Института русской литературы АН СССР (в дальнейшем: ИРЛИ), ф. 365, оп. 1, No 9, л. 38.
Даже когда Боткин стал известным литератором, членом кружка Белинского, он вынужден был просиживать в чайном ‘амбаре’ с 10 часов утра до 6 вечера. Когда подросли другие братья (их у него было 8, да еще 5 сестер), Боткин уже мог чередоваться с ними в службе, но лишь в середине 1850-х годов, после смерти отца, он окончательно освободился от купеческих дел, полностью передоверив братьям торговлю ‘Боткин и сыновья’.}
Как и Белинский, Боткин в 1836—1837 гг. попал под сильное влияние М. Бакунина и принял участие в известном споре Белинского и Бакунина о призвании человека (1838): быть теоретиком-философом или практическим деятелем, — причем уже здесь проявились характерные черты Боткина: уклончивость и стремление к ‘золотой середине’. Под влиянием Бакунина Боткин в это время становится активным ‘гегельянцем’, восторженно отзывается о трудах и деяниях радикальных учеников философа в современной Германии (Штраус, Марбах, Фейербах).
В 1838—1839 гг. Боткин довольно активно сотрудничал в журнале Белинского ‘Московский наблюдатель’ в качестве музыкального критика, переводчика Гофмана, очеркиста (‘Отрывки из дорожных заметок по Италии’, 1839). Эстетические воззрения его той поры представляют причудливый сплав гегелевских идей с гофмановским романтизмом. А романтический пафос и левогегельянские идеи вели Боткина к ‘вражде противу существующего порядка’. {Письмо к М. Бакунину от 10 апреля 1839 г. — ИРЛИ, ф. 16. оп. 9. No 23, л. 21 об.}
Вместе с Белинским Боткин в начале 1840-х годов участвует в журнале ‘Отечественные записки’, где он опубликовал несколько статей о Шекспире, несколько статей о музыке и живописи, еще один путевой очерк — о Риме, по своей тональности тесно связанный с первым итальянским очерком. Из произведений Боткина этой поры заметно выделяется серия обзоров ‘Германская литература’, в которых он знакомил русского читателя с общественной и эстетической полемикой в немецкой периодике. В первой из статей (‘Отечественные записки’, 1843, No 1) он изложил начало брошюры молодого Энгельса ‘Шеллинг и откровение’. Вообще его обзоры, написанные в духе идей Белинского начала 40-х годов, полны пафоса общественной активности, пронизаны защитой гражданских тем в искусстве.
В середине 1840-х годов Боткин много путешествовал по Европе, в частности летом 1845 г. совершил поездку в Испанию. Благодаря Бакунину он познакомился в Париже с К. Марксом. В эту пору, как и в начале 40-х годов, его воззрения все еще отличаются политическим и социальным радикализмом. В письме к Огареву от 17 февраля 1845 г. из Парижа он говорит о ‘свободе, братстве и равенстве’, ‘ненависти к христианству и деспотизму’, возмущается французскими ‘bourgeois-gentflnommes’, пытавшимися ‘сдержать движение низших классов’, радуется, что (‘Германия воспиталась теоретическою отвагой, а это необходимо должно вести к практической отваге’. Цель современной философии, считает Боткин,— ‘сделать свободным не субъекта’, ‘а гражданина’. {Литературное наследство, т. 62. М., 1955, с. 786—787, Русская мысль, 1891, No 8, с. 4.} Из этого же письма, судя по отзывам о Мишле, Э. Сю, О. Конте, видно, что Боткин следил и за философским движением во Франции, и за полемикой по религиозным вопросам (Мишле, Кине, Э. Сю в это время ожесточенно сражались с иезуитами).
Длительное пребывание за границей, в самом центре тогдашнего капиталистического мира, способствовало не только политическому ‘полевению’ Боткина и его окружения (прежде всего Н. П. Огарева и Н. М. Сатина), но и расшатыванию романтической основы их сознания. Развитие буржуазных отношений, тяга к естественнонаучным знаниям, появление и распространение позитивизма оказывали свое воздействие на вчерашних романтиков. Огарев и Сатин в Берлине и Париже занимаются физиологией, анатомией, астрономией. В письме к Огареву от 5 марта 1844 г. Сатин рекомендует адресату (без оценок, впрочем) сочинения О. Канта. {Русская мысль, 1891, No 8, с. 7.} Другой член московского западнического кружка Н. Г. Фролов уже очень положительно отзывается о философии и публичных лекциях О. Конта. {Там же, No 7, с. 39. Письмо к Огареву от 22 января 1845 г.} С неменьшим увлечением занялся позитивизмом Боткин, как видно из писем Огарева к Герцену от 2 февраля 1845 г. {Огарев Н. П. Избранные социально-политические и философские произведения. Т. II. М., 1956, с. 359.} и Белинского к Боткину от 17 февраля 1847 г. Белинский оспаривает мнение адресата о Конте как основателе новой философии. Признавая заслуги Конта в разрушении ‘теологических’ методов науки, он отмечает механистичность его метода и непонимание диалектической взаимосвязи явлений, {См.: Белинский, т. XII, с. 329—332.} интересно, что Белинский зато высоко оценивал применение позитивизма к опытным наукам, в частности — к физиологии, и поэтому ученика Конта, Э. Литтре, ставил значительно выше учителя. {См.: Белинский, т. XII, с. 323, 330.} Антидиалектическую сущность философии Конта Боткин разглядел раньше, чем Белинский, что явствует из уже цитировавшегося письма Боткина к Огареву от 17 февраля 1845 г., но, очевидно, затем изменил свое критическое отношение к нему на апологетическое. Параллельно и в связи с позитивизмом Боткин увлекается естественными науками, собирается даже заняться всерьез органической химией, размышляет об экономических и промышленных вопросах. В соответствии с требованиями Конта устанавливать опытным путем закономерные связи явлений, а также под влиянием буржуазной политической экономии Боткин заинтересовался законами промышленного развития, обосновывая это таким образом: ‘Если в мире природы все условливается законами, то задача современной науки отвлекать законы, действующие в мире политическом и промышленном. Дело не в том только, чтобы нападать на то, что есть, а отыскать, почему это есть, словом, отыскать законы, действующие в мире промышленном. И великая заслуга Смита состоит именно в том, что он открыл многие законы, управляющие в промышленности’. {Письмо к Анненкову от 26 ноября 1846 г. — В кн.: П. В. Анненков и его друзья. СПб., 1892, с. 525 (в дальнейшем: Анненков).} Собственно говоря, Боткин идет здесь уже дальше Конта, к материалистическому пониманию взаимосвязи сознания и бытия: ‘Понятия, идеи совершенно обусловливаются общественностию, в которой поставлен человек’. {Письмо к Анненкову от 20 ноября 1846 г. (Анненков, с. 520).} Разумеется, это не марксизм, так как ‘общественность’ для Боткина имеет крайне расплывчатый характер, но это — качественный скачок, приближение к материалистической точке зрения, грань, отделяющая позицию Боткина от позитивистской (как субъективно-идеалистической в конечном счете). Однако социальные условия России 1840-х и даже 1860-х годов и, соответственно, развитие философской мысли не позволили передовым общественным деятелям установить принципиальное различие между позитивизмом и материализмом: эмпиричность позитивизма и его полемическая направленность против идеалистической философии немецких классиков воспринимались ими как свойства наиболее прогрессивного философского метода. Подобной ошибки не избежал даже Чернышевский, который по-настоящему лишь в 70-х годах осознал гносеологический релятивизм и даже нигилизм философии О. Конта, а в 1860 г. еще восторженно отзывался о нем. {Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 16-ти т. Т. VII. М., 1950, с. 166, т. XIV, с. 651—652.} Не понимал субъективистского характера позитивизма и Боткин, который умудрился поэтому сочетать симпатию к Конту с требованием ‘отыскать, почему это есть’ и с обусловленностью идей ‘общественностью’.
Элементы историзма в воззрениях Боткина сблизили его с Белинским периода ‘Современника’, окончательно отказавшимся в это время от утопических черт мировоззрения: Боткин, например, полностью согласился с отрицательной оценкой Белинским книги утописта Луи Блана ‘История французской революции’ (1847) как субъективистской и антиисторичной. {Ср.: Белинский, т. XII, с. 323, 385, 441, 467, Анненков, с. 542.}
Подобно Белинскому, Боткин и в русском славянофильстве усматривал утопические иллюзии: ‘В славянском вопросе так, как он поставляется здесь, упущена только безделица — принцип политико-экономический и государственный, это есть не более как романтические фантазии о сохранении национальных предрассудков’. {Письмо Боткина к Анненкову от 28 февраля 1847 г. (Анненков, с. 530).} Статью Ю. Самарина {М… З… К… О мнениях ‘Современника’ исторических и литературных. — Москвитянин, 1847, ч. 2, с. 133—222.} Боткин охарактеризовал как ‘мистико-общественный туман’, {Письмо к Герцену от 25 ноября 1847 г. — Литературное наследство, т. 62, с. 40.} в книге Гакстгаузена, {Haxthausen A. Studien uber die inneren Zustande, das Volksleben und insbesondere die landlichen Einrichtungeii Russlands. T. 1—2. Hannover, 1847.} соприкасавшегося своими идеями со славянофильством, он увидел ‘романтические инстинкты немецкие’. {Литературное наследство, т. 62, с. 40.} И опять же, подобно Белинскому, Боткин счел заслугой славянофилов постановку вопроса о национальности (ибо она для него объективная реальность!) и критику космополитизма (ибо он — абстрактная утопия!). {См.: Анненков, с. 538. Ср.: Белинский, т. X, с. 29.}
Следование утопизму усмотрел Боткин и в герценовской критике буржуазии. {См.: Анненков, с. 542.} В дальнейшем, в связи с ‘Письмами из Avenue Marigny’ (1847), он станет говорить о ‘неопределенности’ позиции Герцена. {См.: Анненков, с. 551, Литературное наследство, т. 62, с. 44.} В этой критике было рациональное зерно: в мировоззрении Герцена 1847—1848 гг. можно было найти и социально-утопические элементы, и нечеткость положительной программы. Но вопрос в том, с какой точки зрения критиковал эти недостатки сам Боткин. Он считал, что его взгляд — позиция объективного скептика, который восстанет против любого увлечения. Поэтому он почти в каждом письме тех лет к Анненкову, Белинскому, Герцену подчеркивал, что он не защитник буржуазии, видит ее ‘безобразия’ и в России, и на Западе, но хочет заметить и достоинства этого сословия. {См.: Анненков, с. 539—540, 542, 551, Литературное наследство, т. 62, с. 46.}
Однако в действительности скепсис Боткина объясняется тем, что в эту пору он был уже эклектиком-примирителем, противником политического радикализма. В условиях напряженного развития общественной мысли перед революцией 1848 г. в Боткине впервые четко проявился умеренный либерал (хотя зародыши либерализма, мировоззренческие и психологические, были заметны и раньше). Он приветствовал ‘Перед грозой’ Герцена за отсутствие произвольных решений, за показ сложности и запутанности современных социальных и исторических проблем: здесь он не встретил крайностей ‘Писем из Avenue Marigny’ {См. письмо к Герцену от 16 сентября 1848 г. — Литературное наследство, т. 62, с. 45.} и принял страстный поиск запутавшегося в противоречиях демократа за родственный ему скепсис эклектика.
Более того, Боткин явно лукавил, заявляя о своем ‘нейтралитете’ по отношению к буржуазии. Действительно, он видел все ее мерзости, и никак нельзя его назвать защитником буржуазии промышленной или торговой. Но как либерал он жаждал не обострения классовой борьбы, а, наоборот, примирения. Поэтому его заветной мечтой было ‘соединение сословий’, он с гневом обрушивается на купечество, пытавшееся обособиться, восторженно приветствует новое уложение русского правительства о выборах городского головы, по которому ‘сословия дворянское, купеческое, мещанское и цеховое сошлись вместе’, мечтает об уничтожении крепостного права опять же с точки зрения ‘соединения сословий’, так как тогда ‘торговые дома будут основываться дворянством, и оно выступит на поприще промышленности’. {Письмо к Анненкову от 20 ноября 1846 г. (Анненков, с. 523).} Именно о такой надсословной, или, вернее, всесословной, буржуазии мечтал Боткин: ‘дай бог, чтоб у нас была буржуазия!’. {Анненков, с. 551. Эта знаменитая фраза давала повод ко многим истолкованиям. Вульгарно-социологическая трактовка (представление о Боткине как апологете буржуазии) явно несостоятельна и не требует дополнительного опровержения. П. В. Струве, будучи еще легальным марксистом, пытался увидеть в Боткине своего предшественника (Novus, с. 56). Попытка совершенно нелепая. Кстати сказать, Маркс в письме к Анненкову от 28 декабря 1846 г. высмеивал Прудона за стремление примирить все сословия (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 27, с. 410), а у Боткина ведь точно такие же взгляды, как у Прудона! В основном Боткин избавился от утопических иллюзий, возвысился даже до критики того же Прудона (впрочем, критиковал его не как демократ и материалист идеалиста, а как более трезвый либерал либерала утопического), но в важнейшем социально-политическом вопросе о соотношении сословий впал в настоящую либеральную утопию о классовом мире.} Все эти идеи ярко отразятся, как увидим ниже, в ‘Письмах об Испании’.
Вместе с Грановским Боткин боялся и ‘крайностей’ Белинского, то есть якобы резко отрицательных его оценок буржуазии и ее роли в современной жизни Западной Европы, о чем он с тревогой сообщал Анненкову и самому Белинскому в письме от 19 июля 1847 г. {См.: Анненков, с. 542.} На самом деле позиция Белинского в этом вопросе в 1847 г. была значительно более сложной и глубокой, чем у Боткина. Он считал, что необходимо различать буржуазию ‘в борьбе’, когда она ‘не отделяла своих интересов от интересов народа’, и буржуазию ‘торжествующую’, а главное — необходимо видеть разные ее слои (‘крупные капиталисты — чума и холера’), негодуя на утопические теории, Белинский подчеркивал исторически прогрессивную роль буржуазии, несмотря на все ее минусы: ‘Промышленность — источник великих зол, но знаю, что она же — источник и великих благ для общества’. {Белинский, т. XII, с. 446—452, ср.: X, с. 353—354.} Таким образом, отношение Белинского к третьему сословию существенно отличалось от боткинского, хотя у них и были некоторые точки соприкосновения, в частности их сближало признание объективно прогрессивного исторического значения буржуазии. Кроме того, оба горячо желали отмены крепостного права, и оба думали в связи с этим о буржуазии. В письме к Анненкову от 15 февраля 1848 г. Белинский — почти по-боткински — заявлял, что ‘внутренний процесс гражданского развития в России начнется не прежде, как с той минуты, когда русское дворянство обратится в буржуази’. {Белинский, т. XII. с. 468.} Чрезвычайно реалистически мысливший в ту пору Белинский ясно понимал, что в условиях николаевской России народу нет возможности активно бороться за свое освобождение (между прочим, Белинский, очевидно, не заметил предреволюционного потенциала и во Франции в 1847 г.), этим объясняются его — резкие реплики в том же письме Анненкову относительно роли народа в истории и упование на буржуазию, от которой зависит ‘всякий прогресс’. Буржуазия для Белинского в этом письме — совокупность энергических личностей, способных вести государство к прогрессу, а народ — к освобождению.
Скептическое отношение к народу проявилось и у Боткина, который писал Анненкову 20 марта 1847 г.: ‘Я не понимаю этого обожающего поклонения массам, я чувствую глубокое сострадание к их положению, <...> но это не мешает мне видеть все глубокое невежество масс’. {Анненков, с. 533.} Однако, если Белинский глубоко страдал от отсутствия революционности в русском крестьянстве, то Боткин был вполне удовлетворен такой ситуацией.
Изменения в социально-политических воззрениях Боткина, естественно, отразились на его литературно-эстетических взглядах.
Вернувшись из-за границы, Боткин в 1846—начале 1847 г. еще полон социально-политического пафоса: в письме к Анненкову от 20 ноября 1846 г. он отмечает, что ‘сила русской литературы теперь главное состоит в идеологии’, ‘остается только литературной критике освободиться от своего молоха — художественности’. {Анненков, с. 521.} Но через несколько месяцев он стал быстро отказываться от радикализма и в эстетической сфере. В письме к Анненкову от 24—25 августа 1847 г. он уже защищает ‘артистический элемент’ и ‘прелесть бесцельности’, отвергает доктринерство любого толка (в том числе, впрочем, и доктрину ‘чистого искусства’), возвещает ‘свободу в чувствах и мыслях’, ‘терпимость’. {Анненков, с. 546.}
Естественно, в этих условиях весьма сложно развивались взаимоотношения Боткина с новой редакцией журнала ‘Современник’, возглавляемой Некрасовым и Белинским. В конце 1846 г. он с сочувствием относился к реорганизации журнала, отрицательно отзывался о Краевском, {См.: Анненков, с. 521.} редакторе ‘Отечественных записок’, которые в 1846 г. покинул Белинский. Некрасов и Белинский начали с Боткиным переговоры о его переезде в Петербург для редакционной работы в ‘Современнике’, видимо, речь шла о заведовании иностранным отделом: Боткин должен был отбирать зарубежные статьи для перевода на русский язык и опубликования в журнале. {См.: Белинский, т. XII, с. 418—419.} Но после одного разговора (в январе 1847 г.) с Некрасовым, где последний не проявил достаточно ‘терпимости’ (Боткин заинтересовался, будут ли в отделе ‘Науки’ печататься компиляции из иностранных источников, а Некрасов ‘жестко’ ответил, что редакция хочет ‘помещать статьи преимущественно о России и оригинальные’), Боткин тотчас же перешел в ‘Отечественные записки’, куда Краевский принял его с распростертыми объятиями в пику ‘Современнику’. {Письмо Боткина к Белинскому от 4 февраля 1847 г. — Литературная мысль, II. Пг., 1923, с. 189.} Белинский стыдил Боткина, требуя отказа от журнала Краевского, {См.: Белинский, т. XII, с. 409.} но тот примкнул к либеральному кругу Грановского, считавшего, что необходимо поддерживать и ‘Современник’, и ‘Отечественные записки’ как журналы прогрессивного направления.
В связи с ‘двойной игрой’ Боткина между ним и Белинским завязывается интенсивная переписка (за 1847 г. сохранилось 14 писем Белинского и 3 письма Боткина, что составляет около половины всей переписки), в которой особенно интересны споры на литературно-эстетические темы. От Белинского, к концу жизни все усиливавшего гражданский пафос своей критики, не укрылась эволюция общественных и эстетических взглядов Боткина 1847 г. Потому Белинский и дал ему известную характеристику: ‘Ты, Васенька, сибарит, сластена — тебе, вишь, давай поэзии да художества — тогда ты будешь смаковать и чмокать губами’. {Письмо от 2—5 декабря 1847 г. (Белинский, т. XII, с. 445).} В сочетании с усилившимися либеральными тенденциями в воззрениях Боткина эти особенности не могли не обнаруживать его существенных расхождений с Белинским.
Некоторое сближение позиций наметилось, впрочем, по отношению к ‘Обыкновенной истории’ Гончарова, однако тут же проявилось и различие. Боткин согласился с восторженным отзывом Белинского о романе (в его письме к Боткину от 17 марта 1847 г.), но добавил, что Гончаров — мастер ‘изящной легкости’ рассказа, ‘высокий беллетристический талант’ (а беллетрист отличается от истинного художника, который ‘всюду втирается в глубь и сущность’) и что роман наносит удар не только по романтизму, но и по ‘арифметическому здравому смыслу’. {Письмо Белинскому от 27 марта 1847 г. — Литературная мысль, II, с. 190.}
Последнее суждение Боткина Белинский повторил в статье ‘Взгляд на русскую литературу 1847 года’, но, касаясь мастерства и легкости Гончарова, счел эти особенности признаком ‘поэта-художника’, приближающегося ‘к идеалу чистого искусства’. {См.: Белинский, т. X, с. 342, 326—327.} Для Боткина истинный писатель-художник из-за своей серьезности и глубины ‘читается нелегко’, {Возможно, к этой категории Боткин относил Достоевского, о котором оставил весьма интересный отзыв в том же письме к Белинскому: ‘У этого, при всей его тугости и смуте, есть глубокое чувство трагического’ (Литературная мысль, II, с. 190).} поэтому больше удовольствия доставляет изящная (и умная, впрочем) беллетристика, для Белинского же Гончаров — не ‘беллетрист’, а ‘художник’, но именно ‘художник’, т. е. сторонник ‘чистого искусства’, не проникает вглубь, значительно интереснее поэтому писатели-идеологи типа Герцена, которым ‘важен не предмет, а смысл предмета’. Несомненно, Белинский предпочитал ‘Кто виноват?’ ‘Обыкновенной истории’, у автора которой ‘нет ничего, кроме таланта’, а ‘нынешние писатели имеют еще нечто, кроме таланта, и это-то нечто важнее самого таланта’. {Белинский, т. X, с. 319, 327.} Когда Боткин еще не отказался от политического радикализма, он также чрезвычайно высоко оценивал ‘Кто виноват?’, что видно из его письма к Герцену от 18 августа 1846 г. {Русская мысль, 1892, No 8, с. 9.} Но в 1847 г. Боткин в основном восторгался ‘Обыкновенной историей’, а о ‘Кто виноват?’ говорил лишь вскользь. {См., например, его письмо к Герцену от 25 ноября 1847 г. (Литературное наследство, т. 62, с. 40).}
Совершенно противоположным оказался подход критиков к повести Григоровича ‘Антон Горемыка’. Белинский прошел мимо идеализации персонажей, мимо длиннот, потрясенный разоблачением в повести пороков крепостного права (письмо к Боткину от 2—6 декабря 1847 г.). {См.: Белинский, т. XII, с. 445. Ср.: т. X, с. 347.} А Боткин остался недоволен повестью за художественные недостатки, как видно из того же письма Белинского.
Из-за подобных различий возник спор и по поводу ‘Записок охотника’. Смысл полемики заключался в том, что Белинский больше оценил социально-типическую сущность образов, а Боткин — художественность рисунка, тонкую наблюдательность, поэтизацию природы. {См.: Литературная мысль, II, с. 190—192, Анненков, с. 553—555.}
Пути бывших друзей все более расходились. До разрыва дело еще не дошло. Более того, споры носили пока именно дружеский характер. И Белинский, и Боткин прислушивались к мнениям оппонента и даже повторяли иногда удачное выражение или мысль товарища, если они соответствовали их взглядам. Но в целом их принципы и методы все более и более рознились, и неизвестно, сохранились ли бы в дальнейшем дружеские отношения между ними (смерть Белинского в мае 1848 г. оборвала дискуссии), тем более что европейские революции 1848—1849 гг., вызвавшие в России серию репрессий, еще более оттолкнули Боткина в сторону либерализма.

2

В таких условиях готовились и печатались боткинские ‘Письма об Испании’. Понять их содержание и изменения суждений их автора можно лишь при учете его сложной эволюции в 1845—1849 гг. Ведь в основу текста были положены, очевидно, реальные испанские письма Боткина 1845 г. В 1846 г. начало цикла с исправлениями и дополнениями было подготовлено автором для альманаха Белинского ‘Левиафан’. {См.: Белинский, т. XII, с. 269.} Напечатаны же ‘Письма об Испании’ были в ‘Современнике’ — первые три из них в 1847 г., последние три — уже после февральской (1848) французской революции, в 1848—1849 гг. В 1851 г. появился еще отдельный очерк о Гранаде, продолжающий цикл. Так что в этом произведении как бы отразился весь идеологический путь автора во второй половине 1840-х годов.
‘Дореволюционные’ три письма в основном посвящены политическому и социальному положению тогдашней Испании, немалое место там занимают также описания испанских женщин, природы, быта (в последних же трех, помимо природы и женщин, будет идти речь лишь об истории Испании). {Вначале Боткин предполагал написать для ‘Отечественных записок’ особую статью ‘Взгляд на историю Испании за три последних века’ (ср.: Белинский, т. XII, с. 411, 563): ‘Содержанием ее будет истощение Испании правлением ее королей, из которых один другого ничтожнее и бессмысленнее’ (письмо к А. А. Краевскому от 19 ноября 1847 г. — Отчет Имп. Публичной библиотеки за 1889 год. СПб., 1893. Приложение, с. 91, в дальнейшем: Отчет ИПБ), но, очевидно, убоялся цензуры, которая и так сократила его перевод труда французского историка Ф. А. Минье ‘Антонио Перес и Филипп II’ (Отечественные записки, 1847, No 10, 11, о цензурном вмешательстве см.: Отчет ИПБ, с. 90). Вероятно, некоторые исторические материалы, собранные Боткиным, и вошли позднее в текст ‘Писем об Испании’. Интересно, что здесь много раз говорится именно о ‘трех веках’ новой истории Испании (указано А. Звигильским).} Обилие серьезных суждений политического и экономического характера в ‘Письмах об Испании’ дало повод П. Б. Струве считать Боткина чуть ли не учеником Маркса и чуть ли не предшественником марксизма в России. {См.: Novus, с. 50—51.} Особенно выделял Струве следующую фразу: ‘Ничто не служит таким верным барометром степени просвещения, на какой находится общество, как его политико-экономическое устройство и его политико-экономические понятия, меры и распоряжения, и самое верное изображение цивилизации какой-либо Страны было бы описание ее экономических отношений и учреждений <...> Англия доказала высокую степень своей цивилизации особенно тем, что поставила законы политико-экономические в основу своего государственного управления’ (наст. изд., с. 102—103). Народник В. А. Мякотин оказался дальновиднее легального марксиста Струве и верно заметил, что ‘для Боткина экономические идеи и учреждения являлись не причиной, а признаком известного состояния цивилизации’. {См.: Мякотин В. Новые слова о старых деятелях. — Русское богатство, 1897, No 11, отд. II, с. 98. Н. И. Прудков, однако, считает Боткина ‘одним из предшественников струвианской ревизии марксизма’ и апологетом буржуазии (Пруцков Н. И. В. П. Боткин и литературно-общественное движение 40—60-х гг. XIX ст., с. 82—83, 86). Как видно, это упрощенная и односторонняя характеристика. Впрочем, подобный взгляд высказывался и раньше (см.: Фриче В. М. Русский социализм в художественной литературе. — Печать и революция, 1923, II, с. 67—68). Неточно, хотя более глубоко, взгляды Боткина соотнесены с марксизмом и струвианством в книгах: Рязанов Д. Карл Маркс и русские люди сороковых годов. Пг., 1918, с. 97—98, Сакулин П. Н. Русская литература и социализм. М., 1924, с. 283—286.} Впрочем сам Мякотин привел несколько примеров, из которых видно, что Боткин иногда признавал влияние экономических факторов на политическую жизнь: так, протест каталонцев против закона о рекрутстве он объяснил нуждой промышленной Каталонии в рабочих руках, причину слабой революционной активности народа он усматривает в относительной материальной обеспеченности испанского крестьянина и т. п.
Однако суждение, вырванное из контекста, никогда не может объяснить систему и метод автора в целом. Мякотин в полемике со Струве пытался сформулировать именно общие принципы Боткина, утверждая, что ‘политические и экономические порядки, мифология и искусство являются’ для него ‘одинаково порождениями национального характера’. {Мякотин В. Указ. соч., с. 99.} Но и это определение односторонне. Национальный характер, вообще национальность для Боткина — не первопричина, он понимал (и это не было уже новостью в середине XIX века!), что национальность создается и развивается исторически. Первопричин общественно-политических фактов Боткин просто не знает, чем и объясняются его откровенные заявления о ‘необъяснимости’ некоторых исторических событий (письмо IV) и даже всего современного состояния Испании (письмо II) или его скептические сентенции по поводу истории, которая ‘не знает никакого другого права, кроме силы и хитрости’, и по поводу сомнительного прогресса человечества (письмо II). Если же Боткин и заводит речь о факторах, движущих историю, то ими оказываются идеи. ‘Три века правительственного безумства’ в Испании объясняются оторванностью знати от ‘идей современной себе цивилизации’, зато влияние философии энциклопедистов повлекло за собой изменения в жизни страны {Ср. также удивление Боткина перед ‘фантастическим’ возрождением арабских племен, ‘проснувшихся’ ‘на голос Магомета’ (письмо II).} (впрочем, С другой стороны автор отмечает, что одиночки-просветители оказывались совершенно бессильными перед лицом инквизиции). Равнодушие испанского народа к политическим переворотам наверху, к конституциям и т. п. объясняется в разных местах книги разными причинами: то бесчеловечным угнетением, то отсутствием в народе передовых идей. Последним же обусловливается отсутствие революционных настроений в массах (письмо I), в то время как в другом месте речь идет о материальном довольстве народа (письмо II), это не помешало автору в третьем месте говорить, наоборот, о бедности испанцев и их участии в революционной борьбе: ‘Народу, привыкшему ко всякого рода лишениям, без промышленности, без торговли, нечего было терять в этих волнениях’ (письмо III). Затем относительный классовый мир в Испании объясняется отличием ее истории от исторического пути Франции и Англии: там сословная вражда происходит якобы от племенной ненависти покоренных к завоевателям, {Идея о происхождении сословной борьбы во Франции и Англии из вражды пришедшего покорителя и завоеванного племени была подробно разработана в кругу французских романтических историков, особенно в сочинениях О. Тьерри, хотя своими корнями уходит в XVIII век (см.: Алпатов М. А. Политические идеи французской буржуазной историографии XIX века. М.—Л., 1949, с. 29—84, Реизов Б. Г. Французская романтическая историография. Л., 1956, с. 75—102). Боткин, несомненно, был хорошо знаком с трудами О. Тьерри, в кругу его друзей серьезно изучались работы французского историка: Герцен перевел на русский язык ‘Recite des Temps merovingieas’ (‘Рассказы о временах меровингских’. — Отечественные записки, 1841, No 2, отд. II, с. 45—63), не говоря уже о Грановском, который знал Тьерри как специалист по средним векам.} в Испании же дворянство не было пришлым племенем. Таким образом, общий эклектизм Боткина оказался особенно заметным применительно к истории: ему никак не удавалось здесь свести концы с концами. Во всяком случае заманчивая формула ‘понятия, идеи совершенно обусловливаются общественностию, в которой поставлен человек’ (см. выше на с. 270) на деле оказывается лишь смутной догадкой, не повлиявшей на методологию автора в целом.
Зато либеральные социально-политические идеалы Боткина весьма заметно проявились в ‘Письмах об Испании’. Его эволюция в сторону либерализма не могла не отразиться в таком значительном произведении. И здесь, как и в частных письмах, чуть ли не главной идеей оказывается мечта о классовом мире и единстве. Поэтому с таким упоением и рассказывает Боткин об отсутствии резкого антагонизма народа и привилегированных сословий и даже об ‘уважении’ аристократов к простым испанцам, об уверенности каждого нищего в своем равенстве с грандом (письма I, II). Но Боткин не мог не видеть в Испании классовой и местнической вражды — он вынужден это признать, однако говорит об этом мельком и явно осуждающе. Он критикует феодальные пережитки и распри между провинциями (письма I, IV), выступает против федеративное?, за единство, за сильную централизованную власть, усматривая в ней исторический прогресс (в этом он сходился с поздним Белинским). С другой стороны, он неоднократно сетует на притеснения, которые терпят промышленность и торговля, на неподвижность, закостенелость перегородок и порядков, мешающих свободе торговли и хозяйственного развития (письма I, II, IV). В сознании либерала вместе с идеей классового мира, равенства и свободы естественно сочетаются понятия законности и терпимости (письма I, II, III, IV, V). Здесь следует подчеркнуть диалектическую противоречивость исторической ценности последних двух категорий, особенно терпимости. Будучи во всех смыслах консервативной в периоды революционного подъема, терпимость (как и вся либеральная идеология в целом) в условиях деспотического строя содержит значительные позитивные элементы. Не нужно путать, однако, философско-политическую либеральную терпимость (толерантность) с христианскими призывами к милосердию и непротивлению: она может их включать в себя, но может и противостоять им. Главное в другом: при самодержавном режиме, насильно навязывавшем исключительно единую, монархическую линию в политике, идеологии и т. п., либералы, защищая буржуазно-демократические формы жизни, приводила читателей и слушателей к выводу, что могут существовать и другие общественные устройства, психология, идеи, не зависимые от господствующих в стране начал, а это уже расчищало место для понимания как реакционности деспотизма, колониализма и т. п., так и возможности существования более радикальных, чем проповедуемые либералами, социально-политических институтов. Разумеется, последнее уже выходило за рамки либеральных желаний.
Именно либеральные принципы позволили Боткину чуть ли не впервые в истории передовой русской мысли {Отношение декабристов и революционных демократов к Востоку было значительно более сложно: эта тема еще ждет своего объективного исследователя.} так горячо выступить в защиту народов Востока и Юга: ‘Европейская цивилизация хвалится общечеловеческими элементами, но отчего она с такими насилиями прокладывает себе путь? Отчего эти миллионы народов, живущих возле нее, не только не чувствуют к ней никакого влечения, но соглашаются лучше погибнуть, нежели принять ее? <...> Может быть, этой цивилизации недостает еще многого, может быть, она должна совершенно преобразиться, для того чтоб пристали к ней Азия и Африка <...> у миллионов народов Азии и Африки жизнь сложилась совершенно противоположно европейским стремлениям’ (наст. изд., с. 128—129). Вероятно, далее следовали еще более резкие суждения о притеснениях колониальных народов европейцами, но цензурное вмешательство вырвало эту часть текста. (Цензурный характер последующих многоточий совершенно бесспорен: разрушена логическая связь отрывков). {Последние письма, очевидно, в целом мало пострадали от цензуры, так как не содержали острого и злободневного политического материала, зато относительно письма I имеются сведения о существенном искажении текста (см. статью А. Звигильского).} Показательно, что данные мысли высказаны Боткиным в последних статьях цикла, относящихся к 1849—1851 гг., т. е. к самому свирепому периоду из ‘мрачного семилетия’.
Страстная защита самостоятельности народов Азии и Африки, в частности арабов, имела и другой смысл. Либерал — противник разрушения, ликвидации, сторонник status quo, сторонник сохранения традиций. Исторически сложившаяся самобытность народа не только вызывает у него мысль о праве народа на самостоятельность, но и привлекает как экзотика, как оригинальное, ни на что не похожее явление. Этим отчасти объясняется такой повышенный интерес Боткина к национальной специфике Испании, ощущаемый на протяжении всего цикла статей, и то сожаление, с которым автор говорит о разрушительном проникновении европейской (по существу буржуазной) цивилизации в испанские нравы, о постепенном уничтожении национальной экзотики (письмо IV). Боткин желал бы не замены одного другим, а слияния: он жаждет воздействия ‘народности’ на передовые слои общества — и, соответственно, — умеренного использования лучших достижений цивилизации народной массой (письмо I).
На испанский народ он возлагает большие надежды. Боткина-идеолога очень привлекают его национальные черты: ‘Всего более заставляет верить в будущность Испании редкий ум ее народа. Когда имеешь дело с людьми из простого народа, совершенно лишенными всякого образования, невольно изумляешься их здравому смыслу, ясному уму, легкости и свободе, с какими они объясняются’ (письмо I), Боткину — любителю искусств — нравится поэтическая натура испанца, богатство его народной поэзии, характерно, что и в манерах, психологии, и в искусстве испанцев Боткин подчеркивает свободу, понимаемую не только как непринужденность, но и как отсутствие европейской (цивилизованной) условности, наконец, Боткина-‘сенсуалиста’ не может не прельщать искренность и свобода чувства, господствующие в испанских нравах, ‘обожание тела’ (письма III, IV).
Если ко всему сказанному еще добавить, что большую часть ‘Писем’ Боткин писал в обстановке революционных потрясений в Европе, репрессий и страха в России, то вполне понятно, что Испания с ее ‘игрушечными’ революциями представлялась чуть ли не землей обетованной, где человек, уставший от европейской суеты, {Это не мешало Боткину постоянно жаловаться в ‘Письмах’ на отсутствие в Испании комфорта и тонких яств, с каким восторгом описывал он свой приезд в английский Гибралтар!} может насладиться в идиллическом окружении: ‘В голове у меня нет ни мыслей, ни планов, ни желаний, <...> мне кажется, я растение, которое из душной, темной комнаты вынесли на солнце: я тихо, медленно вдыхаю в себя воздух, часа по два сижу где-нибудь над ручьем и слушаю, как он журчит, или засматриваюсь, как струйка фонтана падает в чашу… Ну что если б вся жизнь прошла в таком счастье!’.
Итак, начал Боткин свои ‘Письма об Испании’ с изложения бурных политических событий в стране, а кончил ‘обломовщиной’ (приведенная цитата — заключительные строки книги).

3

В ‘Письмах об Испании’ не так много страниц посвящено проблемам эстетики, искусства, литературы (собственно говоря, о современной испанской литературе вообще нет речи — Боткин ее, видимо, не знал), однако разбросанные по всей книге отдельные очерки и суждения интересно дополняют картину уже известной нам по статьям и письмам Боткина эволюции его теоретико-эстетических взглядов.
Определяющим — особенно это чувствуется в первой половине книги — было воздействие идей Белинского. В произведениях искусства Боткин усматривает живые испанские типы: ‘мадонны Мурильо — увлекательно-прелестные севильянки, со всею живостию и выразительностию своих физиономий’ (наст. изд., с. 72), в арабской архитектуре он видит отображение недавнего кочевого быта: ‘У архитекторов арабских, кажется, была только одна цель — придать всему характер легкости и как бы беспрестанно напоминать о кочевом шатре пустынь. В этом именно и состоит величайшая оригинальность мавританской архитектуры’ (наст. изд., с. 185).
Даже чисто, казалось бы, технические особенности живописи Мурильо, например, яркость, разнообразие красок и тонов, Боткин объясняет связью с действительностью, ‘…эту дивную красоту своего колорита взял он с женщин своего родного города’, ‘В природе тени прозрачны, и именно своими тенями, проникнутыми светом, Мурильо превосходит всех колористов’ (наст. изд., с. 68, 71).
Понимая большую роль религиозной идеологии в средневековом обществе, Боткин объясняет этим идеологическим воздействием многие черты искусства арабов, в том числе замечает опосредованное влияние религии (через культуру быта) на планировку домов и на архитектуру: стремление скрыть свою частную жизнь от посторонних глаз приводило мусульман к нарочитому противопоставлению суровых и опрощенных фасадов зданий изощренному богатству внутреннего убранства. ‘Арабская архитектура лучше всякой философии истории объясняет судьбу этого народа’ (наст. изд., с. 186).
Аналогичные причинно-следственные связи Боткин находит и у испанцев, исторически объясняемая гипертрофированная роль католичества в жизни страны и оторванность ее от античных культурных традиций (впрочем, Боткин ошибочно связывает оторванность с арабским завоеванием) помогают автору книги понять особенности испанской живописи, прежде всего тягу художников к изображению страстных религиозных чувств, доходящих до исступления: ‘В Испании живопись развилась на почве, возделанной фанатизмом и инквизициею <...>, под влиянием духовенства самого невежественного и варварского. Итальянские художники, изучая прекрасную форму в произведениях древних, нечувствительно приняли в себя и их пантеистический дух. Испания, издавна враждебная к римлянам и прежде всех европейских стран’ сделавшаяся вполне христианскою, еще более была отрезана от античных преданий завоеванием арабов. Семивековая борьба с исламизмом сохранила испанскому католицизму страстный, восторженный характер, знаменовавший первые века христианства, между тем как в Европе он давно уже был ослаблен’ (наст. изд., с. 69—70).
С другой стороны, Боткину важно, что такие выдающиеся художники, как Мурильо, изображают мир ‘в поразительной истине и реальности’ (наст. изд., с. 69).
Недаром раздел письма III, посвященный Мурильо и вообще испанской живописи, был одобрен Белинским. {См.: Белинский, т. XII, с. 453.} В последние годы жизни Белинский особенно интенсивно ратовал за ‘реальность’ в искусстве (ср. ‘приземленную’ трактовку им образов ‘Сикстинской мадонны’ Рафаэля как воспроизведения аристократических типов царицы и царя). {Белинский, т. XII, с. 384.}
В духе реалистического метода, с использованием диалектики Гегеля, Боткин анализирует и многие частные аспекты искусства, например, интересно рассматривает, как ограничения, налагаемые Кораном на живопись (запрещалось изображение людей и животных), изощряли умение и фантазию арабских мастеров в области орнамента и художественного письма, хорошо показывает в связи с этим, как в арабской архитектуре . тяжелый, плотный камень становится воздушным, как ажурная кисея.
Заметно стремление Боткина выделять индивидуальность художников после анализа общеэпохальных признаков: в творчестве Веласкеса он отмечает живость портретов, у Мурильо — страстность и идеализированность религиозного переживания, у Сурбарана — мрачный аскетизм монашества.
Однако в эстетических суждениях автора ‘Писем об Испании’ можно усмотреть и зародыши либеральных тенденций, которые, впрочем, пока, на грани 40-х и 50-х годов, при мощном воздействии круга Белинского еще не дали обильных плодов, а лишь прорастали отдельными суждениями, да и нужно учесть, что некоторая недифференцированность идеологии передовой русской интеллигенции 40-х годов далеко не во всех пунктах давала возможность противопоставлять радикализм Белинского ‘золотой середине’ либеральной группы во главе с Грановским (куда все более и более тянулся Боткин). При острой борьбе с реакционерами или славянофилами начинающиеся разногласия внутри ‘своего’ лагеря невольно сглаживались. Так, известная ‘синтетичность’ художественных симпатий Боткина может быть истолкована и как реалистическое расширение ‘приемлемых’ тем, и как приближение к зыбкой грани всеядности, например, в равных похвалах всем темам и образам Мурильо: ‘Этому человеку все доступно: и самая глубокая, сокровенная мистика души, и простая, вседневная жизнь, и самая грязная природа’ (наст. изд., с. 69). Впрочем, при конкретном анализе оказывается, что Боткину отнюдь не безразлично одинаковы все темы и картины, что в его симпатиях и антипатиях начинают проявляться именно либеральные вкусы: Боткина прельщают ‘нежная и любящая’ душа художника, изображение ‘кротости и сострадания’, ‘милосердия’, ‘благодарности и безответной преданности’, ‘свежих, бодрых’, прекрасных лиц, и, наоборот, ‘зловещая бледность монахов Сурбарана’ (наст. изд., с. 73) явно неприятна автору ‘Писем’.
В книге чувствуется также и романтическая закваска, видимо, глубоко пустившая корни, ибо, зная дальнейший путь Боткина, особенно усиление романтических тенденций в его статьях первой, половины 50-х годов, мы можем интерпретировать ‘Письма об Испании’ как своеобразный переходный мостик между наследием романтической молодости Боткина и его романтическими музыковедческими и литературно-критическими статьями начала 1850-х годов.
Культ чувства, ‘природности’ художника, даже своеобразная радость по поводу отсутствия культурной традиции (например, у Мурильо), интерес к импровизации и народной поэзии — все это имеет истоки в статьях Боткина 30-х годов и еще дальше, у его учителей, немецких романтиков. А некоторые акценты в подобных высказываниях ведут к поздним статьям Боткина: ‘В Мурильо невообразимое отсутствие всего условного, типического, {} рутинного <...>, это природа во всей своей индивидуальности, яркой жизни, проникнутая поэзиею сердца, идеальностию, но не условною, не теоретическою или сверхъестественною, а глубоко человеческою идеальностию, понятною всякому простому, неопытному глазу’ (наст. изд., с. 73-74).

4

После ‘Писем об Испании’ в условиях продолжающегося ‘мрачного семилетия’ Боткин почти исключительно пишет музыкально-критические статьи, проникнутые романтическим пафосом ж лиризмом, он интересно истолковывает творчество Шопена, а в статье ‘Н. П. Огарев’ (1850) дает тонкую, хотя и односторонне романтическую характеристику поэзии соратника Герцена.
К середине 1850-х годов, в связи с оживлением в русском обществе, Боткин несколько ‘оттаял’ и осмелел, подружился на короткое время с Некрасовым, пишет вместе с ним для ‘Современника’ публицистико-критические обзоры ‘Заметки о журналах’, насыщенные идеями демократической эстетики и полемикой с ‘чистым искусством’.
Однако укрепление в ‘Современнике’ радикальных сил, твердая позиция Чернышевского пугают осторожного и либерального Боткина, он снова в 1856 г. отшатывается в антидемократический лагерь и пишет одну из программных статей в защиту ‘чистого искусства’ — ‘Стихотворения А. А. Фета’ (1857), которую ему, благодаря И. И: Панаеву, удалось опубликовать в ‘Современнике’. Это была последняя статья Боткина в этом журнале, да и вообще последняя его печатная литературно-критическая статья.
Дальнейшее обострение социальных конфликтов в России испугало Боткина и во многом обусловило его отказ от журнальной, литературной деятельности. После 1857 г. он главным образом снова путешествует, лишь эпизодически возвращаясь к искусствоведческим работам и путевым очеркам (например, в ‘Русском вестнике’ 1859—1860 гг. публиковались его статьи о лондонской жизни, особенно интересные дальнейшим развитием общественных идеалов, проповедовавшихся в ‘Письмах об Испании’).
После польского восстания 1863 г. Боткин становится консерватором-монархистом, вместе с Фетом пишет яростно отрицательную рецензию на роман Чернышевского ‘Что — делать?’ (ее, впрочем, не решился напечатать редактор ‘Русского вестника’ М., Н. Катков не потому, что был ‘левее’, а потому, что боялся даже негативной пропаганды революционного романа).
В последние годы жизни, тяжело болея, Боткин почти полностью отказывается от творческой деятельности.
Под типическим Боткин понимал обобщенно-условное и эпигонски-‘штампованное’ следование классическим правилам.
Многолетнее его молчание и откровенный консерватизм воззрений привели к тому, что поколение 60-х годов почти забыло о существовании былого соратника Белинского и Бакунина, и, когда он умер, то П. В. Анненкову в некрологе {Санктпетербургские ведомости, 1869, 13 октября, No 282.} пришлось напомнить современникам о роли Боткина в истории русской литературы и общественной мысли, разумеется, подчеркивая главным образом его заслуги как человека эпохи Белинского.
Эволюция Боткина как мыслителя и литератора, да и вообще как личности была, таким образом, сложной и своеобразной. Никто не может сравниться с ним по числу ‘зигзагов’, резких колебаний от демократизма (чуть ли не революционного) к крайнему консерватизму, от передовой публицистики к защите ‘чистого искусства’.
Сложный сплав художественного чутья, недюжинного ума, широкого круга знаний с опасной ‘гибкостью’ мышления, переходящей в приспособленчество, в преклонение перед силой и модой, и с либеральной тягой к ‘золотой середине’ — все это заметно сказалось на стиле статей и очерков Боткина и, может быть, всего более — на стиле ‘Писем об Испании’.
Произведения Боткина написаны умно, тонко, интересно, хорошим литературным слогом, отразившим завоевания русского художественного и публицистического языка 30—40-х годов (благодаря творчеству Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Белинского, Герцена). Однако стиль Боткина чрезмерно гладок, почти нейтрален, в нем нет острой шероховатости индивидуальных поисков. Вообще Боткин был чужд строгой энергичности мысли и стиля, даже в самые радикальные периоды своей деятельности он никогда не употреблял иронию или сарказм, совершенно не умел пропагандировать и полемизировать. {Он писал, например, Некрасову 22 сентября 1855 г.: ‘Я вовсе не смыслю в полемике и тем более в насмешке’ (Голос минувшего, 1916, No 10, с. 97).} Да эти свойства его литературной манеры к тому же органически вытекали из идеала ‘золотой середины’. Последнее обусловило все-таки стилистическое и грамматическое своеобразие боткинских фраз: их нарочитую нечеткость, обилие ‘оговорочных’ предложений, обилие вопросов — полуобращений к читателю, полусомнений, обилие зыбких многоточий в конце периода.
Великолепное знание разных видов искусств давало Боткину материал для интересных сравнении и параллелей литературы и музыки, живописи и архитектуры. Несколько странными на этом эстетическом фоне выглядят его ‘гастрономические’ сравнения, хотя в них очень ярко отражается сущность эстетического чувства Боткина: искусство воспринималось им как личная, чуть ли не физиологическая радость.
Когда писателю удавалось органически соединить эстетический пафос с насущными общественными проблемами, то возникали значительные — и весьма сложные — произведения, надолго пережившие его время. К такого рода произведениям относятся и ‘Письма об Испании’.

5

В истории русского путевого очерка ‘Письма об Испании’ занимают своеобразное место. Наиболее эффектно было бы противопоставить книге Боткина, с одной стороны, сентиментально-романтическую литературу, которую В. А. Жуковский демонстративно хвалил за отсутствие фактов и идей, {В рецензии на ‘Путешествие в Малороссию’ кн. П. Шаликова (1803): ‘Не будем же искать в этой книге ни географических, ни топографических описаний… мы не узнаем, сколь многолюден такой-то город, могут ли ходить барки по такой-то реке, и чем больше торгуют в такой-то провинции — мы будем бродить вместе со странником, куда глаза глядят… вздохнем близ могилы его друга, освещенной лучами заходящего солнца, и вместе с ним вспомним о прошедшем…’ и т. д. (Жуковский В. А. Полн. собр. соч. Т. III. Пг., 1918, с. 11).} с другой — фактографические очерки, насыщенные реакционными мыслями, например, ‘Год в чужих краях’ М. П. Погодина (М., 1844) или ‘Отрывки из заграничных писем. 1844—1848’ Матвея Волкова (СПб., 1857). Такое противопоставление ярко оттенило бы новаторское превосходство ‘Писем об Испании’.
Однако в русской очерковой литературе имелась и другая традиция, у истоков которой находятся два знаменитых ‘путешествия’ XVIII в.: ‘Путешествие из Петербурга в Москву’ А. Н. Радищева (хотя, конечно, эта книга не столько путевые очерки, сколько идеологический фундамент, идеологическая традиция для последующих реальных путевых очерков) и ‘Письма русского путешественника’ Н. М. Карамзина, которого Белинский назвал Колумбом, открывшим Европу широкому читателю. {В очерке ‘Николай Алексеевич Полевой’ (1846) — Белинский, т. IX, с. 677.} В русле этой традиции возникли и труды декабристов, особенно заграничные очерки Н. А. Бестужева (‘Записки о Голландии 1815 года’ и ‘Гибралтар’), и ‘Путешествие в Арзрум’ Пушкина. {Об истории русской очерковой литературы см. статью ‘Традиции боевого жанра (Пути развития русского очерка)’ — в кн.: Костелянец Б. Творческая индивидуальность писателя. Критические очерки и статьи. Л., 1960, с. 431—547.} В этих произведениях можно найти те черты, которые украшают и ‘Письма об Испании’ Боткина: свежие картины быта, нравов, культурной жизни, образ путешественника, глубоко осмысливающего виденное и не таящего свое личное, индивидуальное отношение ко всему описываемому, живой язык, приближающийся к разговорной речи. На фоне таких прекрасных образцов уже нелегко доказывать идеологическое, литературное, жанровое новаторство Боткина. Несомненно, он учитывал опыт выдающихся предшественников. Учитывал он и достижения русской и мировой литературы своего времени, в том числе и становление реализма в европейской очерковой литературе, например, метод испанского костумбризма (см. об этом в статье А. Звигильского, с. 293), который охватил не только словесное искусство, но и живопись: сборник бытовых зарисовок ‘Испанцы в собственном изображении’, {Los espanoles pintados por si mismos. Т. I—II. Madrid, 1843.} подобно аналогичным изданиям во Франции и в России, явно был в поле зрения Боткина. Но особенно заметно воздействие на Боткина, человека из круга Белинского—Герцена, метода русской ‘натуральной школы’, становящегося метода критического реализма.
Главная заслуга и новаторство автора ‘Писем об Испании’, пожалуй, заключаются в изображении почти неизвестной русскому читателю окраины европейского континента (а также совершенно неизвестной северной Африки) и в осмыслении изображаемого с позиций русской прогрессивной интеллигенции середины XIX в., поэтому именно в то время успех книги был особенно велик.
Новизна темы, благородство идей, умный и тонкий анализ увиденного автором обеспечили успех ‘Писем об Испании’ и в последующих поколениях. Академик М. П. Алексеев убедительно показал в уже упоминавшейся статье сильное воздействие книги и на очерковую литературу об Испании, и на прозу, и на поэзию России второй половины XIX в.
Известность книги перешла и в XX век. По воспоминаниям Анастасии Цветаевой, чрезвычайно высоко оценивал труд Боткина А. М. Горький: ‘Боткинские письма из Испании не сравнимы ни с чем в литературе. Единственная книга, написанная русским о другой стране’. {Цветаева А. Воспоминания. М., 1971, с. 464.}
В последние годы снова усиливается интерес к ‘Письмам об Испании’: он объясняется отчасти растущей ролью арабских государств, но, главное, цепью сложных и перспективных изменений на Пиренейском полуострове. А если добавить к этому, что для всех помнящих о трагедии республиканской Испании 30-х годов испанская тема — одна из самых дорогих, заветных, высоких, то новое издание ‘Писем об Испании’, первой серьезной русской книги об этой стране, оказывается весьма и весьма своевременным и современным.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека