Алексей заводчик, Семенов Сергей Терентьевич, Год: 1898

Время на прочтение: 38 минут(ы)
Семенов Сергей Терентьевич
Алексей заводчик
Date: 6 августа 2009
Изд: ‘У ПРОПАСТИ и другие рассказы С. Т. Семенова’, изд. 2-е, М., Издание ‘Посредника’, 1904.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

Алексей заводчик.

РАССКАЗ.

——

I.

Первый раз я увидел Алексея лет шесть тому назад.
Выйдя осенним вечером на улицу деревни, я заметил у двора сапожника Вавилы толпу народа. Кое-кто из мужиков, бабы и ребятишки собрались у избы сапожника, и между ними то и дело слышались взрывы веселого смеха. Меня затронуло любопытство, и я направился к этой толпе. На вопрос мой, что тут делается — мне объяснили:
— Вавила себе работника привел, такой ухарь — отойди-пусти! Послушай-ка, что он говорит.
Вавила и новый работник его сидели на завалинке избы. Вавила был так пьян, что еле голову на плечах держал, но работник был трезв. Это был молодой еще парень, лет 19-ти на вид, худой, с грязным цветом лица и одетый в какие-то лохмотья не-деревенского происхождения. Он держал себя довольно бодро, говорил развязно, хотя при внимательном взгляде на него и можно было заметить, что эта развязность как будто неискренняя, напускная. Когда я подошел туда, он свертывал себе из газетной бумаги папироску.
— Где он такого отыскал? — спросил я.
— Должно быть, чорт нанес, — крикнула на мой вопрос жена Вавилы, худая, забитая нуждой и заботой, женщина, стоявшая тут же и видимо крайне недовольная тем, что муж привел к себе такого работника. — Яковлевский бо-

— 44 —

быль, — добавила она. — Из Москвы по этапу пришел. Пропился там, вот и пригнали сюда выхаживаться.
— Молчи! Тебе говорят — молчи! — бурчал, топая ногой на жену, Вавила.
— Была неволя молчать! — не унималась баба. — Тебе-то все равно, а мне-то, небось, достанется: может быть, он и работать-то ничего не умеет, а я гоношись тут, стряпай на вас да обшивай, обмывай вас, — какая сласть подумаешь!
— Ну, это ты, тетка, зря городишь, — проговорил вдруг работник. — Как это так я работать не умею! Да ты таких мастеров-то сроду не видала. Мы от скуки — на все руки: сапоги точать, головой качать, — мы все могСм, — и вдруг умышленно упирая на букву о, работник добавил скороговоркой: — и избу срубим, и печку складем, трубу выведем, — только дым-то хоть мешком выноси!
В толпе захохотали.
— Ай-да мастер! Эти уж смастерят, что надо. И где он только обучался?
— Дома, знамо, в люди не отдавали, сам до всего дошел, — серьезным тоном ответил парень.
— А где у тебя дом-то?
— В Москве… Просто дворец, а не дом: три кола вбито, небом покрыто, светом огорожено, да со всех сторон землей обложено.
В толпе опять раздался смех, потом послышался новый вопрос:
— Что ж ты, так там жил, али делом каким занимался?
— Делом занимался: завод вел.
— Какой же завод?
— Перегонный: перегонял водку из бутылки в глотку, — дела хорошо шли.
При этих словах некоторые бабы завизжали от хохота, засмеялась даже сердитая жена сапожника и, плюнув, проговорила:

— 45 —

— Вот он какой нагрешник, и жди от него путного!
И сказавши это, баба повернулась и скрылась на крыльце.
— Что же это ты в такой жизни и не ужился, ведь вСна там как хорошо?
— Такая линия подошла: оплошал — прохворал, Бог обидел — пропился! — ответил работник, и этим вызвал новый взрыв хохота.

II.

С другого же дня парень стал сапожничать у Вавилы. Работать он умел и работал усердно. Гулял он только в праздники, и очень скромно: выйдет на улицу, подойдет к молодежи или мальчишек вокруг себя соберет, споет им какую-нибудь песню, расскажет что. На раcсказы он был мастер. Он знал немало сказок, историек, случаев из московской жизни, иногда правдивых, иногда вымышленных им, он и делился со всеми, кто только желал его слушать. За это его, нельзя сказать, чтоб полюбили, но все встречались с ним с удовольствием, особенно молодежь. Она окрестила его прозвищем ‘заводчик’, имеющим двоякий смысл: во-первых, намекало на то, что он всегда ‘заводил’ что-нибудь интересное, то есть шутник, затейник, во-вторых, оно говорило и то, что он был, по его словам, содержателем завода, на котором перегоняли водку из бутылки в глотку, и этим прозвищем все стали звать его. Алексей на это не обижался и охотно отвечал, когда его звали только по одному прозвищу.
Однажды зимой, от нечего делать, я зашел посидеть к Вавиле. Вавила с заводчиком были заняты сапожною работою, жена Вавилы помещалась на коннике за пряжей. Все были поглощены делом, но прилежнее всех занимался им заводчик. Он очень усердно наколачивал каблук. Я не удержался, чтоб не сказать жене Вавилы:
— Ну, вот, ты тогда беcпокоилась, что он работать не будет, — гляди, как старается.

— 46 —

— Теперь-то сама вижу, что мастер, — проговорила баба и усмехнулась.
— Небось, не подгадим! — весело воскликнул Алексей. — Коли что умеем, сделаем за первый сорт.
— А ты еще что можешь делать-то? — спросил я.
— Водку пить, табак курить, мало ли что, — попрежнему весело проговорил Алексей и, отшвырнув от себя законченный сапог, принялся за другой.
— А работы никакой еще не знаешь?
— Вот захотел, работы еще! Одну знаю, и то хорошо, слава Богу, что этой-то кое-как выучился.
Я заметил, что в тоне, каким были произнесены эти слова, слышалась деловитость, и решил воспользоваться этим — завести серьезный разговор. Мне хотелось узнать, как он рос, чем занимался в Москве, и, не откладывая намерения, я сейчас же закинул вопрос о том, где он родился.
— В Москве я родился, — ответил на мой вопрос Алексей, и по лицу его пробежала какая-то тень. — Старики-то мои смолоду туда перебрались, я там и родился.
— Зачем же старики-то перебрались в Москву? — спросил я снова.
— На легкую работу да вольные хлеба! Не понравилось им в деревне жить, вот они распродали все, да и отправились в Москву. Сперва-то на место приделились, в людях жили, а в людях жить — надо всякому служить. Пожили-пожили они — не понравилось им это, задумали они свое дело повести. Собрали деньжонок, переехали на Хитров, отец начал там квасом торговать, а мать фатеру сняла да жильцов пускать стала.
— И теперь они этим делом занимаются?
— Куда тут, и помину от этого не осталось.
— Отчего же, или невыгодно?
— Куда тут не выгодно! А видно не судьба Макару коров доить: ко всему нужна привычка — что торговать, что еще, а у них откуда она возьмется? Там прозевал, здесь

— 47 —

проморгал, ну, все на шею да на шею, а тут стала полиция придираться да допекать: чистоту спрашивает. Знамо, кто опытный-то, тому и полиция не страшна, он знает, как ладить с ней: сунет околоточному на штаны — и вся недолга, а нашим-то это невдомек — ну, на них, знамо, чуть что — сейчас штраф. Штраф да штраф, они с горя-то на водочку стали налегать. Сегодня штраф, завтра торговать не пускают, послезавтра пьяные, а там какая-нибудь незакрутка, ну, дело-то в упадок да в упадок — и прогорели они, закрыли торговлю и фатеру не по силам стало держать.
— Так что же они теперь там делают? — продолжал я свои расспросы.
— Теперь живут двое в одном углу. Мать-то еще нанимается куда-нибудь на поденщину — стирать, либо полы мыть, а отец совсем опустился, только и знает — христарадничает.
— И ты все время с ними жил?
— Годов до 12-ти с ними, бегал, баловался, а когда и с ручкой пройдешь. Потом захотели они меня к делу пристроить, и отдали в трактир на том дворе, где наша фатера-то была. Приделили меня чашки перемывать. Пристроился я, было, — ничего, и к делу привык, да из-за ихнего пьянства не удержался. В вино-то они к этому времени втянулись, а взять-то уж негде стало, ну и давай из меня тянуть. Придут, это, чай пить — и сейчас к буфету, к хозяину или, там, к приказчику: ‘У вас наш сынок живет, давай нам полбутылки’. Полбутылка за полбутылкой, — что мне за месяц приходится, они за неделю заберут. А там подошло время: нужно сапожишки справить, рубашонку, а им не на что. Ну, хозяин глядел-глядел да и говорит: ‘Уходи с Богом, ты для нашего места не подходишь’.
— Ты и ушел?
— И ушел, — проговорил Алексей и остановился. Передохнув с минуту, он продолжал:

— 48 —

— Перешел я опять к ним, стали они думать да гадать, что со мной делать теперь, и порешили в сапожники отдать. Нашли такого хозяина, который на всем своем бы взял, и закабалили меня на семь годов. Сперва-то меня, вместо мастерской, приделили на кухню: то за водой на бассейну беги, то в лавочку ступай, то товар заказчикам неси, управишься, придешь в мастерскую, а там, глядишь, мастера посылают, кто за табаком, кто еще за чем.
— Это уж известное дело, — вмешался в разговор Вавила, — там всегда так делается: коль на долгий срок попал, — сколько годков на побегушках пробегаешь!
— Вот и мне пришлось так бегать, года четыре мне и шила в руки не давали, — опять продолжал рассказ Алексей. — Только на пятом году посадили меня к месту и дали дело в руки. Мастер, к которому я под начал попал, хороший такой был, другие, там, норовят с ученика-то сорвать что, а этот ничего не хотел, а показывал, что надо, как следует… Проработал я годик, другой, стало у меня выходить кое-что, начали, это, меня похваливать и мастера и хозяин. Пронюхали про это наши, сейчас приходит отец: ‘Будет, говорит, тебе здесь жить, пойдем на фатеру’. — Зачем? спрашиваю. — ‘От себя, говорит, будешь работать. Я, — это отец-то говорит, — буду старую обувь покупать, а ты починишь ее, а я продам’. Делать нечего было, пришлось мне покинуть хозяина.
— Ишь ведь какие облоеды? Не то что дать парню до дела дойти, а как бы только пососать его, — вмешалась в разговор жена Вавилы.
— Какого ж тут еще дела дожидаться, видишь — водкой пахнет — нечего тут ждать! — насмешливо отозвался и сам Вавила.
— Только того и нужно было, — заметил Алексей. — Если бы не глотка-то ихняя, и как бы дело пошло… Худую-то обувь дешево можно купить, особливо на Хитровом, а

— 49 —

как починишь ее, цена-то ей другая. Чуть не втрое, бывало, выручал, да нам-то не показывал, что выручит, то и пропьет. Иной раз и так приходилось: еще, мол, купить не на что, а нам с матерью ждать нечего — просто хоть зубы на полку клади или воровать ступай.
— А что, теперь дело прошлое, — снова вмешалась баба Вавилы: — небось, при этакой жизни и воровать приходилось?
— Нет, Бог миловал, — сказал Алексей: — ни разу не доводилось.
— Ну, вот, — ни разу, это ты не сказываешь.
— Что ж мне скрывать-то? Боюсь я, что ль, тебя, вот чудная-то! — необыкновенно серьезно проговорил Алексей. — Приходилось, когда в мальчиках жил: когда кусок говядины на кухне упрешь, когда калач стянешь или пятачок от сдачи утаишь. А чтобы по-настоящему воровать — Бог миловал: должно, руки толсты. — И проговоривши последние слова, Алексей вдруг рассмеялся.
— Где ж там воровать-то: там, вишь, и народ-то жил яко наг, яко благ, яко нет ничего, — заметил Вавила.
— Ну, это ты не скажи! — воскликнул Алексей и, положив работу, вдруг поднялся с места, отошел к приступке, сел на нее и стал делать папироску. Сделавши папироску и закурив ее, он опять заговорил.

III.

— Коли захочешь чего, и там можно сделать что угодно, — сделай милость! Сам не выдумаешь — другие научат, найдутся такие.
И он затянулся папироской, выпустил клубы дыма изо рта и из носа и проговорил:
— Мне раз подходило такое дело, насилу как удержался, — можно сказать, на волоске висел.
— Что ж это за дело? — с загоревшимися от любопытства глазами спросил Вавила и, бросив работу, повернулся всем корпусом в сторону Алексея.

— 50 —

— Было это как раз в ту пору, когда сапожничал я у своих. Чай-то пить в трактир ходил, ну, когда дело есть, скоро повернешься, а дела нет, сидишь, на народ глядишь, а народу всегда в этом месте волна — и всякого народу. Сижу я этак раз за столом и подмечаю — приглядывается ко мне один паренек, на вид шустрый такой, одет хорошо. Раз прихожу в трактир — он тут, другой — тут, и все на меня глаза пялит. А на третий раз сижу я это так, курю вот как сейчас, подкатывается он ко мне и говорит: ‘Дай-ка, брат, закурить’. Я дал. Закурил он и к моему столу подсел и разговор, это, со мной затевает: ‘Где, говорит, живешь, что делаешь?’ Я сказываю. ‘Плохо, должно быть, говорит, дела идут?’ — Плохо. — ‘А не хошь, говорит, житья получше?’ — Кто, говорю, себе враг и от хорошего откажется! — ‘Так можно, говорит, хорошее житье устроить’. — Как же так? спрашиваю. — ‘А вот как… Пойдем-ка в уголок от людей подальше’. Перешли мы за другой стол, он и шепчет мне: ‘Вот, говорит, какие дела: я поступаю в приказчики в магазин и буду там жить, и есть у меня еще приказчики, товарищи, тоже на местах живут: расскажем мы тебе все эти магазины, а ты ходи, говорит, по ним, покупай, что там тебе скажем. Справим, говорит, мы тебя, денег дадим, а ты только знай этот товар-то на фатеру относи, а мы у тебя будем его принимать да к месту приделять’.
— Что ж это такое за штука?.. — спросил Вавила и недоумевающе уставился на Алексея.
— Штука очень простая, — объяснил Алексей: — вместе с этим товаром-то они положат кусочек еще какого, да побольше, да подороже, а деньги-то возьмут только за дешевый.
— Ишь ты ведь проклятые… одумают тоже! — воскликнул Вавила и даже покраснел весь. — Однако, ловкачи!
— Вон там какие огарки водятся!.. — поддакнула ему и жена его.

— 51 —

— ‘Тебе, говорит, очень хорошо будет, живи беззаботно’, — опять продолжал Алексей. — Разъело у меня губу. Неужели, думаю, век на Хитровом болтаться, дай хоть маленько на свет погляжу. — Согласен, говорю. И только я это сказал, молодец-то этот сейчас мне и водки, и пива, колбасы жареной принес. Погуляли это мы, и повел он меня к себе на фатеру. Вот, говорит, где жить будешь’. Гляжу я: фатера хорошая, большая, видно — несколько их таких молодцов-то живет. ‘А вот, говорит, тебе будет обувь, одежа’, и показывает мне сапоги новые выростковые, дипломат, пиджак с брюками — всю тройку, как следует. ‘Вот, говорит, перебирайся завтра, обуешься, оденешься во все это’. Побежал я от него домой и ног от радости под собой не слышу. Вот, думаю, поживу! Только пришел я это домой, лег спать, и взяло меня раздумье. На что, думаю, я пускаюсь! И теперь-то я не по-людски живу, а тогда-то какова моя жизнь будет? Всякий живет — свое дело делает, а я буду мошенством промышлять — значит, совсем от людей прочь, — и взяла меня тоска. Всю ночь я не спал. Поутру встал, приходит время на дело итти, а у меня духу не хватает. Мялся-мялся — плюнул да так и не пошел.
— Молодец! — воскликнул одобрительно Вавила. — Лучше по-миру ходить, чем таким делом заниматься.
— Знамо так, — опять поддержала мужа баба: — а то еще попадешься да улетишь, куда Макар телят не гонял.
— Об этом я не думал, — сказал Алексей и, вставши с приступка, бросил на пол и затоптал папироску, потом опять сел на прежнее место и взял в руки работу. — Небось, и там, куда Макар телят не гонял, — люди живут. А думалось мне одно, что не людская это жизнь. Когда ты работаешь по чести-совести, ты кусок хлеба спокойно ешь, знаешь, что он твой, сегодня съешь, — Бог здоровья даст — и завтра опять будет, а вот как если выпросишь или стянешь этот кусок, тогда другая статья. Тогда завсегда ты не спокоен: сегодня добыл, а завтра

— 52 —

удастся ль? да где? да как? Нагляделся я на таких людей не мало, пока рос да жил-то на Хитровом.
— Это-то верно, про это что говорить! — согласился с Алексеем Вавила.
— А как же ты на этап попал? — спросил я Алексея.
— А так. Побился, побился у стариков-то своих, не вмочь стало, и порешил я уйтить от них. Подыскал себе место у одного хозяйчика и ушел. Ну, им это не понравилось. Пришли они к хозяину, стали было под жалованье мое подбиваться, а я отозвал хозяина-то в сторону и говорю: я у тебя живу, я и получать, что следует, буду, а им не давай. Ну, хозяин-то им от ворот поворот да на улицу. Их зло и взяло. Вышли наши паспорта, они и пишут в волость: нам, дескать, паспорт высылайте, а ему не надо, — ну, и остался я без паспорта, выправил отсрочку, пожил, пока она существовала, а потом меня и держать не стали. Получил расчет, загулял с горя. Так закрутил — отойди-пусти: пропился впух и впрах. Пошел я к старикам, стал с ними ругаться, они меня бить — в часть нас взяли, ну, а в части, знамо, без виду назад не выпустят, а сейчас доброго молодчика в кутузку да на Колымажный, да сюда: да и заставили вместо московского-то деревенский хлеб есть.
— Так как же тебе нравится деревенский-то хлеб? — спросил я.
— Чего ж не нравиться — хлеб и хлеб: голод проймет — набьешь брюхо за милую душу.
— Так, може, еще что в Москве лучше?
— Много там хорошого, только для тех, у кого в кармане есть. А у кого, стоит нашего, в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи, — так тоже не очень сладко. Водочки-то выпьешь, а закусишь-то язычком. Здесь вот нищенка ходит: ему и хлебца подадут, и на ночлег отведут, а там иной раз хлеб-то да ночлег во что вогнут!..

— 53 —

IV.

У Вавилы Алексей проработал всю зиму. К Пасхе обыкновенно Вавила кончал сапожную работу, так как вел крестьянство, и после Пасхи, как и все крестьяне, брался за соху. Алексея он расчел, а тот, не долго думая, нанялся к нашему пастуху в подпаски. Подпасок из него вышел хороший, за стадом он глядел как следует и на постоях никому не надоедал: был не требователен ни в харчах, ни в одежде, и удивлял всех всегдашним веселым настроением. При встрече с каждым он отпускал какую-нибудь штуку, заводил смех. ‘Экий ты беззабочий-то, живешь как птица небесная, думать тебе не о чем, вот и разбирает тебя веселье!’ — говорили ему на его насмешки. Алексей на это говорил, что у него заботы больше всякого, только то его веселит, что летом в деревне очень хорошо все: ‘Лес, трава, воздух-то какой! А в Москве в это время что делается, особливо на Хитровом, — не накажи Создатель!..’ Но это восхищение природой было мало понятно деревенским жителям, зато располагала всех к себе другая черта в Алексее: это его теготение к крестьянским работам. Бывало, в яровую или в паровую пахоту — идет ли обедать Алексей из стада или обратно, и если он заметит, кто недалеко пашет, то непременно подойдет к нему и начнет просить: ‘дай, дяденька, попахать’, — и когда ему дадут, он схватится за рожки плуга, склонит голову на бок и идет следок в следок, ступая по борозде и всем существом своим углубляясь в работу. Проведет борозду, другую, раскраснеется весь, глаза загорятся, сменят его, побежит он в стадо, а сам чуть не прыгает.
Но давалась ему пока из крестьянских работ одна пахота. Прибегал он, бывало, и на покос, брал у кого-нибудь косу, но у него ничего не выходило: то, глядишь, гребень нескошенный остался, то под валом не достанет, захочет поправиться — носом в землю косу воткнет, два

— 54 —

раза напалки ломал, а один раз совсем косу из пяты вышиб, и уставиться он с косой почему-то никогда как следует не мог. Другой стоит прямо, развязно, а у этого ноги согнутся, спина выдастся, и руками машет так, как будто они у него связаны в плечах. Десяти шагов, бывало, не пройдет, упреет весь, запышется, точно Бог знает, какую тяжесть ворочает. Глядя на его работу, бывало, поднимали смех:
— Где тебе косить: не на том, брат, ты замешан!
Алексей всегда очень конфузился своей неудачи. Глядя на него, бывало думаешь: ну, теперь шабаш, не будет малый больше работы просить — отучился, но не тут-то было: придет еще утро, глядишь, Алексей опять выскочит из кустов и опять у кого-нибудь косить просит.
Но еще труднее давалась парню молотьба. Осень для пастухов время более свободное, в особенности когда начнутся утренники: скотину долго не выгоняют. Вот, бывало, в такое время Алексей и начнет по овинам ходить, — то к одному придет, то к другому, выпросит цеп и станет молотить. И как он ни старался, как, видимо, ему ни хотелось поскорее выучиться молотьбе, все-таки она ему не давалась. Должно быть, у него был плохой слух, не мог он ладить, половины посада, бывало, не пройдет — и других расстроит, и сам до того извихляется, что на него жалко глядеть: весь взмокнет, глаза осовеют, едва отдышаться может. Его, бывало, отговаривают: ‘Оставь, Алексей, не мешай, ступай один молоти, сколько хочешь’. Отойдет он в сторону, повозит, повозит цепом, опять в артель хочется, станет в артель — опять выходит то же. Так и не выучился он в эту осень молотьбе.
На зиму Алексей опять было нанялся к Вавиле, но в эту зиму у сапожника как-то случилось мало работы, и он дожил у него только до пол-зимы, а потом к Вавиле как-то заехал управляющий из соседнего имения,

— 55 —

увидал парня и переманил его к себе. Подговорил он его на год: зимой ходить за скотом и чинить сбрую, как может, а летом пасти стадо.

V.

Алексей скрылся из нашей деревни, и его понемногу стали было забывать. Забыл было и я. Как вдруг, совсем неожиданно, мне пришлось с ним снова встретиться… Это было прошлой весной. Я ходил в наше волостное правление справиться, нет ли мне чего с почты. Выйдя из конторы, я хотел было уже спуститься с мостенок крыльца, как справа меня кто-то окликнул.
Я оглянулся. С лавочки крыльца поднялся и подошел ко мне молодой еще малый, лет 25-ти, в потрепанной фуражке, кафтане, подпоясанном выцветшим кушаком, за которым был заткнут топор. Я вгляделся в его лицо, опушенное молоденькой белокурой бородкой, покрытое веснушками и слегка добродушно улыбающееся, и оно мне показалось знакомым. Остановивши на пол-минуты взгляд на этом лице, я окончательно припомнил, кто это: это был Алексей.
— Домой идешь? Пойдем вместе, — проговорил Алексей.
— Пойдем, — сказал я, и еще раз с удивлением поглядел на Алексея. Мне было удивительно то, что парень имеет такой степенный вид: и кафтан, и сапоги, и топор за поясом, — прежнего золоторотца в нем и следа не осталось.
— Ты как сюда попал? — спросил я Алексея.
— Да работаю здесь с Качадыковым. По плотницкой части и орудую.
— Так куда же ты идешь теперь?
— Домой, на праздник-то дома побывать захотелось.
— Где ж твой дом?
— В Николаевке. Мимо вашей деревни итти. Я в трак-

— 56 —

тире услыхал, что ты тут, и думаю: побегу скорей, вдвоем-то охотней, вечер уж.
— А ты разве вечером боишься?
— Бояться не боюсь, а все-таки лучше вдвоем, веселей как будто.
— Как же ты говоришь — в Николаевке твой дом, когда ты яковлевский родом? — опять спросил я, вспоминая родословную Алексея.
— Был я яковлевский, а теперь стал николаевский.
— Как же это случилось?
— В дом туда вошел, ну и приписался.
— К кому же?
— Ко вдове одной молодой.
— Значит, ты теперь крестьянином стал?
— Как есть, в полной видимости, и дом на меня числится, и в бумагах везде пишусь.
И сказавши это, Алексей расцвел широкой счастливой улыбкой.

VI.

Мы вышли из деревни, где было волостное правление, и очутились среди поля. Я спросил, когда Алексей вошел в дом — как это устроилось. Алексей стал рассказывать мне все подробно.
— Такой случай подошел, все и устроилось. Я тогда у Ивана Иваныча жил (Иваном Иванычем звали того управляющего, который переманил Алексея от Вавилы), второй год уж я у него жил. Ну, жизнь была мне хорошая, нечего сказать, и Иван Иваныч был мной доволен, и мне пожалиться на него не на что было. Работу я, что полагалось мне, справлял, пьянствовал редко, разве когда в праздник на рынок куда отпросишься, или еще какой случай выйдет. Денежки я зря не тратил, справил на них одежонку, обувочку, Иван Иваныч уж меньше на скотной-то меня держал, а все больше около себя: то куда поедет — за кучера с собой возьмет, то послать куда

— 57 —

нужно — пошлет, ну, меня, это, заприметили кругом, всяк этак к тебе: ‘Алексей, здорово!’ В праздник в гости зовут. Один раз зазвали меня в Дубровку, в кабак, тамошние мужики и говорят: ‘Надо тебя, парень, женить’. — Жените, говорю, только куда я жену приведу, где у меня угол? — ‘Вот, говорят, беда! Мы тебе такую отыщем — с своим углом, да не с одним, говорят, а с четырьмя, коли хошь’. — Дай Бог час, говорю. — Вот и повели меня к одному старику в этой деревне. Я думал, они в шутку, ан дело-то взаправду затеяли. Гляжу, принимают нас честью и все показывают в дому. Дом исправный, и детей у стариков только одна дочь, невеста, на вид ничего, толстомясая такая и обходительная. Старик говорит: ‘Бей по рукам, я на тебя пол-дома подпишу’. — Я говорю: — Надо подумать. — Так пока и оставили не решёмши дело.
‘Ушел я к себе. Хожу, это, думаю, что делать? как быть? И так и этак разум шатается. Если выйти, знамо, будет хорошо: свой угол, свое хозяйство, жена — чего ж еще хотеть… А каковы они люди? Ну, как они какими нехорошими окажутся. Их-то трое, они все родные, а я-то один: заклюют они меня, коли какая незакрутка. Хожу я этак, мозгами раскидываю, дело было осенью, в стаде я в это время находился. Вдруг приходит ко мне в стадо бабочка одна с обратью на руке. — ‘Не забегала ль, говорит, к тебе, молодчик, лошадь? — Нет, говорю, не забегала, а что? — спрашиваю. — Да лошадь, говорит, от сарая ушла, не знаем, куда и девалась. — А откуда ты? — Из Николаевки’. Только сказала она это слово, то мне вдруг и пришло в голову: дай-ка я ее про свою невесту спрошу, — Дубровка-то ведь с Николаевкой рядом, — не знает ли она что про нее? Гляжу я, это, на нее и спрашиваю: — А что, голубушка, знаешь ты Савелья Максимова дубровского? — Знаю, говорит. — И девку его знаешь? — И девку знаю. — Скажи, говорю, на милость, какие они люди? — Люди, говорит, хорошие, да жалко Бог смерти не дает. — Отче-

— 58 —

го? — Да так, такой народ. — Чем же они плохи-то. — Поглядела на меня бабочка и говорит: — Вот что, молодец, я догадываюсь, зачем ты спрашиваешь-то про них: у нас есть слушок, что они какого-то парня в дом принимают так это, должно быть, тебя, так я тебе по правде истинной скажу. Лучше ты не губи своего века, не связывайся с этими людьми. — Да почему так? — А потому: не люди это, а идолы. — Чем же? — А тем: старик очень скуп да строг, да дурашлив, с ним и соседи-то замаялись, жимши, а девка-то, може, никуда не годится, она у нас вот уж третий год как с кабатчиком живет. — Как же, говорю, у строгого отца, а такая слабость? — Он насчет этого-то не строг, кабатчик человек богатый, не задаром любит, а когда из наряду что купит, когда деньгами подарит, а старику-то это на руку: на стороне добудет — из дома меньше спрашивает, мол’. Как услыхал я это, так сразу и порешил: ну, думаю, эта невеста мне не подходящая: к такой в дом итти — лучше неженатому ходить.
‘Одначе после этого стали в моей голове думки и насчет женитьбы похаживать, думаю: мне жениться можно, за себя замуж не возьмешь — в дом войдешь. Только одна беда в таком деле: нельзя подобрать по душе себе человека, не больно много такого народу, чтобы было из кого выбирать. Стал, было, я думать, какого мне человека лучше бы хотелось подыскать, и на какую не кину, каких я знал, ни одна не по душе, только и носится в мыслях та бабочка, что мне про дубровскую невесту рассказала. ‘Вот такая бы, думаю, ничего, а то лучше никакой не надо’. Днем ли, ночью задумаюсь, не идет она у меня из головы да и все тут.
Алексей остановился и шагов десять прошел совершенно молча. Я тоже молчал, но видя, что он долго не начинает продолжения рассказа, не вытерпел и снова заговорил.

— 59 —

VII.

— Ну, так что же дальше было? — спросил я.
— Дальше пришли было ко мне сваты из Дубровки насчет решения узнать, а я им отказ как шест. — Не хочу, говорю, жениться, хочу холостым ходить. — Ну, говорят, вольному воля, а спасенному рай, поищем еще где-нибудь. — С Богом, говорю…
— Наступили филипповки. У нас тогда лес на корню стал Иван Иваныч продавать, кому десятину, кому пол-десятины, кому четвертку. Меня он сторожить приставил этот лес, то есть не пускать на полосу того, кто денег не отдал. Я это езжу туда, слежу: кто отдал деньги, тому полосу указываю, кто не отдал, того прочь гоню. Один раз выехал я утром из имения, подъезжаю к лесу, слышу на одной полосе крик, галдеж, я — туда. Смотрю: в одном месте куча народа так-то снует и кричит, как ни попало. — Что такое? — спрашиваю. — Человека задавило. — Как так? — Пилили березку, он зазевался, березка-то упала — прямо на него, всю грудь расплюснуло. Гляжу я: правда, лежит человек, молодой еще, вытянулся, глаза под лоб закатил, а у него изо рту и из носу кровь так и пенится, так и валит. — Чей, говорю, человек? — Николаевский. — Подняли его, повезли домой. Объехал я лес, тоже домой поехал. Приехал, докладываю Ивану Иванычу: все, мол, благополучно, только беда случилась: человека задавило. Потужил Иван Иваныч. — Ну, говорит, что же поделаешь, сам виноват, зачем подвернулся. — Вечером, гляжу, въезжает к нам на двор какая-то бабочка, закутанная, и сама плачет, рекой льется. Гляжу, а это та самая, что мне осенью дубровскую невесту раскорила. — Что, говорю, иль опять какая беда случилась? Тогда, говорю, лошадь пропала, а теперь что вышло? — Бабочка как зальется. — Тогда, говорит, беда поправилась, лошадь нашлась, а теперешнему горю ничем не поможешь. — Что такое? — спрашиваю. — Мужа, говорит, в лесу придавило. — Так это

— 60 —

твой муж? — Мой, говорит. — Что же он? — Что, говорит, помер! Приехала к Ивану Иванычу от своей доли лесу отказываться да деньги назад просить: хоронить-то не на что. — Пошла она к Ивану Иванычу, а я пошел в конюшню лошадей убирать. Убрал я лошадей, выхожу, вижу — и баба из флигеля, это, выходит и так-то плачет, чуть не навзрыд. — Что ты? — опять спрашиваю. — Да как же мне, говорит, не плакать: не дает мне Иван Иваныч деньги, все, говорит, барину отослал, а своих нету, — на что мне теперь будет оправить его? — Легла, это, она на сани, а сама рыдает. И такая-то меня взяла жалость к ней: вот, кажется, что хошь для нее сделал бы. Стою я, это, гляжу на нее, а сердце у меня — тук, тук, тук. Вдруг и вспомни я, что у меня есть деньги. Чего, думаю, мне их ей не отдать? Авось не зажилит, а поплатится, когда будет мочь. Подумал я это, подступил к ней и говорю: — Не плачь, поможем твоему горюшку, — и сейчас, это, я марш в людскую, достал сундучок, отпер, вытащил из него свою красненькую — и к ней. — Вот тебе, говорю, управляйся. — Взяла, это, она деньги, развернула, поглядела на них, и словно бы глазам не верит. — Это что ж, говорит, в честь чего? — Не толкуй, говорю, а завертывай знай, да поезжай домой скорей, небось дома-то делов-делов… — А какие же это деньги-то? спрашивает. — Взаймы тебе даю. — Поглядела этак она на меня: — Ну, спасибо, говорит, подвязала повод у лошади и поехала домой…
Ну, прошли филипповки, Рождество Христово, наступил мясоед, стало быть. Об моей бабочке никакого слуху. Мужика, слышно, похоронила, полосу леса ихнюю кто-то за себя из николаевских взял. Вдруг в одно воскресенье, после Крещенья уж, приезжает, это, к нам подвода, слезает с саней какая-то старуха и спрашивает: — Где тут Алексей скотник? — Я, говорю, Алексей, что надо? — Поедем, говорит, со мной в Николаевку, тебе один человек велел. — Какой, говорю, такой человек? — А вот, поедем, там узнаешь. — Что ж, думаю, отчего не съез-

— 61 —

дить. Пошел к Ивану Иванычу. — Отпусти, прошу, Иван Иваныч! — Ступай, говорит. — Нарядился я маленько, сел в сани, и поехали мы.
Подвозит меня старуха ко двору, дворик не ражий, изобка в семь аршин, крыта соломой. Вхожу я в избу, а навстречу мне энта бабочка, у которой мужа-то задавило. Ну, поздоровался я. — Как поживаете? спрашиваю. — Живем, говорит, по хозяине тужим, вот сорок деньков справили, время-то незаметно как идет…
Сел я на лавку, молодуха, это, прямо начала самовар разводить, около нее мальчишка вертится, этак годков двух. — Мама, говорит, это тятька? — Нет, говорит, какой тятя, наш тятя далеко. — Гляжу я на них, и так-то у меня на сердце весело, то есть так-то мне хорошо глядеть на них, словно я в какой рай попал…
Развела баба самовар, старуха в избу вошла, — оказалось, это мать этой бабочки: приехала она навестить свою дочку. Разделась старуха. — Что ж, говорит, ты окутавшись сидишь, раздевайся и ты. — Нечего делать, разделся и я.
Повернулась, это, старуха, вышла из избы вон, гляжу, водки полштоф тащит, на стол ставит. — Ну-ка, Авдотья, — на дочь-то говорит, — достань-ка закусить нам. — Полезла Авдотья в печь, достала свинины, нарезала, подает, коровашки достала. — Ну-ка, говорит, добрый молодец, двигайся под передний угол.
Двинулся я под передний угол. Налила старуха стакан вина, подносит мне и потчует.
— Что же это, говорю, вы меня потчуете, кушайте сами.
— Нет, говорят, мы уж — с дорогого гостя.
— Какой же я дорогой гость, я не знаю, за что вы меня угощаете-то?
— Как, говорят, за что, а кто ж нас из беды-то выручил? Если бы не твоя милость, то что же бы нам делать-то.
— Вот, говорю, в таком случае кто не выручит, всякий, небось, понимает.

— 62 —

— Нет, — говорит Авдотья, — не всякий: кто понимает-то, тому самому взять негде, а у кого есть-то, тот не понимает.
— Ну, говорю, что об этом толковать, дело небольшое…
— Спасибо, спасибо тебе, — говорят, — век твоего благодеяния не забудем, — а сами то мне и вина подносят, и хлеба подкладывают, запотчевали совсем…
Выпил это я, закусил, еще выпил, и они выпили со мной, и опять стали меня благодарить…
— Лучше, говорю, не благодарите, не за что, нечего зря и языка трепать — велика важность!
Замолчали это они, потом Авдотья и говорит:
— Поблагодарить-то нам тебя хочется, а еще хочется нам тебя попросить. Не притесняй ты нас, ради Христа, этим долгом-то, не тревожь нас сейчас, объизянились мы с похоронами-то так, что ничего взять негде. Вот ко Святой, Бог даст, може, кормку останется, продадим, тогда отдадим, а не то — корова отелится, теленочка выпоим. А сейчас, хоть голову долой, взять негде и потянуть нечего.
— Да что вы, говорю, разве я с вас требую? Да, по мне, хоть сколько хошь держите, мне пока деньги не нужны: я человек одинокий, хлеб-соль у меня готовая, обут-одет я, чего же мне еще хотеть?
Услыхали эти слова мать с дочкой. Потом старуха и говорит: — А нравится тебе твое житье?
— А что ж, говорю, есть и хуже моего живут.
— А мы думаем, не согласишься ли ты его переменить. Ты человек одинокий, вот и дочка моя осиротела, — не пойдешь ли к ней в хозяева.
Я не то что сказать, что не ждал этого, — подумакивал и раньше насчет этого дела, а все-таки эти слова на этот раз как будто врасплох меня застали. Не знаю я, что сказать, сидел, сидел я, потом глянул я на Авдотью, и вдруг как-то она мне полюбилась, вот, кажись, явись

— 63 —

тут какая хошь царевна-королевна, и то мне бы она ни по чем была. Подумал, подумал я и говорю:
— Что ж, это дело подходящее, говорю, — вот я с разумом соберусь…
— Собирайся, да давай-ка Богу молиться, да по рукам бить.
Отвезли они опять меня домой. Выходился, это, я на другой день и на третий, думаю — подходящее дело. И все выходит подходящее. Правда, двор не Бог знает какой: да одна бабочка-то, — она да ребенок, и все тут, — и бабочка-то такая славная, приятная. Ну, думаю, была ни была! и дал им слух, что согласен — в дом к ним, выходит.
И стали тут хлопотать об свадьбе, метрики выправлять. Выправили метрики, хотели было в мясоед венчаться, да священник не венчает так — я, видишь ли, почти с роду родов не говел… Посоветовались мы с Авдотьей, все равно, думаем, над нами не каплет, и порешили мы отложить свадьбу до весны. Я, думаю, до той поры у Ивана Иваныча поживу, что-нибудь выживу, а постом-то и отговеть будет можно, а она зимней порой-то и одна по дому управится, — так и отложили дело до Красной горки.

VIII.

— Ну, дождались мы Красной горки — окрутились. Перебрался, это, я от Ивана-то Иваныча в свой дом. С женою, это, у нас любовь и согласие, в делах управка, как нельзя лучше, и спахал, и посеял я, все сам, — в охотку-то и легко и просто все казалось, в покос и косы отбивать научился, и косить малость притрафился. Пришло жнитво, погода жаркая, рожь перезрела, стали жать — сыплется, надо спешить, а как никогда не жинал-то я, — у меня дело-то и не спорится. Я так и этак гнусь — ничего не выходит, один раз поторопился да руку серпом обрезал, стало совсем мне нельзя и горсти набрать… Рас-

— 64 —

стилается одна моя Авдотья по полосе, а я снопишки таскаю да крестцы кладу, вижу — и трудно бабе, и на меня-то ей досадно, а ничего я не поделаю. Ну, кое-как сжали рожь, стали снопы возить, нужно в копну класть их, послала меня моя баба на копну, а я тут ничего не умею сделать. Пошел, поглядел, как люди кладут, стал сам так заводить, доклал до середины — она у меня как разъедется! Ржи сколько обмолотилось — страсть! Накинулась на меня моя баба, начала ругать. Стал я перекладывать копну, склал кое-как. Пошли мы овес косить — опять у меня не выходит дело: то осыпается, то путается. Подойдет ко мне баба, возьмет сама косу: ‘Ты вот так-то, ты вот так-то’, — учит, у ней и не осыпается, и кладется как следует, а я возьму косу — опять ничего не выходит, просто хоть что хошь, — взяла меня досада на себя: какой ты — думаешь — человек, когда ты вот каких делов не можешь сделать! И так после этого мне скучно стало, что в глаза людям не хочется глядеть. Ну, кое-как скосили овес, нужно было за сев приниматься, стали семена готовить, подошли к копне-то, сунулись в нее, а она срослась — мыканка-мыканкой, и не растащишь верхние снопы-то, после жнитва-то дождички прошли, ну, значит, копны-то и пролило. Как увидала это моя Авдотья, да как завоет в голос: ‘Какая я горькая, несчастная! Приняла я к себе человека, думала, он мне будет кормильцем-работником, а он, вместо того, выходит моим разорителем. Как мне будет с ним век прожить?’
Она плачет, а я молчу, стою да думаю: ‘Ах ты, золоторотец несчастный, куда ты сунулся с суконным рылом в калашный ряд, что ты вздумал чужой век заедать? ‘И такое меня в ту пору взяло уныние, словно эти дела, каких я делать-то не умел, заповедные, будто их и делать нельзя было научиться.
Ну, опосля всего этого, гляжу, моя баба стала уж не та: нет от нее ни слова ласкового, ни смешка, ходит — в землю смотрит, только мне и утешения дома — мальчиш-

— 65 —

ка. Полюбил, это, меня мальчишка пуще отца родного, так и виснет у меня на шее, так и вьется вокруг меня, как собачонка, а сам все, это: ‘тятя да тятя, тятя миленький, миленький, тятя хорошенький’. Гляжу дальше: она и на ребенка-то стала коситься, когда он ластится-то ко мне, да стала оттаскивать от меня.
Дошло дело до Михайлова дня. В Михайлов день в той деревне, откуда моя Авдотья родом-то, праздник справляют, ну, мы раньше-то, когда еще в ладу друг с дружкой жили, в гости туда собирались, и теща, это, когда у нас была звала: ‘приезжайте, приезжайте — смотрите’. — Ладно, говорю, приедем. — А тут, как пришло время ехать, гляжу, собирается моя Авдотья одна, а мне и помину не делает. Вот так раз, думаю, распрогневалась моя баба совсем, ну да что ж делать. Запряг, это, я им лошадь, усадил мальчонка — отправились они, остался домовничать.
Скучно мне одному дома-то показалось. Убрал я скотину, запер избушку и отправился в Дубровку, в кабак. Прихожу, народу много, и николаевские кое-кто сидят, за одним столом, гляжу, Фильчак помещается, — парень такой у нас есть там, живет он в Москве в разносчиках, лето там торгует всякой всячиной, а на зиму-то домой приходит. Смолоду-то он плохо жил, а года три хорошо у него дела пошли, рублей по четыреста в лето-то добывал он и домой приносил. Хозяйство поправил вот как! Ну, знамо, человек денежный, рисковой, сидит, это, пиво пьет, разговоры разговаривает, увидал меня: — Садись, говорит, со мной. — С какой стати? говорю. — Садись, познакомимся. — Ну, сел я к нему за стол, он наливает, это, мне стакан пива: — Пей, говорит. Я выпил. — Что ж ты, говорит, с женой в гости не поехал? — Так, говорю, не поехал. — Дурак, говорит, ты от такой бабы отбиваешься: она, говорит, золото, а не баба. — Ну, говорю, какое золото, тем же добром набита, как и все люди. — Нет, говорит, ты ее раскусить не можешь, я, говорит, холостой был, с ума по ней сходил. —

— 66 —

Чего ж ты, говорю, замуж ее не взял? — Сватал, говорит, да не пошла, бедностью моей побрезговала, согласилась лучше вот за Мишку, первого-то своего мужа, пойти, — ан не знаешь, где найдешь, а где потеряешь: от Мишкина-то добра ничего не осталось, а у нас чего хочешь, того просишь. — Выпил он тут еще и говорит: — Отчего это такого закона нет, чтобы можно было женами меняться, вот мы тогда поменялись бы с тобой: ты бы мою взял, а я твою — согласился бы? — Не знаю, говорю, и думаю, все это шутит он, а он выпил еще да так разошелся, что в слезы ударился. — Что мы за несчастные такие, говорит, не можем так сделать, как хочется нам: полюбил я, говорит, твою жену, а владеть ей, говорит, не могу! — Стало мне еще тоскливее. Пришел я домой, лег спать, лежал, лежал, ворочался, ворочался и что-то ни что передумал. Вспомнится, это, как Фильчак расхваливал Авдотью, словно лестно это мне станет, а как представлю, как она со мной-то обходится, и обольется сердце кровью. И зачем я, думаю, только связался с нею, зачем в дом пошел, променял свою волюшку! И стало мне думаться незнамо что. Думается, что она теперь уж не будет меня больше и любить, захочет — выгонит и из своего дома, имеет она эту праву: я еще не приписан к ней. И чую я, что беды в этом большой нет, — пока голова на плечах, нигде я не пропаду, — а ноет мое сердце, понял я, что очень уж я привязался к бабе с мальчиком. Чтобы утешить себя, представил я, что это временно баба разобиделась на меня, что она вовсе меня не разлюбила, — любила же она меня первое время. Вот, думаю, после праздника приедет, совсем другое повернет. Успокоил, это, я себя немножко и заснул.

IX.

Прошел праздник, приехала моя Авдотья, вышел я ее встречать, думал я, она меня лаской встретит, а она

— 67 —

на меня почти не глядит. Снял я мальчишку с саней, выпряг лошадь, поставил на место. — Весело ли погуляли? спрашиваю. — Весело, отвечает баба и как-то сквозь зубы. — Ты бы мне хоть бражки кувшинчик привезла с праздников-то, говорю шутя. — Побоялась — замерзнет, говорит. — Ну, это дело другое, говорю, — а я тут московской бражки отведал, и рассказал я, как Фильчак меня угощал и как ее все хвалил. Услыхала это моя баба да как расплачется. Я ее уговаривать, утешать: — Что ты, говорю, что ты!.. — а она мне ни слова. Упало мое сердце, и свет Божий не мил стал.
Дальше — больше, дела наши не меняются. Баба все насупившись ходит, даже ребенок не так ластиться ко мне стал. Потом по вечерам стала баба уходить куда-то. Раз ушла, другой ушла, — на третий пошел я искать ее и нашел у Плотинкиных. Есть такая там семья у нас, народ обходительный, изба большая, все, бывало, к ним сходятся, кому делать нечего. Вот и моя Авдотья стала туда ходить. Подошел я под окно, — сидит разного народу этак человек шесть, и моя баба тут, и Фильчак этот там же сидит, треплются, должно быть, о чем-нибудь хохочут. Мою бабу и узнать нельзя: такая-то веселая, тоже смеется, говорит что-то, глаза блестят. Позвал я ее домой. Пришла она в свою избу, и опять с нее все веселье свалилось, опять стала пасмурная такая да нелюдимая, заглодало мое сердце Бог знает как. Любит, думаю, и она этого Фильчака, а я-то ей противен стал. И как подумал я это, пуще прежнего задушила меня тоска. Что тут, думаю, делать?
Думал, думал, — ничего не придумал, а тут еще одна неприятность вышла. Надумали наши мужики кусок земли дубровскому кабатчику сдать. Земля-то хорошая была, луговина невытрепанная, десятин 18, — он и наточил на нее зубы, подпоил кое-каких горланов и закинул крючок. Давал он по 2 рубля за десятину на девять лет, цена дешевая, только одно и лестно — за половину срока деньги

— 68 —

вперед отдавал, а все-таки не всем хотелось отдавать землю, и я тоже против был, потому знал, что подпоенный народ на то клонит. Потом я слышал, когда у Ивана Иваныча жил, как он говорил, что цельная земля для нашего места только дорогого и стоит, — потому с нее можно и хорошие урожаи получить, и мягкой земле за это время передышку дать. Ну и я кричу на сходу: — Не нужно землю сдавать. — Эти горланы-то как услыхали да как напустятся на меня: — Какую ты имеешь праву голос подавать? Ты, говорят, не наш, и знать мы тебя не хотим. Староста, гони его со схода! — Пришлось мне замолчать. И как понял я, что это за дело мое, и еще пуще разобрала меня тоска, думаю: ‘Никуда я не гожусь, ни в пир, ни в мир, ни в добрые люди’.
Подошла зимняя Микола, с утра опять сходка собралась, стали сговариваться опять лесу, как летось, деревней у Ивана Иваныча покупать. Прихожу я к своей Авдотье. — Что ж, говорю, баба, возьмем лесу полоску? Зимой-то делать нечего, перевозим, а весной перепилим, крупные-то в город на рынок свезем, а сучками сами протопимся — все польза будет. — Она мне на это ни слова. ‘Ну, ни слова — ни слова, думаю, — шут с тобой, надоело мне тебе кланяться-то, ты от меня рыло воротишь, и я тобой не обязан очень’, — плюнул да и пошел вон из избы.
После обеда, гляжу, это, теща приезжает. Сперва-то я подумал, не помирит ли она нас, а как вошла она в избу-то, поглядел я на нее — ну, вижу, не тем пахнет: жена на меня волком глядит, а теща — совсем медведем.
Попили чайку, это, пообогрелась теща, я наготовил корму скотине к вечеру, вхожу в избу, а они сидят, это, под середним окном и разговаривают. Скинул шапку, это, я, сел под конец стола, сижу, молчу. Поглядела на меня теща и говорит:
— Что ж, милый человек, коли хозяйствовать нужно, так путем, ежели в поле работать Бог дару не дал,

— 69 —

надо на стороне где промышлять: другие мужики в Москву на зиму-то ходят.
— Я, говорю, в Москву не пойду.
— Отчего не пойдешь, что ж тебе запрет положен?
— От белых грибов, говорю, не пойду. Я, говорю, затем в дом вышел, чтобы крестьянином быть, в деревне жить. А если бы мне по Москвам-то шляться, мне незачем было б и в дом выходить.
— В доме жить без помоги на стороне — трудно справиться: надо приработать на стороне.
— И я говорю, что надо. Вот говорил ей, что нужно дров полоску взять, а она и ухом не пошевелила, разве так можно? Что я, говорю, хуже вас, что ли? Дешевле стою? Если я работать в поле, как люди, не могу, так я не научился еще, вот погодите, выучусь, так и вас за пояс заткну.
Схватил я шапку, хлопнул дверью, да вон из избы. Пошел я в Дубровку, в кабак, заказал водки, выпил, посидел, поглядел на народ, обошлось мое сердце, воротился я опять домой.
Вхожу я в избу, гляжу: а у них опять самовар на столе, селедки, баранки, и гость у них сидит, Фильчак этот. Так меня и взорвало: этот зачем, думаю, какое ему дело тут?
Подошел я к столу, ‘чай да сахар’, говорю.
— Просим милости, — говорят мне, а сами, это, словно не свои стали и на меня не глядят, и друг дружке в глаза взглянуть не могут.
Оборотился, это, я к Фильчаку и говорю:
— А ты, Филипп Степаныч, в родню, что ли, к нам затесался или еще как, что пришел к нам?
— Я, — говорит Фильчак, — компанию разделить пришел от нечего делать.
А теща, это, забегает:
— А мы его, говорит, позвали посоветоваться, как нам быть: дело-то у нас неладное, хозяйство-то у нас не как следует идет.

— 70 —

— Плохому хозяйству, говорю, я причина, ко мне нужно и на совет ходить, а не к вам, меня учить надо, что делать, а не вас… А это, говорю, тут шмоны затеваются, я, говорю, этого не допущу, не хочу страмить свою голову. Эй, ты, говорю, хороший человек, убирайся-ка вон, не дожидаясь худого слова! А то мне придется тебе дверь показать!
Засуетился, это, Фильчак, бесом стал извиваться. ‘Я, мол, да ничего, мол’, а я и слушать его не стал. Выпроводил, это, я его, подошел к теще. — А ты, говорю, ведьма старая, до седых волос дожила, а совести не нажила, если ты будешь к нам ездить да бабу с ума-разума сбивать, я и на порог тебя не пущу! — Заревели мои бабы, теща домой стала собираться, я говорю: — С Богом! Хорошо бы было, если б ты и совсем к нам не приезжала! — Проводила домой тещу, входит в избу Авдотья. — Я, говорит, с тобой ночевать не останусь, ты меня убьешь тут. — Что ж, говорю я, дрался я с тобой когда? — А эва, говорит, ты сегодня какую прыть оказал, на тебя и глядеть-то страшно. — А коли страшно — уходи, не держу. — Стала она, это, мальчонка справлять, — одевает, обувает его, я ей ни слова. Поворочалась, поворочалась, однако никуда не пошла, раздела опять мальчишку, сама разделась, постелила на суденке постель и легла спать.
Опять я долго не спал. Лежу я и думаю: ‘Рассчитывал я, когда в дом входил, что кончатся мои заботы да печали, ан вышло, что только я их, женимшись, узнал. Так что же мне, думаю, мучиться, себя терзать, бабу мытарить? Да пусть она как хочет живет, коли я ей в тягость, пошли ей Бог счастья, а я-то опять как-нибудь пробьюсь — одна голова не бедна, а коли и бедна, так одна. Мало что мне хотелось бы с ними пожить всласть, да коли они этого не хотят. И только я это подумал, так так-то мне хорошо и легко сделалось, спала с моего сердца вся печаль-кручина, будто переродился я. Сейчас же я заснул, проснулся утром, и опять таково-то легко и ве-

— 71 —

село. Умылся я, позавтракал и подправился в путь. Помолился, это, Богу и говорю: — Ну, простите меня Христа ради, не поминайте лихом? Не обессудьте, коли чем какое горе причинил.
Поцеловал я мальчишку. Глядит на меня Авдотья и спрашивает:
— Ты куда?
— Пойду куда-нибудь себе хлеба искать да тебе не мешать, живи, говорю, как тебе угодно, твори во всем свою волю.
Села, это, Авдотья на лавку и ни слова не сказала. Надел я шапку и вышел из избы.
И пошел я опять к Ивану Иванычу. Прихожу — говорю: — Иван Иваныч, возьми меня к себе. — С радостью, говорит. — Давайте, говорю, в год рядиться. — В год так в год. — И заложился я к нему в год, договорились совсем. — Ну, говорю, теперь дайте мне три рубля на спрыски и отпустите меня на три дня, погуляю я, отведу душу, а потом приду служить вам верой и правдой.
Получил я от Ивана Иваныча три рубля и отправился прямо в Чередовое. Там, думаю, село большое, трактиров несколько, и водка лучше, и простору больше. Зашагал прямо туда.
Прихожу, думаю: ‘Товарища бы какого подыскать — одному гулять не весело’. Вхожу в один трактир, там кабатчик дубровский сидит и с ним та девка, к которой меня, было, сперва-наперво сватали в дом. Отец-то, вишь, у ней помер, и она уж открыто стала с кабатчиком гулять, и вот теперь с ним сюда приехала. Сидят, это, вино пьют, рыбу жареную едят. Подошел я к ним. — Мир, говорю, честной компании! — а они: — Просим милости! — и сажают меня с собой за стол. Я не поломался — сел, они мне вина — я выпил. Выпили бутылку, я бутылку заказываю, — пошло у нас гулянье — разлюли-малина!
Подвыпили мы, разошелся это я, рассказал про свою судьбу, и стала мне эта девка-то пенять, отчего я ею тогда побрезговал. — Что ж у нас хуже, что ли, было бы, гово-

— 72 —

рит, от меня бы ты не ушел. — Я спьяна-то покаялся, говорю: — И сам жалею. — Услыхала это она, и сейчас стала меня в работники к себе нанимать. — А то как-никак, а без мужика трудно обойтись, — говорит, и столько наобещала мне, что хошь. Отвернулся это кабатчик от стола, девка повернулась ко мне и ну целовать меня — в задаток.
Не знаю, сколько мы тут гуляли, только вдруг, гляжу, шасть в трактир моя Авдотья. Подходит и говорит:
— Поедем домой! — Я говорю: не поеду, потому в два места в работники нанялся и в обоих местах задатки получил. Она не отстает, — поедем да поедем, — и чуть не силком стащила в сани и повезла домой.
От Чередового до нас-то верст 12 будет. Ну, пока ехали мы, дорогой я заснул, до двора-то проспался маленько, хмель-то вышел из головы. Приехали мы домой, вошли в избу, развязалась баба, гляжу, — а у ней все лицо опухло, глаза как фонарями налились: видно, плакала шибко. — Ты об чем это? спрашиваю. — А она как бросится на шею да как заревет: — Прости ты меня Христа ради, говорит, и сама не знаю, что мне втемяшилось так обходиться-то с тобой! Сперва-то случилось это на работе, а потом в Михайлов день матушка меня разбила, ей бы, говорит, уговаривать меня, а она меня только расстравляет: ты с ним пропадешь, да он тебя замытарит, а тут этот Фильчак подвернулся, сбивал меня в Москву итти: продай, говорит, все да пойдем в Москву, я тебя там торговать обучу. Насилу-то я, говорит, одумалась.
— Ну, говорю, слава Богу, что одумалась! — А сам под собою места не чую от радости.
Ну, помирились мы, и опять пошло у нас все по-хорошему. В люди я никуда не пошел, а собрался, купил кое-какого струментишку сапожного и стал дома работать: кому валенки подошьешь, кому починочку сделаешь, глядишь — копеечка и копеечка.

— 73 —

X.

— Ну, прошло время так до святок. На святках случилось приговор нам какой-то составлять, стали подписывать приговор и записывают мою Авдотью, а я-то все еще ни при чем, глядим это мы с бабой. Мужики которые, староста — все думали — дело не ладно. Староста и говорит: — Надо тебе хлопотать к нам приписываться, а то что же это — как будто непорядки.
— Примите, говорю, меня к себе в общество, все равно я теперь ваш, припишите по закону.
— Давай, говорит, четвертной билет — припишем.
Посоветовался я с Авдотьей, она говорит: — Четвертной так четвертной, попроси только не сразу деньги брать, сразу-то нам не собраться.
Стал просить я мир, согласились в три срока деньги взять. — Ступай, говорит, в волостную, спроси, с чего дела начинать.
Пошел я в волостную, там говорят: нужно увольнительный приговор из твоей деревни, откуда родом. Поехал я в Яковлевку, туда, где сроду не был. Приезжаю: так и так, говорю, я числюсь ваш, отпустите меня из своего общества, я в другое припишусь.
Согнали сходку. Стали советоваться, кто кричит: ‘пусть идет с Богом’, а кто кричит: ‘пусть за отпуск заплатит’, галдели, галдели, порешили с меня десять рублей взять и стали приговор составлять.
Составили приговор, поехали мы со старостой в чередовскую волостную, Яковлевка-то туда принадлежит. Приезжаем, писарь поглядел, поглядел на приговор, — ‘Мы, говорит, его сейчас утвердить не можем’.
— Почему? — спрашиваем.
— А потому, нам надо приемный приговор представить, тогда мы увидим и подпишем.
— А приемного не дают, говорю, оттого, что отпускного нет.

— 74 —

— Ну, — говорит, — это не может быть, ты попроси хорошенько.
Нечего делать, поехал я опять к себе в волость, подхожу к писарю, говорю в чем дело, осердился на меня писарек. — Как же мы, говорит, тебе приемный приговор выдадим, когда нет отпускного? Мы на это не имеем праву!
Что тут будешь делать-то? Пошел я в трактир, сижу этак пригорюнившись, подходит ко мне сторож конторский: — А я, говорит, научу тебя, как горю пособить.
— Научи, говорю, сделай милость!
— Дай, говорит, писарю-то пятерочку, дело-то складней пойдет.
Еще пятерочку! Где их набрать? Однако, делать нечего, поехал домой, посоветовался с Авдотьей. Продали мы овец вчетвером, выручили 12 рублей, положил их в карман, поехал опять в волостную.
Выждал случая, сунул писарю пятерку, и пошло у нас дело по-другому. Сейчас мне и приговор подписали и печать приложили. ‘Погоняй, говорит, теперь в Чередовое, да подходи-то так же, как к нам подходил, дело-то скорей пойдет’.
Поехал в Чередовое, дал и тому писарю троячку, обещал и этот не задержать.
Прошло недели две. Бумаги мои к земскому пошли. Вдруг вызывает меня к себе земский. Приезжаю я. — Ты, спрашивает, такой-то и такой-то? — Я говорю: — Так точно. — Приговора, говорит, об тебе утвердить нельзя: у тебя отец с матерью живы, добудь, говорит, от них подписку, что они тебя отпускают, тогда можно будет их на утверждение подать.
Услыхал я это, у меня индо в горле перехватило: думал, кончается моя канитель, а она тут только начинается — что будешь делать?
Приезжаю домой, опять советуюсь с Авдотьей, как тут быть — бросить дело или продолжать? Посоветовались: бро-

— 75 —

сать, думаем, жалко, много в него положено, а дальше продолжать — очень уж трудно-то, ведь еще не мало станет. Подумали, подумали, решили продолжать.
Пошел я к старосте. Рос у нас жеребенок-третьяк, заложил я его ему за 20 рублей, получил денежки и поехал в Москву у отца с матерью отпуска просить, в чужую деревню приписываться.
Приехал, разыскал их: все они на Хитровом живут, хуже прежнего оборвались, обрюзгли, постарели, просто глядеть жалко на них. Повел я их в трактир, спросил чаю, водки, закуски принес целый ворох: — ешьте, говорю, отводите животы. — Выпили они, поели, черед-чередом, говорю я им, зачем приехал. Как устроился, рассказал. Они ничего мне на это, посидели, посидели, потом мать — толк отца в бок: — Пойдем-ка, говорит, я тебе словечко скажу.
Пошли они в другую залу, пошептались там, приходят: — Мы, говорит, отпустить тебя согласны, только ты дай нам сейчас за это четвертной билет. — Где ж, говорю, я вам такие деньги возьму? — Начали мы торговаться. Торговались, торговались и сошлись на том, что я должен был поить их три дня, то есть чего они захотят, за то платить. Опричь этого они ни на что не соглашались.
Ну, спросили они сейчас себе еще водки, по пирогу заказали, потом пива, напились как стельки и все требуют еще.
Я уж тут не без греха: шепнул половому, чтобы он не все, что требуют-то, ставил, а подавал что похуже да подешевле. Налакались они до того, что заснули тут за столом, сволок я их на фатеру, выспались они — опять в трактир. И так три дня они пьянствовали беспробудно. На четвертый день пошли мы расписку писать — опять незакрутка: в участке нельзя, у нотариуса очень дорого, — пришлось в волостное правление отправиться, по нашей дороге, верстах в четырех от заставы, есть Сесвятское село, ну, тут волость, — туда и прибыли мы, пришли, да не

— 76 —

в урочный день — гражданский праздник какой-то, опять пришлось взятку давать. Ну, написали это расписку — все как следует, отдали мне ее на руки, вышел я с своими стариками из конторы, они меня это опять:
— Ну, веди нас, угости в последний, а там и Бог с тобой.
А у меня и денег всего семь гривен осталось, с ними мне до двора итти, подводу нанять не на что будет, придется пешком полтораста верст моздылять. — Нет, говорю, теперь погуляйте на свои, а мне вас угощать не на что.
— Как так? — говорят.
— Да так, очень просто.
— Ну, так давай на извозчика нам.
— Ну, говорю, господа-то невелики, и пешком пройдетесь. Побарствовали, говорю, четыре дня, да будет. — Грех, говорят, тебе будет, — ты-то вот по-людскому устраиваешься, а мы-то вот при чем остаемся, — дай хоть что-нибудь нам. — Жалко мне их стало, дал я им двугривенный, оставил себе полтинник, стал прощаться с ними — как заплачут они! Не вытерпел я, и меня слеза прошибла, выкинул еще им пятиалтынный. Как-нибудь, думаю, и с остатными доберусь, — и отправился домой…

XI.

Прихожу я домой, являюсь к земскому. Поглядел он на расписку. — Ну, это, говорит, ладно, теперь принеси ты мне от яковлевского общества подписку, в которой бы они обязались, в случае чего, сами отвечать за твоих родителей: они там могут в больницу попасть или еще каких убытков наделать, а за это ведь с яковлевских взыскивать будут. — Как услыхал я это, так меня даже одурь взяла. Стал я так и этак просить: нельзя ли как без этого? Говорит: никак нельзя. — Ну, думаю, шабаш, все пропало: да разве яковлевские согласятся такую обязанность на себя взять! И правда, — приехал я к ним, —

— 77 —

только заикнулся, как набросятся все на меня: ишь ты, говорят, каких дураков нашел! И сейчас же все со сходки долой.
Взяло меня горе, ударился я в кабак, стал вином душу отводить — ничего не помогает, все гложет сердце. Два дня пропьянствовал, — вижу, надо выхаживаться. Стал я выхаживаться, и послал мне Бог такого человека, который надоумил меня как сделать. А ты, говорит, вот что сделай: выдай яковлевскому обществу расписку от себя, что ты все убытки, которые в случае твои старики наделают, на себя принимаешь. — Поехал я в Яковлевку, объявил это, поставил еще вина ведерку, — согласились, переписали приговор, отвез я его к земскому, и пошли мои бумаги куда следует. Полгода не прошло после этого, вызывают меня в волостную и говорят, что я совсем теперь утвердился.
Утвердился я в обществе, утвердился и с бабой: Авдотья еще мне сына родила, только одна беда: дома-то расстроилось. Пришло время долги платить: староста требует деньги, что под жеребенка взяли, кабатчик велит одежу выкупать, что заложена была, еще один мужик долг теребит — под землю у него занимали. Ведь больше полсотни долгов-то накашляли, ну, а платить-то нечем. Хотел было опять к Ивану Иванычу заложиться, — не берет, осердился, что тогда его обманул. Закружились у нас с Авдотьей головы, хоть ложись да помирай. И что же ведь, какое дело, — видно, не даром пословица говорится: ‘голенький ох, а за голеньким Бог’. Подошел случай — и тут выкарабкались. Старая-то лошадь у нас кобыла была, ну, и вынесла она нам жеребчика, да такого хорошего, что редко такие и в деревне бывают. Где она его добыла — кто ее знает, у нас, словно, и жеребцов таких не было. Ну, ожеребилась, это, кобыла-то, пустили мы ее на усадьбу выгуливаться. И едет мимо нашего сарая купец Рябцов, вот Савельевка-то чья. Увидал жеребенка. — Чей такой? — спрашивает. — Алексеев. — Позвать сюда Алексея. — Я подхожу. — Чей такой

— 78 —

завод у тебя в лошади? — А кто его, говорю, знает, — в стаде должно погулялась. — Не может быть, у этого все стати заводские. Продай, говорит, вместе с маткой. — Побежал я к жене. — Как быть, говорю, Авдотья? — Что ж, говорит, давай продадим, мы теперь на одном жеребенке управимся — четыре уж года ему. — Ворочаюсь я к купцу. — Извольте, говорю, продадим — 50 целковых им цена. — Возьми 35. — Слово за слово — 40 рублей он нам и отвалил. Ну, получили мы денежки, кому должны 20 — отдали 15, кому 15, тому 10, и осталось за нами всех долгов меньше 20 рублей.
Ну, лето-то мы проработали в поле, осенью да зимой я опять сапожничеством перебивался, а пришел пост — встретился я в дубровском кабаке с Качадыковым, он тогда взялся у кабатчика три избы срубить, ну, а народу-то мало. — Наймись, говорит, ко мне в плотники. — Я думаю он шутит. — Куда, говорю, мне в плотники наниматься, пожалуй, вместо дерева топором-то по носу заедешь. — Не заедешь, говорит, навыкнешь — как раз куда следует попадать будешь. — Подумал, подумал: постом и сапожным ремеслом можно бы было хорошо заработать, когда бы деньги были на товар, а так как денег-то у меня не было, — пойду, думаю, в плотники: хоть небольшое жалованье полтора рубля в неделю, ну, да дома хлеба не ем, и нанялся.
— И ничего, работаешь? — спросил я его.
— Сперва-то плохо дело шло, а потом понавык, и ничего — пошло. До Пасхи проработал, а потом он пристает: до Петрова дня возьмись, положил за все время двадцать два целковых, вот я и работаю.

XII.

Алексей замолчал. Пока он рассказывал, мы прошли все расстояние от волости до нашей деревни, и вскоре нам нужно было расходиться.

— 79 —

Я не знаю, что думал Алексей, но во мне поднялось множество самых разнообразных дум и чувств. Разбираясь в них, я долго ничего не мог сказать Алексею.
— Однако, ты молодец! — нашелcя я наконец. — Как это у тебя хватило духу все это вытерпеть? У другого бы, пожалуй, руки опустились.
— Бог помог, — молвил Алексей. — Я не один раз подумывал, особливо когда это водочки выпьешь, — наплюнуть на все да махнуть рукой. Чего мне в этот хомут-то лезть: проживу как-нибудь, все легче будет самому-то по себе, — что тут забота да тегота, и впереди сладости мало. Ну, а как это представишь, что все-таки ты будешь человеком жить на ряду с людьми, будут у тебя думка на каждый день да забота, ты позаботишься об них, они об тебе, ну и как-то лучше кажется. Думаешь, что в такой жизни об других понимать можешь, и все такое.
— Так что же ты задумываешь на будущее время?
— Да вот, Бог даст, до Петрова дня проработаю, последние долги уплачу, потом думаю своим хозяйством заняться получше. Очень у нас все плохо идет-то, никакого толку в деле нет.
— Отчего же это, по-твоему, так выходит?
— Да как сказать-то? Мало ли отчего. Иные не понимают, отчего что лучше может быть, а иные и понять могли бы, да нужда задавила. Некогда чего получше-то выдумать да испытать, а бери пока, что можно получить. Как вот деньги иной занимает: три шкуры с него за это содрать могут, а все лезет в лапы, потому ничего не поделаешь.
— А у вас плохо земля родит?
— Надо бы хуже, да нельзя. Рожь приходит сама-другая, травы почти совсем нет, только ломаешь задаром. Я вон у Ивана Иваныча жил, там рожь-то сама-осьмнадцать приходила, а земля-то такая же, все одно. Попробую, поведу дело и я по-другому, а там увидим, что Бог даст.

— 80 —

— Ну, желаю тебе счастливого успеха! — сказал я, когда мы подошли к перекрестку и нам пришлось расходиться. — Авось теперь таких трудностей не встретится, какие пришлось переживать.
— Как придется! — проговорил Алексей. — Наше дело — ко всему надо быть готовым, иной раз не спишь, да выспишь. Такие дела бывают.
И он тихо засмеялся, поправил картуз на голове и, попрощавшись со мной, пошел по своей дороге, а я пошел по своей.
После этого я Алексея больше не видал.

———-

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека