Кто живал в Тифлисе, тот, конечно, не может не знать одного из самых живописных уголков его. Этот уголок — Сололакское ущелье, или, просто, Сололаки, некогда одно из предместий небольшой столицы Грузии, теперь небольшой квартал одного из обширнейших губернских городов в России. Незаметно покатое дно этого ущелья с трех сторон замкнуто сплошными каменными утесами, грустного изжелта-пепельного цвета, и подчас, в проливные дожди, служит руслом бурному потоку, ниспадающему с гор мутными каскадами. В глубине ущелья, там, где крутые обрывы как бы раздвигаются для пропуска и стока дождевой воды, на высоте торчит обломок арки, тут был когда-то мост, по которому в незапамятные времена шла дорога и шагали караваны, теперь этой дороги и следу нет, даже и вообразить себе нельзя, чтоб тут когда-нибудь была дорога.
По милости наводнений, почти ежегодных, русло временного потока составляет в Сололаках главную, или, лучше сказать, единственную улицу, постоянно сухую, хоть и немощеную. В пространстве между гор, слева от этой улицы, вдоль садов тянется колючий плетень, до самого подъема на новую, так называемую Коджорскую дорогу, рваную порохом. Кто бы ни шел, кто бы ни ехал по этой дороге — далеко видно… А кому случалось идти по ней, тот, конечно, не раз останавливался отдохнуть или полюбоваться противоположной стороной Сололакской улицы, этим живописным беспорядком грузинских и армянских саклей, садов и маленьких двориков, местами ярко освещенных солнцем, местами, словно сетью, покрытых виноградными лозами, из-за которых поднимают верх свои жиденькие пирамидальные тополи. Между этими садами и саклями не ищите переулков: там все идут какие-то темные, фантастические тропинки и ведут вас с одной плоской кровли на другую, с бугра на бугор, промеж виноградных лоз, плетней, каменных стен, уходящих в землю, и дощатых заборов, кое-как сколоченных. Из глубины этого лабиринта, только в двух местах и, как теперь помню, около одного духана {Духан — кабак или харчевня. (Прим. авт.)}, может спуститься арба, запряженная буйволами, хоть и не без того, чтоб не задеть колесом бревна или плетня с его колючими перепутанными сучьями. Ишак с перекидными кошелками, лошаденка, прикрывшая ребра свои кожаными мешками, в которых она болтает и развозит воду, понукаемая водовозом, или муша (носильщик), согнувшийся в три погибели, с ношей на сутулых плечах своих, могут пробраться во все дворы, но опять-таки не без того, чтоб не толкнуться о какое-нибудь кривое дерево или не задеть старуху{Говорят, в настоящее время вид Сололак совершенно изменился, описание это относится к концу сороковых годов, к временам наместничества графа Воронцова. (Прим. авт.)}.
II
Было время, сады и дворы сололакских обывателей были так небрежно, или, лучше сказать, до того доверчиво обгорожены, что всякий, кто б ни захотел, мог свободно проходить по ним. Ни одна дверь не имела замка, ни одна калитка не запиралась ни днем, ни ночью, по всем плетням, столбам, заборам и балкончикам вывешивались на солнце войлоки, чадры, платки и всякая пестрая ветошь, и никто не стерег их. Собаки пугались европейского платья, и я помню даже, как целая стая их с визгом бросилась назад, когда, вдруг, с умыслом развернул я у них под носом зонтик свой, женщины, заслыша скрип сапогов, пугливо прятались в темной глубине своих землянок, дети поднимали крик и плач от ужаса, завидев солдатскую фуражку или картуз чиновника… А теперь — какая перемена! — женщины не прячутся, а спокойно усаживаются на порогах наблюдать прохожих или, не обращая на них внимания, грудью кормят детей своих, собаки не боятся ни козырьков, ни развернутых зонтиков, дворы со всех сторон прочно загорожены, калитки на ночь приперты деревянными щеколдами, и сады сололакских обывателей перестали быть доступны всякому праздно гуляющему смертному. Так стали заметно изменяться нравы сололакских жителей, да и самый наружный вид Сололак, по милости одноэтажных и двухэтажных кирпичных домиков, с окнами на улицу, с явными признаками городской архитектуры, навсегда потерял свою полудикую, первобытную прелесть, но…
III
Не совсем еще потеряла эту полудикую прелесть Магдана, сололакская красавица. Ей с лишком двадцать лет, но еще довольно свежи и нежны черты ее бледно-смуглого, овального личика. Как черный бархат, ее глаза не имеют в себе почти никакого блеска и опушены длинными, к верху загнутыми ресницами. Глаза Магданы темнее самой темной ночи, и потому я совершенно убежден в невозможности найти для них хоть сколько-нибудь, в смысле поэтическом, приличное сравнение. Зубы ее, ровные как подобранный жемчуг, сверкают необычайной белизной своей всякий раз, когда она смеется, а посмеяться под веселый час она большая охотница, особливо когда дешевое грузинское вино заиграет жарким румянцем на щеках ее. Коса у Магданы не так длинна, как, например, у одной моей знакомой в Гори, то есть далеко не доходит до полу, но густа, черна и на свет отливает пурпуром, что, конечно, происходит у нее от обыкновения в бане хиной мыть голову, обыкновения почти общего в Тифлисе между женщинами простого класса. Немного резкое очертание правильных, почти античных губ придает лицу ее выражение чего-то смелого, даже дерзкого, но это выражение совершенно исчезает, когда она весела или просто улыбается… Голос Магданы иногда тих, даже вкрадчиво нежен, иногда, напротив, так же груб, как у разгневанного мальчика.
Зимой Магдана ходит в атласном салопе, с лисьим подкрашенным воротником, а сверх головного грузинского убора покрывается шелковым платочком, у подбородка сводя концы его в узел, осторожно завязанный. Зато летом никто лучше ее не умеет облечь себя в бесчисленные складки белой как снег чадры, и не у многих есть такая славная бархатная катиба, с откидными рукавами, та самая катиба, в которой по праздникам выходит она, подбоченясь, на низенькую кровлю никам выходит она, подбоченясь, на низенькую кровлю ближайшей сакли потараторить со своими соседками.
Магдана — зависть всех сололакских женщин — не только умеет обращаться со своими янтарными четками и с достоинством перебирать их по зернышку, но умеет даже говорить по-русски, даже умеет вязать чулки и каждый день сама два раза ставит самовар, пьет чай и смело заговаривает со всеми ей знакомыми мужчинами. У Магданы в маленьком палисаднике, не боясь ни месячных лучей, ни сплетней, каждый вечер засиживается давно знакомый ей грузин Давид Егорович. Все знают, что Давид Егорович не родня Магдане, даже не кум ее, и, несмотря на это, все соседки питают к ней какое-то безотчетное уважение. Понадобится ли им щепотка соли — идут к Магдане, нужен ли им кусочек сахару — идут к Магдане, то есть решаются в таких случаях побеспокоить ее своей просьбой. Но я должен начать с начала, для того чтобы вы сами ясно видели, в какой степени наконец изменились нравы сололакских жителей.
IV
Магдана не помнила ни отца, ни матери. Отец ее, бедный ремесленник, занимался выделкой буйволовых и бараньих шкур, ходил, бывало, с черной заплаткой на левом глазе и умер, воротясь с кулачного боя. Трехлетняя Магдана осталась на руках вдовы его — женщины постоянно больной желчными припадками. Босиком сходила она в Маркопский монастырь, простудилась и умерла спустя два года после смерти мужа, поручив сестре своей, Шушане, пятилетнюю дочь свою.
Шушана была вдова, старший сын ее, Михака, был женат, младший брат его, Егор, любил кутить и мало вырабатывал. Все они помещались в одной сакле, на самом конце Сололакской улицы, летом спали на земляной кровле, зимой теснились, около мангала {Мангал — вроде жаровни. (Прим. авт.)}, и нередко маленькую плаксу Магдану выгоняли за дверь, пуще всего доставалось ей за то, что она была охотница до чужих пестреньких лоскутиков. Никто ни разу не посадил ее к себе на колени и никто ни разу не приласкал ее. Худенькая, грязненькая, казалось, никому она не была нужна, Михака в особенности за что-то не любил ее. Постоянно угрюмый, он со всеми постоянно ссорился. Бледное, худое, вытянутое лицо его ни в ком не возбуждало симпатии. Из-под черных, прямых, сросшихся бровей его выглядывали жгучие глаза, и в сумерки казалось, одна темная полоса отделяла лоб его от остальной, то есть нижней части лица, холодного и неподвижного. Волосы свои он стриг под гребенку и только у висков оставлял по два небольших завитка, одежда его не отличалась опрятностью, шапки своей он не снимал даже дома, даже и тогда, когда обедал. Что касается до жены его, она совершенно во всем уступала Шушане и как бы терялась в ее присутствии, с утра садилась она кормить грудью своего последнего ребенка, потом копалась в его пеленках, потом по целому получасу вдевала шерсть, в иголку, сбираясь штопать персидские носки, боялась мужа, любила слушать сплетни и молча по целым часам улыбалась.
Тетка Шушана жаловала ее больше всех и нередко, в ее защиту перед сыном, возвышала голос свой. Шушана сама по целым часам любила хранить строгое молчание, лицо этой старухи носило на себе печать постоянного недовольства. Никогда почти она не смеялась, но часто брань ее сопровождалась энергическими жестами. В этом случае Шушана напоминала собой престарелых римлянок. Во всем любила она держаться старины и, вероятно, в молодости была красавицей. Конечно, этого нельзя было бы доказать ее морщинами, на ее забытую красоту намекали рост, правильный профиль и черные, уже коричневой тенью окруженные глаза ее. Не будь у Шушаны родных внучат, быть может, подрастающая Магдана еще нашла бы себе уголок в ее черством сердце, но Шушана не жаловала ее покойной матери и, стало быть, на бедную сироту не могла перенести никакого чувства. Магдана перестала плакать, но зато одичала и нередко одна-одинехонька взбегала на самый верх горы, садилась на камнях, раскаленных солнцем, и сидела там до тех пор, пока Егор или кто другой не найдет ее и не притащит за руку. Магдане стукнуло уже девять лет — Магдана стала нужна, а потому и стали чаще бранить ее за своеволие. Когда по субботам Шушана с невесткой отправлялись в баню, Магдана несла за ними узлы с разным тряпьем и до полуночи мылила и полоскала их в серной горячей ванне не хуже тетки. Иногда посылали Магдану за водой к роднику, и — я не знаю, правда ли — рассказывают, однажды, нацедив воды в муравленый кувшин, Магдана сама сбросила его с каменной крутизны и, тихонько усмехаясь, воротилась…
Магдана одиннадцати лет так же, как и все сололакские девушки, пряталась от прохожих, одевалась бедно и в будни и в праздник таскала на себе одно и то же полинявшее синее платье, раз в неделю, усевшись на пороге, чесала она свою пыльную голову и небрежно заплетала в косы черные, вьющиеся волосы, любила умываться дождевой водой, но нисколько не подозревала полуразвитой, еще недоконченной, но уже заметной красоты своей.
— Что нам делать с этой дурой?— говорила строгая Шушана, перебирая четки, сжимая тонкие губы и с покровительством посматривая на свою племянницу.—Навязали мы ее себе на руки — что нам делать? Вишь, как растет! Отдали бы в ученье, да надо платить, а что платить? Стоит ли она этого, неблагодарная!
Так думала тетка, и вот, только что Магдане стукнуло двенадцать лет, решили, что пора ей замуж, нашли какого-то бурдючника на Авлабаре и просватали. Что значит выйти замуж, Магдана не понимала. Выйти замуж — значит иметь новое платье и новые серьги: так думала она и, ошеломленная, позволяла делать с собой все, что хотели другие.
V
Была знойная, безлунная, синяя ночь в июне месящие. Весь Тифлис, растворив окна и не затворив дверей, тяжело засыпал в напрасном ожидании сквозного ветра, одна только Сололакская улица беспрестанно просыпалась и шевелилась, оглашаемая звуками зурны. На бугорке, в конце ущелья, в сакле Шушаны светился огонек, по смежным с нею кровлям двигались фонари и перебегали тени. В сакле ждали только жениха, чтобы обручить и отвести Магдану в церковь.
Набеленная, нарумяненная, в чужих серьгах, взятых на один только вечер, как восковая кукла в фольговом венце, Магдана сидела на тахте, поджав ноги, не двигаясь и не поднимая длинных ресниц, непроницаемой тенью осенявших большие, черные, ничего не выражающие глаза ее. В сакле было душно, на сундуках, скамьях и даже на полу сидели сололакские соседки и знакомые ей девушки. Со двора заглядывали в двери черные бараньи шапки, усы, носы, и раздавался говор. Изредка, на возглас какого-нибудь остряка, с улицы отзывался громкий смех. Женщины улыбались, покачивали головами и друг другу сообщали свои замечания. Одна невеста не улыбалась и хранила глубокое, гробовое молчание. Таковой и следовало ей быть по заведенному обычаю. Перед ней, на ковре, стояли свечи и невыгодно с двух сторон освещали ее полудетское, бесчувственное личико.
Долго, часов до одиннадцати ночи, ждали жениха и уже начинали было побаиваться: чего доброго, отказался! Шушана особенно была в неспокойном расположении духа. Михака же, как нарочно, в этот вечер при всех чуть не до драки поссорился с духанщиком. Но вот, слава богу, жених приехал. В темноте послышался мягкий стук колес, по немощеной улице осторожно поворачивались дрожки. Неистово завизжала зурна, и казалось, барабанная кожа лопнет под ударами колотушки. Тугой, беззвучный стук этого барабана отозвался в горах и окончательно разбудил Сололакскую улицу. Жених взбирался на бугор, переваливаясь с ноги на ногу, и так нерешительно, как будто его сечь хотят. Никогда не видал он своей невесты, точно так же, как и Магдана никогда его не видела. Только что угомонилась зурна, в сакле раздались бряцающие удары в бубен. Невесту подняли с тахты: она должна была плясать, двери отворились, жених попятился, но бурдючники дружно подтолкнули его в спину и, как нарочно, поставили на порог, так что уж ему не было никакой возможности спрятать красное лицо свое.
Жениху было около сорока пяти лет, и лицо его скорее походило на лицо какой-то старухи, с опухшим носом, из-под которого торчали волосы. На его поношенном сутулом теле самая чуха его была уже значительно поношена, и если что его выручало, так это красная канаусовая рубашка, которая, очевидно, была надета в первый раз. Жениха звали Арютюном. Беспечнейший гуляка из гуляк, на этот раз он не знал, куда девать себя. Наконец мешковатый жених принужден был взять невесту за руку и после разных церемоний открыть с ней свадебное шествие.
Опять неистово завизжала зурна и раздались удары колотушки. Магдана как будто хотела что-то сказать, но язык ей не повиновался. Каждый из гостей взял в руки по зажженной свечке, и брачная чета двинулась в путь, сопровождаемая толпой всех тифлисских бурдючников и всеми, кто только хотел примкнуть к процессии. Там, где шла она по улицам, двигалось красное сияние, и все предметы, каждый столб, каждый остановившийся прохожий, все вывески и выступы балконов протягивали от себя длинные тени, сперва в одну, потом в другую сторону и потом опять погружались в темную гущу ночи.
Резвая Магдана едва передвигала ноги и тяжело дышала, тот, кто шел с ней рядом и кому она должна была отдать жизнь свою, представлялся ей каким-то фантастическим чудовищем неопределенных очертаний. К странному, непонятному ей чувству, которое охладило оконечности ее рук и ног, примешивался суеверный страх погасить брачную свечу, что почла бы она за страшное для себя предзнаменование. Наконец ножка почувствовала каменные ступеньки церкви… Магдана была обвенчана… Как там продолжалась свадьба, с какими именно обрядами и сколько было выпито вина — не знаю, знаю только, что свадебная процессия пошла из церкви по другому направлению, а именно на Авлабар, в саклю Арютюна-бурдючника.
VI
Для чего женился Арютюн? Этого он и сам не знал. Закадычный друг всех тифлисских, даже сигнахских и телавских бурдючников, он не мог не внять благоразумному совету их. Приятели же дали ему такой совет, безошибочно предчувствуя, что Арютюн, по случаю свадьбы, прокутит все абазы, только что доставшиеся ему по наследству. У Арютюна был кредит почти во всех духанах, да еще, к довершению полнейшего его благополучия, была у него верховая лошадь с грузинским седлом, за которую давали ему сорок монет, стало быть, не только Арютюн, но и некоторые из числа друзей его на сорок монет всегда могли рассчитывать. Редкий день проходил без того, чтоб Арютюн не угощал кого-нибудь или взаимно не был угощаем. Пил он до охриплости в горле, до бормотанья острот самых неслыханных, до красноты в глазах и вследствие такого обыкновения весьма часто по целым суткам не возвращался домой и не видал Магданы. Итак, Магдана замужем. Медленно проходят дни, не так медленно проходят месяцы, но незаметно, быстро пронесся год ее замужней жизни. Магдана нисколько не раскаивалась, что вышла замуж: уже тетка не могла попрекать ее, у ней был собственный свой угол, мыла она свои собственные, а не чужие тряпки, могла засиживаться на кровле сколько хотела и даже подчас могла прикрикнуть на своего супруга. Во всяком случае, странна была жизнь ее: кушанья, например, Магдана сама не готовила, Арютюн летом не покупал дров и не нанимал работницы, которая бы могла на базар ходить, Арютюн кормил жену свою, как птичку в клетке, то есть каждый день приносил ей обедать, а сам уходил обедать в лавку, в духан или куда-нибудь за город. Что говорить, как и о чем говорить с женой? Арютюн, от роду не бывавший в женском обществе, никак понять не мог. Обыкновенно весь его разговор с Магданой вертелся около следующих выражений: ‘Здравствуй!’ ‘Хочешь есть?’ ‘А?’ ‘Вот я вина принес, отведай’. ‘Я сыт’. ‘Прощай!’ Вот и все. Магдана не была взыскательна и точно так же мало говорила с ним. Иногда только, просыпаясь ночью, издали, где-нибудь в другом углу, слышала она знакомый храп его.
VII
Была весна. Великий пост приходил к концу. Магдана сбиралась проснуться раньше, на заре, для того чтоб идти к заутрене. Накануне она была в бане, с вечера отложила только что вымытую и выглаженную чадру, в пустой камин поставила кувшин с холодной водой, и, таким образом сделав все необходимые для себя распоряжения, по обыкновению, заснула она крепким сном здоровой, молодой и свежей женщины. Бледный, холодноватый свет повсюду проницающего утра скользил по матовой белизне обнаженного плеча ее. Длинные, опущенные стрелы густых ресниц ее тихонько вздрагивали, потому что медленный колокольный звон начинал уже понемногу будить ее… Мужа не было: Арютюн уехал куда-то еще с утра, на своей лошади, и Магдана не ждала его, потому что решилась отобедать у какой-то родной сестры своей крестной матери. Магдана привыкла спать одна и на эдот раз боялась только, что некому будет разбудить ее.
Вдруг Магдана почувствовала свежий воздух, в саклю отворилась дверь и, покашливая, вошла низенькая старушка.
— Вай ме! — сказала Магдана, потягиваясь: — Я думала, муж вошел… Что тебе надобно? Уф! Я проспала заутреню.
И Магдана локтем заслонила от света глаза свои и опять задремала.
Старуха взяла ее за руку.
— Что тебе?.. Ах, как ты рано!.. по… о… ойдем… Уф! пойдем вместе к заутрене.
Вошедшая старушка, Назо, принадлежала к числу ее безымянных родственниц, то есть, по словам Арютюна, она была ему двоюродной бабушкой, но не один Арютюн — много было у ней таких, которых называла она своими внучатами. Никто не знал, где живет она чем постоянно питается, некоторые уверяли, что в толпе нищих, несколько раз протягивала она свою руку за подаянием. Летом, с июля до сентября, уходила она куда-то в деревню, к зиме же опять появлялась в Тифлисе, открыв ветрам ничем почти не защищенную, тощую и плоскую грудь свою. Обрывок чьей-то чадры покрывал ее седую, косматую голову. Говорила она глухо, слезливо улыбалась и любила рассказывать, как персияне разграбили дом ее и как вели ее куда-то в плен, но когда это было и где — старушка не могла решить, Арютюн не один раз, встречая ее где-нибудь на базаре, посылал с ней к жене свой сыр, мацони, рыбу и вино: старушка была послушна, как ребенок. Магдана ее очень хорошо знала, но привыкла видеть ее только в обеденное время и подчас, от скуки, любила дразнить ее.
— Ну, что ты, Назо? Коли рано, не мешай мне: я еще посплю немного.
И, говоря это, Магдана вытянула над изголовьем руки и хотела повернуться к стене, но в дрожащей руке старухи была какая-то бумажка. Магдана подняла голову, подняла ее со всей массой черных, перепутанных и полурасплетенных кос, быстро раскрыла глаза и спросила,
— Что это?
— А вот прислал — прислал, беспутная голова,— уехал в Кахетию, десять рублей, говорит: снеси, да не потеряй, говорит, а не то беда твоя… Но что уж мне грозит? Ну, что я?..
— А! а кто это мне прислал?
— Да вот, я же говорю тебе! Арютюн прислал, внучек мой, беспутная голова, уехал в Кахетаю,
И старуха сбивчиво, но по возможности подробно объяснила ей, что муж ее недели на две уехал на Алазан, и так как некогда ему было самому домой зайти, то и посылает ей на расходы красненькую бумажку,
Магдана равнодушно выслушала старуху, зевнула, потом осторожно взяла депозитку, разгладила ее на своем колене и с детским любопытством принялась ее рассматривать.
Отъезд мужа нисколько не опечалил и даже на этот раз не рассердил Магдану, уехать, не простясь с ней — это казалось ей весьма естественным, потому, быть может, что ни разу еще в жизни, или, лучше сказать, в сфере, ее окружающей, не видала она ни трогательной сцены в час разлуки, ни радостных, теплых слез в минуты свидания, гораздо менее естественной показалась ей присылка денег.
Уехать в Кахетию, уйти на базар — не все ли равно? — но прислать деньги!..
Десяти рублей у нее в руках никогда еще не было. Десяти рублям внутренно она так обрадовалась, что и муж заочно показался ей хорошим человеком.
— Спасибо,— сказала она, бережно сложила депозитку и, что смешно, потихоньку от старухи, спрятала ее под войлок.
— Ну, хорошо, Назо! Умница! Дай бог тебе здоровья. Я вот схожу к заутрене. Ты, чай, устала, полежи у меня на тахте, я как раз вернусь, полежи у меня, я, пожалуй, притворю тебя.
— Хорошо, хорошо,— пробормотала сговорчивая старуха, младенчески улыбаясь,— я прилягу, кости у меня болят, так я прилягу, а ты иди.
Магдана вскочила, затворила дверь, умылась, мигом привела в порядок и убрала свою голову, накинула чадру и вышла. Прошла она шагов пять, остановилась и подумала, хорошо ли она спрятала депозитку, не лучше ли ей положить ее в сундук, но сундук не запирается: стало быть, она запрет старуху. А что, если вдруг она и сама забудет, куда спрятала свое богатство, да еще как-нибудь вместе с сором выметет на улицу.
С этой мыслью Магдана воротилась в саклю.
— Спи, спи, я хочу платок свой найти,— сказала она старушке, отогнула войлок и удостоверилась, что депозитка все еще лежит на том самом месте, куда она ее засунула.
— Не пойти ли уж и мне к заутрене?— промямлила старушка, лежа поперек широкой тахты, посреди разбросанных подушек и скомканного одеяла.
Магдана схватила висячий замок, вышла на улицу и заперла дверь.
VIII
Озадаченная неожиданным получением денег, Магдана всячески старалась припомнить сон, который она видела, и казалось ей, что действительно приснился ей какой-то мальчик с золотой головкой, который щекотал и все завертывал ее в какие-то красненькие лоскутки. Погруженная в розовые мечты и соображения, тихо и задумчиво шла она к заутрене, поднялась, придерживая платье, на монастырскую лестницу и медленно обходила угол старинной церкви, чтоб попасть в ту дверь, куда обыкновенно входят одни только женщины. Головы молящихся в ограде обернулись, и если бы Магдана не была так занята своими деньгами, то увидала бы она, с каким изумлением один молодой грузин посмотрел ей в лицо и отступил, чтоб дать ей дорогу. Магдана остановилась перед порогом западных дверей и стала перетягивать чадру, чтобы ловчее подобрать ее. Ярко-розовый свет косвенных лучей зари озолотил в это время нижний овал лица ее. Бледный лоб, темные брови и черные глаза ее вместе с поднятыми ресницами ушли в тень накинутой чадры, тогда как рдеющие уста, казалось, дышали всей свежестью весеннего утра. Не заметив ни одного взгляда, брошенного на нее, Магдана набожно перекрестилась, вошла в церковь, и белая чадра ее смешалась там с другими чадрами.
Уста Магданы шептали молитву, а слабая голова была занята полученными деньгами. И нечего говорить, что на обратном пути из монастыря Магдана уже все обдумала, так по крайней мере казалось ей.
Зайдет она к Евтимии, которая живет не так далеко, пошлют они за портным, тот, пожалуй, приведет купца, а пожалуй, и сам купит все, что следует, или вот: если пойдут ее соседки в Темный Ряд, она попросит их взять ее с собой, и там надо будет ей купить розового атласу, позументик, два аршина лент и проч. и проч., во всем надо положиться на совет Евтимии, она же когда-то жила у одного александропольского купца, стало быть, она все знает, где что взять и как лучше сделать, чтоб не так было дорого, кое-что надо будет и самой сметать. Ну, что ж! если много будет работы, она кого-нибудь позовет и даже угостит. Надо будет только купить изюму, сарацинского пшена, сыра и масла, да еще надо бы и белил купить к святой неделе.
Вот какую кутерьму подняли десять рублей в голове хорошенькой грузинки, никогда еще не видавшей денег более четырех абазов или четырех двугривенных.
Бабушка Назо так была огорчена тем, что Магдана заперла ее, что принялась хныкать, похныкала да и заснула. Магдана только что пришла от заутрени, опрокинула кувшин, вскочила на тахту, сброшенной чадрой покрыла спящую старуху и засунула руку под войлок. ‘Тут!’ — сказала она, усаживаясь, и принялась вторично думать да передумывать, куда ей девать так много денег.
IX
Тетка Шушана узнала стороной, что муж Магданы за каким-то делом ушел в Кахетию, и рассудила, что на другой же день племянница посетит ее и расскажет ей подробно, зачем это Арютюн ушел в Кахетию. В этом она была совершенно уверена. Но вот уж и великий четверток прошел, вот уж и страстная неделя к концу идет, а Магданы все нет как нет. ‘Уж не больна ли она? — подумала Шушана.— Хоть бы ребенка родила, а то и этого-то не дает ей бог! Ну, что, зачем я теперь пойду к ней? Вишь, тащись к ней на гору! У меня своя семья’,— рассуждала Шушана и не ради родственного участия, а просто так, сама не зная почему, каждмй день ждала Магдану. Шушана чувствовала потребность наставлять ее во всех случаях жизни и даже изредка ей покровительствовать, с ее же стороны ждалаона по крайней мере вечной благодарности. Шушана рассчитывала, что отлучка мужа непременно заставит упрямую Магдану если не обратиться к ней за каким-нибудь советом, то по крайней мере, приходить, из нужды, обедать к ней. Можете же вообразить, как была она недовольна тем, что Магдана к ней и носу не кажет. И вот послала она к ней внука, старшего сынишку своего Михаки, звать Магдану к себе разговляться после ранней обедни в первый день праздника.
Внук, мальчишка лет семи, напялил на уши грузинскую баранью шапку, которая была вдвое больше головы его, и, на толстом брюшке своем застегнув крючок затасканного ситцевого архалучка, отправился.
— Ты, пузан, зачем сюда пришел? — такими словами встретила его Магдана и беленькими своими зубками стиснула только что уколотый палец свой.
Какая-то женщина, вероятно, Евтимия, в пух разряженная, сидела в это время у Магданы и, завидя мальчика, залилась громким хохотом, у ней в руках также была игла, а на коленях — работа, шелк и нитки.
— Ну, посмотрите, разве он не пузан?.. Что тебе? Пузан почесался и, оглядывая потолок, трубу и стены, стал пищать нараспев:
— Бабушка Шушана про-о-сит тебя, что-о-б ты непременно пришла к ней пасху есть, no-осле заутрени и велела тебе кланяться…
— Ну, хорошо, скажи: захочу — приду, а захочу — не приду. Ступай!
Мальчик опять напялил шапку на уши, повернулся и вышел, не дождавшись дальнейших объяснений. Он спешил в Сололаки, страшно боясь, что у него братишка утащит бабки, только что выкрашенные в сандальной гуще, на удивленье всем мальчикам Сололакской, а может быть, и Садовой улицы.
Шушана была до того разгневана ответом Магданы, что не хотела на праздниках пускать ее за порог своей сакли.
— Стоила ли еще она этого, чтоб я посылала к ней! — ворчала она, накрывшись черным платком и перебирая четки.
X
Так как Евтимия никакой роли не играет в нашем рассказе, я одно только скажу про нее, что она не пользовалась хорошей репутацией. Разговоры с ней скорее могли быть вредны, чем полезны для такой неопытной женщины, как Магдана, но кто, если б не Евтимия, кто бы к празднику в такое короткое время помог ей сшить платье из лощеной полосатой холстинки кофейного цвета, гулиспери (нагрудник) из алого атласу да еще сверх того купить все, что следует для головного убора!.. Всю великую ночь до первого звона, при свечах, вдвоем, они работала, и только что запел петух только что ударили на Сионском соборе в колокол Магдана стала одеваться, зеркальце в окованной оправе не выходило из рук ее, и пока Евтимия заплетала в розовые ленты кончики длинной косы ее, Магдана, достав из сундука раковину с белой краской и размазав ее мокрым пальчиком, стала, по наущению своей новой приятельницы, слегка белить себя. Ко второму звону обе они, затушив сальные огарки, в белых чадрах вышли из сакли. В церкви Магдана отыскала бабушку Назо и шепнула ей, чтоб та после ранней обедни вместе с ней зашла к Евтимии разговляться. Магдана имела в виду оставить у ней ключ от своей сакли и даже хотела упросить ее до приезда мужа погостить у нее.
Бабушка Назо была на все согласна, даже слезливо улыбнулась, и пока Магдана, часу в десятом утра, стоя на перекрестке, поджидала попутчиц, бабушка с ключом в руках направила шаги свои к ее сакле в надежде прилечь и отдохнуть по возможности.
Не нашла себе Магдана попутчиц и, рассердясь, одна решила идти в Сололаки — навестить родных своих, или, вернее, показать им наряд свой и похвастаться.
По всем церквам звонили в колокола, толпы народа бродили по улицам, в особенности по базарным улицам. Лакеи бежали с запоздалыми куличами. Чиновники и военные, в полной форме, разъезжали с визитами. Ветер вздымал воротники шинелей, пыль неслась и застилала окна магазинов и кондитерских, с выставленными напоказ сахарными яйцами, бисквитными пирогами и картонными игрушками, беспрестанно слышался барабанный бой и военная музыка, в отдаленных кварталах без умолку звучали зурны. В пурнях {Пурня — хлебопекарня и харчевня в то же время. (Прим. авт.)} и духанах мелькали желтые черкески, ременные пояса с кинжалами и разного покроя шапки грузинские, лезгинские, черкесские, казацкие и проч. и проч.
Магдана, нарядная как никогда, шла в Сололаки к родным своим. Ветер, взвевая пыль, то облеплял стан ее бесчисленными складками, то раскрывал ярко-розовый атлас ее нагрудника.
Не один торговец, подбоченясь, мрачно заглядывал в лицо Магдане, стоя на пороге притворенной, но не запертой лавки, не один чиновник, в белых перчатках, останавливался и в изумлении смотрел вслед за колыхающейся чадрой ее, придерживая шляпу, готовую вместе с ветром улететь и покатиться кубарем.
Магдана в первый раз шла одна, и так далёко. Ей было и жутко и весело. Шесть-семь лет тому назад на такой подвиг не решилась бы ни одна, подобная ей молодая женщина. В первый раз Магдана поняла, что она красавица, и сама не знала, отчего у нее на душе стало так безгранично весело.
XI
Надо было ожидать, что Магдана будет очень дурно, холодно, а быть может, даже и грубо принята в кругу родных своих, после неуважительных слов ее, присланных ею в ответ на приглашение Шушаны, но свежий, вышитый шелками головной убор ее, алый атлас и золотые галунчики сделали такое сильное впечатление на всех присутствующих в сакле, когда Магдана, веселая и радостная, вошла в нее, что вместо того чтоб напасть на нее за неуважение, тетка Шушана сперва молча с ней похристосовалась, потом сказала ей ‘садись!’ и, очистив ей на тахте место, сама подвинулась в уголок, сжала губы и стала молча рассматривать головной убор ее (личак и тавсакрави). Около полудня собрали обед, и вся семья, вторично разговевшись сыром, творогом и яйцами, отобедала, сидя на тахте. Егор из кувшина, который на этот раз затыкался искусно свернутым сеном, налил женщинам по шкалику красного вина, брату подал азарпешу и проговорил здоровье Магданы, на что все поклонились ей, бормоча обычное: алла верды!
— Мадлобели гахловар (то есть очень благодарна вам)! — отвечала Магдана, кланяясь всей честной компании.
Затем пили за здоровье Шушаны, за здоровье вечно улыбающейся жены Михаки и наконец за здоровье остальных присутствующих, то есть самого Михаки и Егора.
Пузан-мальчишка, вместе с братьями-ребятишками сидел за спиной Шушаны, протягивал руку не хуже других и так усердно грыз кости, что вымазал все лицо свое. Он также выпил шкалик вина за общее здоровье. Замечу, однако ж, что, несмотря на молчаливую важность Шушаны и на постоянную глупую мину золовки, как-то дружнее, как-то с большим уважением в приемах и в голосе провозглашено было здоровье Магданы. Я, как автор, изобличитель чужих помыслов, должен откровенно сказать вам, что у всех у них под разными видами и, лучше сказать, не в одинаковой степени развития мелькала одна и та же мысль, что Магдана вдруг разбогатела. Все терялись в догадках — как, когда и каким образом? Как бы, кажется, не догадаться, что Арютюн мог жене своей оставить деньги. Жена Михаки улыбалась двусмысленно и думала, как бы попросить у Магданы взаймы рублик на пряники или на подметки детям.
Егор ничего не думал и любезничал с Магданой, потому что Магдана хорошела с каждым днем и потому что редко, очень редко случалось ему с ней видеться.
Весь этот день для семьи прошел без шума и спора. Все по какому-то чуду были довольны судьбой своей, что случалось редко, потому что Михака, например, постоянно был недоволен своей сожительницей, а потому и бранил ее при всяком удобном случае.
XII
Настал вечер… О, как бы я желал придраться к случаю, чтобы описать вам великолепный сололакский вечер, но я боюсь забыть мою Магдану где-нибудь на кровле, в тесном кругу мужчин и женщин, собравшихся позевать на пляску сололакских девушек, под звук домашнего, бряцающего бубна,— под этот странный звук, который и без пляски, издали похож на мерный топот,
С закатом солнца улегся ветер. Коротки были сумерки: безлунная темная ночь разлилась по площадям и улицам, по дворам и плоским кровлям поющего, пляшущего, перекликающегося Тифлиса. Сололаки на этот раз угомонились раньше других частей города. Магдана осталась ночевать у родных. Жена Михаки приготовляла ужин. За Егором приходил какой-то товарищ из деревни и увел его. Шушаны также в сакле не было. Но посмотрим, не выцедим ли мы чего-нибудь для нашего рассказа из того крупного разговора, который ведет Шушана за плетнем с какой-то другой старухой, еще совершенно незнакомой моим читателям.
Разговор этот начался энергической бранью Шушаны и вначале сопровождался размахиваньем кулака, потом перешел в более миролюбивый тон и наконец окончился со стороны Шушаны просьбой, в чем состояла эта просьба, сейчас увидим.
Что касается до незнакомой старухи, сначала, как будто вся вылепленная из глины, понурив голову, накрытую большим платком, а обеими руками облокотись на палку, она не двигалась: первый признак жизни показала она не прежде, как Шушана уже успокоилась. Глухая к угрозам, она была нема, но Шушана стала о чем-то просить ее, и она заговорила.
Содержание разговора, я думаю, будет понятно из гневного начала и миролюбивого конца ее.
— Что ты тут? Зачем ты тут? А? Чтоб ты и не думала, я тебе говорю, чтоб ты и не думала, чтоб нога твоя не была ни здесь около моей сакли, ни у моей племянницы. Тебя все знают, какая ты! Уехал муж Магданы, так, вишь, ты и выглядываешь. Кто это подослал тебя? А? Мало тебя били на твоем веку! — восклицала Шушана.
— Я и не знаю твоей племянницы. Бог с ней,— проговорила наконец другая старуха после очень долгого и, по-видимому, смиренного молчания.
— Конечно, Сусанна, муж моей Магданы дурной человек, есть у него жена али нет, ему все равно! — говорила полушепотом затихающая тетка, сознавая в душе, что гнев ее, как волна морская, ударился в скалу и ни на волос не покачнул ее.— Уехал, оставил ее одну и даже моему надзору не поручил, хоть бы сказал: ‘Так и так, Шушана, еду, присмотри, дескать!’ Так нет! А все же она моя племянница! Вот я и хочу знать, откуда у нее такие атласы да позументы? Где ей взять?.. Недаром она такая щедрая да веселая.
— Уж я этого ничего не знаю, душа ты моя, верь не верь, побожусь как тебе угодно, только ты понапрасну не кори меня…— отвечала Сусанна, слегка обиженная голосом.
— Ты, Сусанна, мне только узнай, кто это дал ей денег? Небось был муж, так и платья не имела, а ушел муж, так и платье и все, кому же эти проделки й знать, как не тебе, Сусанна! Пожалуйста, помоги мне: узнай!
— Ах, шени-череме! {Шени-череме — выражение привета или ласки, беспрестанно употребляется в Грузии, слово в слово: твоя болезнь да будет на мне. (Прим. авт.)}Если б я только как-нибудь да через кого-нибудь…
— Тетка! Где ты? — послышался за калиткой молодой и звонкий голосок Магданы: — Хочешь ужинать, а?..
Старухи разошлись. Шушана как ни в чем не бывало пошла к себе домой и уселась на тахте. Магдана говорила:
— Лягу я спать на том же месте, где еще, помнишь, тетка, скорпион-то укусил меня.
— Вот слава богу! Уже давно я не вижу их,— отвечала тетка и на ночь уступила Магдане свой матрац и свою мутаку {Мутака — круглая подушка. (Прим. авт.)}.
Далеко на скором ходу оставляя палку и потряхивая головой, шла к себе на Горстубань {Горстубань — часть города. (Прим. авт.)}старуха Сусанна и всю дорогу чему-то усмехалась. Не думала, не гадала, подвернулась тетка и сама наплела ей на свою племянницу. И не знала бы Сусанна, как зовут красавицу, и где живет она, и с кем живет, и в каких находится обстоятельствах,— ничего бы она не знала да и не ведала, кабы умная, строгая Шушана не выдумала на улице браниться с ней.
И в душе старухи созревал в это время умысел такой же черный, как черна была ночь, скрывающая лукавое выражение губ ее.
XIII
Три дня провела Магдана в Сололаках, три ночи ночевала она у родных своих, и не хотелось покинуть ей родного ущелья. На Авлабаре скучно, а в Сололаках — боже ты мой, сколько разных развлечений! То какой-нибудь полк, сверкая штыками, спускается длинной цепью по извилинам Коджорского пути и потом, стряхнув с себя дорожную пыль и развернув знамена, с музыкой вступает в город, то какой-нибудь деревенский сазандар, в татарской шапке, сойдет с горы, приютится у столба под навесом сололакского духана, и всю ночь раздается рыдающий, обрывающийся пронзительный крик его, под звуки чунгури, которой металлические струны тихо лепечут в тишине безмятежной улицы, то соседи побранятся за воду, которая по желобу спускается в сады и по очереди наполняет то одну, то другую поливную канавку, потому что не всегда же на всех может достать воды, особливо когда нет дождей, то вдруг зайдет на кровлю какой-нибудь чиновник, с золотыми очками на носу, в круглой соломенной шляпе, и станет, закинув руки за спину, заглядывать по саклям. Мало ли, наконец, в Сололаках развлечений, чуждых Авлабару, да и зачем Магдане спешить туда — ведь бабушка Назо может жить там сколько ее душе угодно, ведь ключ от сакли у Назо,— так о чем же Магдане и беспокоиться?
Благовестили к вечерне. На дворе весело шумел весенний, блестящий дождь, облако не закрывало солнца, дождь прибивал к земле только что распустившиеся оранжевые цветки настурций. Бледно-зеленые завитки или усики виноградных лоз, перевесившись через плетни и заборы, тихо покачивались и приятно вздрагивали от каждой капли, которая орошала их.
Я забыл вам сказать, что целая половина маленького двора Шушаны была занята виноградником. Весь же двор был никак не больше самой обыкновенной комнаты. Около калитки росло невысокое персиковое Дерево, оно никогда не давало плодов, только весной всю тропинку, от калитки до порога сакли, усыпало белыми лепестками опадающих цветов. Тут было когда-то и другое дерево, но оно было опрокинуто потоком, ворвавшимся на двор лет шесть тому назад, совершенно неожиданно: это, конечно, было в очень сильный дождь. Дожди, в которых радужно играет солнце, никого не беспокоят в Грузии. Вот почему и этот весенний дождь нисколько не помешал Шушане вместе с невесткой, сидя на тахте у самой задней стенки, вдвоем штопать одеяло и слушать разговор праздной Магданы с двумя праздными соседками. Дети спали, дверь на двор была отворена, брызги дождя перелетали через порог, забежавшая в саклю чья-то желтенькая собачонка, с двумя черными крапинами вместо бровей, виляя хвостом, косила свою морду, передергивая ушами и закусив губу, умильно поглядывала то на Магдану, то на корку черствого хлеба, которую держала она в приподнятой руке, собираясь подразнить собаку. Вдруг Магдана невольно вздрогнула, и корка из рук ее полетела на пол.
— Не здесь ли гостит жена бурдючника, Магдана? — послышался за двором, у самой калитки, мужской незнакомый голос.
— Вай ме! кто это меня спрашивает? — с замиранием в сердце, полушепотом произнесла Магдана и взглянула на тетку.
Тетка также взглянула на Магдану, сбросила с колен одеяло, проворно встала, пошла к дверям и заслонила спиной своей всех присутствующих в сакле: так, заслыша коршуна, наседка закрывает крыльями цыплят своих.
—Не тут ли гостит Магдана? — повторил тот же голос.
— Кто тут? — во все горло крикнула Шушана, так что разбудила внучат своих,— кого тебе тут надобно? Зачем тебе Магдану? А?
В калитку, закинув рукава чухи, вошел грузин лет двадцати трех, красивый мужчина, с застенчивым румянцем во всю щеку, статный, туго перетянутый серебряным поясом, и, сняв мокрую шапку, стал вытряхивать ее.
Шушана так посмотрела на него, с таким гневным выражением, что казалось, вот-вот ряд бранных слов посыплется из негодующих уст ее,
— Зачем тебе Магдану? А?
— Извините, пожалуйста,— отвечал грузин, не совсем спокойным голосом,— меня просил квартальный, знакомый мой с Авлабарской части отыскать Магдану Он было хотел сам идти, да я уже ему сказал: сидите, я пойду и все дело устрою…
В сакле в это время была мертвая тишина: все уши были настороже, все глаза были устремлены к дверям.
— Квартальный! — прошептала Магдана.
— Какой квартальный? — проговорила тетка.
— Извините, пожалуйста,— продолжал грузин, — надо же кому-нибудь распорядиться как следует. В сакле мертвое тело, а нет ни хозяина, ни хозяйки, ни работницы,— никого нет.
— Рамбавия {Рамбавия — что за известие! какая новость! (Прим. авт.)}!мертвое тело?
— Какое мертвое тело? Господи Иисусе!
И Шушана перекрестилась.
Никакими словами не передать вам, какой испуг изобразило вдруг лицо Магданы — исчез малейший след малейшего румянца, казалось, вдруг оно. покрылось инеем. Руки упали на колени, и глаза, с выражением тревоги, неподвижно остановились на спокойно сумрачном лице неожиданного вестника, которого Шушана пригласила в саклю, для необходимых объяснений.
Само собой разумеется, что начались расспросы. Грузин некоторое время был в таком смущении, что, казалось, сам забыл, для чего пришел и какую принес рамбавию. Долго Шушана не могла понять его и, сама не зная за что, принялась бранить бедную Магдану. Наконец испуг Магданы разрешился крупными слезами, слезы так и бежали, так и капали… Она, в свою очередь, стала роптать на родных, зачем они ее удерживали и не пускали домой, как будто возможно было им удерживать ее, если б она сама действительно захотела домой уйти от них!
Соседки также принялись толковать, и вот с быстротой молнии по всему соседству разнеслась молва, все узнали, что бабушка Назо умерла и мертвая лежит на Авлабаре, в пустой сакле Арютюна-бурдючника. ‘Что б это значило? Нет ли тут чего-нибудь такого, чего еще никто не знает?’ — подумали некоторые досужие головы, придерживая досужий язык свой до другого более удобного времени. Разумеется, многие сбежались в саклю Шушаны, кто с расспросами, кто с советами, а кто просто для того только, чтоб постоять да послушать. Дождь же прошел: стало быть, в своих норах никому не сиделось.
Грузин, принесший новость, уселся на скамейку, покинутую женой Михаки, около деревянной закрытой люльки, и так же, как и все, посреди голосов, толков, слез и оханья, не слыхал он, как около него пищал и жалобно плакал грудной ребенок. С мрачной задумчивостью посматривал он на лицо испуганной и плачущей Магданы. Видя, что никто почти не обращает на него внимания, он вынул из-за пазухи кисет и набил себе маленькую лезгинскую трубочку, потом, пошарив около себя, достал где-то серную спичку, мазнул ею по стене, зажег, закурил и опять молча стал на всех посматривать.
Наконец Шушана узнала, что его зовут Давидом Егорычем, что он служит где-то писцом в конторе и что, стало быть, ему можно верить.
— Что теперь делать? Ай! Ай! Что теперь мне делать? Какая вдруг беда! —говорила Магдана, скрестя пальцы и раскачивая головой с видом совершенного отчаяния.
Некоторые пожилые, опытные женщины вызвались сами идти на Авлабар провожать Магдану, тетка Шушана также стала сбираться, но Магдана упрямилась, говорила, что она боится мертвых, что у нее мужа нет, что у нее никого нет и что она ничего не знает.
— Оставьте меня, Христа ради,— говорила она,— пошлите за Михакой, за Егором: пусть они распоряжаются.
Стали просить Давида Егорыча сходить на базар и сделать такую милость — найти и привести Михаку.
Давид Егорыч встал, надел шапку, медным шпиньком выковырил трубочку, продул ее, положил в карман архалука и вышел.
Ни Михаки, ни Егора на базаре не оказалось: оба, вишь, ушли куда-то в гости, сколько ни искал их Давид, не мог найти.
Так прошло довольно много времени, и уже только вечером решилась Магдана идти домой, сопровождаемая теткой, двумя соседками и Давидом Егорычем, который шел возле них, не говоря ни слова, одну руку положа за пазуху, а другую заложа за спину.
XIV
В Тифлисе во всех открытых мастерских… то есть как открытых? Если, например, вам угодно подойти к портному, остановитесь перед его мастерской на тротуаре, и вот вы уже стоите около тех самых подмостков, на которых сидят работники, кто с ножницами, кто с утюгом, а кто и просто с куском сыра. Откидные длинные рукава этих ремесленников — Шапошников, слесарей, оружейников, портных и сапожников, с утра уже висят таким образом, что когда вы проходите по узкому тротуару, то задеваете за них и они болтаются. Я сказал: открытых, то есть не забранных еще досками, как это делается на ночь. Итак, в Тифлисе, во всех открытых мастерских, духанах, курнях и лавках, по всему протяжению Армянской, Базарной улицы и по всему Майдану (то есть Татарской площади), по вечерам сидят со свечками. Каждый вечер вся эта улица и весь этот базар издали кажутся иллюминованными: каждый торговец старается как можно больше натыкать свеч, чтоб осветить товар свой, обыкновенно с потолка лавки спускается какой-нибудь железный прут, и на нижнем загнутом конце его или вешается фонарик, или прикрепляется плошка, или же просто такая делается штука, в которую можно вставить сальную свечу. Каждый вечер на этих улицах шумно и многолюдно. В хорошем расположении духа, да еще с железными нервами весело иногда в это время проходить или проехать среди ярко озаренных лиц крикливых торгашей и разноплеменной толпы, освещенной таким образом, что у едущих верхом видны только ноги да стремена, а у нищего, уронившего копейку, блестит затылок. Шум, гам, взвизгивание мальчишек на все возможные голоса, щелканье подков, глухой шум пробегающего стада баранов, побрякивание бубенчиков, когда на вас натыкается ишак с перекидными кошелками, или скрип тяжелой, неповоротливой арбы, когда навстречу к вам осторожно, шагом, двигаются черные, ко всему на свете равнодушные буйволы. Все это вечером представляет картину чрезвычайно оригинальную, местами темную, местами фантастически освещенную. Часто по этой Базарной улице проезда нет, особливо как пойдут верблюды или сопрутся обозы, пришедшие с Нижегородской ярмарки… И по этой-то шумной, веселой улице должна была проходить печальная Магдана.
Тишиной, мраком и уединением со всех сторон повеяло на нее, когда, пройдя Базарный мост, против Метеха {Метех — замок на береговой скале реки Куры. Там есть старинная церковь и острог. (Прим. авт.)},по тропинке взобралась она на гору и поворотила в закоулок, где была ее низкая сакля.
Все шли молча. Давид Егорыч с фонарем шел впереди и старался Магдане освещать дорогу. Бог его знает, где это он достал фонарь: вышел из Сололак без фонаря, а тут появился фонарь, да еще складной, бумажный!
Где это по дороге он успел захватить его — неизвестно. Никто из женщин даже и не поблагодарил его за такую предусмотрительность: некогда им было думать о благодарности. Тишиной и уединением приветствовал их тот кривой и узкий закоулок, где жила Магдана, но не прошли они двадцати шагов, чей-то жалобный вой поразил их невольным ужасом. Сердце Магданы сжалось. Шушана спросила шепотом: ‘Не собака ли это воет? Посмотри!’ Дверь в саклю Магданы была настежь отворена и в темноте ночи освещенная тусклым светом выгоревшей плошки одна во всем закоулке светилась и была заметна. На темной кровле, у трубы, съежившись, сидело какое-то существо и потихоньку выло нестерпимо заунывным голосом. Трудно было понять, кто это — мужчина или женщина.
Конечно, в Тифлисе не обходится ни один покойник без того, чтоб кто-нибудь не повыл над ним, но кому бы, кажется, выть над трупом старухи, бедной, безродной и беспомощной? Кому в целом мире была нужна или дорога она? Бог ведает, кто это приходил повыть над ней! Для всех это осталось неразгаданной загадкой. Когда женщины подошли уже к самой двери, одна из провожатых взглянула на кровлю, но плач затих и У трубы никого уже не было. ‘Видно, это душа ее сама приходила повыть над своим грешным телом’,— проговорила она некстати, потому что слова ее в ушах Магданы прозвучали несомненной истиной. Магдана остановилась у порога и ни за что не хотела перешагнуть его. Давид Егорыч вошел первый, повесил свой фонарь на крючок подле закоптелого деревянного столба, поправил светильню в плошке, которая горела на земляном полу, и стал уверять женщин, что ничего нет страшного. Женщины вошли, творя молитву-
Мертвая старуха лежала на краю тахты. По всему было видно, что в продолжение дня заходили в саклю и что какой-нибудь добрый человек позаботился о приведении в порядок бренного тела. Покойница лежала с полуоткрытыми глазами, с тем же тупым и слезливым выражением в лице, с каким привыкли встречать ее, с той только разницей, что к этому выражению примешивалось что-то ребяческое,— оттого ли, что рука смерти сгладила ее морщины, или оттого, что старость привела ее к младенчеству. Тощие, окостеневшие руки ее были скромно сложены, вокруг усопшей уже носился запах смерти.
Будь это родная мать, сестра или друг, близкий сердцу, быть может, не так страшно и странно было бы видеть Магдане этот жалкий труп на той самой тахте, где каждый день она обедала, где каждую ночь спала она, но старуха, с которой ничего и никогда не было у ней общего,— старуха, которой даже родство с мужем было какое-то неопределенное,— старуха, которой появление никогда не приносило ей ни печали, ни радости, вдруг, мертвая, по какому-то ей одному известному праву занимает чужую саклю, чужое ложе, чужое изголовье, да и отчего же, наконец, умерла она? Не то удар ее доконал, не то объелась она, не то умерла с голоду. И эта неизвестность бессознательным страхом обдавала душу Магданы, одаренной от природы довольно живым, даже замысловатым воображением и раздражительными нервами. В этих чертах еще не развившегося характера Магдана далеко выступала из общего, холодного типа грузинских женщин. Быть может, желчь и болезненность ее матери имели на нее влияние, быть может… но мало ли что может быть и мало ли на свете исключений.
XV
— Пожалуйста, уж не беспокойтесь! — заговорил наконец их молчаливый спутник, которого мы и будем звать Давидом Егорычем или просто как случится.— Уж, пожалуйста, себя не тревожьте: сделайте такую милость, идите ночевать в Сололаки и уж ни о чем не думайте, я сейчас распоряжусь: пошлю за одним старичком и велю ему псалтырь читать. У меня брат есть, муж моей сестры — священник, он для меня все сделает. Уж я… только будьте спокойны… идите себе и спите… и уж не думайте!
Магдана на все эти речи, полные несомненного участия, низко кланялась и каждый поклон свой сопровождала грустным ‘спасибо’.
— Спасибо вам, Давид Егорыч, — говорила она тихим голосом,— хотя я и не знаю вас, Давид Егорыч!
Шушана также начала благодарить, соседки принялись за то же самое, и Давид Егорыч не знал, что уж и отвечать ему на такие благодарности.
— Уж вы мне только дайте ключ от сакли, чтоб я мог… я уж все сделаю… все будет у меня как следует… Ничего у вас не пропадет, даже лягу спать, ночую здесь, чтоб только… главное — не беспокойтесь!
Так убеждал их Давид Егорыч и, казалось, был чему-то душевно рад: тому ли, что ему судьбой послан случай познакомиться с красавицей, тому ли, что наконец развязавшийся язык его убедил Магдану возложить на него всю свою надежду, поручить ему все добро свое и воротиться в Сололаки.
Усталая, совершенно обессиленная длинным путем и душевными тревогами, только что Магдана успела воротиться в Сололаки в саклю тетки Шушаны, как, не раздевшись, бросилась на тюфяк и заснула крепким сном. В полночь не то ветер, который вдруг поднялся и загудел в трубе, не то платье с узкими рукавами мешало ей, не то тревожный сон разбудил ее,— знаю только, что она проснулась,— проснулась и стала думать. Сначала страшные мысли стали приходить ей в голову: что, если бедная Назо умерла оттого, что она не оставив дома ни куска хлеба, поневоле заставила ее, бедную, каждый час ожидать себя? что, если это действительно душа ее приходила повыть на кровлю, видя, что никто во всем околотке не хочет совершить над ней обряда слез и причитаний? что, если каждую ночь тень старухи будет приходить и пугать ее? Кто знает, быть может, она какая-нибудь колдунья! ведь недаром же говорили ей, будто Назо дала кому-то перстень с таким камнем, на который если посмотришь да пожелаешь детей иметь, то непременно так и случится. Да и где это жила она? куда пропадала? чем питалась?.. Эти вопросы только теперь и пришли ей в голову. Потом Магдана стала думать, что было бы, если б не Давид Егорыч! и что было бы, если б Арютюн не уехал в Кахетию, ведь ничего бы не было.— умерла бы старуха где-нибудь на стороне, а не в ее сакле… И что это ей вздумалось пустить ее? последнее, что взбрело ей на ум и что всякой другой на ее месте с самого начала пришло бы в голову,— где ей взять денег на похороны. От десяти рублей остался только полтинник да еще абаз — итого семь гривен. Что ей делать с этими деньгами? Эта мысль ее встревожила, но далеко не была так страшна, как тень старухи, а потому под утро Магдана стащила с себя в потемках платье, разула ноги и опять заснула крепким сном.
XVI
По ту сторону Куры, на Авлабаре, в эту самую ночь иные мечты, иные думы тревожили чей-то. сон. Давид Егорыч заказал дешевый, нищенский гроб для незнакомой нищей, отужинал у зятя своего, приходского священника, уговорил его принять участие в похоронах и около полуночи, веселый и бодрый, воротился Домой. Чуху свою повесил он на гвоздик, шапку и пояс положил на стол, архалук свернул и засунул себе под изголовье, сам с себя стащил сапоги, лег на какой-то жесткий кожаный диванчик и, закурив свою лезгинскую трубочку, хотел заснуть. Но что это был за дом, в котором обитал Давид Егорыч! Этот дом настолько же похож был на обыкновенный дом, насколько шалаш, сколоченный из досок, похож на баню. Это был дом его матери: вообразите себе маленькую стенку маленькой развалины и знайте, что такая точно стенка, сложенная из квадратных кирпичей и брусьев на фундаменте из кусков дикого камня, возвышается и, подобно крепости, с двух сторон окружает дворик. Не знаю, есть ли возможность назвать даже маленьким двориком пространство от четырех до пяти квадратных сажен. Это скорей какие-то древние сени с дверью прямо, с дверью влево и лестницей с десятью дощатыми ступеньками наверх. Одна из этих дверей ведет в пространную и сумрачную саклю, где живет сама хозяйка, другая — налево, замыкает кладовую с кучами луку и свеклы, с кошелкой сморщенного зимовалого винограда, с мешком муки и кадушкой масла. Над кладовой же поднимается кирпичная постройка, очевидно, новейшего времени, она имеет вид светелки и заключается в одной только комнате с камином в углу. Лестница со двора сперва ведет на небольшой балкон, а уж потом в комнату, где и обитает наш Давид Егорыч и где на этот раз мы застаем его лежащим на диване в совершенной темноте, потому что до утренней зари оставалось два часа. В комнате было одно небольшое окошечко,— даже рама была в него когда-то вставлена, но вот уже лет пять или шесть, как Давид собирается сходить за стекольщиком и все откладывает до будущей зимы, чувствуя в душе, что это совершенно лишнее. Молодое, рослое тело его не постигало простуды: тот же’самый ветер, который в эту ночь будил Магдану, судорожно врывался в комнатку Давида и шумел в трубе камина, а он лежал, не затворив дверей, даже не прикрывшись буркой и уж нисколько не замечая тех усилий, с какими этот ветер старался окончательно доломать гнилую раму единственного квадратного окошечка. Младший брат Давида, лет пятнадцати, спал па войлоке под балконом, и, когда ветер стихал, разгуливая где-то вдали или где-нибудь по соседству подметая кровли, Давид мог бы очень хорошо слышать храп его, если б только в эту ночь в ушах его не раздавался плачущий голосок Магданы.
Тот же самый случай смерти, который доводил Магдану до отчаяния, Давида приводил в восторг. Все события этого дня, начиная с того, как пошел он домой от сестры, и как, идя от сестры, увидал он полицейского в дверях уже давно ему знакомой сакли, и как остановился он, как стал говорить с знакомым ему квартальным, и как тот спросил: а где же Арютюн? — Уехал в Кахетию.— А где жена его? — Ушла к родным в Сололаки.— Так надо за его женой сходить: пускай хоронит. И как он был рад идти за Магданой и как, наконец, хороша, неимоверно даже хороша эта Магдана! давно он в церкви видел ее, да все не было случая познакомиться… Одним словом, все события этого дня со всеми малейшими подробностями по нескольку раз беспорядочно пересыпались в голове его и долго, долго мешали спать бедному Давиду Егорычу.
XVII
На другой день тетка Шуша на с большим неудовольствием узнала, что у Магданы денег нет. Видно, ничего-то больше и нет, кроме полтинника! Магдана не поняла на этот раз молчаливой тетки и стала просить Михаку дать ей взаймы сколько может сроком недели на две или до приезда мужа. Михака долго ломался, наконец сказал ей:
— Чего тебе надобно? Похоронить колдунью? Пожалуй, я закажу ей гроб и все сделаю сам, только в руки денег тебе не дам, а что будут стоить мне похороны, ты мне заплатишь через две недели. Хочешь?
— Как не хотеть!
Магдана согласилась с радостью и, видя такое расположение к себе родных своих, дала себе слово до приезда мужа не возвращаться на Авлабар, даже, если можно, не ходить на вынос тела и ни во что не вмешиваться: пусть распоряжаются! Воровать же в сакле нечего. Да и что за беда! пусть воруют! не ее добро. Зачем муж уехал: сам виноват. Да и что за добро! кому оно надобно? несколько горшков, тарелки, три кувшина, мангал, медный рукомойник, котелок, сковорода, старые сапоги, заржавленный кинжал, дырявая бурка да дырявый войлок! Подушки же, платье и новое одеяло спрятаны у нее в стене, за дверцами, от которых ключ при ней, да к тому же и Давид Егорыч сказал ей, что все будет цело и чтоб она не беспокоилась.
Полиция разрешила на третий день, то есть в пятницу на святой неделе, похоронить старуху. Не стану занимать вас описанием разного рода мелочей, происходивших наутро того дня, когда из двери Арютюновой сакли на двух полотенцах вытащили гроб, сколоченный из досок и ничем не обитый. Не много любопытных сошлось на вынос, и мало было охотников провожать старуху на кладбище. Давид Егорыч, нецеремонный и уже вовсе не застенчивый с своим братом — грузинами, все это время то спорил, то рассчитывался, и капли крупного пота покрывали лоб его. Беспрестанно снимал он шапку, вынимал оттуда клетчатый платок и вытирал себе лицо и шею, начиная с затылка. Михака все время тут же присутствовал. На тахте, где лежала покойница, после похорон явился поднос с молоденькой редиской, с соленым грузинским сыром, красными яйцами, икрой и зеленью. Брат Давида Егорыча в салфетке притащил целый десяток теплых чуреков и кувшин вина. Михака выпил за здоровье Давида Егорыча и до тех пор не отставал от него, пока тот не простился со всеми присутствующими, не пожал рук дьячкам и не запер сакли.
— Дай-ка мне ключ-то: я отнесу его, что тебе ходить! — сказал Михака Давиду.
Давид слегка поколебался, но отдал ключ и до самого базара проводил Михаку.
‘Эхма!— Думал он.— Хотел было сам отнести этот ключ и лично вручить его Магдане… Дурак я, что послушался и отдал’.
XVIII
Михака в тот же день, часу в пятом после обеда, зашел домой и объявил Магдане, что она должна ему четырнадцать рублей за все расходы.
— Если хочешь,— прибавил он,— можешь завтра же домой идти.
Тут он вынул из кармана ключ от ее сакли, бросил его к ней на колени и, прежде чем Магдана открыла пот, чтобы поблагодарить его за хлопоты, вышел вон, напевая в нос всем известную в Тифлисе уличную песню: мовди-вар, мовди-вар, Соломе (то есть приди ко мне, приди, Соломея)!
Магдана в душе давно была не расположена к Михаке и не пропустила мимо ушей последних слов его: ‘завтра ты можешь домой идти’. Магдана была обидчива, что редко выражалось в ней потоком слов, напротив, в эти минуты надо было добиваться, отчего так вдруг побледнело лицо ее… Только что вышел Михака, подавленная досада заметно бросила густую тень на побледневшее лицо Магданы. Минут десять просидела она неподвижно с ключом на коленях. Потом она стала собираться домой. Тетка не хотела отпустить ее одну и хотела проводить, но Магдана не отвечала ни слова и продолжала собираться. Тетка надулась. Четырнадцать рублей, истраченных ее сыном, ради бог знает какой мертвой нищей, считала она за величайшее одолжение, сделанное ее сыном Магдане.
‘И как же после всего этого,— думала она,— Магдане поступать таким образом! не благодарить за хлеб и соль и не уважать такой щедрой и благодетельной семьи своей!’
— Куда же ты теперь одна идешь? — крикнула Шушана с порога.
Магдана, затворяя калитку, отвечала ей:
— Пришла одна и уйду одна. Спасибо!
И вот Магдана с замиранием сердца отпирает дверь своей печальной, безлюдной сакли. Магдана дома. Что ей делать! Все, что ни попалось ей на глаза: и мужнину бурку, и войлок с тахты, и свое старое платье, и даже подушку, которая была заперта в стене,— все это повытаскала она вон из сакли — выветривать, мутаку же, на которой лежала голова старухи, подпихала она под тахту, с тем чтобы уж не раньше как через шесть недель ее оттуда вытащить. Вот уже и вечер. Мутно-красные облака заволокли закат. Где-то в училище, по ту сторону реки, непрерывно-слитным звуком последний прозвонил звонок.
‘Боже мой,— подумала Магдана,— в каком скучном месте эта проклятая сакля!’
На голых досках, из которых сколочена тахта,— на досках, не прикрытых на этот раз ни ковром, ни войлоком, уселась Магдана, поджав ножки, завесила глаза платком и стала плакать.
Тонкий запах ладана напомнил ей слезливо улыбающееся, мертвое лицо старухи.
‘Как я буду спать на этом самом месте, где лежала покойница? Куда пойду я? Что со мной будет? Боже мой! Боже мой!’ — с отчаянием в душе повторяла Магдана, и когда сдернула с лица платок, невольный страх еще пуще напал на бедную, одинокую, суеверную красавицу.
Красные облака потухли, сквозь широкое отверстие потолка мелькало потемневшее небо, белесоватое пятно лежало посредине земляного пола, темно стало по углам и за столбом, в углублениях старинной сакли.
Магдана отворила дверь, вышла подышать свежим воздухом и около стенки села на камешек. Так на этом камешке думала она просидеть всю ночь до самого света божьего! К Евтимии она не пошла ночевать, потому что у Евтимии никогда нельзя ночевать, и потому еще не хотела Магдана идти к Евтимии, что была на нее сердита и при первой же встрече собиралась бранить ее. Магдана узнала стороной, что это не кто другой, как Евтимия, которая первая, войдя к ней в саклю, увидала труп и, вместо того чтоб дать ей знать о том, пошла всем рассказывать.
Был одиннадцатый час, из-за потемневших облаков мелькали звезды.
Слышит Магдана, кто-то идет. Из-за угла послышались чьи-то тихие, ровные шаги, сопровождаемые шелестом широких канаусовых шальвар. Тень мужчины в грузинской шапке обрисовалась в темном воздухе. Магдана сделала движение, чтоб встать и удалиться, но голос Давида Егорыча предупредил ее.
— Доброй ночи, Магдана! — сказал Давид, снимая шапку.
— Доброй ночи, Давид Егорыч! — отозвалась Магдана сильно взволнованным голосом, встала с камешка и поклонилась.
— Когда же воротится ваш муж, Магдана?
— Не знаю, Давид Егорыч… Очень, очень я благодарна вам,
— Э! Что, Магдана!.. Что ж вы не спите?
— Я одна боюсь, Давид Егорыч.
Давид стал молчать, как бы в ожидании, что еще скажет ему красавица. Грудь его медленно и тяжело дышала, и казалось, в то же время он старался затаить свое дыхание. На его щеках горел огонь. Этого огня никто бы не мог в эту минуту разглядеть, потому что только звезды освещали лицо его.
— Хотите,— сказал Давид,— хотите, то есть… я уже пришлю к вам девку, то есть., служанку сестры моей, которая замужем за священником.
— Неужели ваша сестра замужем за священником?
— Она уж того, я уж ей велю… она ночует с вами: вам не будет страшно.
Магдана заметно обрадовалась.
— Я уж не знаю, как и верить вам…— начала было говорить она и вдруг замолкла.
Впервые Магдана услыхала голос искренней, теплой о себе заботливости, и ей не верилось.
— Кто же вам закупает провизию? Неужели вы завтра сами на базар пойдете?
— Ну что ж? Сама пойду! Когда был муж дома, он ходил и все покупал, потом вот эта старуха, — что умерла, а теперь я сама пойду. Что ж делать?
И две крупные слезы покатились из глаз ее. Давид опять стал молчать.
— Нет, уж этого не будет, чтоб вы сами на базар пошли! Я ваш сосед…— начал было он говорить, но разговор не клеился, потому что Давид Егорыч, в сущности, был сам застенчив, как красная девушка.— Доброй ночи, Магдана, — сказал он наконец, приподнимая шапку.
И вот опять в уединенном закоулке послышался удаляющийся шелест канаусовых шальвар, и опять Магдана села на камешек.
XIX
Ночь была темна по-прежнему, но светлее стало на душе Магданы: вместо мысли о том, что мертвая старуха придет пугать ее, стал занимать ее вопрос: действительно ли Давид Егорыч пришлет к ней служанку? И что это за добрый такой человек! Откуда он взялся? Какая такая счастливая мать родила его? Давид исполнил в точности все, что обещал. Магдана ждала и уже начинала терять надежду, как вдруг — это было около полуночим — видит, ходит толстая, высокая девка с фонарем и останавливается, не зная, куда направить шаги свои.
— Не меня ли ты ищешь?— спросила ее Магдана.
— Где тут мне ночевать велят?— в свою очередь, спросила девка и засмеялась.
— А кто послал тебя? а?— спросила Магдана и также засмеялась.
Девка была богатырского сложения. Фонарь осветил два красные полушария: это были ее щеки. Тень бедной Назо съежилась бы в маленький темный комочек и улетела бы в трубу, если бы только могла увидеть такую девку.
— Как зовут тебя?— спросила Магдана.
— Э! Как зовут! Дарьей. Зачем это мне здесь ночевать велят?
И она опять засмеялась.
‘Нет!— подумала Магдана.— Скажи ей, что я боюсь, она и сама, пожалуй, испугается да уйдет…’
— Да так, мне скучно…
— Во-от! скучно!
И, никаким образом не объяснив себе, почему это Магдане скучно, Дарья с насмешливо-подозрительной миной влезла в саклю.
На другой день утром, часу в девятом, Магдана сидела на тахте и убирала голову. Дарья ушла прежде, чем она проснулась, и забыла фонарь свой. Магдана встала поздно, потому что ночью долго не могла заснуть: до того толстая Дарья смешила ее каждым словом, то цинически остря над толщиной своей, то доказывая ей все преимущество толщины, и в то же время рассказывала ей про Давида Егорыча. По всему было видно, что Дарья была не последней руки молодец и гуляка. Она спросила даже у Магданы, нет ли у нее табаку и нельзя ли затянуться трубочкой.
Магдана узнала, что Давид служит и получает жалованье, что у него два брата, из которых старший женат на богатой и служит где-то далеко, о существовании Петербурга Дарья не знала так же, как и Магдана.
Итак, Магдана встала довольно поздно и убирала голову, вдруг дверь в саклю отворилась и вошел человек, совсем незнакомый, малый лет шестнадцати, среднего роста, с цветущим лицом, немного сутулый и на вид простоватый, под мышкой был у него пустой кулек. На плечах его был сюртук с протертыми локтями, а на голове — грузинская шапка, которую он тотчас же снял и стал около двери в почтительном отдалении, бормоча, что его прислал Давид Егорыч, и очень вежливо извиняясь, что опоздал прийти.
Магдана смутилась и, накинув на плечи платок, стала благодарить его, кланяться ему и посылать с ним тысячу поклонов Давиду Егорычу.
Юноша мял в руке шапку, глядел немного исподлобья, добродушно улыбался и также кланялся.
Магдана, не зная, что с ним делать, пригласила его сесть на тахту.
Юноша отказался от этой чести и объяснил, что он прислан с тем только, чтобы узнать, не пошлет ли она его на базар, и не нужно ли ей чего купить.
Магдана торопливо развязала кончик платка, вынула полтинник и попросила его купить ей все, что придет ему в голову.
С последним полтинником Магданы, проворнее птицы, слетал он на базар, купил и принес кусок баранины, два хлеба, десяток картофелин, масла, пучок зелени и щепотку соли, потом спросил у Магданы, где у нее дрова, чтоб развести огонь.
Этот вопрос, очевидно, затруднил ее. На дне какой-то кошелки, в заднем, самом темном углублении сакли, Магдана, перепачкав руки, нашла небольшую кучку угольев, дров не оказалось.
Юноша, или, лучше, бичо, то есть мальчик, слуга Давида, как начала предполагать Магдана, не удовлетворился угольями: побежал и, не говоря ни слова, притащил с улицы какую-то пыльную доску, с явными следами каблуков и ржавым кинжалом Арютюна изрубил ее в щепы,— одним словом, бичо оказался самым расторопным слугой. Через несколько минут уже над плоской кровлей сакли, из отверстия, вился дымок. Бичо, чтоб вытереть руки, потер ладонь об ладонь, поклонился и вышел. Магдана присела на пол перед пылающими, сухими щелками и стала стряпать: жарила шашлык, пекла картофель и не думала о завтрашнем дне.
XX
На третий день бичо принес ей поднос с готовым кушаньем. Видно, слуга догадался, что у Магдаиы ни копейки денег нет.
На четвертый день он явился с тем же, и так продолжалось около недели.
В это время Магдана уже успела узнать, что бичо, или слуга Давида, есть не кто иной, как родной брат его, обучающийся в семинарии. Дарья также зашла к ней за фонарем. Один только Давид Егорыч как будто боялся переступить заветный для него порог. Боялся ли он сплетней или дожидался, что Магдана как-нибудь сама пригласит его. Угодливость Давида, к чести его, не была расчетом: он был не довольно развит для подобных тонкостей. Это желание чем-нибудь услужить, всего вероятнее, было потребностью доброй души его. Кому не приятно угождать такой красавице, какой, по искреннему убеждению Давида, не было еще на белом свете? Магдана, несмотря на все свое желание видеть, благодарить и говорить с Давидом, два раза вечером, заслышав шаги его, невольно пряталась за дверью сакли, конечно, это не было кокетством. Быть может, чувствуя себя слишком обязанной, ей было совестно. Магдана не отдавала себе отчета в своих чувствах, но понимала, что она Давиду нравится, и это льстило ей. Как и во всем, в любви она была неопытна, что, однако ж, не только не мешало, напротив, помогало разыгрываться ее воображению. ‘Что, если,— часто думала она засыпая,— вдруг в глухую полночь он войдет ко мне, как я в темноте узнаю, кто вошел? и что скажу ему?’ При этих мыслях ей не спалось, и всякий раз, когда кто проходил по закоулку и за стеной глухо раздавались шаги, сердце в ней пугливо сжималось, и она или пряталась под одеяло, или, притаив дыхание, приподнималась на одной руке и напрягала слух…
Она была одна, закоулок был глухой: дверь ее сакли запиралась висячим замком только снаружи, когда ее дома не было, изнутри же привязывалась ремешком к гвоздику, но этот ремешок был давно оборван. В закоулке, прямо против ее двери, поднимались кирпичные стены недостроенного домика и лежали бревна: стало быть, глаза любопытных соседок не всегда могли наблюдать за ней. Но Давид или был слишком сильно и истинно влюблен, или не знал, что изнутри дверь Магданы не запиралась, или боялся испугать ее. Часто, однако ж, в глубокую ночь садился он на бревна перед дверью заветной сакли и, как больной, лихорадочно прислушивался к малейшему ночному шороху.
Иногда сбирался он сказать Магдане о своем намерении посетить ее — и не мог сказать. Несмотря на мужественные линии смуглого лица, высокий рост и широкие плечи, Давиду было с небольшим двадцать лет, вырос он в благочестивой семье, и судьба спасла его нравственные силы. Давид Егорыч в этом случае был редким исключением: он краснел, как дитя, когда замужняя сестра его, разведав, куда это на целую ночь посылал он Дарью, начинала трунить над ним, приставая к нему с расспросами:
— Ну что, братец, делает твоя Магдана? Здорова ли твоя Магдана? Сколько раз ты нынче к ней заглядывал?
‘Счастье еще мое, — думал про себя Давид, покуривая трубочку, — что сестра не знает, как я посылаю к Магдане брата вместо слуги и откуда добываю ей кушанье’.
XXI
Несмотря на всю чистоту отношений Магданы и услужливого Давида Егоровича, в Сололаках уже прошел неясный слух о тесной связи их. Михака сбирался поймать Давида врасплох и где-нибудь с товарищами поколотить его, тетка жаловалась на плохие времена.
— Что теперь за народ! — говорила она, перебирая четки и сердито потупившись, — бывало, как выдадут замуж, так не только года три или четыре не глядишь на посторонних, — избегаешь встречи и ни слова не отвечаешь родному брату мужа, бывало, стыд и срам когда тесть увидит невестку с непокрытой головой! Мало того: сколько было таких счастливых мужей, скоторыми жены, по целому году, кроме ‘да или нет’, ничего и говорить не смели, а теперь! Что это такое! Меня моя бабушка чуть было не прокляла за то, что я попробовала есть ложкой, а не руками. Матери наши до старости лет не знали, что такое лавки и что там продается… И так далее.
Подслушать жалобы Шушаны, по случаю знакомства ее племянницы с Давидом, значило в самой живой и поразительной картине представить себе нравы старого времени.
Само собою разумеется, что Шушане стало небезызвестно, что Давид небогат и что пятнадцатью рублями ежемесячного жалованья нельзя содержать мать, брата да еще Магдану. Вследствие чего она глубоко от всей души стала презирать свою племянницу.
— Погоди,— говорила она,— не разбогатеешь! Еще придешь ко мне да поклонишься, неблагодарная!
Магдана знала или, может быть, только предполагала, что тетка на нее сердится, но не знала, за что именно, да и знать не хотела. Все эти дни, конечно, она не вспомнила бы о сололакских своих родных, если б Михака два раза не заходил к ней с грубым требованием возврата денег. Магдану то бесило, что еще и срок-то платежа не вышел, и вот, в одно праздничное утро, мы застаем ее в самом жалком расположении духа.
Прошло уже с лишком две недели, а об ее муже не было никакого известия. Каждую минуту она ждала его. Приезжай, Арютюн,— быть может, впервые во всю жизнь свою она бы обрадовалась его возвращению.
‘Боже мой! что я буду делать, — думала она, — если еще пройдет месяц, а муж не воротится?’
Михака как нож к горлу пристает: ‘подай да подай мои четырнадцать рублей’, а у Магданы давно уже нет ни копейки!
Обедать на чужой счет было ей страшно совестно.
‘Боже мой! — продолжала думать Магдана, ломая руки, — за что он обо мне так заботится? чем я это заслужила? Хоть бы он за это позволил себе поцевать меня. Неужели я такая каменная, что не могу чувствовать благодарности? Долго ли это так продолжится? И что будет, если мне перестанут обед носить? Я умру с голоду!’
Магдана накрыла лицо платком, чтоб самой не видать, как плачут и какие слезы роняют черные глаза ее! Неподвижно и долго таким образом просидела она на тахте, нетерпеливо ждала полуденного выстрела из пушки и придумывала, что сказать брату Давида Егорыча, который все это время так исправно, ровно в полдень, приносил ей кушанье. На этот раз ей даже хотелось попросить его сказать Давиду:
— Что ж он!.. не грех ли?.. Хоть бы на минуточку зашел к Магдане. Магдана хочет посоветоваться с ним, хочет спросить, нельзя ли хоть кого-нибудь послать в Кахетию, и если нельзя… то… почему бы Давиду Егорычу хоть-изредка не навещать ее?..