Тоска по жертве, Розанов Василий Васильевич, Год: 1910

Время на прочтение: 5 минут(ы)

В.В. Розанов

Тоска по жертве

Лет семь назад во всех газетах много печаталось о ‘человеческих жертвоприношениях у вотяков’, — по поводу открывшихся случаев подобных жертв у этого первобытного народца Восточной России. Между ними меня особенно поразил следующий рассказ местного священника-наблюдателя, по соседству с которым, в вотяцкой деревне, произошло такое жертвоприношение. Крестьяне-вотяки, рассказывал священник, за несколько времени до того стали чувствовать себя как-то дурно, трудно, нехорошо. Распространилось тяжелое состояние души, угрюмость. Чем дальше, тем больше, — без всяких явных причин. От этого начали появляться у мирного до тех пор населения ссоры, драки, и самая работа становилась хуже и хуже от того же трудного, нудного состояния души. Стали старики их тогда собираться и шептаться. ‘Ничего не поделаешь, надо принести злому духу жертву. Злой дух томит нас’. Совещались, думали… А затем в одно утро урядник нашел зарытым в лесной чаще какого-то отбившегося от села, захудалого парня. Жертва была принесена. Тотчас же, рассказывает священник, как рукой сняло тоску с деревни: вотяки опять весело принялись за работу, работа начала спориться, и все оттого, что население повеселело и успокоилось, как только кровь пролилась.
Поразил меня этот рассказ священника, как единственный просвет в неразгаданную тайну древних жертв, о которых ни в единой исторической книге я не прочел ни одной разъяснительной строчки. ‘Не понимаем’, — это стоит вывескою над самым средоточием древних языческих богослужений и ветхозаветного богослужения, о чем исписаны, между тем, томы. Здесь же есть объяснение, заключенное, правда, в описании, в безыскусственной передаче того, что священник увидел: ‘Все почувствовали тоску, угрюмость, мрачное расположение духа. Жертву принесли. Настроение духа тогда прояснилось’. Кратко, очевидно — достоверно и — разительно.
Достоевский — великий знаток глубин человеческой души. В ‘Бесах’, устами Петра Верховенского, он говорит следующее: ‘Мы устроим на земле мир и покой, устроим счастье человеческих младенцев, т.е. превратив народы в младенческое состояние. Все будут немного работать и петь кроткие песенки. Войн не будет. Суда не будет. Преступления не будет. Но раз в десять лет мы будем пускать в этом мирном и успокоенном человечестве судорогу, — единственно, чтобы скучно не было: люди вдруг начнут поедать друг друга, до известной черты, до предела, до дня и минуты, когда опять — стоп, опять труд и кроткая песенка, и так до нового десятилетия’, и проч. …
Так Петр Верховенский, революционер и заговорщик, излагает свое ‘исповедание’ кумиру своему, Николаю Ставрогину. Так как идея всемирного младенческого состояния повторяется и в исповедании Великого Инквизитора, в ‘Бр. Карамазовых’, и в ‘Сне смешного человека’ в ‘Дневнике писателя’, то, очевидно, здесь вложена мысль самого Достоевского или, еще точнее, его гадание о человеческой природе: ‘Раз в десять лет нужна судорога, должна пролиться кровь: иначе человек захиреет, закваснет, заскучает. И все равно, выкинется в преступление, как задыхающаяся подо льдом рыба выкидывается на лед и гибнет’.
Объяснение, удивительно совпадающее с наблюдением у вотяков: стало всем скучно, зарезали — и успокоились.
Древние жертвы, нужно заметить, были именно человеческие, или человеческие — главным образом в центре. В знаменитом рассказе о жертвоприношении Исаака это совершенно разъяснено: когда уже отец готовился заколоть сына, ангел удержал его руку и указал на барана. Тогда он принес барана в жертву: баран заменил ему человека. Но в идее-то, в первоначальном замысле, в первом порыве — приносился в жертву именно человек. При определении жертвоприношений за каждого вновь рождающегося человека определенно указывается, что все эти вновь рождаемые суть ‘Господу’, т.е. потенциальная Ему жертва, которая должна быть непременно заменена жертвою животного.
Вернемся к мысли Достоевского, к чувству вотяков, и скажем, что это скорбное чувство как бы задыхания человека в собственной психологии происходит оттого, что в крови каждого человека есть крошечная долька хищной, тигровой крови, но смешанная с такими же частицами крови от овец, от баранов, от волов, от свиней (грязное в человеке), от амфибий (низкое и холодное начало в человеке), от орлов и вообще птиц, от ядовитой змеи и холодной рыбы. Человек ‘всевкусен’, ‘всеяден’ и, увы, ‘всекровен’, ибо в него, как в вершину пирамиды, коронующей животный мир, очевидно, втекли струйки от всех вкусов, от всех инстинктов, от всех позывов, реально — от всех кровей, какие были в миросоздании до него. Втекли, — и в каждом просят себе травки, зернышка, но, увы, иногда и крови! Заметка Достоевского о необходимости ‘пускать иногда судорогу’, или точнее, о роковой обреченности человечества испытывать иногда и участвовать иногда в этой судороге всепоедания — относится к этой жажде соответственного корма, которой в нас просит тысячная доля унаследованной еще от хищных крови. Каналом, отводящим этот ужасный инстинкт в сторону от человечества, обезопашивающим от него человечество, и были древние жертвы: ‘Приносите их, и как можно чаще, приносите сами, или чтобы приносились они на ваших глазах священниками, и вы угасите, покорите этот инстинкт в себе и не убьете ближнего человека’. Животное шло за человека. Но в идею жертвы входила жестокость, терзание. В ‘Талмуде’ мне пришлось прочесть, что священники храма, или левиты, приносившие в жертву голубей, должны были отращивать ногти и иметь их твердыми: надрезав шею у голубя, они захватывали ногтями кожу и мясо его и раздирали шею, как хищная птица, как ястреб. ‘Человек жесток и хочет мучения: потому жертва должна совершаться так‘. Это — совсем мысль Достоевского. ‘Иначе будет скучно’. Козел отпущения, приносившийся за грех всего народа, сталкивался на острые камни пропасти, чтобы раньше, нежели убиться на дне ее, раздирался об острые ее выступы. ‘Возьми наши грехи на себя, возьми наши грехи на себя’, — говорили, кладя на голову его руки, евреи, пока его вели из храма в пустыню. Это совсем, как у вотяков: ‘Возьми нашу тоску на себя’.
Не экономическою нуждою, а более всего этим нужно объяснить случаи убийства, по крайней мере в большинстве случаев, особенно когда они являются столь беспричинными, ненужными, бессмысленными. ‘Украсть 100 рублей’ — скорей предлог, повод, зацепка. ‘Придрался к случаю’, ‘придрался к цели’. Человек с преобладающею ‘травоядного’ кровью в себе, или — с голубиного, ни перед какою нуждою ничего подобного не сделает. ‘Убийцами рождаются’, как и поэтами. Это — наследственность, но не от дедушки с бабушкой, а от тигра, блуждавшего около садов Эдема. ‘Все вошло в нас’, вошло с тех самых пор.
Когда я читаю о терроре и множество повестушек о том, какие в основе это ‘идеальные и гуманные личности, возмущенные человеческою несправедливостью и тем, как трудно народу’, то думаю: отчего же они не лечат народ, отчего же не учат в школе мужицких ребят, почему им надо именно размозжить голову полицейскому или генералу? И отвечаю: да это тоже вотяцкое чувство. ‘Пришла тоска. Закисла кровь. Задыхаюсь. Дайте увидеть, почувствовать носом, как потекла кровь, как она пахнет’. И при этом, чтобы ‘ногти были острые’ (у иудейских священников), чтобы ‘бомба рвала мозги’, нож ‘всадился в живот, перерезая кишки’. ‘Я чувствую, что тогда приду в хорошее настроение’, судорога уляжется (Достоевский) и можно опять петь братскую детскую песенку (‘fraternite, liberte’).
Революция тосковала, пока не вылилась в террор. ‘Тогда все пришло в хорошее настроение духа и дела начали спориться’ (вотяки). Сама революция явилась как накопившееся в крови отрицательное электричество, — после того, как войны необыкновенно стали редки, по одной на поколение. Именно молодое-то поколение, так-таки и не видавшее от рождения крови, войны, преимущественно задыхалось. ‘Ни одного жертвоприношения, ни -моими руками, ни — у меня на глазах’. Если иногда наступали революции вскоре после войны, то их кровавая часть делалась не бывшими участниками войны, да и мы не знаем размеров кровавости революции, какая была бы без войны. Но вот замечательно: когда нет в наличности ни войны, ни революции, ‘тоска’ в составе человеческой массы увеличивается (вотяки) и начинаются ‘повальные самоубийства’, со стереотипом записочек: ‘никого не виню’, ‘нет цели в жизни’. Тут не ‘цели’ надо читать, а другое: ‘не зарезал горлинки, теленка, человека’.
А ‘спасение отечества’ и ‘свобода России’ тут ни при чем: те ‘три целковых’, которые до того понадобились молодому человеку, что он ради них задушил товарища или прикончил тетеньку.
Всякий революционер, который станет ‘ловить себя на мыслях’, вдруг останавливать на тайной грезе и спрашивать, ‘о чем именно я думаю’, увидит, что подползла к нему тоска по крови, а вовсе не ‘по всемирному благоденствию’. Он не рисует себе человечество, едящее котлеты: нет, а как пуля, зажужжав, пробьет кишки генералу, как пуля ударится в висок полицейского, как мозги третьего разлетятся по мостовой. Эти подробности, а не подробности об еде за братским столом. Причем генерал, полицейский и ‘третий человек’ есть тот ‘отбившийся от деревни вотяк’, которым можно пожертвовать, которого не жаль.

* * *

Великого организма жертвоприношения не было бы, космологически не было бы, если бы около жертвоприносителя не стояло и жертвы. Бог так устроил, что там, где алкает тигр, есть и мирно пасущаяся лань. Разделение животных на травоядных и хищных, смысла которого, надобности которого никто не понимает, может быть, имеет для себя основанием эти нужды мирового жертвоприносительства. В революции, кроме жадности ‘обмакнуть палец в кровь жертвы’, есть и совершенно обратная: взойти на мировой костер и сгореть жертвою для общечеловеческого спасения. Бледные, красивые девушки и юноши тянутся сюда же, к великому жертвенному огню: но уже не чтобы убить, непременно убить, а чтобы ‘что-нибудь совершить’, ‘сделать’, даже в форме попытки убить, но не доводя дела до конца и успеха: дабы обратить на себя внимание и пролить свою кровь. ‘Так овца ведется на заклание, и нет в ней сопротивления’…
Впервые опубликовано: Новое время. 1910. 8 октября. No 12419.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека