Петр Владимирович Слетов (1897 — 1981) прожил долгую жизнь, отданную, прежде всего, писательскому труду, а список его в разное время циркулировавших по печати произведений, если судить по скупым сообщениям энциклопедических словарей и литературных энциклопедий, отнюдь не поражает размахом. Впервые отметившись в ней в 1919 году, он затем сотрудничал с журналами ‘Литературная учеба’, ‘Колхозник’, ‘Наши достижения’. В серии ‘Жизнь замечательных людей’ помещена им книга о Д. И. Менделееве. Критики заметили писателя лишь после выхода в свет в 1928 году его посвященной событиям гражданской войны повести ‘Прорыв’, о главном герое которой, Стомарове, сам автор впоследствии писал: ‘Его поведение и поступки — определенно бесчестные — результат своекорыстно-индивидуалистической идеологии, и бесславный конец физической его личности совершенно недвусмысленно толкует идею проблемы бонапартизма’. 1958 год отмечен для Слетова публикацией его книги ‘Шаги времени’, а 1977-й — сборника ‘Заштатная республика’, состоявшего из повестей ‘Смелый аргонавт’ и ‘Мастерство’, а также давшего название сборнику романа, — все эти творения выходили одно за другим еще в 20-е годы прошлого столетия и вызвали у тогдашней критики немало полемических замечаний. Автор предисловия к этому изданию Г. Белая постоянно извлекает цитаты из рукописных материалов писателя, и их обилие наводит на соображение, что в архиве Слетова много оставшегося невостребованным его временем, а еще менее нашим, и тем обеспечена немалая работа будущим исследователям. Приводит Г. Белая среди прочих и такое высказывание: ‘В то время как имущество наследуется согласно закону или завещанию, культурное наследование происходит по свободному выбору потомками своих предков. Воля вольная принадлежит каждому — избрать ли своим идейным предком монаха, тюремщика или борца за свободу, воина за благо народное. В выборе себе предков постигается… культура…’ Истина как будто очевидная, даже прописная. Но если принять во внимание, что во времена Петра Владимировича выбор предков и наследование им безопаснее всего было производить согласно законам партии и завещанию ее творцов, то невольно напрашивается вывод, что законспирированная в архивах мысль выдает в нашем писателе ‘культурно несогласного’.
Результаты ‘своекорыстно-индивидуалистической идеологии’ видны в поведении многих героев Слетова. В коммунистах города Белоспасска из романа ‘Заштатная республика’ они выразились в довольно-таки комическом виде: эти коммунисты, проворовавшись, спившись и прозаседавшись, решили для покрытия своих грешков объявить подчиненную им округу независимой республикой, в чем мы вправе усмотреть интуитивно выявленную автором и вполне понятную нам причину последующего краха всего российского коммунизма. Впрочем, если уж судить с позиций нашего времени, удивительна не та богатырская легкость, с какой праведный комиссар, явившись в Белоспасск в финале романа, силами небольшого отряда разгоняет предателей народного дела и наводит порядок, а тот факт, что этот роман, многие страницы которого указывают и на сатирический дар Слетова, и на его знание психологии, и на более чем значительное художественное мастерство, так и остался вне поля читательского внимания.
Петр Владимирович Кудрявцев (такова его настоящая фамилия) родился в городе Влоцлавске Варшавской губернии, входившей в состав Российской империи. Его отец свои народнические чаяния и мечтания укреплял в себе, а по мере возможности и в других, частым повторением афоризма Менделеева: ‘Ученье — себе, плод ученья — людям’. Будущему писателю довелось слушать лекции по философии С. Л. Франка — сначала в Петроградском политехникуме, а затем и в Саратовском университете, где они оба оказались в 1918 году. После службы в Красной армии — служил ей и оружием, и пером, в газете ‘Красноармеец’, — Петр Владимирович поступил в Московский университет и изучал в его стенах литературу по Валерию Брюсову, а психологию — по профессору Челпанову.
Очевидно, лучшей по насыщенности общения и творческим свершениям порой для Слетова стало время его пребывания в ‘Перевале’, литературной группе, существовавшей с 1924-го по 1932 год, до партийного постановления ‘О перестройке литературно-художественных организаций’, покончившего со всеми подобными группами и вызвавшего к жизни создание единого союза писателей. ‘Перевальцы’, не устававшие называть себя наследниками русской и мировой классической литературы, отвергали, в пределах разумного, бытовую сторону жизни, или, как говорили тогда, ‘бескрылый бытовизм’, чтобы тем вернее и органичнее, с ни чем не замутненной искренностью обратиться к истокам подлинного искусства. Но, как и с каких исходных позиций ни манифестируй это обращение, оно заключает в себе прежде всего требование, чтобы в центре творческого созидания стояла фигура безусловно талантливого творца, Моцарта, а не примазавшегося, поднабравшегося ремесленной сноровки или классовой сознательности Сальери. Предваряя закономерный вопрос, скажем, что многие ‘перевальцы’ совершенно несправедливо ныне преданы забвению и отнюдь не случайно именно к этой группе в свое время пристало немалое число писателей, чьи книги исполнены громадностью таланта и только по недоразумению могли быть задвинуты в тень нашими любителями делить писательскую братию по иерархическим рядам. Повесть же Слетова ‘Мастерство’, описывающая неугасимую враждебность бездарного и морально уродливого Мартино к одаренному скрипичному мастеру Луиджи, — дело происходит в Италии времен наполеоновских войн, и дело это под пером Слетова приобретает характер наследования пушкинскому взгляду на конфликт между Моцартом и Сальери, — по праву считалась многими своеобразным манифестом ‘Перевала’. Однако для противников группы, спешащих обвинить ее в буржуазном либерализме, не только программная для ‘перевальцев’ интерпретация Пушкиным взаимоотношений гения и посредственности, но и сам Пушкин являются чем-то далеким и ненужным, мешающим продвижению пролетариата и пролеткульта к светлому будущему. Критик И. Гроссман-Рощин писал о поэте, на котором у нас как только не упражнялись в приписывании собственных воззрений: ‘Пушкин, сам представитель умирающей дворянской знати, сознает неизбежность этой смерти и понимает, что убыль исторического бытия сопровождается убылью бытия и художественно-идеологического. Линия искусства этой знати где-то обрывается, черные тени исторического небытия грозно нависают, и Моцарт — как бы олицетворение этого заката, Сальери — как бы судорожная попытка повернуть колесо истории и отвратить грозный признак исторической смерти’. И далее рубит, можно сказать, с плеча: ‘Моцарт разоблачен. Моцарт в историческом смысле уже только факт, но не исторический факт. Моцарт исторически уже мертвец. История вынесла ему смертный приговор. Поэтому здесь гений и убийство — вещи совместимые, ибо убить Моцарта значить только помочь истории, и тогда: ‘Так улетай же! Чем скорее, тем лучше!’ Поди ж ты, Гроссман-Рощин вон как ловко уселся попировать на костях ушедших поколений, крепко как взялся перелопачивать муравейник истории и искусства, суд вершить, а тут является какой-то Слетов с проповедью вдохновенного творчества, с воспеванием Моцарта в обличье Лиуджи и проклятиями Сальери, узнаваемом в Мартино. На помощь собрату по критике спешит еще один мастер тогдашней словесности, А. Глаголев, заклинает неразумного писателя в необходимости ‘быстрейшего и отчетливого’ отречения от наследства ‘моцартианства’. Проще и решительнее решила проблему партия, провозгласившая ‘перестройку литературно-художественных организаций’: ‘Перевал’ разогнали — практически по тюрьмам и ссылкам, по застенкам, откуда далеко не все вышли живыми. Петра Владимировича репрессии коснулись лишь в 1948 году. В 1956-м его реабилитировали.
Не беремся судить, стоит ли повесть ‘Смелый аргонавт’ особняком в творчестве Слетова и можно ли ее причислить к творениям загадочным, главную свою правду ссылающим в междустрочье. Но что она, сюжетом прочно привязанная к событиям 1914 — 1917 годов, вместе с тем претендует на значение актуального и для нашего времени текста, не вызывает сомнений. Если в ‘Мастерстве’ изображены тяготы и ужасы жизни талантливого человека, попавшего в зависимость от посредственности, и это тема тоже, конечно, из разряда вечных, то в ‘Смелом аргонавте’ показан талант не обремененный, пребывающий в свободном парении. Происходит это словно бы беззаботное и несомненно мелкобуржуазное парение Димы Итякова на фоне мировой войны и двух знаменитых русских революций, — и нет ощущения, что тут в очередной раз колючим пером советского литератора бичуется проклятое прошлое. Дима уже тем любезен автору, что талантлив, хотя его талант — он с непревзойденным искусством гоняет шары в петербургской бильярдной — не самого высокого свойства.
Доморощенный философ Поливанов, вменивший себе в обязанность безмятежно наслаждаться игрой этого мастера, так объясняет искусство Димы: ‘Жизнь — это движение, без движения нет жизни. Старая, избитая мысль, но основных житейских истин не замечают именно потому, что они сказываются на каждом шагу. Димочкин удар, мысль об ударе, звон влетевшего в лузу шара — все это формы одного и того же прекрасного движения. Не облекайте его в формулу — формула нужна для машины, но негодна в жизни, она не научит ходить, а лишь отяжелит походку…’ Итяков ненавидит так называемых жуков, для которых бильярд — коммерция и способ надувательства простофиль, он то и дело выступал ‘общим мстителем, соблазнял жука и дачей форы и крупным кушем’, а затем Поливанов говорил посрамленному плуту: ‘Вы наказаны за грех, страшнее которого нет в жизни, — грех насилия над свободным своим движением’. Хотя философ излагает свои воззрения, главным образом, в бильярдной и касаются они игры, подразумевает он, однако, внутреннюю свободу и независимость от навязываемых миром правил проживания в нем. Удар по шару все же требует расчета, и избежать облечения его в формулу, хотя бы по видимости, можно лишь при условии достижения в игре той высокой степени искусства, на которой вся схема предстоящей партии, возникающая в голове игрока, и неизбежно образующиеся по ее ходу препятствия преодолеваются с легкостью, делающей их как бы несуществующими. А у Димы и нет другого мастерства, нет другого таланта, кроме как ‘свободно’ решать бильярдные головоломки.
Возвещая, что ‘жизнь — это движение’, а мир — не что иное, как цирк, Поливанов в то же время очень хорошо знает, когда ему следует остановиться, отойти в тень, затаиться. Это у него от знания людей, практически отсутствующего у Димы, для которого игра как таковая и стала всем его содержанием. Но именно оно определяет его серьезный и острый взгляд — взгляд игрока, видящего в окружающем не мельтешение теней, а осмысленную расстановку неких сил, хотя при этом вся ‘внешняя’ идеология Димы не поднимается выше мечтаний о рыцарских подвигах в духе романов Эмара, которые он с трепетом перечитывает. Подчиненный, так сказать, внутреннему взору, он обречен со стороны смотреть на происходящее не только в бильярдной, но и на улицах Петербурга, а затем и Москвы, и подобная личность для твердых и уверенных в себе деятелей начавшейся революции — ничто, пустой звук, ‘лишний человек’. Между тем ‘лишний человек’ способен резко и неожиданно реагировать в конфликтных ситуациях и тем более в роковых обстоятельствах — именно в силу особенностей своего взгляда. Не знаем, что сказали по поводу его необыкновенной и, если уж на то пошло, незаурядной ‘выходки’ в финале повести критики вроде Гроссмана-Рощина, полагавшие, что их, гроссманов-рощиных, революция победила навсегда, но думаем, что ничего хорошего, и вряд ли им показались убедительными вероятные ссылки автора на проблему бонапартизма и ‘своекорыстно-индивидуалистическую идеологию’. А между тем Дима Итяков всего лишь остался верен до конца свободе движения, и уже читателю решать, насколько он оказался прав в выборе средств для достижения своей цели.
Опубликовано: Журнал ‘Литературная учеба’ за 2005 год (книга пятая).