В море житейском, Захарьин Иван Николаевич, Год: 1876

Время на прочтение: 133 минут(ы)

ВЪ МОР ЖИТЕЙСКОМЪ.

Повсть въ двухъ частяхъ *).

*) Помщаемая здсь повсть составлена мною изъ автобіографическихъ записокъ одного моего друга, обязательно доставленныхъ мн его родными, посл его смерти. И. Я.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Глава I.
Памятная дорога.

Это было давно, очень давно — боле пятнадцати лтъ тому назадъ….
Теперь на лиц моемъ глубокія и рзкія морщины, въ волосахъ сребрится сдина, согбенный станъ, старческій голосъ… А то, о чемъ я хочу разсказать, было во время моей пылкой юности, когда кипла кровь ключомъ, когда былъ ‘силъ избытокъ’… Это было въ тотъ возрастъ, когда молодая грудь дышитъ легко и свободно, когда человкъ полонъ надеждъ, свтлыхъ упованій и той, иногда безумной отваги, которая наталкиваетъ его на роковыя, тяжелыя и, повидимому, ненужныя событія, — безъ которыхъ онъ легко бы могъ и обойтись въ своей жизни.
Цлый, длинный рядъ ошибокъ и житейскихъ столкновеній и рядомъ съ ними напряженныя умственныя занятія сдлали изъ меня, пятнадцать лтъ тому назадъ, больного человка: я заболлъ тихою меланхоліей,— и начальство того вдомства, гд я служилъ, снесшись съ моими родными, ршило помстить меня въ отдленіе душевныхъ болзней. Я сильно тогда протестовалъ противъ этого, какъ казалось мн, насилія, но тмъ не мене, конечно, вынужденъ былъ подчиниться этой мр.
По всей вроятности, я бы никогда не ршился описывать это событіе, — какъ никогда и ни съ кмъ не ршаюсь говорить о немъ. И это не потому, чтобы мн было стыдно этого событія — нтъ!— мн, просто, больно и тяжело вспоминать о немъ,— и только. Чувство понятной душевной щекотливости отгоняетъ прочь эти мрачныя воспоминанія и не дозволяетъ длиться ими ни съ кмъ,— и я охотно схоронилъ бы эти событія въ душ своей на вки, если бы рядомъ съ этими мрачными, грозными воспоминаніями моей молодости не стоялъ иной образъ — свтлый, ласкающій, милый… Какъ далекою зарницей освщается, иногда, могильный мракъ ночи, такъ и этотъ свтозарный образъ освщаетъ мрачное прошлое моей далекой молодости. И теперь. когда уже на-вки угасла эта свтлая, путеводная зарница моей жизни,— для меня длаются священны и дороги воспоминанія о ней. И какъ ни мрачна была ночь, роковыя тни отъ которой легли на всю мою жизнь, но я все же могу теперь вспоминать о ней, объ этой ночи, безъ боли въ душ, безъ злобы въ сердц и безъ краски негодованія въ лиц,— и только лишь потому, что въ мрак этой ночи прошелъ предо мною лучезарный образъ любимой женщины, не поврившей никому, что я былъ больной человкъ!….
Какъ, иногда, надъ прахомъ близкихъ и дорогихъ намъ людей мы спшимъ ставить могильные памятники,— такъ же точно и авторъ рисуетъ, иногда, торопливою кистью милые образы, навсегда утраченные имъ…. И я могу сдлать это, въ настоящее время, тмъ легче и свободне, что почти вс дйствующія лица моей повсти сошли уже съ жизненной сцены и переселились въ тотъ міръ, куда уже не достигнетъ до нихъ ни одинъ житейскій разсказъ, — какъ бы онъ громокъ, скученъ, или печаленъ ни былъ….

——

5-го октября 1860 года, часовъ въ семь вечера, въ нашъ чинный уединенный домъ, въ губернскомъ город Т***, пріхалъ квартальный надзиратель и съ нимъ двое полицейскихъ солдатъ, верхами, — чтобы ‘получить’ меня и отвезти въ городскую больницу, въ отдленіе душевныхъ болзней.
Полицейскій офицеръ предъявилъ данное ему предписаніе, — и черезъ четверть часа я былъ готовъ.
Совершенно различно было выраженіе физіономій у людей, вышедшихъ провожать меня. Фонари, которые держала прислуга, позволяли мн разглядть и удержать въ памяти это выраженіе.
У отца, помню, было грустное и блдное лицо, онъ провожалъ меня, какъ покойника. У мачихи была, тоже, соболзнующая физіономія, но какъ она ни старалась придать себ побольше печали, — затаенная радость просвчивалась, противъ воли, сквозь каждую черту ея красиваго и злого лица: на немъ ясно обозначалось злорадство, то чувство, отвратительне котораго, какъ извстно, не признавалъ Аристотель. Лицо добродушнаго полицейскаго офицера, напротивъ, выражало полную и нескрываемую радость,— и очень понятно было для меня, почему онъ особенно радовался и былъ такъ доволенъ: онъ, по всей вроятности, готовился къ физической борьб ‘съ сумасшедшимъ’, не расчитывая заполонить меня полюбовно, а вышло совсмъ не такъ: я не оказалъ ему ни малйшаго сопротивленія, находя неумстнымъ какое бы то ни было упорство. Верховые на лошадяхъ сидли съ стоическимъ терпніемъ подъ дождемъ, закутавшись въ башлыки и равнодушно посматривая на всю эту картину, словно думая: ‘Догадало же его сойти съ ума въ этакую непогодь!…’ Прислуга отца имла перепуганныя, сожалющія лица, а другъ моего дтства, милый казачекъ Максъ, просто заливался слезами, такъ что мачиха уже нсколько разъ сурово на него посматривала….
Наконецъ, мн стала надодать вся эта нмая сцена….
— Нельзя ли приказать хать?— обратился я къ офицеру.
— Трогай!— крикнулъ онъ нашему кучеру, и мы медленно стали съзжать со двора. Отецъ проворно подбжалъ ко мн и еще разъ перекрестилъ на дорогу….
Дрожки, выхавъ изъ воротъ, быстро покатились по мягкому, немного смоченному лугу…. Мы похали берегомъ, почти около самой рки. Мелко сялъ осенній дождь, дулъ сильный, пронизывающій насквозь втеръ, — и какою-то могилой глядла черная, непривтная рка, шумно разбивались о берега ея пнистыя волны, и въ темнот угрюмой, октябрьской ночи доносились съ середины рки какіе-то неопредленные, неясные, какъ сама ночь, звуки, — и былъ ли то птичій крикъ, или запоздалый рыболовъ халъ по рк — Богъ-знаетъ!… На берегу Чернаго моря, въ Крыму, во время лтнихъ ночей, постоянно слышатся такіе же звуки.
И было мгновеніе — одно только мгновеніе!— когда въ голов мелькнула мысль: броситься изъ экипажа, прямо съ крутого берега, въ рку…. ‘А жизнь и счастіе? а любовь и слава, и месть?’… подумалъ я,— и быстре молніи унеслась эта мысль, но посл нея стало какъ-то еще боле жутко и страшно… Я даже, не могъ представить себ — что меня ожидаетъ? такъ-какъ до этого времени никогда не видалъ той обстановки, куда теперь долженъ былъ войти. Отъ неожиданности обстоятельствъ, я не могъ отдать себ яснаго отчета ни въ томъ, что я длалъ, ни въ томъ, что мыслилъ: я былъ въ какомъ-то полусн, въ забытьи…. Т—ская мостовая заставила меня очнуться, и я вспомнилъ, что мы скоро должны будемъ хать мимо квартиры моей любимой сестры, только-что перехавшей на зиму въ Т.
— Послушайте,— сказалъ я квартальному: — я хорошо знаю, что вы исполняете только свою обязанность, а потому нисколько на васъ не въ претензіи, но у меня будетъ къ вамъ одна маленькая просьба: позвольте мн на минуту захать къ сестр — мы скоро будемъ прозжать мимо ея квартиры.
— Нтъ-съ, нтъ-съ, лучше и не просите!— отвтилъ онъ мн:— Не могу-съ!
— Ну, длать нечего. Позвольте, по крайней мр, одному изъ солдатъ зайдти къ сестр: пусть хоть скажетъ ей,— чтобы она завтра навстила меня.
— И объ этомъ не просите: не могу.— И мы оба замолчали.
Вскор нашъ кортежъ сталъ подъзжать къ квартир сестры. Я не выдержалъ: она была существомъ, ле всхъ любимымъ мною въ мір….
— Прикажите, пожалуйста, кучеру хать шагомъ,— обратился я вновь къ своему провожатому.
— Это можно-съ,— отвчалъ онъ, и распорядился. Наши дрожки тихо похали мимо ея квартиры… Окна въ дом были низкія, шторы подняты, и мн хорошо была видна вся внутренность комнатъ: въ зал стоялъ самоваръ — это меня все еще поджидали къ чаю, около стола сидла старенькая и добренькая тетушка, съ ея вчнымъ чулкомъ въ рукахъ, въ своихъ классическихъ, черепаховыхъ очкахъ… Сестра, вроятно, ожидая меня, стояла у окна и вглядывалась въ темную ночь-не подъду ли я?… Мн стало тяжело и грустно, еща немного, — и я чувствовать, что не выдержалъ бы этой минуты….
— Надя!!— крикнулъ я… Она вздрогнула,— замтно было, что она испугалась этого болзненнаго крика, потому что быстро отошла отъ окна… Подбжала горничная и торопливо начала опускать сторы…
Всадники наши подобрали поводья, полицейскій офицеръ переполошился и, съ словомъ: ‘пошелъ’! сильно толкнулъ кучера въ спину. Дрожки опять быстро похали, подскакивая по избитой мостовой.
— Вотъ-съ, изволите видть — говорилъ мн мой спутникъ тономъ упрека:— я исполнилъ вашу просьбу, а вы что надлали-было?!.. барышню перепугали, да и меня тоже. Вдь этакъ крикнуть!… разсуждалъ онъ боле съ самимъ собою, потому что я не слушалъ и не отвчалъ ему:— не своимъ голосомъ крикнули!.. А все притворялись здоровымъ… Поскоре бы довезти васъ Богъ далъ!…
И вскор, дйствительно, мы выхали за городъ, и сквозь темноту ясно обрисовалось блое зданіе городской больницы, а за ней, какъ готовая могила, стоялъ особнякомъ желтый домъ…

Глава II.
Первая ночь.

Я и мой провожатый очутились въ довольно просторной комнат, форменнаго вида, напоминавшей вообще наши присутственныя мста въ провинціяхъ: столь, заваленный бумагами, конторка, два-три стула, кожаный диванъ, набитый, вмсто волоса, камнями, подсвчникъ съ сальной свчой, грязь и обрзки бумаги на полу и
Дежурный фельдшеръ за столомъ. Комната эта называлась пріемной.
— Что вамъ угодно съ?— спросилъ фельдшеръ, обращаясь преимущественно къ моему спутнику.
— Я, вотъ, привезъ ихъ, — торопливо проговорилъ полицейскій офицеръ, указывая на меня.— Вотъ, ‘отношеніе’ изъ штаба, а вы потрудитесь дать росписочку, что получили ихъ.
Фельдшеръ слъ къ столу и черезъ дв минуты написалъ росписочку въ полученіи, чиновникъ взялъ ее и бережно положилъ въ карманъ.
— Затмъ прощайте!— сказалъ онъ фельдшеру.— И вамъ, также-съ, мое почтенье!— отнесся онъ ко мн, протягивая руку.
Мы простились, и онъ торопливо вышелъ изъ комнаты. Вскор, по мощеному двору больницы раздался стукъ отъзжавшаго экипажа.
— Чмъ вы больны?— спросилъ меня дежурный фельдшеръ.
— У меня, въ настоящее время, голова болитъ,— отвчалъ я,— нельзя ли поскоре указать мн койку, гд бы я могъ прилечь?
— Пойдемте въ ‘палату’ — я сейчасъ же распоряжусь этимъ, — отвчалъ онъ. И мы отправились по довольно темнымъ коридорамъ и лстницамъ въ верхній этажъ. Онъ даже и не подумалъ заглянуть въ бумагу, при которой я былъ препровожденъ, — чему я, конечно, быль очень радъ, расчитывая, что авось-то хоть одну ночь проведу съ обыкновенными смертными.
— Я васъ положу съ ‘благородными’,— говорилъ мн фельдшеръ, пока мы подымались съ лстницы на лстницу:— съ вами въ палат будутъ лежать: священникъ, два отставныхъ офицера, одинъ актеръ, да еще….
— Положите съ кмъ хотите, только поскоре, пожалуйста!— перебилъ я его.
— Сейчасъ дойдемъ, вотъ только еще немного подняться… А завтра васъ осмотритъ старшій докторъ и назначитъ вамъ, можетъ быть, другую палату.
Наконецъ, мы пришли. Фельдшеръ тотчасъ же распорядился, чтобъ мн назначили койку,— и минутъ черезъ пять я уже раздвался, расчитывая крпко заснуть на своемъ новосель.
— Вамъ не нужно ли ‘прописать’ чего нибудь?— спросилъ фельдшеръ.
— Нтъ, благодарю васъ, ничего не нужно,— отвчалъ я ему.
— А дежурному лекарю доложить объ васъ, или нтъ?— приставалъ онъ ко мн.
— Какъ хотите.
— Ну, такъ я доложу-съ. У насъ, когда привозятъ ‘благороднаго’, то ужь всегда докладываютъ лекарю — онъ чего нибудь прописываетъ…
Я не отвчалъ ему, фельдшеръ повернулся на каблучкахъ и вышелъ. Я сталъ осматривать комнату и моихъ сосдей. Одна сальная свча въ большой и высокой палат придавала какой-то особенный, тяжело-грустный видъ моей новой квартир… На сосдней койк, въ сромъ, казенномъ халат, сидлъ священникъ, еще молодой, со впалыми щеками, болзненнымъ блескомъ глазъ и такимъ цвтомъ лица, который сразу говорилъ о его болзни — о страшной и неизлечимой чахотк, которая медленно и неотвратимо сводить человка въ могилу, онъ сидлъ, немного сгорбившись, и, придерживаясь обими руками за грудь, задыхался отъ сухого, хриплаго кашля… Рядомъ съ нимъ лежалъ молодой человкъ и, какъ будто въ противоположность своему сосду, имлъ такой счастливо-свжій цвтъ лица, что становилось завидно, глядя на него, и я сильно усомнился въ словахъ фельдшера, что больные размщаются здсь по роду болзней. Юноша, порою, принимался насвистывать арію изъ ‘Риголетто’ и, беззаботно-лниво поглядывая вокругъ себя, курилъ папироску.. ‘Должно быть, это и есть актеръ’,— подумалъ я, и только что хотлъ было укутываться въ одяло, какъ въ нашу палату вошла цлая процессія: впереди шелъ палатный служитель со свчой, за нимъ дежурный лекарь, дале, тотъ фельдшеръ, что ‘получилъ’ меня, и, позади всхъ, еще нсколько служителей. Все это общество прямо подошло къ моей койк. Лекарь сталъ щупать мой пульсъ, голову, смотрть языкъ и распрашивать о болзни.
— Да вы совсмъ здоровы, у васъ лишь маленькій жаръ,— замтилъ онъ мн.— Васъ привезла полиція?— спросилъ онъ вдругъ.
Я отвчалъ утвердительно.
— Покажи отношеніе,— обратился онъ къ дежурному фельдшеру. Тотъ подалъ. Лекарь быстро пробжалъ бумагу полиціи, потомъ пристально поглядлъ на меня, замтивъ: Да, вы, дйствительно, больны!— И какъ-то торопливо вышелъ изъ палаты, за нимъ вышли и прочіе его спутники, но двое служителей воротились тотчасъ же и, какъ угорлые, бросились выдвигать ящикъ у столика, около моей кровати: взяли оттуда ножикъ съ вилкой и пошли искать по другимъ столикамъ, у моихъ сосдей… Я догадался, въ чемъ дло, но зато мои сосди ршительно недоумвали, глядя на всю эту бготню, и начинали уже посматривать на меня довольно подозрительно…
Набгавшись вдоволь и обезоруживъ насъ, служители вышли, но сейчасъ же вошелъ дежурный фельдшеръ и попросилъ меня одваться и слдовать за нимъ, говоря, что докторъ приказалъ перевесть меня ‘въ другую палату’. Я увидлъ, что мн не суждено было провесть эту ночь спокойно…
И опять повторилось хожденіе по лстницамъ, но уже сверху внизъ и съ маленькой разницей: дорогу освщали намъ фонаремъ и, кром того, впереди и позади меня была почетная стража изъ двухъ служителей.
Мы вышли, наконецъ, на больничный дворъ, или скоре, обширный садъ, потому что всюду мелькали, въ темнот, аллеи и деревья, уже обсыпавшіяся. Мн казалось, что ночь была еще темнй, чмъ въ то время, когда мы хали сюда, да и самый дождь какъ будто еще зле билъ въ лицо, и втеръ былъ еще порывисте… Мы вс шли молча,— и какое-то странное это было шествіе! оно никогда не изгладится у меня изъ памяти…
Пройдя шаговъ 600, мы вошли на парадное крыльцо большого каменнаго флигеля. Было уже часовъ одиннадцать вечера, и нужно было долго звонить, чтобъ отворили намъ, наконецъ, за дверью послышались шаги, загремли ключи и дежурный служитель распахнулъ двери.
— Какого тамъ еще лшаго вы привели?— былъ первый вопросъ, который предложилъ онъ моимъ провожатымъ.— ‘Скверно!’ подумалъ я: ‘если уже, на первыхъ порахъ, меня сочли за лшаго!..’
— А ты не ругайся,— замтилъ ему довольно внушительно фельдшеръ:— а зажигай-ка лучше свчку, да зови надзирателя.
— Надзиратель дрыхнетъ — отвчалъ служитель,— я лучше разбужу Алекся Григорыіча, фершела.
— Говорятъ теб, буди надзирателя!— прикрикнулъ провожавшій меня дежурный фельдшеръ и, отойдя съ служителемъ въ сторону, что-то пошепталъ ему на ухо, тотъ сейчасъ же побжалъ за свчей, зажегъ ее отъ нашего фонаря и изчезъ куда-то.
— Это и есть сумасшедшій домъ?— спросилъ я у фельдшера.
— Да-съ — отвтилъ онъ и, какъ будто сконфузившись, что не туда меня завелъ, отвернулся въ сторону.
Въ дом было такъ тихо, какъ я и не ожидалъ,— и я искренно этому порадовался, до этого времени мн ни разу не случалось бывать въ домахъ ‘душевныхъ болзней’, но тмъ не мене я считалъ ихъ самыми безпокойными домами на свт, а теперь я начиналъ уже надяться, что авось-то дадутъ мн койку, оставятъ меня въ поко, и я, наконецъ, добьюсь своего — засну. Но надежд этой — увы!— не суждено было осуществиться въ эту ночь: она была также обманчива, какъ и тишина желтаго дома!…
Спустя нкоторое время, явился надзиратель — высокій, сутуловатый старикъ, отставной офицеръ изъ выслужившихся, съ нимъ пришли еще двое служителей. Онъ внимательно осмотрлъ меня съ ногъ до головы, отпустилъ моихъ провожатыхъ и попросилъ меня слдовать за собою. Мы пошли длиннымъ и узкимъ корридоромъ II вскор остановились около одной камеры.
— Кто здсь спитъ теперь?— спросилъ надзиратель у того самаго служителя, дежурнаго, который принялъ меня за лшаго.
— Здсь двое,— отвчалъ тотъ:— одинъ — Ванюшка, а другой — острожникъ Бурлаковъ.
— Вывести ихъ и запереть въ ‘темную’, а сюда, вотъ, надо его положить, — приказалъ надзиратель, ткнувъ въ мою сторону пальцемъ.
Служитель засуетился, досталъ ключи, отперъ и отворилъ камеру,— на насъ пахнулъ зловонный, смшанный съ нездоровыми испареніями, воздухъ, въ которомъ носъ надзирателя съумлъ-таки отличить запахъ табаку.
— А вы опять курили, острожные черти!— крикнулъ онъ въ камеру.— Я сколько разъ приказывалъ вамъ, — обратился онъ къ служителямъ,— чтобъ у нихъ отбирали трубки, еще пожаръ надлаютъ, шельмы!…
— Да разв за ними углядишь, ваше благородіе,— отвчали служители.
Я заглянулъ въ камеру: въ ней стояли дв кровати, на одной изъ нихъ, разметавшись во сн, лежалъ очень молодой парень, почти юноша: курчавые, блокурые волосы какъ-то небрежно-красиво разсыпалисыю жесткой подушк, сухія, тонкія руки были раскинуты врозь, словно онъ держался за койку, на лиц его игралъ почти-двственный румянецъ. ‘Неужели это преступникъ’? подумалъ я… На другой койк сидлъ уже проснувшійся мущина лтъ сорока, смуглый, черноволосый, съ длинною бородой, нечесанными, почти свалявшимися волосами, и съ такимъ недобрымъ лицомъ, что, встртясь съ нимъ гд нибудь въ лсу, непремнно бы, кажется, свернулъ отъ него въ сторону… Онъ неподвижно уставился въ землю и спокойно, не обращая на насъ никакого вниманія, продолжалъ сидть на своей койк.
— Одвайтесь и выходите!— крикнулъ надзиратель, взялъ свчку и смло вошелъ въ камеру.
Молодой парень, котораго называли Ванюшкой, забормоталъ что-то во сн, повернулся на-бокъ и заснулъ-было, по прежнему, но сильный толчокъ въ спину, которымъ поподчивалъ его надзиратель, разбудилъ его, онъ быстро вскочилъ на ноги, протеръ глаза, тупо посмотрлъ на всхъ и торопливо началъ одваться,— то есть, надвать больничный срый халатъ и туфли.
— Живй поворачивайся!— скомандовалъ имъ надзиратель. Они засуетились: забрали изъ-подъ тюфяковъ, въ тихомолку, свое секретное имущество — маленькіе образа, кисеты съ табакомъ и коротенькія трубочки — и вышли. Проводивъ ихъ, надзиратель осмотрлъ об постели и желзныя ршетки въ окн и обратился ко мн:
— Вы, пока, переночуете въ этой камер.— сказалъ онъ,— а завтра, старшій докторъ, наврное, назначить вамъ другое помщеніе. Теперь, раздвайтесь-я перепишу все ваше платье и сдамъ въ цейхгаусъ, а вы получите халатъ и туфли.
Я раздлся. Надзиратель переписалъ мое платье и вещи, счелъ бывшія при мн деньги, нашелъ въ бумажник женскую карточку и долго ее разсматривалъ, наконецъ, передалъ все это дежурному служителю и вышелъ отъ меня. Уходя, они захватили и свчку, и когда щелкнулъ за ними замокъ, то я почувствовалъ себя въ первый разъ какъ-то неловко: это былъ не страхъ, а какое-то другое чувство… Вокругъ была совершенная темнота и тишина, воздухъ былъ удушливый и тяжелый,— послднему обстоятельству много помогала деревянная лохань, стоявшая въ углу камеры… Я влзъ на окно, ощупалъ форточку и отворилъ ее, но въ комнату тотчасъ же ворвался такой сильный втеръ и дождь, что я, поневол, минутъ пять спустя, затворилъ ее опять. ‘Авось, засну’, подумалъ я, и сталъ ощупывать постель: одна изъ нихъ, на которой спалъ молодой парень, оказалась очень теплой и сырой — отъ испареній, я перешелъ на другую койку, и только усплъ завернутся въ одяло, какъ почувствовалъ, что на меня начали взбираться и покусывать извстныя наскомыя, какъ надо было полагать, въ постел ихъ было не мало. Я взялъ одяло, встряхнулъ его, постлавъ на полу, положивъ себ подъ голову казенную подушку, набитую сномъ, и почти тотчасъ же заснулъ, если не спокойнымъ, то зато крпкимъ сномъ…

——

Предъ разсвтомъ, меня разбудил страшный, почти нечеловческій крикъ, доносившійся въ мою камеру.
— Пожаръ! пожаръ!! горимъ!!! кричало нсколько отчаянныхъ голосовъ.. Я вскочилъ и бросился прежде всего къ окну,— но на двор была та же ночь ‘тюрьмы чернй’, я подбжалъ къ двери, толкнулъ ее, но она была заперта снаружи, я сталъ прислушиваться: по корридору раздавались шаги и т же крики… ‘Однако, скверно! подумалъ я: пожалуй, и въ самомъ дл, сгоришь!..’ И я начать стучать въ дверь — сначала, довольно умренно, а потомъ, и посильне. У двери послышались шаги.
— Если ты еще станешь стучать, то мы наднемъ на тебя кожаную рубашку,— проговорилъ кто-то изъ-за двери густымъ басомъ.
Я сразу понялъ, въ чемъ дло, и сильно подосадовалъ на себя за свою опрометчивость: было ясно, что это кричали съумасшедшіе…
— Экіе полоумные идолы!— бранился тотъ же басъ за дверью, выдрыхлись съ вечера-то,— вотъ, теперь и начинаютъ орать.
А по корридору, между тмъ, раздавались еще боле отчаянныя вопли, призывающіе къ спасенію, словно весь домъ уже охватило пламенемъ…
— Э, чтобъ вамъ околть!— ворчалъ тотъ же голосъ:— Вотъ она, жизнь-то каторжная — соснуть не дадутъ, черти этакіе!
Я добрался ощупью опять къ своей постели на полу и легъ, но заснуть уже не могъ, не смотря на все желаніе и усталость.
Многое передумалось и перечувствовалось мною въ ту памятную ночь!.. Припоминались и группировались вмст вс обстоятельства, по поводу которыхъ мн довелось провести эту первую ночь въ желтомъ дом…. И когда спокойно анализирующій умъ сталъ незамтно приходить къ сознанію, что люди были, можетъ быть, отчасти правы, заподозрвъ во мн безумнаго, — о, тогда, какъ ни мгновенно было это сознаніе, но оно, какъ тяжелый кошемаръ, придавило меня, и напрасно старался я отогнать отъ себя эту мысль — она уже не оставляла меня боле!…
Я вспомнилъ, что давно уже не молился… Молча упалъ я на свою постель, припалъ жаркимъ лицомъ къ холодному полу и долго молился. И когда окончилъ молитву, то почувствовалъ, какъ отливаетъ отъ моего сердца вся накипвшая злоба, та мучительная, безсильная злоба, съ которой такъ тяжело и горько живется на свт!.. и я постигнулъ всю тщету своего зубовнаго скрежета на людей, понялъ весь комизмъ своего печальнаго донъ-кихотства, — и ощутилъ въ своей душ новое, дотол еще незнакомое мн чувство: я созналъ, хотя еще и смутно, что долженъ буду примириться въ жизни со многимъ…
Не даромъ для меня прошла та ночь!— и когда въ окн слегка заблло и дождь пересталъ стучать въ стекла, я, словно надломленный, тихо легъ на холодный полъ и заснулъ на этотъ разъ уже спокойнымъ сномъ…
Мн представился далекій, знакомый, раскольничій городъ, въ то время, когда я вызжалъ изъ него… Стояло лто и была ночь — степная, жаркая и пахучая ночь… Въ почтовой телг, на тройк, я быстро халъ по немощенымъ улицамъ этого города, луна обдавала его своимъ дерзкимъ, назойливымъ свтомъ… кое гд, въ окнахъ, мелькали у образовъ лампады, по улицамъ лишь изрдка пробиралась гд нибудь одинокая, запоздалая тнь… Вотъ мелькнула площадь, городской соборъ, острогъ — все знакомыя мста, а вотъ, и завтный, каменный домъ съ колоннами…— Стой ямщикъ, стой! быстро говорю я. И въ дом отворился балконъ, показалась стройная, высокая фигура, одтая въ бломъ, и, вся облитая луннымъ свтомъ, долго-долго и пристально смотрла на меня… потомъ быстро поднесла къ глазамъ платокъ, вытерла слезы и махнула рукой въ ту сторону, куда лежалъ мн путь!.. Чувство грусти и скорби охватило меня, заныла и затосковала душа моя,— и я еще разъ оглянулся на балконъ: прислонясь къ колонн, она закрыла платкомъ лицо и, тихо рыдая, вздрагивала вся…— Пошелъ, ямщикъ! пошелъ скоре!!— и тройка вновь понеслась по мертвому городу… Вотъ, выхали за заставу, началось поле, пахнулъ въ лицо свжій воздухъ, а вдали виднлся темный лсъ…
Черезъ пять минутъ мы възжали уже въ дремучій боръ,— угрюмо и непривтно кивали мн головами черныя сосны, въ лицо пахнуло сыростью и холодомъ, въ глубин лса было темно и жутко…— ‘Словно моя новая жизнь!’ подумалъ я…
— Вставай!!— вдругъ, громко раздалось надъ самымъ моимъ ухомъ. Я проснулся — и протеръ глаза… Переломною, съ шваброй въ рук, стоялъ служитель, на двор уже вполн разсвло, но сальный огарокъ тускло еще освщалъ мою тюрьму, которую готовились убирать, въ корридор, въ палатахъ и сосднихъ камерахъ слышались чистка половъ, стукъ, брань и топотня.
Желтый домъ проснулся…

Глава III.
Дни за днями.

Старшій докторъ не нашелъ во мн никакихъ признаковъ умопомшательства, но объявилъ, что я нахожусь ‘въ сильно-экзальтированномъ состояніи, переходящемъ въ ненормальное’,— это былъ тотъ отвть, котораго я могъ добиться отъ него. Не знаю, какъ онъ опредлилъ мою болзнь на язык медицины и что донесъ о ней въ Губернское правленіе и Врачебную управу,— но меня не освободили, и мн предстояло лечиться отъ этого ‘сильно-экзальтированнаго состоянія…’
Скучно и однообразно потянулись въ моей жизни дни за днями!.. Погода, какъ нарочно, стояла дождливая и холодная: на двор была слякоть и, порою, начиналъ уже порошить снжокъ, если же, иногда, случался солнечный теплый день, то мн позволялось, въ сопровожденіи служителя, гулять по больничному двору, превращенному въ садъ, представлявшій въ то время, то-есть въ начал октября, самый печальный и скучный видъ. На жительство меня оставили въ той же камер, гд я и ночевалъ, только поприбрали ее немножко: вынесли лишнюю койку, подмыли полъ, надли чистое блье на на мою постель и поставили въ комнат зеленый столикъ и табуретку. Ежедневно, въ 7 часовъ утра, дежурный служитель отпиралъ дверь въ мою камеру, выметалъ ее и запиралъ вновь, до визитаціи младшаго лекаря, спеціально завдывавшаго обоими отдленіями желтаго дома — мужскимъ и женскимъ, онъ, обыкновенно, являлся часовъ въ 9 или 10. Съ съумасшедшими больными онъ не вступалъ ни въ какіе разговоры: онъ ихъ слегка побаивался, а они его не уважали за это, другимъ паціентамъ, припадочнымъ, меланхоликамъ и людямъ уже выздоравливающимъ, онъ прописывалъ что нибудь и пророчилъ скорую выписку, но ему, конечно, мало врили, зная, что освобожденіе изъ желтаго дома зависло не отъ него, а отъ цлаго ряда перипетій и канцелярскихъ мытарствъ, чрезъ которыя надо было пройти. Вообще, насколько я могъ замтить, врачъ этотъ тяготился желтымъ домомъ и занимался больными какъ-то нехотя, безъ всякой любви и старанія, ограничиваясь короткою лишь визитаціей разъ въ день. Онъ былъ еще не старый человкъ, но успвшій уже, какъ говорится, заматерть въ провинціи и пустить корни: жениться, пріобрсти родню, связи и большую практику, къ которой, естественно, душа его лежала гораздо боле, чмъ къ съумасшедшему дому. Ближайшимъ его помощникомъ былъ особый фельдшеръ, спеціально находившійся при съумасшедшихъ, даже имвшій квартиру въ одной изъ камеръ, рядомъ съ больными. Это былъ человкъ среди ихъ лтъ, холостой и предобродушнаго нрава: онъ умлъ какъ-то особенно мягко обходиться съ своими паціентами, именно такъ, какъ и слдовало обходиться съ людьми, страдающими душевными болзнями, и какъ не умли обращаться доктора,— и за то, вс больные любили этого фельдшера, въ его присутствіи смирялись и слушались его безпрекословно. Старшій докторъ заходилъ къ намъ очень рдко, вроятно, потому, что его и прочіе-то больные, умные, и то плохо понимали, а ужъ съ съумасшедшими и подавно онъ не столковалъ бы на своемъ странномъ нарчіи: этотъ докторъ былъ нчто въ род гоголевскаго Христіана Ивановича, и для меня до сихъ поръ осталось загадкою — на какомъ язык онъ объяснялся съ тми больными, которые были лишены способности понимать его полурусскую, полу-нмецкую рчь?…
Въ одинадцать часовъ намъ раздавали хлбъ: кто былъ на первой порціи, то-есть, получалъ щи и кашу, тому давали два фунта ржаного, а кто былъ на второй, на супной порціи, или, какъ ее называли больные — на голодной, тому выдавался блый хлбъ въ 3/4 фунта всомъ. Второй порціи больные боялись гораздо боле, чмъ обливанія холодною водой, даже боле, чмъ свирпаго служителя Ивана, о которомъ я разскажу ниже.
Обыкновенно, на эту порцію ‘сажали’ за наказаніе, если кто-нибудь изъ больныхъ оказывался виновнымъ, напримръ, въ намреніи бжать, въ похищеніи какой-нибудь казенной собственности, и т. п. Довольно интересны были покражи, производимыя больными: они, похищая больничныя вещи, какъ будто мстили этимъ начальству и служителямъ, такъ, напр., въ тотъ день, когда дежурилъ Иванъ, непремнно что-нибудь исчезало въ желтомъ дом: или пропадала чугунная вьюшка изъ трубы, или мдная ручка отъ двери, или кружка, и проч. Отвтственность за пропавшую вещь падала, конечно, на того служителя, въ дежурство котораго она исчезала, куда все это пряталось — богъ вдаетъ, но только пропажи эти отыскивались очень рдко, да ихъ, впрочемъ, и не усиленно искали, потому что, эти продлки всегда длались съобща и не ради корысти,— слдовательно, рчи о донос и быть не могло и больные никогда не выдавали другъ друга. Но за то, если пропадало что-нибудь у больного, то воришку сейчасъ же отыскивали и выдавали товарищи, и такія дла, вообще, рдко доходили до начальства,— разв ужь кто-нибудь слишкомъ проворуется.
Посл визитаціи младшаго лекаря, вс субъекты желтаго дома должны были, до 12-ти часовъ, гулять по залу для моціона, исключенія длались лишь для слабыхъ больныхъ, да еще для тхъ, которые были посажены безвыходно въ камеры, или въ ‘темную’, въ вид наказанія. Въ 12 часовъ намъ приносили обдъ, больные всегда съ нетерпніемъ его ждали, и какъ-то жадно, не по-человчески, кидались къ чашкамъ… и было ли это, дйствительно, слдствіемъ голода, или же процессъ ды составлялъ въ ихъ однообразной, чисто-тюремной жизни такое сильное удовольствіе и разнообразіе — не знаю,— но когда они бросились къ общимъ чашкамъ и ли, то въ то время уже не походило боле на людей… Я говорю это о тхъ больныхъ, которые были на самомъ дл съумасшедшими.
Посл обда, вс расходились въ палаты и камеры и ложились спать. Потомъ, опять прогулка по залу, вплоть до ужина, до семи часовъ,— посл чего уже оканчивался нашъ обыкновенный день, желтый домъ запирался кругомъ и двери его если и отворялись до утра, то только въ крайнихъ случаяхъ — чтобы принять подъ свой негостепріимный кровъ какого-нибудь больного.
Въ этомъ животномъ образ жизни — въ д и спань — проходили у меня дни за днями, и я начиналъ уже замчать, что и самъ, порою, съ какимъ-то страннымъ нетерпніемъ ожидаю обда… и не потому, чтобы у меня былъ большой апетитъ и я бы голодалъ,— но это происходило именно отъ того чувства, которое слагалось подъ вліяніемъ тоски и окружающей скуки, отъ того страннаго чувства, которое мудрено даже и назвать по имени… Кто испыталъ въ своей жизни одиночное заключеніе, тотъ легко пойметъ — о какомъ чувств я говорю и, быть-можетъ, припоминая, согласится, что въ то время, когда онъ въ своей тюрьм смутно начиналъ его ощущать, то у него отъ этого сознанія какъ будто холодло въ сердц…

Глава IV.
Поб
ги и наказанія.

Какъ странны были побги изъ желтаго дома,— такъ же странны и оригинальны были наказанія за нихъ. Парадное и черное крыльцо были постоянно заперты, у дверей, почти всегда, находился служитель, а между тмъ, побги были. Происходили они, впрочемъ, большею частію, лтомъ, когда съумасшедшихъ пускали въ маленькій садикъ, особо для нихъ устроенный и обнесенный кругомъ довольно высокою, каменною стной. Служителя разсказывали, что если кто-нибудь изъ больныхъ задумывалъ бжать, то ‘съумасшедшіе черти’ очень дружно помогали ему въ этомъ предпріятіи и ни за что на свт не выдавали товарища, то-есть, не предупреждали служителей о побг. Между больными былъ портной — онъ состоялъ въ разряд припадочныхъ больныхъ,— солдатъ какой-то инвалидной команды, онъ почти всегда игралъ главную роль въ этихъ случаяхъ, такъ что безъ его помощи не обходился ни одинъ побгъ. Одному дьячку, задумавшему бжать, портной этотъ сшилъ, изъ сраго больничнаго халата, пиджакъ, изъ блой простыни панталоны,— выкрасилъ все это черною краской, то-есть сажей съ постнымъ масломъ, и, вообще, принарядилъ дьячка такъ ловко, что тотъ, убжавъ среди благо дня, преспокойно прошелъ окрестности желтаго доми и никмъ не былъ узнанъ. Самое главное препятствіе для бглецовъ заключалось въ томъ, чтобы перелзть черезъ стну сада,— для этого, нсколько человкъ старались какъ-нибудь занять служителя, присматривавшаго за гуляющими больными, потомъ, или самый рослый, человкъ становился къ стн, или же приставляли жердь, если таковую находили — и бглецъ переправлялся, такимъ образомъ, черезъ стну, добирался до кустовъ, за стной, которые шли вплоть до маленькой рчонки, Студенца, протекавшей неподалеку, переходилъ въ бродъ рчку и скрывался въ лса, раскинувшіеся на противоположномъ берегу. Рдко случалось, чтобъ эти экскурсіи имли успхъ: бглеца, обыкновенно, черезъ нсколько дней ловили и возвращали обратно въ желтый домъ, но иногда были и боле удачные побги: дьячокъ, о которомъ я упомянулъ, благополучно прошелъ верстъ двсти слишкомъ, явился въ то село, гд прежде служилъ и гд имлъ жену и дтей, и объявилъ имъ, что онъ совсмъ выздоровлъ и что его освободили, онъ даже потребовалъ отъ священника, чтобъ его допустили къ отправленію церковной службы. Но это-то послднее желаніе и выдало его: священникъ отнесся въ консисторію, испрашивая ея разршенія по этому длу, а консисторія дала знать въ городскую больницу, а оттуда сообщили становому приставу,— и бднаго дьячка возвратили обратно на жительство въ желтый домъ. Его родные, говорятъ, не мало удивились, когда имъ объявили, что его и не думали освобождать, что онъ самъ бжалъ и, попрежнему, болнъ. Дьячокъ этотъ содержался еще и при мн: на него только, порою, ‘находило’,— и хотя это случалось не рдко, но за то, въ антрактахъ, онъ былъ въ совершенно здоровомъ состояніи, вроятно, это-то его мнимое выздоровленіе и обмануло родныхъ. Въ желтомъ дом, за этимъ дьячкомъ былъ особенно строгій присмотръ, потому что, онъ не удовлетворился первою попыткой и бгалъ еще нсколько разъ, хотя и съ меньшимъ успхомъ, такъ, напримръ, разъ, онъ вдругъ исчезъ неизвстно куда и какимъ образомъ, это было при мн,— слдовательно, позднею осенью, когда больныхъ и въ садъ уже не выпускали, передъ его побгомъ, у одного изъ служителей пропали солдатскій сюртукъ и брюки, и служителя ршили, что дьячокъ, переодвшись, проскользнулъ какъ-нибудь въ сумерки, черезъ черное крыльцо. Сначала, его долго искали по двору, въ дровахъ, въ саду, потомъ, поиски перешли за ограду желтаго дома: поискали въ кустахъ, въ оврагахъ — не нашли, и дали знать полиціи, полиція поискала баграми въ рчк, искала въ лсу — и тоже ничего не нашла. Такъ прошло нсколько дней. ‘Чай, дьячокъ нашъ давно дома и блины стъ’, говорили больные, повидимому очень довольные его побгомъ и тмъ, что его не нашли. Но бглецъ былъ не дома и блиновъ не лъ, а сидлъ на пищ святаго Антонія. Въ мужскомъ отдленіи съумасшедшаго дома была одна комната, въ род запаснаго цейхгауза, рдко запираемая, въ ней были навалены цлыя горы новыхъ тюфяковъ, одялъ и подушекъ, которые, обыкновенно, постилались въ то время, когда въ нашу больницу ожидали какое нибудь высшее начальственное лицо, въ этой-то самой комнат, зарывшись въ тюфяки, и проживалъ нашъ дьячокъ. Богъ знаетъ, сколько времени прожилъ бы онъ такимъ образомъ, если бы не голодъ, который его выдалъ,— служители стали замчать, что изъ шкафа той комнаты, гд обдали съумасшедшіе, кто-то, ночью, воруетъ корки и объдки чернаго хлба, собираемаго ими, въ вид экономіи, на сухари, чтобъ отыскать виноватаго, хитроумный служитель Иванъ употребилъ въ дло ту же мру, которая нкогда обличила языческихъ жрецовъ: онъ, въ свое дежурство, усыпалъ пескомъ полъ въ корридор и столовой комнат, чтобъ узнать — изъ какой именно палаты, или камеры ходитъ воришка, утромъ, слды на песк привели его, къ крайнему удивленію, въ ту палату, гд никто не спалъ, гд лежали одн вещи… Онъ позвалъ служителей, разобралъ съ ихъ помощью груды тюфяковъ и на дн ихъ открылъ бглеца, уже гладко выстриженнаго и въ военномъ плать, притаившагося въ уголку…
— Ишь долгогривый идолъ, обнаружился!.. говорилъ Иванъ, вытаскивая бглеца за ногу.
— А якъ причопурылся, бисовъ сынъ!— замтилъ, огладывая дьячка, одинъ изъ служителей, малороссъ.
Интересно то, что передъ своимъ неудачнымъ побгомъ, бдняга попросилъ цирюльника остричь ему волосы и обрить ему бороду, ссылаясь при этомъ на желаніе ‘содержать себя въ чистот, какъ подобаетъ его сану’. Съ длинными волосами, дйствительно, было бы мудрено ‘содержать себя въ чистот’, потому что въ баню изъ съумасшедшаго дома попадали только т, которые должны были на другой день совсмъ уже выписаться изъ больницы, — начальство боялось давать кипятокъ въ руки съумасшедшихъ, а ванны считало такою роскошью, что ими пользовались лишь весьма немногіе, привилегированные больные.

——

За побгомъ, обыкновенно, слдовала расправа. На виновнаго надвали кожаную рубашку, привязывали его къ креслу и запирали въ темную комнату, иногда на нсколько дней… При этомъ, конечно, ему давалась ‘голодная’ порція, а выдача благо хлба уменьшалась на половину. Иногда же, въ форм наказанія, виновнаго подвергали ‘обливанію’: запирали его, въ стоячемъ положеніи, въ особаго устройства шкафъ и обливали изъ душъ водою холодной температуры. Обливанства этого больные боялись гораздо боле, чмъ кожаной рубашки и темной комнаты. Въ комнат этой, впрочемъ, не было уже особой надобности оставлять больного въ кожаной рубашк, привязаннымъ къ креслу,— и рубашка эта, дйствительно, съ него тамъ снималась скоро: такъ, напримръ, если виновный былъ посаженъ на недлю, то, по истеченіи сутокъ, его развязывали и онъ досиживалъ свой срокъ при возможности ходить, бгать, кричать, браниться, — словомъ, онъ могъ длать все что угодно,— не могъ только разбить себ головы объ стну,— потому что, стны и полъ ‘темной комнаты’, или, скоре, нашего карцера, были мягкіе, обитые рогожей, войлокомъ и сверху клеенкой. Все же эта комната была однимъ изъ самыхъ страшныхъ наказаній для больныхъ, въ нее же сажали и тхъ, которые оказывалось виновными въ дебоширств, воровств, недовольств казенною пищей и начальствомъ.
Между всми содержимыми — съ умасшедпіими, припадочными и совершенно здоровыми,— поступившими въ желтый домъ изъ семействъ, монастырей, командъ и остроговъ, былъ только одинъ человкъ, который не боялся никакихъ наказаній и котораго не смли никогда наказывать: это былъ, отказавшійся когда-то отъ своеіо сана бывшій священникъ Архангельскій, въ высшей степени замчательная и странная личность!.. Разсказы, которые мн доводилось слышать о немъ отъ служителей, фельдшеровъ и посщавшихъ его иногда родныхъ были до того легендарны и различны, что изъ нихъ трудно было бы вывести что нибудь положительное о жизни и обстоятельствахъ этого загадочнаго человка, — и я, не желая профанировать его трагическую жизнь, ограничусь лишь довольно краткимъ повствованіемъ этой дивной судьбы русскаго человка, силы котораго направлены были не туда, куда слдовало.

Глава V.
Нев
домая драма.

Архангельскій быль когда-то сельскимъ священникомъ въ Т-ской губерніи. Въ священники онъ поступилъ противу своей воли,— бдный бурсакъ, онъ окончилъ блестящимъ образомъ курсъ въ семинаріи и расчитывалъ, что его пошлютъ въ к-скую духовную академію, но ошибся: вмсто его послали другого юношу малоспособнаго и посредственнаго. Архангельскаго сильно возмутила такая горькая несправедливость, встрченная имъ на первыхъ же жизненныхъ шагахъ, и онъ, уступая неотступнымъ просьбамъ старика отца, бывшаго на сел дьякономъ, ршился идти въ священники, но чтобы получить приходъ, ему предстояло, по тогдашнимъ правиламъ и обычаямъ, жениться на такой именно двушк, за которой, въ вид приданаго, было бы ‘закрплено’ священническое мсто — и вотъ, его женили, такимъ образомъ на какой-то сирот. Познакомившись съ этой двушкой за нсколько дней до свадьбы, онъ, въ послдствіи, не сошелся съ нею характеромъ, — и это, можетъ быть, было причиною преждевременной ея смерти: она умерла черезъ два года посл замужества, не оставивъ по себ дтей. На 27-мъ году отъ роду, полный жизни и силъ, красавецъ священникъ остался вдовцомъ… Ему предстояло два выбора: или жениться вторично и избирать себ ‘родъ жизни’ или же остаться священникомъ и на вкъ вдовцомъ. Онъ избралъ первое: отказался отъ своего сана,— и сталъ искать себ мсто учителя у помщиковъ. Но въ это самое время неожиданный случай далъ совершенно другое направленіе его жизни. Въ село, гд онъ жилъ, пріхалъ на лто, съ женою, помщикъ Р-скій, полковой командиръ N-скаго гусарскаго полка. Это былъ человкъ стараго покроя и вка: деспотъ въ семейств, педантъ на служб и великій хлбосолъ въ своемъ дом. У него не было дтей,— и былъ лишь какой-то воспитанникъ, мальчикъ лтъ 10-ти, жена его была еще очень молодая женщина: онъ женился на ней въ Петербург и взялъ прямо съ институтской скамьи. Она боялась своего мужа — и только, наврядъ-ли она его любила, хотя и не имла причинъ неуважать, или ненавидть…
Скука-ли деревенская одолла зазжаго помщика, или ужь очень понравился ему Архангельскій, но только онъ часто пригланіалъ его въ свой барскій домъ и просиживалъ съ нимъ иногда цлые вечера, вмст читая газеты, или играя въ карты и шахматы. Бесды эти окончились тмъ, что полковникъ предложилъ Архангельскому поступить учителемъ къ его воспитаннику. Тотъ согласился, онъ былъ вдовъ, бездтенъ, — стало быть разсуждать долго было нечего.
Но не одинъ суровый полковникъ бесдовалъ съ красавцемъ Архангельскимъ: иногда, когда мужа не было дома, гостя принимала стройная молодая хозяйка и разговаривала съ нимъ такъ просто и вмст съ тмъ такъ очаровательно и мило, какъ не умли разговаривать т невсты, которыя раздавались бурсакамъ… Лто, между тмъ, проходило и полковникъ Р. скоро долженъ былъ ухать къ своему посту. Почти передъ самымъ его отъздомъ, жена заболла… Онъ не сталъ дожидаться ея выздоровлнія и одинъ ухалъ къ полку, расположенному тогда въ Малороссіи, взявъ съ Архангельскаго общаніе, что онъ проводитъ жену и вмст съ нею прідетъ. Полковница выздоровла безъ мужа очень скоро, но въ дорогу долго не хала. Наконецъ, они похали вмст,— дорога была дальняя, опасная, и въ то время большинство нашихъ барынь охотне предпочитало путешествовать на долгихъ, т. е. на своихъ лошадяхъ, чмъ на почтовыхъ.
По прізд своемъ въ полкъ, Архангельскій нанялъ себ особую квартиру, но бывалъ, какъ учитель, въ дом Р. также часто, какъ и въ деревн. Прошелъ годъ: у полковника родился сынъ, онъ посмотрлъ на ребенка, пощипалъ себ усы, нахмурился,— но не сказалъ ни слова… Все въ дом пошло по старому,— только полковникъ замтно началъ сдть. Разъ, собираясь объзжать расположенные по деревнямъ эскадроны, онъ нашелъ въ своемъ кабинет анонимное письмо: его извщали, что у него есть счастливый соперникъ, чтобъ убдиться въ истин, ему совтывали вернуться на свою квартиру тою же ночью, неожиданно… Старикъ изорвалъ зубами письмо, веллъ закладывать экипажъ — и ухалъ…
Ночью, дворовые люди Р. осторожно подошли и стали у оконъ спальни своего господина, карауля воровъ, какъ имъ было объяснено, а самъ хозяинъ тихо вошелъ въ домъ… Спальня оказалась запертой изнутри… Полковникъ сильно толкнулъ дверь — она слтла съ петель, и онъ ясно видлъ, что кто-то выпрыгнулъ въ окно… Въ одно время произошли дв страшныя сцены: за окномъ, въ темнот, отчаянно отбивался отъ десяти молодцовъ, какой-то рослый и необыкновенно сильный человкъ,— и наконецъ, отбился и убжалъ-таки, не обнаруживъ себя ни единымъ словомъ, или крикомъ, а въ спальн происходила еще боле трагическая сцена: сбжавшіеся на тревогу горничныя и лакеи старались защитить барыню, которая была уже безъ чувствъ,— полковникъ, намотавъ ея роскошную косу себ на руку, силился выбросить ее въ окно, вслдъ за ея любовникомъ…
Въ ту же ночь, учитель Архангельскій былъ раненъ въ своей квартир неизвстнымъ человкомъ, выстрлившимъ изъ его въ окно, изъ пистолета, пуля прошла въ шею, на-вылетъ, и рана оказалась не опасной. А черезъ дв недли посл всей этой исторіи, полковница, Р-ская умерла въ горячк..
Происшествіе это, конечно, не могло остаться въ тайн, полковникъ Р. былъ переведенъ на Кавказъ, а учителя Архангельскаго отправили на жительство на родину. Онъ поселился въ губернскомъ город Т*** гд обращалъ на себя всеобщее вниманіе, исторія его, во ста различныхъ варіантахъ, успла уже опередить его самаго: дворовые люди и горничныя, возвратившіеся въ имніе полковника Р., съ удовольствіемъ удовлетворяли любопытству сосднихъ помщиковъ, разсказывая имъ про своихъ господъ и красавца-учителя самыя необычайныя вещи: они утверждали чуть не клятвенно, что Архангельскій могъ играть въ карты по трое сутокъ, не вставая, что онъ выпивалъ въ офицерской компаніи полдюжины шампанскаго въ одинъ вечеръ, что отбился онъ не отъ десяти, а отъ ста человкъ…
Герой всхъ этихъ разсказовъ не долго прожилъ въ Т***, на свобод. Въ это время, въ т-скій двичій монастырь было привезено и поставлено въ фамильномъ склеп тло полковницы Р-ской. Вроятно, это, само-по себ назначительное, обстоятельство сильно подйствовало на Архангельскаго: его стали видть почти неотлучно на могил любимой женщины, и многіе стали замчать, что онъ какъ будто сталъ несовсмъ здоровъ и тронулся въ ум… На его болзнь обратили вниманіе родные, у которыхъ онъ проживалъ въ Т***, и изъ боязни какаго нибудь несчастія съ нимъ, сообщили объ этомъ въ полицію. Полиція, конечно, распорядилась доставить Архангельскаго въ врачебную управу для освидтельствованія.
И вотъ, когда его призвали въ губернское правленіе, и приготовлялись свидтельствовать, то онъ, молча подошелъ къ раскрытому окну и прыгнулъ съ третьяго этажа на каменную мостовую…
Жизнь его спасли,— онъ лишился только ногъ и сталъ сухо кашлять. Потомъ его стали-было судить за покушеніе на самоубійство, но увидли, что онъ несомннно находится въ тихомъ умопомшательств. Его посадили въ желтый домъ,— и тмъ закончилась странная судьба этого человка, вся бда котораго состояла только въ томъ, что онъ попалъ, съ самаго начала жизни, не въ свою колею…

——

Странное дло!— начиная съ старшаго доктора и оканчивая, послднимъ изъ служителей, вс были убждены, что Архангельскій здоровъ,— до того было у нею умное, выразительное и прекрасное лицо! Вс были убждены, что онъ притворяется, хотя никто не слышалъ звука его голоса, потому что онъ положительно ни съ кмъ не говорилъ ни одного слова: онъ лишь, порою, бредилъ во сн,— и какъ-то странно разносился ночью изъ камеры по корридорамъ, его звучный, сильный голосъ!.. Да, онъ ршительно никогда и ни съ кмъ не разговаривалъ!— нужно-ли ему было, напр., чистое блье, а блья не смняютъ, онъ молча скидывалъ съ себя рубашку, снималъ съ постели простыню и наволочки и выбрасывалъ все это въ корридоръ, въ то самое время, когда проходилъ младшій лекарь,— и блье ему сейчасъ же смняли, если онъ, напр., не желалъ спать въ одной камер съ такимъ больнымъ, который ему почему-либо не нравился.— то онъ, опять-таки молча, бралъ больнаго, какъ ребенка, на руки и выносилъ его вонъ изъ камеры… Надо замтить при этомъ еще и то, что онъ не ходилъ ногами, а двигался на колнахъ. Его ршительно вс страшно боялись, хотя онъ никого еще не тронулъ пальцемъ, старшій докторъ называлъ его ‘большой шортъ’, т. е. чортъ, и боялся заглянуть въ его камеру, служителя тоже боялись его не на шутку и называли его: ‘разбойникъ’, хотя онъ ни разу еще не бушевалъ въ желтомъ дом. Былъ только одинъ случай, который, какъ миъ, передавали мн служителя. Это было еще въ начал его пребыванія здсь (Архангельскій до меня сидлъ уже лтъ семь). Въ камер, гд онъ спалъ, было душно, и онъ отворилъ форточку, служитель, изъ каприза ли, или изъ опасенія, чтобъ форточку не разбило втромъ,— вошелъ и притворилъ ее, но только-что онъ вышелъ, Архангельскій отворилъ ее опять: служитель вошелъ, выругалъ его, пригрозилъ ему кожаною рубашкой и вновь затворилъ форточку, тотъ опять отворилъ. Служитель доложили надзирателю, — собрались сторожа, явились къ ослушнику въ камеру, затворили форточку и начали надвать на него кожаную рубашку… Архангельскій не пошевелилъ пальцемъ, пока ее надвали, но когда этотъ процессъ окончился и вс ремни были уже завязаны,— то онъ слегка повелъ лишь плечами и развелъ руки: все лопнуло, словно разрзанное ножомъ — и рубашка свалилась съ плечъ… Онъ, молча, взялъ ее въ руки, размахнулся — и бросилъ ею въ самаго сильнаго служителя: тотъ повалился, какъ снопъ, на полъ… Затмъ, въ присутствіи надзирателя и всхъ служителей, Архангельскій преспокойно открылъ форточку и легъ на свою койку, какъ ни въ чемъ не бывало. Случай этотъ, сплетенный съ его прежней жизнію, навелъ тогда паническій страхъ на весь желтый домъ… Съ тхъ поръ стало уже немыслимо наказывать его и употреблять съ нимъ физическую силу, и съ тхъ поръ онъ и прослылъ ‘разбойникомъ’, и вс были убждены, что онъ лишь притворяется, а отнюдь не боленъ.
— Ему, за его дла-то по разсказовской {Дорога, которая ведетъ изъ Т*** къ Сибири.} дорожк приходилось идти,— говорили шепотомъ служителя, указывая мн на Архангельскаго:— а онъ, взялъ, да и прикинулся съумасшсдшимъ!…
Впрочемъ, одно, совершенно вншнее обстоятельство отчасти убждало служителей въ его притворств: обыкновенно, онъ двигался по полу на колняхъ, а между тмъ, ночью, если его запирали одного, то изъ корридора можно было слышать довольно отчетливо, что по камер кто-то ходитъ тяжелыми, медленными шагами…
Архангельскаго возили, впослдствіи, нсколько разъ въ губернское правленіе, для освидтельствованія, но тамъ ни разу еще не добились отъ него ни одного слова: на вс вопросы вице-губернатора и членовъ, онъ склонялъ внизъ свою красивую голову, вздыхалъ и не отвчалъ ни слова… Родные, пытавшіеся иногда навщать его, тоже не могли добиться отъ него ни одного человческаго звука — и уходили ни съ чмъ.
Богъ его знаетъ, притворялся ли онъ!— врядъ ли. Впрочемъ, разв можно заглянуть въ душу человка, да еще такого, который за живо все похоронилъ на земл?!… Онъ остался въ моей памяти не тмъ блднымъ, худымъ и жалкимъ человкомъ, въ сромъ, дырявомъ халат, двигающемся на колняхъ по полу — нтъ!— я его представляю себ гордымъ, красивымъ, полнымъ счастія въ объятіяхъ любимой женщины… смло потомъ пробивающимся сквозь цлый десятокъ отборныхъ молодцовъ… Или — уже надломленнымъ, но все еще гордымъ человкомъ, на могил той женщины, которая была его счастіемъ, его путеводною звздою въ этой жизни…

Глава VI.
Поучительный маньякъ.

Чаще всхъ кожаная рубашка надвалась на Оссиіянова. Это былъ еще ученикъ, тоже попавшій въ желтый домъ, погибъ онъ отъ того колоссальнаго зла, которое всецло еще сохранилось и донын, и, какъ неутомимый, вчный червь, губитъ наше юношество!.. По деревнямъ зло это проникло еще мало, но за то, въ городахъ нашихъ, оно сваливаетъ и убиваетъ наповалъ сотни и тысячи самыхъ лучшихъ и свжихъ силъ. И чего-чего только не изобрталось противъ этого зла! — но все напрасно… Писались многими врачами и друзьями человчества разныя книжки, иногда даже и дльныя,— но т, для которыхъ он писались и пишутся, или не читаютъ ихъ вовсе, а если и прочтутъ, то поймутъ въ нихъ очень мало. Еще мене помогаютъ въ этомъ случа наказанія и система дозора, принятая въ нкоторыхъ заведеніяхъ. И если только у несчастнаго и появилась эта роковая привычка, то ее уже рдко уничтожали насильственныя средства, — и она, какъ серпомъ, подкашивала его молодость: онъ терялъ, прежде всего, цвтъ лица, потомъ охоту къ занятіямъ и самую память, длался вялымъ, утрачивалъ прежнюю рзвость, веселость и силу — то есть, утрачивалъ, мало по малу, на всю жизнь, весь тотъ задатокъ физическихъ и умственныхъ силъ, который дается человку только однажды!… И хорошо еще, если порокъ этотъ бросался во-время: юноша утрачивалъ только (!) память и здоровье, и утрачивалъ ихъ навсегда, но если это продолжалось во весь періодъ юношества, то несчастный заболвалъ эпилепсіей и постепенно переходилъ въ идіотизмъ, за которымъ слдовало или положительное умопомшательство, или смерть, а иногда, и то и другое вмст… Осмотритесь кругомъ,— и вы непремнно увидите и отличите въ людской толп этихъ молодыхъ мертвецовъ, съ блдными лицами, съ синими кругами вокругъ тусклыхъ глазъ, съ старческимъ, хилымъ и тощимъ складомъ всего тла!…

——

Служителя удивлялись неукротимому буйству Оссіянова и живучести его, при тъхъ мрахъ, которыя употреблялись съ нимъ, мры эти, съ самыми крпкими и свирпыми субъектами, давали обыкновенно слдующіе результаты: или больной, черезъ нсколько недль, длался шелковымъ и мягкимъ какъ ягненокъ, или же умиралъ. Съ Оссіановымъ не случилось ни того, ни другого: онъ жилъ и бушевалъ точно также, какъ и въ первый день своего поступленія въ желтый домъ.
Между прочимъ, этотъ больной отличался еще необыкновенною прожорливостью и искуствомь вылзать изъ кожаной рубашки: сколько бы онъ ни лъ, онъ ни когда не могъ насытиться и какъ бы туго его ни связывали, онъ, наклоняя голову, перегрызалъ зубами ремни и веревки, вылзалъ изъ рукавовъ — и тотчасъ же отправлялся похищать хлбъ у больныхъ, если онъ плохо лежалъ. но противъ его искуства развязываться, служитель Иванъ изобрлъ, впослдствіи, особый стоячій галстухъ, изъ самой толстой кожи хлбныхь подошвъ, подвязывая Оссіанову галстухъ такимъ образомъ, что онъ туго подпиралъ ему голову со всхъ сторонъ, служитель Иванъ добился-таки того, что ночью, въ свое дежурство, могъ спать спокойно: Оссіановъ никакъ не могъ развязаться и только бился и шумлъ на весь домъ, почти всю ночь,— потому что, къ его несчастью, онъ страдалъ еще и безсонницей…
Иногда, ночью и днемъ, ему вдругъ приходила фантазія повторять уроки,— и тутъ только можно было постигнуть, до какой степени доходило у него зубренье этихъ уроковъ: Оссіановъ былъ въ состояніи проговорить на память, какъ заведенная машина, нсколько главъ подъ рядъ изъ географіи. И Богъ его вдаетъ, какъ только могъ онъ, съ своей разстроенной головой, все это припомнить!…
Не было сомннія, что Оссіановъ находился въ положительномъ умопомшательств, это былъ, повидимому, уже неизлчимый больной: къ нему не возвращались ни разумъ, ни сознаніе — онъ не узналъ даже своего отца, сельскаго священника, и встртилъ его бранью, такъ-что тотъ постоялъ-постоялъ, посмотрлъ на своего несчастнаго сына, заплакалъ и ушелъ…
Но въ желтомъ дом была еще одна отдльная палата, внизу, въ томъ этаж, гд помщалась прислуга и кухня, палата эта имла, впрочемъ, совсмъ особый ходъ и особую жизнь отъ больницы умалишенныхъ. Въ этой палат докторъ не бывалъ никогда, фельдшеръ заходилъ очень рдко, а завдывалъ ею одинъ изъ служителей, на обязанности котораго и лежалъ присмотръ и уходъ за помщавшимися тамъ… существами: онъ мнялъ имъ солому, кормилъ ихъ, вывтривалъ палату, и проч. Помщавшихся въ ней субъектовъ нельзя было назвать больными людьми: это было нчто гораздо ниже животныхъ — просто, какія-то шевелящіяся тни и машины… Они не имли даже животныхъ инстинктовъ къ пищ: если имъ клали въ ротъ нсколько ложекъ, то они проглатывали пищу, если же имъ не давали сть, то они могли бы и умереть съ голоду, а попросить пость все-таки не догадались бы… Если ихъ сажали куда-нибудь въ уголъ, къ подпоркамъ стны, то они сидли тамъ безконечное число часовъ, если ихъ клали — они, безъ посторонней воли и помощи, не смогли бы и не догадались приподняться до самой смерти. Не передвигаясь съ мста, на одной и той же охабк соломы, на кирпичномъ полу, они ли, пили, спали, и проч. У меня морозъ пробгалъ по кож и кружилась голова, когда я, однажды, полюбопытствовалъ заглянуть въ это логовище… Фельдшеръ объяснилъ мн, что вс эти, бывшія люди, дошли до своего, далеко ниже животнаго положенія, вслдствіе тхъ же причинъ, которыя привели въ желтый домъ и Оссіанова…

Глава VII
‘Острожные.’

Въ съумасшедшемъ дом было нсколько человкъ изъ тюремнаго замка, по большей части уже обвиненныхъ въ различныхъ уголовныхъ преступленіяхъ, — этимъ-то больнымъ служителя и дали кличку: ‘острожные черти’. Не было никакого сомннія, что дв трети этой категоріи больныхъ были совершенно здоровые люди — въ этомъ были убждены вс, хорошо понимая, что только страхъ тлеснаго наказанія {Въ то время, къ которому относится повствованіе, тлесное наказаніе еще не было отмнено.} и каторги заставлялъ ихъ жить въ желтомъ дом и разыгривать роли съумасшедшихъ. Начальство, надо полагать, смотрло на это дло съ гуманной точки зрнія, потому что оно оставляло этихъ больныхъ въ поко, лишь вытребывая ихъ, время отъ времени, въ губернское правленіе для освидтельствованія, откуда они и возвращались обратно въ желтый домъ. Одинъ изъ этихъ больныхъ, богатый купеческій сынъ, зарзавшій, во время ярмарки цыганку, пользовался даже особенною любезностью начальства. Болзнь его долго не могли вылчить и признали его, наконецъ, мономаномъ… Но исторія этого купца — цлый романъ, и я разскажу ее когда-нибудь въ послдствіи.
Бывали случаи, что кто-нибудь изъ этихъ больныхъ вдругъ объявлялъ себя здоровымъ, требовалъ освидтельствованія и выписывался, то есть, отправлялся въ острогъ, откуда уже шелъ подъ плети и, затмъ, въ Сибирь, на каторгу. Видно, не сладка была жизнь въ желтомъ дом, если ее ршались добровольно мнять на каторжную работу!… Иногда, впрочемъ, явленія эти вытекали изъ другихъ причинъ: у преступника являлась простая потребность ‘снять съ своей души грхъ’ и очистить совсть,— явленіе, такъ часто встрчаемое въ русскомъ народ.
Эти мнимые больные держали себя въ желтомъ дом какъ-то особнякомъ, мало вступали въ разговоры и еще мене разсказывали что-нибудь о самихъ себ, замкнутость ихъ пугала прочихъ больныхъ, такъ-что вс ихъ дичились и отходили отъ нихъ въ сторону, даже самое содержаніе ихъ много способствовало этому разъединенію: ночь и большую часть дня они проводили въ отдльныхъ камерахъ, подъ замкомъ, и лишь самое короткое время, когда вс должны были гулять по залу, они проводили вмст съ другими больными.

——

Между подсудимыми, въ съумасшедшемъ дом былъ одинъ очень интересный субъектъ, нкто мщанинъ Калачовъ, молодой человкъ. Дло о его преступленіи еще не начиналось: онъ, минуя острогъ, прямо попалъ въ желтый домъ. Совершенное имъ преступленіе принадлежало къ числу тхъ загадочныхъ психологическихъ явленій, надъ которыми такъ долго раздумывали и трактовали многіе ученые юристы и медики-психіатры: онъ зарзалъ своего ребенка… Калачовъ былъ не боле года какъ женатъ, страстно любилъ свою жену, очень умную и скромную женщину, былъ сильно обрадованъ, когда сдлался отцомъ,— а чрезъ нсколько дней посл крещенія ребенка, ночью тихо подкрался къ дтской кроватк, гд спалъ новорожденный, и зарзалъ его… Всмъ, знавшимъ Калачова, было положительно извстно, что онъ очень любилъ свою жену, былъ также любимъ ею и ревновать ее ни къ кому не могъ,— слдовательно нельзя было допустить и мысли, что онъ совершилъ дтоубійство въ порыв бшеной ревности, заподозривъ, что ребенокъ не его, къ тому-жъ, онъ былъ извстенъ, какъ человкъ самаго кроткаго характера и очень набожный…
Когда явилась на мсто преступленія полиція и схватила убійцу, то увидла, что онъ находится въ умопомшательств, и отвезла его въ желтый домъ.— Не помню, сколько времени онъ содержался до меня, но я уже засталъ его въ совершенно здоровомъ состояніи и не замчалъ — по крайней мр по наружности, — чтобъ онъ, сильно мучился отъ своего преступленія, внутренно онъ можетъ быть, и страдалъ, но, какъ очень набожный человкъ, находилъ себ утшеніе и помощь въ религіи и молитв, относя все случившееся съ нимъ къ предопредленію Божію…
Этотъ несчастный мономанъ пользовался особенною снисходительностью отъ служителей: ему позволяли въ камер курить, свободно пропускали къ нему жену, родныхъ и знакомыхъ, вс его искренно жалли и строго слдили лишь за тмъ, чтобы онъ не имлъ при себ ножа, или другаго какого остраго орудія. Впрочемъ, ножей, кром кухни, гд больные, конечно, никогда не бывали, нельзя было найти нигд, по крайней мр, я не видалъ ихъ ни разу, мясо и хлбъ подавались всегда разрзанными и больные, обдая, обходились, обыкновенно, съ помощью однхъ лишь деревянныхъ ложекъ и собственныхъ перстовъ.
Жена Калачова навщала его почти каждый день, просиживая съ нимъ въ камер долгіе, осенніе вечера, по той радости, съ которой мужъ и жена встрчались между собою, можно было сказать наврное, что эта чета никогда еще не измняла другъ другу. Калачовы были какимъ-то отраднымъ явленіемъ въ желтомъ дом: камера, въ которой содержался несчастный, становилась уютнымъ, семейнымъ гнздышкомъ, куда никто не проникалъ и не заглядывалъ, но откуда вяло на всхъ тми радостями и тмъ свтлымъ счастіемъ, которое многіе изъ насъ оставили тамъ, далеко, за высокою каменною стной нашего страшнаго дома!…

Глава VIII.
Интересные субъекты.

Четвергъ и воскресенье были у насъ ‘открытыми днями’: въ это время въ нашу тюрьму пускали безплатно всхъ, кто только желалъ,— насъ ‘показывали’ въ эти дни.
Въ прочіе дни постители, если желали навстить кого-либо изъ родныхъ или знакомыхъ, платили сторожамъ ‘за пропускъ’. Плата за входъ не была опредлена положительною цифрой: сторожа брали, соображаясь, кто какъ былъ одтъ изъ постителей,— по платью встрчали, значитъ.
Нечего и говорить, что эти дни — четвергъ и воскресенье — были для насъ настоящими праздниками, уже по одному тому, что они хотя на время измняли монотонное и унылое однообразіе нашей жизни, ничмъ, кром этихъ дней, не нарушаемое: даже въ садъ насъ не выпускали, такъ-какъ стояла уже глубокая осень, со всми ея сырыми днями, нескончаемымъ дождемъ и какою-то тяжелою, проникающею въ душу тоскою… Древніе Финикіяне, при наступленіи зимы, говорили: ‘Богъ уходитъ отъ насъ’! Едва ли и мы не имли права сказать того же… Мы были отдлены отъ міра и физически: высокой стной, недремлющей стражей и желзными ршетками въ нашихъ окнахъ: отдлены и морально — той болзнью, которая, пугая людей, отрывала насъ навсегда отъ той среды и жизни, гд’ каждый изъ насъ былъ когда-то… Раздленіе было полное, и для многихъ съ весьма лишь слабою надеждою на соединеніе вновь. И дйствительно, обратныя возвращенія въ ту жизнь, за ограду, были рдки и исключительны, тмъ боле, что самая система содержанія больныхъ вполн способствовала тому, что многіе изъ нихъ, начиная, подъ вліяніемъ натуры, выздоравливать, опять сходили съ ума — только потому, что на нихъ отражалось и имло дйствіе общее безуміе, что они не имли особыхъ камеръ, {Особыми камерами пользовались лишь чиновники и больные подсудимые, поступившіе изъ тюремнаго замка, гд при больниц не было отдленія для душевныхъ болзней. Но подсудимые запирались въ камеры не по различію въ ихъ болзняхъ и преступленіяхъ, а по вол надзирателя и сторожей, обыкновенно, ихъ запирали по двое и по трое — смотря по общему количеству больныхъ и числу камеръ.} а, часто, помщались въ общихъ палатахъ, и не по роду болзней, а зря и даже были обязаны извстные часы дня проводить въ общемъ зал, гд собирались ршительно вс: безумные — не содержащіеся на постоянной привязи, съумасшедшіе, припадочные, меланхолики, выздоравливающіе и совершенно здоровые, то-есть, и не бывшіе никогда больными умопомшательствомъ. Это смшеніе было, конечно, вредно, потому что между больными были такіе, которые имли полное право на исключительное положеніе, какъ напр., выздоравливающіе и совсмъ здоровые. Я помню, между послдними былъ одинъ рядовой Т—ской полиціи, который и самъ не зналъ, и доктора не знали — зачмъ онъ попалъ въ желтый домъ?… а между тмъ его содержали уже около двухъ мсяцевъ, потому что на все были законы и правила, такъ, напр., полагались слдующіе сроки: каждый субъектъ, попавшій въ домъ умалишенныхъ, не могъ быть представленъ въ губернское правленіе для освидтельствованія ране двухъ недль, затмъ, если его тамъ находили здоровымъ, то ему полагался еще срокъ испытанія въ шесть недль, и его препровождали на это время, обратно, въ желтый домъ… И вотъ, на основаніи этого закона, полицейскаго солдата содержали около двухъ мсяцевъ. А онъ, по его разсказу, попалъ сюда очень просто: онъ парился въ бан, съ товарищами, да, видно, запарившись, соскочилъ съ полка и, нечаянно, окатился горячею водою, ну, конечно, онъ отъ боли и пару обезпамятлъ и свалился, товарищи вообразили, съ испугу, что онъ, видно, не въ своемъ ум, когда ужь самъ облилъ себя кипяткомъ, и сообщили въ часть, а оттуда тотчасъ же написали отношеніе въ больницу, что такой-то солдатъ, находясь въ разстройств ума, облилъ себя кипяткомъ,— и отправили обвареннаго въ съумасшедшее отдленіе… Отъ обвару его скоро вылчили, но, на основаніи правилъ, ему предстояло ‘выжидать сроки’, какъ онъ самъ говорилъ… Когда было можно, то онъ заходилъ въ мою камеру, я его хорошо помню: это былъ очень умный и веселый солдатъ, знавшій наизусть тысячи прибаутокъ и сказокъ. Усвшись на мою койку, онъ, обыкновенно, начиналъ бесду тмъ, что жаловался на свое скверное положеніе и своихъ товарищей по палат:
— Просто, покою нтъ,— говаривалъ онъ:— у меня ужъ и въ голову что-то начало вступать… Сначала-то, въ новинку, смшно было, глядя на нихъ (т. е. на больныхъ) — какъ они представленья разныя длаютъ, а ужь теперь не до смху: такой звонъ въ голов стоитъ отъ ихъ шуму, что, просто, смерть!… И за что только насъ мучаютъ здсь, ваше б—іе?!…
Я его утшалъ всегда какъ умлъ, и онъ, уходя отъ меня, мирился, скрпя сердце, съ своимъ положеніемъ.
Если это смшеніе всхъ больныхъ въ съумасшедшемъ дом производило такое вредное вліяніе на здоровыхъ, крпкихъ субъектовъ, то каково же должно было отражаться все это на такихъ больныхъ, у которыхъ признаки болзни появлялись лишь по временамъ и въ самой слабой степени, какъ, напр., въ вид тихой меланхоліи?!… Эти больные, по моему мннію, нуждались еще боле, чмъ здоровые, въ исключительномъ уход за ними и, вообще, въ особомъ содержаніи, симптомы болзни у нкоторыхъ изъ нихъ проявлялись чрезвычайно рдко,— я помню одного больного, волостнаго писаря Богданова, съ которымъ, по словамъ самаго доктора, припадки длались не боле двухъ-трехъ разъ въ году, остальное время онъ былъ совершенію здоровъ. Это было кроткое, тихое существо, круглый сирота, до болзни своей онъ состоялъ писаремъ въ одной сельской управ, у государственныхъ крестьянъ. Въ больниц никто его не навщалъ и онъ самъ ни о комъ не вспоминалъ, его подкинули, ребенкомъ, въ домъ богатаго крестьянина, и чужая семья вспоила-вскормила его, а потомъ, когда онъ выросъ, его хотли сдать въ солдаты за тотъ домъ, гд воспитали, но онъ оказался почему-то негоднымъ,— и вотъ, благодтели выгнали его изъ своей семьи и отправили на вс четыре стороны… Наконецъ, ему удалось кое-какъ попасть писаремъ въ управу, гд онъ и пробылъ нсколько лтъ. Потомъ, вдругъ, съ нимъ стала длаться какая-то тоска, такъ что, однажды, его спасли чуть не изъ самой петли — онъ хотлъ удавиться… И вотъ, его отправили, какъ покусившагося на самоубійство, въ желтый домъ,— и съ тхъ поръ, съ нимъ стали длаться припадки. Сторожа мн говорили, что во время этихъ припадковъ, Богдановъ былъ очень опасенъ: проявлялъ необыкновенную силу и буйство, служителя знали уже вс признаки приближенія его болзни: за нсколько дней до припадка, больной становился въ общемъ зал на колни и долго и усердно молился, въ сторону, противоположную отъ образа, и непремнно въ окно, прямо на небо. Я видлъ его въ этомъ положеніи: высокій, худой, блдный, но все еще красивый,— онъ стоялъ на колняхъ и молился молча, не крестясь и безъ поклоновъ, губы его, при этомъ, что-то тихо шептали… Ош’ былъ очень красивъ собою: черная, небольшая борода, курчавые темные волосы, блдно-матовый цвтъ лица, задумчивые голубые глаза — все это какъ-то странно гармонировало съ его молитвой. Я не видлъ въ моей жизни ни одного молящагося, въ лиц котораго было бы столько благоговнія и высокаго, строгаго экстаза. О чемъ была эта молитва безумнаго?!…
Обыкновенно, ему давали молиться день, другой,— и, затмъ, надвали кожаную рубашку и привязывали къ креслу, вскор, съ нимъ начинался и самый припадокъ, продолжавшійся нсколько дней, потомъ, все проходило, къ больному возвращалось сознаніе и онъ самъ просилъ развязать его. Интересенъ былъ экзаменъ, который длали ему сторожа, чтобъ удостовриться — пришелъ ли онъ въ себя, не надуваетъ ли?… Экзаменаторы пародировали вопросы, предлагаемые, обыкновенно, съумасшедшимъ, при освидтельствованіи ихъ въ губернскомъ правленіи,— и если Богдановъ выдерживалъ экзаменъ исправно, то его развязывали и оставляли на свобод до слдующаго припадка, повторявшагося иногда не ране какъ черезъ полгода. Не смотря на такой долгій антрактъ здороваго состоянія, Богдановъ не пользовался никакими льготами своего положенія: нсколько разъ, онъ, падая въ ноги старшему доктору, просилъ позволенія сходить въ церковь,— и все напрасно: ‘Въ церковь нельзя пускать изъ съумасшедшаго дома’,— такъ всегда отвчалъ ему докторъ и такъ гласилъ уставъ… Мн разсказывалъ одинъ изъ служителей, что, нсколько лтъ назадъ, одного чиновника, повидимому уже выздороввшаго и даже освидтельствованнаго въ губернскомъ правленіи, признаннаго здоровымъ и лишь находившагося въ желтомъ дом на шести-недльномъ испытаніи, отпустили къ обдн въ больничную церковь, но тамъ, въ то время, когда священникъ вышелъ со святыми дарами, чиновникъ этотъ вдругъ впалъ въ изступленіе и бросился на него… Конечно, это фактъ исключительный, весьма мало говорящій въ пользу той строгости, съ какою двери храма божьяго были закрыты, навсегда, для людей съ душевными болзнями.
Во время здороваго своего состоянія, Богдановъ былъ самымъ кроткимъ и усерднымъ служителемъ при больныхъ, онъ также помогалъ сторожамъ приносить дрова, воду, и проч. При этомъ, онъ долженъ былъ проходить черезъ нашъ садикъ, гд могъ подышать свжимъ воздухомъ,— а потому онъ, какъ и многіе изъ здоровыхъ больныхъ, всегда охотно добивался этой льготы — поработать. Въ этихъ работахъ вн желтаго дома и заключались, собственно говоря, вс т льготы, которыми пользовались люди здоровые, попавшіе сюда или случайно, какъ, напр., полицейскій солдатъ, или лишь съ легкимъ душевнымъ разстройствомъ, давно уже вылченнымъ.
Вообще говоря, съ больными въ желтомъ дом врачи обходились очень невнимательно, а служителя — грубо, и, порою, безжалостно. Визитація старшаго доктора ограничивалась лишь вопросами: не бжалъ-ли кто? не умеръ-ли?— и только. Младшій врачъ относился къ длу по диллетантски и служилъ единственно ради чиновъ и пенсіи, практикуя по преимуществу въ город. Главный смотритель богоугодныхъ заведеній никогда въ съумасшедшее отдленіе не заглядывалъ, а потому и злоупотребленія были безнаказанныя, вещи не ремонтировались: больные ходили по нскольку лтъ въ старыхъ дырявыхъ халатахъ, укрывались рваными-одялами, спали на полусгнившихъ тюфякахъ, питались несвжею пищею и непропеченымъ, вскимъ хлбомъ. Я уже не говорю о нижней палат, гд помщались неизлчимые безумные, на одной солом… А между тмъ, въ больничныхъ отчетахъ, черезъ каждые два года, выводились въ расходъ деньги на новые халаты и одяла, ежегодно показывалась огромная сумма на пошитое, будто бы для больныхъ, блье и прочія вещи. Въ съумасшедшемъ отдленіи вс эти злоупотребленія принимали особенно грандіозный характеръ: во-первыхъ потому, что оно помщалось вдали отъ зданія больницы, совсмъ въ сторон и въ него не заглядывало высшее начальство, а во-вторыхъ, тамошніе больные никому не могли жаловаться и больничное начальство нисколько не боялось ихъ претензій: кто станетъ выслушивать жалобы людей безумныхъ и кто имъ повритъ?!.. Злоупотребленія доходили до того, что въ этомъ отдленіи главный смотритель — съ вдома, конечно, докторовъ — нанималъ служителей вдвое мене, чмъ полагалось по штату и чмъ показываюсь въ отчетахъ: при выдач же жалованья одинъ какой-нибудь грамотй росписывался въ книг за неграмотнаго Петрова, Иванова, Степанова и проч., никогда не существующихъ служителей… Теперь, въ этой губерніи, давно уже хозяйничаетъ земство,— и дай Богъ, чтобы новое вино не вливалось въ старые мхи!…
И какъ легко все это было длать!— никакого контроля и ни откуда не предвидлось. Губернаторъ не былъ у насъ ни разу, инспекторъ т-ской врачебной управы былъ старичокъ, лтъ за 70,— такъ-что, когда онъ утромъ вызжалъ изъ дому, то жена непремнно отправляла съ нимъ очень расторопнаго слугу, который и возилъ его въ т мста, гд ему бывать надлежало, какъ-то: въ врачебную управу, въ больницу, въ пріютъ, и т. д. Слдовательно, и онъ былъ совершенно безвреденъ и не опасенъ для больничнаго начальства.
И вотъ, вслдствіе этой безконтрольности, къ больнымъ душевными болзнями были приставлены сторожами люди грубые, безжалостные и не имщіе никакого понятія о своемъ дл и никакой любви къ нему: это, скоре, были какіе-то бичи для больныхъ, а не служителя. ‘Сьумасшедшій идолъ’, ‘полоумный дьяволъ’ и ‘проклятый статуй’ — вотъ эпитеты, которыми сторожа чествовали больныхъ въ-глаза и за-глаза… Изъ нихъ рдко кто уживался въ желтомъ дом боле двухъ-трехъ мсяцевъ,— оно и понятно: большею частію изъ отставныхъ солдатъ, народъ грубый, не имющій никакого понятія о томъ психическомъ соотношеніи, въ которомъ они стояли къ больнымъ, — они уходили изъ желтаго дома, какъ изъ каторги, говоря:
— Сторожа въ острог, и т имютъ свободные дни, когда не дежурятъ, а мы съ утра до ночи какъ въ котл кипимъ,— въ свтлый праздникъ отдыху не бываетъ: того-и-гляди, чтобы какой нибудь съумасшедшій идолъ не убжалъ…
И сторожа были правы: они, именно, какъ ‘въ котл кипли’… Ихъ было всего четверо, да и то, въ крайнихъ случаяхъ, ихъ еще требовали въ женское отдленіе умалишенныхъ, помщавшееся въ томъ же дом рядомъ, гд прислугою были женщины, не имвшія иногда силъ справиться съ бшеными больными своего пола.

Глава IX.
Открытые дни.

Теперь я возвращусь къ ‘открытымъ днямъ’, доставлявшимъ намъ столько разнообразія въ нашей унылой и скучной жизни.
Дней этихъ всегда съ нетерпніемъ ожидали и мы, и сторожа — словомъ, весь желтый домъ. Постителей у насъ въ эти дни было всегда очень много, и мы умли различать ихъ и длить на категоріи, приноравливаясь къ ихъ привычкамъ, полу, званію и возрастамъ. Одни изъ нихъ пользовались особенною любовью съумасшедшихъ, и если только они бывали часто, то ихъ скоро принимали уже какъ давнихъ знакомыхъ и друзей, другихъ, напротивъ, больные не любили. Первые изъ нихъ — большею частію жены богатыхъ купцовъ и мщанъ — приходили въ эти дни съ обильнымъ подаяніемъ для больныхъ — эти-то и были любимые. Другіе приходили въ желтый домъ чисто изъ любви къ искусству, по одному любопытству, ихъ, какъ праздныхъ людей, занималъ каждый субъектъ, чмъ либо отличавшійся отъ прочихъ больныхъ: такъ, напр., несчастнаго семинариста Оссіанова они просили спть имъ какіе нибудь священные стихи, двороваго человка Васильева — разсказать имъ въ какомъ родств состоитъ онъ съ фамиліей Нарышкиныхъ (это былъ пунктъ его помшательства), скоро-ли ему достанутся ихъ громадныя имнія и какъ онъ тогда станетъ управлять ими?… Этихъ любопытныхъ постителей больные не очень-то жаловали и не всегда охотно разговаривали съ ними. Къ числу этихъ постителей принадлежали, большею частію, женщины ханжи, небогатыя мщанки, свахи и прочій любопытный женскій людъ. Выли и такіе, что приходили въ желтый домъ собственно затмъ, чтобы погадать о своей будущей судьб, хотя между больными, въ мое время, и не было личностей, спеціально занимающихся этой профессіей, былъ лишь одинъ чиновникъ, полуидіотъ (фамилію забылъ), котораго сторожа всячески старались выдать за гадателя,— имъ это, конечно, было очень выгодно, потому что чиновнику этому приносили, за труды, множество калачей, кренделей, чаю, сахару, и прочаго,— и все это тотчасъ же переходило въ ихъ руки. Чиновникъ-пиія былъ положительно съумасшедшій, фразы, которыми онъ отвчалъ на вопросы гадающихъ, были лишены всякаго смысла и связи, и только благодаря крайнему желанію погадать, постители могли находить сивиллическое значеніе въ его безумной болтовн, придавая ей то толкованіе и тотъ смыслъ, котораго сами они желали. Не задолго до меня,— передавали мн — умеръ въ желтомъ дом какой-то священникъ, доставлявшій служителямъ большіе сборы и отгадывавшій, будто бы, не только грядущую судьбу вопрошающихъ, но даже и все прошедшее…
Между постителями были, наконецъ, и такіе, которые приходили навщать своихъ родныхъ, въ мужскомъ или женскомъ отдленіи. Почти всегда случалось такъ, что постители, побывавшіе у съумасшедшихъ женщинъ, заходили и къ намъ, но за то, не вс изъ нашего отдленія заходили въ женское, такъ-какъ тамъ было боле неблагопристойно, чмъ у насъ: цинизмъ и брань безумныхъ женщинъ не знали границъ…

——

Собственно мн ‘открытые дни’ не доставляли большого удовольствія: они даже иногда раздражали меня, но всетаки, не знаю почему — можетъ быть, вслдствіе желанія чмъ нибудь разнообразить свою жизнь,— но я находилъ, что въ эти дни мн было какъ-то легче и веселе.
Изъ всхъ этихъ дней я особенно помню одинъ: это было во второй половин Октября. Въ Т*** была въ это время довольно значительная ярмарка, и оттого постителей было боле обыкновеннаго. Купчихи, мщанки и прочій людъ осторожно прогуливались по корридорамъ, группируясь преимущественно около гадателя будущности. Подаянія — тому, конечно, кто принималъ ихъ — раздавались шедрою рукой. Больные, въ срыхъ разодранныхъ халатахъ, нечесаные, немытые, небритые — расхаживали по зал и стояли вдоль стны корридора, глазя, въ свою очередь, на постителей. Оссіановъ былъ, по обыкновенію, въ кожанной рубашк и привязанъ въ кресл: тихо покачиваясь корпусомъ, насколько это позволяли связывавшіе его ремни, онъ что-то напвалъ въ полголоса… Къ нему подошла какая-то женщина, одтая по-городскому, успвшая уже погадать у чиновника, и начала разсматривать его и ахать… При этомъ она вела себя совершенно какъ на гулянь, словно ей показывали какую-нибудь заморскую диковину, разглядывая Оссіанова она преспокойно грызла орхи. Наконецъ, видно насмотрвшись вдоволь, она стала просить его спть что-нибудь по громче. Онъ не отвчалъ, и заунывно, едва слышно, выводилъ какія-то жалкія и грустныя ноты…
— Спой что-нибудь по-громче, приставала женщина. Оссіановъ и совсмъ замолчалъ.
— Онъ ныньче не нался до сыта, оттого и не поётъ, пояснилъ ей дежурный служитель.
Женщина вынула изъ кармана нсколько кренделей и хотла-было поднести ихъ больному.
— Давайте, я ему подамъ, — а то, онъ еще палецъ вамъ закуситъ, сказалъ сторожъ, и взялъ отъ нея подачку.
Женщина струхнула, и отступила нсколько шаговъ назадъ. Служитель сталъ кормить изъ рукъ: Оссіановъ жадно хваталъ куски и, почти не разжевывая, отправлялъ ихъ въ желудокъ. Когда онъ все уже полъ, то назойливая женщина опять повторила свою просьбу. Оссіановъ долго смотрлъ на нее своими мутными, жалкими глазами, и, вдругъ, заплъ надтреснутымъ теноромъ:

‘Ненавидящіе Сіона’, и т. д…

Женщина улыбнулась отъ удовольствія — что добилась таки своего…

——

На другомъ конц корридора окружили короля. Это былъ не высокаго роста старичокъ, съ окладистой бородой и почтеннымъ лицомъ. Вс его звали: король, а иногда, просто, Васей. Онъ былъ большой богомолъ: часто, тайкомъ отъ всхъ, ночью, онъ уходилъ изъ спальной палаты въ столовую, гд висли образа, и молился въ землю, до тхъ поръ, пока дежурный служитель, заслышавъ поклоны, не выгонялъ его оттуда и не укладывалъ спать. Онъ служилъ прежде въ прикащикахъ, у однаго богатаго воронежскаго купца, занимавшагося гуртами, и, невдомо съ чего, вдругъ вообразилъ, что онъ вовсе не прикащикъ, а царь,— хотя и будущій… Хозяинъ его, прізжавшій на ярмарку въ Т***, былъ, наканун, въ желтомъ дом, чтобы навстить своего бывшаго друга и слугу, Васю, и сторожа слышали, какъ говорилъ старикъ-купецъ, глядя на своего врнаго прикащика:
— Отдалъ бы половину моего капитала, чтобы Господь излчилъ только Васю! ужь честнй и счастливй его мн не нажить… Отъ тхъ поръ, какъ попритчилась съ немъ эта хворь,— мн ужь и счастья того Богъ не даетъ: одни убытки пошли… Этто, видно, его счастье-то при мн было!…
И старикъ, говорятъ, долго плакалъ, глядя въ мутные глаза своему Вас,— тотъ не узнавалъ его…
— Ну, разскажи, когда на царство-то взойдешь? допрашивали больнаго.
Вася слышитъ вопросъ, но не глядитъ никому въ глаза, уставляется въ землю и, словно подумавши, тихо начинаетъ говорить:
— Теперича, сродственники мои, праведные угоднички божіе святые, вс изъязвленные и холодные, подъ землей живутъ: пробили они шестую землю и пробиваютъ они теперь седьмую, и какъ только пробьютъ они седьмую землю, то и выдутъ наружу, и станутъ, тогда, сродственники мои — праведные угоднички, Божіи святые — неправедныхъ людей судить, а меня царемъ сдлаютъ.
И гуляки праздные — слушатели и слушательницы — громко хохочутъ, находя особое удовольствіе приставать къ больнымъ.
Разсказывали, что лтомъ, когда выпускали всхъ въ садъ, Вася забивался всегда въ самую чащу, куда нибудь подъ дерево,ложился ничкомъ на землю и начиналъ разговаривать въ-полголоса. Если сторожа открывали его тамъ и спрашивали — съ кмъ онъ разговариваетъ?— то Вася тихо и кротко говорилъ имъ, глядя, по обыкновенію, въ землю:
— Съ своими сродственниками, праведными угодничками божіими святыми, бесдую…— И молча отходилъ въ сторону, выглядывая, нтъ ли гд такого мстечка, чтобъ ему можно было поудобне спрятаться отъ докучливыхъ сторожей.

Глава X.
Первая встр
ча.

Я сидлъ въ своей камер, куда доносился ко мн весь этотъ шумъ и гамъ изъ зала и корридоровъ: пляска, свистъ, смхъ, пніе священныхъ гимновъ и буйныхъ псень, тихій голосъ Васи и, порою, пронзительный, почти нечеловческій крикъ Оссіанова… Въ начал, для меня былъ невыносимъ этотъ хаосъ: я, обыкновенно, укладывался на постель и клалъ голову въ подушки, но, въ послдствіи, я какъ-то попривыкъ къ этому шуму,— къ чему вдь не привыкаетъ человкъ!.. Я подошелъ къ окну и старался развлечь себя хоть чмъ-нибудь: пристально и усиленно вглядывался я въ разбросанные вдали дома, представлявшіе изъ себя какую-то пеструю смсь всхъ цвтовъ, какъ это обыкновенно бываетъ въ губернскихъ городахъ… Но это занятіе мн скоро надоло: сквозь тусклыя стёкла двойныхъ рамъ и ршетки не много было видно, къ тому-жь, и сренькій осенній денекъ накрылъ не то туманомъ, не то мглой весь городъ.— такъ-что, при всемъ желаніи сосредоточить на чемъ-нибудь взоръ и мысль, это ршительно не удавалось.
— Достать бы какую-нибудь книгу! думалъ я… Но и книгу, даже какую-нибудь, достать было и негд, и нельзя. Съ тоски становилось даже досадно на природу — къ чему она такъ некстати нахмурилась!…
Вдругъ, я услыхалъ около моей камеры голоса — разговаривали по французски, это было еще не слыханное мною явленіе въ желтомъ дом. Я сталъ прислушиваться…
— Voila un brigand alin, говорилъ звонкій женскій голосъ.
— Malheureux! кто-то отвтилъ мягкимъ, проникающимъ въ душу шопотомъ…
Я догадался, что разговаривали о моемъ сосд по камер. Ясно, что это были тоже любопытныя, но одна изъ нихъ служила чичероне другой. Почти вслдъ за этимъ, дверь въ мою камеру отворилась,— и дежурный служитель, распахнувъ ее, сталъ въ почтительную позу, какъ бы поджидая кого-нибудь изъ начальства.
Вошли дв дамы. Одну изъ нихъ я узналъ тотчасъ-же — я ее видалъ когда-то прежде: это была жена главнаго смотрителя, дама уже немолодыхъ лтъ, полная, блая, румяная — какъ, вообще, бываютъ жены смотрителей казенныхъ заведеній. Съ ней была, повидимому, двушка — стройная, прекрасная, но съ такимъ страдающимъ, меланхолически-грустнымъ лицомъ, разстроенная, вроятно, виднными ею картинами, что становилось жаль — зачмъ она попала сюда!…
Он вошли въ мою камеру и, сдлавъ нсколько шаговъ, какъ-то нершительно остановились. Я запахнулъ больничный халатъ, извинился и вопросительно посмотрлъ на нихъ… Двушка смутилась и хотла что-то сказать своей чичероне, но та предупредила ее.
— Voila encore un… un officier,— проговорила смотрительша въ-полголоса, указывая на меня глазами.
Я слегка улыбнулся — и поклонился… Двушка вспыхнула еще боле, и чувство страдающаго сожалнія, которое, до этого, было на ея прекрасномъ лиц, быстро смнилось недоумніемъ. Он об отступили къ дверямъ и тотчасъ же вышли.
— C’est bien trange! ses yeux sont si clairs, si calmes,— слышался тихій голосъ уже изъ корридора.
— Oui, отвчала ей чичероне, и он прошли по корридорамъ. спусти лцгь по парадной лстниц и вошли въ аллею сада.
Я долго стоялъ въ окн и смотрлъ на нихъ, смотрлъ до тхъ поръ, пока за обнажонными деревьями не скрылась изъ глазъ лиловая, бархатная шубка моей милой гостьи…
— Встрчу ли ее когда-нибудь? думалъ я. И не съ ней-ли именно мн суждено то тихое, безмятежное счастіе на долгіе годы, отъ котораго я такъ безумно отказался когда-то — въ томъ степномъ далекомъ город?…
И рисовалась въ моихъ очахъ фантастическая, какъ бы пророческая, картина. Я представлялъ себ давно знакомый, южный берегъ Крыма, но тамъ уже не было прежнихъ военныхъ картинъ: брань давно стихла и ‘все поросло травой забвенья…’ И я самъ, казалось, уже не тотъ полный и краснощекій юноша: я постарлъ, исхудалъ весь, слегка сгорбился… Боже мой, какъ много на моемъ лиц морщинъ! и зачмъ эти раннія сдины и этотъ старческій, разбитый голосъ?! Неужели все это сдлала тюрьма?… Но я еще крпко сижу на бшеномъ татарскомъ кон, а рядомъ со мною, на смирной и ласковой лошади детъ она, прекрасная подруга дней моихъ… Какъ она блаженно-хороша!.. у нея то же задумчивое лицо, т же лучезарные, съ поволокою, глаза и все тотъ же нжный, музыкальный голоса’ — ‘большая прелесть въ женщин!… Густые, темнорусые локоны небрежно разсыпались по ея блымъ, покатымъ плечамъ: она настойчиво смотритъ въ даль, на синее, бунтующее море, и одна бровь у нея слегка приподнята,— словно дремлетъ въ ней мучительная, невысказанная мысль… Мы возвращаемся изъ Массандры въ Ялту, блуждая, какъ въ лабиринтъ, въ поворотахъ по уступамъ невысокихъ горъ и береговыхъ скалъ. Съ лва, изрдка, показывается намъ вчно шумящее Черное море — и вновь исчезаетъ за горнымъ поворотомъ. На каждомъ почти шагу, съ лва и съ права, попадаются очаровательныя виллы, утопающія въ зелени и улыбающихся цвтахъ, обсаженныя темными, строгими кипарисами, пахучими олеандрами и магноліями.— Ночь, но не та степная, русская жаркая ночь, что осталась въ моей памяти на вки!— здсь все иное: и ночь свже, и лупа еще назойливе глядитъ на насъ, и воздухъ наполненъ благоуханіемъ южной Флоры — наркотическимъ, раздражающимъ благоуханіемъ…
Лошади наши идутъ звонкимъ, мрнымъ шагомъ по ущелью, она тихо и шаловливо треплетъ своею маленькою рукой крутую шею сердитаго коня моего и, вдругъ, обращается ко мн:
— Я тебя полюбила тогда же, говоритъ она: помнишь?… Я жалла тебя.. Но встртясь, съ тобою посл, о любви моей не сказала ни слова: я ждала, что меня отдадутъ другому..
— Отдамъ ли я тебя?! говорю я ей:— Если бы ты и ускользнула отъ меня въ этой жизни, то и тамъ, посл смерти, въ безднахъ Аида, я вырвалъ бы у тебя признаніе и ласки любви и откликнулся бы теб отовсюду, душа души моей!…
Такъ говорилъ я ей, цариц думъ моихъ, и, казалось, ее не пугала эта страстно-безумная рчь… А волны моря шумно дробились о близкій берегъ и втеръ далеко-далеко уносилъ мои слова!…
А вблизи-то меня, на-яву, слышались псни съумасшедшихъ, гикъ, грохотъ и весь адскій гулъ моей грозной тюрьмы…
— Къ атак въ колонну стройся!!— кричалъ громовымъ голосомъ кавказскій офицеръ Смирновъ…
— Караулъ! распинаютъ меня Іудеи!!… вопилъ Оссіановъ,— и слышно было какъ раздавались глухіе, мрные удары его головы о спинку кресла…
И я начиналъ смутно чувствовать, что на мн уже отражается это общее, окружающее меня безуміе — что я уже заражаюсь этимъ воздухомъ!

Глава XI.
Освобожденіе.

Прошло нсколько мсяцевъ…
Въ первое время содержанія, ко мн не пропускали никого: все выжидали — не ‘обнаружусь’ ли я?… но потомъ строгость эта была уничтожена: у меня бывали вс, кто хотлъ. Нечего и говорить, что не вс доставляли мн удовольствіе: многіе посщали меня чисто изъ любопытства, надодая мн, кром того, разными вздорами, распросами, сплетнями и разсказами о тхъ слухахъ, которые ходили обо мн по Т***. Я плохо удовлетворялъ любопытству постителей, тмъ боле, что нкоторыхъ изъ нихъ едва помнилъ, а другихъ и совсмъ забылъ: въ Т*** я провелъ свое дтство, а отъ того времени прошло уже не мало лтъ… Но я не сердился на нихъ за то, что вс они такъ некстати обо мн вспомнили: я понималъ эту человческую слабость и охотно извинялъ ихъ желаніе поразузнать отъ меня самого о той исторіи, которая въ различныхъ варіантахъ ходила обо мн по Т***. Одни, напр., утверждали, что я, въ припадк меланхоліи, выстрлилъ себ въ голову, но, ‘къ счастью’, сдлалъ себ только легкую рану, другіе, напротивъ, говорили, что. я никогда не стрлялъ въ себя, а просто сошелъ съ ума, третьи увряли, что я въ той губерніи, гд служилъ, то есть въ С—ской, сильно, будто бы, напроказилъ, а при прозд черезъ Т*** былъ схваченъ полиціей и притворился съумасшедшимъ, наконецъ, находились и такія услужливыя кумушки, которыя утверждали, что я заболлъ именно отъ безнадежной любви къ дочери корпуснаго командира, которая-де, конечно, не могла быть ему партіей… Вс эти толки и слухи заканчивались однимъ несомнннымъ фактомъ: что я сижу въ съумасшедшемъ дом. Естественно, что вс авторы этихъ различныхъ басенъ желали видть меня лично, такъ что, избгая этихъ посщеній, я вынужденъ былъ, нкоторое время, просить надзирателя, чтобы ко мн пропускали только сестру.
Однажды, спустя четыре мсяца посл моего нахожденія въ больниц, именно, во второй половин февраля 1861 года, она пріхала ко мн въ какомъ-то особенно радостномъ настроеніи, словно привезла мн свободу, какъ я ни распрашивалъ ее — она ничего мн не сказала, только, прощаясь уже, подала мн нсколько какихъ-то печатныхъ страницъ…
— Когда я узжаю, проговорила она,— теб всегда, должно быть, длается еще грустне, потому что сильне чувствуется одиночество, такъ вотъ, я привезла теб радость — прочти безъ меня. И съ этими словами она ухала.
Проводивъ ее, я развернулъ листы и сталъ читать… И вдругъ, у меня помутилось въ глазахъ, захватило духъ отъ радости и закружилась голова… Предо мною былъ историческій манифестъ 19-го февраля!… Я забылъ о себ, о своей тюрьм: я лишь видлъ исполнившимся одно изъ самыхъ завтныхъ моихъ желаній, за которое я охотно отдалъ бы тогда жизнь мою, положилъ бы душу!..
— Это намъ обязаны они? Не такъ ли?— тотчасъ же мелькнула гордая, высокомрная мысль…
Но на этотъ жгучій, мучительно-томящій вопросъ, моя тюрьма не могла дать тогда никакого отвта…

——

Наконецъ, настало время и моего освобожденія…
Мой врный другъ, сестра, усиленно объ этомъ хлопотала,— такъ какъ отецъ отклонилъ отъ себя эти заботы: онъ упалъ духо.мъ и заболлъ… За отсутствіемъ губернскаго предводителя, должность его исправлялъ уздный, человкъ очень добрый и честный, — и къ нему-то обратилась сестра, когда уже везд получила уклончивые и неопредленные отвты. Онъ возбудилъ вопросъ о незаконности и неправильности моего содержанія въ больниц и хлопоталъ отъ себя, какъ предводитель дворянства, на томъ основаніи, что мой отецъ, въ качеств помщика, а слдовательно, и я, принадлежали къ числу дворянъ Т—ской губерніи. Началась новая переписка, — и новое ‘дло’ обо мн поплыло по волнамъ тогдашняго канцелярскаго моря… И вотъ, посл долгаго его плаванія, я получилъ, въ первыхъ числахъ марта, извстіе отъ сестры, что на другой день предположено освидтельствовать меня въ губернскомъ правленіи. Насталъ и этотъ, давно желанный, день. Я съ утра былъ въ какомъ-то лихорадочномъ состояніи — словно предъ выпускнымъ экзаменомъ… Встртивъ надзирателя, я попросилъ цирюльника — обриться, но мн въ этомъ было отказано, вслдствіе того, что моя, такъ сказать, умственная благонадежность не получила еще должной санкціи со стороны губернскаго правленія, и надзиратель находилъ, что было бы не безопасно допускать бритву къ моему горлу.— Пробили, наконецъ, роконые одиннадцать часовъ, къ желтому дому подъхали казенныя сани въ одну лошадь, ко мн въ камеру вошли надзиратель и фельдшеръ и попросили меня одваться, служитель принесъ мн новый халатъ изъ сраго сукна, казенное блье, валенки, овчинный тулупъ и срый картузъ, взглянувъ на этотъ костюмъ, я заявилъ положительно, что не однусь въ него и потребовалъ свое платье, — надзиратель долго не соглашался нарушить ‘правило’, а я настаивалъ на своемъ, доказывая ему, во-первыхъ, что я не арестантъ, а во-вторыхъ, что костюмъ этотъ совершенно неудобенъ въ такое сырое время: въ немъ нельзя плотно запахнуться и легко можно было простудиться, посл долгаго пререканія смотритель, наконецъ, согласился, и мн принесли изъ цейхгауза военный сюртукъ, шинель, и проч. Я одлся, невольно прошепталъ молитву въ торопяхъ и, сопровождаемый служителемъ, услся въ сани… Вотъ, мы выхали за ворота, въхали въ городъ: замелькалъ народъ, экипажи, на меня повяло живою жизнью, божьимъ свтомъ… Ярко свтило и уже грло весеннее солнце, капало съ крышъ, по канавкамъ бжали веселые ручьи.. Я обрадовался какъ ребенокъ, замтивъ нсколькихъ блоносыхъ грачей, первыхъ встниковъ весны: ‘какъ они свободны!…’ цодумалъ я, и жадно вдыхалъ въ себя свжій и влажный весенній воздухъ… Вотъ, подъхали къ губернскому правленію, и вышли. Меня ввели въ швейцарскую и попросили обождать, пока соберутся вс члены. Въ передней я засталъ еще одного больнаго, привезеннаго до меня, тоже для освидтельствованія: это былъ совсмъ безнадежный субъектъ, крестьянинъ Фроловъ, часто доходившій даже до бшенства. Больничный служитель не отлучался отъ меня ни на шагъ, сторожа правленія, изъ уваженія, вроятно, къ моему военному сюртуку съ золотыми погонами, предложили мн на деревянной скамь мсто и тихо вышли. Въ швейцарскую начали забгать чиновники и писцы: иной вбжитъ на-скоро, взглянетъ на меня, поправитъ предъ зеркаломъ волосы или галстухъ, посмотритъ на меня еще разъ — и выйдетъ, другіе — пріотворяли наполовину дверь и съ любопытствомъ разсматривали меня… Это разсердило меня, наконецъ: ‘Чего они смотрятъ?!…’ подумалось мн, — и я, сдлавъ сердитое лицо, погрозилъ на одного изъ нихъ пальцемъ, — дверь тотчасъ же затворилась, и было лишь замтно, что любопытные глаза смнялись около замочной скважины, меня это очень смшило.
Но вотъ, понемногу, собрались вс члены, но долго еще дожидались депутата съ военной стороны, почему-то замедлившаго прибытіемъ изъ штаба. Ко мн вышелъ предводитель и любезно поговорилъ со мной: припомнилъ, что отецъ его былъ когда-то знакомъ съ моимъ отцомъ и деликатно разспросилъ меня о дл, я, въ короткихъ словахъ, разсказалъ ему всю мою печальную исторію и просилъ помочь мн. Онъ меня успокоилъ, какъ могъ: научилъ — что говорить и просилъ только не конфузиться въ присутствіи.— Пріхалъ, наконецъ, и депутатъ, какой-то капитанъ внутренней стражи, мн незнакомый.
Меня ввели въ залъ присутствія. Около длиннаго стола съ традиціоннымъ зерцаломъ, накрытаго краснымъ сукномъ, сидли совтники губернскаго правленія, члены врачебной управы, предводитель, военный депутатъ и вице-губернаторъ — на предсдательскомъ кресл.
Меня попросили подойти къ предсдателю.
— Здоровы ли вы теперь?— спросилъ онъ меня.
— Слава Богу, здоровъ,— отвчалъ я.
— Я бы васъ попросилъ доказать намъ это какъ-нибудь,— сказалъ онъ.
Я сконфузился… Невольно взглянулъ я на вс эти чиновничьи, холодныя и равнодушныя лица, и ничего въ нихъ, кром тупаго любопытства, не встртилъ…..
Въ это самое время Фроловъ забушевалъ въ швейцарской, и въ присутствіи ясно слышались его безумные крики и страшная брань…
Предводитель выручилъ меня: — Я полагалъ бы,— замтилъ — онъ, что намъ всего легче будетъ убдиться въ здоровомъ состояніи дворянина такого-то, если онъ самъ потрудится разсказать намъ вс обстоятельства своего дла.
— Хорошо-съ, разскажите,— пригласилъ меня вицегубернаторъ.
Я сталъ разсказывать — именно такъ, какъ меня научилъ предводитель: то есть, что я, будто бы, страдалъ меланхоліей и былъ нервно разстроенъ, — въ то время, когда являлся къ корпусному командиру, что подробно я не помню этого обстоятельства, но что въ настоящее время я давно уже и вполн здоровъ и прошу освободить меня.
— Вы не говорили корпусному командиру о какомъ-то обираніи солдатъ?— спросилъ меня военный депутатъ.
— Не помню, — отвтилъ я.
— Вы, кажется, домогались командированія флигель-адьютанта на какое-то слдствіе?— спросилъ меня предсдатель.
— И этого не припомню-съ, можетъ быть, и домогался.
— А не припомните ли вы,— спросилъ меня инспекторъ врачебной управы,— своей первой ночи въ съумасшедшемъ отдленіи?— вы, кажется, хотли разломать свою дверь?
Вопросы эти начинали меня бсить: ‘Да что они, въ самомъ дл, ко мн пристаютъ? словно, допросъ снимаютъ…’ подумалъ я.
— Я не могу припомнить ни этой ночи, ни того дня, въ который имлъ бы честь видть ваше превосходительство въ нашей больниц,— спокойно отвтилъ я ему.
Члены переглянулись..
— Мн кажется,— заговорилъ, улыбаясь, предводитель,— нтъ сомннія, что, въ настоящее время, дворянинъ такой-то совершенно здоровъ, и съ нашей стороны было бы нелюбезно и даже несправедливо подвергать его дальнйшему испытанію, какъ здсь, такъ, и въ больниц.
Но съ этимъ многіе не согласились. Что я здорова, — этого не отрицалъ даже и инспекторъ врачебной управы, но выпустить меня на волю, безъ шести-недльнаго, положеннаго закономъ испытанія въ больниц, посл освидтельствованія въ губернскомъ правленіи,— на это соглашались лишь весьма немногіе.
Въ это самое время Фроловъ вновь забушевалъ въ швейцарской, и опять, ясно и отчетливо, послышалась въ присутствіи его страшная брань…
— Господа!— громко заговорилъ я:— позвольте обратитъ ваше доброе вниманіе на т крики, которые сюда доносятся… Это шумитъ субъектъ, котораго вы тоже будете сейчасъ свидтельствовать — онъ мой товарищъ по заключенію… Къ несчастію, у меня, въ настоящее время, боле 50-ти такихъ товарищей, и вы легко отгадаете — какъ вредно отражается на мн больничная, безумная обстановка… Если бы не вліяніе на меня моихъ родныхъ и не любезность больничнаго фельдшера, который перевелъ отъ моей камеры на самый конецъ дома всхъ крайне безпокойныхъ больныхъ,— то, по всей вроятности, и я, до сихъ поръ, давно уже усплъ бы сойти съ ума. А потому, я просилъ бы васъ освободить меня сегодня же, и если можно, сейчасъ же.
Затмъ, я оставила, зала, присутствія и вышелъ въ сосднюю комнату, дежурную. Совщанія и споры по поводу меня продолжались недолго, черезъ нсколько минуть ко мн вышелъ предводитель и, съ сіяющимъ лицомъ, объявилъ мн, что я свободенъ. Я чуть не бросился ему нашею, крпко пожалъ его руку и попросилъ его оказать мн послднюю любезность — дать знать объ этомъ моей сестр.
Меня все-таки пригласили захать на нсколько минутъ въ больницу — принять свои вещи и деньги, и я вновь услся съ служителемъ въ т же казенныя сани и, уже веселый и бодрый, словно помолодвшій на нсколько лтъ, похалъ обратно въ свою тюрьму.
Еще на крыльц меня встртилъ добрйшій Алексй Григорьичъ, нашъ фельдшеръ, онъ, по лицу моему, догадался объ успх дла — и поздравилъ меня, расцловавъ отъ всей души. Едва я вступилъ въ свою камеру, ко мн пришли нсколько человкъ сосдей, изъ полубольныхъ и совсмъ здоровыхъ: они подробно распрашивали меня о моей поздк и ея результатахъ, вс завидовали мн и смотрли, вздыхая, какъ я укладывалъ въ сакъ свои вещи, платье и блье, принесенныя мн изъ цейхгауза…
Но вотъ, раздался на парадной лстниц звонокъ, служитель побжалъ отпирать двери — и, черезъ нсколько минутъ, въ мою камеру быстро вошла сестра, обняла меня и заплакала радостными, тихими слезами…..
— Пойдемъ, пойдемъ отсюда скоре, милый брать! шептала она, взявъ меня за руку…
Мы оставили камеру, быстро спустились съ лстницы и пошли садомъ, къ тому мсту, гд ожидала, насъ ея экипажъ.
При вызд со двора больницы, я, какъ-то невольно, съ нервной дрожью, оглянулся еще разъ на желтый домъ.
— Прощай, тюрьма!… прошепталъ я. Въ моей смятенной, надломленной душ и затихавшемъ сердц не нашлось иного, боле жесткаго слова.
Свтлое солнце блистало съ небесъ, — и подъ его яркими, теплыми лучами таялъ старый, почернвшій снгъ, съ тихимъ плескомъ и веселымъ журчаньемъ бжали рзвые ручьи,— и, казалось, самое гордое, самое злое сердце человка улыбнулось бы дтскою, чистою улыбкою этой сіяющей весн 1861-го года…
Да, старый снгъ — таялъ!…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

Глава I.
Южный берегъ Крыма.

Въ одинъ изъ знойныхъ іюльскихъ дней 1861-го года, часовъ въ шесть вечера, на набережной города Ялты толпилась небольшая кучка людей, громко разговаривавшихъ между собою и, порою, поглядывавшихъ на море, въ ожиданіи парохода. Пароходъ этотъ долженъ былъ прійти изъ Одессы и доставить въ Ялту обыкновенное количество постителей, являющихся сюда для морскихъ купаній — изъ разныхъ мстъ Россіи и, преимущественно, съ ‘Сакскихъ минеральныхъ грязей’, находящихся въ Евпаторійскомъ узд, въ Крыму же, выдержавшіе курсъ лченія въ Сакахъ, обыкновенно заканчиваютъ его морскими купаньями въ одномъ изъ прибрежныхъ городовъ Крыма, то-есть, въ Евпаторіи, въ Севастопол, въ Ялт, или въ Керчи. Каждый изъ этихъ городовъ имлъ, сравнительно съ другими, свои недостатки и преимущества. Такъ, напр., нигд не было такого песчанаго, чистаго дна, свободнаго отъ острыхъ, ржущихъ ноги камней, какъ въ Евпаторіи, но за то, въ этомъ степномъ город не было ни той пышной, южной растительности, ни того благодатнаго воздуха, которые имлись, напр., въ Ялт. О Севастопол въ то время не могло быть и рчи: городъ этотъ представлялъ изъ себя груду развалинъ и камней, съ нсколькими улицами, на которыхъ, вмсто домовъ, оставались лишь уцлвшія отъ паденія высокія трубы и полуразвалившіяся стны… Поэтому, большая часть путешественниковъ и больныхъ поселялась на время лтняго сезона въ Ялт, гд жизнь тогда не была еще такъ баснословна дорога, какъ сдлалась она тамъ за послдніе годы.
Пароходъ долженъ былъ прибыть въ шесть часовъ, но почему-то замедлилъ, кучка людей, ожидавшихъ его, видимо волновалась его замедленіемъ, но тмъ не мене терпливо дожидалась его прибытія, не смотря на палящіе лучи безжалостнаго солнца, накалившаго и воздухъ, и каменные дома, и самое море, купанье въ которомъ, на, это время дня, не только не освжало, но еще боле разслабляло человка, какъ и всякая теплая ванна, принятая въ душной атмосфер, подъ прямыми лучами палящаго солнца.
Но кучка людей на берегу терпливо стояла и ждала… въ ней были оборванные татары и мстные греки, въ красныхъ фескахъ, почти босые, съ худыми, истомленными лицами, сильно загорлыми отъ солнца, это были хозяева яликовъ и носильщики, ожидавшіе предложить свои услуги для переноски чемодановъ пассажирамъ, — и для нихъ вопросъ о прибытіи парохода былъ связанъ съ другимъ вопросомъ, боле существеннымъ: придетъ пароходъ — они будутъ сыты, не придетъ — они и ихъ семьи должны голодать до слдующаго дня, то-есть, до слдующаго парохода.
Но вотъ на синей поверхности моря, со стороны Ливадіи, показалась черная точка съ вьющеюся надъ нею струйкою дыма. Точка эта быстро увеличивалась, приближалась и приняла, наконецъ, ясныя очертанія парохода. По мр его приближенія, измнялся и видъ набережной: хозяева яликовъ бросились къ весламъ, къ кучк людей стали подходить новые носильщики, нищіе, цыгане, кельнеры изъ гостинницъ и т изъ городскихъ жителей, которые промышляли факторствомъ, или отдачею собственныхъ домовъ подъ квартиры прізжимъ. Въ то же время, приморскій бульваръ, расположенный вдоль набережной, замтно оживился: на немъ появилась публика, состоящая изъ самыхъ разнородныхъ лицъ и группъ, собравшихся сюда, тоже, съ самыми различными цлями и желаніями: одни ожидали встртить съ парохода родныхъ или знакомыхъ, другіе нетерпливо желали получить скоре ожидаемыя письма, шулера — являющіеся въ Ялту каждый сезонъ цлыми компаніями — пришли сюда въ ожиданіи новыхъ жертвъ, которыхъ несомннно долженъ былъ привезти новый пароходъ, большую же часть публики привлекало сюда приближающееся время вечернихъ купаній, или же, наконецъ, простое любопытство и та тяжелая невыносимая скука, ради которой люди, иногда, не знаютъ куда двать себя и охотно идутъ на встрчу каждому, самому мелкому развлеченію, чтобы только какъ-нибудь разнообразить свою монотонную, унылую жизнь въ незнакомомъ город, среди незнакомаго общества.
Пароходъ, между тмъ, скоро приблизился къ городу и, не доходя до берега съ четверть версты, бросилъ якорь. Ялта не имла мола, такого, напр., какой былъ въ Одесс, или знаменитой севастопольской гавани, — и прибывающіе пароходы останавливались тутъ, также какъ и въ Евпаторіи, вдали отъ берега. Какъ только пароходъ остановился и выпустилъ пары, онъ былъ тотчасъ же окруженъ множествомъ небольшихъ, но красивыхъ яликовъ, ловко управляемыхъ ихъ хозяевами, жадно накидывавшимися на пассажировъ съ предложеніями своихъ услугъ. Нуженъ былъ извстный навыкъ опытнаго путешественника, или доброе предварительное предостереженіе, чтобы не потеряться въ этой суматох и давк, не поскользнуться и не упасть, или не разстаться съ своимъ богажемъ, который легко могъ очутиться въ такомъ ялик, куда самому пассажиру не удалось попасть. По мр нагруженія этихъ яликовъ, они отплывали отъ парохода и приставали къ берегу, гд на пассажировъ длалась новая атака, со стороны носильщиковъ и кельнеровъ, вся эта живая суматоха продолжалась добрый часъ,— пока все мало по малу затихало и успокоивалось, принявъ прежній, спокойный видъ.
Вблизи купаленъ, тутъ же на бульвар, былъ небольшой деревянный павильонъ, или, скоре, простая бесдка, пріютившаяся въ прохладной тни невысокихъ деревьевъ, въ ней какая-то гречанка изъ еодосіи продавала различныя ‘минеральныя воды’. Я сидлъ въ этой бесдк и допивалъ уже вторую бутылку сельтерской воды, съ нетерпніемъ поглядывая на пристань и поджидая, когда, наконецъ, выйдетъ на берегъ почтовый чиновникъ Ялты, отправившійся на пароходъ за полученіемъ почты. Я расчитывалъ идти прямо за нимъ въ почтовую контору и получить письма тотчасъ же, не ожидая, когда ихъ принесутъ въ гостинницу. Нигд не чувствуетъ человкъ свое одиночество такъ сильно, какъ вдали отъ его родного дома, и никогда письма не ждутся и не читаются съ такимъ удовольствіемъ, какъ въ то время, когда судьба закидываетъ человка за нсколько тысячъ верстъ отъ близкихъ ему людей, въ скучный, незнакомый городъ, гд для него вс — чужіе и гд онъ самъ для всхъ — чужой.
Я уже оканчивалъ послдній стаканъ своего обычнаго питья, какъ вдругъ, въ нсколькихъ шагахъ отъ меня, позади послышался разговоръ.
— Ты жалешь, Маня, что онъ тебя не встртилъ?— спрашивалъ женскій голосъ.
— Вы ошибаетесь, кузина: я очень, очень рада, что онъ меня не встртилъ,— отвчала та, къ которой, очевидно, былъ обращенъ вопросъ.
Когда я услышалъ первые слова и первые звуки голоса той, которая отвчала, я почувствовалъ что-то давно знакомое, милое, слышанное мною… Пронеслось одно мгновеніе, и я вспомнилъ ясно — гд и когда слышалъ этотъ милый и нжный голосъ… Чувство невыразимой, безотчетной и неопредленной радости охватило всего меня,— и такъ же быстро смнилось другимъ чувствомъ — болзненно мучительнымъ и горькимъ: припомнился тотъ страшный домъ, въ которомъ я слышалъ этотъ.ласкающій и милый голосъ…
Я быстро обернулся къ сторон бульвара. Впереди шла брюнетка, лтъ тридцати, съ некрасивымъ, но очень живымъ и умнымъ лицомъ. Это была та, которая спрашивала. Почти рядомъ съ нею шла она, имя которой было сейчасъ названо. Вся она была полна той врожденной граціи и того особеннаго изящества въ походк и движеніяхъ, которыя невольно заставляли любоваться ею, грація эта совершенно заслоняла собою маленькій недостатокъ ея изящной фигуры — едва замтную сутуловатость стана. Лицо ея было все также исполнено неотразимою прелестью и привлекательностью каждой своей линіи, каждой черты, начиная этими задумчивыми, съ поволокою, глазами и кончая одною, немного приподнятою бровью, только дорога и южное солнце успли уже оставить на ея лиц свои легкіе слды: она была видимо утомлена и слегка загорла. Позади ихъ весело шла молодая двушка, лтъ пятнадцати, очевидно, сестра той, которую называли Маней, за ними, шла нянька, ведя за руку болзненнаго и прихрамывающаго мальчика, лтъ восьми. Позади же всхъ суетился какой-то господинъ, лтъ сорока, тучный, некрасивый и довольно неряшливо одтый: онъ торопилъ носильщиковъ татаръ, обремененныхъ чемоданами, сакъвояжами и множествомъ различныхъ узловъ и картонокъ. Они прошли мимо меня, поднялись по бульвару въ гору и вошли въ Галлаховскую гостинницу, гд квартировалъ и я.
Прошло еще нсколько минутъ, пока я соображалъ случайность этой встрчи, и, наконецъ, почтовый чиновникъ причалилъ къ берегу. Я отправился за нимъ въ контору и, къ великой моей радости, получилъ тамъ давно ожидаемыя мною письма родныхъ и газеты.

Глава II.
Она помолвлена.

Въ тотъ же день, вечеромъ, посл морскаго купанья, я сидлъ въ своемъ нумеръ, въ гостинниц, и съ наслажденіемъ читалъ газеты. Слуга вошелъ съ самоваромъ, поставилъ его и медлилъ почему-то уходить.
— Васъ спрашиваетъ этотъ господинъ,— проговорилъ онъ какъ-то нершительно.
— Какой такой господинъ?— удивился я.
— Да вотъ съ, тотъ самый, который пріхалъ съ тремя барышнями.
Выходила какая-то чепуха, которую я еще не вполн могъ разгадать. ‘Господинъ съ тремя барышнями!…’ Во всей Ялт у меня не было ни одного знакомаго, который имлъ бы нкоторое основаніе постить меня въ моей квартир. Были клубныя знакомства, но они, по обыкновенію, дале клуба и не шли.
— Не знаете ли, по крайней мр, фамилію этого господина?— спросилъ я.
— Фамилію ихъ я не догадался спросить, а только, они сказали, что изъ одной съ вами губерніи будутъ и оченно желаютъ познакомиться.
Этотъ отвтъ былъ для меня неудовлетворителенъ. Даже боле: онъ меня обезпокоилъ… ‘Изъ одной губерніи будутъ!…’ Значитъ, онъ меня знаетъ и ему легко можетъ быть извстно даже то, что было со мною въ Т*** Этого я могъ желать всего мене.
Видя, что я раздумываю надъ отвтомъ, слуга вновь заговорилъ.
— Если вы желаете узнать ихъ фамилію, то я вамъ сейчасъ принесу книгу, гд они росписались.
— Сдлайте одолженіе, принесите.
Слуга вышелъ и черезъ дв минуты возвратился съ книгой гостинницы, гд каждый прізжающій обязанъ быль росписаіься — кто онъ, откуда и куда деть? Я взялъ книгу и развернулъ. Слуга указалъ мн на подпись. Въ конц книги, еще не вполн вышедшими чернилами, было написано насколько строкъ, довольно бойкимъ и размашистымъ почеркомъ, слдующаго содержанія: ‘Губернскій секретарь Илья Михайловичъ Ларіоновъ, съ сестрою, изъ Т—ской губерніи въ Ялту. Дочери инженеръ-подполковника, двицы Марья и Вра Рославлевы, оттуда же’.
— Они пріхали съ ныншнимъ пароходомъ,— пояснилъ слуга.— Такъ прикажите ихъ просить?
Ничего не оставалось боле, какъ согласиться. Я такъ и сдлалъ, не видя никакой возможности избавиться отъ знакомства съ человкомъ ‘изъ одной губерніи’, остановившемся въ одной гостинниц.
Минутъ черезъ пять, двери моего нумера отворились и предо мною стоялъ тучный господинъ небольшого роста, брюнетъ, тотъ самый, котораго я видлъ мелькомъ на бульвар, часа два назадъ. Онъ назвалъ себя, рекомендуясь, ‘русскимъ помщикомъ’, и сталъ торопливо извиняться за свой визитъ.
— Едва, знаете ли. я вошелъ въ гостпиницу, какъ мн сейчасъ же сунули эту книгу и требуютъ, чтобъ я росписывался: порядокъ, говорить, такой. Я имъ говорю: дайте мн время хоть рожу-то умыть. Отвчаютъ: никакъ нельзя, потому что, за послднее время, много шулеровъ прізжаетъ, и отъ исправника приказано давать знать тотчась же обо всякомъ. Какъ вамъ это покажется!?… Я, конечно, тотчась же взялъ книгу и росписался: губернскій секретарь Илья Ларіоновъ, и швырнулъ имъ свой указъ объ отставк. Нтъ, какъ вамъ это покажется: шулеромъ?!… Нечего сказать — городъ!… Я дв тысячи верстъ прохалъ и нигд меня не допрашивали — кто я такой, а тутъ сразу за шулера приняли… Да и городъ, я вамъ скажу, преподлый: считается Россіей, а ничего русскаго въ немъ нтъ. Татарва эта проклятая, цыгане, греки оборванные, такъ что, дамамъ, съ непривычки, стыдно даже на нихъ смотрть: непремнно гд нибудь прорха есть…
Я не старался удержать потока словъ своего нечаяннаго гостя — и слушалъ. Когда онъ немного перевелъ духъ, я спросилъ его — какимъ образомъ онъ узналъ о моемъ пребываніи въ гостинниц. Въ отвтъ, послдовалъ новый потокъ словъ, новый залпъ рчей.
— Какъ только я росписался въ книг, то, изъ любознательности, знаете-ли, сталъ ее просматривать: что за народъ-де живетъ въ гостинниц? и говорю имъ: у васъ, тоже, можетъ быть, все шулера стоятъ… Извините, пожалуйста, и не примите на свой счетъ. Вдругъ, смотрю — ваша фамилія… Я сейчасъ же вспомнилъ вашего батюшку, съ которымъ былъ хорошо знакомъ мой дядя. Смотрю: изъ города Т***. Ну, думаю себ, слава Богу! земляка нашелъ… все-таки не такъ страшно будетъ жить въ этомъ татарскомъ город. Ну, сейчасъ же и послалъ къ вамъ парламентера.
Слушая его, я не могъ не подумать, что онъ иметъ привычку выражаться довольно странно, въ отвтъ, я сказалъ ему то, что всегда говорится въ подобныхъ случаяхъ: очень радъ.
— Я такъ и думалъ, что вы будете очень рады,— замтилъ мой гость, и вдругъ, перемнилъ разговоръ:— хотлъ было на дорогу револьверъ себ купить, потому что съ этой эмансипаціей теперь, того и гляди, что заржутъ, да передумалъ: съ-роду не стрлялъ, а револьверы эти, говорятъ, сами стрляютъ… Я и подумалъ: лучше ужь принять смерть отъ руки враговъ, чмъ отъ собственной, такъ и не купилъ. А вы — не боитесь, что васъ заржутъ эти ‘господа’ временно-обязанные?
Я отвчалъ, что не боюсь.
— Я вамъ скажу откровенно,— продолжалъ говорить не отличающійся особенною скрытностью, мой гость:— я оттого собственно и изъ имнія ухалъ: не могу видть этихъ временно-обязанныхъ харь, мн такъ и кажется, что меня пырнуть хотятъ… Прізжаетъ ко мн мировой посредникъ уставную грамоту вводить, — я ему и говорю: чмъ вамъ много безпокоиться, милостивый государь, не угодно ли вамъ будетъ взять моихъ крестьянъ на себя, а мн чистыя денежки уплатить, которыя я самъ заплатилъ за имніе въ Сохранную Казну. Нтъ, говоритъ, не угодно.— Очень жаль, говорю ему… И посл этого, ухалъ изъ имнія, ему на зло. Я вамъ скажу: охотно ухалъ бы на край свта съ досады, не только въ эту татарскую Ялту. А тутъ, какъ разъ, и случай представился: сестра расхворалась, и доктора посовтывали ей хать въ Крымъ. Я вамъ долженъ сказать, что сестра моя двушка, а у моего брата, вдовца, есть мальчикъ, очень болзненный ребенокъ,— онъ, тоже, теперь съ нами. Самъ я старый холостякъ, какъ видите. Вы, конечно, будете у меня,— и тогда, я насъ представлю еще двумъ особамъ — двумъ двицамъ, сестрамъ покойной жены моего брата. Очень энергичныя особы — задумали путешествовать вмст съ нами, какъ только узнали о нашей поздк. Вы, конечно, у насъ будете?
Я поклонился — и поблагодарилъ.
— Вотъ и прекрасно. Мои двицы любятъ здить верхомъ, а я, знаете ли, при моей корпулентности, нсколько остерегаюсь. Вы, вроятно, не откажетесь, иногда, имъ сопутствовать. Затмъ, мое почтенье, до.завтра. Ждемъ васъ утромъ.
Онъ всталъ, и мы стали раскланиваться. Уже въ дверяхъ, онъ заговорилъ вновь.
— Вы, право, не будете жалть, если съ нами познакомитесь поближе. Наше общество, вроятно надняхъ, увеличится еще нсколькими членами: прідутъ отецъ и мать моихъ belles soeurs и еще одинъ молодой человкъ. Это, конечно, секретъ, но очень обыкновенный: прідетъ женихъ старшей изъ нихъ — Марьи Алексевны. Мы вс расчитывали найти его уже здсь, но, къ удивленію нашему, его не оказалось. Она помолвлена, но свадьба почему-то все откладывается. Да и въ такія ли тяжелыя времена думать о свадьбахъ!… Такъ до свиданья! до завтра.
Онъ, наконецъ, простился и ушелъ. Я долго помогъ опомниться отъ массы свдній, сообщенныхъ мн человкомъ, котораго довелось видть въ первый разъ въ жизни. Бываютъ же на свт такіе откровенные характеры!… Но только одно свдніе, изъ всхъ сообщенныхъ имъ, я помнилъ хорошо: она — помолвлена… Такъ вотъ кто долженъ былъ ихъ встртить, такъ вотъ къ кому относились слова: ‘очень, очень рада, что онъ не встртилъ…’ Но почему же она рада?…

ГЛАВА III.
Озлобленный — и довольный.

Я понимаю, почему, иногда, заграницей русскіе бгаютъ отъ русскихъ. Патріархальная, бросающаяся въ объятія общительность всегда докучлива, это не гостепріимство, готовое отворить вамъ двери, всегда имющее на готов доброе слово и доброе дло, — это, всего скоре, отсутствіе житейскаго такта, свидтельству ющее о недостатк воспитанія. Въ старые годы, наши помщики, обладающіе широкими натурами, хватали на большой дорог прозжающихъ и длали ихъ, противъ воли, своими гостями. Теперь, къ счастію для прозжающихъ, подобныя нападенія не мыслимы, — и русскому гостепріимству приходится выражать себя въ размрахъ боле скромныхъ и легальныхъ, но, тмъ не мене, ‘натура’ очень часто беретъ свое и понын, — и для меня вполн понятно, почему русскіе, заграницей, бгаютъ иногда отъ русскихъ.

——

На другой день я едва усплъ принять морскую ванну и возвратиться къ себ въ гостинницу, какъ ко мн вошелъ вчерашній мой гость, Илья Михайловичъ.
— Доброе утро!— проговорилъ онъ, позёвывая и слегка потягиваясь.— Я сегодня проспалъ, посл дороги, такъ и не купался.
Я ему замтилъ, что поздно вставать въ Ялт и гршно, и не здорово.
— Такъ что же мн длать-то здсь?— наивно спросилъ мой гость.— Газетъ я въ руки не могу взять: тамъ теперь только объ этой ‘эмансипаціи’ и пишутъ. Гулять не въ-силахъ въ этакой жар.
— Если играете въ карты, запишитесь въ клубъ,— посовтывалъ я ему:— по крайней мр, вечера у васъ будутъ заняты.
— Покорно васъ благодарю! Записаться въ клубъ, чтобъ налетть на шулеровъ!… Вы слышали, что вчера говорилъ человкъ: съ каждымъ пароходомъ прибываетъ новый транспортъ шулеровъ. И знаете-ли, что меня боле всего огорчаетъ: я узналъ, что между этими ‘художниками’ есть много людей и изъ нашего дворянскаго сословія. Вотъ что ‘эмансипація’-то длаетъ!— это ея первые цвточки, а погодите, будутъ и ягодки!…
— Что же вы, однако, намрены съ собой длать въ Ялт?— спросилъ я, чтобы перемнить непріятный разговоръ.
— И самъ, право, не знаю. Буду купаться, оть виноградъ, сидть дома и скучать, да вотъ, буду похаживать почаще къ вамъ, если не надомъ.
‘Боже милосердый!’ подумала’ я: ‘за что?!’…
— Да-съ, это только цвточки, продолжалъ горячиться мой гость на свою излюбленную тэму: — а подождите, будетъ еще и не то.
Я потерялъ, наконецъ, всякое терпніе:— Послушайте, Илья Михайловичъ, я бы посовтывалъ вамъ не говорить больше объ этой ‘эмансипаціи:’ вы можете… однимъ словомъ, этотъ предметъ легко можетъ сдлаться вашей ide fixe.
— То-есть, вы хотите сказать, что я могу сойти съума?
— Да, немножко въ-род этого…
— Представьте себ: когда я прозжалъ чрезъ Кіевъ и зашелъ посовтываться къ одному знаменитому тамъ доктору, то онъ сказалъ мн почти то же самое.
-Ну, вотъ видите. Слдовательно, не будемте больше никогда объ этомъ говорить.
— Но душу-то, душу-то съ кмъ я отведу?.. Вдь, понимаете, накипло, наболло здсь!…— Й онъ ударилъ себ кулакомъ въ грудь.— Какъ только встрчаешь своего человка….
— Но вы представьте себ, что переда, вами не свой человкъ, а положимъ… ну, хоть вашъ же врага’ — мировой посредникъ. Вдь вы бы съ нимъ не стали говорить такъ откровенно?
— Съ врагомъ моимъ, конечно, говорить не сталъ бы.
— И прекрасно. Представьте же, что передъ вами сидитъ вашъ врагъ, — и остерегитесь. Не забывайте также и совтъ кіевскаго врача, — проговорилъ я самымъ веселымъ тономъ и дружески улыбаясь!
Гость мой не зналъ — нужно ли ему разсердиться, или нтъ. Наконецъ, подумавъ немного, онъ грустно улыбнулся и подалъ мн руку.
— Если вы хотли меня обидть, то я прощаю васъ, если же вы желаете мн добра, то благодарю.
Я, конечно, поспшилъ уврить его въ самыхъ добрыхъ намреніяхъ съ моей стороны.
— Да почему бы, наконецъ, вамъ самому не сдлаться мировымъ посредникомъ?— спросилъ я его.
Илью Михайловича поразилъ этотъ вопросъ: онъ сразу сталъ какъ будто смирне и мягче.
— Если ужь вы предложили мн такой вопросъ, то я отвчу вамъ на него съ полною откровенностью. Думалъ и я предложить свои услуги этому длу, но оказался, надо полагать, недостойнымъ-съ: внесенъ лишь въ списокъ кандидатовъ….
— Изъ кандидатовъ, конечно, попадете скоро и въ посредники. У васъ сколько душъ?
— У меня было двсти, теперь — только одна, своя….
— А вотъ, какъ займете должность посредника, будете хозяиномъ нсколькихъ тысячъ душъ — то-есть, сколько именно будетъ ихъ въ вашемъ участк. Полный почетъ вамъ будетъ отъ всхъ: помщики — въ поясъ, крестьяне — за верстъ шапку долой. И, врьте мн, привыкнете вы къ этой ‘эмансипаціи’ и ничего, кром особыхъ пріятностей для себя, въ ней не найдете.
По мр того, какъ я говорилъ, лицо Ильи Михайловича длалось свтле и свтле, съ него сбжали мрачныя тни и вновь оно засіяло тою широкою безпечностью и, пожалуй, добродушіемъ, которыя прямо говорили, что въ этомъ человк никогда и не было особенной злобы, а если бы она и была, то ее очень легко закупить, еще легче успокоить. Онъ молча прошелся нсколько разъ по комнат, закурилъ сигару и подошелъ къ открытому окну. Изъ окна виднлась часть набережной и бульвара. Поднимаясь въ гору, шли, группами, возвращавшіеся съ утренняго купанья, т, что запоздали почему-либо сдлать это раньше, когда солнце еще не припекаетъ особенно сильно. Вглядываясь въ окно, Илья Михайловичъ вдругъ вспомнилъ что-то и быстро обернулся ко мн.
— Экой я безпамятный! какъ только заговорю объ этой… ну, ее!— такъ все и забуду. Вдь я къ вамъ зашелъ съ приглашеніемъ: звать васъ сегодня къ намъ. Вонъ, идутъ мои двицы съ купанья, сейчасъ переоднутся и будутъ ждать васъ.
Онъ вновь подошелъ къ окну. къ крыльцу гостинницы уже подходила его сестра, ведя за руку маленькаго, прихрамывающаго мальчика. Въ нсколькихъ шагахъ позади ея, легкою и граціозною походкою, шли дв двушки, закутанныя блымъ тюлемъ и кисеей, въ блыхъ платьяхъ и съ такими же зонтами въ рукахъ. Мои окна были во второмъ этаж, я глядлъ внизъ и думалъ, что двушки насъ не замтятъ. Но вдругъ, надо мною раздался голось моего гостя:
— Я его пригласилъ, Соня, и онъ сейчасъ будетъ, мы вмст придемъ.— Слова эти онъ адресовалъ своей сестр.
Ея голова тотчасъ же поднялась вверхъ, зонтъ былъ отклоненъ на, сторону, и она, взглянувъ на мои окна, улыбнулась брату и кивнула ему головой. Въ то же время, и два другіе зонта были откинуты въ сторону и двушки взглянули въ-верхъ, по направленію знакомаго имъ голоса. Я едва усплъ отстраниться отъ окна.
— Побойтесь Бога, Илья Михайловичъ!— упрекнулъ я моего гостя:— разв можно говорить изъ окна чужой квартиры, да еще со втораго этажа!
— А почему же нтъ?… Я ихъ предупредилъ, что мы будемъ, — и только.
— А разв я общалъ вамъ быть сегодня?— я хочу хать посл обда въ Юрзуфъ.
— Посл обда и позжайте, а до обда будете у насъ. Я согласился.
— Мои барышни очень хотятъ васъ видть, он здсь какъ въ лсу: не знаютъ, какъ распредлить время, куда хать, что видть?… Вс ихъ планы разстроились теперь. Женихъ кузины Мани — я ихъ называю всегда кузинами — почему-то запоздалъ, я — лнивъ, а на татарву, которая вчера же являлась къ намъ съ предложеніемъ услугъ, положиться опасно: пожалуй, завезутъ въ горы моихъ двицъ и ограбятъ. И такъ, лучше всего, одвайтесь-ка поскоре и идемъ. Да вы не вздумайте облачаться во фракъ: это будетъ лишнее, вдь он васъ знаютъ.
Меня вдругъ словно кольнуло что. Я взглянулъ на моего гостя, и его лицо и улыбка показались мн подозрительными: какъ будто, онъ не все сказалъ мн.
— Вы сказали, что он меня знаютъ, замтилъ я ему боле серьезно, — но это странно: я ихъ не знаю.
— Ахъ, Боже мой! это очень просто, — засуетился мой гость: — вчера, придя отъ васъ, я много говорилъ имъ о васъ, — и, конечно, он теперь васъ знаютъ.
Я долженъ былъ удовлетвориться этимъ отвтомъ. Но когда я взглянулъ моему гостю прямо въ глаза, онъ тотчасъ же опустилъ ихъ и какъ-то вновь засуетился на мст. ‘Однако, онъ не такъ, простъ, какъ кажется,’ подумалось мн….
Я зналъ, что изъ всего этого семейства только одна она можетъ знать меня: то-есть, вспомнить мое лицо, мою фамилію, — если только тогда она полюбопытствовала узнать ее. И этотъ господинъ, мой докучливый гость, могъ знать или слышать мою исторію въ Т***, но онъ все-таки былъ настолько благовоспитанъ, что не ршился бы, повидимому, напомнить мн объ этомъ.— Впрочемъ, Бога, съ ними! подумалъ я: если мн у нихъ будетъ неловко или скучно, или он будутъ скучать со мной, то я у нихъ больше не буду и отъ гостя этого какъ-нибудь отдлаюсь: просто, переду въ первую татарскую деревню. Двушка эта — теперь невста, и мн еще придется, можетъ быть, шаферомъ ея быть… Слдовательно, мое привычное идеальничанье и мечты такъ и останутся мечтами. Тмъ лучше, то-есть: спокойне. А скука здсь, дйствительно, страшная… Все-таки, вблизи будутъ два молодыя существа. Есть особенная прелесть въ такомъ сосдств. Если у самаго пропалъ веселый смхъ, если жизнь встряхнула такъ, что ни одного здороваго мста не осталось, — то и чужой смхъ радостенъ, чужое веселье отрадно. Я имъ, должно быть, весело живется: молоды, богаты, скоро свадьба… Странно одно: почему она была рада, что женихъ ее не встртилъ?…
Черезъ нсколько минутъ я одлся и отдалъ себя въ распоряженіе Ильи Михайловича.
— Помните же нашъ уговоръ: объ ‘эмансипаціи’ боле не говорить, — сказалъ я ему уже въ дверяхъ.
— Хорошо, хорошо, не буду!— съ легкимъ смхомъ отвчалъ онъ: — Я вдь, въ самомъ дл, было бы недурно, если бы губернаторъ назначилъ меня посредникомъ?… а? какъ вы думаете?… говорилъ онъ мн, лукаво подмигивая глазами.
Я ему пожелалъ исполненія желанія. Однимъ озлобленнымъ будетъ мене, однимъ довольнымъ будетъ боле.

ГЛАВА IV.
Маленькая республика.

Илья Михайловичъ и Рославлевы занимали въ гостинниц особое отдленіе, состоящее изъ нсколькихъ нумеровъ, расположенныхъ рядомъ. Крайній нумеръ, самый большій, съ балкономъ на море, служилъ гостинною, заломъ и столовой. Когда мы вошли, въ комнат этой никого не было. На диван лежала раскрытая книга, на стол были гравюры крымскихъ видовъ, навязываемыя, обыкновенно, всмъ путешественникамъ — въ Севастопол и Ялт.
Прошло нсколько тяжелыхъ для меня минутъ ожиданія… Смшно врить въ предчувствія, въ примты, но когда человкъ создаетъ себ какую-нибудь любимую мечту и воплощаетъ ее въ извстный, опредленный образъ, повстрчавшійся ему на жизненномъ пути, — тогда, всякая случайность, въ другое время совсмъ бы незамченная, кажется ему на этотъ разъ особенно знаменательною, чуть не предопредленіемъ, которому онъ, съ мусульманскою покорностью, готовъ послдовать.
Она — была для меня этою случайностью. Тамъ, далеко, за дв тысячи верстъ, она явилась на одно мгновеніе въ страшной тюрьм моей. Посл нея, въ душ — Богъ-всть, почему — остался неизгладимый слдъ, ея образъ не успло еще заслонить собою время. И вотъ, она вновь является на пути моей жизни, и является также случайно и неожиданно. Но между мною и ею лежитъ теперь цлая бездна: она — невста другого, я — едва лишь получилъ право на свободное существованіе, — достаточно будетъ одного безжалостнаго, жестокаго слова, одного яснаго намека третьяго лица, что бы заставить меня поблднть и, въ ужас, бжать вновь куда нибудь…. Если бы можно было вычеркнуть т пять мсяцевъ изъ своей жизни!.. или забыть ихъ. Но забвенія, говорятъ, нтъ на земл, и легче перечеркнуть всю жизнь, когда она длается несносной, чмъ забыть часть ея…. Ахъ, если бы можно было сказать всмъ громко и прямо: ‘Я въ жизни не сдлалъ никакого зла — я длалъ лишь ошибки, за это, наказанъ свыше мры и вины моей, помните мои ошибки — и забудьте наказаніе!’…
Я отворилъ балконъ и взглянулъ на море. По немъ ходили высокія волны и сердито ударялись въ каменный, крутой берегъ. Далеко на горизонт виднлся одинокій корабль и бллъ на немъ надувшійся парусъ, легко и красиво несся онъ на югъ, не боясь ни бури, ни этихъ сердитыхъ волнъ, — словно молодость, впервые кидающаяся въ житейскій водоворотъ!…
Мои мечты спугнулъ звонкій голосъ Ильи Михайловича: — Сестра моя, Софья Михайловна, — проговорилъ онъ, указывая на вошедшую сестру и, затмъ, назвалъ меня.
— Я прошу васъ извинить насъ, что мы немного замшкались,— сказала она, ласково подавая мн руку.
Едва я усплъ поклоняться, въ комнату вбжалъ ея племянникъ Миша и съ дтскимъ любопытствомъ вглядывался въ меня: — Тетя Маня сейчасъ придетъ, она дописываетъ письмо,— проговорилъ онъ, ласкаясь къ Софь Михайловн.
Завязался обыкновенный разговоръ, на тэму крымскихъ впечатлній. Минутъ черезъ пять, въ комнату вошла старуха нянька и увела мальчика съ собой. Все шло и было такъ просто и обыкновенно, что я понемногу избавился отъ давившаго меня стсненія и обычной конфузливости, испытываемой мною въ обществ постоянно, со времени моего освобожденія. Но вотъ, наконецъ, вошла въ комнату и она…
Я взглянулъ на нее, — и почувствовалъ, какъ кровь ударила мн въ лицо: я узналъ ее, и для меня стало несомннно, что въ тюрьм моей была она. Софья Михайловна меня ей представила: я сконфуженно раскланялся и, вновь, торопливо слъ на стулъ…
— Вы давно въ Ялт?— спросила она меня, очевидно желая заговорить о чемъ-нибудь, было ясно, что отъ нея не скрылась неловкость моего положенія.
Я сказалъ.
— Ахъ, я и забыла теб передать,— заговорила Софья Михайловна, обращаясь къ брату: — сейчасъ безъ тебя я получила телеграмму: пріздъ нашихъ отложенъ еще на недлю, что-то задержало ихъ въ Москв.
— Я этому не совсмъ-то радъ, отвчалъ онъ: — это значитъ, что вы цлую недлю будете имть неповоротливаго кавалера — въ моемъ лиц.
— Мы съумемъ довольствоваться малымъ,— замтила ему, улыбаясь, Марья Алексевна.
— Когда мы сегодня слышали гласъ съ высоты… заговорила-было Софья Михайловна, и вдругъ расхохоталась звонкимъ, неудержимымъ смхомъ. Ея веселость сообщилась и Марь Алексевн, хотя она видимо сдерживала себя, чтобы не расхохотаться также громко. Я догадался, о какомъ ‘голос’ он вспомнили. Въ это время, распахнувъ настежь двери, въ гостинную вбжала младшая сестра. Она была совсмъ ребенокъ на-видъ, лтъ 14-ти, не боле, въ короткомъ платьиц, съ остриженными въ кружокъ волосами и съ тмъ, почти дтскимъ складомъ тла, который вполн гармонировалъ съ ея милымъ, дтскимъ лицомъ.
— Я слышала, что вы сметесь, и догадалась — чему… Бросила книгу и свой урокъ…— И она также расхохоталась.— Ахъ, да, я и забыла вамъ приссть, быстро проговорила она, и сдлавъ серьезное лицо, чинно и плавно присла.
— Врочка, не шалите!— замтила ей Софья Михайловна, — и тотчасъ же сама разсмялась вновь.
— Я понять не могу, что съ вами сдлалось?— заговорилъ Илья Михайловичъ: — Гость у насъ въ первый разъ, а вы дурачитесь, сметесь Богъ-всть чему, онъ можетъ принять на свой счетъ это… Какой-то тамъ гласъ вспомнили…
— Этотъ гласъ былъ, дйствительно, смшонъ, и я самъ, если позволите, посмюсь вмст съ вами,— проговорилъ я, обращаясь къ Софь Михайловн.
— Этотъ гласъ и этотъ смхъ на твой счетъ, Илья,— отвтила она брату:— мы хохотали, до васъ еще, очень долго. Какже, посудите сами, не смяться: едва мы подходимъ къ гостинниц, вдругъ, слышимъ гласъ съ небеси… то-есть, съ высоты, хотла я сказать: ‘онъ сейчасъ будетъ’… Мы такъ и ахнули, голосъ твой не узнали… Глядимъ по сторонамъ, вверхъ, на небо, на окна гостинницы, наконецъ, — и видимъ тебя — и не одного!…
— Ахъ вы проказницы, шалуньи! Вотъ, погодите, прідетъ начальство — я на васъ нажалуюсь!
— Вдь у насъ теперь республика, обратилась ко мн Софья Михайловна: — старшихъ нтъ, подданныхъ тоже, одна няня не можетъ примириться съ нашимъ безначаліемъ, и за это мы произвели ее въ чинъ старшей весталки, потому что — замтила, слегка покраснвъ, Софья Михайловна — она такая же старая два, какъ и я.
— Она и хранитъ священный огонь?— спросилъ я.
— Нтъ, она Хранитъ Мишу, моего племянника. А огонь хранится у насъ вотъ въ этой коробк, отвчала за нее Марья Алексевна, указывая на спичечницу:— если хотите курить, можете воспользоваться.
— Я все-таки должна вернуться къ началу нашего разговора, заговорила Софья Михайловна: — Когда мы давеча слышали гласъ съ высоты, то мы, одинокія странницы въ Ялт, имли маленькую надежду на васъ…
— Вотъ видите ли, въ чемъ заключается наша просьба,— прямо обратилась ко мн Марья Алексевна:— мы, вс три, любимъ кататься верхомъ, а здсь такъ здятъ почти вс, кто не боится. Илья Михайловичъ никогда не здитъ верхомъ, и вотъ, когда онъ вчера разсказалъ намъ о своемъ знакомств съ вами, то въ нашей республик тотчасъ же составился заговоръ — относительно васъ, конечно…
— И мы заране уврены, что вы не откажете, иногда, провожать насъ. Иначе, намъ придется здить въ этихъ ноевыхъ ковчегахъ, которые здсь называютъ колясками, — попросила Софья Михайловна.
Я съ удовольствіемъ принялъ ихъ приглашеніе и сказалъ имъ, что даже сегодня собирался хать въ Юрзуфъ.
— Нтъ, мы хотимъ начать съ ближайшихъ окрестностей и демъ сегодня въ Ливадію и Оріанду. Республика предлагаетъ вамъ быть готовымъ къ шести часамъ, — строго приказала Врочка.
— Помилуйте, это ни на что не похоже!— запротестовалъ Илья Михайловичъ, — въ шесть часовъ здсь такая еще жара, что солнечный удара, можетъ сдлаться.
— Съ этого момента, республика слагаетъ съ васъ, ваши обязанности: оставайтесь дома и прізжайте къ намъ часовъ въ восемь, къ чаю,— предложила ему Марья Алексвна.
Онъ поворчала, немного, но согласился. На этомъ, наши уговоры были покончены. На меня, также, возложена была обязанность пригласить татарина, имющаго лошадей, и условиться съ нимъ въ цн.
Поданъ былъ кофе. Разговоръ длался оживленне и я не замтилъ, какъ прошелъ цлый часъ. Въ моей памяти ясно остался отъ этого перваго свиданія небольшой споръ, возникшій между Софьсй Михайловной и ‘Маней’ — какъ ее называли здсь вс, не исключая и старой няньки. Спора, этотъ былъ объ Іоанн д’Аркъ, о которой Врочка только-что читала въ исторіи: Софья Михайловна называла ее героинею, вдохновенною свыше, а Маня считала ее обыкновенною авантюристкой. Вовлеченный въ споръ, я принялъ сторону Софьи Михайловны, и была, такъ пріятно удивлена’, когда Маня сказала:— Въ нашей республик принято соглашаться во всемъ съ большинствомъ голосовъ, а потому, я теперь согласна съ тобою, Соня, что ошибалась.
Когда я раскланивался съ ними, чтобы уже уйти, Софья Михайловна спросила меня, долго ли я думаю пробыть въ Ялт?
Я отвчалъ, что не имю на этотъ счетъ никакого, заране опредленнаго плана:— Проживу столько, сколько поживется,— сказалъ я.
— Вы разв нигд не служите?— спросила она затмъ, какъ бы нечаянно.
Я сказалъ, что нигд не служу и врядъ ли буду служить. Когда я говорила, это, то почувствовалъ, въ первый разъ въ ихъ присутствіи, какую-то неловкость. Но эта неловкость тотчасъ же и исчезла: я узналъ, что вопроса, была, предложена., мн безъ всякой задней мысли.
— Мы пробудемъ здсь, вроятно, до сентября, — и если вы съ нами не соскучитесь, то, пожалуйста, считайте себя членомъ республики на весь сезонъ, до нашего отъзда, — любезно проговорила Софья Михайловна.
Приглашеніе, казалось, было сдлано такъ искренно и радушно, что оставалось лишь принять его и поблагодарить.
Я ушелъ отъ нихъ подъ самыми хорошими впечатлніями, на душ было такъ легко и весело — словно повстрчался съ давними друзьями, слдъ которыхъ былъ уже затерянъ въ жизни. Идеалъ всегда блднетъ и теряетъ, когда мы подходимъ къ нему близко. Часто, при нашемъ приближеніи къ нему, онъ пропадаетъ совсмъ, оставляя посл себя тяжелое, мучительное чувство несбывшихся надеждъ и обманутыха’ ожиданій. Но иногда, при встрч, когда отчасти сбываются эти надежды, милый образъ длается еще дороже, — и тогда еще свтле, бываетъ на душ. Я почти радъ былъ, что ‘что-то тамъ, въ Москв’ задержало пріздъ начальства въ эту маленькую республику. Я сознавалъ, что эта радость не должна быть, что она была нехорошимъ чувствомъ, но все-таки имлъ его. Къ тому же, она держала себя такъ, мило и просто, была, вмст съ тмъ, такъ полна граціи и женственности, что было какъ-то особенно свтло и тепло вблизи ея. И ни однимъ намекомъ, ни однимъ неосторожнымъ, пытливымъ взглядомъ не дала она замтить, что видла меня и узнала. А можетъ-быть, и въ самомъ дл, она забыла меня?… За желзными ршотками, въ сромъ халат, съ бородою… Прочь, прочь эти проклятыя воспоминанія!… И неужели даже здсь, подъ этимъ южнымъ небомъ, должны будутъ явиться эти тни и отравить всю прелесть бытія?!… Это было бы слишкомъ, слишкомъ жестоко! А все-таки я узнаю сегодня же, во что бы то ни стало, — помнитъ она меня, или нтъ?…

ГЛАВА V.
Семейство Рославлевыхъ.

Рославлевы принадлежали къ одной изъ старинныхъ дворянскихъ фамилій Т-ской губерніи. Родъ ихъ никогда особенно не поднимался вверхъ и не выдвигался впередъ: они были далеки отъ двора и никогда не стояли въ рядахъ высшей чиновничьей аристократіи. Ни одной тни, ни одного пятна не лежало на ихъ роду, — и чистое имя передавалось отъ поколнія къ поколнію, какъ традиція, какъ самое драгоцнное наслдіе. Послдній представитель ихъ фамиліи, Алексй Борисовичъ Рославлевъ, пользовался въ своей губерніи огромнымъ уваженіемъ и особенною любовью со стороны всхъ, кому доводилось имть съ нимъ лично какія-нибудь дла или сношенія. Онъ былъ два трехъ-лтія предводителемъ дворянства въ своемъ узд и, вовремя освобожденія крестьянъ, принимая горячее участіе въ подготовительныхъ работахъ къ этой реформ, съумлъ прослыть, не только либеральнымъ, но и слегка опаснымъ. Такъ, по крайней мр, взглянуло на него дворянство его узда, за это участіе. Самъ онъ потерялъ очень много отъ отмны крпостнаго права, но не говорилъ объ этихъ потеряхъ и нигд не хвасталъ ими. Реформа не измнила ни его привычекъ, ни его образа жизни. Все также, деревенскій домъ его представлялъ изъ себя полную чашу и былъ открытъ для всхъ, желавшихъ пользоваться его гостепріимствомъ, все также, крестьяне, и его, и чужіе, безплатно обращались въ его больницу, за лкарствами, и къ нему лично — во всякой бд, во всякой нужд, все также, старый семидесяти лтній дворецкій его дома, Игнатій Петровичъ, получалъ каждый праздникъ десятки заклеенныхъ конвертовъ, съ деньгами, которые онъ обязанъ былъ раздать, негласно, бднйшимъ семействамъ крестьянъ и духовенства. Деньги эти раздавались съ однимъ лишь условіемъ: чтобы не приходили благодарить за нихъ.
Алексй Борисовичъ служилъ нкоторое время инженеромъ, но служба эта почему-то не понравилась ему и онъ ее оставилъ:— ‘живя въ деревн, я принесу больше пользы и себ, и людямъ, чмъ на служб’,— ршилъ онъ, и вышелъ въ отставку. Вскор онъ женился, по любви, на не богатой, но очень доброй и образованной двушк, — и съ того-то времени стала’ жить для другихъ въ самомъ широкомъ и лучшемъ значеніи этого слова Онъ имлъ сына и трехъ дочерей и ничего не желлъ на ихъ воспитаніе и образованіе. Въ дом его была масса учителей и гувернантокъ, такъ какъ, ни одну изъ дочерей онъ не пожелалъ отдать въ институтъ: онъ не вполн доврялъ институтскому образованію и не хотлъ отрывать дочерей отъ семьи.— ‘Кто иметъ средства, тотъ долженъ воспитывать дочерей дома,— говоритъ онъ:— въ институтахъ много даютъ для головы, но ничего для сердца. Он выходятъ оттуда хорошо знакомыя съ Французскимъ языкомъ, но нисколько не знакомыя съ русскою жизнью’.
Старшая Рославлева вышла замужъ, едва ей исполнилось 18-ть лтъ, но посл первыхъ же родовъ умерла. Мужъ ея, родной братъ знакомаго читателямъ Ильи Михайловича, едва не сошелъ съума отъ горя, посл ея смерти, долго тосковалъ и мучился и, наконецъ, посвятилъ всю свою жизнь оставленному ею ребенку, тому самому Миш, который былъ привезенъ теперь для морскихъ купаній въ Ялту. Сынъ Алекся Борисовича, въ то время, о которомъ ведется нашъ разсказъ, окончивъ съ золотою медалью курсъ въ московскомъ университет по математическому факультету, былъ командированъ на казенный счетъ заграницу и готовился занять каедру въ К-скомъ университет. На этого блестящаго юношу старикъ Рославлевъ возлагалъ большія надежды, гордился имъ, но когда его спрашивали о будущности сына, онъ всмъ говорилъ одно:— ‘Богъ-всть, что изъ Сергя выйдетъ, но я желаю только, чтобы изъ него вышелъ хорошій человкъ’.
Потерю старшей дочери Алексй Борисовичъ перенесъ такъ твердо и мужественно, какъ никто не ожидала, отъ него. Это его мужество спасло отъ отчаянія и зятя:— ‘Ты потерялъ жену, которую зналъ всего два года, а я потерялъ дочь, которую зналъ и любила’ боле двадцати лтъ, моя потеря сильне, но, ты видишь, я не ропщу. Если ты любилъ мою дочь, то долженъ чтить ея память и воспитывать сына, а не роптать’.
Когда второй дочери, Марь Алексевн, было лтъ 16—17, она стала обнаруживать несомннныя способности для сцены, непреодолимое влеченіе тянуло ее къ театру. Бывая, по зимамъ, въ Москв, она пропускала рдкій спектакль въ Маломъ театр, узжая туда или съ своими, или съ знакомыми. Едва она узнавала, живя въ деревн лтомъ, что въ ихъ губернскомъ город давался какою-нибудь прибывшею труппою спектакль, то уже ничто не могло отклонить ее отъ поздки въ городъ, — и она непремнно была на представленіи. Скоро, она, на свои карманныя деньги, составила для себя особую библіотеку, преимущественно изъ театральныхъ пьесъ — французскихъ, нмецкихъ и русскихъ. Мольеръ и Шиллеръ были ея любимыми писателями: въ первомъ, ее плнялъ веселый смхъ и иронія, во второмъ, ей нравилось обиліе чувства. Когда ей довелось достать лессинговскія письма ‘о гамбургской драматургіи’, ее нсколько дней въ дом почти не видли: она читала, не отрываясь. Эта ея страсть произвела-было, въ начал, нкоторое смущеніе въ семейств: ея тетушки,— сестры ея матери,— нарочно пріхали къ нимъ изъ своихъ усадьбъ, чтобы торжественно, на семейномъ ареопаг, подвергнуть порицанію и, если можно, остракизму эту ‘неприличную страсть въ благородной и богатой двушк’. Но тутъ, неожиданнымъ защитникомъ дочери и ея ‘неприличной’ страсти явился ея отецъ:— ‘Оставьте, сестрицы, Маню въ поко. Если у нея есть талантъ, то пусть съ Богомъ поступаетъ на сцену, а если ея страсть одинъ дилеттантизмъ, то это пройдетъ очень скоро и само по себ, безъ нашего вмшательства.’
— Какъ? на сцену?! въ актрисы!!… И тетушки въ ужас всплеснули руками.
— Если Богъ далъ ей талантъ, то я ей мшать не буду,— и самъ, первый, пойду смотрть ее, — невозмутимо проговорилъ Алексй Борисовичъ.
Такъ тетушки и ухали ни съ чмъ. А въ дом Рославлевыхъ съ того времени стали появляться небывалые гости и гостьи: прозжіе актеры и актрисы. Скоро, въ распоряженіе Марьи Алексевны былъ отданъ особый залъ, превращенный ею въ театральный, и въ дом начались правильные домашніе спектакли. За исполнителями дло не становилось: братъ и его товарищи, студенты, приглашаемые имъ въ деревню на каникулы, сосднія барышни и, иногда, дворовыя двушки составляли труппу. Во время спектаклей залъ былъ всегда полонъ публики: сосдніе помщичьи семейства, жены и дочери духовенства, знакомые изъ города и чиновники — все это прізжало очень охотно въ гостепріимный и веселый домъ предводителя. Спектаклями, въ начал, руководилъ одинъ опытный провинціальный антрепренеръ, нарочно для этого приглашенный, а потомъ уже роль режиссера перешла сама собою къ Марь Алексевн. Успхъ ея, какъ артистки, былъ полный. Въ трагедіи Шиллера ‘Коварство и любовь’, она, въ роли Луизы, вызывала неудержимыя слезы у своихъ невзыскательныхъ зрителей. Тотъ же успхъ имла она посл и въ губернскомъ город, на любительскихъ спектакляхъ. Но ее не удовлетворялъ этотъ успхъ, какъ бы онъ полонъ ни былъ: ей хотлось имть его въ большомъ город, на большой сцен. Но тутъ возникали препятствія, которыя преодолть было уже невозможно: высокою, каменною стною обнесены были столичные театры и не было никакой надежды, чтобы скоро раздался тотъ звукъ трубный, отъ котораго пали бы эти стны Іерихонскія. Чтобы быть допущенной до дебюта въ Москв, надо было, предварительно, получить извстность въ провинціи. Это былъ тотъ отвть, который дали Марь Алексевн. Ея успхи въ губернскомъ город, на ‘благородныхъ’ спектакляхъ, въ качеств любительницы, не принимались въ соображеніе.
Это fiasco тяжело подйствовало на впечатлительную и нервную натуру Марьи Алексевны. Возвратившись изъ Москвы въ деревню, она, въ страстномъ припадк горя и отчаянія, велла, въ тотъ же день, собрать декораціи и занавсъ, сама собрала всю свою театральную библіотеку и вс росписанныя связки ролей,— и все это приказала отнести въ поле и сложить въ костеръ. Потомъ, она зажгла этотъ священный для нея костеръ своими руками, и до поздней ночи сидла въ пол, на меж, пока угасла послдняя искра сгорвшаго костра… Никто ей не мшалъ въ этомъ занятіи. Алексй Борисовичъ, который здилъ съ нею въ Москву, сказалъ жен, еще. утромъ того дня, какъ пріхалъ, слдующую фразу:— ‘Ман очень тяжело. Не мшайте ей ни въ чемъ, она не сдлаетъ ничего дурного. Не говорите лишь съ ней о театр’.
И ей не мшали. На второй и третій день посл этого, ее не видли въ дом, она лежала въ постели, въ своей комнат, и никого, кром отца, къ себ не пускала. На четвертый день, она вышла къ чаю, стараясь казаться спокойною. Только лицо ея было покрыто смертельною блдностью, да мать замтила еще, что между ея бровями легла едва замтная складка, отъ которой одна бровь казалась чуть-чуть приподнятою…
Ей было въ это время уже двадцать лтъ и это произошло за годъ до ея поздки въ Крымъ.
Чмъ закончилась эта неудача, встрченная на первыхъ порахъ жизни, какой переломъ свершился въ молодой душ и какія глубокія борозды оставило горе въ чистой и пылкой душ двушки,— время дало на это свои отвты.

ГЛАВА VI.
Первые звуки любви.

Прошла недля, но начальство ‘маленькой республики’ еще не прізжало изъ Москвы. За эту недлю, мои отношенія къ республик значительно установились и опредлились: я сталъ въ семейств Рославлевыхъ совершенію своимъ, почти близкимъ человкомъ, отъ меня у нихъ не было почти никакихъ тайнъ. Такъ, напримръ, они разсказали мн о томъ, что Алексй Борисовичъ Рославлевъ, неохотно уступая требованіямъ и стремленіямъ настоящаго меркантильнаго, торговаго вка, вступилъ въ какую-то акціонерную компанію, поглощающую теперь все его время и вс его капиталы, что отъ этого предпріятія онъ ожидалъ вначал очень многаго, но въ настоящее время, дла компаніи пошли худо, — и это то обстоятельство удерживало его въ Москв.
Одно только скрывалось отъ меня, какъ тайна: это помолвка Мани. Когда развязный языкъ Ильи Михайловича начиналъ длать намёки на это событіе, то лица двушекъ быстро длались серьезными и строгими и кто-нибудь изъ нихъ тотчасъ же перемнялъ разговоръ. А у меня не хватало смлости сказать имъ, или хотя одной ей, что мн давно уже все извстно — благодаря излишней откровенности ихъ брата. Да и къ чему было длать это?.. Мн жилось такъ свтло и радостно вблизи ихъ, что я боялся за малйшую тнь, которая могла бы лечь между мною и ими. Я радъ былъ уже и тому, что легкая тнь, мелькнувшая въ первый же день нашего знакомства, не оставила по себ слда. Когда мы, уже поздно вечеромъ, возвращались изъ нашей первой еще, вмст, поздки въ Оріанду, я, подчиняясь какому-то неопредленному и роковому влеченію, ршился-таки узнать — помнитъ ли она меня и узнала ли теперь?… Она хала со мною рядомъ, верхомъ, далеко впереди сестры и Софьи Михайловны, пересвшихъ въ коляску, къ больному Миш. Мн невыносимо тяжело и неловко было предложить мой вопросъ, и я его предложилъ какъ-то вдругъ, упавшимъ и дрожащимъ голосомъ…
Она быстро и нервно обернулась ко мн, и при свт луны я замтилъ, какъ на ея милое и доброе лицо легла тнь какъ бы отъ внутренней боли… Она, казалось, долга колебалась, прежде чмъ дать отвтъ, и проговорила едва слышно:
— Да, я васъ узнала… Но до вчерашняго дня, я думала, что никогда — никогда васъ не встрчу… Я ошиблась.
И проговоривъ эти слова, она круто повернула свою лошадь и быстро поскакала назадъ, къ коляск, словно боясь новаго вопроса съ моей стороны. Весь остальной путь, пока мы дохали до Ялты и пока я простился, она уже ни на шагъ не оставляла своихъ и была задумчива и печальна. При прощаніи, уже въ дверяхъ гостинницы, она какъ-то торопливо подала мн руку, и я почувствовалъ, что ея рука задрожала при моемъ прикосновеніи…
Когда я, на другой день, утромъ, вошелъ къ нимъ, то ея въ комнат не было. Она вышла минутъ черезъ пять, съ книгою, и сла, не поклонившись мн. Меня это удивило, а остальныхъ слегка сконфузило.
— Маня, ты, кажется, не замтила нашего гостя,— обратилась къ ней, съ упрекомъ въ голос, Софья Михайловна.
Она быстро вспыхнула вся, но отвчала тотчасъ же, обращаясь прямо ко мн:
— Ахъ, да! простите меня, разсянную. Но моей вин есть оправданіе: я съ вами почти не разставалась со вчерашняго дня.
— То-есть, какъ же это?— раскрывъ глаза отъ изумленія, спросилъ Илья Михайловичъ.
— Да, хотя это очень странно, но это такъ, знаете ли, я васъ почти всю ночь видла во сн, — проговорила она, боле и боле красня и смущаясь.
Софья Михайловна пристально посмотрла на нее,— и быстро перемнила разговоръ. Черезъ нсколько минутъ, общая неловкость изчезла и все пошло по старому. Но не для меня. Я созналъ ясно, съ этого момента. что въ душ моей зарождалось новое серьёзное и глубокое чувство къ этой чудной двушк, исполненной такой изящной простоты и, вмст, прелести и оригинальности.
И она, вроятно, съ этого же момента знала — чмъ она становилась для меня, потому что. знаніе это приходить быстро: отъ одного, иногда, случайно сказаннаго слова, отъ замченнаго взгляда, отъ простаго прикосновенія руки….
Съ того времени, между Манею и мною установились т особенныя, полныя чистоты и чувства, отношенія, которыя называются первыми днями зарождающейся любви. И когда прошла недля, то Маня знала уже о моемъ чувств, хотя и и одного слова не было еще сказано мною о немъ, я также хорошо зналъ и видлъ — каждую минуту, которую проводилъ около нея, — что въ ея молодомъ сердц происходитъ что то, и что я играю нкоторую роль въ этомъ ‘что-то…’
Только разъ, она высказалась боле опредленно и, по обыкновенію, въ присутствіи всхъ.
— Мн все кажется, Соня, что съ пріздомъ папа у насъ будетъ какое-то горе, проговорила она, слегка задумавшись.
— Какой вздорь ты говоришь, Маня!— отвчала ей Софья Михайловна:— ждешь отца — и какого-то съ нимъ горя!
— Вотъ увидите, непремнно у меня будетъ горе. Представьте себ: прідетъ папа съ Никаноромъ Петровичемъ (такъ звали ея жениха), — и вотъ, это горе разъ, не понравится папа Владиміръ Ивановичъ — и она прямо указала на меня, — и вотъ, у меня будетъ второе горе, и очень большое.
— Перестань, пожалуйста, Маня! ты говоришь лишнее,— строго и значительно взглянувъ на нее, замтила Софья Михайловна.
— Да, кузина, для васъ это — лишнее, а для меня нтъ,— быстро проговорила она разсерженнымъ и серьезнымъ тономъ, какого я прежде никогда не замчалъ за ней, и вслдъ за этимъ, она подошла ко мн.
— У меня до васъ большая, большая просьба, не откажите мн.
— Если могу, съ удовольствіемъ.
— Пробудьте у насъ сегодня весь день, до ночи, мы вмст подемъ въ Массандру. Ну, скажите: какъ вамъ не наскучитъ сидть въ нумеръ одному… безъ насъ…
Мое положеніе въ этой сцен становилось боле и боле неловкимъ. Я видлъ, что Софья Михайловна начинала относиться ко мн не совсмъ дружелюбно, покрайней мр безъ той искренности и сближающей простоты, съ какою она относилась ко мн недлю назадъ. И не одному мн — всмъ вдругъ стало какъ-то неловко…
— Вдь сегодня послдній день существованія республики: завтра непремнно прідетъ начальство, — и тогда, конецъ всмъ ихъ вольностямъ,— замтилъ Илья Михайловичъ: будемте, въ самомъ дл, обдать вмст, у насъ. А посл обда, я — на боковую, а вы съ ними позжайте въ Массандру.
Теперь, мн уже легче и свободне можно было дать согласіе, которое такъ хотлось изъявить скоре самому, но было не ловко.
До обда оставалось еще часа три. Маня просила прочесть что-нибудь. Я отправился къ себ и принесъ томъ Шиллера.
— Ахъ, какъ я глупо, глупо сдлала, что все это сожгла у себя въ деревн!— проговорила Маня съ тяжелымъ вздохомъ, взглянувъ на книгу.— Помните, я вамъ, нсколько дней назадъ, разсказывала эту исторію, — обратилась она ко мн.— Но, что-жъ длать! участь провинціальной актрисы пугала меня и не манила къ себ, а на столичный театръ не принимали…
— Маня! папа приказалъ мн останавливать тебя всякій разъ, когда ты, милая, заговоришь объ этомъ,— ласкаясь къ ней, замтила Врочка!
— Ну, не буду, не буду. Господи! и вспоминать-то запрещаютъ о моемъ безуміи!…— проговорила она съ тоскою и нетерпливо.
— О безуміи?— невольно вырвалось у меня… Она какъ будто спохватилась, что сказала неосторожное слово и кротко улыбнулась мн, какъ бы извиняясь за это слово.
— Да, о безуміи вспоминать не слдуетъ,— хотя бы это было хорошее, честное безуміе,— отчетливо проговорила она, и вдругъ, взяла, незамтно отъ всхъ, мою руку и тихонько пожала ее.— Будемте читать послднее дйствіе ‘Разбойниковъ’,— повеселвъ вдругъ, заговорила она. Какъ мн нравится личность Карла Моора! какой бы изъ него вышелъ хорошій человкъ — какъ выражается всегда мой папа,— если бы люди не отравляли его жизнь и вс его лучшія чувства своею несправедливостью и враждой!…
— И все-таки онъ пошелъ бы на большую дорогу,— звая, проговорилъ Илья Михайловичъ.
Маня даже не взглянула на него и не отвтила. Она стала читать. Я жадно и внимательно слушалъ ее, наслаждаясь звуками ея нжнаго, проникающаго въ душу голоса, любуясь ея милымъ лицомъ, этою одною, слегка приподнятою бровью… Вс остальные слушатели были также внимательны: даже апатичный Илья Михайловичъ, и тотъ старался не проронить ни одного слова Но счастію, это былъ очень хорошій переводъ великой трагедіи Шиллера, точно и ясно передававшій смыслъ подлинника. Когда Маня окончила чтеніе, она была видимо утомлена и взволнована, она, очевидно, отдавалась чтенію всею душей, и страдала, и глубоко чувствовала то, что читала.
Послдовавшій затмъ обдъ прошелъ какъ то вяло и скучно: всмъ было немножко неловко отъ того, что произошло утромъ. Я понималъ и чувствовалъ, что произошло нчто слишкомъ серьезное, что боле или мене обязывало меня къ опредленнымъ дйствіямъ, относительно этой чудной двушки, фатально встртившейся, во второй разъ, на моемъ жизненномъ пути.
Въ тотъ же вечеръ, возвращаясь изъ Массандры, я, посл нкотораго колебанія, сказалъ ей о моемъ чувств… Черное море грозно бушевало въ этотъ вечеръ и сердито разбивало свои высокія волны о подножья береговыхъ утесовъ и скалъ, а надъ нами свтила полная луна и мерцали равнодушныя звзды, темные, стройные кипарисы, встрчавшіеся на пути, кивали намъ своими вершинами, какъ бы привтствуя насъ, а пахучіе олеандры и роскошныя магноліи попадавшихся на пути виллъ, тоже, казалось, улыбались нашему безумному счастію… И забывъ весь остальной міръ, мы слышали только это могучее море, — видли только другъ друга, да эту вчную луну, кроткія звзды и море цвтовъ и кипарисовъ вокругъ насъ… Испытывая всю прелесть бытія, мы поклялись другъ другу этими звздами, этимъ моремъ, этими цвтами… Потомъ, она слегка повернулась въ сдл, бросила поводья, на мигъ, обняла меня жаркими руками и поцловала…
Это былъ первый день нашего счастія — никогда не повторившійся день!… Мы разстались въ этотъ вечеръ въ какомъ-то чаду, въ полу-сн. И это, дйствительно, былъ послдній день существованія ‘маленькой республики’. Съ слдующимъ же пароходомъ пріхалъ въ Ялту Алексй Борисовичъ вмст съ женихомъ Мани. Ихъ пріздъ и быстро послдовавшія, затмъ, событія измнили спокойную и счастливую жизнь ‘республики’ и вс взаимныя отношенія дйствующихъ лицъ этого повствованія.

ГЛАВА VII.
‘Блестящій товарищъ директора’.

На второй же день посл моего объясненія съ Маней, пріхали въ Ялту ея отецъ, Алексй Борисовичъ, и женихъ — Никаноръ Петровичъ Зодчевъ. Изъ окна моей комнаты въ гостинниц я видлъ, какъ пришелъ пароходъ и какъ семейство Рославлевыхъ торопливо вышло изъ гостинницы на встрчу этому пароходу, я долго смотрлъ имъ въ-слдъ, пока он шли къ бульвару,— эти три двушки, такъ не похожія одна на другую. Я весь находился еще подъ обаяніемъ вчерашняго вечера, — и каждое слово Мани, каждая подробность свиданія, отчетливо возстановляясь въ памяти, зажигали кровь и заставляли кружиться голову. А между тмъ, ни одного нескромнаго слова не было произнесено вчера, ни одного дерзкаго помысла не посмло явиться въ мысляхъ.
Когда, наконецъ, все это припомнилось, какъ безповоротно совершившійся, важный фактъ жизни,— тогда явился строгій и мучительный вопросъ: что будетъ дале?…
— Дале будетъ счастіе,— явился желанный отвтъ. И счастіе это казалось теперь такъ близко, и никакихъ преградъ по было къ достиженію его. Женихъ?… Но вдь она его не любитъ, онъ былъ навязанъ ей противъ ея воли,— и она, уступая только просьбамъ отца, ‘позволила обручить себя’. Эту фразу она сама сказала мн вчера, въ торопяхъ, среди моихъ и своихъ клятвъ. Такъ какое же мн дло до этого ‘жениха’ безъ невсты — и какое онъ иметъ право становиться между мною и ею?… И откуда онъ — и кто?…
Я зналъ — кто онъ и откуда. Откровенный Илья Михайловичъ давно уже разсказалъ мн о немъ все, что зналъ самъ.
Это былъ очень образованный и блестящій молодой человкъ. Онъ былъ сынъ небогатыхъ родителей, которые едва могли дать ему возможность окончить курсъ въ одной изъ провинціальныхъ гимназій. Онъ самъ сдлалъ остальное. Съ гимназическимъ аттестатомъ и нсколькими рублями въ карман, онъ пріхалъ въ Петербургъ и, черезъ нсколько недль, сдалъ экзаменъ въ одно изъ высшихъ спеціальныхъ училищъ и былъ принятъ стипендіатомъ. Черезъ четыре года онъ окончилъ курсъ и поступилъ было на государственную службу, но черезъ годъ оставилъ ее, по приглашенію одного крупнаго коммерческаго учрежденія, еще черезъ три года, вс дла этого учрежденія были уже въ его рукахъ, онъ былъ однимъ изъ солидныхъ акціонеровъ и, наконецъ, сдлался товарищемъ директора въ управленіи этого общества. Въ это-то время онъ и познакомился съ семействомъ Рославлевыхъ. Алексй Борисовичъ, желая поправить свои дла, нсколько разстроенныя реформою 19-го февраля, и уступая, вмст съ тмъ, общей финансовой горячк того времени, ршился отдать свой капиталъ въ какое-нибудь серьёзное частное учрежденіе. Пріхавъ на зиму въ Петербургъ, онъ встртился въ одномъ дом съ Никаноромъ Петровичемъ Зодчевымь и познакомился съ нимъ, ему рекомендовали молодаго человка, какъ одно изъ восходящихъ финансовыхъ свтилъ, какъ товарища директора, получающаго двнадцати-тысячный окладъ. Результатомъ этого знакомства было то, что Алексй Борисовичъ отдалъ весь свой капиталъ въ руки учрежденія, гд Зодчевъ былъ полнымъ хозяиномъ, — и скоро блестящій товарищъ директора сдлался въ дом Рославлевыхъ своимъ человкомъ. Это было въ томъ самомъ году, только зимою, спустя всего нсколько мсяцевъ, посл отказа театральной дирекціи въ Москв — на просьбу Мани о поступленіи на сцену. Она все еще тосковала и мучилась, хотя избгала и не хотла, чтобы это видли и замчали, она тосковала о своихъ, похороненныхъ навки, лучшихъ надеждахъ въ жизни и желаніяхъ. Одинъ отецъ замчалъ ея тоску и старался развлечь ее: онъ исполнялъ вс желанія дочери, вс просьбы и вывозилъ ее всюду, кром театровъ, о которыхъ при ней старались даже, по возможности, какъ можно мене говорить. Въ эту же зиму, Зодчевъ сдлалъ Ман предложеніе и она отвчала ему ршительнымъ отказомъ. Ни просьбы отца, ни блестящее положеніе жениха, ни тоска по утраченнымъ симпатіямъ къ сцен, ни страхъ предстоящаго въ жизни одиночества, не измнили ршенія двушки. Зодчевъ, получивъ отказъ, продолжалъ бывать у Рославлевыхъ по прежнему, и только Маня и ея отецъ знали о его fiasco. Онъ ужасно боялся, чтобы не огласился отказъ, и чтобы его самолюбіе и положеніе въ обществ не пострадали отъ этой огласки. Онъ даже принялъ приглашеніе Алекся Борисовича навстить ихъ въ деревн, — и, наступившимъ лтомъ, дйствительно, пріхалъ къ нимъ и прогостилъ у нихъ нсколько недль, оказывая Ман, по прежнему, самое изысканное и любезное вниманіе. Когда, на слдующую, затмъ, зиму Рославлевы пріхали вновь въ Петербургъ, Зодчевъ, бывая у нихъ также часто, какъ и прежде, сдлала. Ман предложеніе во второй разъ, уже черезъ ея отца. Старикъ, передавая ей новое предложеніе жениха, просилъ, со слезами на глазахъ, согласиться и доставить ему радость видть ее, при жизни, устроенною и счастливою. Двушка долго боролась съ собой, но, наконецъ, поколебалась и сдалась на слезы и просьбы отца, котораго она такъ сильно и много любила.
— Хорошо, папа, вы увидите меня устроенною, но врядъ ли вы увидите меня счастливою.
Согласившись, Маня все-таки выговорила себ цлый годъ до свадьбы. Ршено было, что мать и отецъ Мани благословятъ невсту и жениха теперь же, но что свадьба будетъ не ране, какъ черезъ годъ. Зодчевъ, хотя и неохотно, но согласился на это долгое ожиданіе. И вотъ, этимъ лтомъ, его невста, узнавъ о поздк Ильи Михайловича съ сестрою и Мишей въ Крымъ, неожиданно заявила отцу, что и она детъ вмст съ ними. Отецъ и женихъ пытались было отклонить ее отъ такого далекаго и, въ то время, такъ неудобнаго и даже небезопаснаго путешествія, но Маня настояла на своемъ и выпросила даже, вмст съ собою, отпустить и сестру Вру, съ которой она никогда еще и нигд не разставалась. Ршено было, что къ нимъ въ Крымъ прідутъ Алексй Борисовичъ и Зодчевъ — прямо въ Ялту, немного ране ихъ. Но, какъ оказалось, ихъ задержали въ Москв какія-то неожиданныя дла, — и вотъ, они пріхали въ Ялту только теперь, недлю спустя посл прізда ‘маленькой республики’.

——

Я сидлъ у окна и пристально вглядывался въ даль бульвара, нетерпливо ожидая, когда появятся двушки, въ сопровожденіи отца и ‘жениха’ Мани. Я видлъ, какъ многочисленные ялики отчалили отъ парохода, какъ остановились они у пристани, какъ стали выходить изъ нихъ пассажиры. Я видлъ ясно въ бинокль вс маленькія группы, образовавшіяся на берегу тотчасъ же по выход пассажировъ, но во всхъ этихъ группахъ я видлъ только одну фигуру, изящную, граціозную, одтую въ легкое блое платье и въ большую соломенную шляпу, какія, обыкновенно, носятъ въ Крыму, я видлъ, какъ эта блая, стройная фигура бросилась на шею высокому старику съ большою сдою бородой, и какъ она, не отнимая рукъ отъ его шеи, долго цаловала его — въ губы, въ глаза и лобъ. Это, очевидно, былъ ея отецъ, Алексй Борисовичъ. Но вотъ къ ней подошелъ какой-то другой человка., молодой еще по виду, изысканно одтый и очень красивый и хорошо сложенный. Онъ подошелъ къ ней и. снявь шляпу, поклонился ей. Она не замтила ни его, ни его поклона, и еще разъ, вновь обняла отца. Тогда, эготь человка, подошелъ къ ней еще ближе, поклонился ей еще раза. и. видимо, сказалъ ей что-то, Она быстро обернулась въ его сторону и подала ему руку, но когда она. наклонился, чтобы поцаловать эту руку, то она тотчасъ же отняла ее, сказала ему что-то, не взглянувъ на него, и опять заговорила съ отцомъ. Когда, наконецъ, вс они перешли съ пристани на бульвара., мн, за деревьями и зеленью, стало не видно ихъ. Лишь минуты дв спустя, когда они были уже въ нсколькихъ шагахъ отъ гостинницы, я увидла, ихъ всхъ и уже очень близко. Майя шла подъ руку съ отцомъ. Фигура Алекся Борисовича была исполнена какою-то особенною порядочностью и благородствомъ, и въ немъ былъ виднъ, отъ головы до ногъ, старый русскій баринъ, но не съ нашею военною, а съ строгою, изящною, англійскою выправкою. Лицо его дышало милою добротою и привтливостью и освщалось особенно нжною и мягкою улыбкой всякій разъ, какъ онъ говорилъ что-нибудь, обращаясь къ своей любимиц Ман.
Немного позади ихъ, подъ руку съ Софьей Михайловной, шелъ Зодчевъ, тотъ блестящій молодой человкъ, ‘товарищъ директора’, котораго считали женихомъ Мани. Лицо его было чрезвычайно выразительно и красиво, но, не смотря на молодость, имло уже рзкія черты и ту сухость и черствость выраженія, которыя, на первый взглядъ, казались такъ непріятными и, вообще, такъ, мало шли къ этому молодому и свжему лицу. Каріе глаза блестли изъ-подъ шляпы, римскій носъ и рыжеватыя висячія бакенбарды, тщательно расчесанныя, дополняли это лицо. Онъ шелъ легкою, но самоувренною и гордою походкой, часто откидывая голову вверхъ, когда обращался къ кому-нибудь. Костюмъ на немъ была, съ иголочки и сшитый по послдней лтней мод. Свжія палевыя перчатки были надты, казалось, для визитовъ, но не для дороги, которую онъ только что совершилъ. Я жадно вглядывался въ этого блестящаго джентльмена и, вглядываясь, ясно чувствовало учащенное біеніе своего сердца… Когда въ первый разъ въ жизни встрчаешь человка, котораго, хотя совсмъ не знаешь, но уже ждешь заране, что эта встрча будетъ роковая или. просто, тяжелая, то всегда, при этомъ, приходится испытывать какое-то непріятное чувство нетерпнія и едва сознаваемой робости: хотлось бы узнать поскоре этого человка, а между тмъ, его не знаешь и узнать сразу нельзя, чувствуешь близость и фатальную неизбжность столкновенія, а отвести его и предотвратить нтъ средствъ, нтъ силъ…
Я стоялъ у окна и не могъ отвести глазъ отъ этого человка, поперегъ дороги котораго такъ неожиданно поставила меня судьба. Ахъ, если бы она. знала’ теперь мою тайну, нашу тайну! думалось мн: — и вчерашній вечеръ, и огненный поцалуй, и т безумныя, какъ бы языческія клятвы наши — клятвы грознымъ моремъ, вчною луной, тихими звздами и улыбающимися цвтами!.. Какъ бы измнился вдругъ полированный видъ этого спокойнаго и блестящаго человка!…
Когда вс они подошли уже къ подъзду гостинницы и остановились, Зодчевъ сталъ прощаться съ Алексемъ Борисовичемъ и двушками: ему, какъ жениху, было неловко остановиться въ одной съ ними гостинниц, и онъ приказалъ носильщикама. отнести его вещи въ гостинницу мстнаго клуба, которая считалась самою аристократическою и дорогою въ Ялт. Когда онъ подошелъ къ Ман, чтобы откланяться и ей. она въ это самое время взглянула вверхъ, на мои окна, и, увидавъ меня, мгновенно вспыхнула вся, но улыбнулась такъ, радостно и нсколько разъ кивнула головой — какъ кланяются только съ братомъ, съ мужемъ. Тотчасъ же вс головы поднялись вверхъ, и въ первый разъ глаза мои и Зодчева встртились между собой. Что-то недоброе я замтилъ въ его любопытномъ взгляд.
— Съ кмъ это ты кланяешься, Маня?— спросилъ у дочери Алексй Борисовичъ, слегка хмуря брови. Ему, видимо, не понравился этотъ фамильярный, интимный тонъ ея поклона.
— Это, папа, членъ нашей маленькой республики, нашъ постоянный кавалеръ, — Pardon, Никаноръ Петровичъ,— торопливо обратилась она къ Зодчеву: — вы, кажется, уходите.— И она протянула ему руку и простилась съ нимъ.
— Вечеромъ увидимся,— пригласилъ его Алексй Борисовича.
Рославлевы вошли въ гостинницу, а Зодчевъ постоялъ съ минуту, посмотрлъ имъ въ слдъ и пошелъ по направленію къ клубу, тихою замедленною походкой, слегка наклонивъ свою красивую голову, какъ бы раздумывая что, соображая… Вдругъ, онъ быстро обернулся и прямо взглянулъ на мои окна. Увидавъ меня, по прежнему, въ окн, онъ тотчасъ же отвернулся, какъ бы сознавая, что сдлалъ неловкость, гордо вскинулъ голову вверхъ и, быстро зашагавъ, исчезъ за поворотомъ улицы. ‘Онъ чувствуетъ меня’, невольно подумалось мн….
Прошло еще минутъ пять, и я только что поднялся отъ окна, чтобы собираться идти въ купальню, какъ вдругъ услышалъ, что дверь въ мой нумера, тихо отворилась и тотчасъ же затворилась вновь. Я вошелъ въ переднюю,— никого не было, но недалеко отъ двери, на полу, лежалъ почтовый листъ бумаги, торопливо сложенный въ нсколько разъ. Я быстро поднялъ его и развернулъ. На немъ было написано всего дв строки, карандашемь, и, очевидно, на скоро: ‘Приходи те сегодня же вечеромъ, я васъ познакомлю съ моимъ отцемъ. М.. я’.
Это было первое письмо, первыя милыя строки, полученныя мною отъ нея. Есть особенное счастье, особенная радость въ первомъ письм, полученномъ отъ любимаго человка. Жадно вглядываешься въ эти милыя строки, въ этотъ дорогой почеркъ, нсколько разъ перечитываешь ихъ, даже и посл того, какъ все письмо давно уже выучено наизусть… И сколько бы ни было писемъ посл, исполненныхъ большаго значенія и счастія, или горя, но это первое письмо остается въ памяти на вки и хранится какъ святыня, какъ первая радость, какъ лучшая ласка любимой женщины. И какъ жалокъ тотъ, кто очерствлъ сердцемъ настолько, что безъ ложнаго стыда не можетъ вспоминать объ этихъ чистыхъ и лучшихъ радостяхъ своей прошлой жизни, своей молодой поры!… Но еще боле несчастливъ тотъ, на злую долю котораго не выпало въ жизни ни этихъ свтлыхъ радостей, ни этой молодой поры….

ГЛАВА VIII.
Челов
къ хочетъ раздавить соловья.

Когда я, вечеромъ того же дня, вошелъ къ Рославлевымъ, они сидли за семейнымъ чаемъ. Посредин ихъ импровизованной гостинной стоялъ большой круглый столъ, и около него сидло все общество, Врочка исполняла обязанность хозяйки и разливала чай. Шелъ, повидимому, самый оживленный разговоръ о чемъ-то, и мое появленіе прекратило этотъ разговоръ и помшало ему. Лицо Мани было особенно оживленно: ея всегда задумчивые глаза горли на этотъ разъ какъ дв яркія звзды, но какимъ-то новымъ, еще невиданнымъ мною огнемъ: что-то недоброе свтилось въ этихъ, прежде кроткихъ и милыхъ глазахъ, яркій румянецъ былъ разлить по ея лицу,— и когда она. здороваясь, подала мн руку, я замтилъ, что рука ея сильно дрожала. Илья Михайловичъ представилъ меня отцу Мани и Зодчеву. Алексй Борисовичъ раскланялся со мною какъ-то особенно вжливо, но съ нкоторою холодностью и сдержанностью.
— Прежде всего, я долженъ, кажется, благодарить васъ за вс безпокойства, которыя вамъ доставляли Софья Михайловна и мои дочери.
Я отвчалъ на это тою готовою фразой о легкости и удовольствіи этихъ безпокойствъ, какими, обыкновенно, отвчаютъ въ обществ. Алексй Борисовичъ перебилъ меня:
— О, нтъ! я, напротивъ, слышалъ, что вы очень много принимали на себя… и заботь, и безпокойствъ съ моими республиканками.
Тонъ, которымъ сказана была эта фраза, пауза, какъ бы невзначай сдланная въ середин ея и недружелюбный отчасти взглядъ, сопровождавшій эти слова, сразу дали мн понять, что Алексй Борисовичъ что-то уже знаетъ и что-то иметъ противу меня. Мн сразу стало неловко въ этой прежде милой для меня комнат, за этимъ знакомымъ столомъ: стало неловко уже по одному тому, что приходилось быть постоянно насторож. Я почти инстинктивно оглянулся на Илью Михайловича: онъ быстро и какъ-то конфузливо отвернулся отъ меня и опустилъ глаза. ‘Усплъ уже разболтать все!’ подумалось мн.
Зодчевъ раскланялся со мною очень изящно и любезно, но, во время взаимнаго представленія другъ другу, мы не сказали ни слова. Я только замтилъ, едва усплъ ссть къ столу, что онъ настойчиво вглядывается въ меня, быстро обернувшись въ его сторону, я далъ ему понять, что чувствую на себ неловкость его взглядовъ, — и онъ тотчасъ же пересталъ разсматривать меня.
— Вотъ вамъ чай: отчего вы такъ долго не шли? шепнула мн Маня, передавая стаканъ.
— Боялся начальства, — отвчалъ я ей, настолько громко, чтобы никто не заподозрлъ насъ въ перешептываніи.
— Начальства боятся только виноватые,— улыбаясь, отвтилъ мн Алексй Борисовичъ. Улыбался,— а брови его хмурились по прежнему.
— Начальство нападаетъ, иногда, и на правыхъ, съ тобой самимъ это случалось, папа, — успла отвтить ему за меня Маня.
Зодчевъ хотлъ ей на это что-то сказать, но только посмотрлъ на нее — и промолчалъ.
— А знаете ли, какой у насъ странный разговоръ шелъ до васъ, даже, можно прибавить, шелъ споръ, и очень жаркій. Мы спорили о соловьяхъ, — обратился ко мн Алексй Борисовичъ.
— О чемъ? переспросилъ я его, не вполн разслышавъ.
— О соловьяхъ,— еще разъ, съ разстановкою, проговорилъ онъ:— Но мы говорили не о пвчихъ соловьяхъ — нтъ!— это, просто, метафора. Мы говорили и спорили, вообще, о людяхъ, которые играютъ въ жизни роль этихъ пріятныхъ птицъ.
— И совершенно безполезныхъ, по моему мннію, проговорилъ Зодчевъ,— и я въ первый разъ тутъ услышалъ звукъ его голоса — сухого, ровнаго, металлическаго, непріятнаго голоса.
— А я думаю, напротивъ: именно, полезныхъ. Безъ этихъ людей жизнь была бы не красна, — и весь міръ превратился бы въ какой-то рынокъ, гд не было бы мста ни поэзіи, ни чувству. Повсюду свистали бы одн ваши машины и у всхъ явилось бы лишь одно чувство — наживы,— горячо заговорила Маня.
— Машины и наживы — это трудъ, а пніе соловья,— тунеядство, спокойно и холодно отвчалъ ей Зодчевъ.
— Но вдь вы съ удовольствіемъ слушаете соловья, когда вамъ доводится его слушать? спросила она.
— Напротивъ: меня лишь раздражаетъ его пніе, говорилъ Зодчевъ:— и я охотно бы кинулъ камнемъ въ тотъ кустъ, откуда слышится эта надодливая трескотня. А если бы кустъ этотъ попался мн на дорог, то я бы не обошелъ его, а наступилъ бы на этотъ кустъ и раздавилъ бы, безъ всякаго сожалнія, эту безполезную птицу.
Глаза Мани вспыхнули и засвтились какимъ-то недобрымъ блескомъ — гнва и негодованія, но она сдержала себя и тихо отвтила ему, съ укоромъ качая головой:— Маленькаго соловья раздавить такъ легко! и такъ мала честь этой побды!…
— Кто вамъ говоритъ о побд, Марья Алексевна?— вновь заговорилъ Зодчевъ, но уже съ замтнымъ волненіемъ въ голос:— Я вамъ говорю о томъ, что въ наше время некогда, положительно некогда заниматься соловьями и поэтами. Было время — люди дурачились и слушали ихъ, въ Россіи это было такъ еще недавно: боле интеллектный классъ государства состоялъ изъ дворянъ — помщиковъ, людей совершенно обезпеченныхъ и мало трудящихся, имъ былъ свободный досугъ увлекаться Жуковскимъ и всмъ его безплоднымъ романтизмомъ, теперь же, какъ у насъ, такъ и на запад, люди смекнули, что однихъ псенъ соловья еще недостаточно для нихъ,— и обратились къ другой дятельности, боле плодотворной и разумной. Отчего у насъ теперь и нтъ поэтовъ — въ тсномъ и настоящемъ значеніи этого слова,— у насъ есть лишь гражданскіе пвцы, и это вполн понятно: не только Жуковскаго, но, ршаюсь думать, даже Пушкина, въ настоящее время не стали бы ни печатать, ни читать. Некогда.
— А какъ же въ Америк, рядомъ съ самою лихорадочною, торговою дятельностью, уживаются и поэзія, и изящныя искусства? спросила Маня.
— Да, какъ и вс контрасты. Поэзія служитъ тамъ для трудолюбиваго янки отдыхомъ, комфортомъ,— какъ теплая ванна, какъ прохладительное питье посл обда. Но поврьте: ‘печной горшокъ ему дороже’.
— Но почему же и у насъ, у русскихъ, поэзія не можетъ служить комфортомъ и отдыхомъ посл труда? спросилъ Алексй Борисовичъ.
— А потому-съ, что для насъ — это опасный комфортъ: мы еще и къ труду-то едва лишь начинаемъ привыкать, не втянулись еще въ него какъ слдуетъ, а тутъ, дай только намъ этотъ комфортъ,— мы сейчасъ же и рискнемъ, и повернемъ вновь на прежнюю дорожку… Да наконецъ, въ этомъ случа, сама добрая судьба позаботилась о Россіи: она преждевременно отняла у насъ двухъ геніальныхъ поэтовъ — Пушкина и Лермонтова, — которые, право, были бы теперь лишними людьми, если бы были живы.
— Лишними! это ужь черезъ-чуръ!— не выдержалъ, наконецъ, и Алексй Борисовичъ: — Два генія были бы лишними!… какъ много ихъ, въ самомъ дл, у насъ! Я, по крайней мр, не знаю ни одного въ этомъ род.
— За то, у насъ есть теперь финансовые и биржевые геніи,— съ нескрываемою ироніей замтила Маня: — вотъ, напримръ, Никаноръ Петровичъ — первый.
Онъ мгновенно поблднлъ весь и измнилъ своему спокойному, самоувренному тону: — Вы играете въ слова, Марья Алексевна,— и я, поэтому, считаю нашъ разговоръ оконченнымъ, проговорилъ онъ очень вжливо, но съ замтною дрожью въ голос.
— А вы играете въ парадоксы, и желаете уврить насъ, что изрекаете истины, — серьезно отвтила она.
Зодчевъ всталъ съ мста и взялся за шляпу. Алексй Борисовичъ тихонько вынулъ у него шляпу и усадилъ вновь:— Еще рано, посидите у насъ и не сердитесь на Маню, чтожь длать! на этотъ разъ, мы вс съ вами были несогласны, Никаноръ Петровичъ.
— Я боле чмъ несогласна,— быстро проговорила Маня:— я возмущена до глубины души, да, возмущена! Какъ! Желать раздавить чуднаго соловья! отрицать то, что составляетъ лучшую часть нашей души, нашей жизни — поэзію, безъ которой немыслима самая жизнь… И что же ставить взамнъ? стукъ машинъ и торгашество!… И это вы называете успхами вка, успхами цивилизаціи!… Это рынокъ, мелкій, презрнный рынокъ, а не цивилизація!
— Ну, ну, успокойся, спорщица!— проговорилъ Алексй Борисовичъ, подходя къ ней и нжно цалуя ее въ голову.
— Не могу, папа, воля твоя. Ахъ, какъ бы я хотла теперь послушать соловья!— проговорила она, одушевляясь вновь: — или музыку, но только хорошую. Возьми меня сегодня въ клубъ: тамъ, въ гостинной, стоитъ рояль, и я сыграю что нибудь изъ Бетховена, хоть бы услышать нсколько акордовъ!… Вы, кажется, хорошо знаете Лермонтова, вдругъ обратилась она ко мн: — прочтите, пожалуйста, его стихотвореніе: ‘Есть рчи, значенье’. Или, нтъ, постойте, я прочту сама, я его знаю, а если ошибусь въ словахъ, вы поправите.
И она тотчасъ же стала читать. На послднихъ четырехъ строкахъ, она сдлала особенное удареніе и повторила ихъ еще разъ:
Не кончивъ молитвы,
На звукъ тотъ отвчу
И брошусь изъ битвы
Ему я на встрчу, —
только бы мн услышать эти звуки, эти псни соловья!…
— Фантазерка ты, Маня! и вдобавокъ, неисправимая, — ласково замтилъ ей отецъ.
— И какія у васъ могутъ быть ‘битвы’?— замтилъ ей Зодчевъ, насмшливо улыбнувшись.
Она отвчала ему не сразу. Сначала, пристально посмотрла на него, нсколько секундъ какъ будто подумала — отвчать ли?— и заговорила вдругъ совершенно спокойнымъ, прежнимъ, тихимъ и ласковымъ своимъ голосомъ. Только глаза измняли ей, да лицо горло по прежнему: видно было, что спокойствіе ея было притворное.
— Вы спрашиваете, какія у меня, какія у насъ, у русскихъ двушекъ, могутъ быть ‘битвы’? и съ кмъ, напримръ? Я вамъ скажу. Со всми — и везд. Намъ вс дороги заперты, вс пути заказаны. Мы можемъ быть лишь паразитками — или акушерками и гувернантками. И первыя наши битвы — съ вами, съ мущинами. Вы у насъ отняли все, даже оградили себя на этотъ предметъ особыми законами: намъ, двушкамъ, вы бросаете только четырнадцатую часть имущества, а остальное жадно берете себ. Вы насъ никуда не пускаете, не принимаете, и обращаетесь съ нами немногимъ лучше, чмъ обращаются съ женщинами въ Азіи. Даже вашъ мыслитель первой степени, господинъ Прудонъ, изволилъ великодушно дать намъ въ жизни только два назначенія — куртизанки и кухарки. И вы разносите этотъ нелпый афоризмъ по всему свту, твердите его, какъ попугаи и опираетесь на него, какъ на заповдь Синая! Я, вотъ, хотла жить самостоятельно — хотла въ актрисы поступить, — и то не позволили. Въ Америк хоть уважаютъ женщинъ, а у насъ и того нтъ: я по Москв не могла одна ходить по бульварамъ: подходили съ услугами… Голосъ ея вдругъ упалъ и зазвенлъ, какъ порванная струна, на глазахъ блеснули слезы, и она договорила чуть слышно:— Я, вотъ, должна имть битвы даже въ семь, съ самыми близкими мн людьми: я не хочу выходить замужъ, а меня просятъ… И посл всего этого, вы спрашиваете: какія у насъ могутъ быть битвы?!…
Сказаннаго слова воротить уже нельзя. Маня очевидно, не совладла съ собой, когда говорила послднія слова. И всмъ, вдругъ, стало неловко и тяжело отъ этихъ словъ, потому, что вс знали, что она была права и имла основаніе сказать то, что сказала. Алексй Борисовичъ попробовалъ обратить все въ шутку.
— Я вдь говорилъ вамъ, обратился онъ къ Зодчеву,— что съ ней опасно спорить: она искусный діалектикъ и очень эксцентрична. Вотъ, вы и потерпли пораженіе.
— Я васъ вовсе не желала собой поражать,— язвила его Маня.
Онъ ничего боле не отвчалъ ей: онъ, видимо, сдерживалъ себя и желалъ остаться до конца джентльменомъ. Невозмутимо, онъ взялъ шляпу и сталъ надвать свои тончайшія, палевыя перчатки.
Черезъ нсколько минутъ, все общество поднялось съ мстъ и стало сбираться гулять — на приморскій бульваръ, а оттуда въ клубъ, гд былъ назначенъ на сегодня обычный, разъ въ недлю, танцовальный вечеръ. Вс вздохнули какъ-то легче и свободне, когда, наконецъ, вышли на бульваръ и разговоръ принялъ обыкновенный, будничный характеръ — о Ялт, о клуб, о прізжихъ и пр. Я недолго пробылъ съ ними и воротился домой одинъ, недовольный вечеромъ и полный сожалній о невозможности воротить т немногіе счастливые дни свободной республики, которымъ не суждено уже было повториться. Справедливо сказано кмъ-то, что съ потерею свободы утрачивается и счастье, и довольство.
Когда я прощался съ ними, Алексй Борисовичъ пригласилъ меня бывать у нихъ ‘по прежнему», онъ, казалось, былъ доволенъ мною въ этотъ вечеръ и сталъ смотрть на меня, какъ на близкаго знакомаго своего семейства. ‘Блестящій товарищъ директора’, прощаясь со мной, не проронилъ, какъ и при встрч, ни одного слова: онъ также вжливо приподнялъ свою шляпу, также изысканно-любезно подалъ руку — и едва замтно пожалъ мою.
— Завтра увидимся, проговорила Маня, прощаясь со мной: — Приходите утромъ, въ это время онъ не будетъ у насъ,— шепнула она, и указала глазами на Зодчева.

ГЛАВА IX.
,.Я буду вашею женой’.

Хотя я продолжалъ бывать у Рославлевыхъ по прежнему, то-есть также часто, но мн было уже значительно неловко въ ихъ семь, а когда доводилось бывать тамъ въ одно время съ Зодчевымъ, то неловкость эта увеличивалась еще боле: намъ обоимъ было тяжело и душно въ присутствіи другъ друга, и мы инстинктивно избгали одинъ другаго, и почти не говорили между собой. Онъ былъ со мною изысканно вжливъ всегда, но сдержанъ, холоденъ и сухъ, вначал, это меня немного удивляло, но потомъ, когда для меня стало ясно, что ему извстна моя любовь къ Ман, я понялъ, что никакихъ другихъ отношеній между нами и не могло быть,— и платилъ ему тою же сухостью и холодностью. Отношенія Алекся Борисовича ко мн были еще боле странныя и не установившіяся ясно. Какъ хозяинъ дома, какъ старый русскій баринъ и хлбосолъ, онъ былъ чрезвычайно любезенъ и радушенъ со мной, рдкій день не заходилъ ко мн самъ, и всегда уводилъ меня съ собою, но, вмст съ тмъ, онъ, какъ бы случайно и ненамренно, принималъ всевозможныя мры отдалить меня отъ Мани,— такъ что, прошло уже боле недли со времени прізда въ Ялту его и Зодчева, а у меня не выдалось ни одной минуты, когда бы Маня и я были одни. Я томился и мучился этимъ разъединеніемъ, и видлъ, что это также мучаетъ и ее. Но на что слдовало ршиться, и что слдовало предпринять — я не зналъ и ничего не хотлъ и не могъ длать безъ ея согласія. Въ виду невыносимой тяжести положенія, я ршилъ, наконецъ, переговорить съ ней и, затмъ, прямо объясниться съ Алексемъ Борисовичемъ. Мн долго не удавалось это, такъ какъ, при насъ было постоянное и оскорбительное присутствіе третьяго лица: въ дом, въ клуб, на гуляньяхъ и во время поздокъ по окрестностямъ, за Манею, какъ тнь, слдовали или Софья Михайловна, или отецъ. Чтобы переговорить съ ней, я ршился сдлать то, чего давно не длала, и что такъ, не любилъ: на одномъ изъ танцовальныхъ вечеровъ клуба, я попросилъ ее на первую кадриль. Софья Михайловна, не отлучавшаяся отъ нея ни на минуту, была очень смущена моею просьбой, а Маня охотно приняла ее.
— Вы мн хотите сказать что-то? да?— спросила она меня, едва мы сли.
— Да, вы угадали. Я хочу вамъ сказать нчто очень серьёзное, и жалю, что не имла, никакой возможности сказать вамъ это ране.
— Отчего же вы не написали мн?— спросила она такъ просто и какъ будто удивляясь моей ненаходчивости.
— Не ршался: не имлъ права и позволенія отъ васъ,— отвчалъ я.
— Это пустое, вдь я же — помните?— написала вамъ однажды и, тоже, не имя на это позволенія отъ васъ,— и она разсмялась, копируя меня.— Но что вы хотли сказать мн?— говорите скорй.
— Я завтра же хочу объясниться съ Алексемъ Борисовичемъ.
Софья Михайловна подошла и стала около ея стула: — Я насилу добралась до васъ, такая тснота здсь.
Оканчивалась уже пятая фигура. Я пошелъ на встрчу Мани.
— Не говорите ничего папа, завтра же переговорю съ нимъ сама…
Въ шестой фигур, на нсколько секундъ, мы были вновь одни.
— И дамъ вамъ знать… напишу… хотя и не имю позволенія отъ васъ, — договорила она уже въ конц фигуры, вблизи Софьи Михайловны.
— Какого позволенія?— переспросила Софья Михайловна.
— Я извинилась предъ мсьё, что не хочу оканчивать кадриль, — хотя и не имю на это позволенія отъ него. Впрочемъ, нтъ, Соничка, не то! я не хочу и не умю лгать. Я завтра хочу начать переписку съ Владиміръ Ивановичемъ,— потому что — и она, вдругъ, вспыхнула вся отъ гнва,— вы не даете мн возможности говорить съ нимъ, безъ васъ…
Софья Михайловна остолбенла отъ изумленія…

——

Утромъ слдующаго дня, взявъ морскую ванну и окончивъ чай, я сталъ переодваться, чтобы идти на бульваръ и совершить обычную прогулку, вдругъ, я услышалъ, что дверь моего нумера тихо отворилась и затворилась вновь. Я угадалъ — кто отворялъ ее, и быстро вошелъ въ переднюю. На полу, дйствительно, лежало письмо, но на этотъ разъ, уже въ конверт, наглухо заклеенное. Я быстро разорвалъ конвертъ,— и вновь увидлъ тотъ же милый почеркъ, которымъ было писано то, первое письмо: ‘Я все сказала сегодня папа. Онъ за вами сейчасъ пришлетъ, приготовьтесь къ этой встрч. Мы уходимъ гулять, но я возвращусь очень скоро. М.. я.’
Едва я усплъ прочесть эти строки и нсколько разъ поцаловать ихъ, ко мн вошла нянюшка Миши и передала мн, что Алексй Борисовичъ желаетъ меня видть и проситъ къ себ.
Когда я шелъ къ нему, то чувствовалъ, какъ стучитъ у меня сердце, какъ пульсъ мой бьется быстре и чаще обыкновеннаго… Но въ душ я былъ совершенно спокоенъ: я не могъ ни за что опасаться, не зналъ за собою ничего, чего бы могъ стыдиться и краснть.
Я засталъ Алекся Борисовича въ большомъ волненіи, онъ быстро ходилъ взадъ и впередъ по комнат и тяжело вздыхалъ. Когда я вошелъ, онъ молча подалъ мн руку и молча же пригласилъ ссть. Самъ онъ не слъ и продолжалъ ходить: волненіе, видимо, еще не прошло въ немъ. Наконецъ, онъ заговорилъ.
— Нсколько минуть назадъ, моя дочь (онъ не назвалъ по имени ее) сказала мн, что вы ее любите… Это правда?— И онъ остановился прямо передо мной.
— Да, это правда,— отвчалъ я, чувствуя, что голова моя закружилась…
— И я былъ увренъ, что это правда, потому что, дочь моя никогда не говоритъ лжи, я только хотлъ слышать отъ васъ тоже самое…— Онъ остановился на минуту, какъ бы обдумывая свои дальнйшія слова и мысли, потомъ, продолжалъ: — Она сказала мн также, что и сама васъ любитъ… Вы это знали?
— Да, это я зналъ, отъ нея самой,— проговорилъ я, сознавая всю полноту счастія его послднихъ словъ.
— Но вамъ извстно или нтъ, что она невста другаго, которому сама дала согласіе, нсколько мсяцевъ тому назадъ?— нахмурясь, и уже злымъ, раздраженнымъ голосомъ спросилъ онъ.
— Это я слышалъ не отъ нея, а отъ Ильи Михайловича, и полагалъ, что это до меня не касается.
— А! такъ это до васъ не касается!… Прекрасно, но это касается до меня, до ея отца, который дала, слово ея жениху. И это слово я сдержу, увряю васъ, — уже едва владя собой, проговорилъ онъ.
Я ничего ему не отвтилъ. Я видлъ лишь его сдые волосы, его доброе и умное лицо, искаженное гнвомъ и волненіемъ, и необыкновенно схожее, даже и въ эту минуту, съ тмъ, дорогимъ и милымъ мн лицомъ…
— Вы разбиваете вс мои лучшія надежды, вс планы, — вновь заходилъ по комнат, и заговорилъ онъ:— Я не увренъ, что моя дочь будетъ съ вами счастлива… Я даже васъ мало знаю: не знаю ни характера вашего, ни даже того — кто вы и откуда?… Богъ васъ знаетъ…
Я почувствовалъ, что вспыхнулъ весь отъ этой его фразы, но передо мною вновь мелькнули его сдые кудри, напомнившіе мн сдины моего отца… И опять, я не сказалъ ни слова.
— Послушайте!— и онъ вновь остановился противу меня:— Если вы точно любите мою дочь, — откажитесь отъ нея, потому что, вы никогда не можете быть ея мужемъ: я не дамъ ей моего согласія, Что же вы все молчите?— спросилъ онъ старческимъ, раздраженнымъ голосомъ.
— Что же я могу вамъ сказать?!… отвтилъ, наконецъ, я ему:— Что я люблю Марью Алексевну, — вы это уже знаете. Я вамъ могу сказать только, что никогда не откажусь отъ нея, — если она сама не потребуетъ этого.
— Такъ вотъ какъ!… А если этого требую отъ васъ я? и во имя ея же счастія, слышите ли: во имя ея же счастія!…
— Я не понимаю этого вашего требованія и не могу его исполнить,— отвчалъ я спокойно и вжливо, и поднялся со стула, чтобы уйти и покончить эту тяжелую сцену.
Въ это время по лстниц и корридору гостинницы послышались чьи-то торопливые и громкіе шаги…
Алексй Борисовичъ, выслушавъ мои послднія слова, слегка измнился въ лиц, и уставился прямо на меня:— Мн очень жаль, Владиміръ Ивановичъ, что вы не хотите понять моего требованія, — и я вынужденъ, наконецъ, пояснить вамъ его… вотъ, телеграмма, полученная Никаноромъ Петровичемъ, отъ смотрителя т-ской больницы душевныхъ болзней…
Кто-то, въ этотъ моментъ, подошелъ къ двери, взялся за ручку, пріотворила, слегка дверь, но видимо колебался — войти, или нтъ?…
— Я долженъ вамъ сказать, — медленно и безжалостно проговорилъ Алексй Борисовичъ, подойдя ко мн:— я долженъ, наконецъ, сказать прямо, что намъ извстна ваша т-ская исторія, и я (не владя собою говорилъ онъ) — и я соглашусь скоре видть мою дочь въ гробу, чмъ замужемъ за.. за съумасшедш…
У меня мгновенно потемнло въ глазахъ, силы измнили мн,— и я безсознательно опустился на стулъ… Дверь быстро отворилась, мелькнуло что-то блое въ комнат…
— Остановитесь!! не смйте произносить этого страшнаго слова!— раздался зпа:омый голосъ — милый и нжный, но повелительный… Звуки этого голоса быстро привели меня въ себя: я поднялся со стула и направился къ двери… Алексй Борисовичъ стоялъ, какъ и за минуту до этого, посреди комнаты, но голова его была опущена внизъ… изъ второй комнаты, двери тоже отворились,— и испуганныя лица Врочки и Софьи Михайловны показались оттуда. Он, должно быть, только-что возвратились съ прогулки и об были еще въ шляпахъ
Я былъ уже на одинъ шагъ отъ дверей въ корридоръ…
— Постойте! крикнула мн Маня, и догнала меня:— Я буду вашею женой,— громко проговорила она,— и, обнявъ меня, поцаловала долгимъ и крпкимъ поцалуемъ…
Я, какъ безумный, стоялъ передъ ней… Никто не пошевельнулся изъ свидтелей этой сцены, не сказалъ ни одного слова. въ комнат было тихо, какъ въ могил.
Въ самыхъ дверяхъ, мы встртились съ Зодчевымъ, и, молча посторонившись, отвернулись другъ отъ друга.

——

Спустя два часа, знакомый мн татаринъ, Абдулъ-Магома, везъ меня и мои вещи въ деревню Мисхоръ, отстоящую отъ Ялты въ 14-ти верстахъ и расположенную также около моря. въ этой деревн была небольшая гостинница, гд я и ршился поселиться на время.
Стояла палящая, обдавающая огнемъ жара, татарская арба, запряженная парою тощихъ, надорванныхъ лошадей, медленно поднималась вверхъ, по каменистой, извилистой и узкой горной дорог отъ Ялты. Я тихо и задумчиво шелъ позади арбы, не замчая этого жгучаго солнца, этой ядовитой пыли по дорог, и не чувствуя этихъ, ржущихъ ноги камней.. На каждой высот, на каждомъ горномъ поворот я на минуту останавливался и оглядывался назадъ, въ долину — на этотъ красивый, маленькій городъ, гд, какъ ульи пчелъ, лпились дома и едва замтно копошились люди. въ этомъ город я покидалъ все, что для меня было такъ дорого на земл. Какъ вчный жидъ, я вновь пошелъ въ путь — отъ одного ужаснаго слова, такъ безсердечно и безжалостно кинутаго на меня…
Горный воздухъ, на высотахъ, освжилъ меня и подкрпилъ, я жадно сталъ вдыхать его, и почувствовалъ, что мои упавшія силы по немногу возстановляются. Я вспомнилъ прощаніе съ ней и ея долгій поцалуй, данный при всхъ, — и радужныя надежды на счастіе вновь мелькнули предо мной….

ГЛАВА X.
Финансовая катастрофа.

Прошло нсколько мучительныхъ, тяжелыхъ дней…. Я жилъ въ Мисхор одинъ, какъ выброшенный на берегъ. подъ невыносимымъ гнетомъ тоски, горя и одиночества. Какъ ни влекло меня въ Ялту, но я не хотлъ быть тамъ ране отъзда Рославлевыхъ, который теперь, въ виду совершившихся событій, долженъ былъ, по моему мннію, ускориться. Постоянно вспоминая эти событія и анализируя ихъ. я невольно, иногда, останавливался на характер Алекся Борисовича, его поведеніе, относительно дочери, становилось нкоторой загадкой… Что онъ ее безконечно и нжно любилъ — въ этомъ не могло быть никакого сомннія, что онъ желалъ ей въ жизни счастія, боле чмъ самому себ — это было также ясно и несомннно. Что же заставило его, такъ ршительно и рзко, пойти на перекоръ ея желаніями и выбору? Думалъ ли онъ, что она — эта ‘нжная былинка», какъ онъ, иногда, звалъ ее — непремнно будетъ съ Зодчевымъ счастлива, и что такой эксцентричной двушк, ‘фантазерк», нуженъ именно, для долгаго жизненнаго пути, человкъ такого реальнаго закала, какъ Зодчевъ — совершенный контрастъ съ нею, а контрасты, извстно, сходятся и уживаются между собою скоре и лучше, чмъ темпераменты и характеры однородные. Связалъ ли онъ себя, до этого, съ Зодчевымъ такими неразрывными, матеріальными длами. что весь былъ въ его рукахъ и не могъ уже прервать съ нимъ эти дла и не хотлъ, наконецъ, не сдержать своего слова, общанія. Но все это не могло, повидимому, такъ, быстро измнить его, всегда нжныя и разумныя отношенія къ Ман, хотя здсь и былъ поставленъ вопросъ боле серьезный: о ея счастіи и всей жизни. Оставалось одно предположеніе: что ему не нравился ея выборъ и онъ говорилъ искренно. когда произнесъ свою безжалостную фразу, что ‘желалъ бы видть свою дочь скоре въ гробу, чмъ замужемъ за съумасшедшимъ’….Только въ этомъ случа онъ, по его мннію и полному убжденію, была’ права, Но я зналъ, что онъ не былъ правъ. И она это знала. Поэтому-то она такъ смло и твердо, въ присутствіи всхъ, выговорила свою послднюю фразу, ршившую ея судьбу, и подтвердила свои слова, вмсто клятвъ, открытымъ поцалуемъ. И я врилъ, что она уже не измнитъ своего ршенія, — и эта увренность давала мн силы терпливо переносить боль разлуки и всю горечь своего одиночества. Всего боле меня безпокоило и мучило молчаніе Мани: на мое письмо къ ней изъ Мисхора, не пришло никакого отвта.

——

Въ одинъ изъ удушливыхъ, знойныхъ дней, едва лишь начала спадать жара, я вышелъ изъ квартиры, дошелъ до почтовой дороги изъ Ялты, и слъ на скамью подъ старымъ, тнистымъ орховымъ деревомъ, неподалеку отъ чьей-то роскошной виллы, заслоненной высокими, темными кипарисами со стороны дороги. Прошло нсколько минутъ, — и со стороны Ялты показалась коляска, запряженная парою лошадей, съ Абдуломъ-Магомой на козлахъ. Онъ, еще издали, узналъ меня и, обернувшись назадъ, сказалъ что-то человку, сидящему въ коляск. Еще минута.— и коляска остановилась противу меня, и изъ нея, къ неожиданному моему изумленію, торопливо вышелъ и предсталъ предо мною грузный и запыленный образъ Ильи Михайловича.
— Я къ вамъ… присланъ, потому что, по доброй вол, въ такую адскую жару — извините — не похалъ бы. Фу, какая жарища! Неужели на томъ свт, въ аду, будетъ еще жарче!?…. тяжело дыша, говорилъ онъ, здороваясь со мною и отиралъ платкомъ катившійся съ лица потъ.— Скажите, ради Бога, гд вы живете, то-есть, далеко ли отсюда?
Я указалъ ему на гостинницу, находящуюся, неподалеку, и пригласилъ его. Онъ тотчасъ же принялъ мое приглашеніе:— Только, воля ваша, идти пшкомъ не могу: того и гляди, солнечный ударъ хватитъ, а умирать этою американскою смертью я не желаю.
Мы оба услись въ коляску и дохали до гостинницы. Едва онъ вошелъ ко мн, какъ тотчасъ же заперъ двери и спросилъ таинственнымъ полушепотомъ:— Стны вашего нумера — капитальныя?
Я постарался успокоить его на этотъ счётъ. Тогда, онъ медленно досталъ изъ боковаго кармана бумажникъ, развернулъ его и вынулъ оттуда письмо.
— Это къ вамъ, отъ Мани,— шепотомъ проговорилъ онъ, подавая мн ея письмо. Я торопливо разорвалъ конвертъ и нашелъ въ письм всего нсколько строкъ, знакомаго мн, дорогого почерка: ‘У насъ въ семейств случилось несчастіе, какое — узнаете объ этомъ отъ Ильи Михайловича. Папа очень боленъ, я измучилась за него и. тоже, боюсь захворать. Прізжайте скоре, теперь же. Жду васъ съ нетерпніемъ, — потому что, надюсь на васъ и люблю васъ. М.. я».
— Скажите же поскоре — какое у васъ случилось несчастіё?— спросилъ я, сильно обезпокоенный, когда прочелъ письмо.
— Ограблены!… вздыхая проговорилъ Илья Михайловичъ:— среди благо дня. на большой, можно сказать, дорог… И онъ тоскливо понурилъ голову и безнадежно махнулъ рукой.
— Обокрали васъ. что ли, или сгорла деревня? спросилъ я. все еще не понимая, въ чемъ дло.
— Я вамъ говорю: ограбили. На одномъ году во второй разъ, и теперь, боле чувствительно, чмъ въ первый: тогда, по крайней мр, хоть во имя филантропическихъ цлей — ради благоденствія этихъ временнообязанныхъ бестій. Ну, а теперь уже, во имя какихъ цлей — неизвстно…
Посл долгихъ вздоховъ и стованій. Илья Михайловичъ разсказалъ мн, наконецъ, въ чемъ дло. Наканун, утромъ, была получена въ Ялт телеграмма, на имя Зодчева, изъ Петербурга, извщавшая его о финансовой катастроф компаніи, гд онъ служилъ товарищемъ директора, и требовавшая немедленнаго возвращенія его въ Петербургъ. Вслдствіе этой телеграммы, Зодчевъ ухалъ изъ Ялты вчера же, съ первымъ пароходомъ, отходящимъ въ Одессу. Случившаяся въ компаніи катастрофа лишала Алекся Борисовича почти всего его состоянія: у него оставалась лишь старая барская усадьба съ небольшимъ количествомъ земли за надломъ крестьянъ, усадьба эта и барскій домъ въ ней требовали лишь ремонта, не принося никакого дохода. Всего боле, Алекся Борисовича поразило неожиданное поведеніе Зодчева, по полученіи телеграммы. Онъ не далъ никакихъ объясненій этой внезапной катастрофы и совершенно спокойно заявилъ Рославлеву, что подобныя крушенія очень возможны при всякой погон за большой наживой и что даже онъ, товарищъ директора, вроятно, тоже, потеряетъ здсь что-нибудь… Эти слова глубоко возмутили и изумили Алекся Борисовича:— Не ‘что-нибудь’, а вы должны бы потерять боле всхъ, какъ главный руководитель дла, — если бы только вы вели его честно!— горячо замтилъ Зодчеву Алексй Борисовичъ.
— Мы вели его рисковано, и я вамъ говорилъ еще въ Москв, что дла компаніи колеблются, и совтывалъ вамъ, издалека, взять свой капиталъ назадъ, — оправдывался Задчевъ.— Простился онъ съ Рославлевыми холодно и сухо, и едва отплылъ пароходъ, на которомъ онъ похалъ въ Одессу, какъ человкъ гостинницы, гд онъ стоялъ, подалъ Алексю Борисовичу письмо ‘блестящаго товарища директора’, письмо это было очень недлинное и чрезвычайно вжливо и изящно написанное: ‘Не желая стснять васъ и Марью Алексеву въ выбор, боле свободномъ, и не смя мшать ея счастію съ другимъ, боле, можетъ быть, достойнымъ ея вниманія, я считаю себя въ прав, въ настоящее время, возвратить ей ея слово, такъ неохотно когда-то данное мн’. И пр…
Алексй Борисовичъ не выдержалъ потери и оскорбленія, разомъ: онъ слегъ въ постель, и теперь Маня, вторыя уже сутки не смыкая глазъ, сидла у его постели. А сегодня утромъ, на имя уже Алекся Борисовича, получена была длинная телеграмма отъ его повреннаго въ длахъ. извщавшая, что директоръ этой акціонерной компаніи, какой-то очень важный баронъ, скрылся за границу, переведя туда, предварительно, большую часть капиталовъ компаніи, что вс его имнія оказались заложенными давнымъ давно, что Зодчевъ, какъ только явится въ Москву, или Петербургъ, будетъ по всей вроятности, тотчасъ же арестованъ и преданъ суду, что множество людей превратились, въ одинъ день, изъ богатыхъ въ нищихъ и что во всей пресс катастрофа эта вызвала единодушный взрывъ неудовольствія, отъ котораго, конечно, ограбленнымъ людямъ было нисколько не легче.
— И мои денежки — пятнадцать тысячъ — лопнули тутъ же!— охая, приговорилъ Илья Михайловичъ, въ заключеніе своего разсказа. Затмъ, онъ объяснилъ мн одно довольно странное обстоятельство. Директоръ компаніи былъ, дйствительно какой-то баронъ, котораго вс считали почему-то очень важнымъ и надежнымъ человкомъ. Но никому изъ акціонеровъ и членовъ правленія не приходило на мысль, справиться — кто этотъ баронъ и иметъ ли онъ что нибудь въ дйствительности? Хорошо знали только одно: что баронъ этотъ не говорить по русски и что во всемъ управленіи компаніи не служило, за исключеніемъ Зодчева, ни одного русскаго и ни одного поляка: были, сплошь, нмцы да жиды, выдающіе себя, по обыкновенію, за нцевъ же.
— Ну, и мняйте на себя, и на свою русскую безпечность,— замтилъ я Иль Михайловичу, когда онъ. наконецъ, высказалъ все и успокоился немного, чтобы перевести духъ.
— А какъ вы думаете,— спросилъ онъ:— правительство наше пошлетъ кого нибудь за границу, чтобы схватить этого барона, эту архи-каналью? Хорошо бы, право, кабы привезли его въ Петербургъ въ клтк, какъ. Пугачева.
— Зачмъ вы везд впутываете правительство, оно здсь ни причемъ. Съ какой стати мшаться ему въ частныя дла и пещись о благоденствіи вашемъ, когда вы не хотли заботиться о себ сами?.
Илью Михайловича, видимо, огорчилъ мой отвтъ.
— Была бы, по крайней мр, на будущее время, хорошая наука аферистамъ, въ-род этого барона,— возразилъ онъ:— да наконецъ, и мы-то стали бы осторожне.
— Ни вы, въ будущемъ. не будете осторожне, ни аферистовъ не убавите: много разъ еще эти піонеры нмецкой культуры будутъ эксплуатировать насъ: ужь очень мы доврчивы и лнивы, а они — черезъ чуръ нахальны и дятельны. Сильный и наглый всегда ст.уметь обобрать любого добродушнаго лнтяя.
— Что же мы теперь должны длать? Неужели мы не имемъ права жаловаться на этого барона и на этого Зодчева?
— Жаловаться и охать вы можете сколько вамъ угодно. А что намъ теперь длать,— то на это. позвольте вамъ отвтить слдующее: намъ надо сейчасъ же взять шляпы, ссть въ коляску и хать въ Ялту.
Минуть черезъ пять, мы, дйствительно, хали уже въ Ялту. Дорогою. Илья Михайловичъ немилосердно и безъ устали бранилъ нмцевъ, а также и Зодчева. Я молчалъ и терпливо слушалъ его.
— Да. вотъ, подите, какой реальный, практическій человкъ!— говорилъ онъ о ‘блестящемъ товарищ директора’, предъ которымъ, въ Ялт, все время распинался въ любви и уваженіи:— Соловья, вотъ. раздавить уметъ. капиталы свои изъ оборотовъ компаніи вынуть, тоже, съумлъ заране.— а крушенія-то, все-таки, не предусмотрлъ наврное. Одинъ, теперь, и будетъ отвчать за всхъ. А впрочемъ, вывернется: ловокъ очень и хитеръ. Терпть я его не могъ. У меня, всегда было какое-то предчувствіе/
— Но я этого не замчалъ,— ршился я, наконецъ, сказать моему собесднику: — Вы даже, сочувствовали Зодчеву въ его матримоніальныхъ планахъ, относительно Марьи Алексвны.
Илья Михайловичъ даже покраснлъ весь и тревожно завертлся на мст.— Никогда-съ, никогда я не сочувствовалъ Зодчеву!— ршительно заговорилъ онъ:— А есть у меня одна слабость, дйствительно: это языкъ мой. Не могу удержать въ себ никакой тайны, ни секрета: невольно разболтаю. Я, вотъ, прошлою зимой, передъ самымъ освобожденіемъ крестьянъ, былъ въ Петербург, и иногда, конечно, приходилось бывать въ обществ малознакомыхъ людей, ну-съ, а я не умлъ и не хотлъ стсняться въ выраженіи своихъ мнній, по поводу предстоящаго тогда ‘ограбленія’ — то-есть, ‘освобожденія’. Такъ, знаете ли, что я длалъ тогда съ своимъ языкомъ? Изъ боязни наскочить на какого-нибудь либерала, который обличить, или, еще хуже, на шпіона, который можетъ донести, я всегда, отправляясь куда-нибудь на вечеръ, возьму, бывало, да уколю языкъ иголкой, нарочно, чтобы постоянно чувствовать и помнить. И какъ только захочется дать волю языку, заговоришь — почувствуешь боль, и умолкнешь.
— Ну, а въ Ялт вы этого, должно быть, не длали?— спросилъ я его.
— Въ Ялт я этого, дйствительно, не длалъ,— улыбаясь, отвтилъ онъ, и вдругъ умолкнулъ сразу.
Въ это время, мы уже въхали въ городъ. Мимо насъ мелькали подгородныя виллы, табачныя и виноградныя плантаціи, дома, церковь, едва замтная въ темной зелени обступившихъ ее кипарисовъ, вотъ бульваръ, море…. А вотъ и гостинница, гд жилось такъ счастливо, дышалось такъ свободно…
Подъзжая къ гостинниц, я не могъ оторвать глазъ отъ оконъ комнатъ бель-этажа, занимаемыхъ Рославлевыми. И вотъ, услышавъ, вроятно, стукъ остановившагося экипажа, въ одномъ изъ оконъ кто-то поднялъ опущенную стору и отворилъ окно…. Еще нсколько секундъ — и милое, дорогое лицо показалось въ окн, блдное, истомленное, привтливое, улыбающееся по прежнему.
— Радость ты моя! счастье мое! храни тебя Господь, милую!— думалъ я, глядя на это дорогое для.меня лицо,— приподнимая, въ то же время, шляпу и кланяясь съ нею обыкновеннымъ, вжливымъ поклономъ знакомаго.
Илья Михайловичъ медленно и тяжело поднимался вверхъ по лстниц, вздыхая и почти охая на каждомъ шагу. Я быстро обогналъ его и вошелъ въ корридоръ. Въ это время, дверь изъ гостиной Рославлевыхъ отворилась и Маня торопливо вышла мн на встрчу.
— Здравствуй, здравствуй! Спасибо, что пріхалъ, на письмо не отвчала потому, что хотла хать къ теб сама. Пойдемъ къ папа, онъ съ нетерпніемъ ждетъ тебя,— быстро проговорила она, въ первый разъ говоря мн ‘ты’. Она подала мн руку, и я покрывалъ ее долгими поцалуями, пока шли. Она не отнимала руки, и вся вспыхнувшая, застыдившаяся, съ легкимъ ропотомъ торопила меня идти скорй….

XI.
Бда никогда не приходитъ одна.

Я нашелъ Алекся Борисовича въ полутемной комнат, съ опущенными сторами, онъ лежалъ на диван — блдный, безсильный, больной. Когда я и Маня вошли къ нему, онъ привсталъ, взялъ меня за об руки и усадилъ рядомъ съ собою.
— Поди, усни хоть немного, вдь ты измучилась,— ласково сказалъ онъ Ман, — и она тотчасъ же, какъ послушный ребенокъ, оставила насъ.
— Меня сломило не горе, не потеря состоянія,— заговорилъ Алексй Борисовичъ: — это я могъ бы легко перенести. Но на меня дйствуетъ гораздо сильне неблагодарность людская и чернота ихъ души. Всякое преступленіе, но моему, можно оправдать, извинить: ‘все познать — значитъ все простить’, какъ сказала Стааль. Но Зодчевъ, ограбивши меня, оскорбилъ — и еще не одного меня, но и дочь, я не могу ничмъ отплатить ему и не имю права: я самъ, какъ бы добивался этой чести — быть ограбленнымъ и оскорбленнымъ. Но и это еще не все: вчера же я получилъ телеграмму, которую скрываю отъ всхъ, кром Мани: Андрей, мужъ моей покойной дочери и отецъ несчастнаго Миши, застрлился. Онъ вложилъ въ лопнувшую компанію все, что имлъ самъ и что получилъ за моею дочерью — то есть, то, что принадлежало не ему, а Миш. Онъ остался нищимъ,— и не имлъ мужества перенести несчастіе.
— Онъ былъ молодъ еще?— спросилъ я, чтобы сказать лишь что-нибудь.
— Нтъ, онъ былъ уже не молодь, и, вроятно, сознавалъ, что не иметъ силъ начать жизнь съизнова. Хорошо, когда есть не растраченныя силы, здоровье и энергія молодыхъ лтъ, а когда на голов уже сдые волосы и вс силы растрачены, тогда не легко встрчаться съ бдой лицомъ къ лицу. Но если бы я былъ вблизи Андрея, съ нимъ бы этого не случилось. Мой духъ — и я благодарю за это Бога — въ-силахъ перенести всякую бду, всякое страшное горе. Я и теперь бодръ духомъ. Вотъ, только одно мое старое тло не подчиняется уже мн: отъ напряженія мозга, что-ли, отъ безсонницы-ли. или отъ другихъ причинъ,— я, вотъ, слегка захворалъ…
Онъ остановился на минуту, взялъ меня за руку, крпко пожалъ ее и заговорилъ вновь: — Передъ вами я виноватъ очень много, и еще боле передъ дочерью: я въ первый разъ въ жизни не поврилъ ей, что ваша несчастная исторія въ Т*** была дломъ интриги, а не вашего нездоровья… Но вы поймите меня: я вдь люблю Маню боле жизни и желаю ей счастья, и я сомнвался — будетъ ли она счастливою съ вами?… Меня уже наказало Провидніе за то, что я хотлъ взять на себя его роль: думалъ, что счастіе дочерей зависитъ отъ меня и моей предусмотрительности, — какъ будто жалкая человческая предусмотрительность что-нибудь значитъ на земл!… Но успокойте же меня, скажите, что вы извиняете мою ошибку!
Онъ былъ въ эту минуту такъ кротокъ а, глядя на него, становилось такъ жаль его: онъ тяжело дышалъ, на глазахъ у него были слезы, сдые волосы въ безпорядк прилипли ко лбу и все лицо его было какъ бы осунувшееся, изнемогшее… Вмсто отвта, я взялъ его руку и хотлъ поцаловать. Но онъ не далъ — обнялъ меня самъ, и нсколько разъ поцаловалъ:— Вотъ, на душ у меня теперь стало легче, — проговорилъ онъ,— и я, можетъ быть, завтра же оправлюсь совсмъ. Одна бда, сна нтъ. А со мною вмст не спить и Маня: все старается отвлечь мои мысли отъ этого неожиданнаго разоренія. А вотъ, вы посмотрите, какъ я отлично устроюсь: все лишнее изъ усадьбы и самый домъ продамъ, поселюсь во флигел, разведу побольше скота, старуха моя будетъ хозяйничать, а я открою лавочку и самъ буду торговать въ ней — всмъ тмъ, что нужно для крестьянъ. Я это ршилъ нынче ночью же, обдумывая свое новое положеніе. И добрая Маня одобрила вс мои планы и общала прізжать ко мн почаще въ гости. Врочка избалована больше, — я ее къ тетушкамъ отправлю, ее тамъ и устроятъ. Теперь, пойдите туда, къ моимъ, и скажите имъ, что я васъ сейчасъ поцаловалъ и, въ душ, благословилъ уже съ Маней. А я, можетъ быть, въ самомъ дл, усну немного. Маня, тоже, вроятно, легла отдохнуть, и вы попросите, чтобы ей не мшали — говорили бы потише.
Оставивъ Алекся Борисовича, я тихо прошелъ въ ‘гостинную’: вс сидли тамъ и ожидали меня. Разразившаяся бда накрыла всхъ, какъ свинцовой тучей: не было ни прежняго веселья, ни смха, все притихло, измнилось, та же была комната, т же люди,— но какъ будто совсмъ другіе! Одинъ маленькій Миша, по прежнему, рзвился на ковр и хлопоталъ около какой-то игрушки. Этотъ бдный мальчикъ былъ теперь несчастне всхъ ихъ, но не зналъ о своемъ несчастіи и не могъ понимать его. Мн было такъ неловко между ними: одного меня не касалось ихъ горе, и даже, напротивъ, оно приносило мн счастіе,— и имъ всмъ это было извстно.
— Маня не спитъ,— сказала мн Врочка:— она только прилегла отдохнуть немного и велла сказать ей, когда вы придете.— И она ушла.
— Не будите ее, пожалуйста, если она уснула,— попросилъ я.
— Я не спала, ждала васъ,— проговорила Маня, входя въ это время въ комнату:— Извольте сейчасъ же нанять экипажъ и хать за своими вещами, въ Мисхоръ. Это мое первое приказаніе, какъ невсты…
Такимъ образомъ, она сама объявила меня и себя женихомъ и невстою. Насъ тотчасъ же поздравили, но это было какое-то похоронное поздравленіе — невеселое, неискреннее, омраченное бдою, которая у всхъ была на ум и незамтно отравляла нашъ радостный день.
Я тотчасъ же послалъ за экипажемъ. На двор уже совсмъ смеркалось, а съ моря потянуло сыростью и втромъ. Въ это время, за дверью, въ коридор, послышался какой-то шумъ и споръ: слышна была небольшая возня, голосъ слуги въ гостинниц и еще другой, женскій голосъ, говорившій неправильно по русски, съ татарскимъ произношеніемъ словъ. Илья Михайловичъ подошелъ къ двери и отворилъ ее: — Что тутъ за шумъ? спросилъ онъ у слуги: — У насъ есть больной, онъ теперь уснулъ, и вы его разбудите.
— Да вотъ-съ, ничего не могу подлать,— оправдывался слуга, указывая на старую, желтую и высохшую, какъ мощи, крымскую цыганку: — незамтно какъ-то прокралась въ корридоръ и прямо, вотъ, лзетъ въ вашу дверь, и кончено дло. Придется позвать дворника: одному съ нею не справиться.
Вс встали и подошли къ двери. Въ корридор, при тускломъ освщеніи лампы, виднлась старая и жалкая на видъ цыганка, вся оборванная, съ дырявою желтою шалью на плечахъ, съ сдыми, всклокоченными волосами на голов, повязанной какою-то тряпкой.
— Она! это она!!— вдругъ проговорила Маня, взглянувъ на цыганку и мгновенно измняясь въ лиц.
— А-а-а, узнала меня, барышня, узнала!— залопотала цыганка:— пусти, мужикъ, русска мужикъ!— обратилась она къ слуг и, пользуясь нкоторымъ его замшательствомъ въ-виду восклицанія Мани, быстро, какъ змя, проскользнула въ гостинную.
— Ну, здравствуй, здравствуй, барышня!— обратилась она вновь къ Ман:— давай, опять гадать буду, давай.
— Почему вы знаете эту цыганку?— спросилъ я у Мани, которая, видимо, была растроена этою встрчей и какъ будто испугана.
— Я ее видла, когда была еще ребенкомъ, лтъ десяти: она заходила съ таборомъ въ нашу деревню и очень, тогда, напугала меня. Я ее узнала сразу.
— Хорошая барышня, хорошая, а скоро умрешь, теперь, ужь скоро,— продолжала говорить цыганка, взявъ Маню за-руку и пристально глядя ей въ лицо.
— Оставь меня, ступай! на, вотъ, теб,— проговорила Маня, отнимая руку и подавая цыганк мелочь.
Мы затворили комнату и заперли ее на ключъ. Минуть черезъ пять, изъ оконъ видно было, какъ выпроважали цыганку люди гостинницы съ крыльца: она бранилась съ ними и уходила неохотно и медленно.
— Странное, въ самомъ дл, было предсказаніе цыганки,— задумчиво говорила Маня:— она сказала мн, что я умру тогда, когда буду счастлива. И вотъ, теперь, когда мн кажется, что я, дйствительно, счастлива, она, вдругъ, является опять и. какъ бы угадывая мое наступившее счастье, предсказываетъ мн скорую смерть.
— Это, просто, дло случая.— старался я успокоить Маню, — болтовня и предсказанія этихъ Пиій всегда туманны и загадочны, потому, что он говоритъ вздоръ и на-уголъ. Это ихъ промыселъ.
— Но отчего же она теперь угадала, что я счастлива?
— Поврьте, не только она, но половина Ялты знаетъ въ настоящее время, что вы невста, а всхъ невстъ принято считать счастливыми.
— Я, сегодня утромъ, дйствительно, кое-кому сказалъ уже объ этомъ, отозвался Илья Михайловичъ: — невольно какъ-то сказалъ — не могъ воздержаться. Вс о насъ теперь соболзнуютъ, точно хоронятъ, а я и говорю имъ:— вздоръ! у насъ скоро свадьба.
— Я вдь и сама хорошо знаю, что предсказанія этой цыганки вздоръ и, вообще, не могу врить въ эту глупость, а вотъ, подите же, боюсь этой цыганки, и ея болтовня иметъ на меня неотразимое вліяніе…. Но однако, позжайте скорй въ Мисхоръ, вонъ, татаринъ пріхалъ уже. Вы сегодня же и вернетесь?
— Не успю, Марья Алексвна, уже поздно, — отвчалъ я, взглянувъ на часы. Было уже девять.
— Въ такомъ случа, вызжайте завтра изъ Мисхора пораньше, часовъ въ восемь, до жары, а я выду къ вамъ на встрчу, амазонкой, Илья Михайловичъ будетъ моимъ кавалеромъ.
— Ни за что на свт!— отвчалъ онъ,— я уже года три какъ не садился на лошадь, живо свалюсь.
— Милый! голубчикъ! братецъ!— стала умолять его Маня: — вдь это будетъ утромъ, а мы подемъ шагомъ. Ради Бога, согласитесь!
Илья Михайловичъ, наконецъ, согласился. Черезъ нсколько минутъ, я уже простился съ ними и слъ въ экипажъ. Прощаясь со мною, Маня нсколько разъ перекрестила меня, мшая въ разговор ты и вы:— Прощайте, прощайте! Папа теперь, наврное, уснулъ, и завтра, Богъ дастъ, будетъ здоровъ. Смотри же, не проспи: вызжай изъ Мисхора ровно въ восемь, а я въ это время выду отсюда, — и мы встртимся на половин дороги. Впрочемъ, нтъ: спшите хать какъ можно скоре, — потому что, я вдь должна буду хать шагомъ. Какая это тоска!… А хочешь, я поду съ тобою одна сейчасъ же?… А, испугался!… Соничка! меня Владиміръ Ивановичъ зоветъ съ собой, сейчасъ же: онъ хочетъ меня похитить. Бдная Врочка! не увидишь ты больше своей Мани!… Ну, позжай же, позжай, Господь съ тобой!…
Точно ласточка, въ ясный, майскій день, щебетала она, прощаясь со мной, — и вдругъ, у всхъ стало какъ-то легко на душ и весело отъ ея словъ, отъ ея нескрываемаго счастія, которое все же было полне и выше мелкаго житейскаго горя окружающихъ ее людей.
Было уже совсмъ темно, когда я, миновавъ Ялту и Ливадію, поднялся въ горы. Тучи закрывали небо и окутали своею свинцовою, молочною пеленой вершины горъ и, гонимыя втромъ, проносились по горамъ. Точно, казалось, было два моря: одно слва, внизу, блло на горизонт и сердито бушевало въ берегахъ, другое — спокойное, величавое тихо колыхалось своими воздушными волнами по ущельямъ и горнымъ вершинамъ. Была свжая, сырая — крымская ночь. Привычныя лошади, мрно и звонко щелкая подковами по каменистой дорог, осторожно поднимали въ горы и спускали внизъ нашъ экипажъ. Татаринъ совсмъ почти не правилъ ими и, опустивъ возжи, напвалъ какую-то свою псню — унылымъ и монотоннымъ голосомъ, который легко могъ бы навести на меня тоску во всякое другое время, но только не теперь. На душ было такъ свтло и радостно: и на ея долю выпадалъ, повидимому, свой свтлый праздникъ, который она готовилась встрчать…
— А что-то длаетъ теперь она, моя радость?— невольно думалось мн, — уснула ли, отдохнула ли, наконецъ?… И откуда взялась эта глупая цыганка?… И какъ странно: умная, образованная двушка — а вритъ, отчасти, въ нелпость предсказаній!.. Неужели это есть недостатокъ воспитанія? Или, въ самомъ дл, въ жизни встрчаются явленія, которыя мы отрицаемъ умомъ и презираемъ, какъ шарлатанизмъ — какъ, напримръ, спиритовъ — но объяснить ихъ себ все-таки не можемъ?… Нтъ, нтъ! это не можетъ и не должно быть! Маня, просто, не спала два дня,— и цыганка, поэтому, легко ее разстроила. Не дале какъ завтра, она, наврное, посмется и надъ своимъ страхомъ, и надъ этою черномазою пророчицей.

XII.
Послднее горе.

Я не спалъ почти всю ночь. Только на разсвт уже мн удалось сомкнуть глаза и немного забыться. Но тяжелые, мучительные сны безпрестанно заставляли меня просыпаться и не давали покоя. Особенно неотвязчиво преслдовалъ меня и давилъ, какъ кошемаръ, одинъ сонъ, приснившійся нсколько разъ подъ-рядъ. Мн снилось, что я шёлъ въ церковь, подъ руку съ ней, съ царицей думъ моихъ…. Она была въ бломъ, внчальномъ плать, съ померанцевымъ внкомъ на голов, съ лицомъ, покрытымъ блою, газовою фатою. Мы вошли въ бдную деревенскую церковь, почти пустую и слабо освщенную, нсколько человкъ любопытныхъ было въ церкви, одтыхъ въ крестьянскіе, нерусскіе костюмы. Начался обрядъ внчанія — строгій, торжественный, полный глубокаго значенія и смысла, при стройномъ, величественномъ пніи хора. Въ конц обряда, когда пришлось мняться кольцами, невста откинула газовый вуаль,— и я увидлъ чужое, незнакомое мн лицо….— ‘Это не она! не она!’ вскрикивалъ я въ ужас, дрожа во сн и чувствуя, какъ холодный потъ выступаетъ на лбу…— ‘О, нтъ! говорила незнакомая женщина:— теперь, ты мой, на всю жизнь, до гробовой доски!…’ И въ мукахъ невыносимой тоски и отчаянія, я метался въ постели — и просыпался вновь. Видя, наконецъ, невозможность уснуть, я всталъ, разбудилъ человка и принялся за укладываніе своихъ вещей. Въ этихъ мелкихъ, чисто вншнихъ хлопотахъ, время прошло незамтно и быстро. Принятая, затмъ, морская ванна освжила измученный безсонницей организмъ,— и когда настало восемь часовъ и татарская коляска подъхала къ гостинниц, я торопливо слъ въ нее, уложилъ вещи и, ежеминутно торопя кучера, быстро несся по дорог въ Ялту.

——

Мы прохали уже боле половины дороги, но все еще никого не встртили — то-есть, ни Ильи Михайловича, ни Мани. Намъ довелось обогнать нсколькихъ пшеходовъ — грековъ и цыганъ, спшившихъ въ Ялту на рынокъ, нсколькихъ татаръ со вьючными лошадьми, на которыхъ, вмсто сделъ, были перекинуты, по обимъ сторонамъ, или вязанки дровъ, или кожанные мхи, наполненные льдомъ, добытымъ на вершинахъ сосднихъ горъ, гд ледъ этотъ никогда не таялъ. Когда мы поровнялись уже съ Оріандою, на встрчу намъ попался конный татаринъ и, на минуту остановившись и показывая руками въ сторону Ялты, сказалъ что-то моему кучеру, татарину же, на своемъ гортанномъ нарчіи. Кучеръ тотчасъ же повернулся ко мн, какъ бы желая сообщить какую-то новость.
— Что онъ такое сказалъ теб?— спросилъ я.
— Бда-мъ вышелъ, бачка, — отвчалъ онъ, качая головой и прищелкивая, по мстному обычаю, языкомъ — въ знакъ сожалнія, или удивленія.
— Какая же бда и съ кмъ?
— А вотъ, близка. Убился барышня. Лежитъ…
Страшное предчувствіе и подозрніе мелькнуло въ моихъ мысляхъ. Я быстро перепрыгнулъ на козлы, схватилъ возжи и бичъ изъ рукъ татарина — и погналъ лошадей во весь духъ. Татаринъ, изумленный неожиданностью, не мшалъ мн и, только на крутыхъ поворотахъ и спускахъ, ворчалъ на меня и приговаривалъ: — Постой, постой, баринъ: и кони пропадетъ, и ты пропадетъ, и коляска пропадетъ, и я….
Минулъ еще одинъ горный поворотъ, еще одинъ спускъ… и едва спустилась коляска внизъ и повернула вновь за каменный уголъ горы, какъ впереди насъ, шагахъ въ двадцати, въ сторон отъ дороги, я увидалъ Илью Михайловича: онъ держалъ лошадь въ поводу и, наклонясь къ земл, хлопоталъ около кого-то, лежащаго на песк дороги, безъ движенія и жизни… Я круто осадилъ лошадей, спрыгнулъ съ козелъ и быстро подбжалъ къ тому, кто лежалъ на земл…
Въ черной амазонк, съ разсыпавшимися по плечамъ волосами, блая какъ полотно, съ смертельной блдностью на лиц и съ запекшеюся алою кровью на губахъ, лежала Маня на знойномъ песк и мелкихъ камняхъ, подъ палящими лучами южнаго солнца… Глаза ея были закрыты и вки слегка посинли, пульсъ тихо и медленно бился, порою, изъ груди ея вырывался вздохъ — тяжелый и съ легкимъ стономъ.
Нсколько мгновеній я ничего не видлъ и не понималъ, не понималъ даже Илью Михайловича, который торопливо что-то говорилъ мн и охалъ. Потомъ, опомнившись, я бережно приподнялъ съ земли это драгоцнное тло, положилъ его въ коляску и попросилъ Илью Михайловича ссть рядомъ со мной и поддерживать ее, верховую лошадь татаринъ привязалъ сзади коляски, проворно слъ на облучекъ и, маршъ-маршемъ, погналъ лошадей въ Ялту. Дорогой, я узналъ, что случилось слдующее. Утромъ, къ восьми часамъ, татаринъ привелъ имъ двухъ осдланныхъ лошадей — одну смирную и хорошо вызженную, для Мани, на которой она здила постоянно, и другую, недавно лишь взятую изъ степного табуна, почти еще дикую и имвшую привычку, на первомъ карьер, закусывать удила и заносить, — что было особенно легко потому, что татары рдко замунштучиваютъ своихъ лошадей, ограничиваясь обыкновенной уздой и простыми удилами. Лошадь эта предназначалась для Ильи Михайловича, но онъ, предваренный татариномъ о дурной привычк лошади, наотрзъ отказался ссть на нее,— и, такимъ образомъ, пришлось пересдлать лошадей вновь, и эта полудикая лошадь досталась Ман, не пожелавшей ожидать, пока татаринъ създитъ къ себ въ деревню, за новой лошадью. Вначал, Илья Михайловичъ и Майя хали легкою рысью, и все шло благополучно, но потомъ, когда въхали въ горы, Маня стала торопиться, чтобы поскоре встртить меня, при одномъ подъем въ гору, она подумала, что не будетъ никакой опасности дать полную волю лошади — и пустила ее въ карьеръ, но степной конь, какъ только почувствовалъ волю, закусилъ удила и понесся какъ вихрь,— и Маня не въ силахъ уже была сдержать лошадь посл, когда, вмсто безопаснаго подъема въ гору, наступилъ обрывчатый спускъ, оканчивающійся крутымъ поворотомъ въ узкомъ и скалистомъ ущельи: Маня не могла повернуть лошадь въ сторону, — и она ударилась грудью, на всемъ скаку, въ отвсную стну скалы. Силою удара и потрясенія, Маню выкинуло изъ сдла, — и она упала спиной, на каменистую дорогу, на томъ самомъ мст, гд я нашелъ ее и гд, ране, нашелъ ее и Илья Михайловичъ. Паденіе и ударъ о землю были, вроятно, чрезвычайно сильны: мертвенная блдность лица и кровь, выступившая изо рта, доказывали это. Я бережно поддерживалъ ее руками и закрывалъ шляпой отъ солнца ея лицо, покоившееся на моихъ колнахъ. Я переживалъ, за это время, какъ бы долгіе годы невыносимыхъ мукъ и страданій, которыя были еще тяжеле отъ невозможности чмъ-нибудь помочь сейчасъ-же. Подъзжая къ самой уже Ялт, мы увидли, въ сторон отъ дороги, около моста, лошадь Мани: она лежала на боку и билась, у нея, очевидно, хватило силъ, посл удара, сгоряча, подняться и пробжать лишь нсколько верстъ.
Въхавъ въ городъ, я вышелъ изъ коляски и побжалъ отыскивать доктора, а Илья Михайловичъ похалъ дале. Я скоро нашелъ какого-то военнаго врача, выходящаго изъ гостинницы клуба, отъ паціентовъ. Я торопилъ его насколько могъ,— и минутъ черезъ пятнадцать, показавшихся мн долгими часами, мы быстро подымались по знакомой лстниц и входили въ корридоръ гостинницы, гд шла уже замтная суетня, происходившая отъ неожиданнаго событія.
Когда мы вошли въ комнаты Рославлевыхъ, Маня уже была въ своей спальн — и туда тотчасъ же быть введенъ докторъ. Илья Михайловичъ сидлъ въ гостинной, съ тупымъ отчаяніемъ въ лиц — измученный, сконфуженный. Онъ считалъ себя главнымъ виновникомъ случившагося несчастія, — и, понуря свою беззаботную голову, молчалъ, на этотъ разъ, какъ нмой, и поминутно вздыхалъ и охалъ, какъ будто и самъ упалъ, и убился…
Минуть черезъ пять, изъ сосдней комнаты вышла заплаканная Врочка и сказала, что Маня пришла въ себя, но не можетъ пошевелить даже рукой, безъ того, чтобъ не чувствовать страшной боли во всемъ тл. Прошло еще нсколько томительныхъ минутъ ожиданія… Тихій, слабый стонъ послышался изъ сосдней комнаты — и, словно лезвее ножа, проникъ въ мое сердце. Но вотъ, вышли оттуда Алексй Борисовичъ и докторъ.
— Легкое сотрясеніе мозга и несомннный, тяжелый ушибъ позвоночнаго столба,— въ-полголоса проговорилъ докторъ.
— Будетъ ли жива? скажите — будетъ ли жива?— торопливо, упавшимъ голосомъ, спрашивалъ Алексй Борисовичъ.
— Богъ-всть, но я лучше посовтую вамъ приготовиться ко всему,— вздыхая, отвтилъ докторъ,— и вышелъ.— Черезъ часъ, я зайду опять,— проговорилъ онъ, уже въ дверяхъ.
Алексй Борисовичъ остановился посреди комнаты и оглянулъ всхъ растеряннымъ, безсознательнымъ взглядомъ:— Божья воля, да, Божья воля!— проговорилъ онъ тихо, какъ бы самъ съ собой… Замтивъ меня, онъ подошелъ ко мн, пожалъ руку и заговорилъ вновь: — Моя нжная былинка надломлена… Богу не угодно было, чтобы она жила. И она увянетъ… Да, я и забылъ: она хочетъ видть васъ, войдемте къ ней.
Мы вошли въ комнату, въ которой, ране, я никогда не былъ: это была спальная Миши и двушекъ, расположенная въ середин — между такъ-называемой ‘гостинной’ и комнатой Алекся Борисовича. На своей кровати, обложенная подушками, подъ легкимъ шелковымъ одяломъ, лежала эта ‘нжная былинка’, теперь надломленная и быстро увядающая… Лицо ея было также блдно, какъ и дорогой, когда я держалъ его въ своихъ рукахъ, но глаза ея были открыты — и также свтлы и прекрасны, какъ всегда, густые, темнорусые волосы разсыпались по подушк и на голов лежали компрессы со льдомъ, одна рука положена была сверхъ одяла — нжная, прекрасная, но, какъ и лицо, особенно блдная и безжизненная, какъ рука мертвой. Софья Михайловна и старушка няня сидли около кровати и хлопотали съ перемною компрессовъ и съ какими-то каплями, которыя предлагали больной. Маленькій Миша робко прижался въ уголк, дтскимъ сердцемъ и чутьемъ отгадывая всю глубину свершающагося несчастія, и не сводилъ своихъ дтскихъ, заплаканныхъ глазъ съ лица любимой тети.
— Маня, Владиміръ Ивановичъ здсь, — тихо сказалъ Алексй Борисовичъ, указывая на меня.
— Да, я вижу, проговорила она слабымъ, чуть слышнымъ голосомъ:— Подойдите сюда, ко мн…
Я тихо подошелъ къ ея кровати.
— Вотъ, мы и увидлись… Вамъ жаль меня, да? очень жаль?.. Я знаю, что умру… У тебя слезы на глазахъ: это не хорошо… Поцалуй мою руку… Я не могу теб ее подать,— не могу пошевелиться….
Я, молча, наклонился къ ея рук и поцаловалъ — какъ цалуютъ святыню, какъ цалуютъ, въ послдній разъ, руку благословляющей матери. Слезы душили меня и, противъ воли, выступали на глаза.
— Не плачьте же… не плачь!… Вдь я не умерла еще. Да, а цыганка не солгала…. Я была счастлива… Я хотла быть вашей… твоей женой, и вотъ, не сдержу, должно быть, слова… Но я буду твоей Беатриче, помнишь, Данта?… И если увижу, что ты ‘сбиваешься на прямомъ жизненномъ пути’, то приду къ теб… Ну, ступай, теперь, Господь съ тобой!.. Прощай…
Еще разъ, я припалъ къ ея рук — и вышелъ изъ комнаты, какъ безумный: не замчая окружающихъ людей, яркаго солнца, бившаго своими лучами въ окно, не замчая даже самого себя. Непроглядная тьма окутала свинцовой пеленой мои мысли, — и, кром этой страшной тьмы, я въ то время не чувствовалъ и не видлъ ничего. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Съ непокрытою головой я вышелъ изъ гостинницы. Въ дверяхъ, человкъ сказалъ мн что-то о моихъ вещахъ, но я ему ничего не отвтилъ и не могъ отвтить… Какъ автоматъ, я безсознательно дошелъ до приморскаго бульвара, и слъ на первую, попавшуюся скамью. Мимо меня проходили люди, смотрли на меня, но я ихъ не видлъ и не замчалъ. Подошла, цыганка, которую я видлъ наканун: покачала головой и заговорила. Я ничего не понялъ и не сказалъ ей ни слова. Я видлъ всхъ, но никого не чувствовалъ.
Не помню и не знаю, — долго ли я просидлъ такъ. Прибжала Врочка и торопливо заговорила что-то со мной… Но я не понималъ ее до тхъ поръ, пока она не произнесла дорогаго и святаго для меня имени: тогда только я быстро очнулся и стать вслушиваться въ ея слова. Она повторила ихъ еще разъ: — Маня умираетъ и хочетъ проститься съ вами. Пойдемте же скорй.
Услышавъ эти слова и понявъ ихъ страшный смыслъ и значеніе, я всталъ со скамьи и молча, послушно, пошелъ за Врочкой, и пошелъ такъ быстро, какъ только могъ идти….

XIII.
Смерть Мани.

Она лежала въ своей кровати — блдная, спокойная, съ открытыми глазами… Тяжело и прерывисто дыша, она, порою, впадала въ забытье, но чрезъ нсколько минутъ опять приходила въ себя и начинала говорить — чуть слышно, едва шевеля губами…
Собранные передъ этимъ, на консиліумъ, доктора объявили роднымъ, что у Мани не ушибъ, а переломъ позвоночнаго столба,— и что ей жить осталось нсколько часовъ, а можетъ быть, всего лишь нсколько минуть. Она настойчиво стала просить отца — сказать ей мнніе врачей. Ей, вначал, не хотли говорить, она заплакала — и стала жаловаться, что ей отказываютъ въ ея послдней просьб… Ей уступили — и сказали. Тогда, она успокоилась, тотчасъ же перестала плакать и пожелала священника. Его на-скоро нашли — и она, въ присутствіи всхъ, исповдалась и причастилась. Затмъ, опять забылась: не то уснула, не то, закрывъ глаза, думала о чемъ-то… Очнувшись, она обвела всхъ своимъ потухающимъ взоромъ и, не встрчая меня, тихонько подозвала отца и попросила его послать за мной. Меня долго искали.— пока Врочка изъ окна не увидала меня сидящимъ на бульвар и не позвала.
Когда я вошелъ въ комнату Мани, она была блдна какъ мертвая и лежала не шевелясь, закрывъ глаза, но едва я сдлалъ нсколько шаговъ къ ея кровати, она, какъ бы почувствовавъ мое присутствіе, тотчасъ же открыла глаза — и остановила ихъ на мн. Дологъ и присталенъ былъ ея взглядъ, и мн становилось невыносимо тяжело и больно: я начиналъ отгадывать значеніе ея взгляда…
— Я вдь смотрю на васъ въ послдній разъ въ этой жизни, — тихо прошептала она, какъ бы отвчая на мою мысль. Потомъ, еще тише, едва шевеля губами, подозвала меня къ себ, ближе:— Простись со мной, поцлуй,— проговорила она.
Не сознавая вполн своихъ дйствій и едва понимая смыслъ ея словъ, я наклонился къ ней и поцаловалъ ее.
— Я не могу перекрестить тебя: не въ-силахъ приподнять руки,— съ тоскою проговорила она, и подозвала отца:— Перекрестите его, папа, моею рукою.
Алексй Борисовичъ подошелъ къ ней и, молча, покорно, исполнилъ ея просьбу.
— Благословляю тебя на все доброе и честное. Никому не длай зла,— шептала она:— Будь счастливъ… Мн жаль тебя…
Въ комнат была та священная тишина, которая бываетъ, напримръ, въ реформатскихъ храмахъ, въ великіе моменты богослуженія, которая бываетъ всегда въ комнатахъ умирающихъ. За мною, къ ней подошла Врочка и подвели маленькаго Мишу: она также простилась и съ ними — также перекрестила ихъ. Дтское личико Миши было испуганное: онъ ничего не понималъ въ происходящей сцен, но какъ бы смутно отгадывалъ горе и чего-то боялся. Когда Алексй Борисовичи, приподнявъ руку Мани, сталъ ею крестить ребенка, Миша, ласкаясь къ умирающей, нжно спросилъ: — У тебя, тетя, ручка болитъ?…
— Да, мой милый, болитъ.
— Очень болитъ? ты ушибла ее?… заботливо спрашивалъ бдный ребенокъ.
Наступили, наконецъ, самыя тяжелыя минуты для больной и для окружающихъ ее: началась предсмертная агонія….
— Жжетъ меня, жжетъ! вдругъ громко заговорила она, и слегка заметалась на подушкахъ:— Льду мн дайте… ради Бога!
Ей подносили ледъ къ губамъ, и она жадно глотала его:— Охъ, жжетъ, жжетъ!… кричала она.
Прошло минуты дв, три. Она утихла немного.— У меня озябли ноги,— слабо проговорила она. Алексй Борисовичъ подошелъ къ ней съ пледомъ и закрылъ ее.
— И руки стынутъ, — жаловалась она вновь. Ясно было, что кровь переставала обращаться въ ней и она уже начинала остывать…
— Господи! какъ, вдругъ, темно стало! Зачмъ вы закрыли окна?
Ея глаза были открыты, но зрачки оставались неподвижны: она перестала видть.
— Папа, милый! я, должно быть ослпла: я ничего не вижу… никого… Ты здсь?
— Я здсь, Маничка, около тебя,— отвтилъ Алексй Борисовичъ, едва владя собой, чтобъ не зарыдать.
— И Врочка здсь? и Миша?
— Здсь, здсь, вс здсь, мой другъ.
— И онъ здсь? да?
— И я здсь, около васъ,— отвтилъ я, увренный, что она спрашивала обо мн.
— Ну, и хорошо, хорошо, спасибо теб. Вы вс такіе добрые были ко мн. И Сережа также… какъ жаль, что онъ далеко… А мамочк скажите, чтобы она не плакала обо мн. Мн хорошо будетъ… Авы помолитесь за меня. Только, пожалуйста, отвезите меня домой… Я не хочу здсь… не….
Вдругъ, она стихла, умолкла… Прошло нсколько мгновеній: никто не смлъ ни дышать, ни пошевельнуться. Взоры всхъ были устремлены въ одномъ и томъ же направленіи: вс молча смотрли на это молодое, прекрасное и милое лицо — блдное, безжизненное и бездыханное, съ открытыми, неподвижными глазами, съ полуоткрытымъ ртомъ и съ одною, чуть-чуть приподнятою, ію прежнему, бровью… Всмъ не хотлось еще и страшно было признать совершившійся фактъ смерти. Алексй Борисовичъ опомнился первый.
— Маня скончалась, Божья воля!— громко проговорилъ онъ, и подойдя къ умершей, тихо поцловалъ ее въ открытыя уста, перекрестилъ три раза и, спустя на грудь свою сдую голову, тихою и нетвердою походкой вышелъ изъ комнаты. Встртивъ въ сосдней комнат Илью Михайловича, который сидлъ и плакалъ, онъ подошелъ къ нему, положилъ ему руку на плечо и тихо сказалъ:— Не плачьте. Вдь это произошло отъ Божьей воли, а не отъ васъ. Она скончалась, — и я попрошу васъ принять на себя вс хлопоты. Я — не могу: свершившееся горе слишкомъ велико для меня, и я не в силахъ ни о чемъ подумать теперь. Устройте все, что нужно, не жаля денегъ. Не хлопочите только слишкомъ много о могил: мы возьмемъ Маню съ собой.
Затмъ, онъ ушелъ въ свою комнату и заперся на ключъ. Молился-ли онъ у себя въ комнат, или, можетъ быть, страдалъ и плакалъ, скрывшись отъ постороннихъ глазъ — этого никто никогда не узналъ. Узнали только и увидли одно: вечеромъ, когда Маня лежала уже на стол, въ гостиной, вся усыпанная душистыми и роскошными цвтами. Алексй Борисовичъ вышелъ изъ своей комнаты, бодрый и твердый, и пожелалъ смнить собою псаломщика, читавшаго надъ Манею псалтырь, и до утра читалъ, не отдыхая: утромъ, посл совершенной панихиды, онъ ушелъ изъ гостинницы и до вечера былъ гд-то, но гд именно — этого, опять-таки, никто не зналъ. Вечеромъ, онъ возвратился съ корзиною цвтовъ, боле любимыхъ Манею, и, осыпавъ ими гробъ кругомъ, долго молился и, затмъ, ушелъ въ свою комнату и уснулъ,— въ первый разъ еще посл смерти дочери.
Какъ хорошо она сдлала, что умерла!… Ей не было мста здсь, на земл. Какъ бы стала жить, что бы стала длать здсь она, эта ‘нжная былинка’, эта ‘фантазерка?!’… Нжное растеніе, она была не но нашему климату. Почти всмъ она была чужда, одинъ отецъ понималъ ее и цнилъ, и безконечно любилъ. Мн остались неизвстны ея отношенія къ матери, но. кажется, она не была слишкомъ близка и дружна съ своею матерью, такъ, напримръ, какъ была дружна съ отцомъ. Ее уже замтно пугалъ нашъ вкъ, становившійся меркантильнымъ, жаднымъ, падкимъ къ нажив и чуждый идеаловъ и всхъ самыхъ лучшихъ и чистыхъ стремленій и надеждъ. На каждомъ шагу, ее поражали противорчія въ жизни, невыносимыя для ея сердца. Зодчева она не только не любила, но даже не уважала,— и могла ли она быть съ нимъ счастлива! Богъ всть, была ли бы она счастлива и со мной!…
Да. Маня хорошо сдлала, что умерла!

——

Въ глухомъ и малолюдномъ сел, въ Т-ской губерніи, среди маленькой площади, стоитъ бдная деревянная церковь, а въ нсколькихъ стахъ шагахъ отъ нея, на самомъ краю села, раскинулось деревенское кладбище, съ большою, каменною часовнею въ середин. Часовня эта есть фамильный склонъ Рославлевыхъ, бывшихъ помщиковъ этого села. Въ этой часовн похоронена и Маня, невидимою путешественницей вернувшаяся изъ Крыма, вмст съ Алексемъ Борисовичемъ. Надъ ея могилою поставленъ недорогой, но очень изящный памятникъ, высланный изъ Петербурга одною изъ сестеръ Алекся Борисовича: большая черная глыба мрамора и на ней спящій ангелъ, отчетливо сдланный изъ благо мрамора.
На этомъ кладбище, весною, лтомъ и осенью, каждый день утромъ, крестьяне видятъ высокаго, сдаго старика, сильно согбеннаго уже, въ бдной и простой, но чистой и опрятной всегда одежд, это — ихъ старый баринъ Алексй Борисовичъ, онъ приходитъ въ часовню и молится — вблизи любимой своей дочери, ‘нжной былинки’, Мани. Зимою, когда суровыя мятели и вьюги заносятъ кладбище и вс могилы снгомъ, и пройти въ часовню трудно, старикъ беретъ лопату, приглашаетъ съ собою человкъ двухъ-трехъ своихъ старыхъ друзей, бывшихъ его крестьянъ, такихъ же теперь старыхъ, какъ и онъ, — и вс вмст, съ лопатами и заступами въ рукахъ, расчищаютъ узкую. въ проходъ одного человка, тропинку по кладбищу, къ часовн, ‘къ могилк милой барышни’, — какъ до сихъ поръ называютъ крестьяне покойницу Маню.
Весною и лтомъ весело на ея могил и хорошо. Красивыя березы и тнистыя липы закрываютъ часовню со всхъ сторонъ отъ жаркаго солнца и втра. Кругомъ часовни посажены цвты — розаны и астры, любимые цвты Мани, ихъ посадилъ Алексй Борисовичъ, своими руками, и каждый годъ подновляетъ ихъ: садить и сетъ новые. Все кладбище густо заросло кустарною зеленью,— и множество пвчихъ птицъ каждую весну прилетало на это кладбище и гнздилось тутъ: на деревьяхъ и въ кустахъ. Звонкою, веселою пснею встрчало это населеніе и провожало божіе дни. Придя сюда рано утромъ, вмст съ восходомъ солнца, и окончивъ свою молитву, Алексй Борисовичъ улыбается, бывало, тихою, доброю улыбкой, слушая эти псни, онъ радуется, что всмъ такъ весело вблизи его усопшей радости… А весенними и лтними вечерами, невдалек отъ этого кладбища, чуть-чуть подъ гору, у околицы, собирается вся сельская молодежь и водитъ хороводы. Звонкія псни, до самой полночи, слышны на кладбище и разносятся по всему селу, до другаго его конца, гд, за небольшою рчкой, стоить темное и громадное зданіе стариннаго барскаго дома Рославлевыхъ. Домъ этотъ запертъ кругомъ теперь, и самыя ставни въ немъ заколочены гвоздями, какъ гробовыя крыши.

ГЛАВА XIV.
Честный трудъ — и счастіе.

Возвратившись изъ Крыма и схоронивъ Маню. Алексй Борисовичъ тотчасъ же принялся за устройство своихъ длъ, разстроенныхъ финансовою катастрофой. Прежде всего, онъ ршилъ продать свое имніе и больштой барскій домъ, сдлавшійся ему теперь совсмъ ненужнымъ,— такъ какъ Врочку одна изъ бездтныхъ тетушекъ взяла къ себ навсегда, на правахъ дочери. Но едва только тетушки узнали о продаж ихъ родоваго, стариннаго гнзда и о томъ, что это гнздо желаетъ купить какой-то купецъ изъ сосдняго города, расчитывая обратить барскій домъ въ фабрику,— какъ тотчасъ же собрались, втайн отъ Алекся Борисовича, на семейный совтъ и ршили — не допустить родъ Рославлевыхъ ‘до такого безчестія’. Къ Алексю Борисовичу былъ отправленъ особый уполномоченный, спросить его — сколько онъ хочетъ за свое имніе. По полученіи отъ него отвта, деньги ему были тотчасъ же уплачены и имніе было куплено на имя всхъ трехъ тетушекъ, вмст. Алексй Борисовичъ, получивъ деньги, устроилъ свою жизнь такъ просто и удобно, какъ предполагалъ устроить ее еще въ Ялт, по полученіи перваго извстія о своемъ разореніи. Онъ выстроилъ себ на краю села большую крестьянскую избу, съ маленькой свтелкой наверху, купилъ нсколько коровъ и лошадей, нанялъ трехъ работниковъ и скотницу — и сталъ засвать только то количество земли, которое было нужно для него, его маленькой семьи и работниковъ, землю эту онъ снималъ въ аренду отъ своихъ сестеръ, купившихъ имніе. Все молочное хозяйство приняла на себя Ольга Александровна, его жена, съумвшая перенести вс несчастія также твердо, какъ и Алексй Борисовичъ, а самъ онъ, одвшись въ простое крестьянское платье, боле удобное для его новаго образа жизни, три четверти года проводилъ въ пол, съ работниками, помогая имъ, иногда лично — если только трудъ былъ по его силамъ и умнью. Такъ, напримръ, онъ самъ возилъ снопы съ поля, самъ садилъ овинъ и очень любилъ косить, — хотя старческія силы и измняли подчасъ ему въ этомъ послднемъ труд.
— Мн, благодаря Бога, легко живется,— говаривала, онъ часто, входя въ свою опрятную и чистую избу, поздно вечеромъ, покончивъ свой трудовой день. Скотница собирала ему ужинать и онъ, помолясь на образа, предъ которыми день и ночь горла лампада, усаживался за столъ, вмст съ своею ‘старушкой’, и, поужинавъ, уходилъ отдыхать на верхъ, въ свтелку. Хорошо, уютно и чисто было въ его маленькой комнат на верху:— Это моя келья,— говаривала, онъ. Словомъ, онъ жила’ точно также, какъ жилъ любой зажиточный крестьянинъ, семьянистый и немолодой, но только, сыновей замняли ему работники.
Такой образъ жизни Алекся Борисовича возбудилъ, вначал, удивленіе и своеобразные толки — преимущественно, между дворянствомъ узда и сосдними помщиками. Одни считали это чудачествомъ, другіе находили, что отъ цлаго ряда несчастій старикъ Рославлевъ сталъ нездорова’ умомъ, и оттого затваетъ теперь эту свою ‘новую жизнь’… Но изумленіе сосдейпомщиковъ стало еще большимъ, когда, на другой годъ своей новой жизни, Алексй Борисовичъ, рядомъ съ своею избой, выстроила, лавку, създилъ въ Москву, закупила’ тамъ ситцевъ, цвтныхъ платковъ, англійскихъ косъ, серповъ и пр. и, получивъ изъ узднаго города свидтельство на право торга, торжественно открыла, свою лавку — отслуживъ молебенъ и освятивъ ее. Тетушки ршили, что онъ окончательно съ ума сошелъ, дворяне и сосди-помщики отвернулись отъ него, забывъ все добро, которое онъ имъ когда-то длала, и его старую хлбъ-соль. Новый предводитель дворянства счелъ даже нужнымъ поручить, кому слдуетъ, разузнать поближе — ‘что тамъ такое затялъ этотъ чудакъ, Рославлевъ?’…
Когда узналъ Алексй Борисовичъ объ этомъ неумстномъ любопытств, ‘незаслуженномъ вниманіи’ — какъ она’ называлъ, — онъ, казалось, въ первый разъ возмутился слегка своимъ кроткимъ всегда духомъ и дала, гордый и разсерженный отвтъ:— Передайте предводителю — сказала, онъ посланному,— что я живу такъ, какъ хочу и какъ слдуетъ жить честному человку. Я не могу жить такъ роскошно, какъ жилъ прежде, и даже жалю, что жилъ такъ. Но прибавьте, что я не жалю о тхъ деньгахъ, которыя не разъ давалъ ему взаймы и которыхъ никогда не получалъ, что на чужой счетъ я жить не хочу и не умю, а потому и живу, какъ могу.
Когда этотъ отвтъ сталъ извстнымъ въ узд. Алекся Борисовича оставили въ поко. Одни крестьяне относились къ нему также любовно и сердечно, какъ относились и прежде. Они взглянули на дло очень разумно и просто:— Баринъ нашъ разорился.— говорили они:— жаль его! добрый былъ баринъ.
Но когда крестьяне увидли, что ихъ ‘добрый баринъ’ не упалъ духомъ и началъ строиться и обзаводиться хозяйствомъ, они охотно и отъ чистаго сердца помогали ему, въ праздничные дни шли къ нему на-помочь — возили, вначал, бревна изъ лсу, потомъ помогали въ пол, на снокос — словомъ, везд, гд, на первое время, требовалась необходимая, дружная помощь.
— Мн, благодаря Бога, легко живется!— повторялъ Алексй Борисовичъ, тронутый до глубины души услугами крестьянъ и ихъ доброю памятью: — Они одни не забыли моего добра и попомнили его въ мой черный день.
Когда Алексй Борисовичъ открылъ лавку, онъ сказалъ мужичкамъ: — Чмъ вамъ брать въ долгъ у другихъ, да еще брать худой товаръ и платить проценты, берите, все равно, у меня, деньги я подожду безъ процентовъ, а товаръ у меня хорошій.— Такимъ образомъ, крестьяне охотно стали брать у него все, что находили въ его лавк и что имъ нужно было, главное, имъ понравились т особенные серпы, съ нерусскою на нихъ надписью и двумя львами на лезвіяхъ, которые были и легче, и тверже, и остре, и красиве тхъ серповъ, что въ начал каждой весны вывозили, обыкновенно, на сосдніе базары городскіе мщане. Когда слава объ этихъ серпахъ и, вообще, о доброкачественности товара ‘въ барской лавк’ распространилась въ околодк. Алексю Борисовичу скоро пришлось выписывать изъ Москвы весь товаръ вновь, — и, такимъ образомъ, его торговля приняла хотя и скромные, но правильные и быстрые обороты. Съ наступленіемъ осени, крестьяне-должники акуратно являлись въ его лавку и расплачивались,— благодаря и за товаръ, и ‘за пожданье’. Одн бабы были въ-начал недовольны его товаромъ: имъ, собственно, не нравились цвта и узоры привезенныхъ Алексемъ Борисовичемъ ситцевъ и платковъ, находили ихъ недостаточно яркими и пестрыми. Но потомъ, когда увидли, что эти ситцы и платки отличаются особенною прочностью и не линяютъ ни отъ солнца, ни отъ горячей воды,— стали разбирать понемногу и этотъ товаръ.— Нарядилъ насъ баринъ ровно монашекъ какихъ — все въ невеселые цвта,— долго жаловались потомъ на Алекся Борисовича деревенскія бабы и двки.
Такъ прошло два года. Однажды, въ конц іюля 1863 года, мстный староста принесъ Алексю Борисовичу изъ волостнаго правленія какое-то письмо, съ нерусскими печатями, полученное въ тотъ день съ почты. Это было письмо изъ Гейдельберга, отъ Сергя Алексевича: онъ писалъ отцу, что. закончивъ свое образованіе и получивъ ученую степень, детъ надняхъ въ Россію и, прежде всего, навститъ отца и мать, въ деревн. Это было коротенькое письмо, съ желаніемъ предварить лишь о своемъ прізд и съ общаніями разсказать все остальное при личной встрч. Ольга Александровна, сильно обрадованная извстіемъ о предстоящемъ свиданіи, призадумалась потомъ надъ вопросомъ — какъ и гд она приметъ теперь сына, ‘профессора университета?’ Но Алексй Борисовичъ совершенно успокоилъ ее, объявивъ, что онъ уступаетъ сыну свою свтелку на день, если онъ будетъ заниматься, а ночью будетъ спать съ нимъ вмст, на сновал:— Не заботься о Серг слишкомъ много, изъ него вышелъ, кажется, хорошій человкъ, и онъ будетъ вполн доволенъ всмъ, что у насъ встртить и что мы ему въ силахъ предложить.
Недли дв спустя пріхалъ Сергй Алексевичъ. Онъ не видлся съ родными боле двухъ лтъ, и значительно измнился за это время: возмужалъ, обросъ бородою и слегка пополнлъ.
— Какой ты красивый, Сережа!— говорила, любуясь на сына, Ольга Александровна, съ гордостью, столь свойственною матери.
— Теперь, онъ еще боле похожъ на покойницу Маню,— замтилъ, тяжело вздыхая, Алексй Борисовичъ.
Это имя темною тучкой набжало на семейную радость Рославлевыхъ…. Вечеромъ того же дня пріхала Врочка, тоже выросшая за эти два года и похорошвшая, это была уже не та молоденькая двочка въ короткомъ платьиц, которую мы видли въ Ялт: она стала взрослою двушкой, стройною, красивою, но живою и рзвою по прежнему. Въ скромную избу стариковъ Рославлевыхъ, еще разъ, на закат дней ихъ, заглянуло солнце жизни: снова явились радости, послышался веселый, звонкій смхъ молодости, счастія, а рядомъ, серьезные и живые разсказы Сергя Алексевича — о заграничной жизни, о тамошнихъ университетахъ и профессорахъ.
— Мн, благодаря Бога, легко живется!— повторялъ Алексй Борисовичъ, любуясь дтьми.
Онъ былъ правъ, когда говорилъ о сын, что изъ него, ‘кажется, вышелъ хорошій человкъ’. Сергй Алексевичъ, дйствительно, вышелъ такимъ. Ни одного слова, ни одного нескромнаго и любопытнаго вопроса не было предложено имъ отцу относительно бывшаго разоренія. Только, на второй или на третій день по прізд, онъ сказалъ Алексю Борисовичу:— Ты истратилъ на меня въ жизни, то-есть, на мое воспитаніе и образованіе, очень много, вообще, ты затратилъ на меня большой капиталъ: теперь, этотъ капиталъ приноситъ большіе проценты.— и я бы считалъ себя вполн счастливымъ, если бы ты принималъ отъ меня, какъ отъ сына и какъ отъ друга, каждый годъ, столько сколько теб нужно. Пожалуйста…
Но Алексй Борисовичъ не далъ сыну кончить, онъ крпко пожалъ его руку и, поцловалъ его: — Спасибо теб, мой добрый Сергй!— отвчалъ онъ:— Но мн теперь ничего не нужно, я желаю лишь одного: видть тебя всегда честнымъ, трудящимся и счастливымъ. Если я умру раньше, то позаботься о матери. А посл моей смерти, прошу тебя, похорони меня рядомъ съ Маней. и этой избы не продавай, я хочу, чтобы посл меня. въ моемъ теперешнемъ дом было сельское училище,— и ты, непремнно, устрой это. Вотъ, единственная моя къ теб просьба.
Спустя дв недли, которыя для стариковъ Рославлевыхъ показались счастливйшими днями ихъ жизни, наступило время отъзда Сергя Алексевича: онъ халъ въ К-скій университетъ, гд уже ожидала его готовая каедра.
Большая половина дня, предшествовавшаго отъзду, была проведена на могил Мани: тамъ, подъ тнистымъ дубомъ, пили чай и встртили закатъ солнца.
— Какъ, въ самомъ дл, хорошо здсь! какъ хорошо ей!— говорилъ Сергй Алексевичъ.
— Да, Ман хорошо, я увренъ въ этомъ, — тихо проговорилъ Алексй Борисовичъ: — И послднія ея слова, послднее желаніе было, чтобы ее похоронили здсь. А тми словами, тою заповдью, которыми она благословила своего жениха, благословлю, на прощаніе, и я тебя, Сергй.
— А что это за слова?— спросилъ Сергй Алексевичъ у отца.
— Хорошія слова, очень хорошія, завтра я ихъ скажу теб.
И на другой день, разставаясь съ сыномъ и благословляя его образомъ, Алексй Борисовичъ три раза перекрестилъ его и три раза же проговорилъ громкимъ и твердымъ голосомъ: — Во имя Господа Бога нашего, благословляю тебя, сынъ мой, на все доброе и честное въ жизни! Никому не длай зла — и всмъ добро.
Это были послднія слова, сказанныя Алексемъ Борисовичемъ сыну, при прощаніи.

ГЛАВА XV
и послдняя.

Много лтъ прошло посл того, какъ Алексй Борисовичъ поселился въ своемъ маленькомъ деревенскомъ домик. За это время многое измнилось вокругъ него: Врочка вышла замужъ за какого-то богатаго, желзнодорожнаго дльца, тетушки перемерли,— и старинный барскій домъ Рославлевыхъ опять перешелъ къ Алексю Борисовичу. Онъ занялъ одинъ изъ флигелей этого дома, и дождался увидть при жизни то, что должно было осуществиться по смерти: на его бывшемъ домик появилась вывска, съ надписью: сельское училище. Крестьянскія дти учились теперь въ этомъ домик, а на верху, въ свтелк, жилъ учитель — тотъ самый ‘маленькій Миша’, котораго мы видли, когда-то, въ Крыму. Ему теперь было уже двадцать слишкомъ лтъ, и изъ него вышелъ красивый и стройный молодой человкъ, съ мужественными и правильными чертами лица, но тихій и застнчивый, какъ молодая двушка, эта его застнчивость, или, скоре, конфузливость происходила, можетъ быть, отъ хромоты его, которая такъ и не была вылечена — ни въ Крыму, ни посл. Поступленіе его на должность учителя произошло такимъ образомъ.— Окончивъ курсъ въ университет, Миша, вмст съ своимъ дядей, Сергемъ Алексевичемъ, пріхалъ навстить ‘ддушку’,— и ему такъ понравилась и тихая деревенская жизнь, и ддушкинъ домикъ, и самъ ддушка, что онъ пожелали’ пожить здсь подоле: — Только, вотъ, не знаю, чмъ бы заняться здсь?— сказалъ онъ.— Занятія и трудъ можно найти везд, а тмъ боле въ деревн,— отвтилъ ему Алексй Борисовичъ.— Прежде всего, ты отдохни немного, посл своего, одиннадцати-лтняго ученія, и присматривайся за это время къ деревн. Ты готовишься вступить въ жизнь, но очень мало подготовленъ къ этому: самаго главнаго-то ты и не знаешь — деревни и русскаго народа, а ты присмотрись-ка къ нему поближе,— и теб откроется новый, невдомый міръ, полный поэзіи и глубокаго, серьёзнаго смысла. Ты такъ полюбишь нашъ добрый, простой народа, и его исторію — которая вся въ его псняхъ,— что, право, не захочешь посл и разстаться съ нимъ.
И Миша остался у ддушки въ гостяхъ. А въ это самое время умерла послдняя изъ тетушекъ: Алексй Борисовичъ перешелъ во флигель барскаго дома, а свой маленькій деревенскій домикъ предложилъ волостному правленію обратить на училище. Мсяца черезъ два, все было уже приспособлено въ этомъ домик, оставалось только найти учителя.— Вотъ, Миша, теб и занятіе,— сказалъ однажды Алексй Борисовичъ своему внуку: — Если хочешь быть полезнымъ не одному только себ, но и другимъ, то соглашайся.
И на другой же день, Миша ухалъ въ губернскій городъ, подалъ прошеніе въ дирекцію народныхъ училищъ,— а черезъ дв недли, присутствовалъ уже на торжественномъ освященіи и открытіи училища, въ качеств сельскаго наставника.
Къ этому времени, въ лавк Алекся Борисовича появился новый товаръ — дтскія книги,— и въ тихомъ деревенскомъ домик закипла новая жизнь: слышался кроткій, добрый голосъ молодаго учителя и, порою, звонкій, веселый дтскій смхъ и рзвая бготня, а также тотъ милый ребяческій шумъ, отъ котораго становится такъ легко и отрадно одинокому, утомленному сердцу одинокаго, утомленнаго человка. Алексй Борисовичъ, вмст съ своею неизмнною ‘старушкой’, часто приходилъ въ гости ко внуку и, усвшись въ разведенномъ когда-то имъ самимъ садик, въ тни акацій и липъ, любилъ подолгу смотрть на этихъ беззаботно рзвящихся дтей и слушать ихъ звонкій смхъ и молодое веселье. А когда дти убгали шумною толпою въ лсъ и возвращались оттуда съ большими и красивыми букетами полевыхъ цвтовъ, и клали эти цвты ‘на могилку милой барышни’, — эта ласка ихъ трогала Алекся Борисовича до глубины души, найдя свжіе цвты на могил своей милой Мани, онъ заходилъ въ училище и, съ глазами полными слезъ, поднималъ каждаго ребенка на руки и нсколько разъ цловалъ его.
— Вы и ко мн будете ходить на могилку, да?— спрашивалъ онъ у дтей.
— И къ вамъ, ддушка (такъ звали его дти), будемъ ходить.
— Каждый день станемъ ходить, пока будутъ въ іюл цвты,— общали дти Алексю Борисовичу.
— Господи! какъ мн хорошо живется!— говорилъ, глядя на небо и на этихъ дтей, старикъ Рославлевъ.
Ему, дйствительно, хорошо жилось.

——

Какъ тиха и безмятежна была вся жизнь Алекся Борисовича, также тиха и безмятежна была кончина его. Однажды, осенью, онъ простудился слегка на могил Мани, заболлъ и слегъ въ постель. Ольга Александровна тотчасъ же дала знать о его болзни сыну,— и черезъ нсколько дней Сергй Алексевичъ былъ уже у постели отца.
Какъ тихій закатъ лтняго, уставшаго солнца, совершившаго свой полный оборотъ, закатилась и эта уставшая жизнь: безъ страданій и мученій — ‘безболзненно и непостыдно’. Всего за нсколько минутъ до смерти, Алексй Борисовичъ тихо бесдовалъ съ неизмнною подругой своей жизни — съ кроткою ‘старушкой’, Ольгою Александровной, съ сыномъ и внукомъ. Онъ всмъ имъ завщалъ одно и благословлялъ на одно — ‘на все доброе и честное въ жизни’.
Сдой и дряхлый, но не одинокій, лежалъ онъ въ своей смертной постели, всхъ благословляя и безъ страха ожидая наступающую смерть, какъ давно жданаго гостя, котораго задержали на пути какія-то неизвстныя обстоятельства…. Но вотъ, наконецъ, пришелъ этотъ гость, — хозяинъ поднялся ему на встрчу — и предложилъ все, что имлъ у себя драгоцннаго и лучшаго: нжное, кроткое сердце, великую душу и свтлый, вчно бодрый умъ….
Когда умеръ Алексй Борисовичъ, на похороны его съхалось множество его родныхъ и дворянъ, спохватившихся теперь отдать послдній долгъ человку, который жилъ для другихъ,— и вс, хотя и смутно, но понимали, что эта жизнь была не изъ числа обыкновенныхъ жизней, что въ ней было нчто высокое и чистое, исполненное терпнія, всепрощенія и любви, окруженное ореоломъ евангельскихъ чувствъ, но это нчто не поддавалось ни анализу, ни пониманію ихъ мелкихъ, своекорыстныхъ душъ,— и посл смерти, также какъ и въ послдніе годы жизни, за Алексемъ Борисовичемъ осталось названіе ‘чудака’.
Одни крестьяне, видвшіе каждый шагъ его жизни и знавшіе вс его дла, понимали старика Рославлева боле врно и, благодаря инстинктивной чуткости, свойственной всмъ неиспорченнымъ душамъ, отгадывали весь глубокій смыслъ простой жизни этого человка. Со всего села и со всхъ окружныхъ деревень собрались крестьяне, густыми толпами, на похороны Алекся Борисовича. Они никому не позволили нести тотъ простой, дубовый гробъ, въ которомъ покоился прахъ любимаго ими человка, на своихъ плечахъ они отнесли его изъ стараго барскаго дома въ церковь и, затмъ, на кладбище, въ могилу, рядомъ съ Маней. Горе ихъ было неподдльно, молитвы — искренни. Когда наступили минуты ‘послдняго цлованія’, то не видно было въ этой многолюдной толп никого, кто не напечатллъ бы, со слезами на глазахъ, послдняго поцлуя покойнику. А онъ — съ внцомъ на голов, съ разсыпавшимися сдыми кудрями по подушк — лежалъ въ гробу своемъ такъ ясенъ и тихъ, и строго-величавъ, и кротокъ — какъ бы сознавая вс серьёзность своего настоящаго бытія и всю глубину горя, причиненнаго его смертію этой простой и доброй толп.
Посл смерти Алекся Борисовича, Ольга Александровна перехала къ сыну, въ K***, гд онъ занималъ университетскую каедру. Старинный барскій домъ Рославлевыхъ былъ, съ общаго семейнаго согласія, сломанъ и, затмъ, передланъ: изъ большаго, ненужнаго дома построенъ уютный и красивый домъ, всего въ нсколько комнатъ, куда, каждое лто, прізжаетъ на отдыхъ Сергй Алексевичъ съ матерью, совсмъ уже древнею, но все еще бодрою ‘старушкой’. Сельскій учитель Михаилъ Андреевичъ Ларіоновъ всегда поджидаетъ ихъ съ большимъ нетерпніемъ, и какъ только они прідутъ съ дороги и отдохнутъ немного, онъ, ведетъ ихъ въ свое училище — показываетъ его и своихъ учениковъ,— а потомъ, на кладбище, гд, каждый разъ, гости находятъ новые кусты розъ и астръ, любимыхъ цвтовъ Мани, въ пышномъ и роскошномъ цвту. Ольга Александровна, слабыми, дрожащими руками срываетъ распустившіяся розы, сплетаетъ изъ нихъ два внка и тихо кладетъ ихъ на дорогія могилы мужа и дочери. Затмъ, посл обычной молитвы, вс усаживаются на скамью, подъ темною липой, — и, если деревенскій вечеръ тёпелъ и хорошъ, то бесдуютъ на кладбищ до глубокой ночи, вспоминая жизнь дорогихъ и милыхъ имъ людей, опочившихъ на-вки…..

——

Счастливъ тотъ, кто жилъ и умеръ такъ, какъ старикъ Рославлевъ! Чья жизнь прошла безъ преступленій и тхъ горькихъ, непоправимыхъ житейскихъ ошибокъ, посл которыхъ такъ тяжело и трудно живется человку, кто съумлъ замчать свою нетвердую поступь на первыхъ же порахъ,— и могъ искупить свои промахи и заблужденія, кто умлъ терпть и мириться съ жизнію, кто чувствовалъ себя въ силахъ умереть, благословляя, чья жизнь тихо закатилась среди друзей и семейства, кто оставили’ но себ честное и доброе имя на своей родин.
Да, счастливъ тотъ человкъ!….

ЗАКЛЮЧЕНІЕ.

Этими словами заканчивались записки, доставшіяся мн посл моего покойнаго друга. Записки эти имли нсколько романическое заглавіе — ‘Исторія моей любви’,— которое я нашелъ неудобнымъ удержать здсь, такъ какъ, многіе читатели легко могли бы быть вовлечены въ ошибку, объяснивъ это заглавіе не въ томъ смысл, которое оно дйствительно иметъ. Въ подобныя ошибки читатели, преимущественно въ провинціи, впадали, какъ извстно, не однажды, если только разсказъ ведется отъ перваго лица и если этотъ разсказъ боле или мене субъективенъ, то подозрваютъ автора, что онъ говоритъ о самомъ себ. И вотъ, чтобы и на этотъ разъ не дать читателю впасть въ ошибку — крайне для меня неудобную,— я нахожу небезполезнымъ прибавить къ запискамъ моего друга настоящее ‘заключеніе’. Это является, повидимому, тмъ боле необходимымъ, что, по прочтеніи повсти, почти невозможно составить себ строго опредленнаго и правильно сложившагося понятія о личности и характер самого разсказчика, автора записокъ, являющагося, между тмъ, однимъ изъ дйствующихъ лицъ въ повствованіи. По крайней мр, это чувство неудовлетворительности было испытано мною, по прочтеніи записокъ: то-есть, хорошо зная разсказчика, я могъ стовать на него, что онъ такъ много говорилъ о себ въ начал и такъ мало въ конц.
Но есть два мотива, значительно смягчающіе эту недостаточность въ повсти. Во-первыхъ, по обстоятельствамъ, отъ меня и отъ редакціи не зависящимъ, въ первую часть повсти не могла войти весьма большая доля настоящихъ записокъ. Во-вторыхъ, и самъ авторъ очень тщательно, повидимому, избгалъ говорить слишкомъ много о самомъ себ: онъ говорилъ лишь ‘о дорогихъ и милыхъ ему людяхъ, опочившихъ на-вки’, желая, очевидно, сохранить въ своихъ запискахъ образы этихъ людей и удержать ихъ въ памяти своей на всегда, словомъ, онъ передавалъ лишь ‘исторію своей любви‘, но отнюдь не свою жизнь. И кто изъ дйствующихъ лицъ этой исторіи проходилъ вблизи автора записокъ, соприкасался съ нимъ,— тотъ образъ и характеръ выходилъ боле яснымъ и опредлившимся, а вс эпизодическія лица и аксессуарныя, проходившія вдали, или въ глубин сцены, едва намчены авторомъ, а потому, необходимо, вышли блдны и туманны. Такъ, когда мы стоимъ на берегу моря и смотримъ въ его лазурную, безконечную даль, то корабли, проходящіе вблизи, представляются намъ столь ясно и отчетливо, что мы считаемъ мачты и паруса, видимъ людей, ихъ одежду, даже лица и выраженія этихъ лицъ, напротивъ, т, что проносятся далеко на горизонт, представляются намъ блдными и туманными точками, и мы едва едва можемъ уловить ихъ движеніе и всего мене отгадать: откуда они, зачмъ — и куда плывутъ въ этомъ житейскомъ мор?……

Ив. Якунинъ.

Дер. Шелохово,
Костр. губ. Юрьев. у.

‘Живописное Обозрніе’, NoNo 1—26, 1876

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека