В окошко кухни бывшей дачи инженера Алафузова кто-то крепко постучался кулаком или палкой, и тут же слышно стало старику Семенычу — лаяла и кидалась, звеня цепью, собака Верка.
Двое других стариков — Нефед и Гаврила — спали еще крепче, чем стучал кто-то, и только бормотнули и перевернулись на своих топчанах, стукнув костями, а Семеныч спросил строго в окно:
— Какого черта, а-а?
Но ему ответили еще строже:
— Отворяй зараз, а то окно вышибем!
Семеныч почесался, подумал, наконец сказал:
— Обожди, светло зажгу. Шляются, черт их знает!..
У окна были ставни, и, когда он зажигал лампочку, он знал твердо, что тем, с надворья, ничего не видно здесь, — ставни плотные и на прогоничах, поэтому он, зажигая лампочку одной рукой, другою толкал Гаврилу и шептал:
— Эй! Эй! Гаврила, слышь: прячь одеяла!
Дача Алафузова была в пяти верстах от города и над самым шоссе, поэтому часто зимою заходили в нее босяки, идущие мимо, и, как правило, забирали у стариков одеяла. На место забранных старики покупали одеяла все хуже и хуже, однако и их забирали.
От лампочки по низенькой кухне с земляным полом и огромной плитой заметались тени. Бородатый, плешивый Гаврила, худой, длинный, сутулый, начал проворно складывать одеяла — свое и Семеныча — и свирепо шептать Нефеду, старичку маленькому, с кротким безволосым личиком:
— Отдирай доску!
Это уж было заранее обдумано стариками: балки потолка, проходившие внутрь, забрать старыми досками и, в случае ночного страха, прятать одеяла туда, за доски.
И пока свертывали, отдирали, прятали и потихоньку вдавливали гвозди, раза два еще стучал кто-то палкой с надворья, и тот же строгий голос спрашивал:
— Вы что там? Подохли с испугу?
Семеныч молчал, только кряхтел, но, когда одеяла были спрятаны, ответил, откашлявшись:
— Испугу мы, напротив, не имеем… Пугаться нам не к чему.
И отодвинул засов.
Верка залаяла громче, стало слышно, что рвет ветер и хлещет дождь, и в дверь просунулась было мокролицая голова, потом чмыхнула и сказала густо:
— Ну и химия!.. Нехай постоит открывши, прямо катух свиной! Вот так беременные, черти!..
И потом спросил Семеныча:
— Это ты тут за хозяина, горбатый?
— Я не горбатый, друг, это ты словом ошибся! — обиделся Семеныч. — А что расту книзу, — это от годов, семьдесят восемь мне.
— Порядочно.
— А что это они комнату нам выстужают? — крикнул Гаврила, дернув бородою.
— Они сейчас закроют, — успокоительно шепнул Нефед.
Высунулась в дверь снова та же мокрая голова в кепке, посмотрела на Гаврилу, на Нефеда и спросила:
— Окромя вас трех, никого тут нет?
— Окромя нас, пусто, — сказал Семеныч. — Окромя нас, тут саша да горы… да еще море, конечно… А вас сколько явилось?
— Нас хватит… Собака же, видать, не очень злая…
— Собака наша из умных… Глупую бы не держали… Дала знать — и спокойна.
Семеныч застегнул линялую розовую рубашку, обтянувшую горб на спине, переступил босыми ногами и добавил:
— Если входить, то входить, а если раздумали, — воздух вам наш не нравится, — то притворите…
— При-тво-рим!
— Безобразия какая! — ворчал Гаврила зло.
— Они притворят, — шепнул Нефед кротко.
Прошло еще с полминуты, и мокрый человек вошел, но не притворил за собой дверь.
Он обернулся туда, где были темнота, дождь, ветер и звяканье собачьей цепи, и спросил:
— Ну как? Нос воротишь?.. Не нравится тебе берлога ихняя? Черт с тобой, когда такое дело!.. Ночуй в развалюшке!
Обернулся к Семенычу и добавил:
— Товарищу-то моему не нравится у вас… Рядом думает ночевать, в доме.
— Там же, друг, ни дверей, ни окошек не стало уж, — как же там? — и облизнул Семеныч запавшие губы.
— Его дело! Раз воздух свежий любит, нехай там ночует!
Тут всем старикам сразу показалось, что он должен попросить для товарища одеяло, и они переглянулись встревоженно, но он резко и плотно притворил дверь и, когда Семеныч вздумал задвинуть засов, остановил его руку:
— Что-о? Боишься, что украдут тебя?.. Ничего, горбатый, со мной не украдут, — не бойся!
— Ты — мужчина, конечно, здоровый: вид имеешь, — согласился Семеныч и почесал пальцем горб.
Бородатый Гаврила лежал на своем топчане и глядел на вошедшего люто, безволосый Нефед сидел на своем и глядел кротко, хотя и пытливо, а Семеныч подавал ночному гостю, усевшемуся за стол, черствую горбушку хлеба и говорил:
— Так-то вот… Хлеба больше ни кусочка нет… Завтра срок нам выходит за хлебом в город итить, а это было на утро себе оставили… Ну, уж ешь, когда голод имеешь… Мы в двадцать первом сами голодали, знаем.
Гость покачал головой в мокрой тяжелой кепке, взял в очень широкие лапы горбушку, посмотрел на нее презрительно, переломил пополам и сказал густо:
— Вина станешь!
— Вина не имеем, — ответил горбатый.
— Ка-ак это не имеем? Чтоб сейчас было!.. На винограднику сидят, да чтоб вина не имели!..
— Вино же наше в городе…
— В подвале наше вино! — буркнул, кипя, Гаврила.
— В обчественном подвале, — добавил Нефед ласково.
— Ну-к что же, что в подвале? Небось, таскаете для обиходу?
— А вот завтра за хлебом итить, — не миновать ведро вина продавать… А так чтоб бутылочками, там не дозволяют.
И светло-голубыми глазами прощупывал Семеныч карие глаза гостя, не сказал ли он лишнего и верит ли тот, или нет.
— Табаку у нас захочешь просить, тоже не проси: не курящие! — срыву поддержал его Гаврила.
— По старой вере, значит?
— Это уж как знаешь… Не курящие — и все… В шапке в горнице тоже не сидим!
— Шапку, и правда, надо посушить… На-ка, дед, на плиту положь!
И гость снял кепку и подал Семенычу.
Без кепки он оказался молодой малый, не старше двадцати пяти, совершенно круглоголовый, безусый, брови лохматые, а принимая его кепку, Семеныч заметил, что чумарка его на плечах у обоих рукавов лопнула, и не удержался, чтобы не сказать:
— Чумарку, видать, ты по дешевой цене купил, — вот она и лопнула: нитки гнилые.
Гость жевал хлеб и только чуть повел на него глазами, а прожевавши, ответил:
— Вот в городе завтра на работу стану, оденусь… Я бы у вас на перекопке остался, да ведь вы же злыдни…
— Мы уж кончили ту перекопку…
— Хва-тил-ся! — сказал Гаврила.
— Гм… Скоропоспешные!
— А ты как же думал? Мы-ы!.. Нам многие завидуют, а того не знают, по какому мы письменному расчету живем! — гордо сказал Семеныч.
— По письменному?
— А как же?
— А кто же у вас такой письменный?
— Да я все, а то кто же?
И Семеныч вдруг приставил к столу табуретку, уселся, придвинул к себе лампочку и вытащил из стола тетрадь, щедро закапанную постным маслом, и карандашик-огрызок.
— Вот, например, — начал он торжественно, — должен я для точности записать твое имя и твое фамилие… Имя?
— Иван, — ответил гость, усмехнувшись глазами.
— Иван?.. Может быть, и Иван… Вот я пишу: Иван… А фамилие?
— Петров.
— Вот я пишу: Петров… И никаких очков я не знаю, — понял?.. А губернии какой?
— Курской.
— Курской?.. А я — Тверской… Стало быть, пишу: Курской… Стало быть, кому справку понадобится, кто это к нам ночью заходил, я могу дать справку: заходил Иван Петров, губернии Курской… И так что я кому хочешь могу дать отчет… В этой самой тетрадке все есть!.. Примерно будучи сказать, вот наш виноградник… Это нам власть советская вот с Гаврилой вдвоем надел такой дала: по шестьсот пятьдесят саженей на душу, выходит тысяча триста саженей… Сколько кучуков виноградных полагается? Полагается, стало быть, тринадцать тысяч кучуков… Какой же урожай может быть? С куста фунт, — стало быть, тринадцать тысяч фунтов всего!
— Мало считаешь: фу-унт! — сказал гость.
— Ка-ак это мало? — вскинулся старик. — Не мало, а в самую в норму. Это ведь не поливной нам достался — это горовой… А сорта какие? Сорта наши сотерен да алиятик… Мы уж здесь семь лет сидим, им владеем, — больше не дает: фунт с куста… Мы не без ума живем, а с записью… Раз мы налоги платим, должны запись весть… Вот, примерно будучи, подвал… Раньше мы в частном одном подвале вино держали, и считалось так, что за что же он нашего труда двадцать один процент брал?.. Теперь мы в обчественном, — там восемнадцать процентов… А хлеб, какой ты ешь, он на копейку поднялся спротив осени: был шесть, теперь семь… Вот она запись моя, с какого числа он поднялся…
— Что ты мне суешь это? Я сроду неграмотный, — лениво сказал Иван Петров.
— Окромя меня, и тут у нас все неграмотны, — что Гаврила, что Нефед… а я и газеты читаю, — опять же очков не вздевал… Ты думаешь, я кто? Серый?.. Я, брат, у Скобелева-генерала унтер-офицер бывший, и сам он мне, Михайла Дмитрич, Георгия нацеплял!.. Примерно будучи сказать, думаешь — город Ташкент кто завоевал?.. Может, слышал так: генерал Черняев?.. Это пишут так только, будто генерал Черняев, а вовсе не он, а капитан Обух! Обух, вот кто!.. Кто это дело теперь лучше меня знает? Никто не знает!.. А тут мальчишки разные являются, чтобы меня усчитывать и процент налогу составлять!.. ‘Эх, вы — вы, говорю им, маль-чиш-ки!’ А один Теремтеич мне: ‘Я, говорит, на агронома учился!’ А я ему: ‘А сказку такую знаешь: ‘Философ да огородник’*‘?.. А фи-ло-соф — без о-гур-цов!.. Понял теперь?.. — ‘У вас, говорит, будет не меньше как триста пятьдесят пудов, а то и все четыреста…’ А я ему: ‘Будет, как будет!.. Знаешь? Музыканты один раз на свадьбу шли, и вот скрипка, она своим манером заливается: ‘Уго-ще-ние нам бу-у-удет!..’ А флейта своим манером выводит: ‘Награждение нам бу-у-удет!..’ А бубен знай одно: ‘Будет, как будет… Будет, как будет!..’ Так на проверку по его и вышло: в три шея их со свадьбы погнали!..’
Очень оживлен был Семеныч. Он уж забыл, что ночной гость, потревожив его, поднял его со сна, он был бодр и бойко поводил коротко стриженной, но отнюдь не лысой головою. И волосы его были еще не совсем седые, а местами заметно рыжели, в усах же и в бороде седины даже не было и заметно, а голубые глаза были очень остры, только губы предательски явно проваливались внутрь, и Семеныч ретиво выталкивал их речистым языком и облизывал, точно смазывал их изнутри.
И бубнил, как бубен.
Когда назвавшийся Петровым доел краюшку, он как будто тут только вспомнил, что чумарка его, как и кепка, насквозь мокра. Он стал стаскивать ее бережно с плеч, но так как она не лезла и трещала, то прикрикнул на Семеныча:
— Си-идит зря!.. Стаскивай потихоньку!
И Семеныч, хоть и метнул недовольно голубым глазом, все-таки помог ему высвободить руки из липких рукавов, а он взвесил чумарку правой рукой, сказал: ‘Не меньше — ведро воды в ней!’ — и разостлал ее на плите очень аккуратно.
— Теперь чаю давай горячего: рубаху на себе сушить буду.
Рубашка у Ивана Петрова была красная, от мокроты почерневшая. Он ее отлепил кое-где от тела и добавил строго:
— Чего, горбатый, задумался? Говорю: чаю становь!
— Чаю не пьем: водичку! — встрепенулся Семеныч. — Водица у нас из колодца. Он хоть не настоящий колодец, считается только… Разве может быть настоящий в таком месте?.. Ну, впрочем, вода ничего.
— А я тебе сказал: чаю!
— Его, чаю-то, в лавках нету! — буркнул Гаврила.
— И в лавках нету, точно… У меня записано, с какого числа его не стало по случаю китайских войн.
Семеныч поспешно перелистал свою книжечку около огонька лампы и ткнул в одну страницу большим пальцем:
— Вот! Есть, а как же!.. ‘Чаю не продают… Декабря восьмого…’
Иван Петров оглядел поочередно всех трех стариков круглыми карими глазами, покачал точеной головой и сказал насмешливо:
— Вот злыдни-черти!.. Придется тогда рубашку снять… — Тело у него оказалось сбитое, литое, а грудь и руки щедро разукрашены татуировкой.
Семеныч поглядел на эти фигуры и сказал понимающе:
— Ага!.. По морям плавал?.. Поэтому на сухом берегу тебе неудобно.
— Теперь спать, — отозвался Иван Петров. — Ты, горбатый, можешь и край стола прокунять, а я ляжу.
Это обидело Семеныча.
— Почему это такое ‘прокунять’?
— Да так, ни почему, — ответил Иван Петров, разбираясь в подостланных лохмотьях на его топчане.
Он стащил свои грязные сапоги, поставил их под топчан в голова и лег.
Тут старики все трое подумали однообразно, что он потребует одеяло, и значительно переглянулись, но он сказал:
— Дай воды кружку!
Это было сходнее, Семеныч проворно набрал кружку воды из ведерка. Иван Петров напился и вымыл руки, не подымаясь, и сказал ему:
— Так-то, дед!.. У тебя счет письменный, а у меня умственный.
— Изустный, — почему-то поправил его старик.
— Пусть будет устный, — мне все равно… А теперь, чтобы все спали… Туши свет!
Семеныч шевельнул горбом, но прикрутил лампу и уж в темноте пробрался на топчан Гаврилы и прилег с ним рядом.
— Руки ему, как уснет, свяжем! — шепнул ему в ухо Гаврила.
— Э-э… такому свяжешь!.. Спи знай! — шепнул в его ухо Семеныч.
Иван Петров уснул тут же, как лег, за ним уснули и старики.
Зимою солнце вставало и здесь, на юге, над плещущим холодным морем поздно, как везде.
Уходил Иван Петров от стариков, чуть брезжило…
— Холодное помещение ваше, — говорил он, хмуро зевая. — Хоть бы одеяло, злыдни, догадались дать.
— Не имеем, — поспешно отозвался Семеныч.
— Эх, паршивая жизнь ваша, когда так!.. Собачья!.. Пенсию получаете?
— Считается, — ведь мы по крестьянству, — надел имеем… Какая же может быть пенсия еще нам?
Верка выглянула из своей конуры, но не залаяла на чужого, только чуть звякнула цепью и спряталась.
— Собака у вас умная.
— Собака наша — клад!.. Ежель кто прилично одетый заходит, только глазом его проверит и опять глаза закрывает, — сказал Семеныч. — Вот же и зверь, примерно будучи сказать, а все решительно понимает: раз ежель хорошо одетый, он не вор, не грабитель, — он спокойно себе кого надо найдет, поговорит об чем нужном и опять своей дорогой пошел… А как одежи приличной на ком не видит, на тех она брешет: выходи, смотри, кабы чего не спер: это таковский!
— Верка! Верка! — позвал ее Иван Петров, заглянув в конуру.
Собака не отозвалась.
Старики умывались около колодца. Все еще серое было кругом, невидное. Ряд молодых кипарисов, как солдаты в шеренге, купа миндальных деревьев, как стог сена. Поздно взошедшая щербатая луна еще светила чуть-чуть, и облака около нее мчались сломя голову к востоку, который еще не краснел, а чуть-чуть начинал белеть.
Иван Петров зевнул и хриповато сказал Семенычу:
— Что же, я чувствительность имею, я сознаю: какие люди хотя и очень старые, ну, если они себя соблюдают и на бумажку все выводят, они тоже жить еще могут… В тепле, в сухе и кусок хлеба непереводной… А нашему брату, хотя бы и молодому, — куда податься? Везде скрутно стало. Тут, говорят, не за мою память, людей тыщи кормились на перекопке, а теперь что? У кого какой кусочек земли есть, там и ковыряет.
— Ты — малый, силу имеющий… Тебе бы в артель куда на пристань груз тяжелый таскать, — вот куда, а не то что в земле возиться.
— Ну да, вот об том же и я думаю… Ну, прощай, дед… Может, еще когда зайду на ночевку.
Иван Петров протянул Семенычу руку, и только тут старик вспомнил, как не хотел входить к ним кто-то другой, и спросил:
— А товарищ твой спит в доме все или же ушел уж?
— Товарищ?.. Спит если, пущай продолжает, а ушел — с богом… Угу… места здесь дикие… Этим трактом через горы какая местность будет?
— А там степя пойдут… На Карасубазар дорога… на Феодосию… Степя ровные… А насчет товарища, стало быть, ты сбрехал?
— Может, и сбрехал… Так вот и вся жизнь наша идет: стесни-тельно и без-рас-четно!.. А горы же тут как?.. Не шибко высокие?
Присмотрелся Иван Петров к темневшей гряде гор и сам себе ответил:
— Ну, одним еловом, не Кавказ!.. С тем и до свидания…
И когда пошел он, Семеныч, зорко за ним глядевший, не захватил бы мимоходом лопату или кирку, увидел, что он прихрамывает немного на левую ногу, и сказал фыркающему у колодца Гавриле:
— Обманул он нас — один он был!..
— А я тебе что говорил? — вскинулся Гаврила. — Не говорил я тебе: связать его надо?
— Связать?!. На это ж надо силу иметь такого связать, — кротко вставил Нефед, вытиравший голое личико грязной тряпочкой.
А Семеныч только махнул рукой и, в одежде менее заметно горбатый, в ушатой шапке, семеня двинулся к безоконному дому посмотреть на всякий случай, нет ли там товарища Ивана Петрова.
Он обошел только нижний этаж, на верхний же по сомнительной лестнице не поднимался, да и незачем было подыматься: нигде не было грязных следов.
II
В этот день дождь начался часов с десяти утра и сначала шел мелкий, ленивый, так что Семеныч говорил о нем: ‘По-ден-щину отбывает!’ Но к вечеру начал барабанить частый, крупный, спорый, и Семеныч, выйдя с объедками к Верке, сообщительно сказал ей:
— Ну, Верочка, этот уж начал сдельно работать… Поэтому, раз твой дом не дает течи, лежи себе спи!..
Но Верка залаяла яростно, когда совершенно стемнело и зажгли уже лампочку старики. От лампочки через дверь ворвалась на двор золотая, пропыленная дождем полоса, а в полосе этой показалась женщина и, подойдя, сказала Нефеду, который стоял в это время на пороге:
— Мир вам, и мы к вам!
— Та-ак… это… по какой же причине? — испугался Нефед.
— Так говорится… Пропускай, не стой в воротах, — видишь: шпарит!
Нефед попятился внутрь, и женщина появилась перед Семенычем и Гаврилой и сказала им певуче, но с хрипотой:
— Не ждали — не гадали?.. Здравствуйте вам!
Она была в плаще поверх теплой одежды. Мокрое лицо ее блестело, плащ тоже, и с него струилась вода.
Нефед закрыл дверь, Семеныч поднялся из-за стола, Гаврила сдвинулся с табуретки, на которой сидел, и опустил вниз длинные руки, соображая, стоит ли ему вытягиваться во весь длинный рост, или не стоит, и три старика разглядывали женщину, каждый про себя решая, учительница она, или агроном, или фельдшерица, или служит она в финотделе, которому оказалось так поздно и в такой дождь неотложное дело до них, живущих уединенно.
Но женщина отстегнула верхний крючок плаща, расстегнула пуговицы пальто и начала стягивать с себя то и другое вместе, а когда промокшее и прилипшее к платью пальто не снялось так быстро, как ей хотелось, она крикнула вдруг низко и совсем хрипло:
— Тяните, что ли, черти!.. Обращения с женщиной не знаете!
К этому добавила она более крепкое, такое, что Нефед кашлянул, Гаврила крякнул, а Семеныч протянул облегченно за всех:
— Ну, во-от!.. А мы-то думали, служащая власть какая!
И услужливо, но не торопясь, помог ей раздеться, предусмотрительно спросив:
— Ты одна или с тобой еще товарищ какой?
— Татарин там, черт!.. На дороге остался… Такая справа паршивая, что переднее колесо сломал…
И женщина тут же хозяйственно стала щупать, тепла ли плита.
— Конечно, без колеса не поедешь, — согласился Семеныч.
Кроткий Нефед заступился за татарина:
— Дорога у нас тут — ямы одни!
А Гаврила спросил мрачно:
— Татарин этот тоже к нам заявится?
— Татарин верхом в город хочет, а линейку бросает… Черт с ним, пускай едет верхом…
И вдруг, как старший, добавила женщина:
— А ну-ка, кто из вас бойчей? Клади дров в печку, отогреваться-сушиться буду!..
— Ну-ка-ет! — подхватил Гаврила. — Ты это нам что — дров привезла?
— Ах, злыдень! — покачала головой женщина. — Видишь — нитки на мне сухой нет? Что тебе, чертушка, двух полен жалко?
— У нас полен не бывает… У нас хворост, — объяснил ей Нефед.
— Ну что ж… Еще лучше!.. Пылко гореть будет… Тащи!
И слегка ударила его по узкому сухому плечу женщина.
Нефед взглянул на Семеныча, — тот кивнул головой:
— Раз человек промок, — первое дело ему сухость нужна…
И Нефед достал в сенях охапку хвороста.
Женщина осталась в одном только ситцевом платье, кое-где голубом, на плечах же, где оно прилипло, темном. Лицо ее, вытертое о кофточку, сплошь зарозовело. На правой щеке оказалась крупная родинка, мокрые короткие русые волосы, прямой нос, серые глаза, не из высоких, не из полных, лет двадцати двух-трех, не больше.
Она сунула руку в карман платья, достала коробку папирос, но коробка размякла, папиросы склеились, и она бросила коробку в угол, сказав Семенычу:
— Верти кручонку, дед!
— Из чего это ‘верти’? — удивился Семеныч.
— Что-о?.. Та-ба-ку нет?.. Врешь, небось?.. Ну, хоть из махорки валяй.
— А махорки где взять прикажешь?
— Тоже нету?
— Не водится у нас…
Женщина выругалась еще сложнее, и в то время как Нефед покорно ломал на колене хворост, Гаврила ворчал:
— Какого черта!.. Лезет всякий со своими командами!.. Что у нас — гостиница или двор постоялый?
Сухой хворост, брошенный на тлевшие угли, запылал ярко, и женщина начала быстро и ловко расстегивать и стаскивать платье.
В рубашке, обшитой узким кружевом, она стала еще деловитее. Она устроила на табурете перед дверцей плиты свою юбку и блузку и, оглянувшись кругом, где бы сесть, чтобы снять высокие заляпанные грязью ботинки, шлепнулась на топчан Семеныча.
Высоко забросив одну ногу на другую и распутывая шнуровку, она говорила Нефеду:
— Ты, старичок, возьми вон папирос коробку — я бросила, — положи на плиту, они высохнут, ничего…
И Нефед подобрал бережно и положил на плиту раскисшую коробку.
— Все-таки ты откуда же ехала, товарищ? — захотел узнать Семеныч. — Из города или, стало быть, в город?
— Я же тебе говорила, что татарин в город верхом поехал…
— Тут именно может быть разное… конечно, от нас до города ближе все-таки, чем, скажем, до деревни…
— Ду-урной! — перебила женщина. — Стала бы я из города выезжать по такой погоде! Да еще на ночь глядя!.. Вот умница-то!..
— Стало быть, из деревни ты… Так!.. Вчерашний Иван Петров оттуда, и ты оттуда же… Из одного места-жительства…
— Ка-кой Иван Петров? — живо вскинулась женщина, бросив ботинок.
— Должна ты его знать лучше, раз ты оттуда едешь… Прописался у меня — Иван Петров, а там кто его знает… По морям плавал… И нога у него, я заметил, с прихромом.
— Молодой или старый? — еще живее спросила женщина.
— Зачем старый… Старые только мы трое остались, а то все молодые пошли… На руках знаки носит…
— Гм… Тоже сюда к вам заходил?
— Как же?.. Ночевал у нас…
Женщина, нагнувшись, продолжала расшнуровывать ботинки, но очень нетерпеливо, а когда стащила их, поставила на плиту, села к огню, отодвинув на табурете платье, и заболтала задумчиво ногами в тонких грязных чулках.
— Видать мне отсюда, что ты с ним знакомая, — буркнул Гаврила.
Женщина взглянула на него, перевела взгляд серых неробких глаз (они были выпуклые) на Семеныча, потом на Нефеда, который стоял к ней ближе других, и сказала:
— Знаком болван с дураком, — пили вместе чай с молоком…
Поболтала ногой и спросила Нефеда, найдя его более простоватым:
— Он же ведь не один приходил, вдвоем?
— Истинно! — поспешно отозвался Нефед. — Звал кого-сь еще, только мы не видали…
Женщина ударила себя ладонью по колену, но слишком сильно, так, что осушила ладонь и сморщила лицо от боли.
— Соврал, соврал он, дружок: никого с ним не было, вид только делал! — поправил Нефеда Семеныч. — Один в город утром пошел, — я ведь смотрел ему вслед…
— Один? — насторожилась женщина и повеселела.
— Смотрел я, интересовался, — однако один пошел… А хромой он на левую ногу… На пристань в артель хочет, мешки таскать…
— Меш-ки тас-кать?..
Женщина повеселела еще больше, пощупала подсыхавшее платье, подбросила в печку еще сушняку, посвистела задумчиво и вдруг бойко сняла с себя рубашку, объяснивши:
— Черт ее, холодит как спину!.. Пускай провянет!
И распялила ее перед ярким огнем на руках.
Короткие волосы ее подсохли уже и зазолотели, закурчавясь около лба, небольшие круглые некормившие груди бойко смотрели вперед и нежно розовели отсветами печного огня, но ниже их, и на спине, и на руках, и на пояснице, зачернела, точно зарябило в глазах у стариков, обильная татуировка.
Старики кряхтя переглянулись, и Семеныч сказал удивленно:
— Грязь это на тебе, что ли? — и поднес ближе к ней лампочку.
— А что?.. Грязь? — спросила женщина вызывающе.
Вытянув шеи, рассматривали разрисованное тело женщины три старика и увидели, что не грязь: привычной твердой рукой были сделаны рисунки, о которых сказал Гаврила с некоторой веселостью в голосе:
— Ишь ты… вроде бы обои на ней!.. Ци-ирк!..
— Видать… видать, что и ты по морям тоже… — забормотал Семеныч, а женщина спокойно спросила всех трех:
— Как это вам понравилось?
Потом встала, поправила коробочку, сушившуюся на плите, вытащила одну папиросу и сказала Семенычу:
— Держи лампочку ближе, я прикурю!
И, не отрывая глаз от нее, освещенной лампочкой спереди и огнем плиты сбоку, пробубнил Гаврила, покачав головой:
— Во-от!.. Тоже небось чья-то дочка считается!
— Ишь ты, козел потрясучий!.. — повернулась к нему женщина, прикурив и выпустив два лихих кольца голубого дыма, и, придвинувшись к нему вплотную, так что ее колени коснулись его колен, пропела хрипучим речитативом в альтовом тоне:
Все березки поднависли,
Одна закудрявилась, —
Я сама того не знаю,
Чем ему понравилась!..
— Пошла, не вязь! — толкнул ее в бедро Гаврила, но толкнул слабо, а Семеныч, все еще державший лампу, и Нефед крякнули согласно, и женщина по-своему перевела их кряканье, подмигнув:
— Да уж, девка разделистая, только к допотопным попала!
— И как же тебя зовут, девка? — полюбопытствовал Семеныч, ставя наконец лампочку на стол.
— Зо-вут-кой!.. Ишь ты ему: как зо-ву-ут!.. Что ты, мильтон, что ли? — даже как будто обиделась женщина.