Тетушка Ергольская и Толстой, Зайцев Борис Константинович, Год: 1958

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Борис Зайцев

Тетушка Ергольская и Толстой

В 1902 г. Толстой был тяжело болен (‘…воспаление легкого, то самое воспаление, которое бывает у стариков обыкновенно перед смертью’, — писал Чехов Сергеенке. Толстой жил тогда в Крыму).
Но ‘старик’ выжил. Смерть не взяла еще его, оставила ему несколько лет горькой жизни. Близость же ее как бы обострила в нем нечто. В начале 1903 года, в глубоко покаянном настроении, казня себя за многое содеянное, начал он свои ‘Воспоминания’ — о детстве, о разных людях, окружавших его в то время, да и позже. Тут нет прослойки вымысла, как в ранних ‘Детстве’, ‘Отрочестве’, ‘Юности’. Действительно — воспоминания, отчасти суд над собой. В других он видит теперь только хорошее, в себе — дурное. (‘Испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни и воспоминания эти не оставляют меня…’). Настроение человека высокой духовности, но проведшего бурную жизнь, наделенного стихиями неукротимыми и терзавшими (‘…служение честолюбию, тщеславию и, главное, похоти’). И человека одинокого.
Как греховную, вспоминает он свою взрослую жизнь. Но не детство. Детство-то как раз просвет, райский мир.
Перечитывая эти ‘Воспоминания’, иной раз даже удивляешься: точно бы не такой Толстой, каким привыкли мы его знать. В великом и прославленном его художестве — ‘Войне и мире’, ‘Анне Карениной’ — мало света и умиления, есть могучая изобразительность, картинность, но совсем иное настроение, чем в скромных этих ‘Воспоминаниях’. А сам он говорит в них (1903 г.) о своем художестве сурово (кажется, единственное сердито-несправедливое место во всем этом писании): ‘…художественная болтовня, которой наполнены мои двенадцать томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают не заслуженное ими значение’.
Суд, конечно, неправедный. Но истоки душевного настроения понятны: с той предсмертной высоты, на которой он стоял в 1903 году, духовный уровень раннего его художества, сколь бы блистательно оно ни было, мог казаться ему недостаточным.

* * *

Блаженны кроткие…
Мф. V, 5

Он не знал матери — она умерла, когда ему было полтора года. Не знал — и знал. Знал по рассказам о ней позднейшим, по письмам, воображал ее (княжна Марья из ‘Войны и мира’), создал даже миф некий: образ матери стал как бы иконой (не отсюда ли лучистые глаза кн. Марьи?). И вот он признается: ‘часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился ее душе, прося се помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне’.
Толстой остался Толстым: не ждал, пока будет она причислена к лику святых, сам причислил, обращался к ней как к святой, но как замечательно, что и в ‘средний период’ мог он вот так выходить из обыденного, трехмерного, при всей своей ‘плот-скости’ стремиться к запредельному добру.
Немало фигур проходит в ‘Воспоминаниях’ этих.
Является старший брат Николенька (‘никогда не осуждал никого’). С такою же любовью, как о матери, говорит о нем Толстой, но тут уже как о существе осязаемом — он его знал. Мелькает и учитель Карл Иваныч ‘Детства’, проходят няни и дворовые, все в освещении благостном, тетушка Александра Ильинична (Остен-Сакен) — ‘денег у нее никогда не было, потому что она раздавала просящим все, что у ней было’. ‘Жила истинно христианской жизнью’. ‘Умерла в Оптиной Пустыни’.
Но главное место занимает другая ‘тетенька’, Ергольская, Татьяна Александровна. Тут уже не только детство, она сопровождает жизнь его на долгий срок, она и умиляет его, и перед се памятью он кается.
Фамилию ‘Ергольские’ помню еще с детства: какие-то баре в окрестностях села Брыни, недалеко от нас. Знакомы мы с ними не были, но отец нередко называл имя Ергольских — все это то же дворянское гнездо, откуда была и Татьяна Александровна. Вот и радостно как-то знать, что недалеко от мест детства произрастала такая Татиана, смиренная, может быть, из непрославленных святых.
Она послана была в жизнь великого Льва как луч света и тишины — того, что всего труднее ему давалось. И любви — что ему тоже было нелегко.
Татьяна Александровна всю жизнь безответно и безнадежно любила отца Льва Николаевича. После смерти жены он предложил ей руку. Она записала: ’16 августа 1836. Николай сделал мне сегодня странное предложение — выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их не покидать. В первом предложении я отказала, второе я обещалась исполнять, пока я буду жива’.
Так оно и вышло. По мнению Толстого, любовь к людям изливалась у нес из главного центра, из любви к отцу. И вот с ранних лет Льва Николаевича пронзила его эта Татьяна вспышками ‘восторженно-умиленной любви к ней’. ‘Помню, как раз на диване в гостиной (мне было лет пять), я завалился за нее, она, лаская, тронула меня рукой. Я ухватил эту руку и стал целовать ее и плакать от умиленной любви к ней’.
Толстой и ‘умиленная любовь!’ — а вот, однако же, это было. Очевидно, и в ней был какой-то покорявший талисман — так овладевала она и детьми, и взрослыми, и барами, и простыми людьми — крестьянами, дворовыми, прислугой. Самого же Толстого покорила на всю жизнь. ‘Она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем существом заражала меня любовью’ — обладала тем даром, которого не так-то много было у Толстого, но он жаждал его, мучительно к нему тянулся, и чем старше, тем больше.
Она прожила в их доме около двадцати лет, влияние на Толстого имела огромное и благодатное, но неприметное. В предсмертные его годы вызвала в нем и тягостное раскаяние: ‘Не могу забыть и без жестокого укора совести вспомнить, как я несколько раз отказывал ей в деньгах на эти лакомства’ (винные ягоды, пряники, финики — а она преимущественно других угощала ими, и самого же Толстого) — ‘и как она, грустно вздыхая, умолкала. Правда, я был стеснен в деньгах, но теперь не могу вспомнить без ужаса, как отказывал ей’. (Пред смелостью и прямотой, с какими говорит он о себе, просто преклоняешься.)
‘Всеобщая доброта ко всем без исключения’ — вот как он ее определяет. ‘Она выросла в понятиях, что есть господа и люди, но пользовалась своим господством только для того, чтобы служить людям’.
Верила по-церковному, во все, кроме одного: не принимала вечных загробных мук (имея, впрочем, на своей стороне и некоторых Отцов Восточной Церкви).
Когда стало приближаться время ее отхода, она попросила, чтобы ее перевели из этой, особенно хорошей, комнаты, где она жила, в другую. Комната могла им понадобиться (Толстой был уже тогда женат). ‘А если я умру в ней, — сказала она дрожащим голосом, — вам будет неприятно воспоминание, так вы меня переведите, чтобы я не умерла здесь’.
Ее и перевели. А пожалуй, можно было и не переводить? Но для этого надо было больше любить. И, возможно, сам Толстой позже с горечью вспоминал бы об этом. Но не много оставалось ему самому жить.
Умирала она тихо и смиренно, ‘постепенно засыпая’. Почти никого не узнавала. ‘Меня она узнавала всегда, улыбаясь просиявала, как электрическая лампочка, когда нажмешь кнопку, и иногда шевелила губами, стараясь произнссть Nicolas, перед смертью уже совсем нераздельно соединив меня с тем, кого она любила всю жизнь’.
А что если просто вспомнила того, по поводу этого?

* * *

Когда несли ее гроб, не было двора го шестидесяти в Ясной Поляне, где бы не выходили люди, требуя остановки и панихиды. Смиренная Татьяна, мало вкусившая в жизни меду, в смерти получила бескорыстное народное прославление. ‘Добрая была барыня, никому зла не сделала’ — это голос мира. Сам Толстой считал, что знал только одного человека, в котором не было ничего дурного. Человек этот был — Татьяна Александровна Ергольская.
Жизнь великого Льва несоизмерима с жизнью скромной ‘тетеньки’ (так они ее называли, а в сущности, она даже довольно далекая была тетенька, сложно приходилась). ‘Он’ отбрасывает свою тень не только уж на Россию, но и на весь мир. И его насупленные брови, седая борода учителя жизни стали мировым достоянием. Дары, ему отпущенные, огромны.
Но как кончается его жизнь… Умирать не только во вражде с церковью, но и со своей собственной подругой, после почти полувековой общей жизни, имея целый сонм детей! Бежать из своего дома, кончать дни у начальника станции среди раздора домашних гвельфов и гибеллинов, враждующих между собой партий. И быть зарытым в яснополянском парке, где можно было закопать и какую-нибудь любимую левретку.
Мало походит это на благоговейное шествование тетушки Ергольской среди крестьянских изб с требованием панихид у каждого дома.
Велика тайна человеческих судеб. Но в сопоставлении двух этих жизней и смертей — ясно видно, как победила в смерти незаметная Татьяна Ергольская всемирно знаменитого Льва Толстого.
25 октября 1958

Комментарии

Русская мысль. 1958. 25 окт. No 1282. Печ. по этому изд.
Тетушка Ергольская… — Татьяна Александровна Ергольская (1792—1874) — троюродная тетка Л. Н. Толстого и его воспитательница.
…писал Чехов Сергеенке… — Петр Алексеевич Сергеенко (1854—1930) — литератор, близкий знакомый Л. Н. Толстого и А. П. Чехова, автор книги ‘Как живет и работает Л. Н. Толстой’ (1898).
‘Испытываю муки ада…’ — Здесь и ниже цитаты из ‘Воспоминаний’ Л. Н. Толстого (Собр. соч.: В 22 т. М., 1985. Т. 14. С. 378—435).

———————————————————————

Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 7. Святая Русь. — М: Русская книга, 2000. 525 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека