Лаванда, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Год: 1936

Время на прочтение: 32 минут(ы)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
Лаванда

I

Два молодых инженера, оба — горняки, один — Белогуров, из Соликамска, другой — Кудахтин, из Криворожья, только что устроившись в доме отдыха горняков на южном берегу Крыма и всего только раз десять — двенадцать искупавшись в море, вздумали пойти в горы — в горные леса, кудряво и густо зеленевшие по всем отрогам и скатам горного кряжа.
Вышли утром, после купанья и завтрака, и пошли сразу во всю неуемную прыть засидевшихся молодых ног. Криворожец Кудахтин был повыше и шаги делал крупнее, но все время впереди его держался Белогуров, который и затеял эту прогулку и уговорил Кудахтина, с первого же дня с ним подружившись, идти вместе.
Мускулистый и широкоплечий, за несколько дней здесь, в Крыму, успевший уже загореть до желанной для всех курортников черноты зулуса, коротконосый, круглолицый, несколько излишне толстогубый, Белогуров не отводил черных блестящих глаз от крутых лесистых и каменных вершин, он то и дело вскрикивал возбужденно:
— Вот они!.. Вот они, брат, мои горы!.. Шестнадцать лет их не видал! Шест-над-цать, брат, лет, пойми!
— Ничего тут хитрого нет, понять можно, — отзывался Кудахтин, куда более спокойный и простоватый, говоривший с видимым трудом и как-то нырявший при этом вперед непокрытой желтой головою на длинной жилистой согнутой шее. — И сосчитать нетрудно, сколько тебе лет тогда было, если теперь тебе тридцать три.
— А что же, брат, самый боевой возраст для партизана — семнадцать лет! Ничего трудного для подобного возраста не бывает, и для меня тогда не было. Куда пошлют, — пожалуйста, сколько угодно! Не иду, а лечу!.. Э-эх, леса мои! Ты же не баран, ты посмотри кругом, — ведь такую местность для партизанской войны — ее можно только по особому заказу получить да еще и огромные деньги за нее дать, а нам она была брошена белыми за наши прекрасные глаза, — поселяйтесь, и размножайтесь, и колотите нас в тыл сколько влезет… И врангелевцев мы, брат, в большом почтении к себе держали, — ты не думай!.. Где нас было каких-нибудь двести человек всего, им казалось, что нас тысячи три-четыре! Ведь они в эти леса соваться глубоко боялись, а мы отсюда в любое время куда угодно могли двинуть. Вон какого радиуса крепость у нас была, — ты погляди, брат, туда, насколько тебе видно, и в эту сторону таким же образом, — все наша крепость природная, а мы вылазки из нее могли делать в любом направлении. Вот это самое шоссе, по которому ты ехал сюда на автобусе, оно ведь всегда могло быть у нас под обстрелом: захотим — и заткнем его пробкой и оттянем на себя тогда с белого фронта полк или целых два. Однако сколько они карательных экспедиций ни сочиняли в наши леса, ни чер-та у них не вышло! Этого ножа в спину, какой мы им всадили тогда, так они и не выдернули, пока самих их не погнали из Крыма на суда грузиться — да в Константинополь!
— Как же все-таки ты за шестнадцать лет ни разу не вырвался в эти места? — удивился Кудахтин.
— Да вот так же все… То учился, то на практике работал, потом в Сибири на Анжерские копи попал, потом уж в Соликамск… В домах отдыха бывал, только на Кавказе, а сюда действительно не приходилось… Зато уж теперь дорвался! Везде кругом побываю, все свои старые места облазаю! Теперь держись!
Был июль на исходе — время тех сплошных жаров, когда хватают они землю крепкой хваткой, ревниво не впуская ни одного облака в разомлевшее небо.
От жары в дубовых кустах, по которым прямиком к матерому лесу вел Кудахтина Белогуров, даже желтели и падали кое-где листья. А трава уже вся сгорела, и коровы, в стороне от них залезшие в кусты, не паслись, а только беспокойно отмахивались головами и хвостами от оводов.
— Вот видишь, какое теперь тут стадище! — ликовал Белогуров. — А в двадцатом разве такую картину можно было здесь увидеть? Нипочем! Тогда если и была у кого еще коровенка, так он ее прятал за семью замками, как клад, а сам траву и ветки для нее резал, в мешках ей таскал. А что касается оленей, какие тут в лесах от царской охоты еще оставались недобитые, то мы их, брат, несколько штук тогда застрелили.
— Так что досталось тебе, значит, счастье — оленинки попробовать?
— А как же! Сам даже и жарил, только, брат, на подсолнечном масле, — это я помню: никакого больше не было, кроме подсолнечного, а своего сала у оленей, должно быть, и не бывает.
— Что же, вкусная оказалась оленина?
— Как тебе сказать… Я уж забыл, конечно, какой вкус, помню только, что очень твердая была. Такое жесткое оказалось мясо, что даже моим волчьим зубам чувствительно. Конечно, ведь дичь, она, говорят, дня два, не меньше, лежать должна, ну, а нам ее некогда было выдерживать. Мы были люди негордые: застрелили — свежуй, режь ножами да жарь на костре. А вот ты ведь, пожалуй, даже и не знаешь, кто водился в этих лесах — тоже от царской охоты остаток — зубр! Однако зубрятины так и не пришлось мне попробовать: перед нами за год или два его, говорят, здешние татары-охотники из винтовок ухлопали. Конечно, ухлопать ничего и не стоило: очень высоко куда-нибудь в голые горы он не забирался, — что ему там жевать? Это, одним словом, не коза и не олень, а громадина. Интересно, куда потом эта зубровая шкура делась? А из оленьих шкур татары постолы себе шили шерстью наружу, вроде таких кожаных лаптей. Очень удобная, конечно, обувь и легкая, только не по таким лесам и горам в ней ходить: кожа тонкая, через неделю стиралась. Олени, ведь они небольшие были, вроде телят годовалых. Да, не больше теленка олени были, даже и старые. А рога были красивые, помню…
— Так что тебе пришлось тут в оленьих постолах щеголять?
— Нет, партизаны до этого не доходили. У всех были ботинки, если не сапоги. Однако по таким тропкам, как здесь в лесах, и хорошие ботинки недолго держались: камни везде, корни дубовые… Кстати, на фуражках у нас у всех были приколоты дубовые листья: это была наша кокарда тогда — зеленый дубовый лист… Когда готовились в двадцатом году зимовать в своей крепости мы, то вот приблизительно там (Белогуров показал рукою) устроили мы себе шалаши, а где было можно, даже землянки копали, штаб же наш поместился в пещере. И что же, знаешь, — вот говорится: пещерный быт, то есть диче уж некуда, — не-ет, брат, в пещере этой не так плохо нашему штабу было. Две железные печки топились там, на них чайники все время грелись, баранина жарилась с картошкой… Ковры даже в этой пещере на полу лежали и по стенам висели, — из помещичьих имений мы их вывезли на тачанках, — огромные красивые ковры, не знаю уж, куда они в конце концов девались… Когда отдыхали, брат, то мы вообще жили себе привольно: рубахи стирали, сушили, обувь чинили дротом, то есть проволокой жженой, и, конечно, ‘Журавля’ хором пели. ‘Журавель’ этот был бесконечный. Две строчки в рифму на всякие там, как говорится, злобы дня, это ведь всегда и всякий мог сложить. Как-то Врангеля мы здорово напугали, так что он ради нас даже дроздовцев своих с фронта снял. А дроздовцы ведь считались у белых из самых лучших. Однако мы этим дроздовцам в лесу засаду сделали да так их огрели залпами и пулеметом, что они драли кто куда со всех ног! Конечно, после этого ‘Журавель’ наш стал на один куплет длиннее… Так, кажется:
Разбежались, точно овцы,
Ваши храбрые дроздовцы,
Журавель мой, журавель,
Журавушка молодой!
И Белогуров не сказал, а пропел этот куплет именно так, как певал, должно быть, тогда, шестнадцать лет назад: под шаг себе, браво подняв голову, широко раскрывая толстогубый рот, и голосом как бы сознательно весьма необработанным, горловым, но громким.
— А дикие козы были в этих лесах? — спросил Кудахтин.
— На диких коз тоже как-то охотились, только я, признаться, ни одной убитой дикой козы не помню, а вот такую охоту припоминаю: пошли за козами трое из нашей головки, а вернулись назад только двое — третий же где-то остался, как потом говорили, с пулей в голове.
— Что? На белых наткнулись? — живо спросил Кудахтин.
— Нет, ни на кого не наткнулись, а подозрение было, что этот, тогда убитый, — он был дезертир из врангелевской армии, поручик, — так подозрение было веское, что он провокатор, вот его и хлопнули.
— Провокаторы у вас, значит, были все-таки?
— Ну, еще бы! И провокаторы и уголовники тоже. Вообще здешнему руководству дела было довольно, чтобы ряды наши чистить, а также чтобы не всякого принимать. Дезертирам из армии Врангеля куда было тогда бежать? Разумеется, одна только дорога к нам в леса. Однако же не всякий же дезертир был готовый красный. Ведь на гауптвахтах у белых, откуда и бежали, сидела часто и всякая шпана тыловая. Грозит ей полевой суд и расстрел — она и бежит в лес. А в лесу что-нибудь кушать же надо — не буковые же орешки есть и не желуди, как свиньи ели, какие тогда тоже в лесу паслись. Вот дезертиры, разумеется, валят к нам, потому что у нас и котлы с горячим и хлеба хватало. Однако, если ты к нам, то, значит, борись за Советскую власть, а не знаешь, что Советская власть с собою несет, — учись. Ясно, политическая работа с такими велась, да ведь тогда и крымский комитет партии вынужден был уйти в подполье, то есть опять-таки в эти вот леса — к нам, красным партизанам. У нас поэтому тогда дисциплина, брат, строгая была… Так что, если во время какой экспедиции дорвался кто до спрятанного где у людей самогона и врозволочь пьян надрызгался, — у нас такому вытрезвляться даже и не давали, а сейчас же на месте хлопали: не позорь партизан!
Белогуров мог бы повести Кудахтина к лесу по долине, по которой разлеглись сады и виноградники колхоза и садвинтреста и виднелись белые красивые дома бывших владельцев этих садов, теперь занятые рабочими. По долине прихотливо извивалась теперь почти пересохшая речонка, а рядом с нею так же изгибисто вилась дорога между плетней и оград из колючей проволоки на кольях, но Белогурову хотелось идти прямиком, чтобы сократить путь до мест близких и памятных.
Бывает так, что прошлое вспыхивает вдруг настолько ярко, что темнит и глушит настоящее, и человек как бы заболевает прошлым, становится точно одержимый им. Так было теперь с Белогуровым.
Он как будто на глазах Кудахтина сбросил с себя шестнадцать лет: он смотрел на уходящую вправо цепь гор, чем дальше, тем более мреющую, тающую постепенно, теряющую свою вещественность, — нежнейшие акварельные тона рядом с утихающей голубизной обесцвеченного далью моря, — и говорил восторженно:
— Судакская цепь!.. Всю насквозь мы ее прошли пешком! И даже, если ты хочешь знать, захватили городок Судак!.. Вон как раскачивали врангелевский тыл партизаны! Только что перед этим, заметь, взорвали мы Бешуйские угольные копи, — это вот сюда смотри, за теми вон горами, — и вдруг новое дело. Судак взяли! А Судак от Бешуйских копей — сто километров! Всякий бы так и подумал, что действует несколько сильных отрядов, а отряд был один, и в нем всего-навсего человек полтораста! Конечно, по случаю такой оказии Врангель должен был несколько тысяч отовсюду с фронта снять, что и требовалось доказать. А мы свою роль вытяжного пластыря сыграли, да от Судака опять в леса, — ищи нас тут! Соваться в леса охотников было немного, мы поэтому хозяйничали в них, как хотели.
— А как же именно вы могли там хозяйничать?
— Как? Лесное хозяйство — это что такое? Дрова… и конечно, материал для построек. Строиться тогда белые не строились, но вот шпалы им было нужно менять на железных дорогах, да кстати еще от Бешуйских копей они узкоколейку вели. Но главное — дрова. Топить ведь надо и в казармах, и в лазаретах, и в учреждениях, также и в офицерских квартирах, да и у всех прочих обывателей, — а тогда в Крым сбежались обыватели изо всей России, да все такие обыватели, что ниже действительного статского советника и не было! И все воют: ‘Дро-ов!..’ А мы вывозить дрова из леса не даем! Ни дров, ни шпал, ничего решительно. Ведь тогда здесь, в Крыму, и паровозы на дрова перешли за неимением угля. Везде в лесу заготовлено дров было тысячи кубических сажен. Мы эти заготовленные дрова жгли, — можешь вообразить, какие костры у нас были! А новых заготовок делать не позволяли. Поди-ка к нам сунься! Установи-ка, попробуй, лесопилку! Мы сейчас же тут как тут и ставим точку… Потом была при Врангеле введена по деревням и большим имениям государственная так называемая стража. Эта стража, конечно, что из себя представляла? Человек не больше как тридцать, во главе с приставом. Конечно, от нас зависело, быть ей или не быть. За счет этой стражи мы оделись в офицерские шинели, и френчи, и ботинки. У многих даже погоны на шинелях остались офицерские в целях, как говорится, маскировки. Часто это нам пригожалось. А по деревням везде наш политотдел комячейки основывал, — свои, значит, люди сидели… В общем бароново дело было швах, а мы как на дрожжах росли. Та же государственная стража нам жаловалась, что на врангелевское жалованье прожить было никак нельзя даже и холостым, и неминуемо им оставалось одно: народ грабить. Понятно, мы им сначала не верили, а потом оказалось — сущая правда: не ограбишь — с голоду подыхай! Мы же, между прочим, строго держались правила: крестьянам за все платить, да еще не какими-нибудь там ‘колокольчиками’ или ‘керенками’, а настоящими ‘николаевками’! Хотя и предупреждали, впрочем, чтобы этих денег не берегли, потому что, как только займет Крым наша Красная Армия, мы все эти деньги аннулируем к черту, чтобы их и званья не было. Но, конечно, привычка, брат, ничего не поделаешь! Слушать нас слушали, даже и верить нам верили, а ‘николаевские’ все-таки на всякий случай прятали в сундук!..
II
Кудахтину сильно хотелось пить, — с собой они ничего не взяли, — но Белогуров уверял его, что в лесу воды будет сколько угодно, и чем выше и дальше в лес, тем она будет чище и безопаснее для здоровья, а главное, холоднее.
Сам же он все оглядывался кругом и соображал, туда ли он идет, куда хотелось бы ему дойти. Наконец, он уверенно взял влево и скоро вышел на какую-то очень крутую, но несомненно объезженную дорогу, на которой видны были между белыми камнями свежие следы подков. Он сказал весело:
— Ну вот, значит действительно по памяти, как по грамоте! Эту дорогу я отлично, оказывается, помню даже и через шестнадцать лет!
Кудахтин же ударил каблуком в один из белых камней и заметил:
— Да ведь это же известняк, — смотри-ка!
— Конечно, известняк! И даже помню я — жил где-то в этих местах какой-то мужичок с рыжей бородкой, — ходил в казинетовой поддевке, — он палил известь из этого камня и возил ее продавать на своей лошаденке на берег. Покупали же ее для побелки комнат, так как строить тогда ничего уж никто не строил.
Шагов двадцать вверх по этой дороге Белогуров сделал нетерпеливо и возбужденно, оставив позади Кудахтина, когда же за крутым изгибом дороги перед ним матово засеребрели вдруг вычурные бетонные стены с мавританскими амбразурами окон и дверей, но с провалившимися уже местами тоже бетонными потолками, Белогуров радостно вскрикнул:
— Ага! Вот он! Я не ошибся, значит! Здорово!
Подошел Кудахтин. От усталости и от жажды все несколько нескладное длиннорукое тело его обвисло, он стал гораздо меньше ростом, сузил глаза, сморщил лицо и спросил недовольно:
— Это что такое за остатки роскоши? Замок какой-то бывший?
— В этом замке, — торжественно ответил Белогуров, — меня, если ты хочешь знать, едва не убили! Спасся только тем, что шаркнул в лес, а пулю в левой руке с собою понес, — хорошо, впрочем, что рикошетная была пуля и впилась она боком неглубоко, а то, может быть, ходил бы я теперь без руки.
Вид всяких развалин вообще печален, однако кажутся более печальными из них те, в которых никто не успел еще прожить и одного дня, которые не были даже доведены до полного воплощения замысла строителя, но вот уже рухнули потолки и висят то там, то здесь на прочном проволочном каркасе, пока не перержавеет железо. В середине развалин этих, на кучах мусора, выросла трава, успевшая уже пожелтеть от зноя, а между тем мавританские арки вверху все еще были строги и четки в линиях.
Белогуров быстро обошел все серые стены, нагибаясь и приглядываясь внимательно, потом показал Кудахтину:
— Вот! Видишь? Это от пули след!.. И вот тоже!.. И вот… Была тут маленькая наша засада — пять человек нас сидело, — а конный отряд белых с сотником во главе подымался по этой дороге. Нам нужно было их по приказу командира нашего полка — у нас уж полки тогда были, только каждый гораздо меньше роты в белой армии, — нужно было, одним словом, встретить как следует. Мы их и встретили… Стены, видишь, бетон, — та же крепость. Это, брат, какой-то адвокат по бракоразводным делам купил себе здесь кусок земли и дворец начал строить, только опоздал немного, — перед самой войной мировой, — начал и бросил, а потом пришлось за границу бежать.
Отдышавшись, Кудахтин осмотрелся и сказал тоном старого военного:
— Это место такое, что тут не пять человек, а сорок пять могли бы сидеть в засаде, и могли бы они больших дел натворить!
Но Белогуров покачал головой отрицательно:
— Нет! Мы сами так думали, — оказалось, нет. Очень много дверей — со всех сторон двери. И если бы еще пулемет был у нас, а не у них, а то как раз наоборот было. И ведь их — человек шестьдесят, а нас только пятеро. Однако мы их первыми тремя залпами ошарашили здорово. Главное, они такой наглости от нас не ожидали, чтобы мы как у себя дома расположились у них под носом! Они если и думали нас встретить, то гораздо дальше от берега, а тут они ехали себе совсем беспечно и попались! Не сообразили того, что нам-то с горы их отлично было видно в бинокль, а они что в лесу могли увидеть? Мы их, чуть только первые показались на дороге, вот здесь, и жахнули! Три залпа, потом ‘пачки’! Представляешь, что мы там у них натворили? Вполне могли мы, конечно, рассчитывать, что помчатся они вниз сломя голову — души спасать. Однако надо отдать справедливость этому сотнику — боевой был. Спешились там внизу и на нас пешим строем с пулеметом. Сообразили, конечно, по залпам, что нас — кот наплакал, и давай окружать. Слышим: оттуда выстрелы, отсюда выстрелы, — а у нас патронов было немного, надо отступать! Кинулись вот таким образом сюда, назад — сначала кучкою, потом врассыпную, и то вдогонку нам несколько пуль засвистело винтовочных. Мы, конечно, вот сюда, прямо в падь, к речке, потом в лес, без тропок. Трое тогда из нас были ранены и все легко — удача. Могли бы все пятеро лечь. Зато у них из строя мы вывели, я уверен, не меньше как человек двенадцать да столько же, пожалуй, коней. Вскорости в этом месте быть потом не пришлось, а через месяц, разумеется, и конские туши тут не валялись — все было убрано. После этого случая грозились они до нашего лагеря дойти по лесу облавой, хотя бы целую дивизию на это пришлось кинуть, однако понимали, что не так-то это легко и просто, так все одной угрозой и кончилось.
И, говоря это, Белогуров, может быть, даже незаметно для самого себя, обогнув развалины, пошел в лес дальше, а может быть, бессознательно хотелось ему восстановить в памяти те тропинки и лазы в чащобе, по которым ‘шаркнули’ отсюда вниз они пятеро шестнадцать лет назад.
Кудахтин едва поспевал за ним, недовольно ловя и отводя от себя раскачавшиеся ветки густого черноклена и лещины, но вдруг Белогуров остановился изумленно: перед ним стояли в почти непроницаемой чаще двое маленьких ребят — мальчик лет шести и девочка приблизительно на год моложе. В руках у мальчика был кусок старой бечевки средней толщины, волосы у обоих белые, глаза светлые, отнюдь не испуганные, только внимательные, как бывают вбирающе-внимательны детские глаза. Оба были только в кумачовых трусиках и туфлях и совершенно бронзовые от загара.
Для Белогурова же так неожиданно было встретить этих двух маленьких белоголовых здесь, где воскресла для него подавляюще яркая картина перестрелки с конным отрядом, что он даже отступил на полшага, оглянувшись на Кудахтина, и сказал совершенно безулыбочно:
— Та-ак! А теперь, как ты и сам видишь, в этих трагических местах живет племя каких-то карликов! Карликов, да, — это ясно!
Ребятишки смотрели на него безмолвно и серьезно, очень серьезно, он же, вытерев вспотевшую шею платком, продолжал:
— Я не сомневаюсь, конечно, что советским ученым известен язык, на котором говорят между собою эти карлы, но русского языка, я вижу, они совершенно не понимают.
При этих словах девочка вопросительно посмотрела на мальчика, но мальчик неотрывно продолжал изучать глазами толстогубое широкое лицо Белогурова. Правда, для этого ему все время нужно было держать беловолосую голову весьма приподнятой, однако глядел он насупясь и заложив за спину руки.
Белогуров же продолжал, по-прежнему обращаясь к Кудахтину:
— Однако поскольку карлики эти представляют несомненно некоторый научный интерес с точки зрения, понимаешь, антропологии, то я думаю, нам надобно сделать вот что: мы сейчас их свяжем обоих и отправим в город, а оттуда уж их переправят, конечно, в Москву… Как ты полагаешь, а?
Но не успел еще ничего придумать для ответа Кудахтин, как мальчик радостно подхватил:
— На веревку! — и тут же протянул Белогурову и свою бечевку и обе неотмывно испачканные зеленой ореховой скорлупой маленькие ручонки.
Белогуров заметил около развалин некрупное деревце грецкого ореха и на земле под ним недозрелые еще, сбитые вместе с перистыми листьями орехи с развороченной скорлупой, свойство которой он знал.
Тем временем девочка, посмотрев на братишку весьма внимательно и открыв широко рот, вдруг взвизгнула восторженно и так и бросилась к Белогурову, сложив руки кисть с кистью над головой и проговорив без затруднения:
— Сначава Ваводьку, потом мине!
Такого порыва Белогуров не мог уже выдержать спокойно, он громко расхохотался, схватил девочку и высоко поднял ее на вытянутых крепких руках. Кудахтин же притянул к себе мальчика и сказал:
— Так ты, значит, Володька? Как же ты, Володька, сюда попал, в такой лес дремучий?
— ‘Как по-па-ал’! — протянул уже насмешливо, задрав на него голову, Володька.
— Ну да, как попал? Откуда вы тут могли взяться, такие прыщи?
— ‘От-ку-да’! — хихикнул мальчик. — Когда мы и вовсе тут и живем!
— Как тут живете? Где же вы тут живете? — оживленно оглянулся кругом Белогуров, чтобы увидеть где-то тут поблизости торчавшую приземистую хатку того самого русского мужичка с рыжей бородкой, который палил известь (внезапно он вспомнил при этом, что мужичка того звали Севастьяном).
— В сов-хозе мы живем, — отчетливо ответила ему девочка.
— Как так? В совхозе? — удивился Кудахтин.
— Какой такой совхоз может быть в этом лесу? — еще более удивился Белогуров, ожидающе глядя на девочку, которую забывчиво не опускал наземь.
Но Володька не захотел уже уступить сестренке честь назвать этим двум неизвестным дядям свой совхоз. Он насупил пока еще отсутствующие брови, выпятил губы и с заметным уважением к длинному и звучному слову ответил:
— Лавандовый, вот какой!
Кудахтин посмотрел на Белогурова недоуменно: он никогда не слыхал про подобные совхозы, Белогуров же, только теперь опустив девочку, глядел на нее, припоминая, что это может быть за совхоз, однако девочка тоже сказала без затруднения:
— Вавандовый, да.
— Где же этот совхоз? — спросил Кудахтин.
— Вон там плантация, — показал пучком бечевки Володька и вдруг проворно юркнул в том направлении в кусты, девочка за ним. Белогуров и Кудахтин молчаливо решили не отставать от ребятишек, однако шагов сто путались они в густо заросшем лесу, отгибая и отпуская ветки, пока не вышли на расчищенное место.
Зато, когда вышли, оба ахнули изумленно: точно оставленное ими позади море захлестнуло сюда затейливым заливом, и вот медленно движутся перед глазами иззелена-лилово-лазоревые крупные волны, — направо, налево, вперед — повсюду! Местность была неровная, — она и не могла быть ровной здесь, в горах, — и вот, то взбираясь на бугры, то скатываясь в балочки, потом подымаясь снова и падая вновь, рассевшись хозяйственно и важно, безупречно правильными рядами, эти низенькие, но пышные кустики цвели миллионами прямо к солнцу вытянувшихся голубовато-лиловых султанов.
Сначала Белогуров был просто ослеплен этим неожиданным великолепием, но потом, осмотревшись, увидел среди цветочных рядов дорогу, невдали от дороги сверкали на солнце в руках нескольких женщин кривые ножи, похожие на серпы, — может быть, это и были серпы, проворно срезающие султаны цветов, а на дороге стояла подвода с запряженной в нее гнедою лошадкой, и кто-то в линялой розовой рубахе, в кепке, надвинутой на самые глаза от яркого солнца, уминал руками в подводе срезанные цветы.
— Что это? — спросил Белогуров.
— Лаванда, — несколько торжественно ответил Володька, сорвал с ближайшего куста две-три лиловых кисти на тонких цветоножках, поднял их насколько мог выше перед Белогуровым:
— На, понюхай, как пахнет!
— Да-а, вот штука! Посмотри-ка, брат, какая история: цветочки совсем мелкие, а запах сильный! — передал цветки Кудахтину Белогуров.
Кудахтин потер цветки пальцами, понюхал, пожал плечами и спросил Володьку:
— В какое же все-таки место их отправляют, эти цветы? В город, что ли?
— На завод к нам, — быстренько ответила за брата девочка, а мальчик только качнул насмешливо бедовой головенкой, добавив:
— Вот не знают! Масло из них делают, из цветов!
Белогуров толкнул Кудахтина в бок:
— Видал, какие профессора у нас завелись, карликовой породы! Ясно, что это эфирномасличный совхоз. И даже запах этот мне как будто с детства еще знаком.
Кудахтин же отозвался, задумчиво растирая на ладони цветки в труху и нюхая их усиленно:
— Вспоминаю, признаться, и я что-то… Кажется, у моей бабушки за иконами такой букетик лиловенький стоял, только сухой уж, конечно… Лаванда, да… кажется, так это и называли. Именно вот подобный запах. А я, признаться тебе, даже и не думал никогда над таким вопросом: долго ли в нас живет память на чепуху на эту — на запахи… Оказывается — долго.
Белогуров же посмотрел на него светившимися изнутри изумленными глазами и проговорил негромко, но выразительно:
— Вот, видишь ты, за что боролись тут мы, партизаны? Соображай, брат! — И, подбросив голову и крякнув, добавил: — Эх, я бы здесь пчел развел при такой взятке — ульев сто!
— А может, тут и без тебя развели… Пасеки нет тут у вас, пчельника, а? — спросил мальчика Кудахтин.
— О-о, пчельника! — усмехнулся, играя бечевкой, Володька. — Есть пчельник.
— Эх, черт! Да от таких цветов вкусных мед-то какой должен быть душистый! — Даже глаза зажмурил, покрутив головой, Белогуров и спросил Володьку: — Большой пчельник, не знаешь? Сколько ульев?
— Ну, почем же он знает? — сказал Кудахтин.
— Не-ет, брат, это, видать, такой профессор, что все здесь отлично знает.
— Сказать? — хитровато прищурился Володька.
— Скажи, пожалуйста, будь настолько добрый.
— Двести — вот сколько.
И тут же девочка, вздохнув, повторила, как эхо:
— Двести — вот сколько!
III
Черный локомобиль с толстой вертикальной трубою стоял посредине обширного двора и пыхтел через эту трубу деловито ритмически, другая же, тонкая и обернутая парусиной, коленчатая труба шла от него в небольшой, всего шагов десять в длину балаган, наскоро сколоченный из досок. С задней стороны этого балагана, совершенно открытой, стояла подвода, запряженная парой некрупных пестрых бычков, у которых белые прямые рога однообразно торчали в стороны.
С подводы вилами ухватистая широкая женщина с пышущим жаром лицом сбрасывала лиловую лаванду на площадку из вершковых досок, делавшую этот балаган как бы двухэтажным. На этой площадке рабочие взвешивали лежавшие плотными умятыми кучами цветы на десятичных весах и потом валили куда-то вниз, в три широких железных куба, окрашенных снаружи суриком. За котлами увидели Белогуров и Кудахтин дощатую перегородку. Это и был завод.
Сбоку его дымилась большая теплая на вид куча как бы свеже выброшенной из конюшни перепревшей подстилки, в которой нельзя уж было узнать лаванду, отдавшую только что весь свой густой и терпкий запах, все свое лилово-голубое очарование этим вот людям вокруг.
Две белых козы, рогатая и безрогая с палевой шеей, подошли к дымящейся рыжей куче и вдумчиво глядели зелеными глазами на двух совершенно новых для них людей, в то время как те высказывали друг другу догадку, что три холодильника, соответствующие трем перегонным кубам, должны быть расположены за перегородкой.
Никакого пола завод не имел, кроме той земли, на какой стоял. Со всех четырех сторон двор замыкался одноэтажными домиками самой незатейливой архитектуры. Один дом, подлиннее других, еще строился, и около него гасили в яме известь для штукатурки деревянных стен и кто-то в фартуке поверх кубовой рубахи то и дело взмахивал и сочно пришлепывал ярко-белой лопатой.
К Володьке и его сестренке подошли еще двое ребят постарше, один с заржавленным и погнутым стволом охотничьего куркового ружья, другой с сеткой, в которой лежала небольшая зеленоватая черепаха. Очевидно, у них были какие-то далеко идущие замыслы, — остаток ружья и черепаха в сетке были при них недаром, — и они задержались ненадолго и исчезли.
Когда же из дверей завода вышел с бумажкой в руке молодой и самого беззаботного вида русявый человек в белой вышитой рубахе под пояс и цветистой тюбетейке, Белогуров обратился к нему:
— Товарищ! Нельзя ли нам посмотреть на вашу тут работу? Мы — инженеры-горняки, из дома отдыха.
— Приехали к нам? — весело спросил тот, здороваясь.
— Пришли пешком.
— Да что вы говорите? Напрасно! От нас часто грузовик ходит в город, также и линейки, — могли бы вас подвезти. А работа у нас простейшая: три перегонных куба, и все.
— Три куба — это мы видели сзади, а где же холодильники? — с усилием, как всегда, спросил Кудахтин.
— Сзади три куба, а спереди три холодильника, и по змеевикам бежит вниз масло с водой. Работаем паром, — давление две атмосферы в среднем. Вместе с паром подымается эфирное масло, потом по трубке идет в холодильники, а из холодильников капает в миски вместе с водою…
— А там масло всплывает кверху, — продолжил Белогуров, — и извлекается…
— И все! — довольно закончил беззаботный и весьма приветливо улыбнулся.
В это время невдали, между прекраснейших длинноиглых, синих на фоне зеленого леса сосен, посаженных в виде небольшой аллеи, сосен, завезенных сюда из еще более южных стран, поэтому показавшихся сказочными со своими огромными, как у кедра, шишками и изгибистыми, как змеи в желтой чешуе, сучьями, появился обыкновенный дымчато-фиолетовый осел с черным ремешком вдоль спины и зарыдал надрывно, с перехватами.
— Ослы, значит, у вас тоже есть? — сказал, морщась от дикого крика, Кудахтин.
Беззаботный молодой человек улыбнулся еще приветливее, развел руками в знак сожаления и ответил неопределенно:
— А где же их нет, скажите? — Но тут же добавил: — Иногда все-таки ослы наши — у нас их пара — корзины кое с чем таскают: польза не ахти какая, но вреда от них тоже нет. Но есть возле нас, а к нам только заходят иногда, животные очень вредные, — называются они олени.
— Как олени? Олени? Вы не шутите? — как-то даже на носки поднялся Белогуров.
— Зачем шучу? Олени, самые настоящие… Приходят вот отсюда, из заповедника, — и молодой человек махнул рукой широко в сторону лесов на горах.
Эти леса могуче темнели всюду. Только одна каменная розовая с голубыми бликами круглая верхушка вырывалась из их курчавой томящей овчины, да на одном уступе белела не то этернитовая, не то из оцинкованного железа крыша какого-то строения.
— Эти вот все леса — заповедник теперь?
— Заповедник, а как же?
— Ты слышишь, брат? — широко глянул на Кудахтина Белогуров.
— А в заповеднике этом несколько сот оленей, считая с молодняком.
— Несколько сот?
— Что же им стоит разводить потомство, когда их никто не бьет? Но они к нам из заповедника являются по ночам, стадами голов по двадцать — и прямо на огороды. Тогда уж держись фасоль и кукуруза! А картошку они выгребают всю под итог — факт! Явные вредители. А в сентябре у них гоны начнутся, — тогда уж они не стесняются и днем стадами к нам забегать. А как дерутся рогами, — картина! Аж только стук стоит, точно палкой об палку бьют.
— Однако если они вредительствуют… — начал было Кудахтин.
— Что? Жаловаться на них? Пробовали — бесполезно. Раз они из заповедника — значит, неприкосновенные личности.
Белогуров между тем неотрывно оглядывал леса и повторял:
— Вот как! Заповедник!.. И оленей уже несколько сот!.. А там ведь еще и дикие козы были?
— И диких коз сколько угодно… И диких баранов считают уж тысячи две…
— Баранов?
— Да, муфлонов… Ну, я извиняюсь, мне надо по делу, а вот наш агроном этого участка идет — она вас информирует по всем вопросам, — и он отошел, улыбаясь, и ловкими ногами гимнаста, едва прикасаясь к земле, зашагал к тому строящемуся дому, в котором начали стучать плотники, приколачивая, видимо, доски к балкам, потому что били сильно, сразу в несколько молотков и с оттолочкой.
— Вон как, брат, а? Может быть, уже штук четыреста теперь стало там оленей, а оставалось к концу двадцатого года так, самая малость, — может, десять голов… Вот что значит заповедник! — ликовал Белогуров.
— Однако огромный кусок лесов заняли! Надо как-нибудь нам и туда сходить.
— Хочешь? Сходим! Непременно сходим! — похлопал Кудахтина по плечу Белогуров.
Между тем подошла к ним с той стороны, куда двинулся беззаботный техник, женщина в белой кофточке и серой клетчатой юбке, приземистая, немолодая, уже с проседью в редких волосах, с морщинками около карих глаз, с рыхлой полнотою пожилых женщин. Она сказала с подходу, без интонации и ударений:
— Вы инженеры, товарищи? Из дома отдыха горняков? Любители путешествий? А я агроном Хромцова, агроном этого участка.
— Значит, кроме этого, есть еще плантации лаванды? — спросил Белогуров.
— Разумеется, не одна только эта. Всего три участка и все в разных местах. Здесь только сто тридцать га лаванды, а в других двух участках около четырехсот.
— Ого! Да вы, значит, тут море масла выжимаете?
— Все-таки не море. Вот мы закладываем в три наших куба тонну сырья, а через два с половиной часа получаем с тонны всего только восемь — десять кило масла. А с гектара добывается от двух до пяти тонн сырья.
— Почему же все-таки такая разница: то две тонны, то пять? — удивился Кудахтин. — От почвы это, что ли, зависит?
— Нет, от возраста этой самой лаванды. Молодая лаванда цветет не густо, дает мало сырья: чем старше — тем больше, но… до известного предела! Старше восьми лет она дает уже все меньше и меньше, а в двенадцать совсем перестает цвести, тогда ее надо выбрасывать и заменять новой. У нас это дело совсем молодое, старше пятилетних кустов нет, и пятилетние самые доходные.
— Черенками сажаете?
— И черенками и делением кустов, однако и семенами не брезгаем сажать, хотя семена эти совсем крошечные, меньше маковых зерен.
— Хорошо, но сюда-то именно, на эти горы, зачем вы забрались с лавандой? — спросил Белогуров.
— Да ведь наша лаванда — французская, lavandula vera, лаванда настоящая… Есть еще несколько видов лаванды, но те менее выгодны. А на опыте Франции — очень, между прочим, давнем, — дознано, что самые лучшие выходы масла дает лаванда, если разбивать плантации на такой вот высоте — на высоте трехсот — четырехсот метров над морем. И второй участок наш тоже на такой высоте и третий. Кроме трех наших, есть в Крыму еще плантации лаванды, всего до семисот пятидесяти гектаров, и в прошлом году выгнали всего до шести тонн масла, а это уж не шуточка, это — на два миллиона рублей.
— А куда же все-таки ваше масло идет? Мы, невежды, этого не знаем, — сказал Кудахтин.
— Не вы одни не знаете: дело новое… Куда идет? На душистые туалетные мыла, на духи, на конфекты… Даже есть у нас требование на лавандовое масло от керамических и от фарфоровых заводов.
— Гм, очень трудно представить, зачем для посуды лавандовое масло! — посмотрел на Белогурова Кудахтин.
— Какой-нибудь секрет производства, — выпятил недоуменно губы Белогуров.
— По-видимому, да, — продолжала Хромцова. — Но пока на все наши потребности, говорят, нам хватит восемь тонн масла. А вот во Франции, я слышала, добывают его ежегодно до ста тонн!
Кудахтин качнул головой и бормотнул:
— Ка-кие-е душистые!
— Погодите, и у нас дело восемью тоннами не кончится. Может, лет через двадцать и мы до ста тонн дойдем! Чем у нас хуже лаванде расти? Да у нас теперь даже и на Кубани начали разводить лаванду.
— Ну, хорошо, а как качество масла? Дело не в количестве, а в качестве, — сказал Белогуров. — Должно быть, похуже французского?
— Ничуть не хуже! Ведь мы посылаем свое масло в Москву на фабрику в таких красивых запаянных жестянках: по девять кило масла входит в жестянку, — соответственно тонне сырья. А в Москве на фабрике сидит дегустатор…
— Человек с носом? — проворно вставил Белогуров.
— Вот именно, человек-нос, единственный, незаменимый спец… У него на столе такие пробирки, он соединяет разные масла и нюхает, — вся его работа! Так получаются наши советские духи. Говорят, до семнадцати компонентов иногда входит в те или иные духи, а потребительницы их, конечно, не знают подобных обстоятельств…
— А если у этого незаменимого спеца будет насморк? — с усилием спросил Кудахтин.
— Тогда стоп машина! Тогда всей алхимии до его выздоровления отдых… Так вот этот спец признал наше масло вполне хорошим. Оно и не может быть, конечно, ни каким-нибудь посредственным, ни тем более плохим. Лаванда любит южные склоны, — пожалуйста, у нас здесь их сколько угодно! Любит шиферную почву, — здесь везде шиферная почва… Но она не любит дождливой весны, как в этом году, например, была, поэтому выход масла у нас теперь меньше, чем девять кило с тонны. Зато в прошлом году было почти десять! Это и во Франции считается рекордом. Так что большое значение в нашем деле имеет погода… А цвет масла меняется несколько в зависимости от чего бы вы думали? — от спелости сырья. Когда лаванда в полном цвету, масло бывает зеленое, а теперь, например, она уже частью отцвела, — теперь масло желтое.
— Хорошо, вот вы сейчас, конечно, заняты, — собираете свой урожай, — а что же вы делаете здесь зимой? — живо спросил Белогуров.
— Зимой? Делаем перекопку плантаций.
— Как перекопку? Вручную?.. А трактор?
— Что вы — трактор! Это вам не степь, товарищ! У нас, увы, копают по старинке лопатами. А копать зимой можно далеко не каждый день. Когда идут дожди, перекопку бросаем. А то еще того хуже: вздумает вдруг нас засыпать снегом, — тогда мы, конечно, только существуем и усиленно топим печки.
— Небо коптите?
— Небо коптим… Да, я еще не сказала вам, что у нас, кроме лаванды, есть розмарин и несколько гектаров казанлыкской розы. Но роза у нас — дело еще более молодое, чем лаванда, так что розовое масло мы хотя и гнали в этом году, но, так сказать, в порядке пробы.
Локомобиль между тем однообразно фукал, пар по замотанной в парусину трубе тек в перегонные кубы, а невдали от изнывающих от жажды инженеров падала струйкой из трубы водопровода чистейшая на вид вода, направляясь потом по узкой канавке к яме, в которой гасили известь.
— Ох, не могу терпеть! Очень здесь горит! — дернул ладонью по кадыку Кудахтин и пошел к этой заманчивой струйке.
— Напейся и мне скажи, какая вода! — крикнул ему вдогонку Белогуров, а Хромцова предложила участливо:
— Да вы бы, товарищи, зашли на пчельник, там наши пасечники Покоевы — муж и жена — угостили бы вас лавандовым медом… А может быть, даже и чаю для вас согрели бы, — они люди добрые. Вот их детишки, кстати, Володя и Катя, они вас и доведут.
— Так это с пчельника, значит, ребятишки? Ва-во-дя! — крикнул Белогуров именно так, как называла мальчика его сестренка.
— Вы, стало быть, с ними уже познакомились? — слегка улыбнулась Хромцова.
— Ну, еще бы! Мы с ними — старые приятели! — игриво отозвался Белогуров.
IV
Ульи были расставлены очень аккуратно, такими же правильными, безупречно по веревочке протянутыми рядами, как росли на плантации кусты лаванды. Пчельник был устроен в яблоневом саду, разбитом еще тем самым адвокатом по бракоразводным делам, фамилию которого забыл Белогуров.
Ульи были приземистые, широкие, на четырех дубовых чурбачках каждый, с крышами односкатными, крытыми где железом, где фанерой, но однообразно окрашенными золотистой охрой, веселой на вид.
Яблоки на яблонях висели густо, — год для них был урожайный, — но все они были одного сорта, мелкий и жесткий, хотя и румяный, красивый синап.
Сарай стоял сзади за пчельником, а прямо против пчельника, через дорогу, небольшой домик, куда и привели инженеров Володя с Катей.
По дороге Володя успел задать Белогурову, совершенно для него неожиданно, один из тех вопросов, которые приходят в голову только детям. Он сначала пригляделся к этому черному, толстогубому дяде насупленными голубыми глазами, прежде чем спросил совершенно серьезно и даже как будто хриповато:
— Дядя, а дельфины — они чихают?
Дельфинов в Черном море много. Белогуров видел, купаясь, как они выскакивают из воды, как они гоняются за стаями мелкой рыбешки чуларки или султанки, видел с берега, как далеко в море охотятся за ними флотилии дельфинников с алломанами, но чихают ли дельфины, он не знал и ответил:
— Охота тебе, Володька, задаваться такими роковыми вопросами!
Однако Володька посмотрел потом также насупленно-серьезно на Кудахтина и к нему обратился так же басисто:
— А ты, дядя, не знаешь!
У крыльца домика безмятежно лежала и нежилась в тени крупная черно-рыжая свинья, каштановая лохматая собака на цепи, когда-то от излишнего усердия сорвавшая уже себе голос, выскочила свирепо из конуры с придушенным рыком, и на крыльце, вышиною всего в две ступеньки, показался обеспокоенно глядевший человек, которому Володька крикнул, показав на Белогурова:
— Па-ап, а пап! Вот!
Пчеловод Покоев подтянул брюки, в которые забрана была синяя рубаха, перепрыгнул через непроходимо лежавшую свинью, прикрикнул на собаку и стал перед гостями, небольшой, подстриженный ежиком, красный с лица, с пытливыми сорокалетними серыми глазами в набрякших веках и с протянутой, неслабой на вид рукой.
Белогуров объяснил ему, как и откуда они сюда попали, и он сразу же стал благодушен и говорлив.
— Пчельник наш хотите посмотреть? Могу показать, вполне могу, — только если вы курящие, не ручаюсь тогда, что какая-нибудь сердитая вас не покусает. Курильщиков и длинноволосых пчелы не любят, — впрочем, вы оба стрижены лучше не надо… Сетку могу вынести, только сетка у меня всего-навсего одна…
— А зачем же собственно нам надо ходить по пчельнику? — сказал Кудахтин. — Мы его и отсюда отлично видим — все ваши двести ульев.
— Двести двадцать, — скромно поправил Покоев, а Белогуров, чтобы быть ближе к цели, воодушевленно щелкнул пальцами:
— Говорят, у вас мед замечательный, из лавандовых цветов!
— А вы уж это слыхали?
— Еще бы! Слухом земля полнится!
— Так что вы, товарищи, может, желаете проверить, так ли оно на самом деле? — понял его Покоев. — Что же, за чем дело стало? Заходите в комнату, могу вас попотчевать, только будет сотовый, зато первой свежести: только нынче утром вырезал.
И он начал расталкивать ногою свинью, которая, впрочем, сочла это за хозяйскую ласку и не вставала, только хрюкала блаженно, покачиваясь, но отнюдь не открывая глаз.
Инженеры остановили его: ‘Бросьте, переступим!’ — и, когда поднялись на ступеньку, Покоев проворно юркнул в комнату, и вот прямо перед собой Белогуров увидел на пороге высокую тонкую русоволосую женщину в просторном синем (из той же материи, как и рубаха ее мужа) платье, перехваченном поясом и с широкими, короткими, только до локтей рукавами.
И хотя в комнате с одним и то небольшим окном, к тому же заставленным от солнца банкой сочного бальзамина, было темновато, но Белогурову показалось вдруг, что где-то и когда-то видел он подобную высокую женщину с русыми волосами.
Это мелькнуло мгновенно, и тут же память сочла это обычной ошибкой, тем более что женщина, усадив гостей за стол, покрытый клеенкой, легконого повернулась и вышла куда-то, а следом за нею вышел и сам Покоев, предоставив неожиданным гостям оглядеться.
Комната была маловата — только стол, три стула и кровати. Должно быть, на одном из стульев лежала гармонья-двухрядка, теперь валявшаяся под одной из кроватей, зеркало на стене, около него веером пришпиленные кнопками несколько выцветших фотографий, на кроватях — покрывала из кисейки, на наволочках красные буквы ‘П’, и вот — домашний очаг и семейный уют.
— Ого! Ка-кой красивый! — ударил в ладоши Белогуров, когда Покоев внес и поставил на стол большое блюдо с сотовым медом.
— А соты какие чистые, а? Никогда я таких не видал за всю свою жизнь? — поддержал товарища Кудахтин. — Только нельзя ли к такому меду стаканчик водицы похолоднее?
— Чего другого, а воды у нас хватит: полный колодезь! — радушно отозвался пчеловод, и Кудахтин, сказав: ‘Вот это здорово, брат!’ — сильно хлопнул по спине Белогурова.
Высокая женщина в синем тонкими голыми руками расставила и разложила на столе тарелки, ножи и вилки. Белогуров присмотрелся к ее продолговатому лицу, на котором не было никаких следов загара, и к этим подстриженным вровень с узким подбородком, подвитым домашним способом волосам, и опять ему показалось вдруг ясно — где-то видел.
Она сказала:
— Ну вот, теперь все, кажется, в порядке… Ах да, еще воды вам хо-лод-ной. Хорошо, сейчас будет вода.
Но воду вносил уже сам Покоев в белом с цветочками кувшинчике и два граненых стакана, а Белогурову и самый этот голос, грудной и негромкий, какой он услышал, и растяжка слова ‘холодной’ показались настолько знакомыми, как будто слышал это совсем недавно.
Между тем Кудахтин уже отрезал кусок сот, еще не пробовал его, только держал перед собой на вилке, отправляя в рот глоток за глотком холодную воду, а уж на потном огненном лице его сияло блаженство.
Потом наперебой оба начали хвалить мед:
— Вот так лаванда! Тут ради одного только меду такого еще бы тысяч десять га лаванды надо развесть!
Покоевы сидели рядом около двери, она на стуле, он на табуретке, откуда-то внесенной, Белогуров приходился к ним боком.
Мед действительно казался ему изумительного запаха и вкуса, вода тоже единственной по своим достоинствам водой, но даже и увлеченный этим небывалым соединением такого меда с такой водой, он вдруг быстро повернул голову к женщине, почувствовав на себе ее слишком внимательный, изучающий взгляд.
Бесспорным показалось вдруг, что он не только видел ее где-то, но даже часто видел ее или не ее, но что-то было очень знакомое даже в этих тонких руках с угловатыми девическими локтями, хотя женщине было на вид уже за тридцать лет… Но самое знакомое было почему-то в очертаниях губ ее, прикрывавшихся как-то неплотно.
Покоев же между тем говорил:
— Пчеловодом сюда поступила сначала моя жена… Потянуло ее почему-то в эти места, а до того мы хотя тоже в Крыму, но в степной части жили. Потом, конечно, и меня сюда же перетащила. Она училась пчеловодству в техникуме, а я — пчеловод-практик с самого детства. Так мы тут всего хотя один только год, а пасеку увеличили почти вдвое… И у нас все ульи чистенькие, и гнильца, как в других тут в окрестности пчельниках, у нас и в заводе нет. Все ульи окурены… С будущего года, одним словом, пчельник наш серьезный доход совхозу будет давать, а потом год от году больше и больше.
Высасывая мед из сотов и запивая его щедро водою, Белогуров не столько слушал Покоева, сколько усиленно думал, где и когда это было, что он встречал, и как будто даже часто, его жену.
Когда он взглядывал на нее, то неизменно наталкивался на пристальный взгляд ее голубых, правда, уже выцветающих, но насупленных, как у Володьки, будто тоже вспоминающих глаз…
И вдруг она сказала ему:
— Послушайте, товарищ, а вы часом не из этих ли мест родом?
— Гм… Вот видите, — заулыбался Белогуров, — а я тоже смотрю на вас и думаю: где-то, кажется, мы встречались с вами! Только в этих местах я был лет шестнадцать назад, а после уж не приходилось.
— Шестнадцать лет?.. В двадцатом, значит?.. Ну, тогда так и есть! Мы с тобой в одном отряде партизанами были!.. Я тебя по твоим толстым губам узнала!
И женщина вдруг закраснелась, просияв, и стала девически молодою.
— Катя! — вскрикнул Белогуров, и, едва успев выплюнуть на тарелку воск, который жевал, он вскочил и протянул обе руки женщине.
Он хотел поцеловать ее крепко в эти неплотно сходящиеся, увядающие уже губы, но она наклонила голову, как под ударом, и своими толстыми губами он только коснулся белого ряда среди волос на ее затылке, а руки его охватили ее узкие покатые плечи.
— Сестрой милосердия была в нашем отряде, — сказал он Кудахтину, перебросив глаза через ее мужа. — Их было у нас две… Другую звали, кажется, Паша. И если бы ты, Катя, не ходила тогда в галифе и френче, я бы, конечно, тебя сразу узнал! У меня ведь есть все-таки память на лица, и ты ведь очень мало изменилась в лице и решительно ничего в фигуре… Но в женском платье мне ведь тебя никогда не приходилось видеть, припомни сама!
— Конечно, я тогда не носила платья, — сказала она, — раз я сама была тогда партизаном.
— Это она возилась с моей раной, Катя! — возбужденно говорил Кудахтину Белогуров. — Она бинтовала мне руку, когда пулю вырезал мне врач наш… Не знаю уж, был ли он действительно врач или только фельдшер, но хирург он был все-таки отличный… Только сам все покашливал, бедный…
— Он давно уже умер, я справлялась о нем, — вставила Катя, мать маленькой Кати. — А ради такой встречи я сейчас самовар поставлю, напою вас обоих чаем.
И она поднялась вдруг и выскочила в дверь, изгибисто мелькнув широким синим платьем. Кудахтин успел было бросить ей вслед: ‘Нам уж идти домой пора!’ — но она захлопнула за собою дверь, притом водою, хотя он успел уже вытянуть ее три стакана, он все как-то не мог напиться, и чай представлялся ему заманчивым. Сказал же он, что надо идти, потому только, что присматривался к лицу Покоева в то время, как Белогуров как будто совсем не хотел его замечать, перебрасывая через него разгоряченные взгляды.
Между тем Покоев, это явно было для Кудахтина, очень озадачен был тем, что какой-то чужой человек, откуда-то вдруг пришедший, зовет его жену ‘ты, Катя’, обнимает ее плечи и целует ее в пробор, он открыл рот, неестественно часто мигал веками, загар на его лице потускнел.
Он оправился только тогда, когда жена вышла. Раза два кашлянув, чтоб разыскать голос, для себя обычный, он, с запинками, сосредоточенно глядя на Белогурова, заговорил:
— Да-а… вот как вы, значит… Поэтому есть у вас память на местность. Шестнадцать лет не были в этих местах, а вот… сразу нас нашли… Ко мне, знаете ли, вот не так давно брат родной вздумал приехать с женой своей из Карасубазара, — он там работает. И вот он кружил, кружил по горам тут целый день, и пешком и на извозчике, — всячески, так ничего и не добился, где этот самый лавандовый совхоз… То есть именно наш участок… Осерчал и уехал ни с чем… Потом уж мне написал сердитое письмо из Карасубазара… А вы вот сразу попали, куда вам захотелось попасть… Впрочем, что же я, если уж самовар, то тут уж мне надо жене моей помочь… А вы, разумеется, продолжайте, товарищи, мед кушать…
И он, вскочив, вышел поспешно, а Кудахтин после его ухода сморщился весь, как это только он умел делать, и раза три подряд нырнул вперед и повел в стороны длинной шеей.
— Я потом тебе скажу, в чем тут дело, — на ухо ему шепнул Белогуров.
V
За самоваром вспоминали.
Самовар меланхоличен по самой натуре своей. Самоварное пение мелодично и, пожалуй, несколько грустно, как мурлыканье злостных дармоедов-котов. Самовар как будто и создавался для того, чтобы, сидя около него, бесконечно вспоминали, и кажется временами, что, когда все самовары наши, наконец, за ненадобностью будут выброшены в медный лом, страна наша навсегда освободится от множества тяжелых воспоминаний.
За самоваром здесь, в небольшой комнате Покоевых, вспоминали Белогуров и Катя, кто из партизан был убит в перестрелках, кто был ранен легко, кто умер от ран или стал инвалидом.
Как бывшая сестра отряда, Катя Покоева больше всего помнила только это. Помнила, как не хватало йода, бинтов, ксероформовой мази, сулемы, борной кислоты, перекиси водорода.
Перебрали потом имена партизан, им обоим известные и еще не исчезнувшие из памяти, и кто где теперь и на какой работе. Белогуров рассказал, между прочим, и о том, что из себя представляют столь же недавно основанные, как лавандовые совхозы, калийные копи в Соликамске, на которых он заведовал участком.
К чаю пришли и Володька с маленькой Катей. Мать еще раньше с заметной гордостью сообщила о своем сыне, что он никогда не скажет, о чем бы то ни было, о чем его спросят, ‘не знаю’, — этого не позволяет ему его самолюбие, он насупится и скажет: ‘Забыл!..’ Забыть, это он, конечно, может, забывают ведь часто и взрослые, но чтобы он не знал, — нет, это недопустимо!.. И чтобы показать гостям, что она не выдумала и не пошутила, она, подмигнув Белогурову, спросила сынишку:
— Володя, а ты знаешь, где Абиссиния?
Мальчик посмотрел на мать исподлобья и пробурчал, отвернувшись:
— Забыл я… — потом ушел из комнаты, захватив с собою сдобный сухарь.
— Вот видите! — ликовала мать. — Ему ведь никто никогда и не говорил ничего об Абиссинии, на карте, конечно, тоже не показывал, но вот усвоил себе привычку такую: ‘забыть’ он может, а ‘не знать’, — это уж вы оставьте! Возили его с Катюшей в город в фотографию сниматься, и вот теперь чуть только увидит у меня в руках или у отца газету, сейчас же спросит: ‘А что, мой портрет напечатали?’ Откуда он взял, что непременно его портрет должны поместить в газете, — а вот взял же! И теперь конечно: вынь-положь газету с его портретом!
Хоть и видел Кудахтин, что его товарищ готов уже был забыть и о доме отдыха горняков, все-таки через час заспешил он идти обратно.
Простились наконец. Поблагодарили за удивительный мед, и чай, и сухари. Белогуров крепко жал руку Кате, глядя в ее выцветающие, но теперь вдруг снова ярко заголубевшие глаза и переводя взгляд на нежелающие плотно смыкаться, как это было и прежде, губы.
Провожать гостей пошел только один Покоев. Он скинул с себя неловкость еще за чаем и теперь хлопотливо справлялся на конюшне, нет ли свободной лошади, не едет ли кто в город. Но все лошади — их было четыре — оказались в работе, грузовик же еще не приходил из города, и неизвестно было, когда придет.
Полюбовавшись еще раз красивейшей картиной огромной плантации лаванды, горняки решили идти пешком, только теперь уже по той самой дороге в долине, которую утром сознательно обошли стороной.
— На дороге, разумеется, всегда вас может какая-нибудь попутная машина нагнать или даже линейка чья-нибудь — вот вы и сядете, — говорил им Покоев, прощаясь и радостно пожимая руки.
Белогуров посмотрел на кроткое небо, пронизанное зноем, на пыльные кипарисы и черешни по границам виноградников с обеих сторон и спросил вдруг с подъемом:
— Ты знаешь, что такое так называемая первая любовь, или тебе не приходилось этого испытывать?
— Ну, ладно, махай дальше, — отозвался Кудахтин.
— Так вот, эта самая Катя и была моя первая любовь!.. Может быть, был ее первой любовью и я, по ее-то словам тогда выходило как будто так, но этого вопроса касаться уж мы не будем… Никого и никогда не целовал я так нежно и крепко потом, как ее, даром, что была она в галифе и френче! Никого, да… и никогда! Но вот раскидало нас в разные стороны, когда Красная Армия вошла в Крым. Отряд наш влили в дивизию в Феодосии… Я уехал учиться в Москву… Катя тоже демобилизовалась… Словом, обстоятельства так сложились, что я ее потерял из виду, она меня тоже… Однако я тебе скажу, — долго я не женился: все как-то не забывалась Катя. Если и обращал внимание, то только на высоких и когда волосы русые… Вот ты улыбаешься, конечно… И я бы, пожалуй, улыбался, если бы ты мне это говорил, а не я тебе. Так что, разумеется, о подобных вещах лучше про себя молчать… Ты ведь и того не знаешь, пожалуй, как это поражает, не хуже пули, когда тебе в семнадцать лет красивая девушка перевязывает рану! Это потрясающе действует!
— Ну, ладно, а теперь-то ты женат или холост, я что-то от тебя не слыхал, — спросил Кудахтин.
— Да уж почти два года женат, что из этого?
— На высокой?
— Н-нет, она обыкновенного женского роста. Лаборантка на заводе у нас.
— Блондинка?
— Н-нет, она скорее шатенка.
— Ну вот, брат, — видишь?
— Что вижу? Ничего особенного не вижу, — недовольно ответил Белогуров, но тут же остановился, заметив в ограде дерево с широкими блестящими ярко-зелеными листьями и колючими ветками. — Вот ты на это лучше погляди! Ты, конечно, в своем Кривом Роге такого дерева никогда не видал и не увидишь, а на подобном дереве, только в другом месте, я, брат, тогда, в двадцатом году, видел и плоды вроде апельсина, и даже припомню сейчас, как оно называется…
Он сорвал лист, помял его в руке, понюхал, пристально поглядел на Кудахтина, потом опять на дерево в ограде, наконец выкрикнул радостно:
— Маклюра! Вспомнил!.. Вот как называли мы это дерево, если ты хочешь знать! Маклюра! А запомнил я это тогда при помощи мнемоники: это название на слово ‘маклер’ похоже, если мужчина маклерством занимается, то он маклер, а если женщина, то неплохо ее назвать маклюрой. Но как женское имя это некрасиво, конечно, а, между прочим, в одной стране, я читал, женщинам дают имена цветов. Как ты себе там хочешь, брат, но это — милый обычай… И если жена моя, — она теперь на девятый месяц беременности переходит, так что к родам ее я поспею, — если родит она девочку, я брат, знаешь, что сделаю? Назову свою дочку Лавандой! По-моему, брат, это очень красивое, очень круглое какое-то имя, а? Ты согласен? Впрочем, если даже и не согласен, назову непременно так!
1936 г.

Комментарии

Лаванда

Впервые появилось в журнале ‘Колхозник’ No 1 за 1938 год. Печатается по собранию сочинений изд. ‘Художественная литература’ (1955—1956 гг.), том третий.

H. M. Любимов

——————————————————-

Источник текста: Сергеев-Ценский С. Н. Собрание сочинений в двенадцати томах. Том 3. Произведения 1927-1936. — Москва: Правда, 1967.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека