Нет такого горького, такого страшного места теперь на Руси, как Бологое… Помню я эти маленькие уездные местечки, где, если покажется какое увеселение, — весь город спешит на него, и вот непременно ‘и с малыми детьми’, целой семьей, иногда с прислугой. ‘И с гостями’, и еще ‘с приезжими’… Читая описание, я так вспомнил городок Белый Смоленской губернии…
Долгую зиму, целые годы в забросе, забытье. ‘Некому и вспомнить о нас’. Вдруг из столицы ‘наезжает удовольствие’, — цирк, странствующая труппа, что-нибудь, ну, что-нибудь. ‘Тогда все спешим’.
Оживает город, оживляется вся масса.
Добрые, прекрасные, тихие люди… ‘Истинная Русь’.
* * *
Но вот что хочется отметить в этом ужасе: благородство смерти! О, смерть не всегда бывает благородна, вовсе нет! Помните пожар на какой-то благотворительной выставке в Париже: кавалеры ударами кулака в лицо отбивались от хватавшихся за них женщин: отбивались каблуками, царапались, только чтобы остаться ‘одному’, свободному и сильному, и вырваться из гибели.
Бологое есть что-то великое. Девятилетний мальчик почти первым выбежал из пожара, но с криками: папа! папа! — бросился назад и погиб. Другой вытащил уже многих, и бросается еще в огонь, и также гибнет. Еще: слышит голос сзади: ‘Папа, мне больно’ (очевидно, чужой), бросается назад и погибает. В те десять минут, когда совершился весь ужас, была ‘свалка’ жалости, жалости больше, чем ужаса. И вот где можно сказать: ‘Любовь победила смерть’.
Любовь очень простых людей, ‘тетушек’, ‘дяденек’, мастеровых, ‘торговцев галантерейным товаром’. Всю жизнь, кажется, жмется около гривенника: а пришел час, и умер, как великий человек, таща одного на плечах, ‘но забыл другого’ — и вернулся, и погиб. В пересказе мелькает множество этих случаев, и есть еще, конечно, другие, безмолвно и безвидно совершившиеся там, внутри, в горниле ужаса.
‘И никто не увидел, никто не расскажет’.
Но как узнаешь этот наш ‘уездный дух’, такой реальный, теплый, живой. Читая, просто и ‘руками ощупывал’ ту психологию, ту самую, какую знавал, видал, ощущал в городках Смоленской и Орловской губерний. Вот маленький рассказ прачки (мать гимназистика) на улице:
‘Слышим мы с мужем, что кто-то царапается в ворота. Ужинали. Он вышел на двор. Слышу я крик, выбегаю. Муж сидит на волке, — бешеный, — кричит: ‘Кинь топор, а сама не подходи! Меня покусал! Бешеный’. — ‘Что ж, думаю: тебе умирать, а мне зачем жить’. Кинулась на волка, и он мне щеку-то и скусил’. Прачка эта была с сорванной щекой и рассказала мне на вопрос об уродстве. Я спросил: ‘Что у тебя, милая, щека?’ Она ответила: ‘Морда-то?’ Так что она даже и не знала, что у нее ‘лицо’, а полагала быть У человека только ‘морде’. Но пришла минута, и душа сказалась у нее, как У римской матроны.
Я к тому делаю эту заметку, что уж очень расписались господа литераторы, будто за чертою Петербурга живут только одни ‘Передоновы’. — Ну, так-таки сплошь, и об этом сплошь все пишут, ‘с январских книжек журнала’. ‘Колупаевы’, ‘Разуваевы’, — ‘гражданственности’ нет, ‘христианская душа’ умерла, и все, кажется, потому, что ‘не шлют нам приветствий’, когда мы говорим, шумим и протестуем. И нет им средства защититься, они без голоса, не литераторы.
И вдруг великий час, как вот в Бологом: и мы узнаем, хоть поздно, истину. Великие люди, с великою душою, под корявой наружностью.
Опомнитесь и ‘перекреститесь’, гг. литераторы, хоть потихоньку, хоть наедине, дома.
Впервые опубликовано: Русское слово. 1911.19 февраля. No 40.