Устный счет, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Год: 1931

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
Устный счет

Художник П. Пинкисевич.

0x01 graphic

I

В окошко кухни бывшей дачи инженера Алафузова кто-то крепко постучался кулаком или палкой, и тут же слышно стало старику Семенычу — лаяла и кидалась, звеня цепью, собака Верка.
Двое других стариков — Нефед и Гаврила — спали еще крепче, чем стучал кто-то, и только бормотнули и перевернулись на своих топчанах, стукнув костями, а Семеныч спросил строго в окно:
— Какого черта, а-а?
Но ему ответили еще строже:
— Отворяй зараз, а то окно вышибем!
Семеныч почесался, подумал, наконец сказал:
— Обожди, светло зажгу. Шляются, черт их знает!..
У окна были ставни, и, когда он зажигал лампочку, он знал твердо, что тем, с надворья, ничего не видно здесь, — ставни плотные и на прогоничах, поэтому он, зажигая лампочку одной рукой, другою толкал Гаврилу и шептал:
— Эй! Эй! Гаврила, слышь: прячь одеяла!
Дача Алафузова была в пяти верстах от города и над самым шоссе, поэтому часто зимою заходили в нее босяки, идущие мимо, и, как правило, забирали у стариков одеяла. На место забранных старики покупали одеяла все хуже и хуже, однако и их забирали.
От лампочки по низенькой кухне с земляным полом и огромной плитой заметались тени. Бородатый, плешивый Гаврила, худой, длинный, сутулый, начал проворно складывать одеяла — свое и Семеныча — и свирепо шептать Нефеду, старичку маленькому, с кротким безволосым личиком:
— Отдирай доску!
Это уж было заранее обдумано стариками: балки потолка, проходившие внутрь, забрать старыми досками и, в случае ночного страха, прятать одеяла туда, за доски.
И пока свертывали, отдирали, прятали и потихоньку вдавливали гвозди, раза два еще стучал кто-то палкой с надворья, и тот же строгий голос спрашивал:
— Вы что там? Подохли с испугу?
Семеныч молчал, только кряхтел, но, когда одеяла были спрятаны, ответил, откашлявшись:
— Испугу мы, напротив, не имеем… Пугаться нам не к чему.
И отодвинул засов.
Верка залаяла громче, стало слышно, что рвет ветер и хлещет дождь, и в дверь просунулась было мокролицая голова, потом чмыхнула и сказала густо:
— Ну и химия!.. Нехай постоит открывши, прямо катух свиной! Вот так беременные, черти!..
И потом спросил Семеныча:
— Это ты тут за хозяина, горбатый?
— Я не горбатый, друг, это ты словом ошибся! — обиделся Семеныч. — А что расту книзу, — это от годов, семьдесят восемь мне.
— Порядочно.
— А что это они комнату нам выстужают? — крикнул Гаврила, дернув бородою.
— Они сейчас закроют, — успокоительно шепнул Нефед.
Высунулась в дверь снова та же мокрая голова в кепке, посмотрела на Гаврилу, на Нефеда и спросила:
— Окромя вас трех, никого тут нет?
— Окромя нас, пусто, — сказал Семеныч. — Окромя нас, тут саша да горы… да еще море, конечно… А вас сколько явилось?
— Нас хватит… Собака же, видать, не очень злая…
— Собака наша из умных… Глупую бы не держали… Дала знать — и спокойна.
Семеныч застегнул линялую розовую рубашку, обтянувшую горб на спине, переступил босыми ногами и добавил:
— Если входить, то входить, а если раздумали, — воздух вам наш не нравится, — то притворите…
— При-тво-рим!
— Безобразия какая! — ворчал Гаврила зло.
— Они притворят, — шепнул Нефед кротко.
Прошло еще с полминуты, и мокрый человек вошел, но не притворил за собой дверь.
Он обернулся туда, где были темнота, дождь, ветер и звяканье собачьей цепи, и спросил:
— Ну как? Нос воротишь?.. Не нравится тебе берлога ихняя? Черт с тобой, когда такое дело!.. Ночуй в развалюшке!
Обернулся к Семенычу и добавил:
— Товарищу-то моему не нравится у вас… Рядом думает ночевать, в доме.
— Там же, друг, ни дверей, ни окошек не стало уж, — как же там? — и облизнул Семеныч запавшие губы.
— Его дело! Раз воздух свежий любит, нехай там ночует!
Тут всем старикам сразу показалось, что он должен попросить для товарища одеяло, и они переглянулись встревоженно, но он резко и плотно притворил дверь и, когда Семеныч вздумал задвинуть засов, остановил его руку:
— Что-о? Боишься, что украдут тебя?.. Ничего, горбатый, со мной не украдут, — не бойся!
— Ты — мужчина, конечно, здоровый: вид имеешь, — согласился Семеныч и почесал пальцем горб.
Бородатый Гаврила лежал на своем топчане и глядел на вошедшего люто, безволосый Нефед сидел на своем и глядел кротко, хотя и пытливо, а Семеныч подавал ночному гостю, усевшемуся за стол, черствую горбушку хлеба и говорил:
— Так-то вот… Хлеба больше ни кусочка нет… Завтра срок нам выходит за хлебом в город итить, а это было на утро себе оставили… Ну, уж ешь, когда голод имеешь… Мы в двадцать первом сами голодали, знаем.
Гость покачал головой в мокрой тяжелой кепке, взял в очень широкие лапы горбушку, посмотрел на нее презрительно, переломил пополам и сказал густо:
— Вина станешь!
— Вина не имеем, — ответил горбатый.
— Ка-ак это не имеем? Чтоб сейчас было!.. На винограднику сидят, да чтоб вина не имели!..
— Вино же наше в городе…
— В подвале наше вино! — буркнул, кипя, Гаврила.
— В обчественном подвале, — добавил Нефед ласково.
— Ну-к что же, что в подвале? Небось, таскаете для обиходу?
— А вот завтра за хлебом итить, — не миновать ведро вина продавать… А так чтоб бутылочками, там не дозволяют.
И светло-голубыми глазами прощупывал Семеныч карие глаза гостя, не сказал ли он лишнего и верит ли тот, или нет.
— Табаку у нас захочешь просить, тоже не проси: не курящие! — срыву поддержал его Гаврила.
— По старой вере, значит?
— Это уж как знаешь… Не курящие — и все… В шапке в горнице тоже не сидим!
— Шапку, и правда, надо посушить… На-ка, дед, на плиту положь!
И гость снял кепку и подал Семенычу.
Без кепки он оказался молодой малый, не старше двадцати пяти, совершенно круглоголовый, безусый, брови лохматые, а принимая его кепку, Семеныч заметил, что чумарка его на плечах у обоих рукавов лопнула, и не удержался, чтобы не сказать:
— Чумарку, видать, ты по дешевой цене купил, — вот она и лопнула: нитки гнилые.
Гость жевал хлеб и только чуть повел на него глазами, а прожевавши, ответил:
— Вот в городе завтра на работу стану, оденусь… Я бы у вас на перекопке остался, да ведь вы же злыдни…
— Мы уж кончили ту перекопку…
— Хва-тил-ся! — сказал Гаврила.
— Гм… Скоропоспешные!
— А ты как же думал? Мы-ы!.. Нам многие завидуют, а того не знают, по какому мы письменному расчету живем! — гордо сказал Семеныч.
— По письменному?
— А как же?
— А кто же у вас такой письменный?
— Да я все, а то кто же?
И Семеныч вдруг приставил к столу табуретку, уселся, придвинул к себе лампочку и вытащил из стола тетрадь, щедро закапанную постным маслом, и карандашик-огрызок.
— Вот, например, — начал он торжественно, — должен я для точности записать твое имя и твое фамилие… Имя?
— Иван, — ответил гость, усмехнувшись глазами.
— Иван?.. Может быть, и Иван… Вот я пишу: Иван… А фамилие?
— Петров.
— Вот я пишу: Петров… И никаких очков я не знаю, — понял?.. А губернии какой?
— Курской.
— Курской?.. А я — Тверской… Стало быть, пишу: Курской… Стало быть, кому справку понадобится, кто это к нам ночью заходил, я могу дать справку: заходил Иван Петров, губернии Курской… И так что я кому хочешь могу дать отчет… В этой самой тетрадке все есть!.. Примерно будучи сказать, вот наш виноградник… Это нам власть советская вот с Гаврилой вдвоем надел такой дала: по шестьсот пятьдесят саженей на душу, выходит тысяча триста саженей… Сколько кучуков виноградных полагается? Полагается, стало быть, тринадцать тысяч кучуков… Какой же урожай может быть? С куста фунт, — стало быть, тринадцать тысяч фунтов всего!
— Мало считаешь: фу-унт! — сказал гость.
— Ка-ак это мало? — вскинулся старик. — Не мало, а в самую в норму. Это ведь не поливной нам достался — это горовой… А сорта какие? Сорта наши сотерен да алиятик… Мы уж здесь семь лет сидим, им владеем, — больше не дает: фунт с куста… Мы не без ума живем, а с записью… Раз мы налоги платим, должны запись весть… Вот, примерно будучи, подвал… Раньше мы в частном одном подвале вино держали, и считалось так, что за что же он нашего труда двадцать один процент брал?.. Теперь мы в обчественном, — там восемнадцать процентов… А хлеб, какой ты ешь, он на копейку поднялся спротив осени: был шесть, теперь семь… Вот она запись моя, с какого числа он поднялся…
— Что ты мне суешь это? Я сроду неграмотный, — лениво сказал Иван Петров.
— Окромя меня, и тут у нас все неграмотны, — что Гаврила, что Нефед… а я и газеты читаю, — опять же очков не вздевал… Ты думаешь, я кто? Серый?.. Я, брат, у Скобелева-генерала унтер-офицер бывший, и сам он мне, Михайла Дмитрич, Георгия нацеплял!.. Примерно будучи сказать, думаешь — город Ташкент кто завоевал?.. Может, слышал так: генерал Черняев?.. Это пишут так только, будто генерал Черняев, а вовсе не он, а капитан Обух! Обух, вот кто!.. Кто это дело теперь лучше меня знает? Никто не знает!.. А тут мальчишки разные являются, чтобы меня усчитывать и процент налогу составлять!.. ‘Эх, вы — вы, говорю им, маль-чиш-ки!’ А один Теремтеич мне: ‘Я, говорит, на агронома учился!’ А я ему: ‘А сказку такую знаешь: ‘Философ да огородник’*‘?.. А фи-ло-соф — без о-гур-цов!.. Понял теперь?.. — ‘У вас, говорит, будет не меньше как триста пятьдесят пудов, а то и все четыреста…’ А я ему: ‘Будет, как будет!.. Знаешь? Музыканты один раз на свадьбу шли, и вот скрипка, она своим манером заливается: ‘Уго-ще-ние нам бу-у-удет!..’ А флейта своим манером выводит: ‘Награждение нам бу-у-удет!..’ А бубен знай одно: ‘Будет, как будет… Будет, как будет!..’ Так на проверку по его и вышло: в три шея их со свадьбы погнали!..’
Очень оживлен был Семеныч. Он уж забыл, что ночной гость, потревожив его, поднял его со сна, он был бодр и бойко поводил коротко стриженной, но отнюдь не лысой головою. И волосы его были еще не совсем седые, а местами заметно рыжели, в усах же и в бороде седины даже не было и заметно, а голубые глаза были очень остры, только губы предательски явно проваливались внутрь, и Семеныч ретиво выталкивал их речистым языком и облизывал, точно смазывал их изнутри.
И бубнил, как бубен.
Когда назвавшийся Петровым доел краюшку, он как будто тут только вспомнил, что чумарка его, как и кепка, насквозь мокра. Он стал стаскивать ее бережно с плеч, но так как она не лезла и трещала, то прикрикнул на Семеныча:
— Си-идит зря!.. Стаскивай потихоньку!
И Семеныч, хоть и метнул недовольно голубым глазом, все-таки помог ему высвободить руки из липких рукавов, а он взвесил чумарку правой рукой, сказал: ‘Не меньше — ведро воды в ней!’ — и разостлал ее на плите очень аккуратно.
— Теперь чаю давай горячего: рубаху на себе сушить буду.
Рубашка у Ивана Петрова была красная, от мокроты почерневшая. Он ее отлепил кое-где от тела и добавил строго:
— Чего, горбатый, задумался? Говорю: чаю становь!
— Чаю не пьем: водичку! — встрепенулся Семеныч. — Водица у нас из колодца. Он хоть не настоящий колодец, считается только… Разве может быть настоящий в таком месте?.. Ну, впрочем, вода ничего.
— А я тебе сказал: чаю!
— Его, чаю-то, в лавках нету! — буркнул Гаврила.
— И в лавках нету, точно… У меня записано, с какого числа его не стало по случаю китайских войн.
Семеныч поспешно перелистал свою книжечку около огонька лампы и ткнул в одну страницу большим пальцем:
— Вот! Есть, а как же!.. ‘Чаю не продают… Декабря восьмого…’
Иван Петров оглядел поочередно всех трех стариков круглыми карими глазами, покачал точеной головой и сказал насмешливо:
— Вот злыдни-черти!.. Придется тогда рубашку снять… — Тело у него оказалось сбитое, литое, а грудь и руки щедро разукрашены татуировкой.
Семеныч поглядел на эти фигуры и сказал понимающе:
— Ага!.. По морям плавал?.. Поэтому на сухом берегу тебе неудобно.
— Теперь спать, — отозвался Иван Петров. — Ты, горбатый, можешь и край стола прокунять, а я ляжу.
Это обидело Семеныча.
— Почему это такое ‘прокунять’?
— Да так, ни почему, — ответил Иван Петров, разбираясь в подостланных лохмотьях на его топчане.
Он стащил свои грязные сапоги, поставил их под топчан в голова и лег.
Тут старики все трое подумали однообразно, что он потребует одеяло, и значительно переглянулись, но он сказал:
— Дай воды кружку!
Это было сходнее, Семеныч проворно набрал кружку воды из ведерка. Иван Петров напился и вымыл руки, не подымаясь, и сказал ему:
— Так-то, дед!.. У тебя счет письменный, а у меня умственный.
— Изустный, — почему-то поправил его старик.
— Пусть будет устный, — мне все равно… А теперь, чтобы все спали… Туши свет!
Семеныч шевельнул горбом, но прикрутил лампу и уж в темноте пробрался на топчан Гаврилы и прилег с ним рядом.
— Руки ему, как уснет, свяжем! — шепнул ему в ухо Гаврила.
— Э-э… такому свяжешь!.. Спи знай! — шепнул в его ухо Семеныч.
Иван Петров уснул тут же, как лег, за ним уснули и старики.
Зимою солнце вставало и здесь, на юге, над плещущим холодным морем поздно, как везде.
Уходил Иван Петров от стариков, чуть брезжило…
— Холодное помещение ваше, — говорил он, хмуро зевая. — Хоть бы одеяло, злыдни, догадались дать.
— Не имеем, — поспешно отозвался Семеныч.
— Эх, паршивая жизнь ваша, когда так!.. Собачья!.. Пенсию получаете?
— Считается, — ведь мы по крестьянству, — надел имеем… Какая же может быть пенсия еще нам?
Верка выглянула из своей конуры, но не залаяла на чужого, только чуть звякнула цепью и спряталась.
— Собака у вас умная.
— Собака наша — клад!.. Ежель кто прилично одетый заходит, только глазом его проверит и опять глаза закрывает, — сказал Семеныч. — Вот же и зверь, примерно будучи сказать, а все решительно понимает: раз ежель хорошо одетый, он не вор, не грабитель, — он спокойно себе кого надо найдет, поговорит об чем нужном и опять своей дорогой пошел… А как одежи приличной на ком не видит, на тех она брешет: выходи, смотри, кабы чего не спер: это таковский!
— Верка! Верка! — позвал ее Иван Петров, заглянув в конуру.
Собака не отозвалась.
Старики умывались около колодца. Все еще серое было кругом, невидное. Ряд молодых кипарисов, как солдаты в шеренге, купа миндальных деревьев, как стог сена. Поздно взошедшая щербатая луна еще светила чуть-чуть, и облака около нее мчались сломя голову к востоку, который еще не краснел, а чуть-чуть начинал белеть.
Иван Петров зевнул и хриповато сказал Семенычу:
— Что же, я чувствительность имею, я сознаю: какие люди хотя и очень старые, ну, если они себя соблюдают и на бумажку все выводят, они тоже жить еще могут… В тепле, в сухе и кусок хлеба непереводной… А нашему брату, хотя бы и молодому, — куда податься? Везде скрутно стало. Тут, говорят, не за мою память, людей тыщи кормились на перекопке, а теперь что? У кого какой кусочек земли есть, там и ковыряет.
— Ты — малый, силу имеющий… Тебе бы в артель куда на пристань груз тяжелый таскать, — вот куда, а не то что в земле возиться.
— Ну да, вот об том же и я думаю… Ну, прощай, дед… Может, еще когда зайду на ночевку.
Иван Петров протянул Семенычу руку, и только тут старик вспомнил, как не хотел входить к ним кто-то другой, и спросил:
— А товарищ твой спит в доме все или же ушел уж?
— Товарищ?.. Спит если, пущай продолжает, а ушел — с богом… Угу… места здесь дикие… Этим трактом через горы какая местность будет?
— А там степя пойдут… На Карасубазар дорога… на Феодосию… Степя ровные… А насчет товарища, стало быть, ты сбрехал?
— Может, и сбрехал… Так вот и вся жизнь наша идет: стесни-тельно и без-рас-четно!.. А горы же тут как?.. Не шибко высокие?
Присмотрелся Иван Петров к темневшей гряде гор и сам себе ответил:
— Ну, одним еловом, не Кавказ!.. С тем и до свидания…
И когда пошел он, Семеныч, зорко за ним глядевший, не захватил бы мимоходом лопату или кирку, увидел, что он прихрамывает немного на левую ногу, и сказал фыркающему у колодца Гавриле:
— Обманул он нас — один он был!..
— А я тебе что говорил? — вскинулся Гаврила. — Не говорил я тебе: связать его надо?
— Связать?!. На это ж надо силу иметь такого связать, — кротко вставил Нефед, вытиравший голое личико грязной тряпочкой.
А Семеныч только махнул рукой и, в одежде менее заметно горбатый, в ушатой шапке, семеня двинулся к безоконному дому посмотреть на всякий случай, нет ли там товарища Ивана Петрова.
Он обошел только нижний этаж, на верхний же по сомнительной лестнице не поднимался, да и незачем было подыматься: нигде не было грязных следов.

II

В этот день дождь начался часов с десяти утра и сначала шел мелкий, ленивый, так что Семеныч говорил о нем: ‘По-ден-щину отбывает!’ Но к вечеру начал барабанить частый, крупный, спорый, и Семеныч, выйдя с объедками к Верке, сообщительно сказал ей:
— Ну, Верочка, этот уж начал сдельно работать… Поэтому, раз твой дом не дает течи, лежи себе спи!..
Но Верка залаяла яростно, когда совершенно стемнело и зажгли уже лампочку старики. От лампочки через дверь ворвалась на двор золотая, пропыленная дождем полоса, а в полосе этой показалась женщина и, подойдя, сказала Нефеду, который стоял в это время на пороге:
— Мир вам, и мы к вам!
— Та-ак… это… по какой же причине? — испугался Нефед.
— Так говорится… Пропускай, не стой в воротах, — видишь: шпарит!
Нефед попятился внутрь, и женщина появилась перед Семенычем и Гаврилой и сказала им певуче, но с хрипотой:
— Не ждали — не гадали?.. Здравствуйте вам!
Она была в плаще поверх теплой одежды. Мокрое лицо ее блестело, плащ тоже, и с него струилась вода.
Нефед закрыл дверь, Семеныч поднялся из-за стола, Гаврила сдвинулся с табуретки, на которой сидел, и опустил вниз длинные руки, соображая, стоит ли ему вытягиваться во весь длинный рост, или не стоит, и три старика разглядывали женщину, каждый про себя решая, учительница она, или агроном, или фельдшерица, или служит она в финотделе, которому оказалось так поздно и в такой дождь неотложное дело до них, живущих уединенно.
Но женщина отстегнула верхний крючок плаща, расстегнула пуговицы пальто и начала стягивать с себя то и другое вместе, а когда промокшее и прилипшее к платью пальто не снялось так быстро, как ей хотелось, она крикнула вдруг низко и совсем хрипло:
— Тяните, что ли, черти!.. Обращения с женщиной не знаете!
К этому добавила она более крепкое, такое, что Нефед кашлянул, Гаврила крякнул, а Семеныч протянул облегченно за всех:
— Ну, во-от!.. А мы-то думали, служащая власть какая!
И услужливо, но не торопясь, помог ей раздеться, предусмотрительно спросив:
— Ты одна или с тобой еще товарищ какой?
— Татарин там, черт!.. На дороге остался… Такая справа паршивая, что переднее колесо сломал…
И женщина тут же хозяйственно стала щупать, тепла ли плита.
— Конечно, без колеса не поедешь, — согласился Семеныч.
Кроткий Нефед заступился за татарина:
— Дорога у нас тут — ямы одни!
А Гаврила спросил мрачно:
— Татарин этот тоже к нам заявится?
— Татарин верхом в город хочет, а линейку бросает… Черт с ним, пускай едет верхом…
И вдруг, как старший, добавила женщина:
— А ну-ка, кто из вас бойчей? Клади дров в печку, отогреваться-сушиться буду!..
— Ну-ка-ет! — подхватил Гаврила. — Ты это нам что — дров привезла?
— Ах, злыдень! — покачала головой женщина. — Видишь — нитки на мне сухой нет? Что тебе, чертушка, двух полен жалко?
— У нас полен не бывает… У нас хворост, — объяснил ей Нефед.
— Ну что ж… Еще лучше!.. Пылко гореть будет… Тащи!
И слегка ударила его по узкому сухому плечу женщина.
Нефед взглянул на Семеныча, — тот кивнул головой:
— Раз человек промок, — первое дело ему сухость нужна…
И Нефед достал в сенях охапку хвороста.
Женщина осталась в одном только ситцевом платье, кое-где голубом, на плечах же, где оно прилипло, темном. Лицо ее, вытертое о кофточку, сплошь зарозовело. На правой щеке оказалась крупная родинка, мокрые короткие русые волосы, прямой нос, серые глаза, не из высоких, не из полных, лет двадцати двух-трех, не больше.
Она сунула руку в карман платья, достала коробку папирос, но коробка размякла, папиросы склеились, и она бросила коробку в угол, сказав Семенычу:
— Верти кручонку, дед!
— Из чего это ‘верти’? — удивился Семеныч.
— Что-о?.. Та-ба-ку нет?.. Врешь, небось?.. Ну, хоть из махорки валяй.
— А махорки где взять прикажешь?
— Тоже нету?
— Не водится у нас…
Женщина выругалась еще сложнее, и в то время как Нефед покорно ломал на колене хворост, Гаврила ворчал:
— Какого черта!.. Лезет всякий со своими командами!.. Что у нас — гостиница или двор постоялый?
Сухой хворост, брошенный на тлевшие угли, запылал ярко, и женщина начала быстро и ловко расстегивать и стаскивать платье.
В рубашке, обшитой узким кружевом, она стала еще деловитее. Она устроила на табурете перед дверцей плиты свою юбку и блузку и, оглянувшись кругом, где бы сесть, чтобы снять высокие заляпанные грязью ботинки, шлепнулась на топчан Семеныча.
Высоко забросив одну ногу на другую и распутывая шнуровку, она говорила Нефеду:
— Ты, старичок, возьми вон папирос коробку — я бросила, — положи на плиту, они высохнут, ничего…
И Нефед подобрал бережно и положил на плиту раскисшую коробку.
— Все-таки ты откуда же ехала, товарищ? — захотел узнать Семеныч. — Из города или, стало быть, в город?
— Я же тебе говорила, что татарин в город верхом поехал…
— Тут именно может быть разное… конечно, от нас до города ближе все-таки, чем, скажем, до деревни…
— Ду-урной! — перебила женщина. — Стала бы я из города выезжать по такой погоде! Да еще на ночь глядя!.. Вот умница-то!..
— Стало быть, из деревни ты… Так!.. Вчерашний Иван Петров оттуда, и ты оттуда же… Из одного места-жительства…
— Ка-кой Иван Петров? — живо вскинулась женщина, бросив ботинок.
— Должна ты его знать лучше, раз ты оттуда едешь… Прописался у меня — Иван Петров, а там кто его знает… По морям плавал… И нога у него, я заметил, с прихромом.
— Молодой или старый? — еще живее спросила женщина.
— Зачем старый… Старые только мы трое остались, а то все молодые пошли… На руках знаки носит…
— Гм… Тоже сюда к вам заходил?
— Как же?.. Ночевал у нас…
Женщина, нагнувшись, продолжала расшнуровывать ботинки, но очень нетерпеливо, а когда стащила их, поставила на плиту, села к огню, отодвинув на табурете платье, и заболтала задумчиво ногами в тонких грязных чулках.
— Видать мне отсюда, что ты с ним знакомая, — буркнул Гаврила.
Женщина взглянула на него, перевела взгляд серых неробких глаз (они были выпуклые) на Семеныча, потом на Нефеда, который стоял к ней ближе других, и сказала:
— Знаком болван с дураком, — пили вместе чай с молоком…
Поболтала ногой и спросила Нефеда, найдя его более простоватым:
— Он же ведь не один приходил, вдвоем?
— Истинно! — поспешно отозвался Нефед. — Звал кого-сь еще, только мы не видали…
Женщина ударила себя ладонью по колену, но слишком сильно, так, что осушила ладонь и сморщила лицо от боли.
— Соврал, соврал он, дружок: никого с ним не было, вид только делал! — поправил Нефеда Семеныч. — Один в город утром пошел, — я ведь смотрел ему вслед…
— Один? — насторожилась женщина и повеселела.
— Смотрел я, интересовался, — однако один пошел… А хромой он на левую ногу… На пристань в артель хочет, мешки таскать…
— Меш-ки тас-кать?..
Женщина повеселела еще больше, пощупала подсыхавшее платье, подбросила в печку еще сушняку, посвистела задумчиво и вдруг бойко сняла с себя рубашку, объяснивши:
— Черт ее, холодит как спину!.. Пускай провянет!
И распялила ее перед ярким огнем на руках.
Короткие волосы ее подсохли уже и зазолотели, закурчавясь около лба, небольшие круглые некормившие груди бойко смотрели вперед и нежно розовели отсветами печного огня, но ниже их, и на спине, и на руках, и на пояснице, зачернела, точно зарябило в глазах у стариков, обильная татуировка.
Старики кряхтя переглянулись, и Семеныч сказал удивленно:
— Грязь это на тебе, что ли? — и поднес ближе к ней лампочку.
— А что?.. Грязь? — спросила женщина вызывающе.
Вытянув шеи, рассматривали разрисованное тело женщины три старика и увидели, что не грязь: привычной твердой рукой были сделаны рисунки, о которых сказал Гаврила с некоторой веселостью в голосе:
— Ишь ты… вроде бы обои на ней!.. Ци-ирк!..
— Видать… видать, что и ты по морям тоже… — забормотал Семеныч, а женщина спокойно спросила всех трех:
— Как это вам понравилось?
Потом встала, поправила коробочку, сушившуюся на плите, вытащила одну папиросу и сказала Семенычу:
— Держи лампочку ближе, я прикурю!
И, не отрывая глаз от нее, освещенной лампочкой спереди и огнем плиты сбоку, пробубнил Гаврила, покачав головой:
— Во-от!.. Тоже небось чья-то дочка считается!
— Ишь ты, козел потрясучий!.. — повернулась к нему женщина, прикурив и выпустив два лихих кольца голубого дыма, и, придвинувшись к нему вплотную, так что ее колени коснулись его колен, пропела хрипучим речитативом в альтовом тоне:
Все березки поднависли,
Одна закудрявилась, —
Я сама того не знаю,
Чем ему понравилась!..
— Пошла, не вязь! — толкнул ее в бедро Гаврила, но толкнул слабо, а Семеныч, все еще державший лампу, и Нефед крякнули согласно, и женщина по-своему перевела их кряканье, подмигнув:
— Да уж, девка разделистая, только к допотопным попала!
— И как же тебя зовут, девка? — полюбопытствовал Семеныч, ставя наконец лампочку на стол.
— Зо-вут-кой!.. Ишь ты ему: как зо-ву-ут!.. Что ты, мильтон, что ли? — даже как будто обиделась женщина.
— Была у нас в селе, в Тверской губернии, — задумчиво сказал Семеныч, — одна такая бой-девка, ту, я как сейчас помню, Нюркой звали… Очень на тебя лицом схожая…
— Вот-вот… ну, значит, и я Нюрка! — подбросила голову женщина.
— Гм… Ежель Нюрка, значит Аннушка… В таком случае записать надо… А по фамилии ты как? — деловито уже справился Семеныч, доставая свою тетрадку.
И уже взял он непокорными пальцами, как граблями, огрызок карандаша и уставился вопросительно на женщину чересчур светлыми почти восьмидесятилетними глазами. Но женщина, спокойно выпустив одно за другим несколько дымовых колец, подошла к нему, выхватила тетрадку, глянула на ее замасленные исписанные листы, брезгливо протянула:
— Черт-те чем занимается на старости лет! — и бросила тетрадку в печку.
Гаврила поднялся во весь длинный рост, Нефед ревностно кинулся было выхватывать тетрадь, но голая женщина очень легко отбросила его, только груди ее чуть колыхнулись да губы плотнее зажали папироску. Семеныч же был так ошеломлен, что даже не двинулся с места, только рот раскрыл, — и, глядя на этот изумленный рот, женщина громко захохотала, добавив:
— Вот шуты-то гороховые!.. И черт их связал вместе веревочкой!
Вспыхнувшая бумага очень ярко озарила ее гибкое тело, и рисунки на ней так отчеканились, что даже кроткий Нефед сказал в ужасе:
— Бесстыд-ни-ца!..
Гаврила прохрипел:
— Ты!.. Мерзавка!.. Тварюга!..
И оба кулака над нею поднял.
А Семеныч весь задрожал, крича и задыхаясь:
— За хвост ее!.. За дверь!.. За хвост, за дверь!.. За хвост!..
Но женщина только перегнулась в поясе, хохоча, и, когда отхохоталась, оглядела всех троих снисходительно и миролюбиво.
— Чего регочешь? — тряс над ней кулаками Гаврила, но она будто оттолкнула его выпуклым ясным взглядом и отозвалась не ему, а Семенычу:
— Хвост мой сушится!.. У меня теперь хвоста нет, видишь?
Она повернулась к нему спиной.
— Ну, не бесстыдница? — еще больше изумился Нефед.
— Блудница!.. — поправил его Семеныч. — Блудница это к нам!.. Эх, шельма безрогая!.. Мне же эти записки вот как были надобны… Там же у нас все счета сведены!..
Но женщина, докурив и бросив окурок, задев Гаврилу локтем, а Нефеда коленом, скользнула к Семенычу, погладила его по горбу и, заглядывая ему в лицо снизу, как шаловливая девочка, зашептала:
— Дедушка родненький, не серчай, голубчик!.. Ты себе другую тетрадку напишешь, а то эта гряз-ная была прегрязная!..
— Это не сатана нам явился во образе? — спросил Нефед Гаврилу тихо и немного испуганно, и, подхватив это, потянулся к Семенычу Гаврила:
— Перекрестить его, что ль?..
Он занес над головою женщины кулак, и глаза у него стали красные, как у лохматых цепных собак.
Вдруг женщина, обернувшись, прыгнула к нему и обхватила его за шею руками:
— Ми-илый!.. Ну, бей, бей!.. Бей, если хочешь!
И большая надсада была теперь в ее хриповатом голосе и та покорная сила, которая встречается не часто и действует наверняка.
Гаврила, как пойманный, повертел туда-сюда головою, выпрастывая шею, но не ударил, только откачнулся, а она, будто укротительница зверей, обуздавшая самого лютого из них, оторвалась от него сама и села на табуретку, скрестив ноги.
— Разве я бесстыдница? — заговорила она устало, как будто с укором. — Я просто смотрю на вас — люди вы старые, жизнь у вас скучная… эх, и скучная же, должно быть! На меня поглядите, все веселей вам будет… Хата ваша мала, старички, а то бы я вам удовольствие сделала, про-тан-цевала!.. Я ведь танцорка какая!.. Ку-да той дуре грешной!.. Она — жаба, а я — как пух!.. И-и-их-ты!..
Женщина взвизгнула вдруг так дико и неожиданно, что вздрогнули старики, и в чулках, еще мокрых и грязных, всего на двух шагах свободного пространства пола закружилась с такой быстротой, с такими подскоками, с прищелками пальцев, с такими извивами плеч и рук и тонкого торса, что и хотели бы, да не могли отвести от нее глаз три старика. И молчали, только вцепились твердыми костлявыми пальцами кто в доски топчана, кто в свою рубаху.
Они готовы были так смотреть на нее долго, очень долго, и когда оборвала она вдруг и села с размаху, почти упала боком на свой табурет, высоко подымая грудь, Семеныч сказал, чтобы скрыть какую-то неловкость от себя самого:
— Легкая!.. А в сам-деле ведь легкая!..
Но скрыть неловкости не удалось, и он добавил:
— Небось, скажешь: устала, чаю хочу!
— А разве у вас, чертей, водится? — отозвалась женщина, доставая новую папироску.
— Да ведь как сказать-то?.. Пословица говорится: посади свинью за стол, она и…
— Чаю напьется? — сказала женщина, постучала мундштуком папиросы о железную обвязку плиты и добавила:
— Наша сестра больше вино уважает, а чай что? Пойло!
— Да уж лучше же вина ей стакан дать, чем она нам тут дымить-то будет! — вдруг буркнул Гаврила, уставя лохматые глаза в Семеныча. — Ведь всю нам помещению задымит, два дня не проветришь…
— А есть? Ну-у!.. Давай! — живо поднялась женщина и, не выпуская папиросы из рук, вскочила к Семенычу на колени, что вышло у нее чрезвычайно привычно, просто и естественно.
Иные мрачнеют от вина, стареют, но огромное большинство людей вино делает праздничней, болтливее, моложе…
За окном кухни продолжал лить дождь, размеренно затопляя землю.
В плите трещал дубовый хворост, и обильная куча его лежала около.
За столом, над которым сбоку висела на стене лампочка, сидели три старика и женщина с распушившимися русыми волосами, с родинкой на правой щеке.
Она была уже в рубашке, прятавшей татуировку, выпуклые серые глаза ее крупно блестели, лицо покраснело сплошь.
На столе стояла четвертная бутыль вина, скрытая от Ивана Петрова, и вина в ней оставалось уже на донышке.
Лицо Нефеда, маленькое, безволосое, кроткое, скопческое личико, вздулось и набухло в подглазьях, стало непотухающе улыбчивым. Глаза Гаврилы взметы
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека