Время на прочтение: 16 минут(ы)
Олег Карпухин
Три слова о памятнике
Фотография 1985 года.
В Алма-Ате на девяносто четвертом году завершилась одна из замечательных судеб. Умер писатель Николай Алексеевич Раевский. Я знал этого человека, наверное, не так глубоко, как хотелось бы, но достаточно, чтобы убедиться в уникальности им прожитого и пережитого. …Чем глубже я вникал в эту долгую и удивительную жизнь, тем больше печалился тому, что нет книги об этой жизни. Более того, нет даже сколько-нибудь обстоятельного очерка. В судьбе этой, между тем, есть все, чтобы на ее основе воссоздать, без преувеличения, историю двадцатого века со всем блеском, трагедиями, величием, потерями и обретениями. Этот старец, до самого конца своего сохранивший полную силу острого и наблюдательного ума, при каждой встрече производил редкое и удивительное впечатление. Он протягивал руку -и чувство было такое, будто вы ощущаете рукопожатие самого времени.
Общение с ним убеждало в том, как мы правы, полагая, что время, которое считается недоступно давним, историческим, не такое уж отдаленное, до него буквально рукой подать. Николай Раевский еще застал в живых последнего участника Отечественной войны 1812 года. Прабабушка Николая Алексеевича передала ему несколько слов из мимолетного разговора с Пушкиным, которые он, написавший наиболее популярные в отечественном пушкиноведении книги, скажем так, о частной жизни поэта, хранил как талисман своей творческой судьбы.
… Как важно и необходимо, чтобы во всем, что окружает человека, ясно ощущалась бы связь времен и поколений, чтобы чувство истории, живая память о близких и далеких ее событиях — жили бы в нас. Но особенно плодотворно, по-своему судьбоносно проявление памяти, когда она воплощает в себе не давно прошелестевшие деяния и мысли некоего, уже ставшего абстрактным лица, а разворачивает перед нами панораму жизни нашего же современника, судьба которого берет свое начало еще в том, пушкинском, девятнадцатом столетии…
Для начала — короткая биографическая справка.
Раевский Николай Алексеевич родился в 1894 году в городе Вытегре. Окончил знаменитое Михайловское артиллерийское училище в Петербурге, потом Карлов Университет и так называемый Французский институт литературы. Оба эти учебные заведения — в Праге… В конце двадцатых годов начал заниматься пушкиноведением… С 1961 года живет и работает в Алма-Ате. Автор романов ‘Джафар и Джан’, ‘Последняя любовь поэта’, книг о Пушкине и его современниках: ‘Если заговорят портреты’, ‘Портреты заговорили’, ‘Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин’.
‘Если судьбе моей будет угодно распорядиться так, что я доживу до ста лет, то буду, пожалуй, единственным русским писателем, достигнувшим столь почтенного возраста’, — говаривал он. И тут же о планах: ‘Если жизнь подарит мне еще несколько лет, мечтаю закончить приключенческий роман ‘Остров Бугенвиль’…
Раевский при этом делал неопределенный жест в пространство, словно приглашал уже сейчас в путешествие на этот удивительный и загадочный остров, известный его воображению до мельчайших подробностей.
Замечательная жизнь адмирала де Бугенвиля поразила и запомнилась ему еще с гимназических времен. И вот теперь она овладела им всецело, как бы замыкая еще один круг жизни самого писателя Раевского, жизни не менее полной и значительной, чем все те, которые вполне годятся для самого увлекательного романа.
Дети судебного следователя Алексея Раевского были на редкость способны и благовоспитанны. В каждом из них уже в очень раннем возрасте распознавались и достаточно ярко проявлялись те задатки, которые предвещали незаурядные характер и личность. Старшего Николая отличала способность творческой восприимчивости и самоотдачи в любом деле — будь то энтомология, которой он увлекся в гимназии, физика или математика. Вот только, пожалуй, занятия литературой не входили в его рано определившиеся жизненные планы, хотя здесь могла бы проявить себя семейная традиция — дед его по отцовской линии был известным в ту пору историческим писателем. Как и в каждой интеллигентной русской семье, в доме Раевских любили и почитали книгу. Здесь даже жили свои литературные и исторические предания. Свято помнила прабабушка свою краткую встречу с Пушкиным. Она же вспоминала, что в Патриотическом институте литературу преподавал им Н. В. Гоголь.
— Человек он был прекрасный, а вот преподаватель — никакой…
Были и другие, достойные священной памяти воспоминания, связанные уже с революционными событиями. Ведь мать Николая Алексеевича была дочерью известного народовольца А.К. Преснякова, а дядя учился в Петербургском университете с Александром Ульяновым… Начало века было бурным, но семейное благополучие казалось незыблемым: росли дети, радовали родителей своими гимназическими успехами. Вот старший сын Коля уже и оканчивает гимназию. Как один из лучших учеников он делегирован на торжества по случаю столетия Отечественной войны 1812 года. А через полгода он уже приедет в Петербург поступать на биологический факультет университета. Успешно поступит. С упоением начнет заниматься своей любимой энтомологией. Сказочный остров Бугенвиль снова забрезжит в мечтах — ведь теперь можно на вполне законных основаниях организовать туда экспедицию…
Каждая встреча с Николаем Раевским была столь значительной, что мне после нее хотелось записать его слова, восстановить движение мысли. Записей таких накопилось достаточно. Некоторые из них я использую в этом очерке:
‘Занимался я в университете с величайшим энтузиазмом. Казалось, ничто не может побороть и помешать моему увлечению великолепным и разнообразным миром насекомых… В первое же каникулярное лето мне довелось участвовать в экспедиции по реке Днестр. Экспедиция была чисто биологическая. Руководил ею бывший профессор Новороссийского университета, замечательный ученый Бучинский. Эта экспедиция много мне дала и еще более укрепила мое желание посвятить свою жизнь изучению мира насекомых… Как вдруг, liS июля 1914 года произошло событие, поменявшее всю мою жизнь. Началась первая мировая война. Откуда взялась во мне страсть военного человека — не могу понять до сих пор. Как бы там ни было. а вернувшись в столицу, переименованную к тому времени из Петербург-га в Петроград, я почувствовал, что не смогу уже быть в стороне от великих, как мне казалось тогда, событий… Я оставил университет и добровольно поступил в Михайловское артиллерийское училище. Никак не мог предполагать, что военные науки покажутся мне столь интересными… Так произошла первая измена моему биологическому призванию’.
Итак, суровая действительность военной поры заставила его поменять студенческую тужурку на гимнастерку курсанта Михайловского артиллерийского училища. Кстати, поступить в это одно из наиболее престижных учебных заведений было не так-то просто даже в условиях военного времени: каждый второй из претендентов имел золотую медаль гимназии.
Погоны подпоручика легли на плечи Н.А.Раевского в памятном шестнадцатом году. Сначала он отправлен на Южный фронт. Здесь война проходит почти бескровно. Но вскоре он получает предписание явиться в распоряжение командования Юго-Западным фронтом. Его боевое крещение состоялось во время знаменитого брусиловского прорыва.
Раевский — один из немногих, которые донесли живую память об этом славном подвиге до наших дней. Перенесемся вместе с ним в то памятное для него лето 1916 года, когда он, молоденький подпоручик, прибыл для прохождения дальнейшей службы на позиции Юго-Западного фронта. ‘Красно и сладостно падение за Отчизну’, — эти слова Горация, взятые Раевским в качестве эпиграфа к последней работе о Пушкине ‘Жизнь за Отечество’, были в то время для самого писателя жизненным принципом. Согласитесь: ведь это почти невероятно — слушать рассказ очевидца о деталях тех исторических боев. Слушать того, кто встречался и говорил с самим генералом Брусиловым…
— Начался этот необычный маневр двадцать второго мая (по старому стилю) шестнадцатого года. Начался мощной артиллерийской подготовкой. Длилась она почти двое суток. В итоге за первые три дня наступления войска Брусилова достигли крупного, уже забытого на русском фронте успеха. Особенно заметным он был в полосе наступления восьмой армии. На направлении главного удара неприятельский фронт был прорван на протяжении восьмидесяти верст, и наши войска сразу же углубились верст на тридцать. О таком размахе союзники России на Западном фронте и мечтать не могли — они надолго увязли в Верденской мясорубке… В плен было взято в самом начале операции девятьсот австрийских офицеров и сорок тысяч рядовых, больше семидесяти орудий, около полутораста пулеметов…
Что чувствовал в те дни всеобщего энтузиазма юный воин Николай Раевский? Об этом Раевский вспоминает много позже в письме, отправленном из Минусинска сестре:
‘Уверенность в себе ведь не синоним самоуверенности, а мне без нее (уверенности) обойтись было бы трудно, особенно между 1921 и. примерно, 1929 годами. Я один из очень, очень многих людей нашего поколения, которым именно в молодости приходилось сплошь да рядом брать на себя ответственность не по годам… Возьмем только один эпизод (пример) из первой мировой войны -тема вполне историческая. Осень 1916г. Я — двадцатидвухлетний поручик артиллерии. В Карпатах готовится наш прорыв (развитие Брусиловского). Мне очень хочется заработать георгиевское оружие, а начальство не прочь дать мне возможность отличиться, потому что молодой артиллерист на хорошем счету. Словом, я вызываюсь быть передовым наблюдателем дивизиона — роль и весьма почетная, и весьма опасная. В другой батарее тоже есть желающие. Бросают жребий, и он падает не на меня. Часа за три до артподготовки телефонный гудок — подпоручик такой-то по пути к пехотным окопам ранен в руку, поручику Раевскому немедленно отправляться. За полчаса до открытия огня я оказался в 300 шагах от германцев на самом важном участке плохо подготовленной операции. Сложно рассказывать дальнейшее. Еще один офицер-артиллерист был ранен. У меня, 22-летнего юноши, сосредоточилось управление огня 24 пушек. Я пристрелял их, но очень быстро стала рваться телефонная связь. Вдобавок еще один дивизион гаубичной артиллерии, впервые прибывший в горы, начал стрелять так неудачно, что снаряды ложились прямо на нас и добивали раненых. Командир батальона сказал мне шепотом: ‘Поручик. если вы нс добьетесь переноса огня (к которому я не имел никакого отношения). пехотинцы вас перестреляют’. (У ‘последней черты’ всякое ведь бывает, о чем в уставах не пишется). Мне удалось вызвать к телефону (последняя не перебитая линия) начальника артиллерии и прекратить гаубичное безобразие. Одновременно я очень категорически доложил всероссийски знаменитому артиллеристу. что, если наша артиллерия нс потушит ‘электрической лампочки’ (участок германской позиции против нас), операция не удастся. Через несколько минут германцы перебили последний мой провод, но их гора уже кипела, как котел, от наших разрывов. Атака все-таки не удалась, потери были большие, георгиевского оружия, я, понятно, не заработал, но осталось сознание, что свой долг я исполнил достаточно толково. Вот тут, думаю, ‘уверенность в себе’ была уместна — юноша, ею не обладавший, не отважился бы говорить с начальством так определенно, как я’.
К награде он все-таки был представлен. Войну закончил опытным боевым офицером, командиром батареи. Золотые бабочки острова Бугенвиль словно оберегали его — за всю войну ни единой царапины.
— Я иногда в шутку говорю близким: когда умру, прошу сопроводить мою фамилию на памятном камне только тремя словами: артиллерист, биолог, писатель…
Последующая семейная хроника Раевских полна печальных событий. В последний раз все вместе они собрались в мае восемнадцатого года. Возмужали сыновья, пришло время выбора, и дороги их разошлись. Средний Дмитрий ушел в Красную Армию, старший Николай встал под белые знамена.
— В то время, — говорит Николай Алексеевич, -я был убежденным противником Советской власти. У многих из нас. бывших офицеров, была уверенность, что защищаем мы не только свой классовый интерес, а Родину, Россию, ее великую культуру. Уже потом, пройдя долгий и тяжелый путь эмиграции, военного лихолетья на чужбине, бесславного возвращения на Родину под конвоем, я многие истины как бы пережил и осмыслил заново. Это потребовало огромного интеллектуального и эмоционального напряжения, большой работы над собой. Я выстрадал тогда свою главную мысль: только в социализме будущее России, всей нашей великой и многонациональной Родины… Сознаюсь, я с болью переживал те издержки, которыми характеризовалось развитие страны некоторое время назад. И теперь я, пожалуй, один из наиболее убежденных сторонников перестройки. потому что она, эта перестройка. есть победа того социализма, с которым я связываю будущее людей…
В 1920 году капитан Н. А. Раевский с остатками разбитой армии Врангеля покидает Родину. Живет в Греции, Болгарии и на долгие годы оседает в Чехословакии.
В последнее время славные и трагические события, последовавшие вслед за семнадцатым годом, некоторыми вдумчивыми и авторитетными исследователями и историками начинают рассматриваться под особым углом. Великий разлом, гражданская война, вставшее на дыбы время, является не только временем героизма и утверждения нового миропорядка. Время это было хоть и оптимистической, но — трагедией народа. Трагедией для каждой стороны. И наиболее значительной она, быть может, была для тех, кто, по убеждению или заблуждаясь, пошел против народа. Предчувствие краха, исторической неправоты, обреченности, неоправданность жертв — это ли не черты подлинной драмы, еще до конца не исследованной.
Это не пересмотр событий. Это отражение жизни, какой она была.
И тут надо сказать, что Николай Раевский один из первых попробовал передать подлинное содержание той трагедии.
Повесть ‘Добровольцы’ — она, к сожалению, в полном объеме пока не найдена, была написана в начале тридцатых годов. Повесть автобиографическая, основанная на строго документальном воспроизведении обстоятельств, приведших к краху белого движения.
Особую остроту и трагичность повести придает тот факт, что написана она его непосредственным участником, судьбой своей повторившим подъем, упадок и разочарование поколения учащейся молодежи, вовлеченной в контрреволюцию. Отрывок из нее был недавно найден в Праге, во время съемок нашего фильма о судьбе Николая Раевского. В повести этой он впервые, вольно или невольно, становится летописцем тех великих и трагических событий, свидетелем которых ему пришлось быть. Странички эти интересны еще и тем, что они показывают, как созревало это сознание трагической неправоты, исторической обреченности, обиды за несостоявшуюся судьбу…
‘Я не то сплю, не то не сплю. Горло болит еще сильнее, чем ночью. Мысли какие-то путаные, но их много сейчас… В первый раз в эти дни спокойно полежу… До Новороссийска мы, во всяком случае, доедем.
Где-то там, далеко рушатся царства и рождаются новые, кто-то кого-то свергает, с кем-то непременно надо воевать… Все осталось позади. Здесь только эти два больных мальчика, к которым я привязался, как к родным, горячее весеннее солнце да клубы пара, цепляющиеся за придорожные кусты. Кое-где среди них лежит пятнами зернистый серый снег. Дни его сочтены. Весна… Солнце пьянит и слепит. От горного леса тянет прелыми листьями. Мелькают поляны, поросшие белыми цветами… Наверное — подснежники. И почки на кустах набухли, и перелетают поминутно через поезд какие-то серые птицы… Только все это теперь не для нас… Нам война, тиф и смерть… Один немного раньше, другой немного позже. Все равно, в конце концов, мы — обреченные…
Катится железное колесо и давит нас одного за другим. Оно неумолимо и слепо, и никому не остановить его бега и не изменить пути его. Наскочит — раздавит. И ребяток моих не пощадит. Погаснут тогда голубые искристые глаза Коли, и желтое худенькое лицо Васи станет восковым… и потом не останется ничего.
Чем они, в конце концов, виноваты, бедные?.. Разве только тем, что родились не вовремя… как раз тогда, когда колесо сорвалось и покатилось. Одна надежда, что мимо прокатится. Или нам надо бежать… только мы никуда не побежим.
На рассвете узнал, что Туннельная уже занята красной конницей. Так, по крайней мере, говорят. Надо во что бы то ни стало скорее попасть на вокзал к моим больным.
Новороссийск гудит, грохочет и стонет. По улицам льется сплошной людской и конский поток. Больше всего казаков — конных и пеших. Тысячи, десятки тысяч… Идут части, идут толпы, идут одиночные люди… Не то отбились от своих, не то сбежали… у многих растерянные бледные лица.
Пробивается сквозь гудящую толпу бесконечный калмыцкий обоз. Важно шагают, высоко неся головы, исхудалые лохматые верблюды. На ворохах разноцветных узлов скуластая женщина с детьми на руках. Говорят, чуть не целое племя пришло сюда. Бредут по тротуару городские бабы со свитками награбленной желтой кожи. Какой-то пожилой капитан, потный и красный от натуги, тащит громадный тюк английских брюк с леями. В толпе запутались бесхозяйные лошади. Тыкаются из стороны в сторону и не знают, куда им деваться.
Откуда-то со стороны пристаней вдруг застрочил пулемет, и над головами зашуршали пули. Никто не обращает на них внимания.
Ревут и пыхтят английские автомобили, медленно пробирающиеся между рядами повозок. Майор с розовым, гладко выбритым лицом невозмутимо вертит ручку кинематографического аппарата. Старается, видно, ничего не пропустить — попадут на ленту и казаки, и калмыки, и капитан с кипой брюк. Получится занимательная для иностранцев фильма… Поздно вечером мы гуськом поднимаемся по качающемуся узкому трапу на палубу ‘Тигра’. На наше счастье, на пароходе оказался старший врач нашей дивизии. Если бы не он — остались бы на пристани.
Добровольцы чуть не плачут от радости. Ходят по палубе, точно пьяные.
Трубы, мачты, переплет снастей — все на своем месте. Электричество горит, и тяжело дышит машина. Ходят вразвалку матросы в засаленных рубахах. Теперь уже, наверное, уедем. Но на пристани — что делается… Бледные, искаженные лица, проклятия, плач. Через несколько минут поднимут трап, и вся эта многочисленная толпа останется на берегу.
— Пустите…
-Ради всех святых пустите… муж у меня.
-Зачем вы нас бросаете… ради Бога…
-Черти проклятые… пустите… ой… Боже мой, смерть наша приходит…
Какой-то высокий, худой офицер с перекошенным бледным лицом выхватил браунинг и грозит караульным у трапа.
На палубе мертвая тишина… Каждому стыдно за свое спасение, когда столько людей останется на верную смерть.
Рядом со мной всхлипывает кадет в потертом черном пальтишке. Лицо у него зелено-желтое. Должно быть, только что после тифа.
Сколько глаз хватает — весь берег и пристани покрыты черной гудящей толпой. Точно широкая бахрома обведена кругом залива.
Пожар все разгорается и разгорается. Над ажурными эстакадами и черными башнями элеватора растет густая туча дыма.
Багряные огненные языки отражаются медно-красными бликами в потемневшей воде гавани. Зловещими красными огоньками поблескивают окна бесчисленных составов на станции. Говорят, подожжены интендантские склады. Значит, на самом деле совсем близко от того места, где стоит наша теплушка…
В нескольких саженях от нас рвется к пароходу кричащая, стонущая толпа. ‘Тигр’ дает гудок. Щелкнули два револьверных выстрела. Кто-то застрелился в задних рядах, и толпа на мгновение расступилась в двух местах, чтобы трупы могли упасть.
Васенька Меньший, москвич-гимназист Гаврилов и я сидим на корме. Все остальные улеглись в трюме. Савченко уже бредит.
Переполненный пароход почти бесшумно режет неподвижную черную воду залива.
Не можем оторвать глаз от багровых огней на берегу.
В темноте еще ярче языки пламени. Дрожат в воде медно-красные полосы и по-прежнему выделяется вдоль набережной широкая черная кайма.
Останутся… все останутся.
Вот и внешний рейд. Проходим мимо ярко освещенного ‘Императора Индии’. У нас на ‘Тигре’ почти темно. Только горит лампочка на передней мачте да тускло светится вход в трюм. Палуба завалена людьми. Трудно перейти с одного борта на другой — того и гляди на кого-нибудь наступишь.
Мертвая тишина на корабле. Никто не ругается, не кричит… точно и людей нет. Слишком у всех тяжело на душе’.
О последующих длинных, сложных и тяжелых приключениях подробно рассказано в автобиографической повести, которую готовил к изданию Николай Алексеевич.
Мы же остановимся вот на какой важной черте его духовной, творческой биографии.
Итак, тридцатилетний будущий писатель волею судьбы оказывается в столице Чехословакии. Снова становится студентом естественного факультета. Теперь уже знаменитого Карпова университета. С прежним жаром и увлечением принимается он за любимое дело. Выбирает для исследования сложную и благодатную тему, которая сулит ему степень и известность в научных кругах. Казалось бы, все отныне ясно в его будущем. Но ‘не тут-то было’, как он выражается, вспоминая этот период своей жизни.
А происходит следующее.
Идет двадцать восьмой год. Выбранная исследовательская работа благополучно движется к концу. ‘К этому времени, — вспоминает Николай Алексеевич, — я как раз закончил трехгодичный курс литературной секции Французского института имени Эрнеста Дени, который проходил параллельно с университетским. В институт этот я поступил по весьма меркантильным соображениям. Поскольку я был человеком без гражданского подданства какой-либо стране, я не мог рассчитывать на получение постоянной работы в Чехословакии. Вот я и подумал, что мне легче будет устроиться на службу в одну из французских африканских колоний. Это было возможно, даже если бы я не состоял гражданином Франции. Но для этого необходимо основательное знание французского языка.
Такова одна из причин, по которой я выбрал Французский институт. С другой стороны — в институте была богатейшая библиотека, и я рассчитывал воспользоваться ее богатствами, чтобы читать французских авторов и заниматься философией.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, насколько благотворным оказался и этот мой выбор. Здесь, в аудиториях литературной секции начинается мое увлечение литературным творчеством, здесь сделал я первые шаги в том деле, которое вскоре стало единственным смыслом моей жизни…’
И снова судьба Раевского уводит его в сторону от биологической науки. Его литературные опыты становятся заметны в стенах института. Дело доходит до того, что за конкурсное сочинение по французскому классицизму ему присуждается специальная премия, которая дает возможность месячной поездки в Париж. После очень плодотворной поездки во Францию случилось, казалось бы, незначительное событие, но оно определило окончательный творческий выбор.
В Праге было несколько довольно богатых по фондам русских библиотек. Тот вечер (дело было в двадцать восьмом году) врезался в память навсегда. С подержанным портфелем из сафьяна, постоянным спутником в поездках, вошел он в очередной раз в уютный зал одной из этих ‘русских’ библиотек. Заведующая, симпатизировавшая его широким интересам, спросила: ‘Николай Алексеевич, знакомы ли вам письма Пушкина?’ Я ответил несколько неопределенно и осторожно: ‘Да, мол, каждый грамотный русский человек обязан знать Пушкина более или менее полно!’
— Я и в самом деле считал тогда, что прочел ‘всего’ Пушкина. Знал наизусть многие его стихотворения… Я относился к Пушкину, скажу так, с честной любовью. Потому что, как и теперь у школьников, у нас, гимназистов, любовь к нему была чисто формальная, привитая учителями, которая и кончается вместе с окончанием прилежного учения. Тогда я относился с полнейшим равнодушием к изысканиям научного пушкиноведения и ни одной такой книги не прочел…
Мне пришлось ответить и на другой вопрос симпатичного библиотекаря:
— А не хотите ли вы ознакомиться с новым изданием писем Пушкина? Мы только что получили двухтомник под редакцией Модзалевских.
Я согласился взять этот двухтомник скорее из вежливости и вовсе не был уверен, что письма великого поэта ‘под редакцией Модзалевских’ мне будет интересно прочитать…
…Но, как сознается писатель, именно этот случай, незначительное событие перевернуло все дальнейшие течение его жизни.
— Возвратившись домой и поужинав, я зажег настольную лампу и принялся за чтение. И… читал до рассвета…
На следующий день он заставляет себя думать о предстоящей работе, продолжении исследований, но из этого получается мало что путного. Он с величайшим нетерпением ожидает вечера, чтобы вновь погрузиться в неведомое дотоле наслаждение — постигать жизнь Пушкина.
— А по мере того, как я все больше и больше вживаюсь в письма, нарастает какое-то беспокойство. Прежнее душевное равновесие уже потеряно… Ни о чем другом, кроме Пушкина, думать не могу. Прежнего интереса к университетским занятиям уже нет. Смотрю в микроскоп, но уже не так ясно, как вчера, вижу, с трудом понимаю то, что делаю… По всем медицинским меркам чувствую, что заболел. Диагноз моей, отныне неизлечимой, болезни — жизнь Пушкина…
Есть места, сами названия которых будят воображение каждого из читающих людей. К ним относится и словацкое поселение Бродзяны, расположенное в живописной долине реки Нитры. Там во второй половине прошлого века жила сестра Натальи Николаевны Пушкиной — Александра Николаевна, в замужестве — Фризенгоф. Несколько раз туда приезжала Н.Н.Пушкина с детьми. Последний раз она здесь была накануне своей смерти в 1863 году… Стены старинного замка в Бродзянах хранят много воспоминаний и тайн. Первым проложил путь специалистам-пушкинистам сюда Николай Раевский еще в 1934 году.
Стало уже общеизвестной истиной, что чем лучше мы знаем жизнь Пушкина, тем глубже и точнее понимаем смысл его творений. Вот главная причина, которая уже в течение нескольких поколений побуждает исследователей со всей тщательностью изучать биографию поэта. Не праздное любопытство, не желание умножить число анекдотических рассказов о Пушкине заставляет их обращать внимание и на такие факты, которые могут показаться малозначительными, ненужными, а иногда даже обидными для его памяти. По мнению Н.А.Раевского, в жизни Пушкина малозначительного нет.
— Мне удалось, живя за границей, завязать ряд знакомств в той среде, к представителям которой попали пушкинские материалы. Я считаю, что, разыскивая их, по мере сил выполнял свой долг перед русской культурой, перед светлой памятью гения, так рано ушедшего от нас…
И опять жизнь ставит преграду между ним и Пушкиным, между ним и творчеством.
Раевский мало писал об этом самом печальном периоде своей судьбы. Разве вот эти отрывочные строчки из писем к сестре, которая тоже жила на поселении в пределах знаменитого Карагандинского лагеря:
’21 июня 1941 года меня в числе других русских, слывших противниками гитлеровского режима, арестовало гестапо. Я провел в немецкой тюрьме два месяца, затем был освобожден, но не имел права выезжать из Праги. Остался там и в момент окончания войны, т.к. не захотел уезжать в Германию,
Дальше пришлось бы рассказывать или очень подробно, или очень кратко. Предпочитаю последнее. 13 мая 1945 года я был арестован советскими властями. 15 июня меня судили и приговорили к 5 годам в исправительно-трудовых лагерях и 3 годам поражения в правах…’
‘Никуда меня отсюда, к сожалению, не выпустят, и сейчас лучшее, на что я могу рассчитывать, — это не попасть поближе к белым медведям, если общее сложное положение еще больше осложнится…
В отношении языков подкован основательно — говорю на четырех, да понимаю еще четыре, но здесь ни с кем ни по-каковски не поговорить. Даже русский язык здешних жителей весьма своеобразный, если не сказать больше (что не относится, конечно, к настоящим интеллигентам, которых, правда, немного)’.
‘Здесь единственное мое утешение -это прекрасная библиотека музея имени Мартьянова, которая существует уже семьдесят пять лет. Там я провожу почти все свободное время, особенно зимой… Изредка брожу по окрестностям, довольно скучным и пустынным. Есть только два небольших сосновых леска… В 70 км. главный хребет Саян. Очень люблю горы, но туда опять-таки нельзя.
Кроме двух-трех семей, не бываю ни у кого, хотя нелюдимым не был и не стал. Так, думаю, следует, но тоскливо’.
‘Я прекрасно тебя помню, но вижу перед собой 18-летнюю, только что кончившую гимназистку, а пожилой 50-летней женщиной не могу себе представить. Вряд ли бы и ты меня узнала — почти 57 лет, очень много седины, проступающая лысина и, самое главное, глубокая, постоянная тоска, которой раньше совсем не страдал твой когда-то весьма жизнерадостный напористый брат’.
… Свою первую книгу ‘Если заговорят портреты’ он издал более двадцати лет назад. В то время начинающему автору было далеко за семьдесят лет. Возраст, прямо скажем, более чем почтенный для дебютанта. Впрочем, тут надо сделать оговорку — для ученых Пушкинского дома, так называют Институт русской литературы в Ленинграде, он к тому времени давно уже был признанным и авторитетным исследователем. Для широкого же круга читателей литературное имя Николая Раевского было не менее загадочным и интригующим, нежели те портреты современников Пушкина (собранные в замке Бродзяны), тайну которых он пытался разгадать в своей книге. Но прежде, наверное, нужно сказать, что ко времени выхода своей первой книги он поселился в Алма-Ате, которая стала третьим его родным городом. Вот весьма примечательный отрывок из письма к сестре, в котором описывается первая встреча со столицей республики, куда Николай Алексеевич Раевский прибыл из Минусинского края:
‘Чем ближе к Тянь-Шаню, тем живее становится природа, а у самой Алма-Аты — великолепие Южной Украины, богатейшие поля, колонны пирамидальных тополей и все это на фоне чудесных гор с заснеженными вершинами. Очарование, да и только…
Ночи в Алма-Ате мне напомнили Грецию — такая же ласковая теплынь, которую я описываю в ‘Днях Феокриты’. Город совершенно удивительный сплошной старинный парк — гигантские пирамидальные тополя, дубы, лет по восемьдесят-девяносто, акация и разные другие деревья, которые я уже не надеялся когда-либо увидеть. Здания невысокие из-за землетрясений — всего два-три этажа, так что их порой и не видно в этом удивительном парке. Дождей не было давным-давно, листва, к сожалению, пыльная, но растет все буйно, роскошно, стремительно, потому что воды сколько угодно. Вдоль улиц бегут арыки — поливай, сколько хочешь. Ты знаешь, я помню цветники царских резиденций, видел цветы Версаля, Праги, разных чешских магнатов, но Алма-Ату в этом отношении можно сравнить с чем угодно. Площадь цветов в центре города и главный цветник городского парка совершенно изумительны. Сверху вечное солнце, снизу — все время вода, вот и получается почти что тропическое великолепие. Есть в городе красивые здания (например, театр оперы). Но в общем растительность преобладает над архитектурой.
…Удалось-таки увидеть тянь-шаньские ели. Они словно темно-зеленые колонны — высоченные с очень узкими кронами. За этим высокогорным лесом виднеются альпийские луга, а еще выше — заснеженные кручи…’
В семьдесят четвертом году выходит в свет вторая книга о Пушкине ‘Портреты заговорили’. Название довольно красноречивое — портреты заговорили, значит открытие состоялось. А на карте пушкиноведения прочно утвердилась Алма-Ата, незримые, но прочные нити связывают столицу Казахстана с Пушкинским домом в Ленинграде.
Удивительный взлет творческой судьбы: в семьдесят лет литературный дебют, в восемьдесят — сразу несколько книг изданы многотысячными тиражами, переведены на европейские языки. Это не только книги о Пушкине. Это и роман о древнегреческом поэте Феокрите ‘Последняя любовь поэта’ и тонкая, поэтическая повесть ‘Джафар и Джан’. А сегодня, когда писатель подходил к черте девяностопятилетнего возраста, он завершал бы самый заветный свой пушкинологический труд ‘Жизнь за Отечество’.
Никак нельзя в этом очерке обойти еще одну великолепную грань личности Раевского. Жизнь его была щедра на встречи и знакомства с людьми, которые являются для нас легендой и загадкой. Когда я узнал, что Николая Алексеевича связывала долгая приязнь, если не сказать дружба, с Владимиром Набоковым, я не мог не записать его рассказы об этом выдающемся русском писателе. Вот краткий дневниковый отчет:
‘Живо помню нашу первую встречу. Мы назначили время. Точно в указанный час у входной двери раздался звонок. .. Вошел молодой человек спортивного облика. Я сразу вспомнил, что брат его, Кирилл Набоков, расс
Прочитали? Поделиться с друзьями: