Только женщины, Бересфорд Джон Девис, Год: 1913

Время на прочтение: 180 минут(ы)

Бересфорд Дж.

Только женщины

Текст печатается по изданию:
Бересфорд Дж. Только женщины. — Петроград: Книжное издательство Н. Н. Михайлова ‘Прометей’, 1915.
Пер. с англ. З. Н. Журавской


Бересфорд Дж.

Только женщины


I

— Куда это девчонки ушли? — допытывался мистер Гослинг.
— На Хай-Род, походить по магазинам. Они сейчас должны вернуться.
— Да. Как же! — сказал Гослинг. Он стоял, прислонясь к шкафчику для посуды, в кухне было душно, парно, он вытащил из заднего кармана сюртука огромный красный платок и громко высморкался. -Это платок, которым я вытираюсь после нюхательного табака, я принес его домой, чтоб отдать в стирку, — пояснил он и затем вынул другой платок, белый и чистый, которым отер вспотевший лоб.
— Что за грязная привычка — нюхать табак, — заметила миссис Гослинг.
— Как же быть-то? На службе ведь курить не позволяют.
— А что-нибудь делать для препровождения времени необходимо — так, что ли?
После этого разговора, повторявшегося с буквальной точностью каждую неделю уже четверть столетия, Гослинг вернулся к прежней теме.
— Очень уж они много заглядываются на витрины и не успокоятся, пока чего-нибудь не купят. Зачем они туда ходят?
— Как зачем? На будущей неделе начнутся распродажи. При наших средствах с этим надо считаться. Ну, однако, ты уходи отсюда. Поди-ка лучше умойся и переоденься. Обед мигом поспеет. Я девочек и ждать не буду, если они до тех пор не вернутся.
— Все эти распродажи — одно надувательство, — заметил Гослинг, но распространяться об этом не стал. Он пошел наверх, снял свой ‘служебный’ утренний пиджак, заменил его коротеньким домашним, из альпага, снял манжеты, вложил их одна в другую и поставил на обычное место, на комод, заменил сапоги вышитыми туфлями, пригладил щеткой волосы, тщательно прикрыв лысую макушку длинными прядями седых волос, затем прошел в ванную вымыть руки.
Было время в жизни Джорджа Гослинга, когда он менее заботился о том, чтобы иметь приличный вид. Но теперь он был человеком с положением, и его дочери настаивали на соблюдении всех этих церемоний.
Гослинг начал жизнь учеником народной школы и прошел — последовательно все градации от мальчишки рассыльного до старшего конторщика, пока не занял, наконец, своего нынешнего ответственного положения — заведующего счетной частью, с жалованьем 26 фунтов в месяц. Он нанимал квартиру в Вистерия-Грэв, Брондсбери, за 45 фунтов в год, был старостой в церкви Св. Евангелиста Иоанна в Кильберне, членом разных комитетов, и в минуты откровенности признался даже, что он не прочь выставить свою кандидатуру в Окружном Совете. Словом, Гослинг был солидный, трезвый, во всех отношениях достойный уважения человек, с безукоризненной репутацией, теперь уже растолстевший, облысевший — кроме кустиков волос за ушами и длинной пряди, которой он безуспешно силился прикрыть все расползавшуюся лысину.
Таков был Джордж Гослинг в глазах своей жены, дочерей, соседей и директоров оптового склада, на. который он сорок один год работал в Барбикане. И, однако же, в нем сидел другой человек, о присутствии которого сам Гослинг, пожалуй, не подозревал — очевидно, так мало заявлявший о себе, что даже лучшие приятели Джорджа Гослинга не упомянули бы о нем, если б им пришлось детально разобрать характер своего сослуживца.
И, тем не менее, когда Гослинг громко хохотал над каким-нибудь анекдотом, рассказанным одним из этих сослуживцев, вы могли быть уверены, что этого анекдота он не расскажет своим дочерям — разве, может быть, жене, и то не всякий. Если б вы вздумали понаблюдать за Джорджем Гослингом на улице, вы заметили бы, что он с большим и непонятным интересом заглядывается на ножки проходящих дам. А если б Гослинг осуществил на деле многие свои желанья и мечты, викарий церкви Св. Евангелиста Иоанна с омерзением уволил бы своего старосту. Комитеты исключили бы его из состава членов, а жена и дочери сочли бы его последним мерзавцем.
К счастью, Гослингу никогда в жизни не встречалось таких искушений, устоять перед которыми было бы свыше его сил. В пятьдесят пять лет он мог бы уже считать себя застрахованным от всяких искушений. На мысли свои, в часы досуга, он не налагал узды, но, все же, у него был идеал, управлявший его жизнью — идеал респектабельности. Джордж Гослинг считал себя — и другие его считали — человеком не менее достойным уважения, чем любой из его сограждан. И возможно, что в Лондоне было около четверти миллиона других людей, не хуже и не лучше его и не менее его достойных уважения.

II

Вытирая руки, Гослинг услыхал внизу стук двери и затем голоса своих дочерей в коридоре, покрытые резким окриком из кухни: ‘Ну, девочки, поторапливайтесь. Обед уже готов, и отец вас дожидается’.
Гослинг мелкими шажками спустился вниз и поздоровался с дочерьми. Он заметил, что на этот раз их поцелуи были горячее обыкновенного. И мысленно комментировал это: ‘Деньги понадобились на разные там ‘фалбалы’. Чудачки эти женщины! Вечно им нужны деньги на фалбалы’.
За обедом он заранее занял оборонительную позицию и все время заводил речь о необходимости экономить. Он не видел, как Бланш через стол подмигивала Милли и не заметил тех красноречивых взглядов, которыми обменивались обе девицы с матерью. Подкрепившись обедом, Гослинг развеселился и пришел в обычное свое благодушное настроение, уверенный, несмотря на множество прецедентов, что дочери его по крайней мере убедились в безнадежности попыток выпросить у него денег.
Доверчивый человек даже позволил им начать атаку и сам помог им изложить свою просьбу.
Они говорили о помолвке своей подруги, и Гослинг, с недогадливостью, которой он никогда не обнаруживал в делах, заметил: — Когда уж это мои девочки выйдут замуж?
— Вы это о нас, папочка? — спросила Бланш.
— Ну, а какие же у меня другие девочки? — я таких не знаю.
— Как же вы хотите, чтоб мы вышли замуж, когда у нас ни одного приличного платья нет? Нам прямо-таки нечего надеть.
Гослинг слишком поздно заметил, какое опасное направление принимает разговор.
— Пфа! Дело не в этом, — поспешил он встать в оборонительную позицию: — когда я ухаживал за вашей матерью, я и не замечал, что на ней надето.
— Я уверена, что вы не замечали, — возразила Милли, — и большинство молодых людей не замечают, как барышни одеты, а все-таки, все дело в этом.
— Конечно, в этом, — подтвердила Бланш. — Если девушка плохо одета, в наше время на нее никто и не посмотрит. Кто же захочет взять в жены замарашку?
— Разумеется, нельзя отрицать, костюм имеет большое значение, — согласилась миссис Гослинг, как бы против воли убежденная.
— А теперь как раз скоро начнутся распродажи…
Бедный Гослинг уже знал, что его игра проиграна.
Пока дочери еще не приступали к прямой атаке на его карман, но он уже знал, что, раз попав на эту соблазнительную тему, его дамы не отступятся от нее, пока, не добьются своего. Бланш уже говорила, что ей стыдно показаться на люди, и отец ее наперед знал, что сейчас она начнет доказывать, что, если не купить на распродаже, потом за то же самое заплатишь вдвое.
Напрасно Гослинг напускал на себя строгость, откидывался на спинку кресла, хмурил брови, качал головой и придавал своему лицу выражение бесповоротной решимости. Дальше следовало прямое нападение, в виде вопроса: ‘Разве вам приятно видеть нас оборванными, папаша?’ и нерешительный ответ: ‘Ну, ладно, ладно. Сколько же вам надо? Я положительно не могу…’ и затем обычная торговля, завершившаяся тяжким вздохом, после того, как минимальная сумма, потребная девицам — на этот раз целых пять фунтов — была с грустью вынута из кармана и передана в руки Бланш, твердившей: — Нам непременно сегодня нужны деньги, папочка, распродажи начинаются в понедельник.
В конечном счете он получил все компенсации, какие могли дать ему дочери: ласки и поцелуи, предложения услуг, самых невероятных, девочки притащили ему большое кресло, усадили его, мигом убрали со стола, передвинули лампу как раз так, чтоб ему удобно было читать грошовую газету, которую он купил по дороге и принес с собой в кармане пальто. За газетой, разумеется, бегали тоже дочери. Выходило все чрезвычайно удобно, уютно и приятно, и Гослинг, человек добродушный и покладистый, опять развеселился.
— Помните только, вы, стрекозы, — заметил он с напускной строгостью, ставя на каминную решетку ноги в ковровых туфлях, — помните, что на эти деньги я смотрю, как на капитал, вложенный в дело. Вы обе должны выйти замуж, и поскорее, не то я обанкрочусь. Не забывайте, что я вам дал денег на ваши фалбалы не даром.
— Ну, что это, право, вы такое говорите, папочка. Какие ужасы! Словно мы ловим женихов! — надулась Бланш.
— А что же, разве не ловите. Ведь вы же сами говорили…
— Совсем не то мы говорили. Просто мы хотим быть мило и прилично одетыми. Я лично вовсе не тороплюсь замуж — покорно вас благодарю.
— Погоди, пока явится настоящий он, тогда захочешь, — возразила миссис Гослинг и перевела разговор на другую тему,, заметив: — Что, отец, какие новости сегодня в газете?
— Ничего особенно интересного. Это новая моровая язва, по-видимому, усиливается в Китае.
— И что это, право, нынче все выдумывают новые болезни! Или это просто старые называют по-новому? — вздохнула миссис Гослинг. Дочери ее склонились над листом бумаги, с обгрызком карандаша, который они поминутно слюнили: они были заняты какими-то вычислениями.
— Нет, эта, по-видимому, новая, — заметил Гослинг. — И странно: заболевают ею одни только мужчины.
— Ну, тогда нам, значит, беспокоиться нечего, — сказала Милли, больше из любезности, чем потому, что ее интересовал предмет разговора. Бланш была поглощена своими выкладками: ее невидящий взор был прикован к камину, она поминутно брала в губы карандаш, чтобы смочить его, и снова принималась лихорадочно писать.
— Ты думаешь? — повернул к ней голову отец. — А что с вами было бы и с вами, и со всеми остальными женщинами, если бы у вас не было мужчин, которые заботятся о вас?
— Я думаю, что, если б так случилось, мы бы отлично обошлись без них, — сказала Милли.
Гослинг подмигнул жене и вздернул подбородок кверху, как бы дивясь такой наивности. — Интересно знать, кто же тогда вам покупал бы ваши фалбалы?
— Никто. Сами бы зарабатывали.
— Посадил бы я тебя или Бланш за мою работу. Я уверен, что она и сейчас сделала с дюжину ошибок в своих вычислениях. Покажи-ка.
Бланш, неожиданно сброшенная с облаков, поспешно прикрыла рукой бумагу. — Нельзя. Не надо, папочка.
Гослинг сделал хитрое лицо. — В самом деле, нельзя? — Он притворился удивленным. — Но почему же? Должен же я знать, на что пойдут мои деньги. Я мог бы дать вам и несколько указаний с точки зрения мужчины.
Бланш покачала головой. — Я еще не подвела итога.
Гослинг не настаивал, он вернулся к прежней теме. — Не знаю, что бы делали вы, женщины, если б у вас не было мужчин, которые заботятся о вас.
Миссис Гослинг нежно улыбнулась ему. — Ну, надеюсь, до этого не дойдет. Китай далеко.
— Кажется, и в России был один случай заболевания. — Гослинг не прочь был развить эту тему: не мешает иной раз припугнуть женщин перспективой истребления мужчин, а то они не всегда помнят, что без мужчин им не прожить.
Миссис Гослинг незаметно зевнула. Она всячески старалась угодить мужу, но разговор наскучил ей. Она была практическая женщина, весь день работавшая, чтобы держать дом в чистоте, дочери ей в этом очень мало помогали, а она только о том и мечтала, чтобы дочери ее в жизни устроились приблизительно так же, как она сама.
Милли и Бланш опять ушли в свои расчеты.
— В России? Подумайте! — сказала миссис Гослинг, чтобы что-нибудь сказать.
— Да. В Москве. Заболевший — служащий Сибирской железной дороги. ‘Как только было констатировано, что это — новая болезнь’, — читал Гослинг из ‘Evening News’, больного тотчас же перевезли в госпиталь для заразных и совершенно изолировали. Через два часа он умер. Принимаются усиленные меры к предотвращению возможности распространения заразы’.
— А он был женатый? — поинтересовалась миссис Гослинг.
— Не сказано. Но дело не в этом, а в том, что, раз эта эпидемия занесена в Европу, кто ее знает, где она остановится.
— Ну, уж об этом позаботятся, можешь быть спокоен, — сказала миссис Гослинг, с несокрушимой верой в научные ресурсы цивилизации. — Там ведь даже сказано про это — там, откуда ты читал.
Но Гослинг стоял на своем. — Возможно. Но представь себе, что эта болезнь появилась в Лондоне, и половина мужчин не работает — как ты думаешь, что было бы с вами, женщинами?
Мисс Гослинг совершенно неспособна была к разрешению таких отвлеченных задач. — Ну, разумеется, — ответила она, — все знают, что женщине не обойтись без мужчины.
— Ага! Вот видишь. Вот то-то и оно, — торжествовал Гослинг. — И вы, девочки, не забывайте этого.
Милли хихикнула, а Бланш сказала: — Хорошо, папочка, не забудем.
‘Девочки’ снова занялись своими вычислениями: они теперь вычеркивали все, что не было ‘безусловно необходимым’. На бумаге пять фунтов оказывались суммой очень маленькой.
Гослинг снова углубился в газету, которая скоро выпала у него из рук. Жена его подняла голову над шитьем и многозначительно приложила палец к губам. Бланш и Милли понизили голоса до шепота: глава семьи, работник и добытчик предался послеобеденному отдыху, оберегаемый подвластными ему и подопечными женщинами.
В эту минуту в Лондоне было, наверное, не меньше четверти миллиона таких добытчиков, которые, хоть, может быть, и разошлись бы в мнениях с Гослингом касательно реформы тарифов, или талантливости министра Государственного Казначейства, но в том, что он высказал в этот вечер, по существу, были бы с ним вполне согласны.

III

В половине десятого двойной стук в дверь известил о прибытии последней почты. Милли вскочила первая и побежала вынимать письмо.
Мистер Гослинг открыл глаза и уперся мутным, как у пьяного, взором в камин, затем, не шевеля остальными членами, машинально потянулся левой рукой за упавшей газетой. Ощупью нашел ее, поднял и сделал вид, будто читает, но глаза у него сами собой слипались.
— Это почта, дорогой мой, — сказала миссис Гослинг.
Гослинг зевнул, широко раскрыв рот. — Кому письмо? — спросил он.
— Милли! Милли! Почему ты не несешь писем сюда?
Милли, не отвечая, медленно вошла, держа в руках письмо, которое она внимательно рассматривала.
— Кому письмо, Милли?
— Папаше. Из-за границы. Почерк как будто знакомый, но никак не могу вспомнить, чей.
— Давай сюда письмо — вот и узнаем, девочка, — решил Гослинг, и Милли неохотно рассталась с заинтересовавшей ее загадкой.
— И мне этот почерк знаком. — И Гослинг тоже, вероятно, предался бы разным догадкам и предположениям по этому поводу, если б не его дамы.
— Ну, папаша, что же вы не распечатываете? — торопила Милли, а миссис Гослинг поверх очков смотрела на мужа, говоря: — Наверное, это деловое письмо — ведь оно из-за границы.
Наконец, письмо было распечатано. Все три женщины впились глазами в лицо Гослинга.
— Ну! — не выдержала Милли. — Что же вы, папаша, не говорите нам, от кого письмо?
— А вот угадайте. Ни за что не угадаете.
— Кто-нибудь из знакомых?
— Да, и джентльмен.
— Ну, папаша, говорите же.
— От мистера Трэйля, нашего бывшего жильца.
— О, Боже! Это от нашего привередника? Я думала, его давно и на свете нет.
— Он уже четыре года, как уехал от нас, — вставила миссис Гослинг.
— Даже целых пять лет, — поправила Бланш. — Я помню, что, когда он жил у нас, я делала высокую прическу.
— Что же он пишет? — поинтересовалась Милли.
— А вот что: ‘Дорогой мистер Гослинг, наверное, вы удивитесь, получив от меня весточку после пяти летнего молчания…
— Я говорила: пять лет, а не четыре, — вскричала Бланш. — Читайте дальше, папочка.
Папочка продолжал читать: — ‘… но я все это время странствовал по свету, и у меня не было возможности вести переписку. Теперь пишу, чтобы предупредить вас, что через несколько дней я буду в Лондоне и не прочь был бы опять снять комнату у вас, если найдется’.
— Мне кажется, он мог бы написать об этом мне, — слегка обиделась миссис Гослинг.
— Конечно, — согласился ее муж. — Но этот Трэйль всегда был чудаком.
— По-моему, он с пунктиком, — вставила Бланш.
— И это все? — спросила миссис Гослинг.
— Нет. Дальше он пишет: ‘Не могу дать вам адреса, так как, сейчас еду в Берлин, но побываю у вас лично в первый же день приезда. В Восточной Европе сейчас не безопасно. В Москве было уже несколько случаев заболевания новой моровой язвой, но власти всячески замалчивают это и не позволяют об этом писать в газетах. Искренно ваш, Джаспер Трэйль’.
— Еще чего выдумал! Надеюсь, не возьмете же вы его теперь платным жильцом? — сказала Бланш.
Гослинг и жена его задумчиво переглянулись.
— Положим… — начал было Гослинг.
— Он может занести заразу, — подсказала миссис Гослинг.
— Ну, этого бояться нечего, но жильцов-то нам теперь не нужно. Пять лет назад, когда я еще не был заведующим…
— Ну, разумеется, папаша. Что сказали бы соседи, если бы узнали, что мы опять сдаем комнаты?
— Я сам об этом думал. Но, все же, пусть зайдет, так просто, в гости. Тут дурного нет.
— Конечно, — поддержала миссис Гослинг, — хотя я все же нахожу, что ему следовало написать об этом мне.
— Я вам говорю: он с пунктиком, — повторила Бланш.
Гослинг покачал головой. — Ну, это вы напрасно. Он малый с головой.
— А что, девочки, не пора ли бай-бай? — спросила мать, откладывая свое штопанье.
Гослинг опять зевнул, потянулся и грузно поднялся с кресла. — Я, по крайней мере, не прочь. — Он опять зевнул и пошел обходить дом, как всегда делал это перед сном.
Вернувшись в гостиную, он поцеловал дочерей, и они вместе с матерью пошли наверх. Гослинг заботливо вытащил из огня наиболее крупные куски угля и пригреб их к решетке, свернул коврик, лежавший у камина, убедился, что окно заперто на задвижку, погасил лампу и последовал за своим ‘бабьем’.
— Курьезная история с этой новой эпидемией, — говорил он, раздеваясь, жене. — По-видимому, одни только мужчины заболевают ей.
— Ну, в Англию ее не пустят.
— Не пустят-то не пустят — это само собой разумеется, но, все-таки, курьезно — почему же это женщины ею не заражаются?
Совершенно так же, как Гослинг, судило и огромное большинство населения Англии. Он ничего не боялся, потому что глубоко верил в энергию и бдительность правительства и в то, что оно располагает огромными ресурсами для предотвращения эпидемии. Чего же бояться? Заботиться о таких вещах — дело правительства, а если оно не знает своего дела, на то есть письмо в газеты. Уж газеты заставят властей выполнить свой долг. Как именно власти могут отвратить опасность, никто из многочисленной породы Гослингов толком не знал. Смутно они представляли себе, что тут должен орудовать Медицинский Департамент, или Санитарные Комитеты, смутно связывали их деятельность с местными органами управления, во главе которых, без сомнения, стоит какая-нибудь правящая власть — может быть, даже верховный глава правительства, на которое все нападают, но которое, тем не менее, отечески печется о гражданах страны.

МНЕНИЕ ДЖАСПЕРА ТРЕЙЛЯ

— Боже мой, как я вас завидую, — говорил Морган Гэрней.
Джаспер Трэйль слегка нагнулся к нему, не вставая с кресла. — Я не вижу причины, почему бы и вам не сделать того же, что сделал я — и даже больше.
Теоретически, и я не вижу. Но на практике трудней всего начать. Как видите, у меня весьма приличная служба, хорошие перспективы, живется мне удобно, и жизнью своей я доволен. А вот как придет кто-нибудь вроде вас и начнет соблазнять рассказами про дальние края, так и потянет к морю, к приключениям, и захочется увидеть свет. Но это только изредка — а так я, вообще, доволен жизнью. — Посасывая трубочку, он глядел в огонь.
— Единственное, что действительно важно в жизни, это чувствовать себя физически чистым, сильным и здоровым. А этого чувства вы никогда не испытаете, если проживете всю жизнь в большом городе.
— Мне случалось так чувствовать себя после хорошей прогулки на велосипеде.
— Да, но вам некуда было девать накопившуюся энергию. А вот, если бы в такой момент перед вами встала какая-нибудь неотложная и грозная задача, от которой, может быть, зависит ваша жизнь, вы бы действительно кое-что испытали — почувствовали себя частицей жизни — не этой, мертвой, застойной, какой живут в столице, а жизни мировой, вселенской.
— Верю. Сегодня я почти готов бросить службу и отправиться на поиски тайн и приключений.
— Но вы этого не сделаете.
Гэрней вздохнул. Гость его поднялся и стал прощаться. — Ну, мне пора. Надо еще приискать себе какое-нибудь помещение.
— Я думал, что вы остановитесь у этих, ваших Гослингов.
— Нет. Не вышло. Старик получает теперь 300 фунтов жалованья, и находит, что в его положении неприлично держать нахлебников.
Трэйль взял свою шляпу и протянул руку.
— Но позвольте, старина, почему бы вам не остаться здесь?
— Я не знал, что у вас есть куда меня сунуть.
— О, да! Внизу найдется свободная комната.
Они скоро сговорились, при чем Трэйль настоял, чтобы расходы они делили пополам.
Когда Трэйль ушел за своим багажом, Гэрней долго еще раздумывал, глядя в огонь. Он раздумывал о том, благоразумно ли он поступил, и полезно ли для человека, состоящего на государственной службе и получающего 600 фунтов в год жалованья, дружить с такой оригинальной и волнующей личностью, как Трэйль, и слушать его рассказы о диких уголках вселенной, не знающих никакой цивилизации. Поставив вопрос ребром, Гэрней мог прийти только к одному выводу: — что было бы дико и глупо с его стороны бросить удобную и выгодную службу и обречь себя на лишения, неудобства и отсутствие прочного заработка. Он знал, что лишения будут ему, по крайней мере, вначале, весьма чувствительны. Друзья сочли бы его сумасшедшим… И все это только для того, чтобы испытать какие-то новые, неизведанные ощущения, почувствовать себя чистым, сильным, здоровым и способным приподнять завесу над еще не раскрытой тайной жизни.
— Должно быть, во мне сидит поэт, — решил Гэрней. — А неудобств я недолюбливаю… Эх, куда только не заведет человека пылкое воображение!

* * *

Каждый вечер друзья беседовали, все на ту же тему. Трэйль поучал, Гэрней довольствовался ролью покорного ученика. Ум у него был восприимчивый и в жизни, в сущности, все его интересовало, но фактически его интересы и работа его ума были очень сужены. В двадцать девять лет он уже утратил гибкость ума и тела. Трэйль вернул ему способность мыслить, вырвал его из рамок готовых формул, доказал ему, что, как ни здравы его выводы, у него нет ни одной предпосылки, которой нельзя было бы опровергнуть.
Трэйль был старше Гэрнея на три года. Восемнадцати лет, получив довольно крупное наследство, он взял из него всего 100 фунтов и пустился в свет — утолять свое ненасытное любопытство и жажду жизни. Он работал в клондайкских рудниках, был скотоводом в Австралии, плантатором на острове Цейлон, рудничным надсмотрщиком в Кимберлее и конторщиком в Гонконге. Простым матросом, расплачиваясь за проезд работой, он приплыл из Сан-Франциско в Соутгэмптон. Девять лет он ездил по свету, не заглянув в Европу, затем вернулся в Лондон и вступил во владение наследством, которое сберегли для него душеприказчики. Швырять деньгами не доставляло ему удовольствия. За полгода, что он прожил в Лондоне, он жил очень скромно, нанимая комнату у Гослингов в Кильберне и, чтоб не сидеть сложа руки, изучал город, забираясь в самые глухие уголки, и писал статьи в газетах. Он мог бы много этим зарабатывать: оригинальность взглядов и свежесть стиля делали его ценным сотрудником в каждой редакции, где ему удалось хоть раз заставить прочесть свою статью, а это нетрудно в Лондоне для человека, у которого есть, что сказать. Но он искал опыта, а не заработка и через полгода принял предложение от ‘Daily Post’ быть ее европейским корреспондентом — из пространства. Ему предлагали 600 фунтов в год за определенное количество работы, но он предпочел сохранить свободу действий и не связывать себя определенным городом, или страной.
Пять лет он путешествовал по Европе, изредка посылая в свою редакцию статьи — когда ему нужны были деньги. За это время главный его поверенный — адвокат с солиднейшей репутацией — бежал, захватив деньги своих доверителей, и у Трэйля осталось всего 40 фунтов в год. Но он ничуть этим не огорчился.
Прочитав в газете о банкротстве своего поверенного — впоследствии приговоренного к 14 годам каторжных работ, Трэйль усмехнулся и забыл об этом думать. Он знал, что всегда сумеет заработать себе, сколько ему нужно, и никогда не считался с тем, что у него есть запасной капитал.
Теперь он вернулся в Лондон с определенной целью — предостеречь Англию насчет грозящей ей большой опасности…
Еще одна черта, которую следует принять во внимание в характере Джаспера Трэйля, черта, отличавшая его от огромного большинства других мужчин — женщины не интересовали его, не имели над ним власти. Раз в жизни и только один раз он поддался чарам хорошенькой кокотки — это было в Мельбурне. Он сознательно проделал опыт, чувствуя, что нельзя же обойти, не изведав его, такой крупный фактор в жизни. И вынес из этого опыта — отвращение к себе, от которого ему нескоро удалось отделаться.

* * *

Гость и хозяин вели между собой долгие беседы, по большей части принципиальные, идейные. Однажды речь зашла о Гослингах, и Трэйль сказал, что это — типичная семья своего круга, что таких миллионы.
— Но ведь это-то и делает их интересными, — возразил Гэрней, не потому, что он так думал, но потому, что ему хотелось перевести разговор на безопасную почву, подальше от грозных соблазнов широкой и влекущей дали.
Трэйль засмеялся. — В этом больше правды, чем вы думаете. Всякое широкое обобщение, хотя бы и тривиальное, есть ценное приобретение для науки, — если оно более или менее точно.
— Ну, так попробуйте сделать общие выводы из характеров и поступков вашего гусиного[1] семейства.
— В старике есть искра божья, но и ее увидишь редко и как свет сквозь потускневшее, давно немытое окно. И в то же время, это — похотливая старая скотина, он слывет порядочным, приличным человеком, ведет так называемую респектабельную жизнь только потому, что он боится общественного мнения, но найди он способ удовлетворять свое сластолюбие так, чтобы об этом никто не знал, ни одна женщина не могла бы считать себя с ним в безопасности. Но он боится быть пойманным на месте преступления, ему мерещатся опасности даже там, где их нет, он предвидит всякие возможности, если б даже шансов попасться был один против миллиона, он не рискнул бы, так как он рискует всем — своей репутацией порядочности.
— Ну, что ж, и хорошо. А как вы думаете?
— Для общества, по-видимому, хорошо, но для него самого — вовсе нет. Я уже говорил вам, что в нем теплится искра божья, но вне рутины своей службы, уж у него темный, путаный. Ему лет пятьдесят, не больше, но у него уже нет выхода его желаниям. Ему точно закупорили поры, и тело его отравлено. И в этом отношении Гослинг, бесспорно, не представляет собой исключения из людей своего класса и, вообще, из большинства цивилизованных людей. Вот я и спрашиваю себя: может ли в обществе, состоящем из взаимно зависящих одна от другой единиц, целое быть здорово, когда большая часть составных элементов гнилье?
— Но позвольте, дружище, если дело обстоит так, как вы говорите, и в то же время люди эти правят страной, почему же они не стараются изменить настроение общественного мнения, чтобы открыть себе возможность жить так, как им хочется?
— Во-первых, потому, что большинство сами стыдятся своих вожделений, во-вторых, потому, что они не желают.предоставить той же возможности другим. Они, как женщины, завидуют друг другу. Если бы были признаны права свободной любви, они не могли бы быть спокойны и за свое собственное достояние.
— Так как же помочь горю?
— О! это выйдет само собой. Еще несколько тысяч лет морального совершенствования, эволюция самосознания, более полное постижение смысла жизни, более развитый альтруизм…
— Не далеко же вы заглядываете вперед.
— А вы думаете, можно предвидеть даже то, что будет через год?
— Ну, были попытки, и довольно удачные — например, Сведенборг, Самюэль Бутлер…
— Да, до известной степени это справедливо — некоторые отрасли развиваются в определенном направлении. Но всегда остается возможность непредвиденного фактора, который врывается в готовые расчеты и все их опрокидывает. Таким фактором может быть какое-нибудь новое изобретение, революция, наконец, эпидемия…
Они отклонились от темы, но Гэрней вспомнил, что он хотел кой о чем спросить и позабыл.
— Кстати, я хотел спросить вас, что вы подразумеваете под ‘искрой Божьей’, подмеченной вами в Гослинге.
— Проблески воображения, удивления перед окружающим. Изредка, но это с ним бывает, подчас бес сознательно. Один раз мы стояли с ним на Блэкфрайэрском мосту, он смотрел, смотрел вниз, на реку, и говорит: ‘Должно быть, она прежде была чистая, вода и песок, и берега, прежде чем сюда нанесло всей этой грязи’. И сейчас же вскинул на меня глаза — не смеюсь ли я над ним. Эта попытка воссоздать из грязи первоначальную чистоту реки, уже одна случайная мысль об этом — свидетельствует о том, что в душе этого человека живет искра Божья. Разумеется, она тотчас же погасла. И сказалось привитое воспитанием. ‘Но в таком виде она лучше для торговли’ — таковы были его дальнейшие слова.
— Но как же вы надеетесь перевоспитать такого человека?
— Дорогой мой, пытаться перевоспитать таких людей так же бесполезно, как пытаться направить в другую сторону течение Гольфштрема. Мы не архитекторы, в лучшем случае, мы каменщики, и, если кому из нас удалось за свою жизнь положить на место два-три камня — он уже оправдан. Надо делать то, что можешь. Замысел строителя мы можем только угадывать. И нередко нашей обязанностью оказывается — разрушать то, что строили наши отцы.
Гэрней поинтересовался тем, есть ли искра Божия и в миссис Гослинг.
Трэйль покачал головой. — Не замечал. Я ее не осуждаю, но она, как и все женщины, с которыми я сталкивался, слишком поглощена фактами жизни, чтобы заметить, что в ней есть тайна. Миссис Гослинг неспособна сосредоточиться на отвлеченной идее, чтобы сколько-нибудь осмыслить эту идею, ей нужно сперва применить ее к себе, проверить на своем личном опыте. Нравственные люди в ее глаза те, кто поступает так же, как она и ее домашние, безнравственные — понятие довольно неопределенное: тут и Сара Джонс, которая, не будучи замужем, родила ребенка, и те, кто не верит в Бога и в установленную церковь. О людях и вещах она еще может рассуждать, но идеи, обособленные от людей и вещей, выше ее понимания. Обе ее дочери рассуждают точно так же…

* * *

Только через неделю, если не больше, после того, как он поселился у Гэрнея, Трэйль объяснил ему, зачем он собственно приехал в Лондон. Однажды, в холодный январский вечер, когда оба приятеля грелись у огня, Гэрней, подбросив угля в камин, сам завел об этом речь, заметив:
Однако, какое теперь везде затишье. ‘Evening Chronicle’ за неимением новостей, опять подняли разговор об этой новой повальной болезни.
— Что же они говорят? — спросил Трэйль. Он полулежал в кресле, гладя свое колено, и смотрел в потолок.
— Да, обычный вздор. Что болезнь эта не изучена, как следует, не описана врачами специалистами, что в данный момент она, по-видимому, локализирована в небольшом уголке Азии, но, если будет занесена в Европу, это угрожает серьезной опасностью, А дальше городят чепуху про неизведанные силы природы — должно быть, автор начитался Уэльса.
— Да, англичане двадцатого века не допускают даже мысли, чтоб им могла угрожать какая-нибудь серьезная опасность. О нас так заботятся, так охраняют нас, что мы палец о палец не ударим, хотя бы нас предупреждали об опасности. Мы глубоко уверены, что стоит правительству шевельнуть пальцем, как все уладится и обойдется благополучно.
— А как же иначе? В социальном организме, каким стало в наше время общество, и не может быть иначе. Одна группа выполняет одну функцию, другая — другую и т. д.
— Специализация клеточек? — засмеялся Трэйль. — Со временем, совершенствуясь, она может дойти и до социализма.
— Я убежден, что социализм рано или поздно воцарится в той или иной форме, — сказал Гэрней.
— Да, и это могло бы быть интересно, но высшие силы могут подложить такую спицу в колесо колесницы прогресса, что на время вся машина остановится.
— Чего вы это еще выдумали?
— Вдумчивый человек, — сказал Трэйль, все еще глядя в потолок — попросил бы меня определить точнее, что именно я разумею под ‘высшими силами’.
— Ну, старина, я знал, что даже вы, при всей вашей талантливости, не сумеете этого сделать, по этому предпочел от пустой болтовни перейти прямо к сути.
Трэйль неожиданно выпрямился и переставил свой стул так, чтобы видеть лицо своего собеседника.
— Послушайте, Гэрней, — начал он, и зрачки его так сузились, что казались теперь черными кристаллами, светящимися темно-красным светом. — Замечали вы когда-нибудь, что какая-то внешняя сила всегда стремится отклонить прогресс человечества с намеченного им пути, что всякий раз, как народы силятся выкристаллизоваться, этот процесс кристаллизации нарушается каким-нибудь вторжением извне. Это можно проследить по всей истории, но наиболее яркие случаи, бросающиеся в глаза — египтяне и инки. Есть какая-то невидимая сила — уж не знаю, можно ли назвать ее разумной и сознательной, в том смысле, как мы понимаем разум — но, тем не менее, есть сила, внешняя, которая не позволяет человечеству выкристаллизоваться в организм. С нашей, человеческой точки зрения, с точки зрения индивидуального комфорта и счастья, было бы огромным благом для нас, если б мы могли выработать у себя такую систематическую специализацию, при которой личность потонула бы в коллективе. И, в периоды мира и благоденствия, цивилизация всегда склонна эволюировать именно в этом направлении. Но, как настойчиво доказывают индивидуалисты, в этом направлении прогресс может идти лишь до известного предела, дальше уже начинаются застой, вырождение и смерть. За тот небольшой промежуток времени, который нам известен, как история рода человеческого, еще ни разу не было момента, когда бы цивилизация стала мировой, вселенской. Как только какой-нибудь народ, достигнув утонченной цивилизации, начинал вырождаться, на него нападал другой, более молодой, варварский, и сметал его с лица земли. В Перу, благодаря обособленности инков, этот процесс цивилизации зашел очень далеко, — и, очевидно, до предела, ибо тут они были завоеваны и истреблены представителями нового мира — Испании и Англии — те цивилизации, ведь, были значительно древнее наших, европейских.
— Теперь мы переживаем такой момент, когда все нации находятся в общении одна с другой, и прогресс становится всеобщим. Нашему взору уже рисуется перспектива воцарения социализма, и в Европе, и в колониях, и за океаном, и торжество идеи всесветного мира. На наших глазах идет могучий процесс кристаллизации, сулящий счастье и благоденствие массам и индивидууму. Откуда же, спросите вы, может вторгнуться сила, которая нарушит течение этого процесса. Было много толков о желтой опасности, о вторжении к нам азиатов: китайцев, или индусов, — но эти восточные цивилизации древнее наших, а если принять во внимание исторические прецеденты, завоеватели всегда принадлежали к расе более юной. — Он круто оборвал речь.
Гэрней слушал, не шелохнувшись, точно загипнотизированный, подавленный обаянием силы, которую он чуял в Трэйле, прикованный к месту пристальным, властным взглядом этих удивительных черных глаз. Но, когда Трэйль остановился, чары рассеялись.
— Ну, — сказал Гэрней, — по моему, это весьма убедительный довод в пользу того, что мы находимся в стадии всеобщего прогресса и всемирного стремления к идеалу.
— А вы не можете себе представить катастрофы, которая бы вынудила мир вернуться к. прежней обособленности наций и заставила каждый народ начинать свою эволюцию сызнова и отдельно от других?
Гэрней подумал минутку и покачал головой.
— Это меня не удивляет, — сказал Трэйль. — Я сам часто раздумывал об этом и не мог представить себе катастрофы, которая могла бы сыграть роль всемирного потопа. Вот уже сколько лет идет разговор о возможности европейской войны, но даже и она могла бы оказать лишь временное действие, несмотря на грозные пророчества Уэльса в его ‘Воздушной войне’. Сколько я ни думал, я не мог придумать и уже готов был признать ошибочность своей теории и отказаться от нее, но…
— Но? — повторил Гэрней.
Трэйль нагнулся еще ближе и заглянул ему в глаза.
— Но семь недель тому назад, когда, я был в Северном Китае, передо мною встало решение проблемы, но такое жуткое, такое страшное, что я с ужасом отверг его. Несколько дней я боролся против собственного убеждения. Я не мог этому поверить. Я не хотел этому верить.
— Там, в Азии, в ста пятидесяти милях от границы Тибета, неведомые силы посеяли семя, которое тайно для всех вызревало и всходило в течение года. Там это семя пустило корни и дало ростки, и оттуда распространяется дальше и дальше, все быстрее и быстрее, и может распространиться по всему миру, словно ядовитое и с невероятной быстротой растущее растение, семена которого подхватывает ветер и разносит их повсюду. И круг все ширится, и каждое упавшее семя становится новым центром распространения заразы.
— Но, ради Бога, что же это за семя? — шепотом спросил Гэрней.
— Новая болезнь — новая моровая язва — доныне неведомая человеку. И именно потому, что человек ее не знает, он против нее безоружен. В тех горных китайских селениях, где она появилась впервые, уже совсем не осталось мужчин. Все работы выполняют женщины. От этих селений все бегут, как от поселков прокаженных. Их обходят за пять миль. Но, тем не менее, через неделю-другую болезнь обнаруживается в новом селении, и жители в страхе и ужасе бегут и разносят заразу.
— Гэрней, она уже занесена в Европу. Сейчас уже есть новые очаги распространения заразы в России. Если ее не остановить, она дойдет до Англии. А болезнь эта беспощадна. Она косит не десятого, а всех — прямо-таки истребляет — мужчин, по словам китайцев, не заболевает разве один из десяти тысяч. Может быть, это и есть выступление на сцену ‘высших сил’, о которых я говорил — стремящихся разобщить между собою народы.

ЛОНДОН НЕ ВЕРИТ

Миссия Джаспера Трэйля была не из легких. Англия не хотела слушать его предостережений. Одни называли его фанатиком и смеялись над ним, другие говорили, что он страшно преувеличивает опасности и что, конечно, ее сумеет предотвратить санитарный департамент, который так блестяще справился недавно с эпидемией цинги. Но были и люди, судившие иначе.
Первый, с кем он откровенно поделился своими страхами и опасениями, был Ватсон Максвелль, редактор ‘Еженедельной Почты’. Внимательно выслушав, он сказал:
— Да, на это, несомненно, надо обратить внимание. Может быть, вы взялись бы поехать туда в качестве нашего специального корреспондента и давать нам систематические сведения?
— Теперь не время, — возразил Трэйль. — Дело не терпит отлагательства.
Максвелль сдвинул брови и зорко воззрился на своего собеседника.
— Вы, действительно, убеждены, что это так серьезно, Трэйль? Но какие же у вас данные на это, помимо сведений из Китая?
— Я знаю, что в России было уже несколько случаев заболевания.
— Да, да, и я не сомневаюсь в этом. Но, если только вы фактически не докажете мне, что болезнь эта безусловно смертельна, я предпочел бы не распространяться о ней в данное время. Во-первых, ‘Evening Chronicle’ последние три-четыре дня не переставая, кричит о ней, и я не вижу, что мы можем к этому прибавить, если только у нас не найдется новых сведений. Во-вторых, на следующей неделе парламент возобновляет заседания, и мне сдается, что эта сессия будет очень бурной, а в таком случае парламентские отчеты оттеснят на второй план все другое. Но, если вы согласны быть нашим корреспондентом, мы с удовольствием пошлем вас.
— Через неделю у вас уже не будет надобности в собственном корреспонденте. Вы, очевидно, не понимаете, что я не заработка себе ищу. Я не стремлюсь писать статьи в газетах и даже не требую с вас платы за сведения, которые доставляю. Я предвижу серьезную опасность для Англии, которая с каждым часом растет, так как русское правительство запрещает писать о росте эпидемии. Поймите же, что на нас идет беда. Если вы хотите послать корреспондента, пошлите лучшего врача, какого вы только сможете найти, и притом, бактериолога.
Нельзя было усомниться в том, что Трэйль говорит серьезно, и Максвелль, не только хороший редактор, но умный и способный человек, не мог не признать опасности. К несчастью, интересы его издателей как, раз в этот момент требовали больших усилий в смысле поддержки шаткого либерального правительства, которое стояло у власти уже четыре года и теперь находилось при последнем издыхании. С точки зрения издателей, из которых трое были в рядах правительства, было чрезвычайно важно оттянуть роспуск палаты до осени, когда, на избирательных митингах, оно может вернуть себе популярность защитой билля об уравнении в правах церквей. Иными словами, в данный момент, правительству всего важнее было угодить большинству избирателей — что и во всякое время составляет главную задачу представительного правительства.
— Если б это было в другое время — момент уж больно неудобный, — сказал Максвелль и отодвинул стул, давая понять, что разговор окончен, Трэйль поднялся и поднял свою шляпу.
— Мы охотно поместим все статьи, которые вы нам пришлете, — ласково улыбнулся на прощанье Максвелль, — но начать кампанию, в данный момент, вы понимаете, я не могу.
Было уже около четырех, но Трэйль еще не успел захватить Гровса из ‘Evening Chronicle’.
Гровс уже надел шляпу, чтобы ехать пить чай в свой клуб, когда ему подали визитную карточку Трэйля. Он велел сказать, что просит подождать мистера Трэйля в приемной внизу.
Трэйль уже имел некоторый опыт по части газетных порядков, и для него такой ответ был равносилен отказу в приеме. Он знал, как разговаривают редакторы и что значит, когда редактор отвечает, что он сойдет вниз, в приемную. Не в первый раз его третировали, как страхового агента, или комиссионера, которому отвечают: ‘Благодарю вас, не — сегодня, как-нибудь в другой раз’.
Но на этот раз он ошибся. Гровс уже обратил внимание на статьи Трэйля, и хотя считал полезным и дипломатическим заставить его прождать десять минут, все же не имел намерения оскорбить его.
Гровс вышел в приемную с рассеянным видом. — Извините, что заставил вас дожидаться, мистер Трэйль. Мне надо было кончить работу. У вас какое-нибудь особенное дело ко мне?
— Да. Кое-какие факты относительно этой новой эпидемической болезни, которой, по-моему, печати следует заняться, и безотлагательно.
Гровс сделал гримасу и покачал головой. — Знаете, что? Поедемте со мной в клуб, напиться чаю — там и потолкуем.
Не сомневаясь в утвердительном ответе, он круто повернулся и пошел, предоставляя гостю следовать за ним.
В таксомоторе Гровс все время говорил о недостатке изобретательности и оригинальности в строительстве аэропланов. Он, по-видимому, принимал за личную обиду, что до сих пор аэропланы не сумели приспособить для пассажирского сообщения на кратких расстояниях.
И только за ‘чаем’ — который он заменял виски с содовой водой, зашел разговор о деле.
— Видите ли, дорогой мой, — начал Гровс, дело в том, что наша кампания не произвела эффекта. И после сегодняшнего дня я думаю прекратить ее, не сразу, постепенно. Сейчас нам, видите ли, надо вынудить правительство подать в отставку, и я начинаю новую кампанию. Пока не могу сообщить вам подробностей, но вы сами увидите — она начнется в понедельник. — Подобно Максвеллю, и Гровс говорил о редакции то в единственном числе, то во множественном, как бы разграничивая инициативу и ответственность издателей и редактора.
Гровса серьезность положения вовсе не пугала. Он, по-видимому, находил, что легкая эпидемия в Лондоне могла бы даже пригодиться, с некоторых точек зрения. Публика стала уж слишком равнодушной — необходимо разбудить ее, — а, главное, необходимо сплавить нынешнее правительство.
Он не прочь был привлечь Трэйля к сотрудничеству в ‘Evening Chronicle’ на другие темы, но о том, чтобы ехать в Россию в качестве специального корреспондента, речи не было.

* * *

Грант Лэси, из ‘Таймса’, выслушал Трэйля серьезно и внимательно, и затем, в красивой речи, которая длилась двадцать минут и от которой сам он был в восторге, разбил все опасения и выводы Трэйля, доказав их полную неосновательность. Тем не менее, Лэси очень интересовался положением дел вообще в России и предлагал Трэйлю блестящие условия, если он согласится, объехать Петербург, Москву, Киев, Варшаву — и затем, по возвращении, дать ряд статей. При этом можно будет упомянуть и о новой эпидемий, если Трэйль останется при своем мнении, что есть причина тревожиться.
Трэйль обошел редакции девяти главных газет, всюду было то же: либо его предостережения не принимали всерьез, либо говорили ему, что он преувеличивает. В действительности, его неуспех обусловливался двумя причинами — во-первых, критическим положением правительства, во-вторых, преждевременной компанией, начатою ‘Evening Chronicle’, отбившей охоту делать то же у других, менее предприимчивых газет.
Дальнейшим шагом Трэйля были аудиенции у министров и влиятельных членов оппозиции, но тут он встретил еще меньше внимания и сочувствия, многие совсем отказались принять его, другие отнеслись глубоко равнодушно. Председатель санитарного департамента заявил ему, что они уже обратили внимание на эту эпидемию и принимают меры, остальные, видимо, были поглощены более неотложными делами.
Но меньше, чем через две недели после начала своей собственной кампании, Трэйль получил письмо с надписью: ‘прочное’ от редактора ‘Daily Post’. Было уже около полуночи, но посланный ждал в таксомоторе.
Письмо гласило: ‘Наш агент телеграфирует о трех случаях заболевания в Берлине. Не можете ли приехать в редакцию немедленно. — Максвелль’.

ЧУТЬЕ МИСТЕРА БАРКЕРА

В своей философии (если только это не слишком большое слово для его довольно неопределенного мировоззрения) Джаспер Трэйль отводил видное место ‘высшим силам’, по-видимому, специально поставившим себе задачей вмешиваться в человеческие начинания и расстраивать их. Без сомнения, в распоряжении этих сил были различные орудия, так как они оказывали свое влияние в различных направлениях. В данном случае, работа этих сил была весьма сходна с теми методами, какие принято приписывать так называемому Провидению, которое одинаково держит в своей власти и невообразимо великое, и невообразимо малое.
Джордж Гослинг не подходил ни под одно из этих определений. Он был умеренного роста и полноты, а умом скорее скуден, но ни физическим развитием, ни умственным убожеством не выдавался среди своих ближних. На службе начальство и сослуживцы считали его человеком деловым и способным, как раз в меру полным и представительным для служащего фирмы, ведущей крупную оптовую торговлю.
В четверг утром, когда в газетах появилось известие о новом случае моровой язвы в Берлине, Гослинга вызвали в частный кабинет директора по какому-то делу, касавшемуся счетной части.
Старший партнер фирмы Баркер и Принц был натура пылкая, алчная, изобретательная, фамилия его первоначально оканчивалась на ‘штейн’, но в Англии он для удобства и краткости конец ее отбросил. Принц был толстый, круглый, приветливый и шумный, но глаз имел зоркий и покупать умел выгоднее всех.
Уже перед самым уходом высшие силы обратили свое внимание на Гослинга и неожиданно для него самого заставили его сказать:
— А в Берлине опять новое заболевание.
Мистер Принц засмеялся и подмигнул своему бухгалтеру. — Да, скоро некоторым из нас, чего доброго, придется заводить себе гаремы. — И снова засмеялся, еще громче прежнего.
— Но больше, кажется, случаев не было. Фи не слыхал? — осведомился м-р Баркер.
— Нет, представьте, слышал, — сказал Гослинг. — Недели две тому назад у нас был прежний наш жилец, — молодой человек, только что вернувшийся из России — так он уверяет, будто в России эта моровая язва свирепствует, как лесной пожар.
Мистер Принц снова засмеялся, а мистер Баркер, видимо, уже занялся другим, когда высшие силы осенили Гослинга первым и единственным в его жизни вдохновением. Осенило его совершенно неожиданно, и он выразил это так же просто и вяло, как если бы здоровался с рассыльным.
— А я думал, сэр (до этого момента он никогда об этом не думал), что не мешало бы нам, как говорится иметь глаз за этой чумой, или как она там называется.
— Ah! Zo? — откликнулся мистер Баркер, и Гослинг правильно истолковал это восклицание в том смысле, что патрону желательно получить разъяснения.
— Я собственно, вот что думаю, — продолжал он. — С вашего позволения, сэр, хотя чума эта, так сказать, еще в зародыше, но очень вероятно, что она может и распространиться, а когда пойдут все эти карантины, да еще, чего доброго, сокращения работ, так, пожалуй, можно будет и повысить цену на наши товары.
— Zo, — сказал опять мистер Баркер, на этот раз тоном раздумья. Вдохновение, осенившее его бухгалтера, упало на плодородную почву.
— Принц, — продолжал Баркер после минутного раздумья, — у меня шутье. Надо расширить наши закупки. Но не шерез наших лондонских агентов, а то другие встрепенутся и тоже начнут с нами конкурировать. Фи сами никуда не ездите, мы пошлем Зтюарта из Денди — пусть думают, што мы готовимся к судостроительной забастовке на север. Надо закупить всего побольше. Да. Фи согласны? У меня есть гнутье.
— Но, послушайте, Баркер, неужто же вы верит в серьезность этой эпидемии?
— Ведь я же стафлю крупный деньги на эта карта, — разфе нет?
Принц и Гослинг обменялись тревожным взглядом. Да этого момента ни одному из них и в голову не приходило, что эта странная и, по-видимому, смертельная болезнь может сколько-нибудь отразиться на английской торговле.

* * *

Назад в свою контору Гослинг вернулся задумчивым и озабоченным.
— Что-нибудь неладно? — осведомился его закадычный приятель Флэк.
— Если вы насчет дел фирмы, так у нас все ладно, — загадочно ответил Гослинг.
— Так в чем же дело?
— Да вот, в этой новой болезни.
— Пфа! Вздор все это, — сказал Флэк. Он был тщедушный, узкогрудый, с вздернутыми плечами, лет шестидесяти, с жиденькой седой бородкой, чрезвычайно недоверчивый.
— А я говорю: не вздор, Флэк — далеко не вздор. Помните, я вам давеча рассказывал об этом молодом человеке, Трэйль, это он навел меня на мысль… а нынче утром ведь какие угрожающие вести из Берлина.
— Газеты всегда все раздувают, — сказал Флэк. — Они этим живут.
— Как бы то ни было, — продолжал Гослинг, — я сегодня утром прямо заявил хозяевам, что не худо бы нам, принимая во внимание обстоятельства, расширить закупки…
— Вы заявили? — Флэк сдвинул на лоб очки и из-под них смотрел на Гослинга.
— Ну, да, я.
— И что же сказал на это мистер Баркер?
— Последовал моему совету.
— Господи помилуй! Да что вы такое говорите?
Гослинг принял таинственный вид и понизил голос до шепота:
— Мне велено немедленно же продиктовать несколько писем в наше отделение в Денди, чтобы оттуда послали нашего агента, мистера Стюарта, сначала в Вену, а потом в Берлин. А отсюда ему будут даны специальные инструкции относительно размеров закупок, — я вам по секрету скажу, Флэк, они будут грандиозны — грандиозны!
— Но неужто же вы хотите уверить меня, что все это из-за чумы? Они просто воспользовались ею, как ширмой, дружище.
Гослинг положил свои налитые жиром пальцы на руку сослуживца.
— Я вам говорю, Флэк, что это дело серьезное. Когда мистер Баркер принял к сведению мой совет, а он не замедлил это сделать, мистер Принц говорит ему: ‘Да неужто же вы принимаете всерьез эту новую эпидемию, Баркер?’ А мистер Баркер этак вскинул на него глаза и говорит: ‘Я на нее ставлю деньги — много денег. Ясно?’ — Гослинг сделал паузу и повторил: — Понимаете, Флэк. Мистер Баркер готов вложить в эту операцию все свои капиталы.
— Господи помилуй! — Довод был так силен, что сломил даже его обычное недоверие. — Но неужто же м-р Баркер думает, что эта болезнь дойдет до Англии?
— Ну-ну, знаете, может быть, так далеко и не следует заглядывать. Но она может распространиться достаточно для того, чтоб повредить европейским рынкам, пойдут разные там замешательства, задержки, карантины и все такое, прочее…
— Ах вот что! — Флэк вздохнул с облегчением. — Так, так. М-р Баркер человек сметливый — я всегда это говорил. — Он снова сдвинул очки на нос и вернулся к своим счетам.
Гослинг озабоченный перешел в свой кабинет и послал за переписчицей — толковой и симпатичной барышней, на которой, в числе прочего, лежала и обязанность — и не из самых легких — переводить письма своего начальника на приличный английский язык.

* * *

Гослинг был очень важен в этот день и за завтраком держал себя, как человек, который знает тайну и имеет ценные сведения, но не желает болтать о них направо и налево. Он был слишком хорошо выдрессирован и слишком предан своей фирме для того, чтобы хоть намекнуть кому-нибудь о спекуляциях, задуманных Баркером и Принцем в Германии и Австрии, но когда заговаривали о новой эпидемии, он принимал тон загадочный и авторитетный.
Когда за столом кто-то привел последнюю остроту по этому поводу, с пылу горячей принесенную из Сити и вызвавшую заслуженный общий смех, Гослинг неожиданно скривил губы и, придав своему лицу выражение необычайной серьезности, заметил:
— Но, ведь, это дело серьезное, господа, чрезвычайно серьезное.
И постепенно, из разных, более или менее хорошо осведомленных источников, в Сити пошли слухи, что новая эпидемия штука серьезная и даже очень серьезная. В тот же день к вечеру замечено было легкое падение цен на акции некоторых заводов и фабрик и легкое повышение цен на пшеницу и другие питательные продукты ввоза — что не могло быть объяснено обыкновенными причинами. Догадливость м-ра Баркера еще раз подтвердилась. Еще до пяти часов было послано второе письмо в Денди, с наказом поторопить отъезд агента.
В лоне своей семьи и в тот вечер Гослинг несколько важничал и говорил об экономии. Но его жена и дочери, хоть и делали вид, что заинтересованы темой разговора, тем не менее, остались при убеждении, что глава семьи сумеет использовать с выгодой для себя тревожные слухи.
Как после говорила Милли Бланш, отец всегда сумеет выдумать какой-нибудь предлог, чтобы нe дать им денег на наряды. Пяти фунтов, которые удалось вытянуть от него, не хватило даже на самое необходимое, и девицы обдумывали новый план атаки.
— Нам прямо-таки необходимо как-нибудь раздобыть еще три фунта, — говорила Милли. И Бланш всецело соглашалась с нею.

ЗАПЕРТАЯ ДВЕРЬ.

После известия о новом случае моровой язвы в Берлин, в течение двух суток никаких тревожных сообщений не было, и Максвелл начинал уже жалеть о своих трескучих заголовках, как вдруг известия посыпались, как из мешка. В России они прорвались через цензуру, и агентства сразу наводнили редакции детальнейшими сообщениями. Оказалось, что в восточной России было уже несколько тысяч случаев заболеваний, эпидемия захватила и север, и юг, в Харькове и Ростове люди умирали сотнями, в Петербурге было уже двенадцать случаев заболеваний. Новостей навалило сразу столько, что невозможно было разобраться, которые из них могут быть правдивы и которые, несомненно, ложны.
Утренние газеты отвели все свободное место эпидемии и ради нее даже выбросили кой-какие сообщения, касающиеся сегодняшнего открытия парламента, Но телеграммы, появившиеся в вечерних газетах, оставили в тени все утренние. Сообщалось о новых одиннадцати случаях заболеваний в Берлине, трех в Гамбурге, пяти в Праге и одном в Вене. Но еще важней было известие, что в Москве умерло от этой язвы одно очень высокопоставленное лицо, имевшее все шансы уцелеть, а в Берлине — профессор Шлезингер, известный врач-бактериолог, заразившийся, по-видимому, во время исследования крови первого заболевшего в Берлине.
До тех пор англичане почему-то воображали, что эта странная новая болезнь губит только крестьян, китайцев и, вообще, людей низов, но тут оказывалось совсем иное..
Тем не менее, большинство читателей, пробежав сенсационные известия, по привычке перешли к несколько сокращенному отчету об открытии парламента. И во многих домах было не столько разговоров о новой язве, сколько споров о церковном билле и о вступительной речи короля, в которой он обещал провести этот билль в следующую сессию. Многие противники билля соединяли обе темы, уверяя, что эпидемия свыше посланное предостережение за измену церкви. Что там, где-то в Азии, погибло полмиллиона или около того китайцев — это было так, легкий намек, теперь пошли уже более настоятельные предостережения. Кто знает, если этот святотатственный билль пройдет, быть может, зараза не пощадит и Англии. И древних пророков, ведь, не слушали… Сторонники господствующей церкви с радостью ухватились за это оружие…
Но что это собственно была за новая болезнь и как она проявлялась — ни одна газета пока еще не умела объяснить. Симптомы ее не были описаны ни одним врачом-специалистом, ибо несмотря на все предосторожности, врачи оказывались особенно восприимчивыми к заразе. Из одиннадцати умерших в Берлине четверть были врачи.
По описаниям профанов, симптомы были, вкратце, таковы: прежде всего, жестокая боль в затылке, затем период сравнительного облегчения, длившийся от двух до пяти часов. Затем следовало онемение конечностей, быстро переходившее в полный паралич. Смерть наступала через двадцать четыре часа — самое большее, через двое суток от начала болей. Из заболевших, пока еще, ни один не выздоровел. Знаменитейший врач в Лондоне утверждал, что, по описанию, болезнь эта не что иное, как неведомая дотоле форма церебро-спинального менингита силы небывалой, и доказывал, что называть ее моровой язвой, или чумой нет никакого основания, но публика уже подхватила это слово, и эпидемию до самого конца, называли не иначе, как новой чумой, или новой моровой язвой.

* * *

На следующее утро весь Лондон зачитывался сенсационной статьей Джаспера Трэйля. Она появилась впервые в ‘Daily Post’, но с заявлением: ‘разрешается перепечатывать’, но все вечерние газеты взяли из нее большие выдержки, а некоторые перепечатали ее и целиком.
Статья начиналась с указания, что в сравнительно недавние века своей цивилизации, Европа неоднократно подвергалась эпидемиям чумы. От тринадцатого до семнадцатого века, писал Трэйль, Черная Смерть — как все полагают ныне, представлявшая собою одну из форм бубонной чумы — на практике не выводилась в Англии. Еще не так давно огромное количество людей всех сословий умирало от оспы, как в наше время умирают от туберкулеза. И чума, и оспа, как это бывает со многими заразными болезнями, постепенно ослабевали в силе. Путем устранения организмов, наиболее восприимчивых к заразе и слишком слабых, чтобы преодолеть силу яда, и выживания других, настолько сильных, что они либо оказывались совсем невосприимчивыми к заразе, либо умели справиться с ней, человечество постепенно приобретало иммунитет по отношению к некоторым болезням, свирепствовавшим в прошлом. Несомненно этот иммунитет приобретался ценою множества меньших зол. Но, все же, этот сравнительный иммунитет, фактически, был одним из способов эволюции человека в сторону совершенной физической организации.
‘Но примите во внимание, — писал Трэйль, — что страшная болезнь, которая теперь грозит нам, совершенно человечеству неведома и не испытана им. Сколько нам известно, ее никогда и нигде не наблюдалось не только у человека, но и у животных. В половине четырнадцатого века Черная Смерть в некоторых местностях выкосила более двух третей всего населения и, несмотря на все современные усовершенствования санитарии и общей гигиены, нет оснований быть уверенным, что эта новая эпидемия не окажется такой же, или еще более губительной. И, наконец, нет ровно никаких оснований надеяться, что Англия будет пощажена ею.
‘Судя по рассказам китайцев, ‘новая чума’ неоднократно посещала за последнее столетие Тибет. Пока у нас нет проверенных фактов, чтобы строить на них гипотезы, но по-видимому, какая-то бактерия, или бацилла, быть может, тысячи лет жившая в крови животных низшего порядка, и для них безвредная, быть может, тысячи лет не проникавшая в кровь человека и, вначале, для него тоже сравнительно, безвредная, постепенно эволюируя, переродилась в новый вид и стала для него губительной. Возможно, что, достигнув предела своей эволюции, она выродится и исчезнет. Но, до тех пор, что же станется с человечеством? Мы так мало знаем об истории жизни безконечно малых. Пока эволюция в ходу, мы ее не видим и не замечаем, можем ли мы быть хоть уверены, что этот, неведомый нам, но видимый в его проявлениях новый организм не изменит хода всей истории человечества?
‘Если я распространяюсь об этом, то лишь потому, что мы так упрямы, так ограничены, так крепки в своих предвзятых мнениях, на основании процесса жизни за несколько известных нам тысячелетий мы, не задумываясь, утверждаем, что этот процесс! прерван быть не может. За немногие годы нашей индивидуальной жизни мы привыкаем видеть действие! кажущихся незыблемыми законов, причины и следствия и не хотим верить, чтобы эти, выдуманные нами, законы могли иметь исключения. Но теперь, перед лицом очевидности, нам безусловно необходимо понять и уяснить себе, что перед нами новый фактор жизни, который угрожает гибелью всему роду человеческому. Нельзя успокоить себя верой, — вытекающей из нашего тщеславия, — что мир создан для человека. Мы обязаны принять меры самозащиты, и безотлагательно, не уповая долее на Провидение, которое всегда действует на благо нам.
Эти меры самозащиты ясно показуются. Мы должны запереть свои двери и не впускать к себе чуму. Карантинов недостаточно — надо прекратить всякую торговлю с Европой, пока не минует опасность. Благодаря счастливой случайности нашего географического положения, мы можем изолировать себя от остального мира. Запрем же нашу дверь, пока не поздно’.

* * *

Если б публика не была так напугана предшествующими известиями, на статью Трэйля не обратили бы внимания — или высмеяли бы ее. Но теперь, в момент волнения и страха, на некоторых, она произвела сильное впечатление: начались разговоры о ‘запертой двери’, митинги, агитация. Печать по этому вопросу, сразу раскололась на две категории: либеральную и консервативную.
Во главе последней выступил ‘Тайме’, разбивший в пух и прах доводы Трэйля. Но еще больше сенсации вызвало появление в ‘Дэли Мэйль’ двух статей, принадлежавших: одна перу бактериолога, Другая — известного профессора экономиста. И не столько первая, основанная на гипотезах, сколько вторая, настолько убедительная, что она пошатнула убежденность многих приверженцев ‘запертой двери’.
Профессор экономист доказывал, что Англии при запертых дверях де просуществовать и месяца. Даже, если начать готовиться сейчас же выписать в большом количестве зерно из Канады, консервы из Америки и пр. и пр., даже при огромном запасе всех продуктов ввоза, невозможно изолироваться более, чем на три месяца. Далее, профессор ставил на вид, что прекращение, хотя бы и на время, торговли с заграницей, убьет английскую промышленность, и горячо увещевал страну остерегаться лжепророков, пессимистов и оппортунистов, которые соблюдают только свою выгоду, не заботясь об общем благе.
Статья была превосходная, одна из лучших, когда-либо помещенных в ‘Дэли Мэйль’ — и она также была перепечатана всеми прочими газетами.
‘Дэли Пост’ на другой день возразила, что профессор экономист противоречит сам себе, что по вопросу о реформе тарифов он утверждал совсем другое, но это не произвело впечатления. Не все ли равно, что профессор противоречит сам себе, когда его доводы так здравы, так неотразимы? Тут нужно одно: нажать на санитарный департамент. И все будет благополучно.
Представители огромного семейства Гослингов в конторах, складах и магазинах, как и следовало ожидать, шли по линии наименьшего сопротивления. Но вопросы Флэка, как он относится к перспективе ‘запертой двери’, Гослинг рассудительно отвечал, что ‘уж это слишком’.
Флэк, от природы недоверчивый, тоже склонен был так думать, но уверенность коллеги разбудила в нем дух противоречия.
— Ну, я бы так уверенно не говорил. По-моему, дело плохо.
— Плохо то плохо, но, все же, головы не следует терять, — возражал Гослинг. — С одной стороны, уж, наверное, дело обстоит не так безнадежно, как говорят, с другой, политика ‘запертой двери’ грозит разорением и гибелью сотням тысяч человек — с этим надо считаться.
— Лучше пусть погибнет несколько тысяч, чем все.
— Ну, до этого не дойдет, дружище. Этого не чего бояться. Надо только, чтобы санитарный департамент не сидел, сложа руки. Необходимо установить самый строгий карантин — вот что надо делать.
Действительно, это казалось самой практической и единственной мерой, которую можно было принять в предупреждение заразы. Приверженцы ‘политики запертой двери’ быстро убывали. Этот план действий был слишком непрактичен.

* * *

В течение февраля и первой половины марта новая чума распространялась по Средней Европе, но не с ужасающей быстротой.
В десятых числах марта в Берлине насчитывалось более 500 человек, умерших от этой болезни, в Вене — около 450, в Петербурге и Москве не больше того, во Франции, пока, было сравнительно мало заболеваний, а в Испании и Португалии не было вовсе.
Многие авторитеты сходились в убеждении, что смертность от чумы достигла максимума и теперь пойдет на убыль. Больше того: очевидно, первые сведения о заразительности новой болезни были сильно преувеличены, так как до сих пор на Британских Островах не было ни одного случая заболевания, несмотря на обширную торговлю Англии с континентом. Правда, всюду установлены были строжайшие двухсуточные карантины для приезжающих — выяснилось, что инкубационный период продолжается около пятидесяти часов — но, пока, еще ни один из прибывших из-за границы не был задержан и отправлен в госпиталь. Из этого выводили заключение, что новая чума не так у’к заразительна, локализируется в определенных центрах и не легко переносится из одного места в другое.
Тревожило только одно — страшная смертность среди врачей и бактериологов, пытавшихся распознать и изучить зародыши новой болезни. Девять английских бактериологов, дерзнувших на мученичество ради науки, поехали в Берлин на чуму — и ни один не вернулся. Вследствие такой особой восприимчивости бактериологов и врачей к заразе, относительно общего характера, свойств заразы и ее действия большая публика оставалась еще в полном неведении.
К половине марта сложилось убеждение, что строгость карантинных правил наносит большой ущерб торговле и должна быть ослаблена. Иностранные правительства, ведь, тоже сознают серьезность грозящей им опасности и делают все возможное для локализирования эпидемии. Вначале страна была напугана — это естественно — но теперь успокоилась и видит, до какой степени опасность была преувеличена.
При втором чтении церковного билля, перед Пасхой, правительство одержало победу девятнадцатью голосами, и все Гослинги, уже привыкшие к чуме и только клявшие ее за то, что она вредит торговле, с радостью сосредоточили свой интерес на новой теме. Все они были убеждены, что на новых выборах консерваторы пройдут подавляющим большинством.
А так как либералы уже более десяти лет держали власть в своих руках, такая перспектива никого не устрашала.
Но в этот критический момент к полному удовольствию поборников господства Евангелической церкви — новая чума принялась всерьез косить людей.

БЕДСТВИЕ

Россия опустошалась быстро. Сообщение с Москвою было прервано, но не в виде меры предосторожности, а потому, что вся жизнь города была парализована. Люди падали мертвыми на улицах, и хоронить их было некому, кроме женщин. Началось повальное бегство из города. Дороги были запружены пешими и ехавшими в экипажах, так как поезда перестали ходить.
Известия об этом пришли не сразу: они просачивались понемногу, каждые два-три часа получались телеграммы, сначала подтверждавшие, потом опровергавшие, потом окончательно подтверждавшие полученные раньше вести о бедствии.
Эти вести вызвали нечто в роде войны — в целях самозащиты. Германия выслала на границу войска, чтобы задержать приток эмигрантов из России и Царства Польского, Австро-Венгрия поспешила последовать ее примеру.
Парламент собрался раньше, чем кончились пасхальные вакации. Необходимо было спешить с решительными мерами, и премьер объявил палате, что он вносит билль о немедленном прекращении всякого сообщения с Европой.
Несомненно, теперь и Англия порядком струхнула, но века опеки и заботы правительства о населении создали веру в свою безопасность, пошатнуть которую было не легко.
Приверженцы ‘политики запертой двери’ воспрянули духом, теперь им было легко вести пропаганду, но все же и теперь оставалось много утверждавших, что опасность сильно преувеличена. И, когда ‘Evening Chronicle’ вышла с длиннейшей передовицей, доказывавшей, что ‘билль о Запертой Двери’, — как его уже успели прозвать — не что иное, как фортель, выкинутый правительством, с целью удержаться у власти, наступила заметная реакция. Разрыв всяких сношений с Европой представлялся слишком крутой и невыгодной мерой, и к консерваторам, восстававшим против нее, присоединилась часть либералов, лично заинтересованных в том, чтоб она не прошла.
На партийных собраниях оппозиция ликовала: ‘Если нам удастся на этом голосовании билля свалить правительство, вся страна будет за нас… все промышленники Севера поддержат нас… даже и шотландцы… мы снова и в громадном большинстве вернемся к власти… Эта перспектива была так соблазнительна, что партия, не задумываясь, сделала билль своей партийной ставкой.
Времени терять было нельзя, так как билль решено было внести уже через четыре дня после открытия парламента, и партийная агитация кипела во всю. И на втором чтении билля палата, если не была битком набита, то лишь потому, что значительная часть населения, в том числе и многие депутаты, в это время уже были на пути в Америку. Все большие океанские пароходы уходили переполненными и возвращались, вопреки обыкновению, нагруженными исключительно пищевыми продуктами.
Речь премьера в защиту и обоснование билля была выдающаяся по своей искренности и серьезности. Он перечислил все меры, принятые для того, чтобы страна не страдала от недостатка съестных припасов, и убедительно доказал, что, пока сохранилось сообщение с Америкой, бояться голодовки нечего. При этом он подчеркнул тот факт, что все американские порты уже закрыты для всех эмигрантов из Европы, за исключением прибывающих из Великобритании, и, если на Британских островах отмечен будет хоть один случай заболевания чумой, тогда, действительно, чрезвычайно трудно станет получить пищевые продукты из Америки и Колоний. Он умолял Палату не примешивать партийных интересов к обсуждению такой неотложно-необходимой меры, от которой зависит безопасность Англии, доказывая, что в такой критический момент, не имеющий прецедента в истории человечества, обязанность каждого гражданина забыть о своих личных интересах и быть готовым всем пожертвовать для общего блага.
Речь эта, несомненно, произвела большое впечатление, но впечатление это было разбито ответной речью лидера оппозиции, м-ра Брамптона. Он весьма прозрачно намекнул, что внесение билля со стороны правительства не что иное, как военная хитрость и поход на избирателей. Он издевался над трусостью тех, кого пугает ‘русская эпидемия’, и закончил советом не терять самообладания и хранить подобающую британцам стойкость и хладнокровие, вместо того, чтобы запереться на ключ и погубить свою торговлю. ‘Неужто же мы такие трусы, что, как кролики, при первой же тревоге, забьемся в свои норки?’
Прения, хотя и долгие, ничего к этому не прибавили, голоса разделились, и правительство было разбито — десятью голосами.

* * *

К десяти часам вечера об этом знала уже вся страна, и всюду значительное большинство молодого поколения не склонно было принимать всерьез опасность. Оно почти радовалось ей: тут пахло авантюрами, а молодость, ведь, не мыслит смерти в применении к себе, а лишь по отношению к другим.
— А знаешь, если эта дурацкая чума и вправду к нам придет… — говорил молодой человек лет двадцати двух, сидя с приятелем в буфете гостиницы ‘Коричневый Шарик’.
Приятель высоко поднял ноги, поставил их на перекладину своего высокого табурета и подмигнул девице, стоявшей за прилавком.
— Ну? Так что будет тогда? Говорите же, — заинтересовалась буфетчица.
— Тогда, брат, тем, кто останется, будет лафа.
— Да, ведь останутся-то, говорят, одни только женщины, — возразила буфетчица.
— Ого! Вы, должно быть, не здешняя, — изумились молодые люди.
— Конечно, нет. Я лондонская. Вчера только приехала и не останусь долго, если у вас всегда так, как сегодня. За весь день не было и дюжины гостей, да и то придет человек, наскоро опрокинет стаканчик и уйдет — даже не посмотрит, какие у меня волосы: черные или каштановые.
Молодые люди оба немедленно же сосредоточили, свое внимание на хорошенькой белокурой головке так жестоко обиженной продавщицы.
— Ну, это вы напрасно. Я сразу заметил, что вы блондинка, поспешил заверить один из них.
Другой, до тех пор больше молчавший, вынул папироску изо рта и сказал: — Сейчас видать, что настоящий цвет — перекисью водорода такого не получишь. Продавщица подозрительно воззрилась на него.
— Успокойтесь, деточка, он это без хитрости сказал. Дикки человек серьезный, притом же это по его части — он представитель оптовой торговли химическими продуктами.
Дикки серьезно кивнул головой и с видом эксперта повторил: — Я сразу вижу, когда цвет неподдельный.
— Вот это я люблю, когда человек смотрит не мимо, а не то, что у него перед глазами, — одобрительно заметила продавщица. И Дикки скромно принял комплимент, заметив, что у него уж такая работа: ко всему зорко присматриваться.
— А вот большинство мужчин слепы, как летучие мыши днем, — возразила продавщица и начала приводить такие примеры из личного своего опыта, что все трое увлеклись беседой и не особенно были довольны, когда она была прервана появлением нового посетителя.
Это был невысокого роста блондин с нафабренными и закрученными усиками. Он подошел к буфету с видом завсегдатая и удивился:
— Что такое? А где же Цилли? Вы, верно, здесь, недавно?
Продавщица, сразу распознав habitue, подтвердила, что она здесь всего второй день.
— А я целых два месяца здесь не был, — пояснил блондин и заказал ‘скотч’. Он, очевидно, соскучился по хорошей компании, так как принес себе стул, уселся неподалеку от буфета и заговорил, обращаясь ко всем трем разом:.
— Я только сегодня вечером приехал из Европы. И, знаете, так рад, что вернулся, домой — сказать вам не умею, что там только творится!… — Он повел левой рукой жестом ужаса и отвращения и залпом выпил полстакана виски.
Дикки приготовился слушать внимательно, в то же время не менее внимательно разглядывая во всех деталях костюм приезжего. Дикки слыл модником и должен был поддерживать эту свою новоиспеченную репутацию. Его приятель насупился и попробовал было продолжать приватный разговор с хорошенькой продавщицей, но эта молодая особа, понимая разницу между случайным посетителем и завсегдатаем, поощрила последнего приветливой улыбкой и возгласом:
— Так вы из Европы? Подумайте!
— Да, знаете, и рад, что выбрался оттуда. Два месяца ездили там по разным городам, больше
все в Германии и Австрии — но последние две недели только даром тратил время. Никаких дел нет.
— Да что вы? — с серьезным видом удивился Дикки.
— Ах, вы это про чуму! — заметил его друг. — Она и так нам надоела до смерти. Уж сколько времени в газетах только об этом и кричат. Я бы хотел забыть о ней.
Блондин перегнулся вперед и поставил на прилавок свой пустой стакан. — Налейте, барышня, еще. — Вы говорите: надоела. Погодите — что еще будет впереди. Это прямо ужас. Если я расскажу вам, что я видел за последнюю неделю, вы не поверите.
— А вы лучше не рассказывайте, — я и так вам верю. Да и что толку заранее трястись от страха. Лично я убежден, что до Англии она не доберется. Иначе, она давно бы уже проявилась и у нас. Я думаю, что…
Он вдруг запнулся на полуслове, пораженный выражением лица блондина. Тот сидел с раскрытым ртом и неподвижно, пристально, стеклянными глазами смотрел мимо буфетчицы на аккуратно расставленные блестящие стаканы и бутылки разных форм. Лицо его было ужасно.
Буфетчица нервно вздрогнула и отодвинулась. Молодые люди оба вскочили с мест и перенесли свои стулья подальше. У всех троих мелькнула одна и та же мысль. — Этот чистенький, опрятно одетый блондин болен белой горячкой.
Атмосфера комнаты, из веселой, интимной, мгновенно стала тревожной и напряженной, полной недоумения и страха.
Наступило жуткое безмолвие, затем раздался звон стекла, блондин, державший в руке стакан, судорожно стиснул его так крепко, что стакан лопнул и осколки посыпались на пол,
— Послушайте, что же это такое? — невольно вырвалось у первого юноши. Буфетчица прижалась к полкам и насторожилась, нервно вздрагивая. Она была девица опытная, видавшая виды.
Голова блондина запрокинулась назад, отгибаясь все дальше, словно ее тянула какая-то невидимая сила. Глаза его, как будто напряженно следили за какой-то точкой, передвигавшейся все выше и выше вдоль стены с полками позади буфетной стойки, постепенно эта точка дошла до потолка и двигалась по потолку, по направлению к блондину.
Затем, вдруг, сразу, страшная напряженность мышц ослабла, блондин уронил голову на грудь и схватился обеими руками за затылок, дыша тяжело, прерывисто.
— Слушай. Ты как думаешь — он болен? — спросил первый юноша.
Дикки направился было к блондину: его знание химии придавало ему профессиональный вид.
— Он только что приехал из Европы… А вдруг это у него чума, — шепнула буфетчица.
Молодые люди оба отскочили назад, пробормотали что-то о том, что надо позвать доктора, и устремились к двери. Один из них сделал большой крюк, чтоб обойти блондина, сидевшего, перегнувшись вдвое и бешено тиская свой собственный затылок.
Не успела захлопнуться входная дверь, как блондин свалился на пол, издавая противные, визгливые стоны.
Буфетчица охнула и застыла на месте. — Женщины не заражаются, — выговорила она громко, чтобы подбодрить себя. Однако ж осталась стоять по ту сторону прилавка.
Несколько минут спустя хозяин гостиницы — издали — опознал блондина — это был мистер Стюарт, агент фирмы Баркер и КR.

* * *

‘Высшие силы’ Трэйля показали себя.
Скромное орудие, избранное ими, сделало свое дело, и оно же первое в Лондоне получило весть о результатах.
Телеграмма была адресована дирекции, но так как ни одного директоров не было в конторе, ее вскрыл Гослинг. И только вскрикнул:
‘Черт!’ — но таким тоном, что заинтересованный Флэк повернулся на стуле, изумился: — его сослуживец выпученными, вдруг остекленевшими глазами смотрел на голубой листок бумаги, и листок дрожал в его руке.
Флэк поднял очки на один уровень с бровями и спросил:
— Дурные вести?
Гослинг сел и вытер мгновенно вспотевший лоб платком, которым он вытирался после нюхательного табаку, заметил свою ошибку и небрежно бросил платок на конторку. Такое нарушение его неизменных привычек произвело даже более сильное впечатление на Флэка, чем его выпученные глаза и трясущиеся пальцы. Уж если Гослинг кладет на показ свой грязный носовой платок, это не предвещает ничего доброго.
— Господи помилуй! Да что такое случилось? Говорите же.
— Беда, Флэк, — слабо простонал Гослинг. — В Шотландии. Наш мистер Стюарт сегодня утром умер в Денди от чумы.
Флэк вскочил с места и схватил телеграмму, краткую, но содержательную: ‘Стюарт неожиданно скончался 5 пополудни. Опасаюсь чумы. Макфэй’.
— Та-та-та. ‘Опасаюсь’. Это, ведь, еще не доказательство. Они там все потеряли головы. Подтянитесь, дружище. — Я отказываюсь этому верить.
Гослинг с трудом перевел дух, заметил свой платок на письменном столе и поспешил убрать его в карман. — Может быть, у него была сердечная болезнь — а, как вы думаете?
— Ну, положим, чтоб у него сердце было больное, об этом я не слыхивал.
Гослинг взял у него телеграмму, снова внимательно перечел ее — и немножко успокоился.
— Да, тут сказано, ‘опасаюсь’. Макфэй не написал бы так, если б он был уверен.
— Однако, вряд ли они решились бы поставить в телеграмму слово ‘чума’, если б они не были уверены, — возразил Флэк.
Гослинг так взволновался, что вынужден был выйти и завернуть в соседний кабачок подкрепиться, — чего он не сделал со дня рождения своей старшей дочери.
Лица хозяев омрачились, когда им сообщили новость из Денди, да и весь Лондон омрачился, прочитав час спустя все подробности в ‘Вечерних Известиях’.
Стюарт, по-видимому, проехал из Берлина прямо в Лондон, через Флешинг и Порт Виктория и таким образом, избег карантина. И не он один. Несмотря — на строгость правил, многие британские подданные переезжали границу, Не заглядывая в карантин: при деньгах устроить это было не так трудно, а Стюарту велено было денег не жалеть.
‘Вечерние Известия’, хоть и пустили эту новость под огромным хлестким заголовком, все же уверяли, что волноваться нет причины, что в Великобритании с такими эпидемиями справляются лучше, чем на континенте: что это — единственный случай, чума с первой минуты была распознана, (за пять часов до смерти), тело сожжено и в доме произведена самая тщательная и дорогая дезинфекция — изъят из употребления даже спальный вагон, в котором Стюарт ехал из Лондона в Денди, и также сожжен.
Лондон все еще смотрел угрюмо, но уже склонен был поздравить себя с превосходством британских методов борьбы с болезнями. ‘И все-таки чумы не будет в Англии, — твердили представители огромного семейства Гослингов. — Вот увидите, что не будет’.
Но, часов двенадцать спустя, Англия уже, жалела, что правительство осталось в меньшинстве. Премьер, подавленный своей неудачей, немедленно подал в отставку и объявил, что не станет выставлять свою кандидатуру даже в качестве просто депутата. Его противник, Брамптон, был вызван во дворец и ему поручено было сформировать новое министерство. Общие выборы, при данных обстоятельствах, признаны были нежелательными и несвоевременными.

* * *

Мистер Стюарт умер под утро в пятницу, а уже на следующий день в субботу, 14 апреля, началась паника.
День начался сравнительно спокойно. В пределах Великобритании новых заболеваний не было отмечено, но между Лондоном и Россией, Прагой, Веной, Будапештом и другими континентальными центрами телеграфное сообщение было прервано. В Германии положение было отчаянное, повсеместно вспыхивали восстания и бунты. Многие города были объявлены на военном положении. Кое-где стреляли в разгулявшуюся чернь. В делах царил застой, а чума распространялась с быстротой степного пожара. Накануне в Реймсе заболело триста человек и более пятидесяти в Париже…
В Сити многие конторы в этот день не открывались, а в банках наблюдалось настолько упорное стремление вкладчиков требовать свои вклады обратно, что иные банки, даже очень солидные, рады были закрыться к часу дня.
Паника началась на бирже. И до этого дня все бумаги постепенно падали, но сегодня уже никто не покупал, все только продавали и продавали за бесценок.
Самый воздух, казалось, полон был зловещих предвещаний. И, чем дальше, тем больше, пропитывался мраком и унынием. Мрачные, унылые лица прохожих представляли странный контраст с чудесной погодой, ясным небом и теплым апрельским ветерком.
Мужчины и женщины бесцельно бродили по улицам, в ожидании вестей, которые они боялись услыхать. Театры опустели. Тяжелые предчувствия так угнетали, что многие женщины потом уверяли, будто небо в этот день низко нависло над городом, между тем, как в действительности день был чудесный.
Гром грянул после трех часов. Первая телеграмма гласила: ‘Еще два случая заболевания чумою в Денди и один в Эдинбурге’. Одного этого достаточно было, чтобы показать, что все принятые меры предосторожности оказались тщетными, а через час пришло известие еще о двух заболеваниях. К шести часам заболело еще восемь человек в Денди, трое в Эдинбурге и один в Ньюкэстле.
Новая чума пробралась в Англию. И вот тут-то началась паника.

ПАНИКА

Гэрней, выйдя в эту субботу из конторы, решил не поддаваться общему унынию и пошел завтракать в Гаймаркет, подбодрить себя хорошим белым вином в знакомом ресторане.
— Что это нынче все как захандрили, Эрнст? — обратился он к лакею с напускной развязностью. — И у вас тоже похоронный вид.
Эрнст, менее учтивый, чем обыкновенно, пожал плечами. — Еще бы не захандрить! Есть от чего.
— Вы что — плохие вести получили из Германии?
— Ach Gott! s’ist bald Keiner mehr da[2], — пробормотал Эрнст и вдруг заплакал, утирая глаза салфеткой.
— Я очень извиняюсь, — пролепетал сконфуженный Гэрней и поспешил укрыться за вечернюю газету. Но и газета не развеселила его. В ресторане народу было мало, и все удрученные, неразговорчивые. Гэрней, не докончив завтрака, закурил папироску, бросил на стол четыре шиллинга и поспешил на воздух.
Он не взглянул на небо, сворачивая на Флит-стрит, и никто в Лондоне в этот день не глядел на небо. Все шли сгорбленные, понурив голову, уставившись в землю, словно невидимое бремя пригибало всех к земле.
На Флит-стрит было людно, возле окон редакций толпился народ, но вместо оживления, царящего во время выборов, всюду чувствовалось сдержанное раздражение,.временами прорывавшееся наружу вспышками беспричинного гнева.
Гэрней, сам едва сдерживавшийся, ни с того, ни с сего обозлился на кучера автобуса, крикнувшего ему, чтобы он посторонился, как будто лучше было бы быть раздавленным, чем перенести окрик. Грохот этих проклятых автобусов был прямо-таки нестерпим, точно так же, как и топот ног по тротуару и глухой говор унылых тихих голосов. И что, в самом деле, не могут эти люди идти молча!
Шарахнувшись в сторону от автобуса, Гэрней кого-то толкнул на тротуаре, и тот обидно выругался. Гэрней ответил тем же и только после того разглядел, что перед ним знакомый. Оба на миг сконфузились. Потом Гэрней спросил: — Какие новости?
Знакомый, журналист, покачал головой. — Я как раз иду обратно в редакцию. Десять минут назад ничего не было.
— Какой ужас, не правда ли?
Журналист пожал плечами и пошёл дальше.
А Гэрнея стиснули в толпе, хлынувшей к окну ‘Дэли Кроникль’, на котором молодой человек с очень бледным лицом только что наклеил бумажку с несколькими строками, написанными на машине.
Толпа напирала на окно, задним ничего не было видно, и они рвались вперед, толкая передних. Слышались возгласы: ‘В чем дело?… Я не вижу… Что там такое написано?… Читайте громко’. Передние слегка расступились, и задние могли прочесть: ‘Еще два заболевания в Денди, и одно в Эдинбурге’.
Гнет, висевший с утра над всеми лондонцами, вдруг рассеялся, сменившись острым страхом, который хватал за горло. Люди переглядывались с ужасом, почти с ненавистью. Толпа вдруг растаяла. Каждый спешил домой, гонимый инстинктивной потребностью бежать, спасать себя, пока еще не поздно.
Гэрней,, растолкав соседей, вышел из толпы, кликнул проезжавший мимо кэб, вскочил, туда, мимоходом ответил на вопрос кучера: ‘Какие новости?’ и захлопнул дверь.
— Джермин-стрит.
Несколько успокоенный быстрой ездой, Гэрней уже готов был предложить кучеру вывезти его из Лондона. Но сперва надо было заехать домой за деньгами.
В дверях своего дома он столкнулся с Джаспером Трэйлем.
— Вы слышали? — взволнованно спросил Гэрней.
— Нет. Что такое? — равнодушно спросил Трэйль. — Еще два случая в Денди и один в Эдинбурге.
Кучер соскочил с высоких козел, с интересом прислушиваясь к разговору.
Трэйль кивнул головой. — Я знал, что это будет.
— Надо уезжать отсюда, — сказал извозчик.
— Да, надо, — кивнул головой Гэрней.
— Куда? — осведомился Трэйль.
— Ну, в Америку.
Трэйль засмеялся. — Прежде, чем вы попадете туда, она дойдет и до Америки — через Японию и Фриско.
— Так что же, по вашему, и ехать некуда? — настаивал Гэрней.
— На этом свете — некуда. Эта моровая язва послана, чтобы уничтожить род людской. — Он говорил со спокойствием, невольно убеждавшим.
Кучер нахмурился. ‘Ну, тогда надо хоть покутить на последях’.
Он высказал мысль, уже шевелившуюся в умах многих. Ведь бежать из города могли только богатые — в Ливерпуль, Соутгэмптон и прочие порты, где можно было надеяться найти корабль, который увезет их из Европы. Бедняки могли только ‘покутить на последях’… И на улицах Лондона в эту ночь царили паника и разгул. Ломали двери, били стекла в магазинах. Впрочем, больших убытков никто не потерпел. Двух-трех рот пехоты оказалось достаточно, чтобы очистить улицы, и серьезно пострадавших было не более сорока человек…
Тем временем, новый премьер сидел у себя в Доунинг-стрит, обхватив руками голову, и придумывал способы остановить приближение чумы. Он никогда раньше не занимал высокого поста, не привык ведать такими крупными делами. Он в совершенстве изучил только одно: партийную тактику, искусство поддеть противника в дебатах, подметить, куда клонится общественное мнение и утилизировать его для партийных целей. Но теперь от него требовали не расчетов, а поступков, и поступков непривычных, и он не знал, что делать. И, невольно, соображая, можно ли последовать совету газеты, рекомендовавшей ‘отсечь весь север Англии огненным мечом’, он думал о том, как это могло бы отразиться на предстоящих общих выборах.
‘Отрезать север линией пожаров — это значит потерять его. Шотландия никогда не простит нам этого. Все шотландцы избиратели отшатнутся от нас’… Он добросовестно старался рассуждать, не касаясь политики, но голова его не умела мыслить иначе…

* * *

Тем временем в Джермин-стрит Трэйль силился успокоить Гэрнея и привить ему свое философское равнодушие, доказывая, что бежать некуда, поддаваться животному страху постыдно, а умереть, все равно, когда-нибудь придется, и’ смерть от этой болезни не так уже ужасна. И Гэрней соглашался с ним, но успокоиться не мог. Ему не сиделось на месте, поминутно он вскакивал и подбегал к окну, каждый звук, доносившийся с улицы, волновал его, а когда, вечером, послышались крики и выстрелы,, он решительно заявил, что уедет из Лондона. Уж лучше умереть в деревне.
— В Лондоне такая гнетущая тоска! — жаловался он.
— Ну, что ж, поезжайте в деревню размышлять о смерти. Может быть, это и развеселит вас. Но лучше, послушайтесь моего совета и никуда не уезжай те. Наоборот, замедляйте шаги и подавляйте в себе всякую наклонность торопиться. Раз вы ускорили шаг, вы неизбежно побежите, и чем дальше, тем быстрее, так как по пятам за вами будет гнаться страх. А, ведь может случиться, что вы и останетесь в живых. Ведь не все же мужчины поголовно заболевают.
— Конечно, конечно, не все. Но, ведь в деревне, на чистом воздухе, или у моря, все же больше шансов уцелеть. Я вот, например, в этом году хотел ехать в отпуск в Корнуэльс — там есть такое, совсем глухое местечко на берегу, милях в четырех от Падстоу — вы не думаете, что в таком глухом, изолированном месте больше шансов спастись?
— Весьма возможно. Но, во всяком случае, не торопитесь. Поезжайте в середине недели, когда схлынет первая волна бегущих.
— Хорошо. Да. Может быть. Я поеду в среду, или во вторник…
Трэйль угрюмо усмехнулся. — Ну, покойной ночи. Я иду спать.
Гэрней, оставшись один, снова забегал по комнате. Он старался привыкнуть к мысли, что в целом мире нет места, где бы можно было спастись от этой ужасной болезни — и не мог. Целый час он боролся с собой, с этим странным новым инстинктом, гнавшим его прочь, все быстрей и быстрей, ради спасения жизни. И, наконец, совсем измученный, кинулся в кресло у камина и заплакал, как заблудившийся ребенок…

* * *

Паническое бегство из Лондона длилось до вечера понедельника. А затем, пришла весть, сразу остановившая его. Чума уже добралась и до Америки. Она пришла с Запада, как пророчествовал Трэйль. И те счастливцы, которым удалось получить каюту на океанском пароходе, колебались и с пристани возвращались домой: уж, если умирать, так лучше дома, чем в Америке.
И все же, даже во вторник утром, когда сомневаться в пришествии чумы было уже невозможно, когда в Денди умерло уже более тысячи человек и вся Шотландия была охвачена заразой, распространявшейся с невероятной быстротой, даже после известия, что в Дургаме, на крайнем юге, тоже заболело двое, — все же еще оставались люди, упорно твердившие, что опасность страшно преувеличена, верившие, что она скоро минует, и упорно державшиеся своих привычек и рутины жизни.
Этим людям, составлявшим около двух пятых всего населения столицы, Лондон был обязан сравнительным сохранением порядка и спокойствия. Несмотря на вынужденное закрытие почти всех фабрик, складов и контор, даже тех, которые не вели дел с заграницей, некоторая видимость привычной жизни все еще как будто сохранилась. Выходили газеты, сновали поезда и автобусы, театры и кафешантаны были по-прежнему открыты, и многие продолжали свои обычные занятия.
Но все расхлябалось, как в испорченном часовом механизме. Преступники обнаглели, а правосудие ослабло. Кражи съестных припасов стали явлением таким обычным, что некуда уже было сажать даже и пойманных воров. Торговцы без зазрения совести обмеривали и обвешивали покупателей. Гражданин, почувствовавший, что он не может дольше полагаться исключительно на покровительство государства, расплывался в индивидууме. Общественное мнение распалось на мнения отдельных лиц, оковы сдержанности пали, и в каждом человеке проступали неожиданные стороны его характера. Предоставленный собственным ресурсам, он утрачивал цивилизованность, проникался сознанием возможности удовлетворить в течение долгого времени подавляемые желания и наклонности и начинал понимать, что, когда кричат: ‘спасайся, кто может’, слабых топчут ногами.
Таким образом, часовой механизм цивилизации испортился и обнаружился голый человек, со всеми его уродствами и недостатками. И женщины бледнели, трепетали. Ибо страх, от которого грубел и дичал мужчина, пока еще почти не отразился на характере женщин. Ибо в женщине крепче сидит вера в незыблемость излюбленных ею приличий и условностей. Притом же, женщина больше боится женских язычков, чем мужчина осуждения других мужчин.

ГЭРНЕЙ В КОРНУЭЛЬСЕ

Гэрнею надо было бежать, либо от чумы, либо от самого себя. В беседах с Трэйлем он изощрялся в софизмах и, в напрасных попытках убедить своего сожителя, убедил только самого себя, что его рассуждения здравы и выводы не предвзяты.
Однако, Лондон он покинул только в четверг, захватив с собой фунтов триста золотом, которые ему удалось реализовать продажею имущества. На эти деньги он решил закупить сахару, муки и других припасов, без которых трудно обойтись, купить двух-трех коров, кур, растить цыплят, развести огород, насадить побольше картофеля — вообще, позаботиться о том, чтоб обеспечить- себя от надвигающейся голодовки.
‘Хутор’ на берегу Бухты Константина, куда он ехал, был очень подходящим местом для выполнения такой затеи. Хутор этот принадлежал одному его приятелю, достаточно богатому, чтоб позволять себе капризы, и ухлопавшему на оборудование этого хутора немало денег, но приятель редко сам заглядывал на хутор и был слишком беспечен, чтобы сдавать его внаймы, поэтому усадьба пустовала и, когда Гэрней попросил разрешения пожить в ней, приятель предоставил хутор в полное его распоряжение. — ‘Для меня же лучше — сырости не заведется и все такое’.
Не откладывая в долгий ящик, Гэрней, тотчас же по прибытии на хутор, принялся осуществлять задуманный им план и недели три был так занят покупками и изучением нового для себя дела, что, действительно, добился желаемого — ушел от самого себя.
Здесь он чувствовал себя безопасным, не получал ни писем, ни газет, старый батрак, помогавший ему сажать картофель, учивший его доить коров и делать грядки, все слухи о чуме, проникшие и в мирную деревушку Сент-Меррин, считал иностранными враками, не имеющими отношения к жизни в Корнуэльсе, в том небольшом клочке земли, который для него был целым миром.
Гэрней сам стал верить, что чума сюда не заберется, и однажды, в первых числах, мая, закончив свою продовольственную кампанию, надумал съездить. на другой конец полуострова, к знакомому в Ист-Лу. Дело в том, что он соскучился по людям, старый Гаукин все знал про коров и про картофель, но был туг на ухо, и запас его идей был очень ограничен.

* * *

От Падстоу до Лу дорога не очень-то приятная — на небольшом расстоянии три пересадки, но Гэрней не торопился, и разговоры, слышанные им в вагоне, не разрушили его вновь обретенного спокойствия. Правда, были упоминания и о чуме, но лишь в связи с оскудением торговли и вздорожанием съестных припасов. Один пассажир, очевидно, фермер, радовался повышению цен на хлеб и хвастал, что он в этом году засеял пшеницей больше акров, чем обыкновенно.
Дикенсон, друг Гэрнея, серьезней относился к этому вопросу, но и он лично для себя не боялся заразы. Он был ярый либерал и огорчался главным образом тем, что чума пришла не вовремя и помешала либеральному правительству закончить, так успешно начатое проведение целого ряда полезных законов. Огорчали его также вести об обнищании народа и голодовках и жестокий удар, нанесенный английской торговле. Но, все же, он надеялся, что надвинувшаяся гроза минует, и настанет новая эра просвещенного режима и разумных либеральных реформ.
Гэрней остался ночевать и пробыл у него до вечера.
На обратном пути ему пришлось в Лискерде ждать поезда из Лондона, который должен был доставить его в Бодмин-Род.
Был чудный майский вечер. День выпал жаркий, но теперь потянуло прохладой с моря и сумеречные тени уже окутали станцию.
Гэрней неторопливо расхаживал по платформе, радуясь физической силе и жизнерадостности, которые он ощущал в себе. Он был склонен фантазировать и в моменты экзальтации находил мир и интересным, и красивым — вполне достойною оправой для такой драгоценности, как он, Гэрней.
Итак, он шагал по платформе, с интересом вглядываясь в каждую женскую фигуру и ни мало не огорчаясь тем, что поезд запоздал на целый час. Он это предвидел. Ведь и тот поезд, с которым он приехал, без всякой видимой причины, опоздал на полчаса. Если он не захватит поезда в Вэйбридже — ну, что ж, придется пройти пешком семь-восемь миль — не велика беда.
На нижней платформе дожидалось поезда еще человек пятнадцать-двадцать, и Гэрней неожиданно заметил, что эти другие пассажиры уже не разбивались на маленькие группы, по двое — по трое, как прежде, а столпились вместе, по-видимому обсуждая что-то важное и интересное.
Гэрней, замечтавшись, и не заметил, как прошло время, и теперь, взглянув на часы, изумился, он сидит здесь уже два часа, а поезда все нет. Солнце село, но в небе еще догорали лучи заката. Один человек отделился от центральной группы. Гэрней подошел к нему.
— На два часа опоздал, — начал он, вместо представления, и еще раз взглянул на часы.
Незнакомец сочувственно кивнул головой. — Курьезная история! И на станции никаких извещений не получено. Обыкновенно, когда поезд выходит из Плимута, начальнику станции дают знать телеграммой.
— Господи помилуй! — воскликнул Гэрней. — Не уж то же поезд еще не вышел из Плимута?
— По-видимому, так. Говорят, это все чума. В Лондоне, говорят, ужас, что делается.
— Неужели же вы считаете возможным, что поезд вовсе не придет?..
— О! Этого я не думаю. Нет, этого я не думаю, но когда он придет — Бог его знает. Ужасно это не удобно для меня. Я еду в Сент-Айвз. Пешком отсюда — не дойдешь. А вам — далеко ехать?
— Да, в Падстоу.
— Падстоу? — Это тоже не близко.
— Дальше, чем мне желательно было бы идти пешком.
— Я думаю. Тридцать миль, или что-то в этом роде.
— Приблизительно. Вы не знаете, где бы можно было навести справку?
— Не знаю. Страсть, как это неудобно.
Гэрней перешел через рельсы и ворвался к начальнику станции.
— Извините, что беспокою вас, но не можете ли вы мне объяснить — как вы думаете, может быть, этот поезд почему-нибудь вычеркнут из расписания?
— Как так: вычеркнут? — словно обиделся начальник станции. — Почему вычеркнут? Он просто немножко запоздал.
Гэрней улыбнулся. — На два часа, и даже больше — вы это называете: ‘немножко’.
— Да что же я-то тут могу поделать? Вам придется потерпеть..
— А из Плимута вы все еще не получали извещения о выходе поезда? — настаивал Гэрней, не обращая внимания на неудовольствие начальника.
— Нет, не получал, должно быть, оборваны провода. Мы делали запрос, но ответа не добились. Извините, у меня работа…
Гэрней вернулся на нижнюю платформу и присоединился к группе пассажиров, в которой был и говоривший с ним несколько минут тому назад.
Закат догорел, за высокой железнодорожной насыпью всходил бледный молодой месяц. Станционный сторож зажег фонари на перроне, но они еще не горели полным светом.
— Начальник станции говорит, что телеграф не действует — должно быть, провода испортились, — сообщил Гэрней, обращаясь ко всей группе пассажиров: — они не могут добиться ответа.
— Наверно, провода оборваны.
— Или машинист заболел чумой.
— Ну, машиниста можно было взять другого.
— Да, если б было где взять.
— Однако, этак и сюда могут занести чуму.
А почему же нет? Эта страшная мысль тисками сжала сердце Гэрнея. Далекая столица вдруг показалась страшно близкой. Ведь от Паддингона до Лискерда всего шесть-семь часов, езды. Каждую минуту лондонский поезд может прибыть, неся с собой беспощадную заразу. Чего он дожидается? Возле вокзала есть гостиница. Может быть, там найдется экипаж.
— Бухта Константина? Где это? — удивился хозяин гостиницы.
— Возле Сен-Меррина, неподалеку от Падстоу.
— Падстоу? Ехать в Падстоу — ночью — этакую даль? Да что же вы на поезд-то не сядете?
Гэрней пожал плечами.
— Поезд, по-видимому, не придет.
— Ну, плохо дело. Это, наверное, чума. — Содержатель гостиницы, видимо, относился к делу философски, но дать лошадей отказался наотрез.
Гэрней вышел на улицу. Кучка ожидающих на перроне как будто уменьшилась, но уже так стемнело, что трудно было рассмотреть.
— Надо взять себя в руки, — наставительно говорил себе Гэрней. — Помни, спешить нельзя.
По крутому скату к нему бежал человек, и Гэрней, не спеша, пошел ему навстречу. Это был тот самый человек, с которым он давеча разговаривал на платформе.
— Есть что-нибудь новое? — спросил Гэрней.
— Да, получено известие окольным путем, через Сальташ. Так и есть. Везде чума. Они сами не знают, когда ждать следующего поезда…

* * *

Дни вырастали в недели, а поезда все не ходили: Торговля стала, цены на съестные припасы все росли. Рыба имелась на рынке, но не в изобилии, и внутренние города, как Труро и Добин, организовали постоянное моторное сообщение с прибрежными селениями, с целью скупки рыбы прямо на месте, у рыбаков. Но через неделю пришлось обратиться к услугам лошадей, за отсутствием бензина.
А через три недели вошла в обычай система обмена, по крайней мере, между фермерами и рыбаками Корнуэльса. Люди убедились в бесполезности золота, серебра и меди, как знаков обмена, и просто обменивали одни продукты на другие, например, яйца на рыбу. Корнуэльс, может быть, и мог бы прожить таким образом, своими средствами, так как голод и лишения быстро уменьшали его и без того небольшое население, но, в конце концов, чума была занесена и сюда, — пароходом, посланным за рыбой из Кардифа…

ОБРАТНАЯ ЭВОЛЮЦИЯ ДЖОРДЖА ГОСЛИНГА

Распространение новой чумной эпидемии в Лондоне и, вообще, на земном шаре, и ранних стадиях, сопровождалось приблизительно теми же явлениями, какие наблюдались во время чумы 1665 года. Запертые дома, опустелые улицы, ямы, куда трупы сваливались, как попало, развитие всякого рода эксцессов, различные проявления страха, стойкости и мужества — все это свидетельствовало о том, что человечество, в среднем, очень мало изменилось, в сравнении с семнадцатым веком. Разница всего заметней сказывалась в том, что население Лондона чрезвычайно быстро обнищало и начало голодать. Даже еще до того, как чума достигла Англии, недостаток съестных припасов уже давал себя чувствовать с такою силой, которая наглядно подтверждала правдивость заявления великого экономиста, что Англии не просуществовать и трех месяцев при закрытых дверях.
С появлением же чумы Лондон остался при собственных ресурсах, очень скудных. Огромный город, производивший лишь предметы роскоши, ничего не прибавляя к тем существенным материалам, которыми держится жизнь, мгновенно очутился в положении Парижа зимой 1870-1871 года, с той только разницей, что население Лондона быстро убывало вследствие эмиграции и ещё больше — вследствие чумы. И, тем не менее, еще значительная часть этого населения со слепым упорством цеплялась за единственную жизнь, какой оно умело жить.
Taк, например, Джордж Гослинг, во многих отношениях, поставленный в более благоприятные условия, чем обыкновенный обыватель, упорно не покидал своего дома в Вистерии-Гров, пока его не выжило оттуда отсутствие воды.

* * *

— Ну, что ж, поезжай в деревню размышлять быстротой — Гослинг нарушил один из великих законов, которые он до тех пор неуклонно соблюдал. Конторы и склады его хозяев в Барбикане были заперты (временно, как предполагалось) и сами хозяева уехали неведомо куда. Но у Гослинга были свои ключи от всех складов и, когда семья его начала голодать, он решил съездить в Сити и заимообразно (он усиленно подчеркивал это слово) запастись кое-какими необходимыми для жизни припасами в складах своей фирмы.
Он сговорился с приятелем, тоже церковным старостой церкви Св. Евангелиста Иоанна, торговцем углем, у которого, следовательно, были в распоряжении лошади и фургоны.
Они сговорились обо всех деталях. Это был еще один пример возрождения старых методов обмена. Взамен лошади и фургона Гослинг предоставлял в распоряжение приятеля свои возможности и знания. По причинам, вполне понятным, третьих лиц они в свой план не посвящали, и Буст, торговец углем, правил сам одним фургоном, а Гослинг другим, вернее, шел впереди него, так как после первой попытки править, он решил, что безопаснее будет вести лошадь под уздцы, чем идти за ней, вблизи ее копыт.
Набег произвели вполне успешно. Буст обо всем подумал, и бесценный груз жестянок с мясными, овощными и фруктовыми консервами был скрыт большим брезентом от завистливых взоров голодных прохожих — по лондонским улицам в те дни шлялось без дела много всякого народа, а Буст и Гослинг, в платьях, перепачканных углем, на обратном пути все время кричали ‘Чума! Чума!’, давая тем понять, что они везут трупы зачумленных. Их не раз останавливали, прося свезти v на кладбище еще парочку трупов, но они отговаривались тем, что телеги и без того полны до верху — на одну погрузку, ушло шесть часов. И в этот день не только те, кто обращался к Гослингу и Бусту, часами ждали, чтобы от них увезли их мертвецов.
Гослинг вернулся домой, ликуя, хоть его и мучил страх, что он мог заразиться от тех трупов, которые пытались взвалить на его телегу. Награбленную провизию сложили в одной из нижних комнат, с помощью миссис Гослинг и обеих барышень, работавших два с половиной часа, не покладая рук, а затем, завесили окна, заперли двери и стали дожидаться, когда пройдет весь этот ужас.
Буст умер от чумы двое суток спустя, но, так как после него остались жена и четыре дочки, награбленное не пропало даром.

* * *

Почти две недели после этого набега Гослинги сидели запершись в своем домике в Вистерии-Грове, так как и они, подобно большинству англичан, еще не осмыслили всего значения того факта, что женщины почти не заражались. Среди женщин заболеваний было всего 8 %, да и то умирали только пожилые, старше пятидесяти лет. Когда в Европу впервые донеслись слухи о чуме, об этой странной, небывалой дотоле невосприимчивости женщин к новой эпидемии много говорили и писали. Эта пикантная особенность новой болезни вызывала даже больше интереса, чем усиленная смертность среди мужчин. Но когда угроза повисла над самой Европой, это странное предпочтение, оказываемое неведомой бактерией мужчинам, отошло на второй план перед более насущными жизненными интересами. И женщины семейства Гослинг, как и большинство других женщин, боялись заразы не меньше мужчин, оправдывая свои страхи тем, что, ведь, все-таки, были же и женщины, умиравшие от этой болезни.
Гослинги всегда жили между собой довольно мирно, и семейную жизнь их соседи ставили в пример. Глава семьи уходил из дому в 8 ч. 15 м., а в 7 ч 15 м. неукоснительно возвращался, и только по воскресеньям, когда шел дождь и нельзя было пойти гулять, в доме иной раз от скуки вспыхивала перебранка.
Но теперь, когда пришлось жить все время взаперти, в этом маленьком домике, под гнетом страха и без всяких интересов или развлечений, приходящих извне, члены семейства Гослинг предстали друг перед другом в новом свете. Уже через два дня во всех четверых кипело глухое раздражение, сдерживаемое лишь узами условной привязанности.
На третий день атмосфера стала такой гнетущей, что взрыв был неизбежен. И утром разразилась гроза.
У Гослинга вышел весь табак и он решил, что, при данных обстоятельствах безопаснее будет послать Бланш или Милли, чем идти самому. И, с, преувеличенной, напускной небрежностью, сказал:
— Послушай-ка, Милли, ты бы сходила мне в лавочку за табаком.
— Нет уж, увольте. Не пойду! — был решительный ответ.
— Это почему же так? — осведомился Гослинг.
Милли пожала плечами и кликнула сестру:
— Бланш, отец хочет нас послать за чем-то. Ты пойдешь? Бланш, с пыльной тряпкой в руках, появилась в дверях.
— Почему же он сам не сходит?
— Потому, — ответил папаша, уже побагровев, но сдерживаясь и выбирая слова: — потому, что мужчины подвержены заразе, а женщины нет.
— Ну, это, вздор! — отрезала Милли. — Масса женщин заболевает.
— Всем известно, — возразил Гослинг, все еще сдерживаясь, — что женщины сравнительно не восприимчивы к этой заразе.
— Ну, это мужчины так говорят, чтобы оберечь себя. Мужчины уж всегда такие — грубые эгоисты.
Пойдете вы, куда я вас посылаю, или нет? — вдруг крикнул мистер Гослинг.
— Нет, не пойдем, — вызывающе бросила Милли. — В такое время девушкам не безопасно ходить одним по улицам, не говоря уже о заразе.
Отец и раньше иногда покрикивал на них, и они нисколько не испугались..
— А я вам говорю: пойдете! — загремел отец. — Лентяйки, бездельницы, никуда не годные девчонки, вы обе! Кто вас поит и кормит? Кто на вас всю жизнь работал? Отец. А вы даже не хотите пойти купить ему табаку. — Дочки раскрыли было рты для возражения, но он еще больше озлился, затопал на них ногами и крикнул: — Ну, так я же вас заставлю.
Так он еще никогда не сердился. Девушки струхнули и, как водится, взвизгнули: ‘Мама!’
Миссис Гослинг давно уже подслушивала и моментально явилась на зов. И тотчас же сама накинулась на мужа:
— Как тебе не совестно, Гослинг! Разве можно в такое время посылать девочек на улицу! Еще того недоставало, чтобы мои девочки рисковали жизнью из-за твоего поганого зелья. Никто не виноват, что у тебя скверная привычка — курить.
Перед этим третьим врагом Гослинг спасовал. Он еще не поборол в себе привычки, ради мира в семье, во всем уступать жене. Целую четверть века они прожили вместе и очень недурно ладили между собой, но в тех случаях, когда миссис Гослинг находила необходимым показать, как она выражалась, ‘что и у нее есть язык’, ясно видно было, кто из двух верховодит в доме.
— Кажется, не большое с моей стороны преступление, что мне захотелось покурить, — укоризненно возразил он. — Когда нужно было добыть еды, кто, спрашивается, рисковал жизнью — вы, или я? А, ведь, все знают, что женщины не заражаются чумой.
— А как же миссис Картер-то, через три дома от нас? Ее только третьего дня похоронили, — язвительно возразила миссис Гослинг.
— Ну, да, отдельные случаи бывали. Но, все же, заражается разве одна из тысячи. Это всем известно.
— А почем вы знаете, что этой одной не буду я? — расхрабрившись под защитой матери, съязвила Милли.
Так в это утро спор и кончился ничем, но Гослинг затаил обиду и не оставил без внимания того факта, что дочери его боятся. Теперь все изменилось. Никакие условности не связывали ему рук. И он решил ‘приструнить своих баб’. Кстати, в буфете нашлась неоткупоренная бутылка виски.
Тем не менее, он не стал бы искать случая показать свою власть. Он был еще слишком цивилизован, чтобы хладнокровно взять на себя инициативу. Но случай скоро сам представился. Утренняя гроза не очистила, как следует, воздуха, и к вечеру разразилась новая, уже посильнее. Ссора вспыхнула из-за пустяка. Гослинг намекнул, что их запас провизии не вечен, Милли резко возразила, ели бы, мол, поменьше сами. А когда миссис Гослинг напомнила, что набег можно бы и повторить, Гослинга вдруг прорвало:
— О, да! Конечно! Вы ничего не имеете против того, чтобы я умер от чумы. Я могу идти пешком за шесть миль, чтобы добыть вам провизии, но вы не можете и до угла дойти, чтобы купить мне табаку.
— Провизия необходима, а табак не необходим, — возразила миссис Гослинг. Она была не из умных женщин и думала, что мужа надо сразу осадить. Всю свою жизнь она прожила в лондонском предместье и не понимала, что теперь она имеет дело с человеком, наполовину уже отрешившимся от навыков цивилизации.
— Ах, вот как! Не необходим! — Гослинг вскочил на ноги. Лицо его побагровело, бледно-голубые глаза, что называется, лезли на лоб. — Ну, так я же вам покажу, что необходимо и что не необходимо, и кто хозяин в этом доме. Я вам говорю, что мне табак необходим, и одна из вас трех пойдет за ним, сейчас же! Вы слышите? — одна — из вас — трех.
Включение в эту категорию и миссис Гослинг было, конечно, равносильно объявлению войны.
Милли и Бланш взвизгнули и попятились назад, но мать их не струсила. Она сама заорала на мужа, но Гослинг не дал ей кончить фразы. Он кинулся к ней, схватил ее за плечи и начал трясти, крича во все горло, чтоб заглушить ее голос: ‘Заткни глотку! Заткни глотку!’ А когда жена его, вся вдруг съежившись, осела на пол и забилась в жестокой истерике, он схватил за руку перепуганную Милли, поволок ее по коридору, отпер входную дверь и вытолкнул ее на улицу. И крикнул вслед:
— И чтоб ты мне без табаку не смела возвращаться! Слышишь?
— Сколько купить? — дрожащим голосом пролепетала Милли.
— На полкроны, — сердито бросил Гослинг, и бросил на тротуар монету.
По уходе Милли, он еще немного постоял у двери, радостно подставляя свежему воздуху свое разгоряченное лицо. — Надо же было приструнить их, — пробормотал он про себя, как бы оправдываясь. Позади него несся неудержимый плач и жалобные выкрики: ‘В первый раз — за двадцать четыре года! — И что только соседи будут говорить…
— Соседи! — презрительно пробормотал Гослинг. — Какие там соседи! — почитай и не осталось никого — соседей-то.
Издали донесся скрип колес. Он насторожился. Немного погодя услышал монотонный, гнусавый голос, кричавший нараспев вдали:
— Чума! Чума!
Гослинг поспешно вошел в дом и запер дверь.

* * *

Милли нашла улицу почти безлюдной. Магазины, по-видимому, не торговали, пешеходы попадались редко, преимущественно женщины, и все они шли крадучись, пугливо озираясь кругом. Их выгнал на улицу голод и надежда где-нибудь раздобыть себе пищи. Но это, как вскоре убедилась Милли, было не так легко, ибо всюду ставни были заперты, а во многих магазинах витрины были и забиты досками.
Оправившись от своего испуга, Милли рассердилась. Ее маленький, полный условностей ум был более всего смущена тем фактом, что вот она на улице в домашних туфлях без каблуков, в старом ситцевом платье и даже без шляпы, которая могла бы прикрыть небрежность прически. На углу Вистерия-Гров она остановилась поправить волосы, густые, рыжие и непослушные.
Большое кильбернское шоссе было пустынно, но это не успокоило ее: она все еще боялась встретить кого-либо из знакомых. Как она объяснит свое появление на улицах в семь часов вечера в таком виде? Ведь нельзя же сказать правду.
А майский вечер был чудесный. Воздух чист изумительно. Угля в городе был мало, топили редко где, и жирный густой дым не портил атмосферы. Солнце садилось, и Милли инстинктивно пряталась в тени, на западной стороне улицы, подобно большинству Других прохожих, словно боявшихся яркого света на противоположном тротуаре.
Милли так поглощена была своей обидой, что прошла шагов триста, не соображая, куда и зачем она идет. Когда, наконец, ей стало ясно, что поиски табаку будут тщетны, так как магазины все закрыты, она остановилась в первом попавшемся подъезде. И уж хотела повернуть обратно, но не посмела. Уж слишком грозен сегодня был отец: никогда она не видела его таким. — ‘Кто бы мог подумать, что он способен быть таким скотом!’ Милли потерла ушибленную руку. На руке остался синяк от нажатий его сердитых пальцев. Она потерла руку, и хорошенькое личико ее исказила злобная гримаса. И, продолжая свои поиски незапертой табачной лавки, она в то же время придумывала планы мести.
Местами, лавки, — зеленные и мясные — видимо были разграблены: стекла в окнах перебиты и все съедобное растащено. В одну из таких разоренных лавок Милли заглянула, в нелепой надежде найти то, чего она искала. В другую рискнула даже войти и взяла с полки брусок мыла — дома у них не было в запасе мыла. И тотчас же в ней проснулось сознание, что кругом ценные вещи, и желание стянуть еще что-нибудь.
Наконец, она дошла до лавки, где ставни были нетронуты, но дверь висела только на одной петле. Милли робко заглянула внутрь и. убедилась, что судьба была к ней милостива. Это была табачная лавка и весь товар почти не тронут — у грабителей были более неотложные надобности.
Внутри лавки царил непроглядный мрак, но когда глаза девушки привыкли к темноте, она разглядела линии прилавков, затем, рискнула приотворить немного дверь, и тогда на полках обнаружились ящики, коробки и пакеты.
Ей вдруг неудержимо захотелось взять, как можно больше, и она начала хватать с полок, что попадалось под руку, и сваливать все на прилавок. Но у нее не было с собой корзины, куда сложить все это, и она шарила под прилавком, ища какого-нибудь ящика, когда мрак вокруг нее снова вдруг сгустился. Милли осторожно выглянула из-за прилавка и увидала в дверях очертания женской фигуры.
На минуту Милли замерла на месте, не сводя глаз с этой другой женщины. Милли еще не успела одичать, и она вдруг поняла, что совершает преступление. И безумный ужас охватил ее при мысли, что пришедшая поймает ее, Миллисент Гослинг, за кражей табаку. Но женщина, разглядев, каким товаром здесь торгуют, со вздохом отошла. Милли слышала ее спотыкающиеся шаги за окном.
Все еще дрожа от испуга, Милли наскоро приподняла подол, заткнула концы его за пояс, наложила туда, сколько можно было, коробок и пакетов, и снова вышла на улицу.
Она уже почти дошла до угла Вистерия-Гров, когда из дверей одного, дома неожиданно вышла пожилая женщина и тяжелая рука легла на плечо Милли.
— Что у тебя тут? — резко спросила женщина. Перепуганная Милли показала ей свою добычу.
— Сигары? — бормотала женщина. — Кому теперь нужны сигары? — Она открывала коробку за коробкой, в тщетной надежде найти что-нибудь съедобное. — Господи помилуй? Да ты с ума сошла, дрянная ты воровка! — буркнула женщина и сердито оттолкнула от себя девушку.
Один ящик сигар вывалился из подола, но Милли не нагнулась поднять его: она рада была, что ушла благополучно. Теперь она одного только боялась — встретить полисмена. Через три минуты она неистово стучала кулаком в дверь небольшого домика в Вистерия-Гров, и, не слушая, радостных восклицаний впустившего ее отца, тут же в коридоре повалилась на пол и заплакала.
Первая попытка Гослинга осадить баб и показать им свое мужское превосходство увенчалась блестящим успехом.

* * *

Через несколько минут после возвращения Милли, миссис Гослинг, робкая и заплаканная, прервала дольче-фар ниенте мужа, наслаждавшегося давно желанной сигарой, злорадным сообщением:
— Газ не горит.
Гослинг поднялся с кресла, чиркнул спичкой и поднес ее к рожку. Спичка продолжала гореть, но газ не вспыхивал, и никакого движения воздуха в трубках не замечалось.
— Ты, верно, не отвернула газометра. Дай-ка я погляжу. — Гослинг говорил тоном превосходства мужчины, сильного.своим пониманием всех тонкостей механики, таких загадочных для женского ума.
Миссис Гослинг тихонько фыркнула и посторонилась, чтобы дать дорогу мужу. Она уже осматривала газометр.
— Ну, что же. Не беда. У нас есть лампы, — усмехнулся Гослинг. Он всегда предпочитал вечером читать при лампе.
— Лампы-то есть, да керосину нет, — угрюмо отозвалась миссис Гослинг.
Глава семьи задумался. Он глубоко негодовал. В уме его скользили смутные мысли о том, что кого-то надо ‘притянуть к ответу за такие беспорядки’ — и даже о письме в редакцию — последнее, отчаянное, принудительное средство…
— Но свечи-то у нас есть? — спросил он.
— Одна-две найдутся. Но их ненадолго хватит.
— Ну, что ж, зажжем сегодня свечи и пораньше ляжем спать, — решил Гослинг. Жена его презрительно-смиренно пожала плечами и вышла из комнаты.
Когда она ушла, глава семьи поднялся наверх и выглянул в окно на улицу. Солнце зашло, и таинственный мрак окутал Лондон. На стеклянных шарах высоких электрических фонарей еще горели отблески заката, но привычный, ярко-фиолетовый свет не освещал их изнутри. Огромный город был окутан тьмой и безмолвием. — ‘Боже мой! — прошептал Гослинг. Как все темно! И как тихо! Изумительная тишина!’ И в его собственном доме царила тишина. Внизу три обиженных и не простивших женщины говорили между собой шепотом.
Гослинг, не выпуская изо рта сигары, как зачарованный, вглядывался в этот мрак, он даже рискнул поднять окно. ‘Это безмолвие смерти’, прошептал он. Потом склонил голову на бок и прислушался. Откуда-то издали доносились звуки выстрелов, должно быть, по грабителям.
— Ни света — ни огня! — бормотал Гослинг. И, по естественной ассоциации идей, сейчас же вспомнил о воде. — ‘Чего доброго, и воды нет?’
Но из ванной доносились сладостные звуки капель, падавших из неплотно прикрученного крана.
— Идет еще, — подумал Гослинг, — но все же, надо быть с водой экономными. Впрочем, воду-то они, наверное, не остановят. Что бы ни случилось, не может же быть, чтоб они остановили воду.

* * *

Каждый день раз по пяти Гослинг ходил смотреть, идет ли вода, и каждый день возвращался успокоенный. Но, наконец, настал день, когда и вода забастовала.
— Это временно ее приостановили, — утешал Гослинг. — К вечеру опять пойдет. Надо только поэкономнее расходовать запас.
— Как же быть-то? — возразила жена. — Ведь посуду-то надо вымыть.
— Ничего не надо мыть. Лучше сидеть в грязи, чем без воды. Каждая капля воды в нашей цистерне должна быть сбережена для питья. Иначе мы рискуем умереть от жажды.
Миссис Гослинг с грохотом поставила обратно на плиту кастрюлю, которую она держала в руке. — Как вам будет угодно, мой супруг и повелитель, — саркастически ответила она. И с кривой усмешкой посмотрела на дочек. Дом разделился на два лагеря: все женщины объединились против общего врага.
И, как только Гослинг вышел, жена его преспокойно налила воды в кастрюлю и продолжала мыть ее, заметив дочерям:
— Ваш отец думает, что он все лучше знает.
Гослинг большую часть дня проводил на крыше, следя за резервуаром, куда накачивали воду, и лишь под вечер убедился, что резервуар наполовину опустел. Первой мыслью его было, что одна из трубок лопнула, второй — что надо хорошенько приструнить это бабье. Он пошел в переднюю, взял палку…
И в течение двух дней Гослинги, спустившиеся еще ступенью ниже по лестнице одичания, бродили угрюмые и немытые по темному дому. А затем, стало ясно, что надо уходить из этого дома, что оставаться дольше в нем нельзя. Идти можно было по двум направлениям: на север и на юг. Гослинг выбрал юг. Путней был ему знаком: он там родился. О Клаптоне и его окрестностях он не имел понятия.
И вот, в чудесный, ясный майский день Гослинги пустились в путь. Глава семьи, больше всего на свете боявшийся умереть от жажды, обошел конюшни своего покойного компаньона и среди массы дохлых лошадей нашел одну живую. Ее наполовину оживили водой из соседней бочки, и на день впрягли ее в телегу из-под угля, нагрузив телегу пожитками семьи. Лошадь издохла, не дойдя полмили до места назначения, но Гослингам, соединенными силами все же удалось докатить телегу вниз к реке.
На набережной они без труда нашли пустой дом и провели пренеприятных полчаса, удаляя останки одного из его прежних обитателей. Гослинг надеялся, что он умер не от чумы. Так как это был труп женщины, и притом страшно истощенной, было основание предположить, что она умерла от голода.
Все это время Гослинг ходил, как ошалелый. Когда женщины натаскали ведрами воды из реки, обшарили, обнюхали, как кошки, и раскритиковали сверху донизу свое новое жилище, глава семьи уселся с сигарой в кресло и стал раздумывать о своем трудном положении.
Прежде всего он подивился, почему Бусты не съели своих лошадей вместо того, чтобы дать им подохнуть с голоду. Затем, задал себе вопрос: почему они не встретили ни одного мужчины на всем долгом пути из Брондсбери в Путней? И постепенно дошел до невероятного объяснения: мужчин и не осталось в городе. Он вспомнил, как странно вглядывались в него те немногие отощавшие и обтрепанные женщины, которые встречались ему: теперь ему казалось, что в их взглядах было изумление. Гослинг почесывал себе щеки, за десять дней обросшие щетиной, и задумчиво курил. Он почти жалел теперь, что давеча так грозно и свирепо смотрел на женщин, попадавшихся навстречу — от них можно было бы получить какие-нибудь сведения о том, что творится в городе. Но страх все время гнал вперед Гослингов: они оберегали свой запас провизии и жизнь свою, люди теперь до того одичали, что при малейшем поводе готовы были кидаться друг на друга.
— Мужчин в городе не осталось, — повторил Гослинг, но не мог поверить. Вывод был слишком грозен — если так, значит, настанет и его черед. А он никак не мог отделаться от мысли, что через несколько недель он опять вернется в Сити — и еще вчера спрашивал себя: как же это пойдет на службу небритый?
Но сегодня перемена места, разрыв со всеми старыми навыками и порядками раскрыли ему глаза и расширили его горизонт. Возможно, что ему и никогда уж больше не придется идти на службу, так как и службы никакой не будет. Если он уцелеет, — а он крепко надеялся выжить — он будет чуть ли не единственным мужчиной в Лондоне, да может, и в целой Англии — даже в Европе — мужчин останется всего каких-нибудь несколько тысяч… Да, но кто же тогда будет работать? И какую работу?…
— Добывать себе пищу, — шептал Гослинг, смутно дивясь, где же и как же можно будет добывать ее, когда не будет ни лавок, ни складов, ни иностранных агентов. Он главным образом думал о мясе, т. к. их фирма вела торговлю мясными консервами.
— Чего доброго, придется разводить коров и овец, — думал Гослинг. И, немного погодя, мысленно добавил: — И выращивать пшеницу.,,
И тяжело вздохнул, вспомнив, что он не имеет понятия о том, как сеять хлеб и разводить рогатый скот. Консервы ему давно уже надоели, так хотелось бы перейти к обычной пище — молоку, яйцам и свежим овощам. Одна из его ног распухла и болела, и он справедливо приписывал это нездоровой диете.

* * *

Просидев двое суток в своей новой резиденции, Гослинг- набрался (храбрости и рискнул выйти на улицу. Он начинал’ верить в свое счастье и думать, что чума пронеслась над Лондоном, не тронув его.
С каждым днем он уходил все дальше, в поисках молока, яиц и овощей, но нашел только заросли молодой крапивы, нарвал ее и принес домой. Гослинги все с удовольствием съели суп из молодой крапивы, сваренный на плите, растопленной досками, и сразу почувствовали себя лучше. Иногда, во время таких экскурсий он сталкивался с женщинами и расспрашивал их. Все рассказывали одно и то же — мужья их умерли от чумы, а сами они умирают с голоду.
Однажды, в начале июня, он дошел до Питерсгэма и здесь, в дверях фермы увидел красивую, высокую женщину. Она была так непохожа на женщин, обыкновенно попадавшихся ему навстречу, что он невольно остановился и с любопытством воззрился на нее.
— Вам чего? — подозрительно спросила молодая женщина.
— Нет ли у вас молока, или масла, или яиц для продажи?
— Для продажи? — презрительно повторила женщина. — А что вы можете дать нам в обмен, такое, что бы стоило пищи?
— Как что? Деньги.
— Деньги? На что мне деньги, когда на них ни чего нельзя купить? Я не продам вам яиц и по фунту стерлингов за штуку.
Гослинг почесал в бороде — теперь у него уже успела отрости порядочная борода.
— Пустовато здесь, а? — спросил он, улыбаясь.
Молодая женщина оглядела его с ног до головы, и тоже улыбнулась.
— Да. Вы первый мужчина, которого я вижу с тех пор, как умер мой отец, месяц тому назад.
— С кем же вы живете? спросил Гослинг, указывая на дом.
— С матерью и с сестрой. Только.
— И кормитесь своим трудом, так, что ли?
— Да. Мы привыкли. На ферме всякую работу справить можем. Вся беда в том, чтобы не пускать сюда других женщин.
— А? — задумчиво сделал Гослинг. И оба посмотрели друг на друга.
— Вы голодны? — спросила девушка.
— Не то, чтоб голоден. Но очень уж консервы опротивели — я уж пять недель Ими питаюсь — хотелось бы поесть чего-нибудь другого.
— Зайдите. Так и быть, одно яичко вам сварю.
— Спасибо, — сказал Гослинг. — Я с удовольствием зайду.
Они дружески разговорились. Девушка угостила его даже двумя яйцами всмятку и стаканом молока. Он ел яйца с маслом — хлеба не было. Мать и сестра девушки работали на ферме, они все три работали по очереди, но которая-нибудь всегда оставалась стеречь дом.
Они вели речь о том, как все переменилось в Англии, и спрашивали себя, чем все это кончится. Еще немного, и в бледно-голубых глазах Гослинга появилось новое выражение.
— Да, все изменилось, — говорил он. — И, по- видимому, никогда уже больше не будет по-старому.
— Ни соседей, ни сплетен, ни толков о том, кто что делает и все такое…
Девушка задумчиво смотрела на него. — И чего нам недостает, так это мужчины, который бы поберег дом. Нас страшно грабят.
Гослинг мысленно не заходил так далеко. Он не прочь был пофлиртовать, развлечься, благо, соседей теперь нет и сплетничать некому, но бросить совсем свою семью — ему не приходило в голову.
— Да, — согласился он. — В такое время мужчину в доме не мешает иметь.
— Вы когда-нибудь работали на ферме? — спросила девушка.
Гослинг покачал головой.
— Ну, ничего. Этому недолго научиться.
— Надо подумать, — сказал Гослинг. — Вы будете здесь завтра?
— Одна из нас будет дома.
— Да, но вы-то будете?
— Почему именно я?
— Потому, что вы мне нравитесь.
— Очень мило с вашей стороны, — сказала девушка, и засмеялась.
На прощанье Гослинг поцеловал ее.

* * *

На другой день он опять пришел и помогал косить траву и рвать петушьи гребешки, а потом смотрел, как Молодая девушка доит коров. Пока возились с уборкой, уже стемнело, и Гослинга убедили остаться ночевать.
В Путнее три женщины понять не могли, куда девался ‘папочка’. В течение нескольких дней они очень тревожились и даже делали слабые попытки разыскать его. Но к концу недели пришли к убеждению, что он тоже умер от чумы.
Больше они его не видели.

ИСХОД

В Вест Гэмпстэде богатая еврейка, когда-то с холеным, пышным телом, грустно смотрела из окна богатого, красивого дома. На ней был небрежно накинут шелковый легкий пеньюар. Лицо было грязное, давно немытое, но местами, там, где слезы смыли грязь, проглядывала бледная, вялая кожа. Тело ее было всё в синяках и ссадинах, ибо при недавнем набеге на дом, где рассчитывали найти провизию, другие женщины жестоко избили ее. Она сделала промах — вышла из дому слишком нарядно одетой, вообразив, будто хорошее платье внушает почтение…
Она смотрела в окно и плакала, оплакивая свое горе. С детства она росла любимой и балованной. С ранней юности ее учили, что назначение девушки — в том, чтоб выйти замуж, и она продала себя за весьма солидную цену, и, с полного одобрения семьи, вышла замуж за человека, который мог надежнее других обеспечить ей все те роскоши, которые она считала принадлежащими ей по праву рождения.
Два дня тому назад она изжарила и съела, стоившую бешеных денег, крохотную собачку, на которую она изливала всю свою любовь. Обгладывала косточки и все время обливалась слезами, и тут только в первый раз, пожалела, что ее любимица была так мала.
Голод и жажда выгнали ее из дому, которым она так гордилась. В окно ей ничего не было видно, кроме бесконечных улиц и домов из кирпича, камня и асфальта, но ведь за этой каменной пустыней поля — она видела их мельком, когда ездила на автомобиле в Брайтон. Первобытные потребности разбудили в ней и первобытные инстинкты, до тех пор дремавшие. Никогда раньше со словом ‘поле’ в ее уме не соединялось представление о пище. Она привыкла думать, что пищу покупают в лавках, притом стараются купить самое лучшее и как можно дешевле. И, несмотря на то, что она была богата и гордилась своим богатством, она всегда подолгу торговалась с продавцами. И теперь, когда ее муж, эгоистически покинув ее, умер от чумы и слуги разбежались, она пошла в лавки, властно предъявляя свои права и требования. И на опыте убедилась, что прав ее теперь никто не признает.
Она оделась в самое простое платье, напудрилась, чтоб хоть немного прикрыть грязь — воды в доме не было, да ей и не хотелось мыться — уложила все свои деньги и лучшие из своих драгоценностей в небольшую кожаную сумочку и отправилась на поиски такого места, где пища растет прямо из земли.
Инстинкт толкнул ее на север. Она пошла по направлению к Гендону.

* * *

К осени Лондон опустел. И не только из Лондона, но и из всех больших городов Европы женщины бежали в деревни. В парках и на улицах предместий ветер взметал и кружил осыпавшиеся сухие листья, а дождь прибивал их к земле, и они гнили в грязи. И так шла своей обычной чередой смена смерти и рождения.
Когда опять пришла весна, природа сильными и нежными руками начала отбирать назад свое. Сотни лет ее гнали из этого большого каменного города, подрывали в корне все ее попытки и усилия, стоило выглянуть хоть одному стебельку травы, как его тотчас же растаптывали безжалостные ноги. И тем не менее, Природа неустанно отстаивала свои права. Только человек не доглядит — смотришь, даже в самом центре города в трещинах камня появляются травы и цветы: одуванчик, полевая горчица, крестовник и прочие, так называемые, сорные травы.
Теперь же, когда некому было мешать, Природа медленно и терпеливо прикрывала следы опустошения. Ветер всюду заносил пыль, дожди разрыхляли’ ее, подготовляя к принятию семян, которые приносили на крылышках птицы и насекомые во все тихие уголки, где они надеялись воскресить жизнь, и, умирая, проросшие семена прибавляли плодородия матери-земле, взрастившей их.
На помощь Природе явились бури, молнии и метели. Они срывали черепицы с кровель, ломали фронтоны, валили наземь крепкие стены. Лишаи разъедали камень, прорастающие семена деревьев пробивались сквозь трещины.
Еще несколько сотен лет такой терпеливой, неустанной работы, — и Лондон снова превратится в сад, и соловьи будут петь на Оксфорд-стрит, а дети новой расы играть и рвать цветы на развалинах. Государственного Банка…

* * *

Дух жизни отлетел от Лондона, и тело города медленно гнило и рассыпалось. Было время, когда он слыл первым в мире городом. Люди говорили и писали о нем, как о чем-то живом и цельном, любили его, как друга. Не население его, не многоязычную толпу, наводнявшую его улицы и площади, а самый город, со всей его странной смесью богатства и нищеты, со всей красотой и упованием жизни, в нем кипевшей.
А теперь он был мертв. И пороки его, и добродетели стерлись с лица земли, и огромный труп раскинулся на холмах, во всей своей безобразной наготе, в ожидании погребения, которое с томительной медлительностью готовила ему Природа.
Все эти дивные здания, дворцы, музеи, картинные галереи, товарные склады, хранившие богатства без числа, многоэтажные отели, Парламент, театры, церкви и соборы — все стало символами, утратившими значение. В былое время они говорили о неутомимой работе человека, о его ненасытном честолюбии, а ныне человек бежал в деревню, в поисках пищи, бросив позади себя утратившие цену признаки богатства, которыми он столько веков дорожил.
Золото и серебро тускнели в несгораемых шкафах, которые никому не приходило в голову взламывать: бумажные деньги плесневели, стены музеев и картинных галереи покрывались сыростью и плесенью, и по всей Великобритании некому было пожалеть об этом. Все оставшиеся в живых мужчины и женщины вернулись к труду отцов своих, снова молясь Церере и Деметре и с согбенной спиной, в поте лица своего добывая свой хлеб.
И каждому надлежало трудиться так, пока снова не создастся излишек, не наполнятся житницы, и сильный не одолеет слабого, требуя от него труда, взамен отнятого орудия труда, — пока цивилизация не расцветет вновь пышным цветом.
А пока, Лондон был не городом мертвых, но мертвым городом.

СТРАНСТВИЯ ГОСЛИНГОВ

ГОРОД БЕЗМОЛВИЯ

Пришел июль с умеренной жарой и перепадающими проливными дождями — идеальная погода для зерновых хлебов, которым надо было созреть, прежде, чем утолить голод страны. Внезапное прекращение ввоза и бегство городского населения в деревню наглядно показало скудость ресурсов Англии по части прокормления страны — жаль только, что не осталось в живых экономистов, которые бы сумели использовать этот ценный факт. Англия обособилась от всего остального мира и стала независимой единицей. И внутри себя с поразительной быстротой распадалась на отдельные части. Отсутствие организации давало себя знать на каждом шагу. Отдельные усилия не достигали цели. Женщины, переходившие от одной фермы к другой, умирали от истощения в пути.
В своем новом доме в Путнее, миссис Гослинг и ее дочери со дня на день ждали, когда у них выйдет запас провизии. Мать была типичная лондонская жительница, выросшая на всем готовом, без выдумки, без инициативы. А дочери, в особенности, Милли, были настолько под влиянием мамаши, что тоже не обнаруживали никакого умения приспособиться к изменившимся условиям жизни.
Правда, у них был еще изрядный запас консервов, которые миссис Гослинг аккуратно сложила все в одной комнате второго этажа и расходовала экономно. Но все же, вопрос: что будет с ними, когда консервы выйдут? тревожил ее душу. И однажды, в десятых числах июля, сосчитав свои запасы, миссис Гослинг решила, что надо что-то предпринять. Чумы они уже почти перестали бояться, но страх, что другие женщины ворвутся к ним и отнимут их жестянки, не выпускал их из дому. В этом доме они заперлись, как в крепости.
— Послушайте, девочки, — сказала миссис Гослинг. — Надо что-нибудь предпринимать.
Бланш задумчиво подняла на нее глаза. Ее ум уже начал работать над великой проблемой их общего будущего. Милли, ленивая и равнодушная, только пожала плечами и ответила: — Все это очень хорошо, но что же мы можем сделать, мама?
— А может, и не везде так плохо как у нас здесь. Денег у нас достаточно. Пойти бы которой-нибудь из нас, или вдвоем, побродить по Лондону, посмотреть, что там творится. А одна может остаться присмотреть за домом. Бояться словно бы и нечего. За последние две недели мы не видали здесь живой души.
В сердце Бланш проснулась надежда. — Кто знает, может быть, в центре Лондона уже опять все по старому, и магазины открыты, и люди работают? Может быть, и ей удастся там найти работу? За эти два тяжких месяца, проведенных взаперти, она так стосковалась по жизни и движению.
— Я пойду! — радостно откликнулась она. — Мы с Милли пойдем, мамочка, мы сильные, и ноги у нас покрепче. А ты запри за нами дверь и никому не открывай. Пойдем, Миль, — а?
— Надо сперва хоть немного привести себя в приличный вид, — сказала Милли, поглядев на себя в зеркало, висевшее на камином.
— Ну, разумеется. Ведь мы же привезли с собой корзину с платьем.
— В крайнем случае, можно будет сходить в Вистерия-Гров и там кой-что захватить. Я уверена, что там все лежит, как мы оставили.
При упоминании о Вистерия-Гров миссис Гослинг тяжело вздохнула. Она не могла привыкнуть к этому жалкому домишку в Путнее, и ей все казалось, что там, в Кильберне, есть и вода, и газ, как всегда были.
— Да, сходили бы вы, девочки, как-нибудь туда. Может, там уже все наладилось.
Меньше, чем через час Бланш и Милли привели себя в приличный вид. Они немного оживились. Гнетущая атмосфера страха перед эпидемией, висевшая над городом, парализуя всякую человеческую деятельность, начинала проясняться. Словно веяние смерти, пронесшееся над столицей, снова скрылось в неведомых глубинах.
— А приятно, все-таки, снова приодеться, — сказала Бланш, выпрямляясь и откидывая назад плечи.
Милли охорашивалась перед зеркалом.
— Да, вы у меня, когда приоденетесь, обе премиленькие, — сказала мать, с гордостью глядя на дочек и думая про себя: — Славные они у меня девочки! Хоть последнее время и пофыркивали. Но, ведь, и то сказать — разве сдержишься, когда кругом такие ужасы? Страшное время мы пережили!

* * *

Июльское солнце ярко светило двум молодым девушкам, принарядившимся и шедшим купить себе в мертвом городе какой-нибудь еды.
Воздух был изумительно чист и прозрачен. Каждая мелкая деталь на улице выделялась так отчетливо и веселила взор. Какая-то особенная бодрость чувствовалась во всем теле: кровь быстрей бежала по жилам.
— Как чисто — а? — сказала Бланш.
— Да. Курьезно, Словно на фотографиях иностранных городов.
Под ногами у них были кучи сухой, колючей пыли, с частицами камня, асфальта и стали. По углам ветер намел ее целые бугры, и торчавшие оттуда обрывки бумаги, объявлений и разорванных флагов придавали всей улице неряшливый вид. На открытых местах посредине улицы пыль лежала волнистыми, почти параллельными линиями, словно песок на морском берегу.
Некоторое время, в силу привычки, сестры шли по тротуару.
— Слушай, Миль, тебе не кажется, что это рискованное приключение?
Но у Милли вид был разочарованный. — Здесь, так пустынно, Би.
— У меня еще никогда не было такого чувства. Как будто весь Лондон принадлежит мне одной.
Близ Гаммерсмит-Бродвей они увидали на рельсах вагон трамвая. Тонкие щупальца его еще цеплялись за верхнюю проволоку, словно терпеливо выжидая возобновления животворного тока.
Почти бессознательно девушки ускорили шаги. Может быть, там, дальше жизнь…
— Ой! — вскрикнула вдруг Милли и отскочила назад. — Бланш, не подходи. Какой ужас!
Бланш тоже закрылась рукой, но все же сделала еще несколько шагов и заглянула в окно. В прозрачном ящике из стали и стекла она увидала в углу словно пугало для воробьев, из которого торчало что-то белое, круглое и блестящее.
Словно откликаясь на ее слабый вскрик, из-под скамейки вылезла грязная, лохматая собачонка, жиденьким голоском тявкнула и подошла к двери вагона. Постояла немного, словно извиняясь, повиляла обрубком хвоста, потом опять протестующе тявкнула и сконфуженно забилась снова под скамью, вернувшись к своей незаконной трапезе.
Обе девушки, затыкая носы платками и не глядя в ту сторону почти бегом бросились дальше. За Гаммерсмит-Бродвей появились первые признаки человеческой жизни. Два изможденных женских лица смотрели на них из окна верхнего этажа. Бланш замахала им рукой, но женщины с пугливым изумлением поглядели на этих нарядно одетых девушек, и покачав головами отошли от окна. Без сомнения, в доме у них был спрятан запас провизии, и они боялись, как бы у них не стали просить милостыни.
— Ну, слава Богу! — сказала Бланш. — По крайней мере, мы не одни на свете!
— Чего они испугались? — спросила Милли.
— Должно быть, думали, что мы начнем клянчить у них еды.
— Подлянки!
— Ну. Ведь и мы не очень-то были бы рады гостям, — напомнила Бланш.
— Но, ведь, мы не нуждаемся в их пакостной еде!
В гаммерсмитских лавках не было ничего интересного. Одни были наглухо забиты железными ставнями, в витринах других были товары, никакого соблазна не представлявшие, как, например, железные гвозди и болты, но большая часть была уже разграблена еще в первые дни паники.
Перед рядом мануфактурных магазинов девушки остановились:
— Пожалуй, и не стоит идти в Вистерия-Гров за платьями, — сказала Бланш.
— Но как же войти? — смутилась Милли.
— О, войти не так уж трудно.
— Но, ведь, это будет кража.
— Мертвого нельзя обокрасть. Притом же, если мы не возьмем, все равно, пропадет.
— Да, пожалуй, — согласилась Милли. — Но, ведь, тогда уж лучше взять в Вест-Энде. Идем скорей.
Они опять ускорили шаги.
На кенсингтонской Хай-стрит они встретили женщину в роскошном шелковом платье, всю увешанную драгоценностями. Она шла медленной, кичливой поступью, и все время жестикулировала и говорила на ходу. От времени до времени она останавливалась, с большим достоинством выпрямлялась, поправляла ожерелья на груди и как-то особенно разводила руками.
— Сумасшедшая, — шепнула Бланш, и обе девушки поспешили спрятаться в большой квадратной пещере, полной всяких гниющих отбросов, которая была когда-то лавкой зеленщика.
Женщина прошла мимо, по-видимому, не заметив их, и остановилась как раз напротив входной двери. ‘Царица всей земли!’ донеслось до них. — ‘Царица и Императрица!’. Сумасшедшая подняла руку и дотронулась до какого-то странного сооружения на своей голове из диадем и брошек, сверкавших ярче солнечных лучей. Одна плохо застегнутая брошка свалилась, и женщина оттолкнула ее ногой. — ‘Вы понимаете? — повторила она высоким, вздрагивающим голосом: — вы понимаете? Царица и Императрица! Царица всей Земли!’
И еще долго до них доносился ее высокий, скрипучий голос.

* * *

Чем ближе к центру Лондона, тем больше было на улицах признаков замершей жизни. Возле памятника Альберта лежал опрокинутый автобус врезавшийся в ограду парка, а подальше еще два таких же: один на повороте, другой — посредине улицы, заграждая путь. У обоих колеса были наполовину засыпаны пылью, и из пыли уже торчали стебельки травы. Попадались и другие экипажи, кэбы, фургоны, телеги, очевидно, брошенные возчиками, почувствовавшими первые приступы мучительной боли в затылке. Человеческих скелетов встречалось мало: промежуток между первыми приступами болезни и окончательным параличом был достаточно велик, чтобы человек мог укрыться в дом, повинуясь древнему инстинкту, не изглаженному цивилизацией и требовавшему, чтоб он умирал не под открытым небом. И почти везде Природа сама позаботилась о том, чтобы прикрыть или скрасить зрелище смерти и распада. Но в двух местах появление девушек спугнуло целые тучи синих мух, разлетевшихся в разные стороны с таким сердитым жужжаньем, что сестры взвизгнули и бросились бежать, а мухи, разумеется, вернулись к своей оставленной добыче. Даже из домов теперь почти уже не пахло тлением.
За Найтсбриджем Милли и Бланш наткнулись на магазин, на время всецело приковавший их внимание. На окнах все почти скатные тяжелые ставни были опущены и прикреплены болтами, но на одном ставня была спущена только до половины, а внизу зеркальное стекло было открыто. Очевидно, и здесь одна из множества трагедий помешала докончить начатое. Человек с воображением задумался бы над тайной этой полуспущенной ставни, сестры Гослинг остановились, залюбовавшись чудесами, находившимися за окном, на время позабыв обо всем прочем.
За витриной был ряд манекенов, одетых в роскошные платья, какие сестрам и во сне не снилось носить. Блеск атласа, бархата и шелка уже успел потускнеть под тонким налетом белой пыли, но для Бланш и Милли эти роскошные наряды были чудом красоты.
Вначале они говорили шепотом, обсуждая и критикуя, невольно подавляемые окружающим безмолвием, но потом увлеклись и забыли всякий страх. Потом смущенно посмотрели друг на друга.
— Посмотрим, заперта ли дверь? — ведь тут худого нет, — сказала Бланш.
Милли оглянулась через плечо. На улицах ничего живого. Даже воробьи куда-то скрылись. Ничего не ответив, она двинулась к входной двери.
Дверь оказалась не запертой, и сестры, крадучись, вошли.
Они переходили из комнаты в комнату, разглядывая платья и щупая добротность материй. Но в нижнем этаже почти все комнаты были темные, от закрытых ставен, а выключатели только щелкали, не давая света. И девушки рискнули подняться во второй этаж, где было совсем светло, и даже почувствовали себя в безопасности так высоко над улицей.,
Здесь они осмелели. Теперь они уже, снимали модели с манекенов, стряхивали пыль, прикладывали пышные наряды к своим простеньким платьям, сшитым дома, и любовались собой и сестрой в несчетных, до полу огромных зеркалах.
— Нет, я таки примерю, — не выдержала Бланш. — О! Би! — протестующе воскликнула более робкая Милли.
— Да почему же нет? Кому от этого ущерб?
— Все-таки, как-то неловко.
— А, по-моему, вздор! — И Бланш скрылась в соседней комнате, чтобы сбросить, там свое платье и надеть другое. Сестры спали в одной комнате и не особенно стеснялись, друг друга, но Бланш не в состоянии была раздеться перед сестрой в этой огромной, светлой комнате с открытыми настежь окнами, в которые глядели с другой стороны улицы высокие, внушительные, хотя и мертвые дома.
Из уборной она вышла преображенная.
— Застегни мне платье, Милли.
Бланш удачно выбрала себе наряд: тонкое сукно костюма для гулянья превосходно облегало ее стройное молодое тело. Когда она сняла шляпу и поправила волосы, только обувь и загрубелые от работы руки нарушали цельность впечатления. В этом наряде с хорошими перчатками и обувью она смело могла бы пройтись по Бонд-Стрит в прежнем Лондоне, и немногие из женщин, не говоря уже о мужчинах, не догадались бы, что она — дитя предместья.
Она позировала перед зеркалом, отходила от него и снова подходила, невольно подражая манерам благоговейно чтимых ею аристократок, которых она изучала издали.
Через несколько минут к ней присоединилась Милли, тоже нарядившаяся в павлиньи перья и просившая, чтоб ее ‘застегнули’.
Девушки все больше увлекались. Костюмы для гулянья сменились бальными платьями. Они забыли всякий страх и бегали по комнатам, разыскивая длинные перчатки, чтобы скрыть следы домашней работы, обезобразившей их руки. Они прохаживались одна перед другой и церемонно приседали. Восторг их дошел до предела, когда они отыскали придворный наряд с огромным шлейфом, весь вышитый золотом и заботливо завернутый весь в несколько слоев шелковистой бумаги. Наверное, это платье предназначалось для какой-нибудь герцогини. Они даже заспорили из-за него: кому первой примерить. Бланш восторжествовала, схватила платье и со словами: ‘А ты после меня!’ убежала в уборную.
Милли последовала за ней в шикарном платье из индийского шелка, но с недовольным лицом: она не склонна была разыгрывать служанку знатной дамы и непочтительно дёргала несчастные застежки.
— Здорово! — воскликнула Бланш, подойдя, на конец, к огромному трюмо в большой зале. Она не без труда уложила, как следует, длинный шлейф, выпрямилась и надменно вскинула голову.
— Жаль, бриллиантов на мне нет, — задумчиво выговорила она.
— А платье морщит в боках, — съязвила Милли.
— Ты должна говорить мне ‘Ваше величество’.
— Ах, скажите, ‘пожалуйста! какая королева!
— А что ж…
— Царица всей земли!
Бланш неожиданно изменилась в лице. — Может быть, и она начала с этого… — В ее голосе прозвучали нотки страха, немедленно же отразившегося в глазах Милли.
— Уйдем лучше отсюда, Би! — взмолилась она, срывая с себя дорогое шелковое платье.
— Брильянтов бы еще на шею, — упорствовала Бланш.
— О, Би! Зачем ты это? Нехорошо. Я говорила, что не надо. Это ты настояла.
На минуту сестры смолкли, потом одновременно вскрикнули: ‘Господи! что это?’ и закрылись руками.
В раскрытое окно влетела ласточка, описала быстрый круг под потолком и снова улетела.
— Это всего только птичка какая-то, — успокоительно сказала Милли, но в голосе ее уже дрожали истерические нотки. — Ради Бога, уйдем отсюда, Бланш!
Переодевшись в собственные платья, сестры почувствовали, что они проголодались.
— Однако! Сколько времени мы здесь потратили даром! — удивлялась Бланш. Она не подумала о том, как много женщин тратят на то же. Занятие лучшую часть своей жизни.
— А ведь мы вышли поискать себе еды.
— Идем скорей, — сказала Милли: — Мне чего-то жутко здесь.

* * *

Усталые и голодные, сестры направились к Пиккадилли, а оттуда в Стрэнд. Всюду было то же: брошенные экипажи, изредка человеческие скелеты, зеленая травка, пробивающаяся сквозь камень, и всюду тишина и безмолвие. Но ничего съестного им не попадалось, хотя в подвалах и погребах домов, мимо которых они шли, может быть, и нашлось бы что-нибудь. Очевидно, все съестные припасы, лежавшие на виду, были и в Вест-Энде давно уже разграблены. Сестры опоздали.
На Трафальгар-Сквере Милли села на скамью и расплакалась. У нее мучительно ныли ноги. Бланш, не пытаясь утешить ее, села рядом, с широко раскрытыми глазами. Ее ум начинал работать. Она думала о том, что она будет делать дальше, и начинала: понимать, что в Лондоне им не прожить. Город совершенно пуст. Многие, конечно, умерли, но многие бежали в деревню. Очевидно, и им следует сделать то же.
Милли продолжала плакать, конвульсивно вздрагивая и всхлипывая.
— Да будет же, Милли! Пойдем лучше домой.
Милли вытерла глаза. — Я умираю с голоду! — пролепетала она.
— Я тоже. Потому я и говорю, что лучше нам пойти домой. Здесь нечего есть.
— Разве все умерли? .
— Не умерли, так уехали. И нам пора за ними. Милли оправилась, высморкалась и поправила шляпу, съехавшую на затылок. — Как это все ужасно, Би! не правда ли?
Бланш прикусила губы. — Ты чего охорашиваешься? Все равно, никто тебя не увидит.
— Ну, зачем ты это говоришь? И без того тошно. — Милли уже опять готова была расплакаться.
— Ну, ладно. Будет. Идем. — Бланш вскочила на ноги.
— Я не знаю, смогу ли я идти, у меня так ноги болят…
— Ну, что ж, хочешь, подожди автобуса — только долго ждать придется.
В нескольких шагах от них стояло три пустых таксомотора, но ни одной из девушек и в голову не пришло попробовать пустить их в ход. Да, если бы и пришло, они поспешили бы отогнать эту мысль, как нелепую.
— Пойдем низом, через Викторию, — предложила Бланш. — Это, пожалуй, будет ближе.
На площади Парламента они спугнули целую стаю грачей, которые за последние месяцы частью изменили свои навыки и, пользуясь обилием мясной пищи, стали питаться падалью.
— Вороны, — сказала Бланш. — Какая гадость!
— Хоть бы воды достать напиться! — жаловалась Милли.
— Ну, что ж, недалеко река. — И они направились к Вестминстерскому мосту.
В одном из огромных домов на набережной дверь была открыта.
— Слушай, Миль, ведь мы заходили только в магазин. Давай попробуем заглянуть в какой-нибудь дом. Может, там и найдется что-нибудь поесть.
— Я боюсь.
— Чего? В худшем случае, наткнемся на скелет — так ведь можно и уйти.
Милли вздрогнула. — Иди ты.
— Ну, нет. Одна я не пойду.
— Вот видишь.
— Так ведь вдвоем же не так страшно.
— Я ненавижу это.
— И я тоже. Но ведь есть-то надо. Я умираю с голоду. Идем.
Дом был богатый и роскошно меблированный, один из модных клубов. В швейцарской на полу валялся номер ‘Evening News’ от 10 мая — должно быть, один из последних, вышедших в Лондоне с двумя чистыми страницами и единственным объявлением — о новом верном средстве против чумы. Остальные страницы были полны известий об опустошениях, вызванных чумой, но тон статей, все же, был успокоительный. Между строк читалось отчаянное упорство людей, наперекор всему не желавших отказаться от надежды.
Несколько минут девушки потратили на чтение газеты.
— Вот видишь! — торжествующе говорила Бланш.
В комнатах, как и следовало ожидать, никакой еды не оказалось. В кухне они нашли полный разгром: битую посуду, пустые бутылки, пустые жестянки из-под консервов, опрокинутый стол, всюду следы борьбы, но нигде никаких следов пищи. Если что и оставалось, оно было приедено крысами.
Но настойчивые сестры спустились в нижний этаж и были, наконец, вознаграждены. В нижней кухне на столе стояла целая батарея невскрытых консервов, и в одной жестянке торчала машинка для откупоривания. Очевидно, и здесь разыгралась одна из обычных трагедий…
Девушки поели, запили пивом, которого также оказался большой запас, и, подкрепившись, наполнили консервами целых две корзины. Но пива взяли только одну бутылку для матери, чтобы не тяжело было нести. Ведь им было еще далеко идти, и находке своей они не очень обрадовались: консервы им и так до смерти надоели.
Разыскивая корзины, они нашли единственную картофелину, оставленную крысами. Картофелина дала тонкий, длинный росток, длиной уже в несколько футов. Бледно-зеленый, почти бесцветный, он пролез под шкафом и через всю комнату тянулся к свету в окне.
— Странно! Как они быстро растут! — удивлялась Милли.
— Тоже тянется на простор — как и мы, — улыбнулась Бланш.
Обе девушки обрадовались, что на улице еще светило солнце. Так жутко было в этих покинутых, холодных домах, где трагически оборвалась и замерла жизнь и куда природа еще не нашла доступа. Жалкий побег картофеля, тянувшийся к свету, не найдет здесь, где пустить корней…

* * *

На обратном пути у сестер Гослинг было еще одно приключение. Проходя мимо здания Парламента, они вдруг решили зайти осмотреть его. Предложила Бланш. Милли, после слабого протеста, согласилась.
Препятствовать им было некому. Они обошли все залы, посидели в кресле Спикера, проникли и в святилище Верхней Палаты. — Увы! кому теперь были нужны все правила и уставы, весь сложный механизм создания новых законов? Воздух уже не потрясали жаркие споры, лукавые и язвительные реплики тех, для кого эти залы были ареной борьбы честолюбий. Чума все изменила. В три месяца исчезли все прежние цели, к которым могло стремиться человеческое честолюбие, исчезло самое представление об успехе и богатстве. Деньги, драгоценности, самоцветные каменья, все прежние ценности вдруг утратили цену и смысл, как и символ власти, лежавший в пыли на председательском столе в палате законодателей. Что за беда, если какая-нибудь сумасшедшая женщина ограбит все лавки ювелиров в Сити? Кто мог теперь запретить воровство или покарать за убийство? Уцелел один лишь закон и единая ценность — закон самосохранения, ценность — пища. И две полуобразованных девушки, случайно- попавшие сюда, могли сидеть на председательском месте и сами вырабатывать для себя законы.
— Ах, Би, пойдем! Мне так хочется поскорее домой, — жалобно говорила Милли.
Когда они переходили через площадь, Милли взглянула на башню ‘Большого Бена’. Четверть десятого. Наверное, часы стоят.
— Ну, разумеется, глупенькая. Все городские часы стоят. Кому же теперь заводить их?

ВЫСЕЛЕНИЕ

Миссис Гослинг не сразу осмыслила значение того, что дочери рассказали ей о. состоянии Лондона. Последние два месяца она каждый день убеждала себя, что во всем городе жизнь снова вошла в прежнюю колею и только Путней превратился в пустыню. Она с самого начала не одобряла переселения в Путней, там скучно и сыро и совсем нет знакомых.
Правда, ее бедный покойный Джордж родился в Путнее, но, ведь, этому уже больше пятидесяти лет, тогда в Путнее, наверное, жилось иначе, да ведь и он по шестнадцатому году перебрался в более здоровую северную часть города. Миссис Гослинг готова была во всех своих несчастьях винить Путней. Еще бы! жить возле самой реки — как тут не схватить заразы. За последние дни она окончательно убедила себя, что все опять пойдет хорошо, как только они вернуться в Кильберн.
— Да как же это так? Вы говорите, что за весь день вы ни души не встретили? Да что ж это такое? — недоуменно повторяла она.
— Кроме тех трех женщин, о которых мы тебе говорили, ни души.
— Ну да, это понятно, люди все еще сидят, запершись, по домам, как и мы: чумы боятся — ну, и
провизию стерегут, у кого запасена.
— Да нет, же, мама, не сидят.
— А вы почем знаете? Разве вы заходили в дома?
— В один-два заходили, — уклончиво ответила Бланш. — Да и заходить-то не к чему. И так видать.
— И ни один магазин не открыт! Даже на Странде? Ты наверное знаешь? — Миссис Гослинг возлагала последнюю свою надежду на Странд. Если и Странд обманет ее, все погибло.
— Ах, мамаша! Как же вы не понимаете! Ведь я же вам говорю, что Лондон весь словно вымер. На улицах ни души. Ни извозчиков, ни трамваев, ни автобусов, и трава растет посредине улицы. А магазины все — съестные — разграблены и… Ведь правда же, Милли?
— Ужас, что такое! — поддержала ее сестра.
Но миссис Гослинг все еще не могла взять в толк.
— Как же так? Я не могу понять… А в главный Почтамт, вы заходили? Уж он-то, наверное, открыт.
— Да, солгала Бланш. — И могли бы взять все деньги из касс, если б только захотели. Только деньги теперь ни к чему.
Миссис Гослинг была шокирована. — Надеюсь, мои девочки никогда не дойдут до этого. — Ее девочки отлично знали свою мать и потому умолчали о своем набеге на модную мастерскую.
— Никто бы не узнал, — сказала Милли.
— Бог все видит, — строго и наставительно сказала мать. И, странное дело, две девушки несколько смутились, хотя они думали не столько о заповедях Моисея, сколько о том, как рассердился бы викарий Церкви св. Иоанна, если бы он узнал…
— Ну, однако, надо что-нибудь предпринимать, — помолчав, сказала Бланш, — т. е. я хочу сказать: надо нам уходить отсюда.
— Мы могли бы поехать к вашему дяде, в Ливерпуль.
— Туда далеко. Не дойдешь.
— Ну что ж, на третий класс у нас денег хватит. Мы, правда, давно уже не переписывались с вашим дядей, но у меня осталось такое впечатление, что он живет недурно, хотя в такое время я, все-таки, не знаю, следует ли предупреждать его о том, что мы приедем.
— О, Господи! — вздохнула Бланш. — Мамаша, да поймите вы: нет теперь ни поездов, ни почты, ни телеграфов. И ехать можно только на лошадях, а у кого их нет, тому остается идти пешком.
Милли захныкала: — Это ужасно!
— Нет, я, все-таки, не понимаю, — развела руками миссис Гослинг.
Такие разговоры велись целую неделю. Миссис Гослинг обижалась, плакала, не хотела верить, что почта и телеграф не действуют, обижалась на дочерей, что они не хотят признавать ее родительского авторитета. Но запасы их постепенно истощались, и, наконец, после пробной прогулки по Лондону, с которой она вернулась домой вся в слезах, миссис Гослинг согласилась перебраться в прежний дом, в Вистерия-Гров. Если и в Кильберне все в таком же упадке, как в Гаммерсмите, тогда, ну, тогда пусть дочери ведут ее в деревню. Может быть, какая-нибудь фермерша сжалится над ними и временно приютит их у себя. Все-таки ведь у них есть деньги около ста фунтов золотом.
Девушки нашли на соседнем дворе двухколесную тележку с длинной рукояткой. В ней, по-видимому, возили цемент, но, когда ее вымыли и выскребли, получился довольно приличный способ передвижения для всего ‘необходимого’, что они намеревались взять с собой. В начале они не рассчитали своих сил и навалили на тележку слишком много, но потом часть багажа вынуждены были выбросить.
Двинулись они в путь, по их расчету, в понедельник, час два спустя после завтрака. Бланш, наиболее предприимчивая, шла вперед, везя тележку за дышло и выбирая направление, миссис Гослинг и Милли подталкивали тележку сзади.
Возможно, что они были последние женщины, покинувшие Лондон.
На Аддисон-род, на подъезде одного дома они увидели Царицу Земли — мертвой, но ни одной из девушек не пришло в голову попользоваться ее драгоценностями.

* * *

С первой же минуты миссис Гослинг стала бременем для своих дочерей. Она всю жизнь прожила взаперти. Даже в лучшие дни, в Вистерия Гров, она никогда не выходила из дому, больше, как на два часа, а случалось, и целыми неделями не показывала носа на улицу, гордясь тем, что ей уже не надо ходить на рынок, а разносчики и лавочники сами являются к ней на дом за заказами. Естественно, что горизонт ее был очень ограничен и все ее внимание сосредоточено на обязанностях хозяйки дома. Прислуги она не держала, поденщица, приходившая на несколько часов три раза в неделю, делала черную работу, которой не смела исполнять сама хозяйка, из стыда перед соседями — неловко же, имея мужем старшего бухгалтера, самой, например, мыть крыльцо или мощеную плитами дорожку до калитки.
Постепенно из старухи Гослинг выработалось существо, специально приспособленное к той роли и тому месту, которое она занимала в старой схеме цивилизации. Никто, кроме ее семьи, никаких требований к ней не предъявлял, а этим требованиям она удовлетворяла вполне. Даже когда пришла чума, ей не было необходимости особенно менять свой образ жизни. Правда, в доме не хватало привычной пищи, муки, масла, сахару, сала, молока, мыла и разных мелочей комфорта, которым в двадцатом веке пользуются и люди небогатые, но с этим еще можно было помириться. А вот научиться думать и рассуждать по-новому — этого она не могла.
Хуже всего для нее было то, что ее вырвали из привычной обстановки, сорвали с насиженного места, заставляли ходить целыми днями под открытым небом. А, главное, требовали от нее сообразительности, инициативы, напряжения ума и фантазии в разрешении задачи, совершенно для нее недоступной. В ее цивилизованной натуре не осталось и тени инстинктов дикаря, умеющего вырвать пищу у Природы.
Вид Кильберна был для нее большим ударом. До последней минуты она надеялась вопреки надежде найти там хоть какое-нибудь подобие жизни. Она не могла себе представить, как же это мясная Айжена и зеленная Гоббса не открыты, и зрелище брошенных и разграбленных лавок с разбитыми стеклами потрясло ее до слез. Она так расклеилась, что девушки, сами усталые донельзя, согласились переночевать в Вистерия-Гров.
Немало слез пролила миссис Гослинг, бродя по хорошо знакомым комнатам и ужасаясь, сколько пыли насело на полу и на стульях. И тут впервые она восчувствовала утрату мужа. Когда он ушел из Путней и не вернулся, она почти не огорчилась — там она видела его только в новой роли домашнего тирана. Но здесь, среди привычных ассоциаций, она не могла не вспомнить, что Гослинг был почтенный человек, покладистый, трудолюбивый, удачливый, никогда прежде не огорчавший ее, не пьяница, не бабий прихвостень, всеми уважаемый в околотке и в приходе. С ее точки зрения он был идеальным мужем. Правда, после рождения Бланш, они перестали притворяться, будто влюблены друг в друга, но, ведь, это было только естественно.
Миссис Гослинг сидела на двуспальной супружеской кровати, которую она так долго делила с мужем, и надеялась, что он счастлив. Он был счастлив, но, если б она видела, как — вряд ли бы это особенно утешило ее. Ей смутно рисовался рай таким, каким его воображают себе христиане, и в нем Джордж Гослинг, почти не изменившийся физически, но, в какой-то странной, экзотической одежде, с арфою в руках и в дружбе с ангелами, которые представлялись ей в образе не то птиц, не то женщин. Будь она магометанкой, ее мечты были бы гораздо ближе к действительности.

* * *

До сих пор миссис Гослинг у себя в доме была полновластной хозяйкой, и дочери слушались ее беспрекословно. Но уже на второй день юным эмигранткам стало ясно, что, при всем уважении к матери, ее надо заставить подчиниться, в случае упорства, и насильно, если убеждения и ласка не помогут.
Прежде всего — и это пожалуй, было самое трудное — надо было убедить ее покинуть Кильберн, где их могла ждать только голодная смерть. Но старуха с упорством отчаяния цеплялась за это пристанище ее лучших прежних дней.
— Я слишком стара для перемен. Уж лучше я умру здесь. Не могу я. Вы, девочки, идите — вы молоденькие — а меня оставьте здесь.
Милли даже не прочь была поймать на слове мать, но Бланш не допускала и мысли о том, чтобы оставить мать одну:
— Хорошо, мамаша, — сказала она. — Если так, мы все останемся и умрем с голоду. Недели на две у нас пищи хватит, а затем — конец.
Говоря это, она посмотрела в окно — и впервые в жизни удивилась, как можно предпочитать этот затхлый тесный ящик чистому воздуху и простору полей. Там, за окном, ярко светило солнце, а здесь тусклые окна были затканы пылью и паутиной.
А мать ее была бы почти счастлива, если б ей позволили прибрать и вычистить весь дом. Есть насекомые, которые могут жить только в грязи и погибают, если их перенести в другую обстановку. Такова была и миссис Гослинг.
— Я не понимаю, почему вы не хотите оставить меня здесь, — жаловалась она.
— А вот не хотим. И не оставим, — отозвалась Бланш.
— И это гадко с вашей стороны, мамаша, что вы хотите заставить нас умереть с. голоду, — поддержала Милли. — Ведь вы же сами понимаете, что нам придется голодать.
Миссис Гослинг заплакала. Она много слез пролила за этот день.
— Куда же нам идти-то?
— В деревню. Ну, хоть в Харроу.
Для миссис Гослинг было все равно, что в Харроу, что в Тимбукту. Но Милли нашлась:
— Мамаша, да ведь у нас с собой всего четыре бутылки воды. Что же мы будем пить, если останемся в Кильберне?
Миссис Гослинг озабоченно наморщила лоб, припоминая. Нет, речки в Кильберне нигде по близости не было. — Может быть дождик пойдет, — слабо выговорила она.
Бланш повернулась к ней и указала на безоблачное небо.
— Пока пройдет дождь, мы можем умереть от жажды.
Наконец, они убедили ее.

* * *

На другое утро, чуть свет, они двинулись в путь. Бланш выбрала знакомую дорогу и шла по линии трамвая. Чем дальше за город, тем больше попадалось явных следов бегства тех, кто покинул город раньше их. Трупы женщин, уже засохшие, и не зловонные, изредка скелеты, обломки мебели, одежды, ящики и чемоданы, брошенные бежавшими, которые спешили освободить себя от лишнего груза. При виде каждого трупа м-сс Гослинг бледнела и уверяла, что они идут на смерть и лучше уж вернуться, но Бланш, вся бледная, с крепко сжатыми губами, решительно шла дальше, и за нею следовала Милли, не столько из храбрости, сколько потому, что ничего другого ей не оставалось. На спусках, девушки усаживали мать на тележку, чтобы дать ей отдохнуть. Она была плохой ходок.
До Сердбери они не встретили ни одной женщины и никаких признаков человеческой жизни. Волна эмиграции, хлынувшая из Лондона, расходилась радиусом от центра, образуя круги, все более и более широкие. В районе с радиусом в десять миль от Чэрингкросского вокзала не насчитывалось в эту пору и тысячи женщин, способных прокормиться продуктами земледелия. Правда, свободных земельных участков, и очень крупных, было достаточно, но у переселенцев не было возможности осесть на них и ждать, пока в лаборатории Природы посеянное семя преобразится в пищу. И они, разбиваясь на группы и одиночки, шли все дальше и дальше, оставляя по пути немногих, кому удалось найти себе пристанище и работу на фермах. В Кенте питались преимущественно овощами, в северном Миддбоксе и Букингэмшайре — главным образом, животной пищей. Но во всех больших городах и по соседству с ними вслед за чумой по пятам шел голод, и к середине августа в городах до 70 % женщин и детей умерло от голода, если не от чумы.
В первом внутреннем кольце, с еще очень редким населением, можно было найти только тех у кого имелись фруктовые сады и огороды и кто был достаточно силен, чтобы защитить себя от наплыва переселенок, готовых все расхитить.

* * *

В Седбери они увидели целый ряд коттэджей, тянувшихся несколько в стороне от дороги. Но все три женщины тащили на гору свою тележку, подъем был довольно крут, и они так были поглощены своей задачей, что не заметили бросавшейся, однако, в глаза разницы между этими коттэджами и теми, какие до сих пор им попадались по пути. И увидали-то они их только, когда остановились передохнуть на вершине холма.
Миссис Гослинг тотчас же села на тележку, тяжело дыша и прижимая руки к бокам. Милли стояла, прислонясь к тележке и не поднимая глаз от земли. Но Бланш тотчас выпрямилась, вздохнула полной грудью и увидала над одною из труб тонкий дымок. Дым в этой пустыне да ведь это признаки, что здесь живут люди. Бланш страшно обрадовалась. Она уже начинала думать, что, кроме них, все люди на свете перемерли.
— Ой! Смотрите! — ахнула она.
Сестра и мать ее, не спеша, подняли головы, ожидая увидеть, по обыкновению, что-нибудь ужасное.
— О! О! — воскликнула, в свою очередь Милли. Но миссис Гослинг не достаточно высоко подняла голову — Что такое? — тупо допытывалась она.
— В этом коттэдже кто-то живет, — сказала Бланш, указывая на трубу.
Миссис Гослинг просияла. — Ну, слава Богу! Может быть, они позволят мне немного отдохнуть у них. И, может быть, у них можно купить стаканчик молока. За ценою я не постою.
— Спросить, во всяком случае, можно, — сказала Милли, и они все три направились к коттэджу, до второго было не более тридцати шагов.
Вышедшая из дома женщина с минуту пристально глядела на них, затем сошла вниз, к деревянной калитке. Это была высокая, сильная женщина лет пятидесяти, с коротко остриженными седыми волосами, в короткой холщевой юбке и высоких сапогах. Лицо у нее было умное, тело сильное, мускулистое, в руках длинная толстая палка.
Дождавшись, пока маленькая процессия поравнялась с калиткой, она многозначительно указала своей дубинкой на дорогу и молвила: — ‘Проходите, здесь нельзя останавливаться’. Голос ее и произношение обличали образованную женщину.
Миссис Гослинг и Милли изумленно переглянулись: они думали поплакать на груди у неожиданно обретенного друга. Бланш, удивленная не менее матери и сестры, пролепетала:
— Мы хотели только купить стаканчик молока.
Высокая женщина оглядела их с ног до головы. Во взоре ее была и жалость и презрение. — Я вижу, вас нечего бояться. — Она подошла ближе и облокотилась на калитку. — Всего только три жалких глупых нищенки.
— Мы не нищенки, — возразила Бланш. — У нас есть деньги. Мы готовы заплатить.
— Деньги? — Женщина посмотрела на небо и покачала головой, словно сокрушаясь о глупости прохожих. — Милое дитя, да на что же мне теперь деньги? Какой в них прок? Ни съесть их нельзя, ни надеть, ни разжечь ими огонь. Вот если бы вы дали мне коробку спичек, я бы вам отдала все молоко, какое у меня есть в запасе.
Милли и Бланш смутились, но м-сс Гослинг неспособна была испугаться женщины. — Да неужто же вы не хотите продать нам стаканчик молока?
— А спички у вас есть? Я стянула в Харроу зажигательное стекло, но, ведь, солнце же не всегда бывает.
— Нет, спичек мы и сами не видали уже три месяца. Но, если у вас у самих денег куры не клюют, вы могли бы пожертвовать нам стаканчик молока и так, из сострадания.
Женщина сурово улыбнулась. — Из сострадания? Да знаете ли вы, что я уже три месяца обороняю эту ферму от тысяч вам подобных? Я убила трех полоумных женщин, пытавшихся выгнать меня отсюда, и зарыла их, как кошек, на огороде. Теперь не так трудно приходится, как вначале. За три месяца я вас первых вижу на этой дороге. Это должно быть, ваши дочери, мадам, и, разумеется, Вы все три кормились трудом какого-нибудь дурака-мужчины. Да? Ну, так и поделом вам. Попытайтесь теперь немного поработать сами: это и полезнее, и здоровье. У меня самой на руках такие же две дуры: мать и сестра — она ткнула рукой по направлению к коттэджу. — Такие же паразиты: только и проку от них, что не дают огню погаснуть. Нет, голубушка, от меня сострадания не ждите.
Окончив эту маленькую речь, обличавшую привычку и уменье говорить, приобретаемую только на эстраде, женщина снова сложила руки на калитке и бесцеремонно уставилась на миссис Гослинг.
— Пойдемте, милые, — сказала та, обиженная, тяжело поднимаясь на- ноги. Я не желаю, чтобы вы слушали такие слова от женщины, забывшей, как надо держать себя благородной даме. Наверное, и она, бедняжка, свихнулась от всех этих напастей.
Незнакомка угрюмо усмехнулась и не ответила, но, когда Гослинги отошли немного, она крикнула им вслед: — Эй, вы! Там дальше, по пути, есть одна идиотка, которая, может быть, и поможет вам. Ее дом на горе, повыше. Сверните вправо.
— Вот животное! — пробормотала Бланш, когда они отошли дальше.
— Одна из этих ‘новых’ женщин, милая, — ответила запыхавшаяся миссис Гослинг. Она подразумевала суфражисток. — Отвратительное, бесполое создание! Ваш бедный отец, помню, прямо-таки ненавидел их.
— Я рада бы и с ней остаться, — вздохнула усталая Милли.

ИНЫЕ ЛЮДИ

Они не сразу нашли дом, о котором говорила суровая женщина. Свернули вправо, но не взяли в гору и пропустили нужную дорогу, на которой стояла надпись, ‘Частная собственность. Ходить воспрещается’, по привычке испугавшись и не решаясь идти по ней. Миссис Гослинг устала, запыхалась, измучилась, отмахиваясь от мух, целыми тучами садившихся на ее Раскрасневшееся, потное лицо.
— О, Господи! Да отстаньте вы, проклятые. Я прямо не в состоянии дальше идти. Никогда меня так не мучила жара.
Бланш и Милли тоже вынуждены были остановиться.
— Какая тишина! — сказала Бланш. Воздух полон был звуков: жужжанья и гуденья насекомых, птичьего щебета, но они ждали только звуков, имеющих связь с человеком, а т. к. ни людских’ голосов, ни детского крика, ни стука копыт и скрипа колес, ни даже собачьего лая не было слышно, им казалось, что кругом царит глубокая тишина. — Неожиданно издали донесся как бы стук запираемой калитки и тонкий девичий голос звавший: — ‘Цып! Цып! Цып!’.
— Я вам говорила, что мы пропустили ту дорогу, — торжествующе воскликнула миссис Гослинг. И они поспешили повернуть назад тележку, жадно вглядываясь в деревья, закрывавшие им вид на юг, и по временам останавливаясь, чтобы прислушаться. Женский голосок звучал теперь слабее, но зато отчетливо слышно было жадное клохтанье наседок.
У ворот, отгораживавших запретную дорогу от шоссе, они поспорили немного о том, вправе ли они идти по ней и не лучше ли оставить тележку за воротами, но Бланш, по обыкновению, решила дело, крикнув: ‘Да ну, идем уже!…’ И они пошли.
В лесу за воротами их, по крайней мере, не осаждали докучные мухи. Даже старуха Гослинг оживилась. — Здесь так приятно — не жарко. А обе девушки совсем повеселели.
— Чего доброго, опять влетит нам, — хихикнула Милли.
— Что поделаешь? Попытка не пытка, а спрос не беда, — вздохнула ее мать. — Ведь теперь обстоятельства совсем особенные. И в том, что мы попросим продать нам кружку молока, обиды нет.
Бланш нетерпеливо дернула за рукоятку тележки. Да неужели же мать ее не понимает, как теперь все изменилось. Бланш начинала восхищаться собственным умом. Насколько она сообразительней других, насколько лучше их умеет приспособиться к изменившимся условиям жизни. Она гордилась своим умением разобраться в происходившей перемене.
— Теперь иди, куда хочешь, делай, что хочешь, — говорила она себе. — Теперь все другое. Как будто все стерли с доски и начинай сначала.
И эти мысли бодрили, ее, окрыляли. И странное, новое ощущение радости жизни вливалось в грудь ее, ей было жаль матери и сестры.

* * *

Неожиданно они очутились на просеке и увидали перед собою дом — низкий и длинный, весь увитый ползучими мелкими розами и виноградом, и вокруг дома запущенный сад с невысокой оградой из красного кирпича. На краю просеки, в тени под деревьями лежало несколько коров, медленно и вдумчиво жуя жвачку, одна корова стояла поодаль от других, положив голову на садовую калитку и по временам взмахивая длинным, тонким хвостом.
Процессия остановилась.
— Как же нам быть теперь? — спросила миссис Гослинг. Милли негромко крикнула: ‘Кыш!’ и слабо хлопнула в ладоши, Бланш сделала то же, погромче, но корова только сердито махнула хвостом.
— Скверное животное! — пробормотала миссис Гослинг и замахала платком на корову.
— Я знаю, что мы сделаем, — вскрикнула Бланш. — Мы оттесним ее тележкой. — Она повернула тележку, и все три женщины покатили ее по направлению к корове, как осадный таран, но при этом сделали маленькое обходное движение, чтобы атаковать неприятеля с фланга и оставить ему место для ухода.
— Боже мой! Что вы такое делаете? — неожиданно раздался женский голос. Гослинги с испугу выронили из рук дышло. Из-за ограды на них смотрела молоденькая девушка, лет шестнадцати-семнадцати, очень смуглая, растрепанная, с раскрасневшимся лицом и удивленными глазами. Когда они перепугались и разом все три повернулись к ней, она прыснула со смеху:
— Тут у калитки такое огромное животное. Мы так испугались, — залепетала миссис Гослинг. — Мы только…
— Да неужто вы это про Алису? Не может быть, чтобы вы втроем напали на бедную Алису, да еще с такой большой тележкой. И еще втроем.
— Это называется Алиса? — тупо удивилась Бланш.
— Это? Это моя любимица, Алиса, если вы хотите знать. — Она откинула назад Полосы со лба и подошла к калитке. Корова приветственно замахала головой.
— Милая моя Алисочка! Бедненькая! Обидели тебя? А ты отойди в сторонку. Дай этим смешным людям войти. И тебе самой вовсе не полезно стоять на солнце, — иди-ка лучше, полежи в тени. — Она тихонько отвела голову коровы от калитки и, положив обе ладони ей на бок, стала тихонько подталкивать ее к деревьям.
Миссис Гослинг смотрела на нее с таким же изумлением и страхом, словно в цирке на укротителя львов. — Кто бы мог подумать, что она такая ручная!
Корова, наконец, улеглась в тени. — Ну, смешные вы люди, говорите теперь, чего вам надо, — обратилась к ним молодая девушка.
Миссис Гослинг начала было объяснять, но Бланш поспешно перебила ее: — Ах, мама, помолчи. Ты ничего не понимаешь. Мы идем из Лондона…
— Господи помилуй! — вскричала девушка.
— И нужно нам… — Бланш запнулась. Определить, что собственно им нужно, было не так-то легко. Давеча Бланш обиделась, что сердитая женщина назвала их нищенками. Но, ведь, в сущности, оно так и есть.
— Разумеется, прежде всего, пищи, — помогла ей девушка. — Не стесняйтесь. Вы не первая. Сколько их у нас перебывало!
— Не столько пищи, сколько перемены пищи, — догадалась Бланш. — У нас с собою есть консервы, и довольно много, но нам консервы опротивели. Мы от них больны. Мы с радостью бы выменяли несколько жестянок консервов на молоко и яйца.
— Вот это умно, — одобрила молодая девушка. — Если б вы знали, что нам предлагали. Чаще всего, конечно, деньги. — Миссис Гослинг раскрыла было рот, но Бланш нахмурилась и покачала головой. — А деньги сейчас все равно, что пуговицы. Даже хуже: пуговицы — те хоть пришить к платью можно. А то старую мебель, сковороды, драгоценности. Одна так все хотела подкупить нас старой брошкой и тому подобным хламом. Вот ужасная женщина! Но, однако, у меня еще куча работы, которую нужно покончить до захода солнца. — Она остановилась и посмотрела на своих гостей. — Послушайте, вы как хорошие? Кажется, вы ничего?
Миссис Гослинг только хотела возмутиться, но Бланш опять предупредила ее: — что значит -хорошие?
— Да то, что мама моя, конечно, даст вам все, что вы попросите. Милая мамочка! И позволит вам переночевать у нас. Но вы не должны пускать у нас корней, как миссис Изаксон и некоторые другие. А не то, ведь, тете Мэй и мне придется выставить вас.
— Мы заплатим за все, что возьмем, — с достоинством сказала м-сс Гослинг.
Молодая девушка улыбнулась. — О, конечно. Только эти желтенькие кружочки теперь ни к чему. Подождите здесь. Я сейчас позову тетю Мэй.
И она убежала, крича: — Тетя! Тетечка!
— Будем надеяться, что у тети Мэй окажется больше здравого смысла, — сказала миссис Гослинг.
Бланш почти злобно посмотрела на нее — Ради Бога, мамаша, поймите вы, наконец, что за деньги теперь ничего нельзя купить, потому что их ни съесть нельзя, ни растопить ими печь, как сказала та, другая женщина. Неужели же вы не можете взять в толк, что теперь все переменилось?
Миссис Гослинг раскрыла рот от изумления, как это Бланш смеет так с ней разговаривать, и повернулась к Милли, за сочувствием, но Милли только нахмурилась:
— Би права. Деньги им теперь ни к чему.
Миссис Гослинг беспомощно огляделась кругом.
— Пусти меня сесть, моя дорогая. Я так устала от жары и ото всей этой ходьбы. — О! что бы я дала теперь за чашку чаю!
Милли, присевшая было на тележку, угрюмо встала и уступила место матери. — Как ты думаешь, Би, позволят они нам переночевать здесь?
— Если мы не будем валять дурака, — был презрительный ответ.
Миссис Гослинг поникла головой. — Не могу я понять этого, — с горечью думала она. — Ну, вот не могу и не могу…

* * *

Тетя Мэй пришла не скоро. Это была худая с загорелым лицом женщина, лет сорока, в очень короткой юбке, мужской куртке, старой войлочной шляпе и с вилами в руках. Вилы, очевидно, должны были изображать собой эмблему власти, но в ее руках они не казались такими страшными, как дубинка в руках той, другой женщины.
После долгих и настойчивых расспросов, тетя Мэй прогнала Алли работать и объявила Гослингам:
— Сегодня вы можете переночевать здесь. Ужинать будем все вместе, после заката солнца. До тех пор можете поразговаривать с моей сестрой. Она больная и очень жадна до всяких новостей. Тележку свою лучше ввезите в сад. А то Алиса вам, наверно, ее опрокинет и все разроет. Она страшно любопытная. — И она повела гостей в дом.
Больная сестра сидела у окна в небольшой комнате, выходившей на запад, в запущенный цветник.
— Моя сестра, миссис Поллард, — еще три побродяжки, Фанни — Алли говорит: из Лондона. — И она быстро вышла, хлопнув дверью.
Миссис Поллард протянула тонкую белую руку. — Пожалуйста, подойдите ближе и сядьте возле меня. Я не могу встать. — И расскажите мне о Лондоне. Я так давно не имела вестей оттуда. Может быть, вы… — Она запнулась и мольбою посмотрела на нежданных посетительниц.
— Если вы разрешите, мадам, я сниму шляпу, — сказала миссис Гослинг. — Ужасно я сегодня изжарилась на солнце. — Миссис Гослинг была страшно рада, что попала, наконец, под кров и еще в благоустроенный дом, хоть и робела немного в присутствии этих двух женщин, в которых она чувствовала благородных леди.
— Разве сегодня жарко? Для меня все дни как будто одинаковы. Скажите, когда вы уходили из Лондона, много там еще оставалось молодых людей? Вам не случилось встретить молодого человека, который был бы похож вот на эту фотографию?
Миссис Гослинг взглянула на мужской портрет в серебряной рамке, который ей показывала м-сс Поллард, и покачала головой.
— Мы уже два месяца, как не встречали ни одного мужчины. Ни одного — правда, Милли?
Милли печально покачала головой. — Это ужасно! Я положительно не знаю, куда они все девались.
Миссис Поллард не отвечала. Она смотрела в окно, и слезы, которых она не удерживала, катились одна за другой по ее впалым, бледным щекам.
Миссис Гослинг поджала губы и сострадательно покачала головой. Ведь и она, можно сказать, все равно, что вдова. Миссис Поллард вынула из кармана батистовый платочек с траурной каймой и отерла слезы, не оставившие никаких следов на ее нежном и милом лице. И выговорила спокойно и кротко:
— Я знаю, это безумие с моей стороны — все еще надеяться. Я слишком много любила, и это испытание послано мне для того, чтобы напомнить, что любить должно только Бога и не прилепляться душой ни к чему земному. И, все же, я надеюсь, что мой бедный мальчик не был взят отсюда во грех.
— Боже! Боже! — сочувственно вздохнула миссис Гослинг. — Не принимайте этого так к сердцу, мадам. Кто в молодости не грешит — Господь не взыщет.
Миссис Поллард грустно покачала головой. — Если б это были только ошибки молодости! Господь терпелив и многомилостив… Но мой бедный Альфред дал соблазнить себя этими ужасными римскими доктринами. Это величайшее горе моей жизни, я столько выстрадала… — И снова слезы потекли по милому и нежному лицу, не меняя его выражения.
Миссис Гослинг сочувственно засопела. Девушки недоуменно переглянулись, и Бланш незаметно пожала плечами.
В теплом вечернем освещении бледное, точно восковое лицо женщины в белом платке, сидевшей у окна, выделялось так четко.
С этим восторженным смирением на лице она казалась средневековою святой из века чудес и видений, вернувшейся на очищенную страданием землю. И вокруг себя она разливала атмосферу святости, и все звуки внешнего мира как бы сливались в далекую молитву. В комнате царила тишина: казалось, под влиянием этой упорной, в одну сторону направленной мысли и все предметы прониклись той же бескровной, анемичной чистотой.
Миссис Гослинг напрасно старалась плакать бесшумно, и даже обе девушки, завороженные, перестали украдкой критически преглядываться и сидели завороженные, подавленные, как бы утратив свою жизнеспособность.
Губы женщины, сидевшей у окна, беззвучно шевелились, руки ее были сложены на коленях. Она молилась.

* * *

В коридоре раздались громкие, довольно грузные шаги, распахнулась дверь, стукнувшись о тяжелый черный стул, стоявший позади нее, и вошла тетя Мэй, с большим подносом в руках.
— Вот твой обед, Фанни. Сегодня мы кончили раньше, несмотря на то, что нам мешали.
Она поставила угол подноса на маленький столик у окна, отодвигая им портрет и библию, лежавшую на столике, пока не высвободила одной рукой, затем Библию перенесла на большой стол посередине. Было что-то протестующе бодрое и сильное во всех ее движениях, словно она силилась своей энергией и шумливостью внести хоть немного жизни в мертвящую атмосферу этой комнаты.
— Ну, а вы три подите-ка лучше в кухню, снимите с себя свои покрывашки и вымойтесь хорошенько.
Когда Гослинги встали, миссис Поллард повернулась к ним, протягивая каждой по очереди свою нежную, бледную руку. — Утешитель один. Возложите все свое упование на Него.
Миссис Гослинг всхлипнула, Бланш и Милли сделали такие лица, как в воскресных классах, когда жена викария вслух читает Библию. Но, когда они вышли в коридор, Бланш выпрямилась с облегчением. Как странно! Значит, не все еще переменилось…
На столе в кухне был приготовлен ужин — холодный цыпленок, картофель и капуста, компот из слив с битыми сливками и парное молоко в кувшине, но ни соли, ни перца, ни хлеба.
Умываясь, все три женщины весело болтали: они словно вышли на свежий воздух и на солнце из темной церкви, после длинной скучной службы.
За ужином появились еще две женщины, которых они раньше не видали — сильные, загорелые, с деревенским акцентом. Видимо, работницы, служанки, но тетя Мэй и Алли обращались к ним, как к равным. Разговаривали мало, да Гослинги были и слишком поглощены едой. Для них было целое пиршество.
Когда все кончили есть, тетя Мэй встала. — Слава Богу, сегодня поужинали засветло, но на зиму надо будет выдумать какое-нибудь освещение. У нас в доме не осталось ни свечь, ни керосину, — продолжала она, обращаясь к Гослингам, — и последние пять недель мы должны спешить кончить работу засветло. Вчера после ужина была такая темень, что мы даже умыться не могли. Ну, девушки, принимайтесь за работу.
Алли и две смуглых работницы поднялись с места, не очень охотно.
— Я начинаю стариться, — сказала тетя Мэй, — и потому позволяю себе некоторые привилегии — в том числе не работать после ужина. — Она зорко посмотрела на Гослингов. — Которая из вас тут набольшая?
— Последние дни моя старшая дочь, Бланш, как бы взяла на себя руководство… — начала миссис Гослинг.
— А! Я так и думала. Ну-с, Бланш, пойдемте-ка мы с вами в сад и потолкуем, как вам дальше быть. Если ваша мать и сестра устали, Алли покажет им, где они могут переночевать.
Она направилась в сад и Бланш пошла за ней.

ТЕТЯ МЭЙ

Солнце село, но дневной свет еще не погас. Под деревьями тихонько клохтали куры, одна даже уже взлетела на нижнюю ветку, как на насест, громко хлопая крыльями, но глаз не закрывала, как бы зная, что, пока не усядутся все на свои места, заснуть все равно, невозможно.
— На зиму мы их берем в дом, но летом они предпочитают деревья, — пояснила тетя Мэй. — Лисиц здесь, до сих пор не было, но я замечаю, что разные дикие зверюшки начинают появляться.
Бланш кивнула головой, думая о том, как многому еще ей придется учиться.
— Бедняжки! — продолжала тетя Мэй. — Им приходится теперь самим о себе промышлять. У нас и для себя нет ни муки, ни зерна. Но за милю отсюда одна фермерша засеяла несколько акров овсом и пшеницей, когда придет пора жатвы, мы поможем ей с уборкой и за это получим свою долю. Тогда мы будем богаты, — усмехнулась она.
— Вы знаете, я выросла в городе, — сказала Бланш. — В деревенском хозяйстве мы с Милли ничего не смыслим.
— Ничего. Скоро научитесь. Придется научиться.
— Я думаю.
В конце фруктового сада стоял старый вяз и вокруг него скамья, тетя Мэй опустилась на нее со вздохом облегчения.
— Хорошо день за днем самой зарабатывать хлеб свой. Хорошо жить близко к земле и к вечеру чувствовать себя усталой физически. Очаровательно вернуться в первобытное состояние и заняться земледелием, и мне это очень нравится. Но у меня есть пороки цивилизации, Бланш. В одной лавке в Харроу я стащила коробку папирос, каждый вечер в хорошую погоду я прихожу сюда после ужина выкурить папироску — больше трех я себе не позволяю, а в худую я выкуриваю их в своей комнате и — и мечтаю. Но сегодня надо потолковать с вами, так как вы нуждаетесь в помощи.
Она вытащила из кармана портсигар и спички, закурила папироску, с явным наслаждением втянула в себя дым и заметила: — Мужчины были не так глупы, душа моя, у них всегда в пиджаках были карманы.
— Да? — сказала Бланш.
Она была несколько смущена и недоумевала.
— Вы курите? Я могу уделить вам одну папироску, хотя предвижу время, когда они у меня все выйдут. Впрочем, до этого еще далеко.
— Благодарю вас. Я не курю, — с невольной чопорностью в голосе сказала Бланш.
— Напрасно. Многое теряете. Впрочем, теперь-то это лучше для вас, т. к. табак не очень-то легко достать.
Бланш сдвинула брови. — Неужели же вы думаете, что так и будет продолжаться?
— Я не знаю, разумеется, что будет дальше, и не берусь угадывать. Но, пока, нам бедным женщинам, впору как-нибудь прокормиться до новой перемены. Об этом-то я и хотела, потолковать с вами. Вы, собственно, куда идете? И что собираетесь делать?
— Не знаю. Я все думаю.
— Это хорошо. Думать вы научитесь. А вот насчет сестры вашей — не знаю.
— Я думаю, нам надо наняться куда-нибудь на ферму.
— Это единственный способ прокормиться.
— Да, но где?
— Я сама об этом думаю. Кой-какие вести к нам сюда доходят. Одна наша девушка работает на поле у м-сс Иордан и сталкивается там с девушками и женщинами, которые приходят из Пиннера, а в Пиннер доходят вести из Норзвуда, а в Норзвуд еще из разных других мест, так что все мы до известной степени осведомлены друг о друге. Но, ведь, мы — так сказать, ближайшие, из внутреннего района. И дом наш стоит в стороне. Большинство женщин, шедших из Лондона, благодаря Бога, миновали нас, не заглянув к нам. А вот бедной м-сс Грант, благодаря тому, что дом ее стоит на проезжей дороге, приходилось с оружием в руках обороняться от них.
— Мисс Грант — это та ужасная женщина с дубинкой?
— Она совсем не ужасная. Она очень хороший человек. Немножко грубовата и ненавистница мужчин, но с прекрасной душой, благородная, не эгоистка — хоть и хвалится, что она трех убила. Кстати, говорила она вам об этом?
Бланш кивнула головой.
— Ну, еще бы! И я верю, что это правда! Но она считает долгом защищать своих близких. Иначе, говорит она, все равно, все мы перемерли бы с голоду. Я не уверена, что это очень нравственно, но я знаю, что бедная Салли Грант не мыслит зла. Впрочем, я отклонилась от темы — это со мной бывает. Я собственно о том говорю, что этот внутренний район густо населен, а пищи здесь очень немного, но, если вы пройдете дальше, за Пиннер, в Чильтерс, или в Амерсгам, или еще лучше, свернете в сторону от большой дороги, ну, например, к Вайкомбу — я уверена, что вы и сестра ваша пристроитесь где-нибудь. Вот относительно матушки вашей не знаю, будут ли ее где-нибудь кормить даром. Женщины бывают разные, но после этой чумы они стали не очень-то доброжелательны друг к другу и меньше всего те, у которых есть земля — жены и дочери фермеров. Впрочем, случается, что их и прогоняют с собственной земли. Такие случаи бывали. Только горожанкам-победительницам, если у них есть смысл в голове — все-таки приходится оставлять у себя тех, кто знает, как сажать и сеять.
Под вязом было почти темно. Порой, гудя, пролетал мимо жук, над садом быстро и бесшумно носились летучие мыши, проплыла, совсем близко, сова.
— Как это все зверье теперь осмелело! — заметила тетя Мэй. — До этого года я никогда здесь не видала сов.
— Я бы боялась здесь сидеть, если б вас не было.
— Пока еще бояться нечего.
— Пока?
— Через несколько лет, пожалуй, и будет чего. На днях мы убили одичалую кошку, которая вздумала таскать цыплят. Кошки уже вернулись, да и собаки не так почтительны, как были. Теперь, я думаю, все собаки перемешаются между собой и выработается средний тип, более близкий к первоначальному, может быть, поменьше. По-моему, теперь преинтересно жить. Я бы даже желала, чтоб мужчина появился на земле снова не ранее, как через двадцать лет — чтоб посмотреть, что за это время натворит природа. Я часто думаю об этом, сидя здесь по вечерам.
— Какая жалость, что я так мало знаю! Как вы думаете, есть такие книги?…
— Книг вам не нужно, милая. Вы только не закрывайте глаз и научитесь думать.
Обе снова умолкли. Тетя Мэй докурила третью папироску, но не проявляла ничем желания вернуться в комнаты, а Бланш так заинтересовалась разговором, что забыла об усталости.
— Это все ужасно интересно, — выговорила она, наконец. — Теперь все изменилось. Мамаша и Милли огорчаются и рады были бы, если б все опять стало по старому, а я — нет, я бы не хотела.
— И вы правы. Это значит, что вы сумеете приспособиться, что вы — новая женщина, хотя, может быть, вы никогда бы и не узнали этого, если б не чума. А с сестрой вашей будет, по-моему, одно из двух: либо она поселится где-нибудь, где есть мужчина — в Вайкомбе, кстати, есть один — и будет рожать детей, либо найдет утешение в религии.
Бланш хотела что-то спросить, но тетя Мэй перебила ее: — О мужчине не стоит говорить — потом узнаете. Теперь, ведь, как на Небе — не женятся и не выходят замуж. Да и как же быть иначе, когда на тысячу женщин приходится один мужчина. Стоит ли волноваться из-за этого… Так уж суждено, а вот Фанни… — Она вдруг запнулась и нетерпеливо вытащила портсигар. — Так уж и быть, выкурю сегодня еще одну папироску — даже две. Сегодня у меня праздник — есть с кем поговорить, отвести душу. Алл и еще совсем дитя — с ней невозможно разговаривать. Вы не устали? Не хотите спать?
— Ни капельки. Здесь так приятно.
— Я не вижу вас, но знаю, что вы говорите правду. Ну ладно. Под покровом тишины и мрака я вам сделаю одно признание. Я знаю, что я на вид старуха, но я до нелепости романтична — только мужчины здесь ни при чем. Я, душа моя, прежде писала повести и романы — нелепое занятие для старой девы, но оно хорошо оплачивается, а у меня все время был зуд в душе — потребность высказаться. И вот этого-то мне и не хватает в новом мире. С Салли Грант мы никак не можем сговориться, да ее и не переговоришь. И вот, представьте себе, я такая идиотка, что и теперь пишу разные пустячки — даже теперь, когда я сделалась разумной, практичной женщиной, у которой на руках четыре чужих жизни. Все-таки, значит, мы, женщины-писательницы, не все были дуры… Вы религиозны?
— Как вам сказать — пожалуй. Мы все ходили — в церковь… Не в такой степени, конечно, как миссис Поллард.
— О, разумеется. В религии худа нет, если только правильно смотреть на нее. А вот Фанни, по-моему, смотрит неправильно. Что ж это за жизнь — запереться у себя в комнате с Библией в руках и полдня стоять на коленях? Впрочем, Фанни всегда была такая. Она воспитала своего единственного сына таким святошей, что уж в англиканской церкви ему стало тесно и понадобилось перейти в католичество — там, мол, больше святости. Ну, а для Фанни это было, точно ее прокляли. Она бы простила сыну, если б он стал убийцей, но католиком!… Вот она все и молится за его душу. А, в сущности, не все ли равно? То есть, что Альфред переменил веру. Как будто не все дороги ведут к Небу. Лучше работать, чем вздыхать и петь псалмы, и докучать Богу своими жалобами и ненужными хвалами. Ну, однако, и разболталась я сегодня… Папиросы все выкурила и даже без всякого удовольствия, потому что слишком волновалась. Такая уж у меня натура. Я иной раз готова побить сестру. Но уж Алли я ей не дам испортить… Ну, да ничего. К завтрему я опять стану благоразумной и вы забудете наш разговор. Пойдем.
Вам пора спать.
— Это самый замечательный вечер в моей жизни, — говорила себе Бланш, молча идя к дому. И, даже улегшись в постель, не сразу могла уснуть. Прислушиваясь к ровному дыханию спящих матери и Милли, она думала о том, что все изменилось, а, между тем, люди все остались те же, и даже — странное дело — индивидуальности как будто еще резче обозначились. Может быть, это оттого, что все стали более естественными, перестали стесняться…
Засыпая, она решила подражать тете Мэй.

ОТ СЕДБЕРИ ДО ВАЙКОМБА

На другое утро, чуть свет, Алли постучалась к Гослингам, но ей откликнулась только Бланш, хоть и уснувшая на два часа позже матери и сестры. Она проснулась с чувством, что ей предстоит какое-то важное и приятное дело.
Не легко было поднять Милли. Она только сонным голосом говорила ‘Хорошо. Сейчас встану’ и, как сурок, прятала голову под одеяло.
— Ах, да вставай же ты! — рассердилась, наконец, Бланш.
— В чем дело? — жалобно откликнулась Милли, силясь удержать одеяло, которое тянула с нее сестра.
— В том, что пора вставать, ленивица.
— Я же сказала, что сейчас встану.
— Ну, так и вставай.
— Через минуту.
— Нет, сейчас.
Наконец, Бланш удалось завладеть одеялом. Милли села в постели, мутными глазами озираясь кругом и не соображая, где она. Такие сцены по утрам часто разыгрывались на Вистерия-Гров, и на минуту ей показалось, что она снова дома. И, когда сознание вернулось к ней, она чуть не заплакала. Не менее трудно оказалось разбудить миссис Гослинг. Она прежде всего спросила: — Который час?
— Не знаю.
— Я уверена, что нет еще семи. — По мерке — Вистерия-Гров это была еще ночь.
И она откинулась назад, на подушки, между тем, как Милли, спустив одну ногу с кровати, силилась притянуть к себе сорванное Бланш одеяло:
— Ну нет, уж это дудки! — воскликнула Бланш, угадывая намерение сестры. И отшвырнула одеяло в угол. А затем, потеряв терпение, принялась трясти за плечи мать. — О, Господи! Ну и возни же у меня будет с вами обеими!
Только к восьми они двинулись в путь. Тетя Мэй щедро наделила их яйцами и овощами и даже бросила работу, чтобы проводить их и указать им путь.
— Идите все прямо и как можно дальше, — были ее напутственные слова.
Миссис Поллард они так и не видали больше. Она была еще в постели.
Несмотря на ясное, безоблачное утро, предвещавшее хороший день, все три путницы были унылы. Всем им, даже и Бланш, до тошноты противно было опять брести по пыльному шоссе, толкая перед собой эту несносную тяжелую тележку, источник всех их неудобств и огорчений. По ней сразу видно было, как скудно и убого все их достояние, а, между тем, тащить ее было порой невыносимо тяжело. После краткого возврата к удобной и оседлой жизни и естественной пище, блуждание по чужим местам, не знакомым и негостеприимным, казалось еще более безнадежным. Если б еще не эта тележка с пожитками, они могли бы тешить себя мыслью, что ушли ненадолго из дому и вернутся туда. Но тележка была как бы клеймом скитальчества.
Миссис Гослинг разливалась в жалобах на безнадежность их затеи и говорила, что тетя Мэй поступила с ними совершенно бессердечно.
— Выгнать на большую дорогу женщину моего возраста! Могла бы она продержать нас у себя — ну хоть два-три дня. Ведь мы же не нищие. Мы заплатили бы за все: и за ночлег, и за еду.
Она и предлагала плату, но тетя Мэй отказалась наотрез без объяснений. Она видела, что с миссис Гослинг не стоит тратить даром слов.
Милли соглашалась с матерью. Бланш не возражала и думала свое, силясь выработать сколько-нибудь последовательный план.
Подвигались вперед они, конечно, медленно, не быстрее двух миль в час. Соединенная тяжесть тележки и миссис Гослинг была слишком велика, а Девушки скоро убедились, что почти все равно, сидит ли мать их на тележке, или наваливается на нее всей тяжестью сзади. На пути попадались только разоренные виллы с выбитыми дверьми и разбитыми окнами, они, очевидно, шли по следам одного из флангов армии переселенцев, хлынувшей потоком из Лондона.
Только близ Пиннера эти признаки опустошения не так били в глаза. Здесь, местами, они видели женщин, работавших в ноле, или детей, которые, при виде их, спешили укрыться за изгородью, очевидно, напуганные опытом двух последних месяцев. На пригородных дачах, где прежде жили зажиточные городские обыватели, заметны были попытки привести в порядок разоренные огороды.
Гослинги дошли до того пункта, где волна эмиграции разбилась на отдельные маленькие ручейки. Судя по всему, что они видели во время пути, можно было думать, что значительное число женщин и детей — не менее одной пятой, умерло от голода и истощения, не добравшись до пристанища. Многие отстали по пути, найдя себе занятие и, хотя временный прокорм, остальные пошли дальше. Решающим фактором везде была наличность пищевых ресурсов. В близком будущем рабочие руки понадобятся всюду, и здесь, возле Пиннера, свободной земли было сколько угодно, — больше, чем работниц, — но вспаханных и засеянных полей не много, и в этом году трудно было ждать обильной жатвы.
Все это смутно сознавала Бланш. Памятуя совет тетя Мэй не закрывать глаз на окружающее, она зорко вглядывалась в эти поросшие травой поля и редкие признаки человеческой жизни и деятельности, и не черпала в этом больших надежд.
Наоборот, старуха Гослинг, обрадовавшись, что они опять попали в знакомую, цивилизованную обстановку, настаивала на том, чтоб остановиться ‘в какой-нибудь гостинице’ и ‘осмотреться’, прежде чем идти дальше. И Милли была на ее стороне. Но Бланш упрямо качала головой. — ‘Да вы оглянитесь вокруг себя. Чем же тут кормиться-то? Идемте дальше’. Когда же мать продолжала настаивать, ссылаясь на свое знание света и людей, Бланш сказала: — Ну ладно. Идем в гостиницу. Сами увидите.
Гостиница была пуста. Весь запас провизии и напитков в ней давно иссяк, а дом без сада никого не привлекал, как обиталище. Дома в этой местности были дешевы, и все население Пиннера вместе с детьми, не превышало трехсот человек.
В соседнем саду они увидели работавшую над грядкой женщину, которая, быть может, с излишней грубостью, сказала им, чтоб они проваливали, что в деревне им остаться нельзя, так как здесь и своим-то еле-еле есть чем прокормиться. И буркнула себе под нос что-то о ‘глупости лондонцев’. Это выражение Гослингам приходилось потом слышать часто. Призыв к состраданию остался без ответа. Миссис Гослинг убедилась, что она — только одна из многих тысяч, обращавшихся с тем же призывом, и так же бесплодно.
Солнце стояло уже высоко, когда они, миновав Пиннер, вышли на дорогу, ведущую в Норзвуд. Тут-то Бланш и предложила, чтобы мать все время ехала на тележке, кроме тех случаев, когда надо подниматься в гору. Поломавшись, старуха согласилась, из тележки выкинули часть захваченного скарба: табуреты и посуду, и маленькая процессия снова двинулась в путь, несколько ускоренным шагом.
Разочарование, испытанное в Пиннере, было для миссис Гослинг тяжким ударом. После этого она утратила всякий интерес к жизни и, сидя на тележке, все время думала о прошлом, о том, что она уже стара и не умеет приспособиться к новому, что будущее не сулит ей ничего Доброго и всякий смысл жизни для нее утрачен. Она чувствовала, что судьба жестоко обидела ее, но не умела даже назвать по имени эту судьбу… И от таких мыслей жизненные силы ее быстро убывали…

* * *

В Чильтерне картина сразу изменилась. Здесь, вместо опустошения, царило обилие, даже излишек. На полях колосились пышные хлеба, и ясно было, что через месяц спрос на рабочие руки будет почти равен предложению, так как работницы были все совсем неопытные, и для работы, которую в былое время, с помощью машины, исполнял один мужчина, теперь требовалось десять женщин. Но в конце июля множество еще не пристроившихся женщин, почти исключительно из Лондона, питались главным образом крапивой, травами и листьями, всякой зеленью, которую можно было сварить и съесть, с добавкой кусочков говядины и овощей, которые им удавалось выпросить или украсть. Эти эксперименты с зеленью нередко кончались отравлением, или заболеванием дизентерией, и от голода и болезней число беглянок быстро таяло. Тем не менее, жилищ еще хватало не на всех, а те, кому приходилось жить под открытым небом, в поле, или у дороги, были слишком ослаблены городской жизнью, чтобы безнаказанно спать на воздухе в холодные, сырые ночи. В этом районе большинство женщин были слабые, наименее приспособленные к перемене условий жизни. Они остались здесь, брошенные более сильными и выносливыми, которые пошли дальше, и погибали от голода и истощения.
Бланш, конечно, не в состоянии была осмыслить все эти результаты действия естественных сил, но ей было ясно, что оставаться здесь им нельзя. И тетя Мэй ведь говорила ей, чтобы они дошли, по меньшей мере, до Амерсгама. Но Милли так устала и у нее так разболелись ноги, что, после бесплодных поисков ночлега, они расположились биваком в полумиле от Рикмансворта, на опушке леса.
Чтоб хоть немного защитить себя от непогоды, они разгрузили тележку и опрокинули ее в виде навеса, а свой запас пищи тщательно прикрыв, положили возле себя. Обе девушки отлично понимали, что их запас мигом был бы разграблен, если б только о нем узнали. Их тележка и сравнительно сытый вид обращали на себя общее внимание, и по пути не раз изголодавшиеся женщины и дети просили у них пищи, но миссис Гослинг неизменно отвечала: ‘у нас самих ничего нет’. И это было так обычно, что ей верили легко. Милли и Бланш было иной раз до боли тяжело отказывать, но они знали, что запаса их на всех не хватит, а сами они погибнут, лишась его, и крепились.
Весь этот день и вечер мать их была так странно апатична и почти не протестовала, узнав, что ночевать придется под открытым небом. Но всю ночь она металась, тело ее судорожно подергивалось, она все время что-то бормотала про себя, порою вскрикивала. И так как все три женщины улеглись рядом, крепко прижавшись друг к дружке и от страха, и для того, чтобы согреться, движения матери постоянно будили дочерей. Один раз они явственно слышали, как она звала ‘Джорджа’.
— Какая мама странная сегодня! Ты не находишь? — шепнула Милли Бланш сестре. — Уж не расхварывается ли она?
Это было бы неудивительно.
Утром Бланш разделила между тремя полжестянки мясных консервов — это был весь их завтрак. Яйца, которые им дали в Седбери, они решили поберечь, тем более, что под рукой не было ни огня, ни воды.
Они напились из ручья. В полдень Бланш и Милли съели по яйцу, сырому. Миссис Гослинг есть не стала, да и утром она почти ничего не ела. Все утро она была очень спокойна и не жаловалась, когда ее заставляли пешком взбираться на холмы, многочисленные в этой местности. Это тревожило Бланш, но она никак не могла вызвать мать на разговор. На все вопросы старуха отвечала только:
— Я домой хочу.
— Она успокоится, когда мы устроимся где-нибудь на постоянное жительство, — шептала Милли. — Если только это когда-нибудь будет!

* * *

До Амерсгама они добрались уж за полдень. Здесь признаки голода и нищеты не бросались так в глаза. Здесь реже просили милостыни, и встречные женщины не имели такого угнетенного вида и на вопросы отвечали не так сурово. Бланш дала одно яйцо девочке лет тринадцати, но сильной и здоровой, которая добровольно помогла им втащить тележку на гору, и залюбовалась тем, как ловко девочка разбила скорлупу с одного конца и высосала содержимое. Их способ был менее опрятен и не экономен.
Уже под вечер, отдохнув и закусив, они двинулись к верхнему Вайкомбу и за милю от Амерсгама зашли на ферму — справиться, нет ли тут работы, т. е. зашла собственно Бланш, оставив мать и сестру стеречь тележку. На ферме она нашла трех женщин и девочку лет подростка, за доением коров. В течение нескольких минут она стояла и смотрела на них, женщины, хоть и заметили ее, не обращали на нее внимания. Наконец, старшая из женщин, со вздохом облегчения, поднялась со скамеечки, ласково потрепала корову по боку, подняла полное молока деревянное ведро и повернулась к Бланш: — Ну, девушка, чего тебе?
— Не обменяете ли вы нам две пинты молока на жестянку консервов — языка? — В первый раз еще Бланш решила пожертвовать частью своего драгоценного запаса, но ей нужно было молоко для матери, которая сегодня весь день ничего не ела.
Все три женщины и девочка неожиданно с интересом воззрились на Бланш.
— Языка, говоришь? Откуда же у тебя, девушка, консервы?
— Из Лондона.
— А ты давно из Лондона? Ну, что там делается? — И Бланш засыпали вопросами..
— Ладно, молока я тебе дам, если у тебя найдется, во что взять его, — сказала пожилая женщина, и Бланш пошла за языком и за двумя бутылками, данными ей тетей Мэй.
Бутылки пошли обваривать кипятком, чтоб они не лопнули, а тем временем пожилая женщина расспрашивала Бланш: — Где же вы ночевать-то будете?
Бланш пожала плечами.
— Если хотите, ночуйте здесь в сарае, только предупреждаю, там будет куча народу. Все больше глупых лондонцев. Кой-какое занятие мы для них находим, но по совести говоря, я бы всех их отдала за трех хороших батраков-мужчин.
Она раздумывала, презрительно кривя рот на сторону. — Ну, да что уж! — продолжала, она со вздохом. — Что ушло, того не вернешь, я только вас предупреждаю, чтоб вы берегли свою провизию, а то эти бродяги мигом стащат — оглянуться не успеете.
— Дело не во мне и не в моей сестре, — пояснила Бланш. — Но с нами мать. И, я боюсь, она расхварывается. Если б вы позволили ей переночевать у вас в кухне? Будьте спокойны — она ничего
Не украдет.
После краткого раздумья женщина согласилась.
Но ни ночлег под кровом, ни парное молоко, которое она выпила с удовольствием, не оживили миссис Гослинг. На расспросы добродушной фермерши она отвечала как-то путанно и неохотно. И вид у нее был растерянный, фермерша объясняла это тем, что солнце слишком нажгло ей голову.
— Ну, да дня через два она оправится. Вы только не держите ее на солнце.
— Вы думаете, что так легко! — вздохнула Бланш.
Эту ночь Гослинги спали все втроем, в чердачной комнатке, мать на кровати, дочки на полу. Платя доверием за доверие, они ввезли свою тележку в кухню и помогли фермерше запереться на ночь. Это была сложная процедура: все двери и окна запирались на болты и на замки.
— Больно уж вороватый стал народ, — поясняла она. — Да и как осудишь, когда людям есть нечего? А, все-таки, свое добро надо беречь. Их только пусти, так они за неделю все приедят, а потом все равно будут голодать. По вашему, это жестоко? — но, ведь, это для их не блага. Есть, конечно, и такие, с которыми приходится быть строгой. Да вот вчера я одну такую прогнала. Миссис Изаксон — еврейка, что ли. Вот несносная!
Бланш мельком вспомнила, что и тетя Мэй говорила ей про какую-то миссис Изаксон, от которой она не могла избавиться.
Фермерша подняла своих гостей чуть свет и, хоть не дала им пищи на дорогу, как тетя Мэй, зато дала ценный совет:
— На вашем месте, я бы пошла мимо Вайкомба, в Марлоу, через гору. В этих местах вас, все равно, нигде не примут. Но вы обе девушки на вид здоровые, а скоро жатва, так что работа должна найтись.
— Марлоу? — повторила Бланш, стараясь запомнить это имя.
Фермерша кивнула головой. — Там и мужчина есть. Чудак большой. Не такой, как сам Ивэнс, мясник из Вайкомба. Этот с бабами не хороводится — ну, а на работу их ставит ловко. Впрочем, там дальше видно будет. Может, он еще и переменится.
Миссис Гослинг не хотела уходить, уверяла, что она идти не может, и все спрашивала, идут ли они домой.
— Скажите лучше: ‘да’, — шепотом посоветовала фермерша. — Это от солнца у нее в голове не много помутилось. Когда устроитесь в Марлоу, она оправится.
И миссис Гослинг удалось, наконец, усадить в тележку. Девушки нашли сломанный зонтик и развернули его над головой матери, в защиту от солнца. Они сами страшно устали, и от сапог Милли остались одни дыры, но теперь у них впереди была определенная цель, и до нее оставалось пройти всего каких-нибудь десять-двенадцать миль.
— Мы будем там к полудню, — ободряла Бланш. Бессознательно, все уже теперь привыкали к новым мерам времени:

МЯСНИК ИЗ ВАЙКОМБА

Близ Вайкомба из-под изгороди, где она, по-видимому, отдыхала, поднялась женщина и вышла на дорогу, навстречу Гослингам. Это была румяная, полная женщина лет за сорок, но вялость кожи на лице, согбенные плечи и походка старили ее.
— С добрым утром! — приветствовала она Гослингов. — Если я вам не помешаю, я бы охотно пошла вместе с вами. — Она говорила с иностранным акцентом и с неправильными ударениями.
— Куда? — спросила Бланш.
— Ах! не все ли равно, куда? Я жила тут у одной фермерши. Но она мне не компания. Необразованная, простая женщина, мужичка. А вы и ваша матушка не мужички — это сразу видно. Я не люблю жить с простонародьем. А куда идти — не все ли равно? Все мы ищем одного: работы в поле — аристократки и крестьянки. Но не лучше ли тем, из нас, которые не родились крестьянками, держаться друг друга?
Милли украдкой хихикнула, миссис Гослинг только теперь заметила, что к ним присоединилась посторонняя и поспешила сообщить ей:
— Мы идем домой — Милли ласково потрепала ее по спине. — Да, домой, — твердо повторила миссис Гослинг.
— Ах! Какие вы счастливые! Теперь мало у кого есть дом, — вздохнула неизвестная женщина. — У меня тоже был когда-то дом. Ах, как это было давно! Вот уже два месяца, как у меня нет пристанища. Она была близка к слезам. Бланш нагнулась к ней и шепнула:
— У мамаши был солнечный удар, и мы уверили ее, что мы идем домой, чтоб не расстраивать ее. Вы ей, пожалуйста, не говорите, что это неправда.
— Не бойтесь. Я буду нема, как могила.
Бланш заставила себя ожесточиться. — Я все-таки не знаю, зачем вам идти вместе с нами.
— Ах! Нам, не мужичкам, следует держаться друг друга.
— Не все равно: мужички, — не мужички? Мы и сами не Бог весть, какие аристократки.
— Это хорошо, что вы так говорите. Я сама так говорю — я, миссис Айзаксон. Но, в своем кругу, нет надобности говорить неправду. Ведь сразу видно, кто вы и что вы. Я хоть и не англичанка, но давно уж живу в Англии и сразу вижу, что за человек. Разве вы не думаете, что нам следует держаться вместе? Правда, ведь?
— О, — не выдержала Бланш. — Так вы — миссис Айзаксон? Я о вас слыхала.
На миг красивые глаза миссис Айзаксон как будто обратились назад, к прошлому. — Ах, вот как! В таком случае, мы уже друзья.
— Я слышала о вас от тети Мэй, — сказала Бланш, и то, что она произнесла это имя с оттенком почтения, не ускользнуло от сметливой еврейки.
— Ах, милая тетя Мэй! Она такая умница. Но она чересчур добра — работает, не покладая рук, а сестра ее ровно ничего не делает. Давайте, я помогу вам везти вашу бедную матушку. Мы с вами возьмемся за дышло, а ваша красавица-сестрица будет подталкивать сзади, и мы поговорим о милой, умной тёте Мэй. Согласны? Да?
Бланш предостерегали против этой женщины, и ей самой она не очень нравилась. Но в ее манерах и вкрадчивой речи был тонкий оттенок лести, против которой трудно было устоять. Притом же, она не просила о помощи, в ее настойчивости чувствовалась сильная золя, невольно подчинявшая. Пока девушка колебалась, миссис Айзаксон храбро взялась за дышло и маленькая процессия двинулась в путь.
Ее помощь очень и очень пригодилась девушкам, когда пришлось спускаться с Амерсгамского холма. Бланш предложила матери слезть и идти пешком, но миссис Гослинг, как будто не слыша, и не понимая, озабоченно говорила: — Я что-то не помню этой дороги. Ты уверена, Бланш, что мы не сбились с пути?
— Нет, ей нельзя давать идти по такой жаре, — вмешалась миссис Айзаксон. — Втроем мы отлично свезем ее с горы. — И, хотя сама она, видимо, была утомлена, своей тяжестью она добросовестно удерживала тележку во время крутого спуска.
После этого уж, конечно, нельзя было с легким сердцем сказать ей, чтоб она шла своей дорогой. К тому времени, как они прошли через город, пустой и словно вымерший — все женщины в эту пору были, либо сидели по домам, либо работали в саду, и в поле — и вышли на дорогу, ведущую в Марлоу, миссис Айзаксон стала уже равноправным членом их маленькой группы и очень энергичным.
— Когда выйдем за город, надо будет закусить чего-нибудь и выпить молока, — сказала Бланш, взглянув на высокую гору, лежавшую впереди их.
— Да, — скоро-скоро, — подхватила миссис Айзаксон, словно успокаивая, как будто сама она не очень была голодна, но соглашалась, что она заработала себе право на равную с другими долю.

* * *

В былое время каждая из них сочла бы неприличным сидеть и закусывать просто на земле, в тени, и у самых городских ворот Вайкомбского Аббатства. Да и вид у наших путниц был не очень-то приличный. Платье их и обувь износились до дыр, лица и руки были не слишком чисты, особенно у миссис Айзаксон. Но, странно, несмотря на сухость воздуха, они не особенно запылились в пути. По дорогам последние шесть недель почти не ездили, и все они заросли травой. И вся растительность кругом была пышней, и зеленей, и ярче прежнего. Оттого ли, что год уж выдался такой или оттого что зелень изгородей не глушила пыль, они зеленели, как ранней весной, и земля возле них густо заросла травой и цветами. И на фоне этой изумрудной зелени четыре женщины в измятых платьях и выцветших, покрытых пылью шляпах, давно утративших фасон, были так же не у места, как они были бы не у места в древней Греции. Они врезывались диссонансом, портили красоту картины.
Бланш смутно сознавала это.
Они мало говорили за едой, миссис Гослинг пила только молоко, а миссис Айзаксон делала отчаянные усилия, чтобы скрыть свой голод и жадность, светившуюся в ее взгляде и в скрюченных пальцах. Покончив с едой, они улеглись в тени, тоже молча. Казалось, первое же сказанное слово заставит их сняться с места и вновь пуститься в путь.
— А ну ее, эту дурацкую старую шляпку! — вскричала Бланш. — Я больше не хочу носить ее. — Она вынула булавку и швырнула шляпку в канаву.
— Ну, от этого она лучше не сделается, — сказала Милли, но тоже сняла свою шляпу, со вздохом облегчения.
Миссис Айзаксон колебалась. — Все-таки, они защищают от солнца.
— Алли же ходит без шляпы и ничего ей не делается.
— В самом деле.
Милли с наслаждением распустила свои густые темно-рыжие волосы и перебирала их пальцами.
— Так гораздо легче. А в шляпе у меня все время голова горела.
— Волосы-то какие чудные! — восхищалась миссис Айзаксон. — Жалко даже прятать их под шляпой. У меня есть в мешке гребенка. Позвольте мне расчесать ваши дивные волосы.
— Пожалуй, — согласилась Милли. — Только это так забавно — причесываться на большой дороге.
Бланш смотрела молча. Миссис Гослинг думала о своем — о Вистерия-Гров и о том, надо ли отдавать в прачечную кружевные занавески с окон гостиной, или можно будет вымыть их дома, когда они вернутся.
Неожиданное внимание трех младших женщин было привлечено какими-то необычными звуками голосов, смеха, пения, стука колес и топота копыт
Обе девушки вскочили на ноги. Миссис Айзаксон грузно поднялась, не совсем довольная. Миссис Гослинг так была поглощена своими мыслями, что ничего не заметила.
Бланш первая подбежала к воротам.
— Вот так штука! — вскрикнула она. — Нет, вы поглядите!…
— Господи! — взвизгнула Милли, напрасно силясь свернуть в узел на затылке свою непослушную гриву.

* * *

По аллее медленно ехало ландо, запряженное парой лошадей, изукрашенных словно на маевке. Вся сбруя была нелепо убрана розами, сиренью и лютиками, привязанными к ней бесформенными пучками. Лошадей вели под уздцы четыре женщины, шедшие впереди, недоуздки тоже были сплошь увиты цветами.
Вокруг ландо десять-двенадцать женщин и молодых девушек пели, смеялись, плясали, поминутно, поворачиваясь за одобрением к сидевшему в коляске, ради которого, очевидно, и было устроено все это представление. У некоторых женщин была обнажена не только шея, но и грудь, танцы их были неуклюжи и бесстыдны, они все время вскрикивали и взвизгивали, видимо, силясь обратить на себя внимание. Это были цивилизованные женщины, строившие из себя дикарок, вакханки, не ведавшие красоты бессознательности и самозабвения. Все их движения и позы были некрасивы, ибо в каждой была преднамеренность, умышленность и ни тени свободы и непринужденной грации.
В коляске сидели рядом мужчина и женщина. Мужчина был молод и красив — высокий, широкоплечий, смуглый, с могучими мышцами и большими глазами, прикрытыми тяжелыми веками. Но кожа у него была грубая, тело слишком грузно, кудрявые, напомаженные волосы уже редели на висках, полу раскрытый рот с распущенными, чувственными губами был неприятен. Одет он был в летнюю пару, из цветного холста с затейливым узором, его толстые красные пальцы были унизаны кольцами, на руках красовались тяжелые золотые браслеты, а в черные, масляные волосы была воткнута нежная, хрупкая роза.
Сидевшая с ним рядом женщина была типичная куртизанка, с низким лбом, с толстыми губами. В ее говорящих, знающих глазах светился и призыв, и отказ, и страх, и желание. Оденься она подстать своему типу, она, вероятно, была бы красива, но она была современная женщина и англичанка, и ее модный наряд в этой обстановке был нелеп. На фоне торжествующей природы султанша и ее возлюбленный были еще более нелепы, чем две растрепанных и усталых с дороги девушки, скромно отступивших в сторону, чтобы дать дорогу ландо.
Вакханки с явным недоброжелательством разглядывали Гослингов, но красавица в ландо как будто не замечала их, до тех пор, пока внимание владыки не было привлечено роскошью волос Милли снова распустившихся и волнами рассыпавшихся по ее спине.
Молодой мясник, привыкший к обожанию и лести, лениво покачивался на рессорных подушках, равнодушный ко всему окружающему, но эта пламенная грива при всей его пресыщенности, заинтересовала его. Он выпрямился и оглядел Милли опытным взором знатока, привыкшего определять качество скота.
— Стойте! — скомандовал он нимфам, ведшим под уздцы лошадей, и экипаж остановился.
Переконфуженная Милли попятилась назад и. спряталась за спину Бланш, которая, вздернув подбородок, смотрела мяснику прямо в глаза, со всем презрением, на какое она только была способна, но и она чувствовала, что слабеет, он какого-то неразумного страха. За спинами их гримасничала миссис Айзаксон.
— Чего вы испугались? — я вас не обижу, — начал было мясник, но его дама перебила его.
Красивые глаза ее сверкали гневом. — Если вы будете стоять здесь, я уйду! — сказала она, и по интонации слышно было, что она не простолюдинка.
Мясник заметно колебался. Быть может, цепь, Державшая его, уже наскучила ему и начинала тяготить, но он взглядывал на свою спутницу и, видимо, не знал, как поступить.
— Отчего же не остановиться? Что тут за беда. Расспросим о новостях и все такое…
— Едем мы дальше, или нет? — гневно крикнула красавица.
— Да уж едем, едем, — угрюмо отозвался он. — Чего раскипятилась бабочка? Эй, вы! пошевеливайтесь! — прикрикнул он на нимф. — На что глазеете?
Но, когда ландо тронулось, он еще раз оглянулся на Милли.

* * *

— Какая скотина! — вскричала Бланш, когда процессия прошла мимо и спустилась с холма.
— Как он смотрел на мои волосы! — хихикнула Милли. — Прямо беда мне с ними. Я хочу подобрать их, а они не даются — от жары, что ли, стали такие непослушные.
— Счастье для нас, что эта тварь была с ним.
Милли горячо поддакивала. Теперь, когда опасность миновала, она расхрабрилась. Миссис Айзаксон смотрела то на одну, то на другую и не высказывалась вовсе.
— Позвольте мне помочь вам причесать ваши роскошные волосы, — предложила она глупо улыбавшейся Милли.
Милли была очень признательна. — Какая вы милая, миссис Айзаксон! Прямо беда мне с ними. Иной раз я готова остричься…
Все время, пока спутница причесывала ее, она возбужденно болтала без умолку, в то время, как Бланш укладывала в тележку остатки их обеда.
Не без труда удалось им снова усадить в тележку миссис Гослинг. Она не обратила никакого внимания на процессию, но, когда они снова тронулись в путь, она точно проснулась и начала допытываться, скоро ли они придут домой.
— Я все думаю про занавеси в гостиной, Бланш.
— Теперь скоро, — успокаивала ее Бланш — Часа через два будем дома.
Миссис Айзаксон переменилась с ней местом. — Я сильнее вас — мне лучше подталкивать сзади. Но, тем не менее, дорога в гору была страшно утомительна и тяжела. Все три женщины выбились из сил, вынуждены были поминутно отдыхать и с возрастающим раздражением поглядывали на недвижную фигуру на тележке — главную причину всех их огорчений.
— Я уверена, что она отлично могла бы идти сама, — вырвалось, наконец, у Милли.
— Хоть немножко бы, чтобы дать нам передышку, — поддержала миссис Айзаксон.
Но когда Бланш предложила матери слезть и немножко пройти пешком, миссис Гослинг как будто не поняла ее, и, из жалости к старухе, они продолжали мучиться, с каждой минутой раздражаясь все больше. Наконец, добравшись до ровного места на вершине холма, взглянули вниз, на длинный спуск в долину и увидали, милях в двух с половиной впереди, шпиль колокольни Марлоу.
Посидели под изгородью, отдохнули и снова двинулись в путь. Милли, по примеру сестры, сняла шляпу. Бланш так и бросила свою под стенами Вайкомбского Аббатства, но Милли свою шляпу уложила в тележку.
Спускаться было легче, и Милли с миссис Айзаксон все время о чем-то беседовали вполголоса, Бланш мало обращала на них внимания, занятая мыслями о том, удастся ли им устроиться в Марлоу, миссис Гослинг в счет не шла,
— Какой он красавец! — этот парень в тележке, — неожиданно заметила миссис Айзаксон, глядя на широкую запыленную спину миссис Гослинг и сломанный зонтик, распяленный над ее головой.
Вы хорошо сделаете, если не будете близко подходить к этому месту.
Милли захихикала. — О! Мне это ничем не угрожает. Его жена уж позаботится об этом.
— Едва ли это его жена. Мужчин теперь так мало — станут ли они жениться.
— Ну, вот еще! Что вы такое говорите! — вскричала возмущенная и в то же время заинтересованная Милли.
— Правду. Я слыхала об этом красавце. Он мясник и каждый день ему приходится убивать коров и баранов, так как женщины не любят этого делать. Он очень сильный и умница. Некоторые женщины научились у него разнимать на части убитых животных. И, понятное дело, молодые женщины влюбляются в него, но он не женится, потому что он один, а женщин много, и было бы несправедливо, если он любил только одну — ведь, если у других женщин не будет детей, все люди скоро вымрут. Да и жениться ему незачем, но он обыкновенно берет себе на время то одну фаворитку, то другую. Потому я и предостерегаю вас, что вы не ходили сюда, я видела, как смотрел на ваши чудные волосы. И я убеждена, что, если б вы не были такая скромница и не спрятались за спину вашей сестры, он бы вышел из коляски и взял бы вас, и посадил рядом с собой. А той нахалке и уродине сказал бы: ‘Проваливай!! ты мне надоела, я себе нашел другую, молодую, красивую, с золотыми волосами’. — Потому я и говорю, что тут для вас не безопасно.
— Ну, полноте! Что вы?
— Я правду говорю.
— Ну, нет, благодарствуйте. Я не такая! — горячо вскричала Милли, гордая сознанием своей добродетели.
— Нет, правда. Вы не сердитесь, что я предостерегаю вас. Я не сомневаюсь, что вы хорошая. Ho этот человек так могуществен. Он может сделать все, что захочет, то и сделает. Он все равно, что король.
— Здорово! Ну нет, дудки. Больше меня сюда и калачами не заманишь.
— Действительно. Это было бы неблагоразумно, — согласилась миссис Айзаксон, продолжая восхвалять опасные чары девушки.
Для Милли это была совершенно новая тема разговора. Она смеялась, хихикала, отнекивалась, уверяла, что миссис Айзаксон ‘так только’ это говорит, что она вовсе не хорошенькая, но тем не менее, так увлеклась разговором, что позабыла и об усталости, и о своих дырявых башмаках, и обо всех своих горестях. И даже шла бодрее, выпрямив стан и гордо вскинув голову. Кровь быстрей бежала у нее по жилам, и реплики ее звучали так бойко и звонко, то Бланш уловила в ее голосе что-то необычное и оглянулась назад на сестру, через голову тихой и задумчивой миссис Гослинг.
— Что с тобой, Милль?
— О, ничего! — откликнулась Милли. — Мы так, болтаем.
— И, кажется, превесело?
— Мы говорили о том, что теперь уже мы скоро отдохнем. Правда? — подхватила миссис Айзаксон, таким образом у нее с Милли образовалась как бы общая тайна.
— Может быть. Не знаю. — Бланш вздохнула и огляделась кругом.
На полях впереди там и сям виднелись маленькие фигурки, то нагибавшиеся, то снова выпрямлявшиеся.
— Ой! — вскрикнула вдруг Милли.
— Что такое?
— Там другой мужчина. — Милли указала рукой в ту сторону: — Свернем лучше в сторонку.
Но сворачивать было некуда, да и поздно. Мужчина, очевидно, заметил их. Он шел к ним наискосок, через поле, крича, чтобы привлечь их внимание. — Эй, вы! Постойте! Погодите!
— Милль! — воскликнула Бланш, с необычайной выразительностью.
— Что такое? — Милли нервничала, краснела и дрожала.
— Ты посмотри, кто это.
— Как будто не тот, что давеча в коляске…
— Ну, конечно, глупенькая. Это наш бывший жилец — помнишь, которого мы еще звали Привередой? Как бишь его звать-то… Вспомнила! Трэйль!
— Вот как! — изумилась Милли. Она почему-то была разочарована.
— Он вам друг, знакомый — да? — допытывалась миссис Айзаксон.

ИСТОРИЯ ЖЕНЩИН

ЛОНДОН И МАРЛОУ

История человечества есть история возникновения человеческих законов. Законы, управляющие вселенной, принято думать, вышли готовыми из рук верховного законодателя, которого одни называют Богом, а другие — физико-химическим процессом — понятия, взаимно одно другое исключающие лишь Для ханжей, будь то теологи, или биологи. Эти более широкие законы иной раз кажутся незыблемыми, как в области физики и химии, иной раз эмпирическими, как в эволюции видов, но, все же, надо думать, если они и изменяются, то так медленно, что несколько тысяч поколений, сменившихся за время жизни человечества, не имели возможности наблюдать изменения.
Человеческий закон, наоборот, все время пробует, нащупывает, не имея стойких прецедентов и по самой природе своей изменчив. За краткий исторический период нашего существования, за жалкие десять тысяч лет, которые суть лишь единое мгновение на часах вечности, мы не в состоянии были формулировать господствующего закона, которому подчинены все другие. Климат, раса и условия жизни всюду налагают ограничения, и в этих пределах различные, цивилизации выработали ряд установлений, все возрастающих в сложности и не способных удержаться в состязательной борьбе. Кто-то сказал, и сразу все поверили, что неподвижность застоя гибельная для нации, что это и есть закон законов. Как аналогия, выдвигался рост ребенка. Находились, однако, смелые умы, утверждавшие будто, если ребенка с младенчества заключить в плотно облегающую его железную клетку, он расти не будет. Но такого рода спекуляции неприложимы к человечеству в целом. Быть может, правда в том, что ничто так не пугает нас, как идея о способности человека расти. Разве мыслимо, чтобы на свете была человеческая раса более мудрая и совершенная чем наша собственная?
Тем не менее, из всех путаных размышлений вытекает одна точно установления аксиома, — а именно, что род человеческий не может жить без какого-либо закона. Свои установления и правила есть даже у первобытных дикарей. При первых же столкновениях между собой отдельных личностей вырабатываются практические правила, будь то: ‘спеши ударить первый’ или же: ‘Если тебя ударят по одной щеке, подставь другую’, — хотя второе правило доныне не пошло дальше теории.
В не имевший прецедентов год появления новой чумы, все старые законы и установления были выброшены за борт, но уже через три месяца человечество начало вырабатывать новый кодекс законов. В эти месяцы столкновения между собой индивидуумов были свирепы и губительны. Женщины, перед лицом смерти, грабили и убивали, как в первобытной древности, не связанные долее надоедливыми путами цивилизации двадцатого столетия, и законами, которых женщины никогда особенно не чтили, и не выполняли буквально. Ведь все эти сложные и непонятные законы были сочинены мужчинами и для мужчин, и после чумы применять их было некому, так как ни одна женщина и немногие из мужчин имели, вообще, понятие о том, что такое закон. Сами законодатели обыкновенно ждали приговора какого-нибудь предубежденного или беспристрастного судьи. Но через три месяца после великого бегства женщин из больших городов, стал нарождаться один господствующий закон. Не начертанный на каменных таблицах, не заключенный в толстый кодекс, ют чтения которого может сделаться несварение желудка, не формулированный логически после серьезного обсуждения торжественно заседающей комиссией. Закон этот был признан таковым потому, что он являлся необходимостью для жизни большинства, и, хотя это большинство было не сплочено, не имело общих разумных целей и никогда точно не формулировало своих требований, перед жатвой новый закон уже вошел в силу и был принят всеми, кроме кучки недовольных аристократов и землевладельцев, как верховное повеление, неоспоримо справедливое.
Закон этот гласил, что каждая женщина имеет право на свою долю от щедрот Природы и что право это она приобретает трудом.
В те дни справедливость этого принципа была очевидна — настолько очевидна, что самый закон народился и вошел в силу без акушерского содействия какого-либо парламента.

* * *

Почему уцелели от чумы и сохранились такие различные представители мужского типа, как Джаспер Трэйль, Джордж Гослинг и Вакх Вайкомбского Аббатства — теперь сказать невозможно. Ведь бактерию этой чумы, несомненно, чрезвычайно индивидуальную в своих предпочтениях, так и не удалось изолировать и изучить. Знали только, что бактерия эта, невиданная раньше, развивалась с поразительной быстротой, проникая во все уголки земного шара, постепенна меняла свой болезненный характер и наконец, угасла — быстрей, чем народилась.
Если б все мужчины в Европе и на Востоке, перережившие эпидемию, были одного типа, можно было построить какую-нибудь научную теорию относительно причин их невосприимчивости к заразе, но тут можно было только предполагать, что они уцелели случайно. На Британских островах таких счастливцев было, в общей сложности, человек полтораста во всей Европе немного менее тысячи. По-видимому еще раньше, чем чума проникла в Англию, она дошла до своей кульминационной точки, и здесь впервые обнаружились некоторые признаки ослабления заразы.
Джаспер Трэйль с самого начала рисковал жизнью, не думая об опасности. Он был бесстрашен по натуре. Не потому, что он лишен был воображения, которое, как принято, думать, усугубляет страх смерти — просто, он лишен был чувства страха. Во всю свою жизнь он никогда не испытывал мучительного страха в ожидании опасности, от которого все фибры тела превращаются в дрожащее желе — как будто дух уже отлетел от бессильного, расслабленного тела. Может быть, потому, что у него дух преобладал над телом и господствовал над ним. А дух не знает физического страха — это плоть съеживается и слабнет перед лицом опасности. Надо заметить, что в былые дни, до начала двадцатого столетия, эти редкие случаи бесстрашия у отдельных личностей наблюдались чаще среди женщин, чем среди мужчин.
Понятное дело, для человека, не знающего страха, работы в Лондоне весь май и часть июня было сколько угодно. Трэйль взялся за вывозку трупов, и его похоронная коляска долго еще разъезжала по городу после того как на лондонских улицах не осталось и следа мужчин.
Затем, однажды, уже в конце июня, он сказал себе, что на эту работу не стоит тратить сил, что на улицах, которые он старается очистить, может быть, никогда уж больше, не будет кипеть жизнь и движение, и что его ждет более важное дело.
Он выбрал лучший велосипед, какой ему удалось найти в ближайшем разграбленном складе, захватил с собой две пары запасных шин, немного провизии и отправился исследовать новый мир.
Направил он свой путь прежде всего на плодородный Запад. В жилах его текла кровь корнвалийца и его привлекало графство, которое меньше всего было задето городской культурой. Такие места, казалось ему, сулят больше возможностей возрождения жизни.
Но, не успев добраться до Колнбрука, он понял, что незачем ехать далеко, когда работа под рукой. Это было как раз начало бегства уцелевших из Лондона. Он натыкался на целые армии женщин и детей, бежавших от голодной смерти, из города в деревню, не зная, как добыть себе пищу, когда они достигнут цели. Поистине ‘глупые лондонцы!’.
План действий начинал выясняться для него — и вместе с тем ограниченность собственных сил. Он видел, что вблизи Лондона много народу не прокормится, что гибель большинства необходима для того, чтобы хотя немногие уцелели, иначе все погибнут, и что необходимо формировать общины — для совместного возделывания земли, безжалостно изгоняя тех, кто неспособен заработать себе права на пропитание. В разгар такой катастрофы благотворительность становилась преступной.
Он намеревался основаться где-нибудь дальше Ридинга, но в Меденхеде встретил женщину, которая побудила его избрать себе более близкую цель.

* * *

Она вышла на дорогу и подняла руку.
Трэйль остановился, в уверенности, что сейчас к нему обратятся с обычной просьбой о помощи — попросят есть, или указать дорогу.
— Чего вам? — коротко спросил он.
— Куда вы идете?
Он пожал плечами. — Ищу себе пристанища.
— Пристанище найдется вам и здесь, если вы умеете работать.
— Какую работу?
— Заведывать машинами — жнеями, сенокосилками, вообще, всякого рода земледельческими орудиями.
— Где?
Женщина понизила голос и огляделась вокруг. — В Марлоу. Это — славное местечко, в стороне от большой дороги, у реки. Там сейчас не больше тысячи женщин, даже меньше, а других мы не пускаем, по крайней мере, до уборки хлеба. Земли у нас вдоволь, и мы кой-как держимся. Но с машинами справляться не умеем. Для этого нам нужен мужчина Хотите нам помочь?
— Хорошо, — сказал Трэйль, — я съезжу посмотрю, не могу ли я помочь. Обещания остаться
не даю. Разве у вас здесь нет мужчин?
— Есть один, в Вайкомбе. Он мясник, но…
— Понимаю.
— Пока что, помогите мне, — сказала женщина. — Я приехала сюда в тележке, чтоб награбить по лавкам побольше семян. Если их оставить здесь, наше бабье приест, все бобы и горох и пр., то, чем мы могли бы кормиться целую зиму, уйдет в неделю, а пользы от этого никому не будет. Не правда ли, как это ужасно, что мы так непредусмотрительны?

* * *

Говорившая была высокая, красивая девушка, с ясными глазами, лицо и фигура ее показывали, что она много занималась спортом. На ней была мужская куртка, короткая юбка, до колен, не скрывавшая кожаных гетр, также, быть может, взятых из наследия какого-нибудь мужчины, а под гетрами толстые чулки и сандалии. Шляпы не было: роскошные светлые волосы, свернутые щитом на затылке, достаточно защищали ее голову от солнца.
Они шли рядом, в город, где молодая женщина оставила лошадь и тележку. Трэйль с откровенным любопытством смотрел на свою спутницу.
— Кто вы такая? — осведомился он.
— Эйлин, из Марлоу. Другой Эйлин там, повидимому, нет, так что одного имени достаточно.
— И все в вашей общине довольствуются этим?
Она усмехнулась. — Это только начало.
Трэйль на минуту задумался, затем спросил: — А кем вы были?
— Разве это так важно?
— Ничуть не важно. Мне лично до этого нет никакого дела, но я помню, что видел ваши портреты в иллюстрированных журналах. Вот я и спрашиваю себя, чем вы были: актрисой, пэрессой, особой со скандальной репутацией или, может быть, тем, и другим, и третьим.
Девушка засмеялась. — Я старшая дочь покойного герцога Герфордского — ci-devant, леди Эйлин Феррар.
— Ах, вот как! — И где же эта ваша лавка?
Задача оказалась труднее, чем предполагала Эйлин Лавка была уже разграблена, но в конце двора они все же нашли нетронутый запас семян и даже такие богатства, как мешок бобов, картофеля я несколько мешочков брюквы. Взвалили все это на тележку и решили, что для одной лошади груза достаточно.
Затем двинулись в Марлоу, в обход, чтоб избежать крутого подъема. Эйлин шла впереди, ведя лошадь под уздцы, Трэйль с ней рядом, катя свои велосипед, и за два часа пути он узнал многое о маленькой общине, к которой он решил, на время, присоединиться.
По-видимому, в Марлоу — как по всей вероятности, и в других маленьких городках — во главе общины стало несколько женщин, подчинивших себе остальных. Этот распорядительный комитет, заведывавший всем, был безсословен: в него входили графиня, вдова местного землевладельца, учительница народной школы, вдова зеленщика и старая дева, мелкая землевладелица, жившая в полумиле от города. Все эти женщины были практичны, и работа у них сразу пошла на лад, вначале они направляли все свои усилия только на то, чтоб прокормиться, теперь уже начинали обсуждать планы будущего. Впрочем, на обсуждение они много времени не тратили — парламентских прений у них не было. Когда они в чем-либо расходились между собой, каждой предоставлялось испробовать свой метод самостоятельно, в собственной сфере влияния — места было для всех достаточно.
Первое и самое трудное было научить женщин, вошедших в состав маленькой общины, работать на пользу общую, и эта задача далеко еще не могла считаться выполненной. Те, кому нечего было терять, ничего не имели против кооперации, но тех, у кого был запас пищи, не так-то легко оказывалось убедить. Во многих случаях комитету, за бесплодностью убеждений, пришлось применить force majeuere.
Но головой всему и вожаком в Марлоу была девятнадцатилетняя девушка фермерша, некая Карри Оливер. Ее отец владел небольшой фермой в Чильтернсе, неподалеку от Финджеста. Он был лентяй и пьяница, и, как только дочка его вышла из народной школы, он всю работу по ферме свалил на нее. Но Карри любила свое дело и работала охотно.
Когда перед марловским комитетом впервые стала грозная задача устроения будущего, бывшая народная учительница вспомнила о ней. Организовать большинство женщин они кой-как сумели, но никто из членов комитета не был посвящен в тайны земледелия и скотоводства, и во всем округе не было женщины, которая могла бы научить их тому, что им необходимо было знать.
И вот, отрядили депутацию в Фиджест и нашли мисс Оливер посреди изобилия, мирно работавшей на своей ферме и очень довольной тем, что судьба избавила ее от стеснительного присутствия папаши.
Она очень смутилась, когда ей предложили покинуть свое мирное убежище и принять в свое заведывание целый город и прилегающие к нему тысяч двадцать акров свободной земли.
— Да как же я? Я не могу, — отнекивалась она, потупясь и краснея. — Я лучше научу вас. Это нетрудно — вы скоро научитесь.
Но депутация доказывала ей, что в ее руках жизнь и смерть тысячи женщин.
— Ах, ты, Господи! Да не могу же я. Что же я могу? — упиралась Карри, доказывая, что она никак не может ехать с депутатами, так как у нее дома большое хозяйство — коров надо доить, телят поить молоком, свиней и кур кормить, и мало ли еще дела необходимо переделать до заката солнца.
Депутатки, в свою очередь доказывали, что все это: и кур, и коров, и свиней, и лошадей, и овец можно перевезти в Марлоу, или куда-нибудь по соседству. Три дня ушло на то, чтоб убедить ее, — рассказывала Эйлин, добавив: ‘Но теперь она справляется великолепно. Прямо удивительно, как много она знает, весь день на лошади, всюду поспевает и за всем смотрит сама. Приходится удерживать ее, а то она сейчас долой с лошади и всю работу сделает сама’.
И Трэйль понял, что, хоть он и представляет собой исключительную ценность, как единственный мужчина, все же в Марлоу он займет низшее положение, чем мисс Оливер.
— А в машинах земледельческих она что-нибудь смыслит?
— О, да. Но у нее не хватает времени на все, а это дело нелегкое — не всякая научится. Я немножко постигла эту мудрость, по крайней мере, лучше многих других. Но, когда я увидала вас, мне пришло в голову, как бы это было чудесно, если б вы поселились у нас и взяли это на себя. Мужчины так отлично справляются со всякими машинами. Если б не это, мы собственно, могли бы обойтись и без них.

* * *

Не сразу, а лишь после заметных колебаний, комитет назначил Джаспера Трэйля главным механиком в Марлоу. Колебание это было понятно. Единственным образчиком мужчины в изменившихся условиях жизни был мясник Ивэнс в Вайкомбе. Его образ жизни показывал им, чего они могут ожидать. Они не то, чтоб очень осуждали Ивэнса, но даже и для маленькой общины в Марлоу он был источником разных тревог и огорчений. Самые юные из женщин по вечерам прогуливались по холмам, ‘так, для забавы’, уходили по две, по три, и случалось иной раз, что одна из ушедших не возвращалась. Эти вечерние прогулки мешали правильной работе. ‘Будь это попозже, я бы не так сердилась’, говорила леди Дургам, оплакивая потерю молодой и энергичной работницы. ‘Но теперь как раз так много дела’…
Трэйль понял, почему они колеблются, и сам первый поставил вопрос ребром:
— Вы боитесь, что молодые женщины будут терять время, бегая за мной, — сказал он. — Успокойтесь. Долго это не протянется. И, если вы согласны дать мне учениц, чтобы я их выучил обращаться с машинами, я, во всяком случае, предпочел бы женщин за сорок и выше. Мне думается, они толковее, понятливее.
В одном отношении он оказался прав. Когда улеглось первое волнение, младшая из женщин скоро убедилась, что авансов он не поощряет. Больше того: он был откровенен и прям до грубости. Когда молоденькие женщины выдумывали всевозможные благовидные и никуда не годные предлоги, чтобы подольше побыть возле него, он отсылал их от себя красными от волнения и негодующими. Среди женщин, искавших развлечения в Вайкомбе, вошло в моду отзываться с ненавистью и презрением ‘об этом инженеришке’. Все соглашались, что он ‘не настоящий мужчина’. Были, однако, и такие, которые кричали о скандале, намекая, что вся причина мнимой ненависти Трэйля к женщинам кроется в помощнице инженера — Эйлин. Во многих отношениях работа комитета осложнилась с тех пор, как к ним присоединился Трэйль. А сам Трэйль был глубоко равнодушен и к ненависти, и к презрению, и к толкам о скандале. У него были полны руки дела, спал он всего шесть часов в сутки и работу бросал только после заката солнца. Научившись очень быстро у мисс Оливер как обращаться с жатвенной машиной и механическими граблями — сноповязалки ее отец так и не собрался купить, но до уборки хлеба было еще далеко — он засел за изучение всех тайн устройства и функционирования прочих земледельческих машин: двигателей, паровых плугов, молотилок и пр. и все приобретаемые знания спешил передать ученицам. Вначале они казались ему туповатыми, но большинство из них восполняли непонятливость усердием и добросовестностью.
Теперь остановка была за одним — за недостатком угля. Трэйль съездил в Борн-Энд и нашел там два локомотива. Один стоял на рельсах, за милю от станции, с полным составом вагонов, другой, от товарного поезда, на запасном пути. Трэйль для первого опыта взял этот и добился того, что прогнал его обратно в Марлоу. Он визжал и грохотал и, очевидно, был сильно не в порядке, но после основательной чистки и смазки, Трэйль все же мог доехать на нем до Мэденхэда, где он нашел в сарае запасной хороший локомотив.
После этого он три дня употребил на очистку пути от Паддингтона — работа утомительная, потребовавшая множества остановок и пробных опытов со стрелками, сигнальными аппаратами и пр. Но зато труд не остался без награды: на новом локомотиве он съездил в Лондон и вернулся с огромным запасом угля. В Лондоне все еще хранилось много ценного и нужного для жизни.
На всем протяжении пути его встречали кликами изумления и ликования. Наверное, первая железная порога не вызывала такого изумления и радости, как эта проездка Трэйля на локомотиве без вагонов. Все несчастные женщины, видевшие его, без сомнения, радовались, что боги машин вернулись снова, чтобы облегчить им тягость нищеты и непривычной утомительной работы.
Теперь, когда сообщение с Лондоном было восстановлено, можно было взять оттуда все необходимые орудия и много разных других вещей, необходимых, но не соблазнивших голодной толпы.

* * *

Хлеба в этом году созрели рано, и мисс Оливер решила скосить часть ячменя уже в конце июля.
Трэйлю поручен был верховный надзор за жницами и вязальщицами снопов и он разъезжал по полям, то следя за работой своих учениц, то сам часами борясь с какою-нибудь непокорною машиной.
Однажды, в субботу днем, возвращаясь с одной из таких поездок, он увидал странную процессию, спускавшуюся с высокого холма, который многим благочестивым женщинам представлялся дорогой в ад.
Случайная иммиграция к этому времени почти прекратилась, но законы о ней, хоть и неписанные, были очень строги, и новые работницы принимались с большим разбором и лишь после тщательной проверки.
Трэйль крикнул, чтобы привлечь внимание идущих, и процессия остановилась.
Когда он отворил ворота и вышел на дорогу, его окликнули по имени:
— Мистер Трэйль! Это вы? Подумайте, какая неожиданность! — вскричала молодая женщина, тащившая за собою тележку.
Встреча Ливингстона и Стэнли была гораздо менее неожиданной.
Старуха, восседавшая на тележке, заслоняясь от солнца остатками зонтика, ни мало не обрадовалась ему.
— А, все-таки, ему следовало первым делом написать мне, — бормотала она.
— Мама немножко не в себе — у нее был солнечный удар, — поспешила предупредить Бланш.
Трэйль еще не сказал ни слова. Он соображал, есть ли у него какие-либо обязанности по отношению к этим женщинам, которые могли бы перевесить его обязанности по отношению к Марлоу.
— Вы откуда идете? — осведомился он.
Бланш и Милли, наперерыв, перебивая одна другую, стали объяснять.
— Видите ли, здесь мы обыкновенно никому не позволяем останавливаться…
Бланш сдвинула брови и отстранила слишком разболтавшуюся сестру:
— Мы хотим работать.
— А ваша мать? А эта другая женщина?
— Я тоже умею работать, — поспешила заявить миссис Айзаксон. — Я все умею, что нужно для хозяйства на ферме: доить коров, кормить цыплят и все такое.
— Вас надо будет свести в комитет для проверки.
— Куда угодно, только бы прочь от солнца, — отозвалась Бланш, — и чтоб можно было где-нибудь уложить мать. Боюсь, что она очень плоха.
— Переночевать здесь, во всяком случае, можно, — сказал Трэйль.
Милли за его спиной скорчила ему гримасу и шепнула что-то миссис Айзаксон, та, в свою очередь, скорчила гримасу.
— Тут у вас поцивилизованней живут, — сказала Бланш, когда процессия двинулась к Марлоу. Трэйль, шедший, словно полицейский, рядом с тележкой, ответил только:
— Вы удачно попали.
Возле самого города Милли заметила фигуру всадника, ехавшего им навстречу. И обрадовалась: ей показалось, что это второй мужчина. Решительно, тут можно жить. Но это была всего только мисс Оливер в плисовых штанах, сидевшая в мужском седле и по-мужски.

* * *

Сама судьба привела Гослингов в Марлоу для того, чтобы могло исполниться все, предназначенное им. Они попали удачно, в такой момент, когда, впервые за долгие три месяца истории нового человечества, рабочие руки были нужны повсюду, Бланш и Милли, загорелые и окрепшие за первую неделю своей новой, более здоровой и нормальной жизни, были вполне приемлемыми работницами. Миссис Айзексон, дама предприимчивая и с характером, тоже сумела пристроиться — она была цепка, как цвет терновника. Когда эксперт, мисс Оливер, стала ее допрашивать, она обнаружила блестящие познания в куроводстве и молочном хозяйстве, воспользовавшись случайными указаниями тети Мэй и ее помощниц, прочно засевшими в ее прекрасной памяти, и заполнив пробелы потоком нескончаемых речей, причем красноречивыми жестами она показывала, что только слабое знакомство с английским языком мешает ей высказаться детальнее. Кроме того, она дала понять, что в своей родной Баварии она вела молочное хозяйство в грандиозных размерах. И скромная мисс Оливер переконфузилась и не решилась проверять ее.
Оставалась одна лишь миссис Гослинг, ни к чему не пригодная и не желающая признавать ни комитета, ни Марлоу и никого на свете. Дом, отведенный им, ей не понравился. В крохотном коттэдже из трех комнат, окнами в переулок, не было ни кружевных занавесей на окнах лицевого фасада, ни цельного гарнитура мебели, ни холла — входная дверь вела непосредственно в единственную общую комнату — ни украшений, с которых можно было сметать пыль, ни даже коврика, или хотя бы линолиума для прикрытия голого кирпичного пола. На взгляд Вистерии-Гров, порядочной женщине невозможно и неприлично жить в подобном доме, и миссис Гослинг, с неожиданной в ней силой характера, предпочла другую альтернативу. Но о своем решении она никому не сказала и продолжала, с виду, пребывать в угнетенном состоянии, слишком тягостном для того, чтобы выразить его словами. За эту неделю скитаний по безлюдной местности ею все время так помыкали и командовали, что авторитет ее был окончательно подорван, и она уже не пыталась восстановить его. Возможно, что в душе она была жестоко обижена на дочерей и решила отомстить им последней и уже неискупимой местью. Но с внешней стороны это ничем не проявлялось, и она ко всему относилась так же тупо и безучастно, как и все последние дни. Когда ее ввели в маленькую комнатку с кирпичным полом и усадили на деревянный стул, пока дочери ее переносили в дом немногое, что еще оставалось у них в ненавистной тележке, миссис Гослинг обошла свои новые владения, с глубоким презрением поглядывая на голые стены.
— Она как будто не в себе — ты не находишь? — шепнула сестре Милли. — Как ты думаешь, понимает она, где мы и что делаем?
Бланш покачала головой. — Я думаю, дня через два она отойдет. Это от солнца.
После тревог и усталостей шестидневного пути по негостеприимной местности, по солнцу и ветру, и ночевок под открытым небом, перспектива быть принятыми в состав цивилизованной общины, жить под кровом и среди людей, приятно волновала девушек, и им обеим было не до критики и не до сравнений с прежними грандерами. Обе были молоды, покладисты, легко приспособлялись и надеялись на будущее, для них безмолвие и неподвижность матери могли означать только одно, — что она немножко свихнулась.
— Надо уложить ее в постель, — сказала Бланш.
Даже когда миссис Гослинг задала вполне разумный вопрос: — ‘Так как же, Бланш — мы, значит, останемся здесь?’ ей ответили уклончиво: ‘Да, может быть, денька на два. Да ты не беспокойся, мама. Ложись-ка лучше спать. Вот мы тебя сейчас уложим’.
Старуха снова поникла головой и погрузилась в свое угрюмое молчание. Без сомнения, она раздумывала о несчетных обидах, нанесенных ей дочерьми и спрашивала себя, зачем они притащили ее умирать в этой пустыне.
В течение девяти дней, протекших, пока созрел и выяснился ее план, она не высказывала больше никаких суждений относительно нового жилья, но, лежа наверху, не спала, а размышляла. У нее не было ни охоты, ни сил стать лицом к лицу с ужасами нового мира, требовавшего новых приемов мышления. Бессознательно, она повторяла фразу Бланш: ‘Теперь все стало по-другому’, но для нее это звучало смертным приговором — по другому она жить не умела.
И на десятый день ее нашли повесившейся на крючке.

* * *

В Марлоу в этом году и жали, и молотили одновременно. Август выпал очень сухой, и хлеб большей частью даже не складывали в скирды, а прямо снопы наваливали на телеги и везли к молотилкам, вывезенным в поле. Это, разумеется, затягивало уборку хлеба, но зато давало экономию в труде. Без сомнения, в период господства мелкой собственности этот способ был неприменим, но теперь он оказывался очень удобным, тем более, что на дворе стояла засуха.
А сбережение труда в эти шесть недель рабочей страды было делом важности первостепенной. Для большинства женщин работа на жнитве сама по себе была слишком тяжела: у многих не хватало силы втаскивать снопы на молотилку и поднимать мешки с зерном, Трэйлю пришлось выдумать особую подъемную машину, чтобы поднимать их на возы. Комитет, со вздохом облегчения, восклицал: ‘Что бы мы делали без Джаспера Трэйля!’ Однако, без сомнения, они сумели бы обойтись и без него, если б не эта случайная встреча в Мэденхэде.
Но и после того, как дожали последнее поле и сложили солому в неуклюжие скирды, Трэйлю нельзя было отдохнуть. Приходилось решать новую, чрезвычайно трудную проблему — превращения зерна в муку. Он смутно знал, что прежде, чем молоть зерно, его надо очистить и провеять, но как это делается, он не имел понятия, а в этом отношении мисс Оливер ничем не могла помочь ему.
Мельница у запруды сама по себе представляла чрезвычайно сложную и запутанную проблему, для разрешения которой требовалось большое напряжение усилий. Единственный, кто действительно, сколько-нибудь помогал Трэйлю, была Эйлин, но и она склонна была приходить в отчаяние, когда загадка не раскрывалась скоро. Тем не менее Трэйль часами усиленной работы разрешил и эту задачу. Прежде всего, не хватало воды. Запруды не чистили с начала мая, и река сильно обмелела, но к половине сентября все же набралось достаточно воды, чтобы мельница могла работать по несколько часов в день и давать достаточное количество довольно приличной на вид муки.
Трэйль обладал чисто мужской способностью быстро разбираться во всякого рода механизмах и, подобно своим предшественникам-изобретателям, интересовался больше всего не будущими благами, а непосредственно решением задачи. Вопрос о молотьбе захватил его целиком, так что он ворчал, когда приходилось отрываться от него для других дел, и когда, наконец, мельница пошла, и он увидел своих учениц, каждую на отведенном ей посту и за назначенной ей работой, и растер между пальцами щепотку пушистой, мягкой муки, ему не нужно было выражений признательности комитета, чтобы почувствовать себя вознагражденным. Эта мука была его создание, и это само по себе было наградой. Он полюбил мельницу, как свое детище, на которое он положил много души и сил.
Но если Трэйль все время был так страшно занят, женщины по окончании жатвы вздохнули свободнее. Они по-прежнему работали в саду и в поле, и работы у них, вообще, было достаточно, но, все же, работали они теперь меньше часов в день и более легкую работу, чем во время жатвы.
И теперь, когда можно было вздохнуть свободнее и обдумать происшедшее, стали оживать чувства и стремления, задавленные недосугом и физической усталостью, стали сказываться личные вкусы и наклонности, личные симпатии и антипатии, проснулись старые предрассудки общественные и религиозные и снова стали играть роль в сношениях между собой отдельных личностей. Появились первые признаки недовольства в общине и брожения, которому суждено было разрастись зимой, когда мороз сковал землю и сделал работу на ней невозможной.

* * *

Обе сестры Гослинг работали на мельнице, работа в сентябре брала всего шесть-семь часов в день и у них оставалось вдоволь времени на болтовню и на размышление. Обе они, в особенности, Бланш, выказали себя дельными работницами и во время жатвы, но когда на мельнице понадобились рабочие руки, Трэйль выбрал сестер Гослинг и тех, кого он считал менее пригодными к полевым работам, в том числе миссис Айзаксон и члена комитета, учительницу миссис Дженкине. (Занятия с детьми откладывались на зиму).
Бланш вскоре выдвинулась и здесь, как толковая и дельная работница. Склад ума у нее в некоторых отношениях был совсем мужской: она была вдумчивее, обстоятельнее, чем обыкновенно бывают женщины, логичнее в своих приемах. Теперь когда эти специально мужские качества — в былое время так часто оплакиваемые женщинами — были сметены с лица земли, стало очевидным, что они являлись хотя и частью только, но существенною частью целого. В Марлоу осенью эти мужские качества ценились очень высоко, и многие женщины работали над собой, силясь стать более похожими на мужчин…
Но Милли была не из их числа. Слабо одаренная духовно, она была лишена интуиции, помогавшей Эйлин так быстро схватывать и понимать, вдобавок, от природы она была ленива и воспринимала жизнь исключительно посредством ощущений
Когда ее назначили работать на мельнице, она в душе обрадовалась. Она не верила рассказам о нечувствительности Трэйля к женским чарам и если верила сплетням о его близости с Эйлин, то все же не считала такое положение незыблемым.
Но первая же неделя принесла ей разочарование.
Когда она отрывалась от работы и поднимала голову, ловя взгляд Джаспера, он или проходил мимо, холодно взглянув на нее, или же останавливался и строго, деловито осведомлялся, не нужно ли ей в чем нибудь помочь. Для другой такого отпора было бы достаточно, но Милли оказалась настойчивой, па крайней мере, в этом. Она подумала, что он не понял — глупость мужчин в этой области, ведь, вошла в пословицу — и ждала случая. Не прошло и десяти дней, как случай представился.
Одна из машин, которыми она заведывала, начала пошаливать, и это было удобным предлогом позвать главного инженера. С лесенки, на которой стояла Милли, она нерешительно окликнула его:
— Мистер Трэйль! Пожалуйста.
Он услыхал и поднял голову. — В чем дело?
— Тут у меня в машине что-то испортилось, — краснея, пояснила она. — Я остановила цилиндр, но я не знаю…
— Ладно. Сейчас приду, — откликнулся он. И пришел.
— Кстати, — заметил он, исследуя машину, — слова ‘мистер’ мы решили не употреблять. Я думал, вам это известно.
Милли ухмыльнулась. — Без этого выходит очень фамильярно.
— Вздор! — буркнул Трэйль. — Вы можете называть меня ‘инженером’. Ну, а теперь, глядите сюда — видите вы этот поршень?
Милли подошла к нему вплотную и заглянула в машину.
— На нем налипло слишком много муки. В таких случаях надо сунуть туда внутрь руку и прочистить его. Поняли?
— Кажется, да, — нерешительно протянула Милли. Она прислонилась к нему, вся дрожа от сладостного возбуждения. Почти бессознательно она прижалась к нему покрепче.
Трэйль неожиданно отшатнулся от нее: — Поняли? — переспросил он резко.
— Да, да, кажется, — протянула Милли, выпрямилась, взглянула на него и потупилась краснея.
— Превосходно. А теперь, вот вам еще один совет: Если вы желаете остаться на мельнице, занимайтесь вашим делом, а эти глупости оставьте. Теперь вы на положении мужчины, и работа ваша мужская, и вы помните об этом. Если вы начнете дурить, я вас пошлю опять репу копать. Это вам первое предупреждение, а второго не будет — так и знайте.
Он отвернулся и отошел от нее.
— Скотина! — пробормотала Милли, вся дрожа от ярости. — Ненавижу тебя, дурак упрямый! О, если б ты только знал, как я тебя ненавижу! Пальцем больше не дотронусь до твоих дурацких машин. В миллион раз лучше и приятнее репу копать, чем работать на мельнице с тобой, упрямое животное. Не желаю я работать, не стану, я… я…
Она забилась в истерике.
Бланш, спустившись вниз с верхнего этажа, нашла сестру рвущей на себе волосы.
— Боже мой, Милли. Что с тобой?
Милли к этому времени уже успокоилась немного и ответила уклончиво: — Не знаю. Должно быть, эта дурацкая мельница так надоела мне…
— А мне здесь нравится.
— О! тебе! Тебе бы мужчиной надо было родиться.
— Не знаю, что это такое на тебя нашло, — дивилась Бланш.

* * *

А на Милли нашло то, что она почувствовала себя женщиной. В Вистерии-Гров она была малокровна и апатична, здесь, на свежем воздухе, работая физически, она быстро ожила и развилась, щеки ее порозовели, кровь быстрее бежала по жилам, и она не знала, куда девать избыток сил, накопившийся в организме. Работа на мельнице не давала исхода этому избытку сил. Что-то в ней кричало и требовало радости, просясь на волю.
В эту осень не одна она в Марлоу переживала такое состояние, многие молодые женщины чувствовали себя так же. И между ними прошел слух, что как раз теперь не мешало бы побывать по ту сторону холма — владыка Вайкомба ищет новых фавориток.
Слух этот дошел и до Милли.
— Пусть только попробует придти сюда! — восклицала она, задорно встряхивая головкой. — Я ему покажу!
— Ну, сюда он не придет. Он побаивается нашего мистера Трэйля.
— Это Джаспера-то Трэйля? Да этот парень из Вайкомба одним ударом может снести ему голову.
Но слушательницы Милли не были так в этом уверены.
Никаких определенных планов Милли не строила, Но у нее вдруг явилось пристрастие к вечерним прогулкам, и прогулки эти всегда как раз приводили ее на вершину холма. Обыкновенно она шла гулять с одной, с двумя приятельницами и незаметно в сторону Вайкомбского холма. Сами Ноги несли их туда, где мерещилось что-то новое и интересное. Они преувеличенно громко хохотали, подталкивали одна другую, делая вид, будто хотят столкнуть подругу с холма, вскрикивали: ‘Он идет! Бежим!’ и, прикидываясь напуганными, бросались бежать.
Но однажды, под вечер, дней десять спустя после того, как Джаспер Трэйль пригрозил послать ее репу копать, Милли пошла гулять одна.
Работа в этот день кончилась рано. Период дождей еще не наступил, и Трэйль боялся, что у них не хватит воды. Он велел закрыть нижние шлюзы, в Марлоу и Хедсор, и открыл верхние, вплоть до Хембльдона, но вода прибывала так слабо, что, он решил убавить количество рабочих часов.
Бланш осталась на мельнице помогать в ремонте. Из нее быстро вырабатывался дельный инженер. Таким образом Милли осталась одна, и делать ей было нечего. Ее подруги по вечерним прогулкам работали в поле.
Милли решила пойти домой и прилечь отдохнуть, но еще не дойдя до своего коттэджа, переменила решение. День был такой тихий, теплый, что в комнаты идти не хотелось.
Почти машинально, она направила свои шаги по знакомой дороге. Почему бы, рассуждала она сама с собой, ей не сходить в Вайкомб? Ведь там же масса женщин. Что может ей угрожать? Ей хочется только посмотреть, как выглядит этот городок.
Сознание своей правоты не покидало ее до тех пор, пока она не перешла через канаву за Ганди-Кроссом. Дальше этого места она еще не заходила. Там, за поворотом дороги, крылась манящая тайна.
Она села на траву у дороги и обозвала себя дурой, но дальше, все-таки, идти не решилась, страшась опасности, которая и пугала, и привлекала ее. Говорила себе, что бояться нечего — и все же боялась.
Долгий подъем утомил ее. Место, где она сидела, было совсем пустынное. Она решила распустить волосы, чтобы освежиться.
Странно — такая простая вещь, как распустить волосы, показалась ей почему-то рискованной, даже немножко грешной и жутко волнующей. ‘А вдруг кто-нибудь придет? — думала она, пугливо озираясь вокруг. — А вдруг он придет?…
Она нервно вздрагивала и посмеивалась про себя.
Но время шло, никто не приходил, страхи ее рассеялись, она улеглась врастяжку на траве и смотрела в бледно-голубую высь до тех пор, пока глаза ее сами собою не сомкнулись от усталости. Кругом царила глубокая, вечерняя тишина.
Некоторое время она спала спокойно, потом ей приснилось, что она несется по воздуху, и кто-то гонится за ней. Ей страстно хотелось, чтоб ее поймали, но ей был дан приказ бежать, и она мчалась с невероятной быстротой. Солнце скрылось, мрак окутал ее, она проснулась и увидела, что кто-то заслонил ей солнце.
Она проснулась, но лежала смирно, оцепенев от страха, горько раскаиваясь в том, что пришла. Она отдала бы десять лет жизни за то, чтоб очутиться сейчас в безопасности, дома в Марлоу.
— Слушай-ка, девушка, где я видел тебя раньше? — спросил Сэм Ивэнс…
Уже почти стемнело, когда Бланш обратилась к кучке женщин на Бай-Стрит с вопросом: не видали ли они ее сестры?
Одна из женщин иронически засмеялась. — Ага! пропала! Она сегодня вечером пошла на холм. Мы с поля видели, как она взбиралась.
Бланш вся вспыхнула гневным румянцем. — Неправда! Я знаю, что это неправда. Она не такая…
Женщина снова засмеялась.
— Не вернулась? — заметила другая женщина. — Значит, повезло ей — в любовницы попала. Ничего: через недельку-другую ждите обратно.

* * *

В тот самый вечер, как Милли ушла в Вайкомб, леди Эйлин Феррар столкнулась с искушением страсти в иной форме.
Ее давно манила мысль выкупаться одной, и она, переехав через реку, выискала уединенное местечко возле Бишамского Аббатства.
Солнце село, но когда она, раздевшись, вышла на берег, и в небе, и на воде был еще свет. Над головой ее плавали мелкие, розовые облачка. Эйлин медлила войти в воду, любуясь яркими красками заката, но тут же на ее глазах тень земли втянула в себя розовые облачка, и они сделались серо-стальными.
Повеяло прохладой, но вода была теплая неудивительно приятная. Эйлин поплыла вверх по течению, в ту сторону, откуда надвигались тени. На небе догорали отблески заката и, хотя на поверхность воды еще ложились отсветы, вблизи все было мрачно и таинственно. Порой Эйлин становилась на ноги и некоторое время шла по дну, но не могла определить сворачивает ли река дальше вправо, или влево. По-видимому, она круто обрывалась ярдах в пятидесяти впереди…
До слуха ее донесся, насильно привлекая к себе ее внимание, новый звук — глухое, непрерывное гуденье. Она остановилась и, поддерживая себя на поверхности воды медленными, бесшумными движениями рук и ног, стала прислушиваться. Глухое гудение перешло как будто в тихие, тягучие вздохи.
Эйлин вспомнила, что недавно вблизи открыли новый шлюз, но тем не менее, неожиданно ей стало страшно. Почудилось будто движение в прибрежных тростниках — потом смех и тонкий звук флейты.
Быть может, это старые боги вернулись, чтобы приветствовать смерть человека, как они приветствовали его рождение? Теперь, когда цивилизация погибла, и тайны, вырванные у природы лукавым и пытливым человеческим умом, вновь вернулись в ее недра, быть может, старые боги вернулись снова поликовать и отпраздновать победу, прежде чем исчезнут совсем с лица земли последние представительницы рода, не сумевшего отстоять себя в борьбе за существование.
Ночь, как тень, надвигалась на землю, а на востоке поднималась огромная багровая луна, не рассеивая, а лишь сгущая тайны мрака. Эйлин, почти не шевеля руками и ногами, плыла, уносимая медлительным течением. Она боялась заглушить естественные звуки ночи, тихое журчанье реки, тихий шелест тростников и какой-то крадущийся шорох в них, причины которого она не могла себе объяснить. И опять ей почудилось будто отдаленный звук флейты.
Неподалеку от того места, где она раздевалась, Эйлин стала на дно и вышла из воды, вся съежившись, согнувшись, боясь даже в густой тени деревьев выпрямить свой стройный стан. Наскоро она вытерлась, оделась и, только ощутив привычное касание одежды, почувствовала себя в безопасности от проказ нимф и сатиров. Она покинула таинственный мир, стоящий между человеком и Природой, в одежде она была невидима земным богам, и сами они были скрыты от нее.
И, все-таки, она трепетала от страха. У плоти есть свои тревоги, такие же тягостные, как тревоги духа.
Как-то неуверенно налетал иногда юго-западный ветерок, и деревья начинали перешептываться между собою. Сухой листок, падая, задел ее по лицу, и она отскочила назад, нервно отмахнувшись рукой от воображаемого врага.
Ей было жутко думать, что она так далека здесь от всего живого — одна, лицом к лицу с беспощадно жестокой Природой. Мужчина, хвастливый, преисполненный нелепой гордости, исчез с лица земли, он, всегда чужой, всегда помеха ей, препятствовавший росту, или отклонявший его в другую сторону. Теперь он разбит, обращен в бегство. И она, одна из представительниц гнусной породы разрушителей, окружена затаенной, но упорной ненавистью Земли, которая жаждет снова покоя. Теперь, когда человек вымирает, около него нет богов, благосклонных к нему — все боги, созданные человеком, умрут вместе с ним. На земле уцелела лишь кучка женщин, которым пора понять, что они чужие в царстве Природы, которой они ненавистны. Мир принадлежит не им и никогда им не принадлежал, человек лишь противоестественный, гадкий нарост, некоторое время безобразивший Землю…
Эйлин осторожно, пугливо пробиралась под густой тенью деревьев и, даже когда вышла на дорогу, не могла вполне освободиться, от страха. Направо темной громадой чернел лес, преображенный лунным светом: днем она знала, что это только лес, теперь он ей казался странным, точно грозно надвигавшимся. Казалось, вот-вот, он спустится с холмов и заполнит всю долину. Через сотню-другую лет от Марлоу останется лишь несколько кучек камней, затерянных в чаще бора.
Стыдясь себя, того, что она человек, Эйлин торопливо и бесшумно пробиралась к мосту.
Но, еще не дойдя до него, услыхала позади себя уверенные, твердые шаги. Остановилась, прислушалась — и вдруг перестала бояться. В былые дни ока испугалась бы мужчины, больше, чем Природы, испугалась бы, что ее могут ограбить, или изнасиловать, но теперь все люди, мужчины и женщины были объединены общим делом, теперь звук человеческих шагов был символом близости друга.
— Алло! — окликнула она, и голос Джаспера Трэйля ответил: — Алло!!
— Я — Эйлин. Я ходила купаться.
Нагнав ее, Джаспер остановился, и они посмотрели друг на друга.
— Чудесная ночь, — заметил он.
— Я видела великого бога, Пана. Матросы Ионического моря были введены в заблуждение. Пан не умер.
— Зачем же Пану умирать, если Дионис живет? Кстати, я слышал, что Дионис утащил у нас еще одну овечку.
— Милли?
— Да.
— Вы сердитесь?
— Да. Не на Милли. Если вы видели Пана, почему бы ей и не увидать Диониса. Нет, я сержусь на эту Дженкинс. Она говорит, что, если Милли вернется, мы не должны принимать ее обратно.
— Как глупо!
— Да. И это еще не все. Скверно то, что эта Дженкинс начинает вербовать себе сочувственниц. Она хочет восстановить церковное богослужение и празднование воскресенья. Вот, увидите, зимой у нас пойдет религия, и опять воскреснут все старые недоразумения и распри.
— Да, наверное, — подумав, подтвердила Эйлин. — Мы расколемся на тех, кто трусит, и на тех, кто не трусит. Если вдуматься, мы поймем, что всеми нами владеет страх. Я сама испытывала его сегодня, и Милли тоже, и Клара Дженкинс, и все, кто с ней — каждая по-своему. И каждой приходится по-своему бороться с ним. — Она запнулась, потом продолжала:
— А вы сами? Вы испытали его?
— Да, в первый раз в жизни. Не дальше, как десять минут тому назад.
Над деревьями плыла луна, и Эйлин явственно видела лицо своего спутника. — В самом деле? — переспросила она. — Не могу себе представить. Это не может быть страх перед Паном, или Дионисом, перед Землей, или людьми. Нет. И тем не менее, самый ужасный из всех — страх перед идеей. Чего же вы боитесь?
— Вас, — ответил Трэйль и, быстро отвернувшись, зашагал по направлению к реке.
— Я действительно видела Пана, — сказала себе Эйлин и, уже чуждая страха, счастливая, вернулась в Марлоу.

* * *

Настроение, испытанное Эйлин в этот вечер, подсказало ей единственную причину, казавшуюся достаточной для объяснения внезапного приступа набожности в миссис Дженкинс и некоторых других обитательницах Марлоу. Страх перед неизвестностью, страх перед будущим, перед борьбой — чего понятнее и проще — а Эйлин, подобно многим философам до нее, сама жаждала простого и всеисчерпывающего объяснения.
Вначале эта тенденция воскресить прежнюю обрядность проявлялась слабо. Десятка два-три женщин сходились в здании школы для бесед и молитвы при свете единственной, заботливо оберегаемой лампы, большинству не хватало конкретного воплощения религии в виде человека в длинном черном сюртуке и белом галстуке.
Но в начале сентября, когда пошли дожди, когда березы, вместо того, чтоб расцветиться золотом и багрецом, роняли на землю увядшие мокрые листья, когда над городком повис угрозой страх наводнения и нечем стало отвлечь мысли, так как даже физической работы почти не было — к первоначальному ядру стали присоединяться многие сочувствующие, и сравнительно невинные вначале коленопреклонения и общие молитвы перешли в попытку навязать общине нравственный закон.
Милли Гослинг, возвратившаяся в Марлоу в половине октября, дала поборницам религии превосходный предлог для первой демонстрации.
Милли вернулась со спокойным лицом, но с сердцем, замиравшим от страха. Она покинула Вайкомб, не выдержав насмешек женщин, которые так недавно еще завидовали ей, когда она, в качестве любимой фаворитки, разъезжала в Дионисовском ландо. Низвергнутая, она почувствовала себя горько одинокой, она нуждалась в сочувствии и надеялась, что Бланш, может быть, поймет ее. И приготовила в свое оправдание целую длинную историю. Но Бланш оказалась даже более снисходительной, чем она надеялась.
Бланш была ревностной последовательницей Джаспера Трэйля, проповедовавшего новое Евангелие, догматы которого Бланш формулировала теперь сама.
— Искать прецедентов в старом для суждения о новом незачем — мы живем в новых условиях и должны приспособиться к ним. Если мужчине иметь теперь одну жену, род человеческий может вымереть. Долг женщины — рожать детей. — Таково было учение Джаспера Трэйля, он ждал возвращения Милли и старался подготовить к нему своих учениц.
Эйлин, Бланш и некоторые другие молодые женщины дивились, почему же он сам на себе не применяет своего учения, но его собственное воздержание только придавало больше веса его мнению. Даже мисс Дженкинс не сочла возможным сказать, что Джаспер защищает самого себя, и могла только уверять, что этот проповедник, проповедующий одно, а сам делающий другое, одержим дьяволом и говорит по его наущению — но заставить поверить этому было труднее, чем тому, что его проповедь своекорыстна.
Таким образом, Милли, вернувшись в дождливый октябрьский вечер, нашла, что оправданий от нее никто не требовал. Бланш встретила ее ласково и вопросов никаких не задавала, после заката солнца к ним пришли Джаспер Трэйль и Эйлин и отнеслись к блудной дочери с дружелюбием, новым для нее и потому особенно приятным. Решено было, что она на другой же день снова пойдет на мельницу. Но в школе, напротив, ей готовили иной прием.
Наиболее энергичные из дженкиниток, позабыв на этот вечер о молитве, требовали немедленного извержения из лона общины паршивой овцы, грязнящей своей близостью других. Каждая из этих фурий с чистой совестью могла заявить, что она неповинна в грехе Милли, и каждая жаждала первой бросить в нее камень.
Страсти слишком раскипелись и перелились, наконец, на улицу. С дюжину оскорбленных в своей добродетели воинствующих христианок обступили домик Гослингов и принялись колотить в дверь. Они пришли обличить грех и насильно вышвырнуть грешницу из общины. Каждая в душе почитала себя невестой Христовой.
Дверь отворилась. На пороге стоял Джаспер Трэйль.
— Мы пришли, чтобы прогнать паршивую овцу, — высоким резким голосом воскликнула мисс Дженкинс.
— О чем вы говорите?
— Она должна быть извержена из нашей среды, — еще звонче закричала мисс Дженкинс, и ее спутницы хором повторили: — Извержена!
— Она виновна столько же, сколько ваша праматерь Ева, — возразил Трэйль. — Разойдитесь по домам и не глупите.
— В нем дьявол сидит, — закричала нараспев мисс Дженкинс, — сам Господь посылает нас отстоять Его честь и славу. И человека этого мы тоже не можем терпеть в своей среде.
— Долой его! Долой его! — закричали другие. Они были так взвинчены, что в этот момент готовы были пойти на мученичество.
Мисс Дженкинс была увядшая старая дева лет сорока пяти, маленького роста и слабая физически, но тем не менее, опьяненная своей ревностью о Господе и собственными выкриками и поощряемая сочувствием своих приверженцев, она подскочила и кинулась на Джаспера Трэйля с явным намерением выцарапать ему глаза. Она жаждала крови Милли Гослинг и Джаспера Трэйля с той же неотступностью, с какой некогда женщины добивались ненужного им права голоса.
Джаспер Трэйль небрежно протянул руку и оттолкнул ее назад, она упала на руки сопровождавших ее женщин, но тотчас же вскочила и, подталкиваемая толпой, силившейся протиснуться в узкую дверь, возобновила нападение с яростью разозленного котенка.
— Послушайте. Еще немного, и я тоже выйду из терпения, — сказал Джаспер Трэйль, шагнул вперед, стал в дверях и принялся расшвыривать направо и налево разъяренных женщин.
В сущности, ничего другого и не оставалось, но на крик прибежали другие обитательницы Марлоу, в том числе леди Дургам, и ее спокойный звучный голос подействовал на истерически взвизгивающих дженкиниток, как холодный душ.
— Клара Дженкинс, что вы тут делаете?
— Мы хотим прогнать отсюда Милли Гослинг, ответила растрепанная маленькая женщина, но
этот раз последовательницы не поддержали ее.
— Этот вопрос надлежит решить комитету. А теперь, прошу вас всех — разойдитесь по домам.
Мисс Дженкинс пустилась было в объяснения. Но Эльзи Дургам вошла в дом и заперла за собой дверь.
За дверью Эйлин и Бланш силились успокоить перепуганную Милли. А на улице вновь прибывшие, более здоровые и уравновешенные, более сильные физически, безжалостно издевались над невестами христовыми, вздумавшими распоряжаться в общине без согласия комитета.

* * *

Но обитательницам Марлоу пришлось на личном опыте убедиться еще раз в старой истине, что религиозного энтузиазма не погасить ни гонениями, ни насмешками. Джаспер Трэйль понимал это и считался с этим, но комитет не мог одобрить предложенного им плана действия.
— История учит нас, — доказывал он леди Дургам,- что гонения только разжигают жажду мученичества. Единственный способ бороться с такими эмоциями — это дать им полную свободу. Сделайте, как они хотят. Сейчас пламя разгорелось так, что вам не потушить его — вы только подольете масла в огонь. А если вы не будете трогать его, оно погорит-погорит и погаснет, само собою.
Эльзи Дургам пожала плечами. — Все это прекрасно. Я думаю даже, что вы совершенно правы. Но ведь они требуют удаления не только Милли Гослинг — ее бы мы могли устроить в Финджесте — но и вас. А мы без вас не можем обойтись.
— Почему не можете? Я, ведь, и не собирался жить здесь до скончания века. Теперь вы отлично справитесь и без меня, а я выполню свое первоначальное намерение и посмотрю, что делается на Западе.
— Нет, милый мой, мы не можем и не хотим Вы нам необходимы.
— Нет такого человека, без которого нельзя было бы обойтись.
— Бросьте вы вашу метафизику, Джаспер. Мы вас не отпустим — так и знайте. ‘Мы’ — т. е. большинство в Марлоу, не один только комитет. А с фанатичками как-нибудь уж справимся.
Большинство, на которое ссылалась Эльзи Дургам, дружно стояло за оставление Джаспера Трэйля. Большинство это заключало в себе две наиболее многочисленные партии из трех, имевшихся в Марлоу. Первая из них и самая многочисленная была партия умеренных, приверженцев епископальной церкви, нонконформисток и кучки католичек, находивших исход своим религиозным чувствам в посещении по воскресеньям ратуши, или церкви, где происходили митинги, религиозные чтения и нечто вроде богослужения, совершаемого Эльзи Дургам и вдовой покойного местного ректора. Вторая по многочисленности партия объединила всех тех, кто не признавал религии или был равнодушен в ней. Третья, дженкинитки, как их прозвали, отличалась от первых двух прежде всего физически. В ней было мало членов моложе тридцати пяти лет, очень мало толстых и еще того меньше хороших работниц для наиболее тяжелых полевых работ, у всех у них были голодные глаза и беспокойные движения, и такое выражение лиц, как будто они искали чего-то, не нашли и навсегда остались неудовлетворенными. Женщин этого ярко выраженного типа, всего было семнадцать, но вокруг этого ядра сгруппировалось до сотни других, в большинстве также отмеченных той или другой характерной чертой главного типа, а остальные примкнули, из бравады, ради забавы, или с корыстной целью.
К последним принадлежала миссис Айзаксон, которая и стала виновницей окончательного поражения дженкиниток.
Выдержав испытание по сельскому хозяйству, миссис Айзаксон чем дальше, тем больше обнаруживала наклонности почить на лаврах. За время пребывания в Марлоу она очень растолстела и все жаловалась на болезнь сердца. Малейшее усилие вызывало у нее жестокое сердцебиение и другие тревожные симптомы. При первой же попытке взяться за какое-нибудь дело, бедная женщина задыхалась, судорожно прижимала руки к груди и закатывала глаза, так что оставались видны одни только налитые кровью белки, но, тем не менее, повторяла:
‘Нет, нет, я хочу, я должна работать. Это несправедливо по отношению к другим, что я сижу без дела. Я попробую еще раз. Я не хочу несправедливости’.
Но другие, видя, что она близка к обмороку, требовали, разумеется, чтоб она пошла домой и отдохнула.
К концу зимы отдыхи миссис Айзаксон стали все более и более длительными. Джаспер Трэйль, усмехаясь, говорил: ‘Ничего не поделаешь: придется кормить ее’. Но другие члены комитета не хотели создавать такого нежелательного прецедента, так как и другие женщины могут последовать примеру миссис Айзаксон и предпочесть работе отдых.
Так оно и случилось: болезни сердца стали эпидемическими в Марлоу.
Затем, оказалось, что миссис Айзаксон присоединилась к дженкиниткам. Вначале к ней отнеслись подозрительно, потом, все же приняли ее — может быть, потому, что приятно было иметь в своей среде еще одну толстую женщину: большинство были так страшно тощи.
Недели две новая дженкинитка пользовалась большим успехом: она трещала без умолку на своем курьезном английском языке, и ее болтовня была забавна. Но в начале декабря миссис Айзаксон уличили в тяжком преступлении. Одной из первых задач, поставленных себе комитетом, было — припрятать и сберечь такие необходимые припасы, как например, чай, кофе, сахар, свечи, мыло, соль, порошок для печенья, вино и пр. Все это было сложено в одной из комнат банка и заперто на ключ. Образовался довольно солидный запас, почти еще не початый. После жатвы из него выданы были пайки всем работницам, в виде награды за услуги, оказанные ими общине, а на Рождество решено было устроить общий фестиваль.
Миссис Айзаксон, с энергией, которой никто не ждал от нее, ухитрилась пробраться в это запертое помещение. Она высадила одно из задних окон и, несмотря на свою толщину и слабость сердца, периодически лазила в него и воровала чай, сахар, свечи и виски. Проделывала она это обыкновенно в сумерки, После заката солнца, с ловкостью и проворством опытной воровки, и пожалуй, ее и не поймали бы, — если б не Бланш.

* * *

Миссис Айзаксон, как прежде, жившая с Гослингами, усвоила себе привычку засиживаться по вечерам, ссылаясь на то, что она, все равно, засыпает поздно — это было не удивительно, так как она помногу спала днем, а так как она всегда умела собрать или выпросить достаточно дров для поддержания огня в камине, у Милли и Бланш не было оснований возражать против этого. Трэйль поставил теперь на мельнице динамо-машину, дававшую искусственное освещение, и рабочие часы обеих девушек так удлиннились, что они рады-радехоньки были улечься в постель в половине восьмого. Так что к восьми часам миссис Айзаксон могла считать себя в безопасности от всяких вторжений, и наслаждаться без помехи накраденными лакомствами.
Но, однажды, ночью у Бланш разболелись зубы. Т. е. они болели еще с вечера, но, улегшись в постель, она согрелась и проспала часа два спокойно. Потом проснулась от острой боли. Вздохнула, прижалась щекой к подушке, попробовала зализать языком больное место, попробовала опять уснуть — напрасно. Впрочем, может быть, это ей и удалось бы, если б не неведомо откуда шедший запах виски.
В первый момент она подумала, что дом в огне — она всегда боялась, как бы миссис Айзаксон не забыла погасить свечу, села на кровати и втянула в себя носом воздух. — Странно! пахнет точно, точно плум-пудингом. Эту аналогию подсказал непонятно откуда идущий запах спирта.
Бланш встала и тихонько отворила дверь. Миссис Айзаксон спала в соседней комнатке — что-то вроде передней — и при бледном свете луны девушка сразу увидала, что жилица ее еще не ложилась.
Здесь запах спирта был еще ощутительнее и Бланш, забыв о своей зубной боли, спустилась по коротенькой лесенке вниз. Дверь, ведшая в жилую комнату, была задвинута засовом изнутри, но в замочную скважину Бланш увидела миссис Айзаксон, которая сидела у камина и пила горячий чай на столе стояла откупоренная бутылка виски и две женных восковых свечи.
Бланш остолбенела. Чай, виски, свечи — откуда все это взялось? Она готова была поверить в волшебство. Долго она стояла так, в недоумении, ноги ее не окоченели от холода.
Не прерывая оргии, она тихонько прокралась назад в спальню и не без труда разбудила Милли.
Звуки их голосов, должно быть, встревожили мисс Айзаксон, так как вскоре девушки услыхали ее грузные шаги на лестнице. Они смолкли и, так как от волнения зубная боль у Бланш прошла, сестры вновь уснули.
На другой день, никому ничего не говоря, Бланш вернулась домой в половине пятого, когда мисс Айзаксон не было дома, и осмотрела ее спальню, матрацем она нашла небольшой склад чаю, сахару и свеч — бутылка виски исчезла — и поняла, почему мисс Айзаксон так самоотверженно отказывалась от всякой помощи при уборке своего логовища комнатой этого назвать было нельзя.
Посоветовавшись с Милли, Бланш решила уведомить Джаспера Трэйля. Тот посмеивался над негодованием Бланш, но, тем не менее, счел за нужно доложить комитету — по крайней мере его членам не дженкиниткам.
Те пришли в ярость. — Этого невозможно оставить, — говорила Эльзи Дургам. — Не провизии жалко — Бог с ней: много она не украдет — но надо установить прецедент. Надо выработать какой-нибудь закон, который бы ограждал общину от ее недостойных членов. Если одной спустить кражу, и начнут красть. Тогда все женщины разделятся работниц и воришек.
— Что же вы хотите сделать с ней?
— Прогнать ее.
— Дженкинитки ни за что не согласятся.
— Посмотрим. Но только сначала мы должны поймать ее с поличным, чтоб никаких сомнений не было.
Трэйль согласился, что так будет благоразумие но отказался принимать какое бы то ни было участие в уличении или суде над мисс Айзаксон. — Oни скажут, что я сам нарочно все это подстроил, если я вмешаюсь, — говорил он.

* * *

Когда Ребекку Айзаксон поймали на месте преступления, лезущей в окно кладовой, она в первую минуту растерялась и стала уверять, что она лунатик, ходит во сне и сама не знает, что в таком состоянии делает, но потом, видя, как разъярились дженкинитки, покаялась во всем чистосердечно, объясняя свой грех тем, что она лишена была благодати истинной веры, и выражая надежду, что если она будет принята в лоно истинной Церкви, кровь Агнца смоет ее от всяких грехов.
Дженкинитки даже обрадовались такой, настоящей грешнице, тем более покаявшейся. До сих пор им приходилось довольствоваться признаниями в мелких отпадениях от благодати, и это делало их беседы на собраниях несколько однообразными. И ‘сестра Ребекка’ обрела у них снисхождение и покровительство.
Не то, чтобы семнадцать ‘дженкиниток’ стремились добиться светской власти, как священники в дни перед чумой. Нет, они несомненно были искренни в своих верованиях и поступках. Вся беда в том, что в них не было гибкости, способности примениться к новым условиям жизни — как не было ее в покойной мисс Гослинг, которая предпочла умереть, раз нельзя жить в Вистерии-Грове. Такие типы, вообще, живучестью не отличаются: дерево растет, утратившие гибкость сухие ветки отпадают. И в Марлоу самосознание общины быстро росло. Большинство женщин, сознательно или бессознательно укреплялись в убеждении, что они должны работать совместно и друг для друга. История с дженкинитками послужила комитету хорошим уроком.
Пока между членами комитета шли пререкания и споры, мисс Айзаксон оставалась на свободе. Комитет не стремился наказать ее: он хотел только избавить общину от нежелательного члена и объявить ко всеобщему сведению, что точно также будет извергнута и всякая другая, оказавшаяся в тягость для общины. Дженкинитки же не хотели и не могли принять такого довода. У них были свои определения простительных и непростительных грехов, основанные на прецедентах прошлого, и грех Милли они считали тяжким, а Ребекке Айзаксон готовы были отпустить ее проступок. С их точки зрения тут не о чем было даже и спорить. На их стороне были
закон и пророки, и в их глазах изменившиеся условия жизни не должны были влиять на нравственность — что было истиной, то и останется истиной и навсегда. Случись это в горячую рабочую пору, может быть, это и не вызвало бы такой сенсации. Но работы как раз было не очень много, и женщины с увлечением схватились за новую тему споров и обсуждений И от разговоров мало-по-малу перешли к делу. На общем собрании в Ратуше поднят был вопрос об исключении из общины не только мисс Айзаксон, но и всех семнадцати дженкиниток. Предполагалось, что наиболее рьяные их последовательницы уйдут сами вслед за ними. И община ответила на этот вопрос утвердительно.
Дженкинитки приняли это решение, как подобает мученицам за правое дело. Они объявили, что охотно покинут этот город, проклятый Богом, и отрясут прах от ног своих — термины они употребляли всегда библейские, хотя на дорогах в эту пору была глубокая грязь, а не пыль. И пойдут проповедывать возрождение мира, укрепляемые своей любовью к истине и рвением о Господе.
Одна только мисс Айзаксон запротестовала было, но они и ее потащили за собой.
Они ушли в дождь, всего тридцать девять числом, полные энтузиазма и сознания своей правоты. Правда, неприятна была мысль, что раскол вышел непосредственно из-за кражи чаю, но, все же, это было мученичество, и они шли с гордо поднятыми головами, распевая: ‘Слава! Слава’!
— Я убеждена, что мы поступили справедливо, — говорила Эльзи Дургам. Но нам не удалось бы составить большинство, если б тут не был затронут вопрос о коммунальной собственности. Чего доброго, они теперь прилепятся к ней еще сильней, чем к собственности частной.

НАВОДНЕНИЕ

К половине ноября вода в реке поднялась почти вровень с берегами, и электрической энергии теперь было так много, что Трэйль считал возможным осветить электричеством даже ближайшие к реке дома.
С полдюжиной помощниц он трижды ездил в Лондон и привез оттуда две динамо-машины и вагонов двадцать угля.
Однако, машины, пока что, стояли на платформах, прикрытые брезентом. Трэйль рассудил, что, пока все зерно не будет вымолочено и смолото, незачем думать о такой роскоши, как электрическое освещение. Работа эта уже подходила к концу, и муки в Марлоу было запасено достаточно, чтобы всей общине прокормиться в течение года. Можно было приняться и за электрическое освещение. Но тут подоспели новые беспокойства.
Всю первую неделю декабря шли непрерывные дожди, и река стала выходить из берегов, разливаясь по лугам, добираясь и до улиц. Пока серьезной опасности не предвиделось, небо прояснилось, начинались заморозки, и жители Марлоу на время успокоились, но к Рождеству опять пошли проливные дожди, и Трэйль ходил озабоченный.
— Надо отворить шлюзы ниже по течению, — объяснял он Эйлин. — Нечего бояться, что мы останемся без воды, раз наша собственная запруда будет закрыта, мы всегда можем удержать у себя столько воды, сколько нам нужно.
— Вы находите положение серьезным?
— Пока еще нет, но может случиться, что весь Марлоу будет затоплен.
А дожди все не прекращались и на мельницу приходилось идти чуть ли не по колено в воде.
— Придется мне проехать вниз по реке и открыть все шлюзы, — накануне Рождества заявил Трэйль комитету. — Я осмотрел здешний паровой катер он в полной исправности. Завтра я приведу его к городской пристани и захвачу с собой достаточно угля и еды, чтобы хватило на неделю.
— Но ведь не одни же вы поедете? — спросила Эйлин.
— Нет. Придется взять с собой кого-нибудь, кто бы управлял машиной и отворял ворота шлюзов.
— Я поеду с вами, — весело предложила Эйлин.
Трэйль покачал головой. — Вы оставайтесь здесь хозяйничать.
С того сентябрьского вечера, когда они возвращались вдвоем в Марлоу, между ними не было никаких интимных разговоров. Трэйль думал, что он совсем отделался от неожиданного прилива страха, а Эйлин терпеливо ждала. Ей было всего двадцать лет.
— За мельницей присмотрит Бланш. Теперь не очень много дела.
Трэйль нетерпеливо отвернулся от нее. — Лучше пускай со мной едет Бланш.
— Но мне так хочется! — взмолилась Эйлин.
— Почему?
— Это будет занятно.
— Мне не хотелось бы оставлять мельницу на попечение Бланш.
— Она ничуть не хуже меня. Он покачал головой.
— Ну, послушайте, почему вы не хотите, чтоб я ехала? Или вы — боитесь — что скажут женщины? — Она стояла у окна, запорошенного мукой, и царапала ногтем по стеклу, силясь очистить прозрачное местечко.
Трэйль не сразу ответил, он подошел к ней ближе. — В чем дело? Вам надоела ваша работа на мельнице?
— Да, я не прочь от перемены, — ответила она, не оборачиваясь и продолжая царапать стекло.
— Я все забываю, что вы женщина. Женщины никогда, кажется, не способны заинтересоваться делом ради самого дела.
— Может быть. Вот теперь видно. Отчего у нас не моют этих окон?
— Можете заставить их вымыть без меня.
— Я еду с вами.
— Ну что ж, поезжайте, если вам так хочется. Только вам придется управлять машиной.
— Отлично. Я буду управлять машиной, — ответила она, глядя на свои маленькие, ловкие, откровенно грязные руки.

* * *

Шлюзы в Марлоу и Хедсоре были открыты настежь еще за десять дней до начала поездки Эйлин с Трэйлем, но вода напирала снизу и гнала излишек обратно, вверх по реке. Только то, что выше Хенли ни один шлюз не был закрыт, и спасло Марлоу. В Соннинге разлив был грандиозный, от Горинга до Кульхэма вся местность была залита водой. Очень скоро Трэйль убедился, что положение весьма серьезное.
С большим трудом он добрался до Тэпловского шлюза и еще с большим отворил его затворы, один из них был сломан силой течения, но, несмотря на это, напор воды был так силен, что он провозился часа два, пока отпер последний затвор.
Эйлин ждала его в шлюзном канале, где течение было не такое стремительное.
— Не знаю, удастся ли нам довести это дело до конца, — заметил Трэйль, присоединяясь к ней.
— Но мы должны.
— Да вы видите, что тут происходит? Вся вода скопилась внизу. Следующий шлюз мы, наверное, найдем под водой, и, значит, не сможем отворить его.
— Надо как-нибудь ухитриться, объехать его, подобраться снизу.
— Да, но я не знаю, вправе ли мы это сделать. Если нам не удастся освободить всю реку вплоть до Ричмонда, мы только увеличим количество воды в нижних плесах, — а ведь там тоже, может быть, есть живые люди. И, кроме того, сами рискуем не вернуться назад. Мы затеяли опасное дело. Против такого течения ехать немыслимо. Если лодка наша опрокинется и нас занесет в шлюз, нас мгновенно разобьет об ворота, и от нас ничего не останется. А вы думаете, община может обойтись без нас?
— А ну ее, эту общину! — вскричала Эйлин.
Все, связанное с Марлоу и его жизнью, отошло для нее на задний план, далеко. Перед ней открылся романтический мир приключений. Ей хотелось одного — исследовать эту разлившуюся реку, из которой возвышались островками полузатопленные деревья и дома, называвшиеся когда-то Мэденхедом.
— Ну, что ж. Попробуем.
— Так значит, трогать?
— Не торопитесь. Следующие четверть мили сплошная быстрина. Вы должны быть готовы сразу пустить машину полным ходом, как только мы сдвинемся с места, иначе я не смогу направить лодку, и мы попадем поперек течения. Вы только снимите веревки со столбов и тотчас же пускайте. Пусть свободный конец веревки тянется — после подберем. Готовы? Ладно — трогай!
Маленькое суденышко, едва освободившись от сковывавших его пут, подпрыгнуло и ринулось в быстрину, течение подхватило его и понесло. Это был легкий катер для увеселительных прогулок по спокойным водам летней Темзы, и на порогах пониже островка он мгновенно зарылся носом в волны и затем вскинул его кверху, как нервная лошадь.
— Пускайте полный пар! — крикнул Трэйль, сидевший у игрушечного колеса. Эйлин кивнула головой, изогнувшись вся над своей крохотной машиной, рев потока заглушил слова, но смысл приказа она угадала.
Глаза ее блестели возбуждением, но страха никакого она не испытывала. Стремительность, движения веселила ее. Никогда еще ей не случалось плыть на лодке с такой быстротой. В узком протоке между островами и городом скорость течения была, приблизительно, десять миль в час, да машина прибавляла еще миль восемь. Для океанских путешествий это совсем небольшая скорость, но катер мчался под гору, в узком канале, усеянном многими опасными препятствиями, а убавить скорость хода было не во власти едущих.
Трэйль чувствовал, что катер не вполне повинуется рулю. Прибрежные деревья неслись навстречу с быстротой экспресса, а, между тем, впереди виднелся мост, под которым, он сразу сообразил это, им не проехать. И круто повернул колесо, чтобы выехать в спокойную полосу воды у вновь открывшегося берега. Но как только лодка повернулась и стала поперек течения, волна захлестнула ее и чуть не опрокинула. Но тотчас же машина, пущенная полным ходом, вынесла ее в полосу спокойной воды.
— Стойте! — крикнул Трэйль.
— Что такое? — в свою очередь спросила Эйлин, выполняя приказ.
— Под мостом не пройти.
Пришлось тащиться вдоль берега, подталкиваясь багром. В одном месте они застряли на десять минут. Но зато дальше, за мостом, путь был свободный и легкий до самого Брэя. Они с торжеством пронеслись под главной аркой железнодорожного моста в Мэденхэде. Эйлин была в восторге.
Со шлюзом в Брэе пришлось провозиться еще дольше, чем с первым, и, когда, наконец, он был отворен, уже наступили ранние декабрьские сумерки.
Ночь они провели в катере привязав его к двум вязам, возле залитой водой луговой церковки близ Вовенэй.
— Этак у нас уйдет целая неделя только на то, чтобы добраться до Ричмонда, — говорил Трэйль, устраиваясь на ночь. — Пока, мы отворили только два шлюза из тринадцати.

* * *

Трэйль преувеличивал. Они добрались до Ричмонда на четвертый день, открывши девять шлюзов, десятый снесло половодьем, а одиннадцатый, пониже ричмоднского моста они отворили под вечер четвертого дня.
В эти четыре дня они мало видели признаков жизни, — может быть, поэтому, что держались все время в главном течении, кругом была только безлюдная пустыня, залитая водой.
В Виндзоре им кричали что-то из окон три женщины, но они не разобрали слов, одна женщина стояла на мосту в Стэнсе, когда они стремительно пронеслись сквозь главную арку, но они не успели даже разглядеть цвета ее платья. Если б не эти исключения, можно было бы подумать, что они плывут по мертвой стране, среди остатков угасшей цивилизации, там и сям отдельные дома и башни церквей выступали из серебряной глади вод. Ричмонд также был пуст. Все жившие там перебрались на ту сторону реки или дальше к югу, в Питерсгэм и Суррей.
— Ну, — говорила Эйлин, вытирая руки, перепачканные машинным маслом — дело сделано. Но как же мы вернемся домой?
— Найдем где-нибудь пару велосипедов.
День был ясный, морозный. Солнце садилось большое, багровое за оголенными деревьями на том берегу. Кругом была тишина, только река булькала и шипела. Маленький катер, сослуживший им такую верную службу, и порядком помятый в борьбе с течением, был вытащен на берег, возле моста. Трэйль стоял возле него на земле, но Эйлин все еще не отходила от своей машины.
— Ужасно не хочется бросать лодки, — выговорила она после долгого молчания.
— Мы можем съездить за ней потом, когда вода спадет.
— Мы хорошо поработали, мы все трое.
— Да, все трое.
— Очень занятно было! — вздохнула Эйлин. Трэйль не ответил. Он ушел мыслью в прошлое.
Ему вспомнилась улица в Мельбурне, декабрьский вечер, огни в витринах и разряженная маленькая брюнетка, потешавшаяся над ним на жаргоне кокоток — допытываясь, почему он такой хмурый. — ‘Мы не на похороны идем’, говорила она. — Но потом ему казалось, что в нем что-то умерло и было погребено в эту ночь. Он увидел себя самого опьяненным страстью, и ему стало противно. Увидел призрак демона, который мог взять верх над ним, и стал бороться с ним, и победил, он думал/ что в ту ночь в Мельбурне, десять лет тому назад, он навсегда убил в себе плотскую похоть, и она уже не воскреснет. И, действительно, даже после чумы, когда в его распоряжении была целая уйма женщин, она не просыпалась. Ему не нужно было даже бороться с искушением — искушения не было, — значит враг убит и погребен. Один лишь раз, в тот теплый сентябрьский вечер, ему вдруг безумно захотелось схватить на руки нагую девушку, вышедшую из реки, и убежать с ней в лес. Но желание это пришло и ушло, он победил его в себе, и во всяком случае, это вовсе не было похоже на ту грязь, в которую он окунулся в Мельбурне.
И теперь, когда он стоял возле Ричмондского моста и смотрел на небосвод, постепенно темневший, чувство, которое владело им, ни мало не походило на бешеный приступ страсти, тогда, в Мельбурне, вспыхнувшей и умершей. Он не умел проанализировать своего чувства к этой мужественной ясноглазой девушке-товарищу, которая в течение четырех дней делила с ним опасности без единой тени страха. Она не делала ему авансов, они были просто друзья, с ним был как будто просто чистенький, здоровый мальчик. И вдруг, перед ним встал ужасное видение, холм, разделявший Марлоу от Вайкомба, и одинокая маленькая фигурка, крадучись, взбирающаяся на него. Он вонзил ногти в ладони, чтоб не вскрикнуть, и все-таки вскрикнул.
— Что с вами? — повернулась к нему Эйлин.- Что-нибудь забыли?
Он прыгнул в лодку и сел рядом с ней.
— Я хочу знать — мне нужно знать…
Она посмотрела на него и улыбнулась. — Ничего, старина. Выкладывайте, что там у вас.
— Помните, я вам раз сказал, что испугался вас. Мне надо знать — испытывали вы это когда-нибудь сами — было вам когда-нибудь страшно самой себя — или меня?
— Я не могу бояться вас, — ответила она, глядя в надвигающиеся сумерки, — и себя я ни разу еще не боялась — пока. И не думаю…
— Вы бы не испугались, если б я схватил вас на руки и с торжествующим криком убежал в лес? — почти гневно допытывался он.
Она посмотрела ему прямо в глаза. — Голубчик мой, я бы обрадовалась. Я так рада, что вы, наконец, поняли. Это одно мешало нам быть настоящими друзьями. Мне так хотелось быть с вами вполне — вполне искренней. Эти глупые недомолвки так ужасно портят жизнь. А теперь мы можем быть славными, веселыми друзьями, которые понимают друг друга — так ведь? И мы всегда будем такими друзьями, вполне искренними и откровенными друг с другом — как это будет чудесно!
С глубоким вздохом облегчения, он обнял ее, привлек к себе и прижался щекой к ее щеке. — Какой же я был осел! А я-то думал, что в любви есть что-то грязное. Все равно, как дженкинитки. Сам горел желанием и сам грязнил его своей подозрительностью. Как те, которые прикрывают статуи. Но я ведь, не знал — потому что не встречал до сих пор женщины такой, как вы. Все женщины, которых я знал, были хитрые и скрытные. И грязнили в моих глазах любовь, делая вид, что в ней есть что-то грязное, что ее надо прятать. О, конечно, мы будем друзьями, малютка Эйлин — чудесными друзьями!
— Какая это милая лодка, правда?… Да не тискайте же меня так, голубчик — вы меня раздавите.
— Слушайте, как вы думаете, можно тут будет где-нибудь достать мыла? Вы только посмотрите на мои руки. Разве можно дружить с человеком, у которого такие руки?…
— Знаешь, о чем я думаю, — говорила на другое утро Эйлин. За ночь подморозило, и они могли надеяться без труда добраться на велосипедах до Марлоу.
— Ну? О чем? — Трэйль озабоченно разглядывал выпустившие воздух шины двух велосипедов, выбранных им в магазине на главной улице города.
— Никогда бы мы не поняли так хорошо друг друга, если б не работали вместе, над одним и тем же делом.
— Ну, разумеется, нет! — воскликнул Трэйль таким тоном, как будто это была непреложная истина, очевидная для всякого мало-мальски разумного человека.

* * *

Третий фактор, способствовавший их полному пониманию друг друга, выяснился для них только, когда они уже стали спускаться с холма.
— Не хочется мне возвращаться, — сказала Эйлин. — Давай сделаем передышку. Надо поговорить Мы, ведь, еще не думали о том, что мы будем делать дальше.
— Ну что ж, остановимся, — Джаспер соскочил с велосипеда. — Что мы будем делать? Объявимся и конец. Дженкинитки, ведь, ушли.
— Это не конец, это только начало, — возразила Эйлин. — Как же ты не видишь, что мы даже объяснить им не сумеем.
— И не станем объяснять.
— А ведь надо. А они не поймут, никто из них — ни даже Эльзи. Здесь мы, ведь, уже не свободны. — В Марлоу мы не одни.
Трэйль нахмурился. — Да, я понимаю. Это общественное мнение заставляет нас прятать любовь, как что-то постыдное. Пока мы были одни, вдали от всяких подозрений, у нас сомнений не было. А теперь надо объяснять, а объяснить мы не можем, и против воли вынуждены спрашивать себя: действительно ли мы правы, а все остальные неправы.
— Конечно, правы мы.
— Да, но этого мы не сумеем доказать никому, кроме себя,
— И доказывать не надо было бы, если б не надо было жить с ними вместе.
С минуту они задумчиво глядели друг на друга.
— Нет, убегать мы не должны, — решительно заявил Джаспер. — Смотри, разлив уже спадает. Это — наше дело. И у нас впереди еще много дела.
Некоторое время они молча глядели на Марлоу и на долину, тянувшуюся за ним.
— За этот холм мы не ходили, — выговорила, наконец, Эйлин, указывая на далекий Ханди-Кросс.
— Нет. И не станем прятаться за холмами. К чорту общественное мнение!
— О да! К чорту общественное мнение! — согласилась Эйлин. — Но не всегда же мы будем жить в Марлоу.

ВЕСЕННИЕ СТРАХИ

На третью ночь стало подтаивать и затем дней десять погода стояла мягкая, дождливая. Карри Оливер уже подумывала, не начать ли пахать, или, вернее, не докончить ли начатое. В этом году она решила вспахать больше земли, чем в минувшем году, и насажать побольше картофеля, бобов и гороху. Ибо питание в Марлоу преобладало вегетарианское. Мясника в общине не было, а женщинам претило самим убивать животных. Они пробовали, но делали это нерешительно и неумело, наносили несмертельные раны и сами падали в обморок при виде мук и крови животного. Когда же милосердная смерть прекращала, наконец, его страдания, им претило разнимание трупа на части, и эта работа тоже не шла на лад.
— Не могу — противно — лучше с голода умереть, — неизбежно заявляла после первого же опыта
каждая новая волонтерка, героически бравшаяся снабжать Марлоу говядиной, и даже Карри Оливер соглашалась, что это ‘чертовски грязная работа’.
— Дело только в том, — прибавляла она, — что нам все равно придется поить молоком телят, иначе у нас у самих молока не будет — а что же мы будем делать с бычками?
Оставалось одно — попробовать обмениваться ими с Вайкомбом и Хенлеем на что-нибудь другое, или же просто отдавать им ненужных бычков, с возвратом только шкур и рогов, которые в будущем могли пригодиться. Овец надо разводить — из-за шерсти — ведь не на век же хватит запасной одежды. Специальная комиссия расширенного теперь комитета заблаговременно занималась изучением дубления, выделки кож, то и другое никаких непреоборимых трудностей не представляло.
Теперь, когда известный запас пищи был обеспечен, община направила всю свою энергию на индустрию. Вырабатывались и обсуждались различные планы. Марлоу был удобно расположен, изобиловал лесом и водой, был даже поднят вопрос о привлечении желательных рабочих рук из других местностей. Но приводить в исполнение эти планы, пока, было нельзя: на новый год ударил мороз и уже не сдавал до конца февраля. Первые три дня Марлоу стоял одетый в иней, преображенный в волшебную белую сказку. Затем суровый северо-восточный ветер принес с собой тонкий, колючий снег и на шесть недель сковал землю ледяной броней.
Полая вода почти спала еще до первых морозов, но река все еще не вошла в берега, и плавучие льды стиснули клещами запруду и мельницу и сплошным ледяным щитом ползли назад к мосту.
Все работы в поле и на мельнице были приостановлены, и Трэйль с Эйлин каждую неделю дня три проводили в дороге, разъезжая в Лондон и обратно, за углем и другими продуктами.

* * *

Опасения Эйлин и Трэйля оказались преувеличенными. Эльзи Дургам только улыбалась, когда они стали объяснять и оправдываться.
— Милые дети, — сказала она, — не волнуйтесь. Я страшно рада, и, разумеется, я давно уже предвидела, что у вас этим кончится. И напрасно вы говорите, что ваше — как бы это выразиться — соглашение, что ли — совершенно особого рода. За чем же так превозносить себя? Вы такие же люди, как и все прочие.
— О, какая вы милая! — с восторгом вскричала Эйлин.
Однако, все же, в Марлоу, было еще много женщин, потихоньку сплетничавших на счет отношений Эйлин и Трэйля и осуждавших их ‘соглашение’, благо работы было мало и времени достаточно, чтоб почесать язычки. Старые взгляды слишком глубоко укоренились, чтобы они могли вытравиться в несколько месяцев. И, странное дело! — мясника Ивэнса из Вайкомба судили менее строго, чем Трэйля и Эйлин. Там было что-то новое, невиданное раньше и явно порожденное новыми условиями жизни, а здесь — нечто привычное и в то же время обставленное иначе, чем это было принято раньше, и, следовательно, подлежавшее осуждению и с старой, и с новой точек зрения…
Масса женщин совершенно неспособны были выдумать для себя новую мораль…

* * *

Но все эти сплетни, критика и вздутые эмоции кончились вместе с морозами. Теплый дождь в первых числах марта растопил оковы земли и запоздалая весна спешила вступить в свои права, призывая людей к труду.
Но, чем дальше, тем страннее оказывалось, ее воздействие на людей. Вся природа жила интенсивной жизнью, горела, росла, плодилась и множилась, копила новые силы для борьбы с оставшейся кучкой угасающего человечества. А женщины, обреченные на одиночество и на бесплодие, были унылы и удручены. Опускались руки, не было охоты к труду и все усилия казались тщетными. Правда, после чумы уже в общине родилось несколько ребят, несколько молодых девушек, в том числе и Милли, были беременны, но все же эту зиму смерть работала энергичнее жизни, и в других общинах было то же, если не хуже того.
На что могли надеяться уцелевшие? Для того необъятного дела, которое стояло перед ними, их было слишком мало. Улицы заросли травой, дома нуждались в ремонте, а после целого дня работы в поле ради одного пропитания у них не хватало сил на другое.
А главное, жизнь утратила интерес. Не хватало в ней пряности, остроты, стимула для работы. Женщины перестали заботиться о себе, о своей внешности и костюме, как-то перестали ценить себя. Ради удобства они одевались в полумужской костюм: свободные куртки и короткие до колен шаровары: Молодые, правда, рядились по вечерам в юбки и ленты, но и это выводилось, за ненадобностью. Половые и классовые различия сгладились. Что за важность, что одна девушка красивей другой, или лучше ее одета? Что за важность, что она сильнее и толковее, как работница? Свойственная каждой женщине жажда любви и поклонения не находила исхода. Каждая чувствовала, что она сохнет, черствеет, утрачивает свою женственность, и возмущалась против надвигающейся перемены. То, что внутри их кричало и требовало удовлетворения, не находя выхода, обращалось на зло.
В общине назревали истерия, половые извращения, всевозможные формы, религиозной мании. Молоденькие женщины устраивали оргии с нелепым плясом, более пожилые предавались преувеличенной, извращенной религиозности.
Даже комитет заразился общим унынием и приходил в отчаяние, думая о будущем, когда машины и орудия, которыми община пользовалась при работе, откажутся служить, а заменить их будет нечем.
Железнодорожный путь в Лондон стал небезопасным: рельсы заржавели, дожди и наводнения размыли насыпи, шпалы обрастали цепкой травой, а чистить и чинить их было некому. В былые времена на одну эту работу высылали целые армии мужчин. Дороги портились, дома ветшали, река прорвала плотину и образовала целое озеро на заливных лугах близ Борн-Энда. Природа шаг за шагом неотступно надвигалась на человека, отбирая назад свое, и человек был бессилен бороться с ней.
Век железа и машин быстро клонился к упадку. Впереди можно было ждать лишь возврата к первобытным условиям борьбы за жизнь. А орудия борьбы с каждым годом будут тупиться, а природа с каждым годом становиться могущественнее. Через десять лет им придется пахать землю деревянной сохой, размалывать зерно между камнями, жить впроголодь, перебиваясь со дня на день. На благодатном юге еще можно кой-как прожить и при таких условиях, но что сулит своим обитателям скупой и ненадежный север?
И чем жарче горело солнце на небе, чем пышней становился зеленый убор земли, тем сильнее завладевало уныние душами обитательниц Марлоу. Ради чего им работать, на что надеяться, чего ждать?…

ДЫМОК НАДЕЖДЫ

Однажды ясным апрельским утром Эйлин и Трэйль сидели на прибрежных скалах и говорили о будущем.
За десять дней до того они выехали, на велосипедах, на разведку — не навсегда, а приблизительно, на месяц, считая необходимым, в виду прогрессирующего общего уныние, посмотреть, что делается в других частях Англии — может быть, они и не так сильно пострадали от чумы, — может быть, там осталось больше мужчин — и попытаться восстановить сообщение между Марлоу и остальным миром.
Природное чутье направило путь их к западу. Но, чем дальше, тем быстрее гасли их надежды. И, когда они доехали до Плимута, Марлоу стал представляться им местом, к которому Провидение было особливо благосклонно.
Вначале, изредка им попадались общины, вроде у: их собственной, где женщины, объединившись, работали кооперативно. Во многих таких общинах оказывался один-двое мужчин, понимавших свои обязанности по отношению к обществу в том же духе, как и вайкомбский мясник.
Но, чем дальше, тем малолюдней были эти редкие уголки цивилизации. Здесь были уже не города, или села, а просто напросто фермы, хутора, да и те по большей части стояли пустыми. По-видимому здесь, на западе, чума косила женщин наравне с мужчинами. И, курьезное дело, здесь мужчины медленнее умирали. Одна женщина рассказывала им, что муж ее два месяца лежал в параличе, прежде — чем наступил конец.
И если в Марлоу царили уныние и подавленность, то вскоре наши путники убедились, что в других местах они дают себя знать еще сильнее. Женщины работали через силу, автоматически, на вопросы отвечали тихими, печальными голосами, и, помимо некоторого интереса к появлению Трэйля и слабых проблесков надежды, когда они расспрашивали о том, что делается на севере и на востоке, как будто и в мыслях ничего не держали, кроме неотложной необходимости поддерживать жизнь, за которую они так слабо цеплялись.
Трэйль и Эйлин поехали в Корнуэльс не потому, чтоб надеялись найти там иное, а потому, что им страстно хотелось оставить за собой хотя бы на несколько часов эту безотрадную пустыню суши и отдохнуть душой вблизи неменяющегося океана.
Корнуэльс казался вымершим. Кроме нескольких женщин вблизи Сент-Остелль, во всей провинции они не встретили живой души.
И вот как вышло, что в это ясное апрельское утро они сидели на утесе, далеко врезавшемся в море, и говорили о будущем.

* * *

Свежий апрельский ветерок пенил гребешки мелких волн, по которым скользили тени бегущих по небу рассеянных белых облаков. С трех сторон вокруг Эйлин и Трэйля до самого горизонта раскинулась непрерывной скатертью водная гладь.
— Здесь можно — забыть… — выговорила Эйлин после долгого молчания.
— Да, но надо ли? — возразил Джаспер.
Эйлин сдвинула колени, обхватила их руками и уперлась в них подбородком. — А что же мы можем сделать? Стоит ли надрываться, когда будущего все равно нет?
— Пусть так. Надо изжить свою жизнь как можно лучше.
Она задумалась, нахмурив брови. — Ты вправду думаешь, милый, что человечество доживает свой век?
— Не знаю. За последние дни я много раз менял свое мнение. Возможно, что где-нибудь и сохранилась нетронутой — быть может, на одном из архипелагов южных морей — раса, которая, постепенно развиваясь, снова населит мир.
— Или в Австралии, или в Новой Зеландии, — подхватила Эйлин.
— Об этом бы мы уже знали. Такая весть дошла бы до нас.
— А для нас, здесь, в Англии, в Марлоу, по твоему, нет надежды? Ведь есть же у нас несколько мальчиков, родившихся после чумы — и со временем будут еще дети — дети Ивэнса и других. Помнишь, ведь, мы по дороге еще видели двоих мужчин.
— Да, есть, но вырастут ли они? Мне сдается, что женщины вымирают. Им не для чего жить. Прошел всего год со времени первого появления чумы, а ты посмотри, что с ними сталось. На что они будут похожи через пять лет? Они будут кончать самоубийством, или просто умирать от тоски, от сознания бесцельности жизни. А те, у кого есть цель — матери — те одичают. Они будут так поглощены необходимостью как-нибудь прокормить себя и детей, что учить и воспитывать этих детей им будет уже некогда. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но мне думается, что нам угрожает постепенное вырождение и вымирание.
— И я сомневаюсь, — продолжал он — я сомневаюсь, чтоб эти дети, родившиеся при новых условиях, оказались очень жизнеспособными. Ведь, с отцовской стороны, это — дети похоти, и притом усталой похоти. Если б мы еще были молодым и сильным народом, как древние евреи, быть может, могучее семя побороло бы всякую наносную слабость, но ведь мы дети дряхлой цивилизации…
Эйлин вздохнула. — Ну, а как же мы с тобой?
— Мы счастливы. Наверное, в данный момент самые счастливые люди на свете. И должны попытаться уделить частицу своего счастья другим. Мы должны вернуться в Марлоу и работать для общины. И, насколько это в нашей власти, сделать что-нибудь для молодого поколения. Может быть, можно было бы продвинуться дальше на север и попробовать научиться выделке стали — возможно, что там есть женщины, знакомые с этим делом — они помогут нам. Но я не думаю, чтобы это дало особенно благие результаты, помимо сохранения самого искусства выделки. Единственное, что мы можем — это временно ослабить трудности в одном каком-нибудь небольшом районе. Со временем, нам волей-неволей придется забросить мануфактуру и сосредоточить все свои усилия на добывании пищи. Нас слишком мало, и было бы проще и, быть может, целесообразнее пахать деревянным плугом, чем дожидаться плохо и медленно выделываемой стали. Страшней всего, что взрослые среди нас, и так немногочисленные, будут постепенно вымирать и, может быть, быстрей, чем мы предполагаем…
— Ну ладно. Будет! — воскликнула Эйлин, вскакивая на ноги. — Пока-то мы, ведь, счастливы, как ты сам говоришь, и наша задача ясна. Завтра же едем обратно в Марлоу, хотя мне страшно неприятно везти такие вести Эльзи.
Джаспер подошел и обнял ее. — Да, нам, во всяком случае, унывать не полагается. Это прежде всего.
— Я и не унываю, — весело воскликнула Эйлин. — У меня ведь ты! — и вот — море. Мы будем от времени до времени приезжать сюда, если дороги не очень испортятся.
— Да, если дороги не очень испортятся.
— А ведь терн и дикий шиповник уже тянутся через дорогу от изгороди к изгороди. Лес возвращается.
— Да, и лес и лесное зверье.
Он ближе привлек ее к себе, и так они долго стояли, вглядываясь в горизонт.

* * *

На юго-западе стерлась светлая полоска и теперь словно туман подползал к ним.
— Сейчас дождь пойдет, — заметил Трэйль.
Они спокойно переждали, пока косой дождь, хлеставший им в лицо, перестал, тени бури развеялись и горизонт снова очистился.
— Какое там странное облачко, — сказала Эйлин. — Что это? опять предвестие дождя.
Она указывала на маленькое пятнышко на самом краю горизонта.
— Действительно, странное. Совсем как будто дымок от парохода.
В течение нескольких секунд они напряженно присматривались.
— Оно разрастается, — взволнованно вскричала Эйлин. — Джаспер, что это?
— Не знаю, не могу сообразить. — Он отошел подальше и затенил глаза ладонью, чтобы их не слепил блеск теперь безоблачного неба. — Не могу сообразить, — машинально повторил он.
Пятнышко разрасталось, превращаясь в большое расплывчатое пятно с более темным центром.
— Принимая во внимание, что ветер дует в нашу сторону… — начал было Джаспер — и запнулся.
— Да, да — так что же? — с живостью переспросила Эйлин и, так как он не ответил, она схватила его за руку и настойчиво повторила: — Джаспер, что такое? Что из того, что ветер дует в нашу сторону?
— Ну ей Богу же, так и есть! — шептал он, не слушая ее. — Ей богу, так. Ну да, я не ошибся.
— В чем? Да говори же! Я ничего не вижу, — умоляла Эйлин.
Но он все еще не отвечая, застыл на месте, как прикованный, не отводя глаз от горизонта.
Облачко постепенно расплывалось, светлело, и Эйлин уже различала на линии горизонта тоненькие зубчики, все придвигавшиеся и, видимо, связанные с черным пятнышком вдали.
— О, Джаспер! — воскликнула она, сама не понимая, почему у нее слезы на глазах, застилающие
поле зрения.
— Это пароход, — сказал, наконец, Джаспер, поворачиваясь к ней. — И идет он из Америки. Как ты думаешь, американские женщины способны…
Пароход теперь вычерчивался совершенно ясно — высокая палуба, две высоченных дымовых трубы, и три мачты. Он шел наискосок, милях в пятнадцати от них, вверх по Каналу.
Они почувствовали себя, точно потерпевшие крушение моряки на безлюдном острове, которые видят пароход, но так далеко, что зова их он не услышит.
— Джаспер, как ты думаешь, что это значит?
— Пароход американский, — ответил он, все так же тихо и глядя сквозь нее, как бы не видя ее, — Неужели — неужели же возможно, чтобы Америка уцелела? Неужели она по-прежнему ведет торговлю с Европой, и только нас обходит, из боязни заразы? Почем знать — может быть пароходы уже несколько месяцев плавают по Ламаншу? Откуда мы знаем, что это первый?
— Нет, это первый. Я чувствую. Скорей, скорей! едем сейчас же в Плимут, или в Соутгамптон. Я знаю, что он пристанет в Плимуте или в Соутгамптоне. На нем мужчины. Джаспер — мужчины! Женщины нe решились бы идти с такой быстротой. Ты посмотри, как он быстро бежит. О, скорей, скорей!
Молча сбежали они с утеса, вскочили на велосипеды и покатили — с такой быстротой, как будто проехать надо было всего каких-нибудь десять миль я от того, доедут ли они вовремя, зависела жизнь всех женщин Англии. И, хотя потом, волей-неволей пришлось убавить скорость, все же к закату солнца они были в Плимуте.
Но никаких следов парохода в Плимуте не было видно. Кругом высились только брошенные громады таких ненужных теперь броненосцев и истребителей, огромных, злобных, бесполезных.
— Не здесь, значит, едем дальше, — молвила Эйлин.
Джаспер пожал плечами. — До Соутгамптона больше ста миль, если не все сто пятьдесят.
— Но мы должны, мы должны! — настаивала Эйлин.
Это было очевидно и для Джаспера. Он стоял в задумчивости с озабоченным напряженным лицом, словно решая какую-нибудь техническую задачу. Эйлин уже видала его таким и не сомневалась, что он сумеет найти выход.
— Мотор! — вырвалось у него, наконец, отрывистыми, короткими фразами. — Если б найти парафину, бензину и свечи — или хоть какого-нибудь освещения. Машины вряд ли заржавели, но грязи налипло в винтах. Парафину надо для чистки. Бензином опасно, при искусственном освещении. Пожалуй, на моторе можно… Надо попробовать…
Эту ночь Джаспер не спал вовсе, но Эйлин, сидя возле него в мягко катившем моторе, скоро перестала видеть темную ленту дороги и черную реку изгородей. К полуночи выплыла на небо луна, в третьей четверти, и задремавшей Эйлин грезилось, будто они мчатся в открытое море на крылатом корабле, и навстречу им несется луна, но странно! — нисколько не увеличиваясь. Она вздрогнула, проснулась и, к удивлению своему, увидала, что на дворе белый день, и с моря надвигается косой дождик с туманом.
— Идет! — сказал Джаспер, указывая на что-то поблескивавшее вдали, под ними.
Оба разом привстали в моторе, вглядываясь в отдаленное пятно дыма, темнившее тонкий туман.
— Он идет в Соутгэмптон, — сказал Джаспер, делая отчаянные усилия над собой, чтобы остаться спокойным.

ЭПИЛОГ

ВЕЛИКИЙ ПЛАН

Вечером в этот день Эйлин и Джаспер обедали на борту ‘Напыщенного’ (Bombastie), представлявшего собою последнее слово трансатлантического судостроительства. Это был тот самый пароход, который первый перед чумой увез с собой в Нью-Йорк беглецов из Англии. ‘Напыщенный’ не оправдал своего имени: он без всякой помпы удрал из Соутгэмптона и больше чем с год не возвращался. И в поведении толпы тихих серьезных людей, собравшихся в его раззолоченном салоне, ничего напыщенного не было. С глубоким вниманием слушали они повесть двух запыленных и довольно-таки плохо одетых гостей, приехавших встретить их издалека, на велосипедах. Они пришли не как завоеватели, но как друзья.
— Но что же это, однако, — вдруг перебила себя Эйлин. — Мы все сами рассказываем, — а, ведь, мы хотим, знать про вас.
До тех пор странно спокойная, она вдруг заметила дефекты своего костюма. И сразу на нее нахлынули старые ассоциации мыслей. Всего каких-нибудь полтора года назад она сидела вот в таком же пароходном салоне, окружения толпой вздыхателей и поклонников, аристократка, дочь знатного рода. И для всех была недоступной, словно поставленной на пьедестал. Теперь же она никому не казалась недоступной, она была такая же, как окружавшие ее мужчины, не больше и не меньше. Она невольно взглянула на свои руки, с которых ей еще не удалось смыть черных масляных пятен.
Джасперу не меньше Эйлин хотелось услышать каким чудом спаслись все эти мужчины, неожиданно посетившие их, но он сдержал нетерпение и сперва рассказал свою повесть. Он знал, что так его любопытство будет полнее удовлетворено и что удобнее слушать людей, которые сами уже не задают вопросов.

* * *

Он сидел теперь за длинным столом, после завтрака, в котором в числе приправ фигурировала и давно невиданная соль.
— Ну-с — начал американец, сидевший во главе стола, обращаясь к Эйлин, — может быть, мы и вправду поступаем эгоистически, осыпая вас вопросами, а сами ничего не рассказывая, но не забудьте, что мы должны уяснить себе положение. Перед нами большое дело.
— Но как вы добрались сюда? Как это вышло, что вы все уцелели?
— Об этом лучше спросите вот того доктора. Он ваш соотечественник: он попал в самую гущу и знает историю микроба чумы так же детально, как историю Англии.
Доктор, бородатый господин с серьезными глазами, поднял голову и усмехнулся.
— Ну это вряд ли. История этого микроба надеюсь, так и останется неизученной. Его никто не изучал под микроскопом — нам всем было не до того, — а теперь, надо думать, бацилла этой чумы — если только это была бацилла — сама себя съела. Но, ведь, вас не это интересует, а тот быстрый и губительный для человечества круг эволюции, который она совершила. Судя по тому, что вы рассказываете, я думаю, она уже и в Англию пришла ослабленной. У вас на Западе люди, по-видимому, больше умирали от истощения и от недостатка разумного ухода.
На минуту он задумался, затем продолжал:
— В Америке заболевали одинаково и мужчины, и женщины. Среди мужчин процент заболеваний был больше, но, все-таки, переболела и половина женщин. Но умирали далеко не все. Очевидно, бацилла потеряла силу — или, может быть, вступила в новый период развития, уже не пагубный, а благодетельный для человека. Что мы знаем об этом?… Мир бесконечно малых так же скрыт от нас, как и великий мир, частицу которого мы составляем…
— Как бы то ни было, — продолжал он уже веселее, — в Америке симптомы болезни были иные, чем в Старом Свете, судя по описаниям. В Англии паралич, по-видимому, длился не долее сорока восьми часов и кончался смертью, в Америке смертельный исход был редок, но зато в некоторых случаях болезнь длилась до шести месяцев. Это был так называемый ‘парезис’. Больной был в полном сознании, но не в силах двинуть ни рукой, ни ногой.
— Этот парезис многих научил думать, — вставил сосед доктора, американец. — Я, например, имел четыре месяца свободного времени, чтобы уяснить себе свой взгляд на жизнь.
Доктор задумчиво кивнул головой. — Америка изменилась не меньше Англии, — продолжал он, — но в другую сторону. Ну-с, вы понимаете, заболевали не все, процентов десять оставалось, чтобы ухаживать за больными…
— И добывать пищу, — подсказал другой.
— Ну, и времячко было! Никогда мы его не забудем, — вздохнул третий.
— Я думаю! Еще бы! — подхватили другие.
— Разумеется, вся машина остановилась, — продолжал доктор — и даже, когда мы стали оживать, пришлось прежде всего думать о том, как бы прокормиться.
— Если б не это, мы давно были бы здесь, — вмешался молодой человек. — Мы все чувствуем себя как бы виноватыми перед Англией и Европой, но ничего не поделаешь — только недели три назад удалось освободить достаточное количестве людей, чтобы набрать экипаж корабля.
— Да, теперь нам все понятно, — помолчав, сказал Трэйль, — но нам и в голову не приходило, что в Америке могут быть живые люди. Мы думали, что иначе они бы как-нибудь прислали нам весточку. Все забываешь…
— Мы пробовали — и каблограммы посылали, и депеши по беспроволочному телеграфу. Месяцами стучали по клавишам, ответа не было. Мы думали, у вас тут все вымерли. А, все-таки, решили добраться до вас и проверить…

* * *

— Ну, теперь мы можем обрадовать Эльзи, — говорила на другой день Эйлин Джасперу. — Теперь есть и для нас надежда.
— Да, надежда есть, — согласился Джаспер.
Они стояли на платформе городской железнодорожной станции с группой американцев, осматривавших состояние рельсового пути и подвижного состава. Ни то, ни другое не могло быть признаны удовлетворительным.
Из окрестных селений пришло несколько женщин, привлеченных необъяснимым столбом дыма, висевшим в воздухе, но рассказы их о местных условиях жизни не могли поднять настроения. Все жаловались на голод и на неудачи, но лица их светились бодростью при виде нежданных гостей мужчин. В сердцах измученных непривычной работой женщин воскресла надежда.
Джаспер и Эйлин смотрели на гавань. Начинался прилив, волны медлительно набегали, ударяясь о заплесневевшие борта лодок, простоявших тут на якоре больше года. Позади, вдоль набережной, тянулись убогие домики, крытые сланцем.
— Да, надежда есть… — задумчиво повторил Джаспер.
Он думал о том, как много еще труда впереди, но верил, что на развалинах прошлого восстанет новая и лучшая цивилизация. — Надо опять пустить в ход машину, — говорили американцы, очевидно не тревожась за будущее. Но Джаспера пугала сложность предстоящей работы. Ему казалось, что центральный узел всей задачи лежит на севере, в графствах, производящих каменный уголь и железо. Там необходимо, хотя бы в скромных размерах, возобновить работы — пусть Америка пришлет еще мужчин, побольше мужчин. Завтра они поедут осматривать кабель и попробуют восстановить сообщение с Америкой. Только бы удалось! — а там из Америки придут еще корабли с мужским экипажем.
И то, вначале, им не удастся многого сделать — ведь позади вся опустошенная Европа и за нею — Азия. Может быть, и там тоже женщины напрягают остатки сил в борьбе за пищу. — Нам необходимы уголь и сталь — думал Джаспер, и воображению его уже рисовались пробуждение фабрик и угольных копей и вертящиеся колеса машин…
Эйлин думала о другом, о том, что, быть может, им удастся создать новый, обновленный, очищенный мир. Раз все начинается сначала, можно избежать прежних ошибок и сделать лучше. В этом мире не будет больше потовыжимательства, не будет того, чтоб одни жили потом и кровью других. Мы будем работать все вместе, один для другого и каждый для всех. Теперь, когда нам помогут все эти милые люди, сколько можно сделать хорошего! Через несколько лет у нас будет куча детей и мы научим их всему тому, чему нас самих научила нужда. И они уже не будут связаны нелепыми условностями и предрассудками, связывавшими нас. Каждый из нас дрожал над своим куском хлеба, боясь, как бы его не выхватили изо рта, и ему некогда было думать о великих задачах, о том, что самое главное в жизни. Но, когда строишь новое здание, начиная с фундамента, тогда обо всем подумаешь.
— Джаспер, ведь мы же научились кое-чему — как ты думаешь? — мы сумеем избежать прежних ошибок? Я говорю о классовых различиях и о половых — ну, ты понимаешь. Женщины не будут больше гоняться за титулами и за богатством — и общественные условия станут совсем другие, теперь, когда брака не будет. Ведь брак — это прерогатива мужчины — это ему надо было удержать при себе свою женщину и сохранить свое имущество для своих детей. Для женщин он никогда не был настоящей защитой, да женщина и сама сумела бы защитить себя, если б ей только дали возможность. Я знаю, в старое время преградой были дети — но теперь, ведь не будут. Теперь всякий должен будет заботиться о детях, и женщине уже не придется умирать с голоду из-за того, что у нее нет мужа, который бы кормил ее. Мы именно будем дорожить женщинами, у которых есть дети. Они будут вести здоровую жизнь и работать, а не сидеть, сложа руки, или тратя время
на чистку всех этих ненужных и некрасивых вещей, которыми мы себя обставляли. Когда все наладится, Джаспер, мы построим для всех новые дома, в которых все будет по-новому. О, как это будет чудесно! Мы начнем сегодня же. Мы уже начали.
Джаспер кивнул головой. — Да, возможности блестящие.
— Вот именно: блестящие. Какое чудное слово: ‘равенство’. Джаспер! Конечно, в некоторых отношениях люди не могут быть равными и всегда будет аристократия ума и таланта. Но, все-таки, вне этого будет настоящее равенство, и надо устроить так, чтоб никто не мог злоупотребить своей частью и превратить другого в раба. Как это обидно — быть рабом, даже не ума и таланта, а денег и власти!…
Вода все прибывала. Старая лодка внизу, увязшая в иле, снова покачивалась на волнах с оттенком былого достоинства.
Эйлин показала на нее. — Так и мы снова выплыла на поверхность.
— Плывем к такой великой цели, какой еще не знал мир.
— И к осуществлению великих задач, — заключила Эйлин.

КОНЕЦ

Примечания

1
Goslings — гусята, стадо гусей

2
Скоро там ни одного человека не останется

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека