В последнее время много говорилось о вольнослушательницах в университетах. Поговорим теперь о невольнослушателях. Их много, до чрезвычайности. Я помню уже на своей памяти, что в 1878-1882 гг. аудитории начинали еле-еле наполняться с первой недели Великого поста. Это были уже студенты ничего себе, хорошие. На 3-й, 4-й неделе подбавлялись слушатели и плохие. Отличных слушателей, т. е. систематически следивших за смыслом курса, было из каждой сотни студентов человек десять. Правда, таких профессоров, как Тихонравов, Ключевский, Буслаев, слушал полный комплект. Их слушать было то же, что читать Тургенева: уверен — так же образовательно, воспитательно. Влекло обаяние и лица, и чтения. Тут, я думаю, художество и восприятия и выражения, но это — не труд, не наука в чернорабочем, ежедневном смысле.
Я был на историко-филологическом факультете. В лице профессуры (сколько чувствовалось) этот факультет особенно уважался как самый прилежный, ‘наукообразный’, культурный. На прочих факультетах посещали лекции еще меньше.
Это было 26 лет назад. Теперь все ушло вперед, между прочим, и в направлении малопосещаемости лекции. Тогда еще не было практики: записавшись на лекцию и внеся плату за учение, получать урок в провинцию и уезжать в провинцию до экзамена, к экзамену приезжать, покупать литографированные лекции, выучивать их, отвечать на экзамене и, перейдя на следующий курс, опять уезжать в провинцию. О таких явлениях не было слышно. Но уже некоторые из моих учеников по гимназии учились в университете именно этим способом: смотришь, в сентябре-августе опять гуляет по городскому саду гимназист, получивший весною аттестат зрелости и поступивший в университет.
— Вы ведь в университете?
— Нет, я здесь на кондиции.
— А университет?
— Внес плату и записался.
Эти ‘внесшие плату и записавшиеся’ — чем же являются в университете? Какою-то нумерациею и статистикою. Это — омертвелые части университета, которым он в живом и личном, в натуральном и реальном общении не нужен, и уже vice versa они ему не нужны. Я не понимаю, для чего это томление. Их томит университет, а университет томится ими. Взаимное это томление, напоминающее несчастное супружество, не излечивается ли лучше всего, и даже единственно верно — разводом? ‘Друзья мои, когда вы тяготитесь друг другом, зачем вам не расстаться?’
Оговорюсь кое-чем утешительным. Когда ветер понесет пыль, то она заволакивает все небо. ‘Пыли больше, чем земли’. Земля такая маленькая под ногами, — оттого, что она лежит. Один гуляющий студент, оттого именно, что он гуляет, везде виден: в гостях, в театре, в загородном лесу, в Буффе. Кажется, видел четырех, а видел одного. Видел четырех оттого, что видел в четырех местах: ведь незнакомое лицо не узнаешь, то же или не то же. Да и запоминаешь мундир, а не лицо. Далее его знает портной, который ему ставит белую подкладку, певичка, которая нашла его ‘таким симпатичным’, и, наконец, ‘все знакомые’, которых именно от подвижности ‘ужасно много’. И все сто уст, которые его знают, говорят: ‘студент гуляет’, ‘студенты гуляют’. Если на 5-6 тысяч студентов есть тысяча гуляющих, то распределите или, еще лучше, передвиньте эту тысячу с Невского в Буфф, из Буффа в Крестовский — и вы получите говор, что ‘от студентов пройти нельзя в увеселительных местах’ и что ‘кто же остался в университете, когда в часы лекций мы видим столько гуляющих!’. Между тем даже тысяча гуляющих на шесть тысяч — это меньший процент, чем сколько решительно не занималось в мое время. Если мы примем во внимание то, что пишет в своих ‘Воспоминаниях’ Н.И. Пирогов о товарищах-студентах и как изобразил свои занятия и занятия многих-многих сверстников Л.Н. Толстой в ‘Юности’, то мы придем к выводу, что огромный процент студентов, приблизительно около половины и даже более, вообще всегда не занимались. Но нам западет в ум и то, пожалуй, удивление, что около них рос Пирогов, рос Толстой, — и как один нисколько не пошатнулся в великом своем научном ходе, так второй не рассеялся, не угас, не растаял в серьезных качествах своей души, в вечно встревоженной и ищущей мысли. Но тороплюсь прибавить утешительное из нашего времени: вот эти самые последние годы, годы войны с Японией и революции, когда университет был преисполнен невероятного шума и хаоса, я знавал студентов, которые не только посещали лекции, но не пропустили ни одной лекции, не понимали, что значит и как можно пропустить лекцию. Это — раз. Во-вторых, — чего совершенно не бывало в наше время, чего мы не понимали самой возможности, — они готовились дома накануне к лекции следующего дня. Когда я спросил, ‘что значит готовиться к лекции’, то мне объяснили, что по ходу курса известно приблизительно, о чем будет читать профессор завтра, и чтобы лучше, чтобы вполне воспринять его лекцию, понять в ней все до ниточки, студент на дому по печатным книгам ознакомляется с этим отделом. Сообщаю это для читателей, зная, до чего вся Россия смущена ‘бездельничаньем’ студентов, но для точности сообщения должен прибавить, что случаи такие единичны. Однако 26 лет назад даже и как единичных этих случаев не было.
Затем я встречал уже не единичные случаи, а множество случаев, ряд явлений, когда ученики и ученицы высших заведений занимались вообще сплошь все время, какое у них было, — когда кроме воскресного отдыха, и то вечерком, они не давали вовсе себе никакого отдыха. И как во всех случаях настоящих занятий — занимались легко, счастливо, с полным удовлетворением, не тяготясь, не жалуясь. Замечу еще, что, от лучшей ли подготовки или чего другого, теперь занимаются как-то талантливее, с лучшим результатом, чем в наше время: 25 лет назад выходили из гимназий с такою жалкою подготовкою, до того, например, не зная языков ни древних, ни новых, что даже и ‘старательные’ ничего не могли сделать в университете. Не было средств сделать. Утешительную часть моих наблюдений, конечно, не надо принимать распространительно, но, я думаю, не надо распространять очень и отрицательных явлений.
Перейду теперь к зрительному впечатлению общества, к впечатлению массовому, итоговому. Кто же видит занимающегося студента? Кроме его товарища по комнате никто не видит. А если их занимается десять? Тоже никто не видит, ибо они никуда не показываются, они по самому существу дела становятся не видны, невидимы для общества. Такова ведь суть занятий, занятости. Общество вообще видит только шалопаев, только шалопайство, и ничего другого видеть не может, по скрытому существу всего серьезного. Не сказать, что на Невском, в увеселительных заведениях и проч. и проч. толчется, например, в Петербурге несколько тысяч студентов, — этого никто не скажет, этого никто не видел. Их везде разрозненные единицы. В общем — десятки, сотни, в итоге — немногие тысячи, я думаю — до половины, как и всегда.
Но вот еще утешительное явление. Как известно, вагнеровские представления в Петербурге очень дороги. Я не мог эту зиму достать билета. Когда я об этом толковал в небольшой компании, то молодой человек, недавно кончивший курс в университете и счастливо заполучивший билет, сказал: ‘Удивительно, как много на представлениях студентов! Некоторые, которых я знаю, — беднейшие. И сидят не на плохих местах, чтобы все слышать и видеть, чтобы не пропустить ничего. Они, без сомнения, заплатили последние деньги, какие были у них’. Все это я пишу потому, что, как мне кажется, чрезвычайно важно знать и положительные факты.
Впервые опубликовано: ‘Новое Время’. 1908. 4 авг. N11636.