‘Тевье-молочник’. Об одном герое Шолом-Алейхема, Михоэлс Соломон Михайлович, Год: 1938

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Шолом-Алейхем — писатель и человек: Статьи и воспоминания.
М.: Советский писатель, 1984.

С. М. Михоэлс

‘ТЕВЬЕ-МОЛОЧНИК’. ОБ ОДНОМ ГЕРОЕ ШОЛОМ-АЛЕЙХЕМА

Шолом-Алейхем ныне переведен почти на все европейские языки и является писателем чрезвычайно популярным не только в еврейских кругах. Но естественно, что в переводе великий автор воспринимается как бы через вуаль. Пропадает особая выразительность его языка, скрадывается свойственная ему одному неповторимая интонация. И все-таки, даже при чтении в переводе, перед читателем возникает странный на первый взгляд мир шолом-алейхемовских героев. Их поступки, манера разговаривать вызывают улыбку, смех, ибо они окутаны чрезвычайно насыщенной, хотя и прозрачной, атмосферой юмора.
Так и прослыл Шолом-Алейхем для всех своих читателей, познакомившихся с ним как в оригинале, так и в переводе, вечно улыбчатым юмористом, от которого всегда ждешь забавного, веселого. Это сделало писателя чрезвычайно популярным, определило его общедоступность, но это же послужило причиной того, что другие стороны творчества великого классика еврейской литературы остались в тени.
Многие, в том числе и критики, проглядели лирическую струю в его творчестве, его поиски человеческой теплоты. Шолом-Алейхем искал героев, наделенных глубоким и проникновенным чувством красоты. Недаром он так любил описывать музыкантов, народных певцов, актеров. Им посвящены его романы ‘Стемпеню’, ‘Блуждающие звезды’ и другие.
Некоторые поверхностные ценители видели в Шолом-Алейхеме лишь бытописателя. И здесь они проглядели второе его качество — чувство трагикомического. Лишь в основе его произведений лежат сгустки быта, но на каком-то этапе постижения этого быта его герои вырастают в носителей трагикомического действа. Они как будто движутся по острию ножа его юмора, где по одну сторону находится быт, а по другую — уже фантастика.
Таков один из первых его рассказов — ‘Часы’. Как известно, часы эти пробили тринадцать, после того как на гири навесили всякий домашний скарб и перегрузили их. На первый взгляд — смешно. Через минуту — фантастично. А несколько позже понимаешь, что они не могут больше ударами и звоном чеканить минуты и часы точного времени.
Великий художник-реалист почувствовал банкротство старого мира, когда многим еще казалось, что часы старой жизни работают исправно.
Чувствуя с такой остротой социальную правду своего времени, воспринимая ее почти как исторический приговор, Шолом-Алейхем не мог не видеть трагедийных элементов в окружавшей его действительности: они лишь преломлялись в его творчестве как явления трагикомического порядка. Шолом-Алейхем, вышедший из народа и ставший народным еврейским писателем, остро ощущал трагизм своего народа. Но он не впадал в пессимистическое созерцание современной ему действительности. Его глубоко народный юмор был лишь сильнейшим средством самозащиты. Отсюда и эпиграф к его произведениям: ‘Смеяться — здорово. Врачи советуют смеяться’.
Повторяю, все это проглядели, и проглядели не случайно. Эпохи прошлого прочитывали автора ‘по-своему’, воспринимая в нем лишь те стороны, которые они способны были усвоить. И иногда для более удобного усвоения люди определенной эпохи создавали себе даже суррогат из плохо очерченной, ложной и извращенной характеристики автора и его произведений. Трудно перечислить, сколько превращений претерпели, например, Шекспир или Гоголь. Не избег этой участи, естественно, и Шолом-Алейхем.
Своеобразие этой участи сказалась и па судьбе Шолом-Алейхема в театре. До революции его почти не ставили, если не считать нескольких случайных спектаклей, осуществленных кружками любителей. Старый, дореволюционный театр не решался сценически раскрыть Шолом-Алейхема. Получилось бы блюдо, которое никак не могло соответствовать вкусу мелкобуржуазного посетителя старого еврейского театра. И среди тех, кому Октябрем было дано право на жизнь, оказался Шолом-Алейхем-драматург. Самый факт постановки на сцене Московского государственного еврейского театра шолом-алейхемовского спектакля знаменовал новую эру в истории всего еврейского театра.
Первое представление — так называемый ‘Вечер Шолом-Алейхема’ — было осуществлено 1 января 1921 года. Но было бы ошибочно думать, что Шолом-Алейхем уже тогда был прочитан сценически правильно. Театр лишь коснулся той правды, которую несли драматургические произведения писателя. Он увидел на лицах шолом-алейхемовских героев застывшую гримасу местечковой действительности. Он увлекся гротесковой внешностью местечковых ‘людей воздуха’ и показал длинную галерею отрицательных героев, которые, однако, никак не раскрыли подлинного лица народа. Не случайно поэтому на сцене зажили в первую очередь Менахем-Мендл с его ‘еврейским счастьем’, сват Соловейчик, теща Соре-Хане. И только как мимолетные зарницы светились и гасли портной-мечтатель Шимеле Сорокер, подмастерье Мотл, мягкий и тоскующий книгоноша реб Алтер. Лишь на минуту в этих образах открывалось человечное, теплое, лирическое, и столь же быстро оно скрывалось под застывшей маской гротеска. Освеженным Октябрьской грозой актерам местечковое прошлое представлялось кошмаром, страшным сном. Показав через гротеск свое отношение к этому мрачному периоду истории еврейского народа, театр прошел мимо главного — мимо самого народа, который в произведениях Шолом-Алейхема сверкал и переливался тысячами ярчайших качеств во многих образах, а в особенности в образе Тевье.
Между последним спектаклем Шолом-Алейхема в Московском государственном еврейском театре и только что осуществленной постановкой ‘Тевье-молочника’ прошло десять лет1. Театр как бы копил силы для того, чтобы вернее и полнее прочесть это монументальное произведение. Без определенного поворота в сторону реализма эту задачу театр не мог разрешить. Нужно было начисто смыть с актерского лица густые и яркие краски гротескного грима. Нужно было изменить пластическую природу удивительно подвижных, пребывавших как бы в непрерывной тревоге героев прошлых постановок шолом-алейхемовских пьес. А главное, нужно было уловить и сценически раскрыть те основные черты творчества великого писателя, о которых шла речь выше, показать, что юмор является лишь своеобразной атмосферой, в которой действуют лиричные и трагикомические персонажи. И вот по канве шолом-алейхемовского произведения театр с помощью авторов инсценировки И. Добрушина и Н. Ойслендера вышил узор спектакля, выражающего сегодняшнее понимание театром творчества великого классика.
Тевье-молочник — отец пяти дочерей — родоначальник пяти различных житейских судеб. У каждой дочери своя доля. В условиях старого времени судьбы всех дочерей оказались трагическими. Старшая вышла замуж по сердечному влечению, но страдала от нужды. Вторая последовала за мужем-революционером в ссылку, в Сибирь. Третья вышла замуж за русского парня и вначале вызвала гнев Тевье, который не мог признать этот брак. Четвертая, обманутая, бросилась в реку и так закончила свой краткий жизненный путь. Пятая встретилась с богатеем-подрядчиком, но быстро убедилась в страшной своей ошибке и бежала в Америку.
Но этим не исчерпываются испытания Тевье: его верная подруга жизни — мать его дочерей, старая Голда — надламывается под тяжестью всех этих несчастий и умирает. А Тевье ‘по указу его императорского величества’ выселяют из деревни, где прожил он всю свою трудовую жизнь.
Вот он, малый мир Тевье-молочника, серию монологов которого Шолом-Алейхем писал на протяжении двадцати лет. Нетрудно заметить, что за этим малым миром лежит большой мир исторической действительности, что на маленьких судьбах Тевье-молочника и его дочерей лежат отпечатки сменяющих друг друга исторических эпох.
Судьба старшей дочери — как первое дыхание приближающейся весны. Еще земля покрыта снегом, еще скована льдом река и нагими костями ветвей чернеют остовы деревьев. Но ветер несет тепло далекой свободы. Такова первая девичья, осуждаемая старым традиционным бытом любовь старшей. Правда, нужда и бесправие быстро погасили тепло этото первого весеннего луча. Но и в таком девичьем порыве, на фоне патриархального окоченевшего уклада жизни еврейской семьи, чувствуется приближение новой эпохи.
На судьбах второй и третьей дочерей уже заметны отчетливые следы надвигающейся, свершающейся и закатывающейся революции 1905 года — генеральной репетиции Великого Октября. Вслед за ними судьбы четвертой и пятой дочерей — эпоха реакции, упадка. И финальный аккорд — выселение Тевье.
‘Да ведь это народ!’ — воскликнет читатель, распознавая в этих судьбах документы ряда исторических эпох. Да, образ Тевье глубоко народен, в его чертах мы узнаем облик народа, в его мудрости — мудрость народную. И потому, не понурив голову, не в безысходной тоске, не с чувством обреченной жертвы покидает Тевье насиженное гнездо свое на родине, на Украине: он полон сил, он внутренне сознает, что народ непобедим. И потому столь органичным кажется оптимизм его финальной фразы: ‘Пока душа в теле, езжай дальше, вперед, Тевье!’ Вот он — мир большой, мир больших народных судеб. И, несомненно, таким чувствовал своего героя автор, применивший для изображения его чрезвычайно остроумные, тончайшие приемы своего неповторимого шолом-алейхемовского дарования.
Один из основных приемов, которым Шолом-Алейхем вскрыл сущность мира своего героя — Тевье, заключается в том, что он в любую минуту своей жизни, среди непрерывных затруднений, волнений, неудач пытается привести цитаты из священного писания или изречения талмудистских мудрецов, чтобы объяснить самому себе происходящее. Этими цитатами, изречениями и сентенциями набита до отказа голова Тевье. И неудивительно! Чем еще мог ответить на множество вопросов, возникавших у Тевье, застывший и уродливый местечково-синагогальный быт, которым, как цепями, он был опутан? Но Тевье, конечно, никак не мог уложить в прокрустово ложе библейско-талмудических цитат свой горький житейский опыт. Жизнь раскрывается перед Тевье в своем истинном виде, и он становится как бы новым комментатором библейской премудрости.
Старым читателям казалось чрезвычайно смешным невежество Тевье. Разве может кто-либо другой позволить себе перевести молитву ‘Исцели нас, да исцелимся’ приблизительно так: ‘Господи, ниспошли нам лекарство, болезнь у нас самих найдется’? Или слова о различнейших видах смертей, написанных каждому на роду: ‘Кто в огне, кто в воде’,— толковать, как Тевье: ‘Что ж, как в писании сказано: ‘Кто ездит верхом, а кто ходит пешком’.
Но тут же возникает мысль, что смешное толкование талмудической и библейской премудрости объясняется не только невежеством Тевье-молочника, оно вызвано главным образом тем, что эта премудрость давно стала мертвой догмой. Талмуд не мог объяснить противоречий народной жизни, новых социальных сдвигов. Народ уже ощутил эти сдвиги и ищет иных ответов, чем те, которые предлагали раввины и законоучители, пытавшиеся сгладить противоречия и доказать незыблемость устоев старого мира.
Да, не силен Тевье в премудрости библейской, не искушен в Талмуде, и с грубостью невежды бродит он по лабиринтам талмудической казуистики. Зато он силен мудростью народной и обладает глубочайшей прозорливостью, которая иногда поднимает его до вершин образных обобщений. В тот момент, когда он чувствует, как рушится его семья, когда одна дочь за другой, точно птенчики, покидают его гнездо, он мучительно ищет объяснений своей боли… И тогда в разговоре с дочерью Годл, уезжающей в далекую, неведомую, холодную Сибирь за мужем, осужденным на каторгу царским правительством, недоумевающий Тевье говорит: ‘Зря утешаешь меня, будто идут новые времена, будто телега старой жизни уже трещит: что-то не слышно треска телеги, слышно лишь щелканье хлещущих бичей’.
С горечью констатирует Тевье: ‘Шила-была курица, высидела утят. Утята лишь только поднялись на ножки, пустились на воду и поплыли. А курица стоит на берегу и жалоб-no кудахчет’.
Так образно, в чрезвычайно простых, народных выражениях Тевье-молочиик объясняет ту пропасть, которую эпоха пытается образовать между отцами и детьми. А дочь его Годл, самая близкая ему, самая любимая, отвечает отцу в духе его же притчи: ‘Ну и что же, отец? Конечно, очень жалко, очень больно курочке. Но оттого, что курочка кудахчет, утятам не плавать, что ли?’ И Тевье видит, что дочь права. Все это мудро, так мудро, что оставляет далеко позади себя ‘ученую’ премудрость ‘образованных’ синагогальных апостолов. Вот она, мудрость народная!
Еще на большую высоту подымается Тевье в ту минуту, когда остается почти один. Как бы в молитве застывает Тевье и так рассуждает о самом себе. Но о себе ли? Нет, о народе! ‘Стоит, красуется дерево — дуб в лесу,— говорит он.— Приходит человек с топором и срубает одну ветвь, да еще одну ветвь, да еще одну. Что же это за дерево такое — дуб без ветвей? Не лучше ли будет, если ты, сын человеческий, подрубишь дуб под самый корень и свалишь его, великана, замертво на землю и прекратишь эту нелепость? Ибо нечего дереву торчать обнаженному, одинокому в лесу’.
Впоследствии дочери объясняют ему, что никто никаких ветвей не срубал, что дети Тевье в большую жизнь пошли, они борются, чтобы принести народу свободу. Годл пишет ему из Сибири: ‘Глубокая во мне, отец, надежда живет, что скоро у вас там все переменится, что скоро солнце взойдет и станет светло. И нас вместе с другими вернут из ссылки, и тогда мы по-настоящему примемся за дело и перевернем мир’.
Устами Годл Шолом-Алейхем пророчески возвещал близящуюся свободу народа. В этих словах он раскрыл свою великую надежду на то освобождение, свидетелями и участниками которого являемся мы, граждане социалистического Отечества.
Дочери многому научили Тевье. Недаром к концу своего жизненного пути он переоценивает все ценности. Не случайно вырывается у него: ‘Поверишь ли, Годл, бог способен иногда выкинуть такое коленце, которое может быть к лицу лишь одним врагам нашим’. Или: ‘Чего это я занимаюсь охраной странных прав бога? Ибо что такое еврей и нееврей? И зачем им чуждаться друг друга?’ И много, много новых вопросов возникает перед Тевье, и самый факт их возникновения означает гибель его старого мироощущения.
Таким образом, шолом-алейхемовский прием обрисовки своего героя путем своеобразного пользования ходкими цитатами библейско-талмудического происхождения отнюдь не внешний, не формальный: он исполнен глубокого философского смысла. В образах Тевье и его дочерей искрятся черты народа: глубокая гуманность, народная прозорливость, способность ощущать биение пульса жизни, прогрессивность, которая свойственна подлинно здоровому народу, не сгибающемуся в минуты тяжкого испытания. Народ непобедим! И отсюда могучая сила, сила оптимизма — первая и важнейшая черта народа.
Нам сейчас легче видеть величие и прозорливость Шолом-Алейхема, ибо мы, как бы внуки Тевье, живем в ту благословенную эпоху, когда осуществились пророческие слова любимой дочери Тевье.
Таким хотел театр изобразить Тевье на сцене. Таковы были режиссерские и актерские задачи при постановке этого спектакля. Это же руководило и соавторами спектакля — художником И. Рабиновичем и композитором Л. Пульвером.
В 1939 году исполняется восемьдесят лет со дня рождения Шолом-Алейхема. Театр своей постановкой отмечает эту знаменательную дату.
1938

ПРИМЕЧАНИЯ

Статья впервые опубликована в журнале ‘Огонек’ (1938, No 35/36). Печатается по тексту книги С. М. Михоэлса ‘Статьи, беседы, речи’. М., 1981, с. 150-156.
Михоэлс Соломон Михайлович (1890—1948) — народный артист СССР.
1 С. М. Михоэлс впервые в истории советского театра поставил на сцене Госета (Государственного еврейского театра) ‘Тевье-молочника’ и сыграл в спектакле заглавную роль. Премьера состоялась 27 ноября 1938 года. До спектакля ‘Тевье-молочник’, в 1928 году, был поставлен ‘Человек воздуха’ по Шолом-Алейхему.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека