Ростопчин и французы, Литов Михаил, Год: 2003

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Михаил Литов

РОСТОПЧИН И ФРАНЦУЗЫ

Статья ‘Ростопчин и французы’ опубликована в ‘Московском журнале’ номер 8 за 2003 год.
Предоставлена автором.
До сих пор не прояснен вопрос, лежит ли вина за пожар Москвы 1812 года на тогдашнем московском генерал-губернаторе графе Ростопчине, как нет и единодушия среди отвечающих на этот вопрос утвердительно: одни считают поступок графа варварским, другие — геройским. А между тем многие, пожалуй, продолжают видеть в Ростопчине шута и мракобеса. Слова ‘сумасшедший Федька’, сказанные Екатериной Великой под смех над его остротами, впоследствии стали восприниматься как ругательные.
О том, как легок и, пожалуй, светел был граф даже с непредсказуемым императором Павлом, рассказывает князь Вяземский в ‘Старой записной книжке’. Император, рассердившись на Англию, готов подписать манифест об объявлении ей войны, но, видя, что Ростопчину не по душе сия бумага, спрашивает: ‘Что ты готов сделать, чтобы я ее уничтожил’? — ‘А все, что будет угодно вашему величеству, например пропеть арию из итальянской оперы’.- ‘Ну так пой’, — говорит Павел Петрович. И Ростопчин затягивает арию с разными фиоритурами и коленцами. Император подтягивает ему. После пения он раздирает манифест и отдает лоскутки Ростопчину’.
Острое словцо графа, его умение высмеять дурные нравы далеко не всем приходилось по нраву при его жизни, и, видимо, слава скандалиста и обидчика, которой он был окружен в обществе, сыграла с ним злую шутку и после его смерти. И сейчас еще многие историки, писатели и просто кое-что слышавшие люди полагают, что если граф и писал некие книжки, то его сочинения наверняка никакого внимания не заслуживают. Что, мол, взять с автора пресловутых ‘афишек’, бойко осмеянных в нашей истории и литературе за их квасной патриотизм и густое подражание простонародному стилю? Но по-настоящему личность этого человека отражается в его мемуарных и художественных сочинениях, и нам еще предстоит осознать, что в лице Федора Васильевича Ростопчина мы имеем замечательного писателя.
Открыв ‘Мои записки, написанные в десять минут, или Я сам без прикрас’ и прочитав хотя бы такую Главу 1: ‘Мое рождение. В 1765 г., 12 марта я вышел из тьмы и появился на Божий свет. Меня смерили, взвесили, окрестили. Я родился, не ведая зачем, а мои родители благодарили Бога, не зная за что’, — торопливые исследователи, может быть, отчасти изменили бы свои суждения о литературных и вообще умственных достоинствах графа. В предисловии к книжке 1992 года, составленной из некоторых сочинений Ростопчина, Г. Д. Овчинников вполне справедливо указывает: ‘Читая повесть (‘Ох, французы!’), трудно представить, что она была написана в 1800-е годы, так мало в ней того, что составляет общую принадлежность современных ей литературных произведений… Повесть Ростопчина — одно из самых оригинальных произведений русской прозы 1800-х годов, и ее влияние на литературный процесс тех лет стало бы заметным, если бы она была издана в то время, когда была написана’. В этой повести Ростопчин преследовал более чем актуальную для его времени цель — вскрыть негативные последствия французского воспитания, к которому столь пристрастилась тогда Россия в лице ее высших классов. Сюжет повести необычайно прост, и в этом смысле достаточно повторить, что она о плодах французского образования на российской почве, но ее сугубо русский колорит и сочный язык — это уже зародыши будущей прозы Лескова, Апухтина, Булгакова. Вот, например, из главы ‘Сватанье’: ‘Дядя, наевшись, напившись досыта, прилег на старое канапе и всхрапнул ровно час с четвертью, сна его ничто тревожить не могло: шум — оттого, что человек над ним читал третий том ‘Тысячи одной ночи’, мухи — их сгонял мальчик полотенцем. Проснулся, засвистал, выпил пять чашек чаю, съел дыню, напудрил белую голову, надел кирасирский мундир, сырсаковый камзол, препоясал меч и отправился говорить за племянника к Степаниде Кузьминишне’.
Написана повесть в конце 1806 года (отметим попутно, что Пушкин в то время еще, скорее всего, никаких творческих планов не вынашивал), а впервые опубликована лишь в 1842 году. Ее заметили и одобрили Белинский, Герцен, Греч, но читатели, похоже, остались глухи. Борьба с французским влиянием к той поре вроде бы уже успешно завершилась, другие же достоинства ростопчинского творения прошли мимо внимания публики, увлеченной новыми литературными и политическими страстями. А зря. Хорошо еще, что сама повесть заканчивается благополучно: Лука Андреич, воспитанник просвещенных французов, после целого ряда приключений — его, между прочим, и конь Визирь ‘нес и бил три версты, но не сбил’, — все-таки женился на княжне, сватать которую и отправился выспавшийся дядя. ‘Высокие и смешные колпаки надевают на домашних, на дураков, на ленивых учеников и на обветшалых женихов, — заключает автор. — Лука Андреич от колпака не ушел: надели на него, но он не будет домашним дураком, он не ученик и не ленив. Какая ж нужда представлять супруге супруга, в первый день брака, в смешном виде испанского дона Лимпордаса, итальянского оперного шута или немецкого профессора? Но, как говорится, любовь слепа. Если невеста не очень жеманна, так и слюбится. Сила — не его колпак’. Похоже, носить этот колпак и нам, ленивым, не удосужившимся разобрать благодатные залежи столь уже старинной, но все еще ждущей своего часа литературы.
Остроумного, и, надо полагать, веселого графа всю жизнь преследовали разного рода драмы. Случались у него и карьерные огорчения. Обласканный Павлом, тем не менее трижды изгонялся им со службы, а в 1801 году за привязанность к уже покойному императору на целых 11 лет подвергся опале. Но куда больше бед в жизнь Ростопчина внесли именно французы, хотя в некоторое оправдание их следует заметить, что тем самым они усилили напряжение творчества графа, став почти постоянной мишенью его сатиры. Он, негодовавший на их многолюдство и влияние в России, имел несчастье дожить до времени, когда представители этого народа в качестве завоевателей вошли в белокаменную. Нашествие наполеоновских войск Ростопчин воспринял как личную трагедию, настолько личную, что собственноручно сжег свое прекрасное имение Вороново, не желая, чтобы оно досталось наступавшему неприятелю. Присутствовавшие при этом акте союзные англичане были потрясены: Наполеон Наполеоном, но зачем же пускать на ветер собственное добро! И с этими иностранцами граф обошелся с русской удалью, заставив их, как они ни сопротивлялись, участвовать в поджоге. Это участие впоследствии воодушевило английского комиссара Роберта Вильсона на такого рода письменные признания: ‘Сия жертва доказывает ужасным образом, что в сем государстве души не унижаются при наступлении опасностей… Зажигатель эфесского храма доставил себе постыдное бессмертие: разрушение Воронова должно пребыть вечным памятником российского патриотизма’.
Ценители красоты подмосковных усадеб знают, что Вороново было построено в ХУ111 веке замечательным русским архитектором (и поэтом) Н. А. Львовым и отличалось великолепием зданий и парка. Прежний владелец имения граф А. И. Воронцов, разорившись, продал его Ростопчину за 300 тысяч рублей. После 1812 года усадьбу восстановили, а затем она неоднократно перестраивалась разными владельцами. Очередная перестройка закончилась в 1949 году размещением в Воронове дома отдыха, и свободного доступа туда ныне нет. Беспрепятственно осмотреть можно разве что кладбищенскую церковь, построенную в том же ХУ111 веке архитектором К. Бланком и представляющую собой бесспорный памятник русского зодчества. Скромное сельское кладбище и церковь прилегают к бывшему ростопчинскому имению.
Французы немало повредили и семейной жизни графа. Его жену Екатерину Петровну, урожденную Протасову, мучили разнообразные вопросы, и среди них такой: как истолковать зло, царящее в нашем мире, если Господь Бог действительно всеблаг? Известный французский мыслитель Жозеф де-Местр, бывший в ту пору (начало Х1Х века) сардинским посланником в России, энергично поспешил на помощь. Смятение женщины, ведущее ее в ловушку атеизма, он попытался развеять соображением об объединении живущих в некое естественное мировое сообщество, в котором страдания одних являются чаще всего своеобразным жертвоприношением, искупающим грехи других. Это не слишком мудреное рассуждение французского гения стало прологом, за которым последовало вступление Екатерины Петровны в ряды католиков. Обращение состоялось, конечно, не сразу, философу пришлось изрядно потрудиться, выставляя, между прочим, на вид превосходство католицизма над иными конфессиями. Когда де-Местр счел, что графиня вполне поддалась его идеологическим обольщениям, он перепоручил попечение над ней еще более ловкому в таких делах аббату Адриену Сюрюгу, старшему священнику французской церкви Святого Людовика. Эта церковь располагалась на Лубянке, неподалеку от купленного Ростопчиными дома. Аббат быстро втерся в доверие у хозяев дома, сумев обмануть даже бдительность самого графа, ненавистника французов. Он внушал Екатерине Петровне, что дело ее приобщения к ‘истинной вере’ должно происходить в глубочайшей тайне и никому из домашних, а в особенности мужу она не должна ничего рассказывать.
Странное было время. Вся Европа знала, что у иезуитов нет совести и что они великие плуты, отовсюду их изгнали, и даже папа римский запретил их орден, а императрица Екатерина в свою бытность приютила их в России. Воцарение ее внука Александра принесло им практически полную свободу действий даже в оплоте православия и традиций старины Москве. Когда Ростопчин искал гувернера для своего сына, некий француз с обезоруживающей прямотой заявил, что не видит иного способа просветить юношу, кроме как подчинив его католической вере. Но Ростопчина обезоружить было трудно. Еще во времена императора Павла он открыто поддержал митрополита римско-католических церквей России Сестренцевича, врага иезуитов, только благодаря опале Ростопчина и побежденного ими. Между тем Александра, сестра Екатерины Петровны, тяжело переживавшая утрату мужа, нашла утешение именно у иезуитов. Нетрудно представить, как торжествовали они, когда стала католичкой и сама Екатерина Петровна. Одновременно с ней тот же шаг совершили еще две ее сестры, княгиня Васильчина и графиня Протасова.
Екатерина Петровна записок после себя не оставила, но о том, как чувствовали себя русские дамы высшего света, пребывая в лоне католической церкви, мы можем вполне узнать из мемуаров другой русской католички, графини В. Н. Головиной. Писанные по-французски воспоминания представляют нам образ женщины, явно чувствующей себя иностранкой в родной стране. Вся жизнь Головиной посвящена двору, но русский императорский двор — это, можно сказать, банка с пауками, средоточие интриг, глупости, всякого рода карикатур на благородные нравы. Единственное, что связывает графиню с Россией, это дружба с супругой Александра, императрицей Елизаветой Алексеевной, начавшаяся еще в юные годы. Однако императрица — хотя и немка, да от души полюбившая свое новое отечество, — недовольна переходом графини в католическую веру, и возникший между ними холод становится главной драмой жизни Головиной. Зато немало причин для восторга она находит во Франции, куда в конце концов окончательно переезжает на жительство и где скончалась в 1821 году. Восхищение французской аристократией доходит у графини до какого-то умоисступления. Правда, это касается только старой аристократии, а новая, явившаяся после революции и поддержанная узурпатором власти Наполеоном, ничего, кроме презрения, вызвать не может. Но уж что ни субъект той, старой, то непременно с ‘ангельским выражением лица’ и ‘прелестной талией’, невообразимой силой ума, непередаваемо прекрасными качествами души и такой набожностью, что и не налюбуешься вдосталь.
Возможно, и Екатериной Петровной овладели подобные настроения, но дело не столько в ней, сколько в ее муже. Когда графиня призналась ему в своем поступке, Федор Васильевич был потрясен до глубины души. Напрасно Г. Д. Овчинников в упоминавшемся предисловии пишет, что граф и графиня ‘прожили вместе в полном согласии’, ибо в действительности между мужем и женой произошел разрыв. Они продолжали совместное житье, но религиозная и моральная пропасть между ними уже никогда не изгладилась. И в то время как Екатерина Петровна в московской католической общине своими бесчисленными благодеяниями снискивала себе славу святой, Федор Васильевич всеми силами боролся за то, чтобы жене не удалось увлечь за собой и их детей. На внешний взгляд, правда, все оставалось по-прежнему. Граф любил жену и не мог позволить себе обойтись с ней с той же решимостью, какую проявил при поджоге Воронова, в своих предприятиях по обороне Москвы от Наполеона или в печально знаменитом деле купеческого сына Верещагина, которого Ростопчин, по слухам, отдал на растерзание толпе как французского шпиона.
Граф взялся за перо и сочинил ‘Мысли вслух на Красном Крыльце’. Его герой Сила Андреевич Богатырев воздает должное всяким заморским гостям и в особенности французам за ту наглость, с какой они ведут себя в России. Сила Андреевич вещает с Красного Крыльца народу: ‘Приедет француз с виселицы, все его на перехват, а он еще ломается: говорит: либо принц, либо богач, за верность и веру пострадал, а он, собака, холоп, либо купчишка, либо подьячий, либо поп-расстрига, от страха убежал из своей земли. Поманерится недели две, да и пустится либо в торг, либо в воспитание, а иной и грамоте-то плохо знает’.
В Москве и некоторых других городах памфлет Ростопчина раскупили с замечательной быстротой, однако высший свет встретил его с прохладцей: не могли поверить, что тот самый граф, который известен своей изящной образованностью, а на французском говорит и пишет получше иных французов, дошел до столь ‘вульгарных’ выпадов против иноземцев. Но смириться с этим фактом офранцуженному обществу все же пришлось. Собственно говоря, большинство сочинений графа и было нацелено на осмеяние французов, по крайней мере тех из них, кого судьба занесла в Россию. К их числу принадлежал и Наполеон, о котором Сила Андреевич высказался так: ‘Мужичишка, в рекруты не годится, ни кожи, ни рожи, ни видения, раз ударить, так след простынет и дух вон’. Но когда узнали об обращении Екатерины Петровны, сложилось мнение, что граф попросту мстит иезуитам, католикам вообще да и первому подвернувшемуся под горячую руку галлу.
Из дочерей Ростопчиных католическому влиянию матери поддалась Соня, впоследствии жена католика графа Сегюра. У другой дочери, Наташи, идеи Екатерины Петровны не встретили понимания. Произошел даже случай, окончательно убедивший графиню, что Наташа никогда не пойдет по ее пути. Когда мать и дочь после нашествия Наполеона возвращались из Ярославля в Москву и проезжали Ростов Великий, Наташе, пораженной величественным видом ростовского кремля, захотелось побывать у святынь этого города. Она попросила у матери разрешения поклониться мощам святителя Димитрия, на что Екатерина Петровна не без раздражения ответила: Димитрий — святой не католический и поклоняться его мощам решительно незачем. Однако Наташа, на рассвете тайком выбравшись из гостиницы, где они остановились, осуществила свою мечту, после чего мать, обо всем, разумеется, узнавшая, почти до самой Москвы не разговаривала с дочерью.
Лишившись надежды оторвать от православия Наташу, упрямая и последовательная в своих действиях Екатерина Петровна взялась за самых младших — Лизу и Андрея. Но Андрей религиозным исканиям предпочел сугубо светский образ жизни, чем доставил немало огорчений не только матери, но и отцу, а с Лизой вышла и вовсе трагическая история. Лиза блистала красотой и умом, но отличалась крайне слабым здоровьем и умерла в молодые годы. Когда стало ясно, что ее часы сочтены, для Екатерины Петровны главной заботой сделалось удалить из комнаты умиравшей обезумевшего от горя отца. Это ей удалось, Федор Васильевич послушался жену и ушел к себе отдохнуть. Он уснул всего на несколько часов, а за это время Екатерина Петровна успела совершить задуманное. Возле постели Лизы возник аббат, и мать сообщила дочери, что сейчас, когда наступил ее последний час, она будет принята в лоно католической церкви, приобщится к истинной вере и тем спасет душу. Девушка пыталась возражать, но ее голос был слаб и тих. Аббат вдохновенно вещал о преимуществах вероучения папежников, но Екатерина Петровна, видя, что время уходит, а дочь на уговоры не поддается, велела ему без церемоний приступать прямо к обряду обращения. Тот с готовностью исполнил приказание графини.
Проснувшись, Ростопчин узнал, что Лиза умерла, и умерла католичкой. Можно ли думать, что к этой минуте мужа и жену привело полное согласие и что в таком же согласии они предполагали жить и дальше? Что касается Екатерины Петровны, она не сомневалась, что теперь у нее имеются все основания похоронить дочь на католическом кладбище. Эта мысль утешала ее в ее горе, и она, полагая, что душа Лизы уже определенно спасена, в известном смысле торжествовала победу над мужем. Но Федор Васильевич, бросившись к московскому митрополиту, объяснил, что Лиза до конца оставалась православно верующей и накануне смерти приняла причастие по правилам нашей церкви. Знавший о религиозной драме в семье Ростопчиных митрополит разрешил похоронить Лизу на православном Пятницком кладбище, где покоились ее умершие в младенчестве брат и сестра. На этом же кладбище вскоре обрел вечный покой и сам граф.
Однако незадолго перед кончиной ему довелось еще раз столкнуться с французами, только уже не в собственном отечестве, а там, во Франции, откуда целые их стаи продолжали отправляться в Россию. Император Александр, во время войны благоволивший к московскому генерал-губернатору, после победы над Наполеоном стал относиться к нему более чем сдержанно. Многие москвичи, раздосадованные утратой своего имущества в огне московского пожара, предъявляли теперь бывшему градоначальнику неумеренные претензии, считая его виновником своего бедствия. Овчинников приводит такое место из письма Н. М. Лонгинова (судя по всему, имеется в виду отец М. Н. Лонгинова, библиографа, историка литературы, автора книги ‘Новиков и московские мартинисты’) от 12 февраля 1813 года, адресованного его благодетелю С. Р. Воронцову: ‘… у Ростопчина нет ни одного друга в Москве, и там его каждый день клянут все. Даже народ ненавидит его теперь в такой степени, как был раньше им возбужден’. Доведенный до отчаяния, Федор Васильевич ударился во временную эмиграцию. Париж встретил его не без восторга. Парижанам он был интересен как северный варвар, как некий возродитель величавых античных деяний, как человек, простым поджогом Москвы решивший, по их мнению, исход наполеоновского нашествия на Россию. В толпе этих легкомысленных людей Ростопчин не терял ни присутствия духа, ни свойственного ему остроумия. Его узнавали даже на улицах, когда он прогуливался пешком, останавливали, провоцировали на разговоры о сожженной им русской столице. Граф отделывался шутками, чем пришелся по нраву парижскому народу. После отъезда из России он писал уже только по-французски. Во Франции и на французском он написал ‘Мои записки, написанные в десять минут…’, — опубликованные уже после смерти Ростопчина, в 1839 году, они произвели в Европе сенсацию и тотчас были переведены на многие языки, в том числе и на русский. В этом сочинении о своем духовном облике граф высказался так: ‘Я был упрям как мул, капризен как кокетка, весел как ребенок, ленив как сурок, деятелен как Бонапарт, — все как вздумается’. О французах и прочих иноземцах на этот раз промолчал, ограничившись разве что замечанием: ‘Мое великое счастье заключается в независимости от трех лиц, властвующих над Европой. Так как я достаточно богат, не у дел и довольно равнодушен к музыке, то мне нечего делить с Ротшильдом, Меттернихом и Россини’.
Впрочем, на свой лад боролся граф с ненавистным ему французским засильем и в самом Париже. Когда в одном из театров этого города публика освистывала актера-дебютанта, Ростопчин подарил несчастному бурные аплодисменты. Изумленным французам Федор Васильевич разъяснил: ‘Боюсь, что как сгонят его со сцены, то он отправится к нам в учителя’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека