Время на прочтение: 13 минут(ы)
Сергей Терентьевич Семенов
В благодатный год
Date: 2 сентября 2009
Изд: Семенов С. Т. ‘Рассказы’. М., ‘Художественная литература’, 1970
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
Никакое время в течение целого года не встречается с таким волнением, беспокойством и нетерпением в серенькой деревенской жизни, как осенняя пора. К этой поре с полей все собирается, хлеб обмолачивается, узнается, сколько чего уродилось, за что трудились лето, происходит продажа излишков. У крестьян являются хоть на короткое время деньги в руках, с которыми можно и вопиющие нужды удовлетворить, и, если останется что, — и душу отвести: кому в семье — накупив для этого гостинцев, калачей, меду, кому в одиночку — за бутылкой водки в трактире. Недаром и пословицы про эту пору говорят: ‘Осенью и у воробья пиво’, ‘Осень-то матка — кисель да блины, а весною-то гладко — сиди и гляди’.
Но самыми важными днями изо всей этой поры считаются те дни, когда происходит продажа урожая или на сельских ярмарках, или на базаре. И перед этими днями, и в самые эти дни деревенские хозяева переживают столько волнений, тревог и беспокойства, что долго после вспоминают о них, иногда с болью в сердце и тяжелым вздохом, а иногда с удовольствием и светлою улыбкой на лице…
Для хозяев небольшой деревушки Горшешни таким днем считается праздник Покрова. В этот праздник в большом соседнем торговом селе открывалась ярмарка, и горшешенцы, наравне с соседне-деревенскими мужиками, сбывали на ней все, что набиралось к продаже из хлеба и скота, собирали выручку и узнавали наверное результаты своих трудов — и, смотря по тому, каковы они оказались, так себя и вели, так и чувствовали.
В этот год урожай в нашем месте был порядочный, уборка хорошая, все почти окончательно убрались к этому дню, и все увидели, что добра получилось достаточно. У многих зародилась надежда, что в этот год они мало того что с нуждами и долгами разберутся, но и еще сверх этого останется кое-что, а это в крестьянской жизни редко когда случалось. Даже самые забитые и загнанные судьбой хозяева и те обольщали себя подобными надеждами и необычайно бодрились. Они мысленно высчитывали, сколько у них может остаться излишку, и распределяли, куда его можно употребить… Едва ли не больше всех мечтал несколько поправиться в этом году один из горшешенских нужняков Клим Скрипачев.
‘Уродилось, бог дал, уродилось! — размышлял он, думая про нынешний урожай. — Можно будет поправиться — отвести душу, не все же недостатки видеть, пора отдых узнать’.
И он сразу точно помолодел, ходил бодро и весело и во всяком деле стал поворачиваться пошустрей. Бывало, он делал все не спеша, мешкотно, а теперь откуда прыть взялась.
В самый же праздник, в который должно было выясниться, каков ‘приполон’ получится у него от урожая, он даже и проснулся раньше жены. Утренний рассвет только что забрезжился в тусклых окнах его закоптелой избушки и выползшие из щелей на ночную кормежку тараканы не успели еще убраться по своим местам, а он уже соскочил с своей соломенной перины и, быстро умывшись, стал обувать заскорузлые ноги в кожаные сапоги. И когда, обувшись, он подошел к окну и начал расчесывать лохматую голову трехзубым гребешком, тогда только проснулась и его жена. Она соскочила с печки, протерла руками глаза и, широко зевнув, заспанным голосом спросила мужа:
— Справляешься?
— Да… Хочется пораньше попасть, — молвил Клим, — и место получше займешь, и продашь, може, подороже.
— Знамо так. Поезжай, поезжай! — одобрила его жена.
— А ты-то придешь на базар? — спросил ее Клим.
— Пожалуй, приду, вот истоплю печку, управлюсь и прибреду.
— Приходи: что покупать-то — вместе лучше.
— И Николку с собой взять нужно, он сам себе свою покупку-то и выберет.
— Бери и Николку…
И, сказав это, Клим поднялся с лавки и стал натягивать на себя худенькую шубенку, жена его, достав с полки подойник, пошла доить корову.
Выйдя на двор, Клим стал обратывать лошадь, баба, усевшись под корову, крикнула ему:
— Ты смотри не загуляй там, подержись, ради Христа… Знаешь — нужды-нужды… Лучше справь себе что-нибудь.
— Ну, вот! а я не знаю, — молвил Клим и вывел лошадь за двор на огороды.
Утро едва занималось. Яркое солнце только что показалось на востоке и рассыпало свои золотые лучи по посеребренной легким морозцем земле и по соломенным крышам построек. Клим поднял глаза на голубое небо, в котором высоко плавали небольшие перистые облака, взглянул на покрытую инеем траву, на жерди загородки, на покрасневшие листочки крыжовника — и ему вдруг стало так легко и весело, как давным-давно не бывало. ‘Вот и жданный день наступил, что-то бог даст сегодня!’ — улыбаясь, прошептал он и, бодро подняв голову, подвел свою лошаденку к сараю, лихо повернул ее на место и, крикнув ‘тпррру’, закинул ей на шею повод и, отперев ворота сарая, стал вывозить из него телегу.
С телегой Клим бился долго: она была полна мешками, и поэтому мужику вывести ее сразу как-то не удавалось. Насилу-то-насилу он направил ее на путь, повернув заднее колесо и потом ловко спиной и головой упершись в передок, от этого усилия телега, хотя нехотя и не спеша, но выползла из сарая.
Только Клим натянул супонь, как по дороге загремели. Мужик обернулся и увидал, как, сидя на новой, хотя и немудрой, телеге, так же, как и у него, полно накладенной мешками, ехал его кум Селиван. Поравнявшись с Климом, Селиван придержал лошадь, высоко поднял картуз над головой и крикнул:
— Здорово, кум! На рынок, что ли?
— На рынок, на рынок!
— Справляйся проворней, вместе поедем.
— Сейчас! — крикнул Клим и засуетился вокруг лошади.
Он быстро подвязал повод, взвожжал, запер сарай, поспешно три раза перекрестился и, взявши лошадь за повод, дернул ее вперед.
— Готово? — спросил Селиван.
— Готово, — отвечал Клим и стал садиться на воз.
— Ну, едем, — сказал Селиван.
— Трогай! — молвил Клим. Лошади тронулись.
Базар был всего в двух верстах от Горшешни, в большом и богатом селе Чередовом. Проехав небольшой огорок, возвышавшийся сейчас же за сараями, кумовья увидели село. Лошади их шли тихо, поэтому приятели могли и разговаривать меж собой, и разглядывать издали, каков-то нонче базар.
Базар был, видимо, большой, несмотря на раннее утро. Со стороны его доносился уже глухой и протяжный шум, из которого всего яснее выделялись писк поросят, мычанье коров и телят, блеянье овец, выведенных для продажи на конную, расположенную как раз на выгоне при самом въезде в село. Целый лес оглобель, поднятых кверху, виднелся издали и этим доказывал, что народу съехалось на базар достаточно еще накануне.
— А базар, должно, здоровый нонче, — оборачиваясь к куму, сказал Селиван.
— Небось, что не маленький, эна что народу-то наехало, — молвил Клим.
— Торговцев-то ехало, ехало вчерась, кажись, никогда столько и не сбиралось.
— Торг будет, только бог дал бы на хлеб цены подороже.
— Может быть, и дороги будут… Ты что везешь продавать-то?
— Семя льняного мер двенадцать да куль овса.
— Двенадцать мер семя! — удивился Селиван. — Где ж ты его столько набрал-то?
— Уродилось, бог дал, — восемнадцать мер наколотил, три меры на семена оставил, три на масло, а это вот продавать.
— Сколько же ты его сеял-то?
— Две меры.
— Хорошо! Выручишься ты нонче: цена ему нонче порядочная, я еще в воздвиженье по рублю с четвертью продавал, а теперь, гляди, дороже будет.
— Давай бог! Чем дороже, тем лучше, — молвил Клим, — хотя мало-мальски отряхнуться бы.
— Нонче отряхнешься: год просто на редкость.
— Год благодатный. Семя-то — семя, а овса-то сколько вышло: четыре куля ономясь Власу Павлову свез — на семена у него брал, — да вот продать везу, да дома куля четыре осталось, думаю — не уберегу ли на семена…
— Вот и слава богу! На семена своего убережешь — всего дороже, — прямо другой свет увидишь: и весной без заботы, и осенью есть что ждать, хоть и плохо уродится, а все твое, а то работаешь, работаешь, а барыши все кулак обирает.
— Верно! Я вот пятый год семена-то занимаю, так просто никакой пользы от работы-то не вижу. Ведь за одолжение-то что лупят? Хошь не хошь, а подай ему меру овса на куль да рубль денег, а он сплошь и рядом родится-то сам-друг, ну и останется за все труды солома да мякина.
— Что говорить, надо бы хуже да нельзя. Горе наше заставляет только с кулаками-то знаться, этим они и пользуются. Да ведь какие стервецы: дерут-то дерут с тебя, да еще надораживаются. Когда я с Михаилом Семеновым знался, какие дела бывали! Приедешь это к нему сольцы или деготьку взять, так он еще сразу и не почешется отпустить-то, а пошлет тебя воз соломы привезть либо мешков десять овса насыпать, — а уж цену-то лупит, какую вздумается.
— Что уж говорить! Если бы привел бог не якшаться с ними, кажись, обеими руками перекрестился бы.
— Что ж, выручай больше денег, да и справляй все нужды — и незачем будет ходить к ним.
— Сколько-то выручишь?
— А тебе много надобно-то?
— Да как сказать! рублей пятнадцать выручил бы — обошелся: заплатил бы оброк, наступит, да купил бы рукавицы с валенками, да для харчей кой-чего, да на мельницу с маслобойней осталось бы, вот и обошлось бы дело.
— Пятнадцать рублей все выручишь, — немного подумав, сказал Селиван.
— А выручу, — молвил Клим, — значит, и остатный овес не трону, будут еще какие нужды — лен, когда улежится, продам да исправлю, как-нибудь обернусь.
— Что ж, помогай бог, кто себе добра не желает.
— Да, вот что еще нужно купить, — вдруг вспомнил Клим, — крышку на седелку да Николке своему доску грифельную с букварем, — шибко просил шельмец.
— Что ж, учиться хочет?
— Просто отдыху не дает: все в училище просился, — отдай да отдай, тятька, в училище. Я говорю: глупый, если бы училище-то в своей деревне было, ну тогда бы можно, а то почесть три версты, ведь тебе там надо фатеру приискивать, харчи возить, да в чужих-то людях, как ни на есть, нужно и обувку, и одежонку, и бельишко получше, а где нам на это взять?.. ‘А как же, говорит, другие-то ребята выучатся, а я так неграмотный и буду?’, а сам в слезы ударился. Ну, жалко мне его стало. — А ты, говорю, коли хочешь — у них учись. Приедут они на праздник-то домой, а ты и попроси кого из них показать тебе. Послушался мой парень. Ономясь пришел Вихарного мальчишка, Петюшка, из школы, — он и пошел к нему, просидел утречко, бежит сам не свой: ‘Тятька, тятька! я семь слов узнал. Петюшка говорит, что мне букварь нужно покупать да доску: он меня кажинный праздник будет обучать’. — Ну, ладно, — говорю, — вот на базар поеду, куплю.
— Ишь ты, — улыбнувшись, молвил Селиван, — что значит мальчишка-то — и похозяйственней, а у меня твоя крестница все только насчет нарядов и заботится, такая ведь мразь, под стол не согнувшись пройдет, а вчера вечером лепечет: ‘Тятька, на базар поедешь?’ — ‘Поеду’. — ‘А мне какого гостинца купишь?’ — ‘Какого же, говорю, плетку ременную’. — ‘Нет, говорит, плетку не надо, а купи мне платье золотистое да платок французский’.
— Ишь ты, паршивая! — молвил Клим и весело рассмеялся.
— Огари-и-стая девка! — протянул Селиван и еще шире улыбнулся.
Через полчаса кумовья въехали в Чередовое, пробрались стороной за закоулками на середину села и остановились около двора одного знакомого сельчанина. Выпрягши лошадей и задав им корму, они остановили воза и пошли глядеть, что делается на базаре.
Базар, действительно, собрался большой, все село было запружено им. По сторонам дороги вдоль улицы были раскинуты палатки торговцев. В палатках было навалено в огромном количестве и бакалея, и красный, и теплый товар, и разная посуда. На площадках расположились ссыпщики и скупщики хлеба. Между палатками на проулках пестрою толпою кишел народ, а в народных толпах толкались разносчики с калачами, спичками, замками, крестиками и всякой мелочью, ходили бабы со связками грибов, слонялись кошатники, забирая конский волос, щетину и шкуры опойков, льняные закупщики метались, отыскивая продажный лен. Толкотня, шум, гам, ругань и колокольный звон переливались в холодном осеннем воздухе, резали уши, били по вискам и наводили на свежего человека какую-то одурь, от которой он сразу не мог и опомниться. Кумовья раза два прошли по рядам, скользя по всему глазами и тщетно стараясь уловить что-нибудь путное слухом. Но этого им не удавалось: торговая волна еще только бурлила перед их глазами, но не захватывала их. И только очутившись на одной площадке, на которой широкой рекой текла закупка хлеба, они очувствовались и остановились и стали глядеть, как идет закупка. Постояв с минуту, кумовья увидели, что хлеб берут с большим разбором, цену дают невысокую, и, несмотря на это, от продавцов отбою нет: так их много понаехало. Уж целые груды мешков лежали, насыпанные как только можно завязать, несколько десятков возов стояли, нагруженные полным-полно, а хлеб все везли и везли.
— А дело-то не хвали, — чмокнув губами и тряхнув головой, сказал Селиван, — цена-то на хлеб упала.
— Что ж ты поделаешь? — сказал Клим и, как-то грустно сморщив лицо, поправил шапку на голове.
— Пойдем поглядим, что в другом месте деется, — проговорил Селиван.
В другом месте было то же, а еще в одном уже кончили закупку: все мешки и воза у торговца были заняты и все деньги израсходованы.
— Надо скорей продавать, а то и брать, пожалуй, не будут, — молвил Селиван.
— Нужно поторопиться, — сказал Клим.
— Пойдем, — проговорил Селиван.
И они пошли к своим возам, взяли на спину по мешку и разошлись в разные стороны, каждый в такое место, где забирали его хлеб.
Подойдя к торговцу, забирающему семя, Клим опустил свой мешок на подстилку, развязал его и крикнул:
— Эй, почтенный! погляди-ка семечко у меня.
Торговец нехотя повернулся к ному, взял в горсть семя, поглядел на него, подул, взвесил на руке и отрывисто проговорил:
— Много ли его у тебя?
Клим сказал.
— Почем?
Клим оторопел и, сбитый с толку тоном торговца, не знал, сколько запросить: он боялся назначить дорогую цену — как бы не отбить торговца, и думал, как бы себя не обидеть. Подумав с полминуты, он как бы несмело проговорил:
— По рублику бы не грешно.
— Без гривны, — отрезал торговец и отвернулся от мужика.
— Прибавь по пятачку хоть еще! — взмолился Клим.
Торговец больше не разговаривал.
Клим почесал затылок, нагнулся к мешку, хотел было поднять его и идти к другому заборщику, но, увидев, что и у других толпится немало народу, и вспомнив примету старинных людей, что если не продать первому, то не выгадаешь и у второго,— крякнул, опустив опять мешок, и проговорил:
— Ну, ладно, держи, сейчас еще принесу.
И, положив мешок у ног торговца, Клим стал таскать к нему другие мешки.
Когда Клим перетаскал мешки, торговец взял низенькую широкую мерку и гребло и, поставив ее на подстилку, велел мужику насыпать ее. Клим насыпал меру, ему пришлось досыпать из другого мешка: дома он насыпал в каждый мешок по три меры и еще с прибавкой, а тут целой четверки не хватило. Клим остановился.
— А ты, почтенный, должно быть, шибко верхи пускаешь, — заметил он торговцу, — семя-то не хватает.
— Мерил как следует, — грубо проговорил торговец, — и мера законная. Видишь печати?
— Вижу, да только что-то не того… Я дома ровно по три меры в мешок-то насыпал.
— Я не знаю, по скольку ты дома насыпал и чем ты насыпал, ты, може, дома вместо меры-то жениным чуняком мерил. А мы покупаем на свою меру, хочешь, отдавай, а не хочешь, убирайся, — не нуждаемся.
Клим прикусил язык и стал высыпать другие мешки, в тех тоже не хватило. Из двенадцати мер еле-еле набралось одиннадцать.
Получив деньги за семя, Клим пошел продавать овес. Овсом он хоть и отмерялся, но цену получил самую дешевую: всего два рубля с четвертью.
Стал считать, сколько всех денег получил мужик. Вместо пятнадцати рублей, которые он так рассчитывал получить, едучи дорогой, — насчитал двенадцать с копейками. Клим низко опустил голову и закручинился.
‘Вот тебе раз, — сказал он сам себе, — почти трех рублей не хватает до того, что загадал давеча. Как же это быть-то?’
Он стал снова перечислять свои нужды и разгадывать — хватит ему этих денег на покрытие их или нет. Для этого он забрался на телегу и по пальцам стал высчитывать, сколько на что ему нужно. Долго он то загибал, то отгибал пальцы на левой руке и, высчитавши все, проговорил сам с собою:
‘Если на оброк пойдет меньше семи рублей, да валенки с рукавицами подешевле купить, да на мельницу денег не оставлять, а отдать мукой, а крышку к седелке совсем отложить покупать, то, може, и натянешь, а если не так, то ни за что не хватит…’
И он почувствовал, как в сердце его вливается жгучая горечь и быстро наполняет его, вот она заполнила всю грудь ему, вытеснила воспоминание о той радостной надежде, с которой он ожидал этого дня и с которой так стремился на этот базар, и помутила свет в глазах.
— Тьфу ты, черт! — сердито отплюнулся Клим и соскочил с телеги, подпихнул к морде лошади клок сена, ткнул ее кулаком в бок и проворчал: ‘Ну, жри, что ли!’ — отошел от повозки и пошел опять по базару…
Опять раза три прошел по рядам Клим, но ни перед чем не остановился, ни к чему не прицепился. Он не знал, на что ему потянуть деньги, с чего начинать покупать. Он хотел было идти по ряду четвертый раз, как на повороте ему встретился ихний староста и проговорил:
— А, живая душа! С выручкой, что ли?
— С выручкой, — угрюмо молвил Клим и заправил пальцы за кушак.
— Ну, так давай, пока горяченькие-то, а то истратишь на что и не расплатишься.
— А сколько тебе? — спросил Клим.
— Сколько? Чай, сам знаешь: семь рублей шесть гривен оброку да два рубля десять пастуший.
— Как семь шесть гривен? Прежде ровно по семи сходило! — удивился Клим.
— И по шести с четвертью с половины брали, да то время ушло, — сказал староста, — нонче как раскладка, так и прибавка.
— Отчего же это? — спросил Клим.
— Оттого… Начальства больше стало. Больше начальства, больше и сбору, такой порядок.
Клим тяжело вздохнул, достал деньги, отдал старосте и пошел прочь от него.
— Два рубля семь гривен осталось, что на них делать, куда их потянуть?
И горечь, появившаяся в его сердце, все шире и шире разливалась в груди. Он опустил голову, нахлобучил шапку и медленными шагами двигался по ряду. Долго он шел, не намечая вокруг себя ни суетни проходивших по рядам мужиков и баб, ни клянчанья торговцев у палаток, только на конце села он очнулся, и очнулся потому, что его окликнули. Клим поднял голову: перед ним стоял Селиван.
— Ну что, расторговался, что ли? — спросил его кум.
— Расторговался.
— И я все продал. Только что, брат, за бесценок почти.
— Не говори, — махнул рукой Клим и тяжело вздохнул.
— И ты, знать, продешевил?
— И продешевил, и промерялся, одно к одному.
— Не выручил, что загадывал-то?
— Куда тут!
— Значит, и с нуждами не справишься?
— Остатный овес продам, справлюсь.
— А на семена опять займать?
— Что ж ты поделаешь-то! ничего не попишешь.
— Так надо бы в трактир идти, — сказал Селиван.
— И я так думаю, — молвил Клим, — денег осталось столько, что только пропить их и следует.
И кумовья отправились в гостеприимное заведение.
После обедни управившаяся жена Клима, вместе со своим девятилетним сыном, придя на базар, долго ходила по рядам, отыскивая мужа, но Клима нигде не было видно. Она спрашивала про него у попадавшихся ей однодеревенцев, но те никто давно не видал его. Баба разыскала свою лошадь и нашла в ней только пустые мешки. Сердце в ней тревожно забилось.
— Все продал, а ничего не купил. Где ж он делся-то?
И, подумав с минуту, она ответила самой себе:
— Не в трактир ли ушел с продажей чайку попить? Николка, пойдем.
И она вместе с сынишкой отправилась к трактиру.
Подойдя к высокому двухэтажному зданию, в котором помещался трактир, баба только было хотела подняться на лестницу, как из дверей показался ее муж. Он вышел, распахнувши свою шубенку, лицо его было красное, веселое, шапка сдвинута на затылок. Правой рукой он обнял, тоже распотевшего и раскрасневшегося, кума Селивана и о чем-то горячо рассуждал с ним. Сердце у бабы замерло: ‘запил’ мелькнуло у нее в голове, и ноги ее подкосились.
— То есть… я тебе говорю… во всякое время… и больше ничего… — лепетал коснеющим языком, шибко пошатываясь, Клим, спускаясь с кумом по лестнице. — Если бы ты был мне… не кум, не друг, не приятель, тогда… дело девятое… а то ведь ты мне — во кто!.. Эх!.. давай поцелуемся.
И кумовья, снявши шапки, стали лобызаться.
— Что это вы, по рукам, что ли, об чем ударили, что целуетесь-то? — подходя к ним, спросила баба.
— А, кумова жена! — воскликнул Селиван. — И ты на базар прибрела?
— Не вам одним гулять-то, надо и нам черед справить, — сказала баба.
— Следует, право, следует! — пробормотал Клим, скашивая один глаз на жену, и вдруг запел хриплым голосом и довольно несвязно:
Погуляем и попьем,
Во солдатушки пойдем, —
Во солдатушки пойдем,
Мы и там не пропадем.
— Не возьмут в солдаты-то, куды ты там годишься: из-под пушек гонять лягушек? — проговорила баба. — А ты вот что скажи: что же это ты, не кончимши дело, гулять-то пошел?
— Какое дело?.. Что не кончимши?.. У нас все дела покончены.
— Все покончено, а ничего не куплено: ни рукавиц, ни валенок, ни еще чего. Эх ты, хозяин!
— Ну, купим, об чем толковать-то?.. Все купим: и рукавицы, и валены, и печены, и жарены…
— Ну, так пойдем, чего же прохлаждаться-то?.. Уж пора… А то давай деньги, я одна все куплю, а ты ступай на телегу, где уж тебе таскаться со мной.
— Деньги? Изволь… получай деньги, — проговорил Клим и, порывшись в кармане, вытащил оттуда рублевку и несколько медяков, которые и подал жене.
— А еще-то? — спросила баба.
— Еще?.. Спроси еще у богатого мужика, а у меня нет больше: старосте отдал.
— Да как же так, родимый! — чуть не взвыла баба. — Что на них покупать? Мне почесть целковый дома отдать нужно: ономнясь, когда были попы, на молебен полтинник занимала, да за лето-то копеек на тридцать мыла набрала. Куда их потянуть-то?
— Куда хошь, туда и тяни, а нам некогда, — сказал Клим. — Едем кум!
— Едем девятый день, десяту версту…
И кумовья, снова обнявшись, зашагали по базару, баба осталась на месте и, зажав в руку полученные от мужа деньги, уперла глаза в землю и остановилась как окаменелая…
— Мама! а, мама! — дергая ее за рукав, проговорил Николка, — а букварь-то с доской вы купите мне?
— Убирайся ты к шуту с букварем-то своим! — вдруг окрысилась на мальчика баба. — Какой грамотник выискался! На что тебе грамоту-то знать? Сбирные куски, что ли, записывать? Небось и так не растеряешь…
Мальчик вдруг как-то съежился и вздохнул, две крупные слезы показались в его голубых глазах и как горошины скатились по румяным от мороза щекам наземь. С этими слезами из его головы вылетели и те надежды, которыми он жил эти дни.
А народ, не переставая, двигался по базару толпою, входил в трактир и выходил из него. Шумные разговоры, веселые крики, брань, песни вылетали из уст людей и, сливаясь с божбой торговцев, пиликаньем гармоник гуляющих рекрутов и пением слепых и убогих, тянущих с самого утра по десяти раз подряд одни и те же стихиры, — уносились далеко ввысь и, разливаясь в свежем осеннем воздухе, бесследно исчезали там.
<,1898>,
Текст рассказа печатается по изданию ‘Крестьянских рассказов’: том 2, второе издание, 1910.
Прочитали? Поделиться с друзьями: