Стрекоза, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1900

Время на прочтение: 14 минут(ы)

Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ
ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
СЪ ПОРТРЕТОМЪ АВТОРА И КРИТИКО-БІОГРАФИЧЕСКИМЪ ОЧЕРКОМЪ П. В. БЫКОВА

ТОМЪ ДЕВЯТЫЙ
ИЗДАНІЕ Т-ва А. Ф. МАРКСЪ’ ПЕТРОГРАДЪ
Приложеніе къ журналу ‘Нива’ на 1917 г.

СТРЕКОЗА.
Изъ лтнихъ идиллій.

I.

Утро было свжее. Ночью выпалъ дождь, и мокрая трава блестла на солнц. Но утренняя свжесть уже не имла той чарующей, пахучей теплоты, какъ лтомъ. Стояли первые дни августа, и въ воздух чувствовался первый осенній холодокъ.
Настасья Ивановна нарочно выбрала дальнюю дорожку парка, чтобы ‘продышаться’ на цлый день. Вдь въ ея распоряженіи былъ всего одинъ свободный часъ, именно — отъ семи до восьми часовъ утра, и она ежедневно длала одну и ту же прогулку со своего дачнаго чердачка до вокзала. Ей казалось, что столтнія березы, сосны и ели уже знаютъ ее и, когда она проходила мимо, шепчутъ ей: ‘Здравствуйте, Настенька. Вы опять идете въ свою проклятую будку? Бдная Настенька!..’ Двушка знала до мельчайшихъ подробностей свою ежедневную дорогу, каждый кустикъ, мутную рчку, катившуюся въ низкихъ глинистыхъ берегахъ, каждое дерево. Ей казалось, что вс деревья добрыя, да иначе и быть не могло, потому что они пользуются величайшимъ счастьемъ быть вчно на свжемъ воздух. А какъ имъ весело, когда солнце обливаетъ ихъ своимъ ликующимъ свтомъ… Солнце — вдь это сама жизнь, и Настенька ничему такъ не завидовала, какъ тмъ счастливымъ людямъ, которые цлые дни, недли и мсяцы могутъ пользоваться этимъ солнцемъ. О! она всегда сидла бы гд-нибудь на солнышк и пила бы солнечный свтъ, какъ больные пьютъ свои лкарства. Да, солнце, солнце, солнце и еще немножко солнца… Тогда бы Настенька не была такимъ заморышемъ, руки и ноги у нея не были бы такими тоненькими, лицо не было бы такимъ блднымъ, а глаза не смотрли бы такъ печально, точно она только-что перенесла какую-то тяжелую болзнь.
Да, сегодня было первое осеннее утро, и съ березъ медленно падали желтые листья, точно слетали обезсилвшія бабочки. Въ воздух въ первый разъ чувствовался горькій ароматъ этого палаго осенняго листа, и двушка съ искреннею радостью думала:
‘Слава Богу, лто прошло…’
Двушка даже улыбнулась, глядя на валявшіеся по трав желтые листья. Да, они еще недавно давали кому-то тнь, кому-то нашептывали свои зеленыя лтнія сказки, веселили своей шепчущею зеленью чей-то глазъ… И вдругъ все кончено: солнечные лучи уже не давали настоящаго живого тепла… Въ одномъ мст, на поворот дорожки, гд стояла зеленая скамейка, Настасья Ивановна подняла валявшуюся на песк поблекшую за ночь розу. Двушка внимательно ее осмотрла и только вздо.чнула. Кто то сорвалъ эту розу, чтобы поднести какой-то двушк или дам. Вроятно, эта двушка была счастлива, улыбалась, смотрла на него благодарными глазами… Вдь цвты, а особенно розы — само счастье. Каждое утро, идя на службу, Настасья Ивановна находила брошенные цвты, и ей длалось какъ-то обидно и горько за неслыханное счастье, которымъ пользовались вотъ въ этомъ парк другіе. Ей казалось, что въ цвтахъ сохранилась еще теплота державшихъ ихъ рукъ.
‘Скоро не будетъ цвтовъ,— озлобленно думала двушка, разрывая чужую розу по лепесткамъ.— Довольно, нарадовались…’
Она уже видла деревья голыми, видла покрывавшій землю первый снгъ, сквозь который пробивалась замерзавшая трава, слышала завыванье холоднаго втра и карканье голодныхъ воронъ,— лто кончено, а съ нимъ кончилось и завидное чужое счастье.
Настасья Ивановна всегда испытывала непріятное чувство, когда ея дорога кончалась. Вотъ крутой берегъ рчки съ великолпною аллеей изъ сосенъ и елей, спускъ къ мостику, изъ-подъ котораго съ шумомъ падала вода, крутой подъемъ, на которомъ она задыхалась, широкій лугъ, послдніе дубы и липы, а тамъ уже виднлось зданіе вокзала съ эстрадой для музыкантовъ и большою площадкой для гуляющей публики. Она проходила по этой площадк какъ-то торопливо, точно бжала, стсняясь за свое старенькое платье, прошлогоднюю дешевенькую шляпу и выцвтшую пелерину. Въ этотъ ранній часъ собственно публики на площадк, конечно, не было, кром торопливо шагавшихъ на вокзалъ мелкихъ служащихъ, которымъ было не до нея, да офиціантовъ, убиравшихъ свои столики на галлере около буфета. Правда, въ это время всегда стоялъ татаринъ Хайбибула, приземистый сдой старикъ съ угловатою головой и щетинистыми усами. Онъ кланялся издали Настась Ивановн и говорилъ всегда одно и то же:
— На службу идешь?
— На службу…
— Служи, служи. Нельзя, надо служитъ…
Другіе офиціанты смотрли на Настасью Ивановну съ улыбкой и что-то говорили Хайбибул, который съ презрніемъ отмахивался рукой. Двушк казалось, что офиціанты говорятъ про нее, и говорятъ что-то дурное, и ей длалось обидно. Разв она сдлала кому-нибудь зло или сказала про кого-нибудь что-нибудь дурное?
Сегодня было, какъ всегда, и Хайбибула къ обычному вопросу о служб прибавилъ только одну фразу, точно видлъ мысль, которую несла Настасья Ивановна:
— А лто прошелъ…
Двушка только улыбнулась въ отвтъ и бистро, какъ ящерица, скрылась въ дверяхъ громадной концертной залы, гд такъ гулко раздавались даже ея легкіе шаги. Изъ концертной залы шелъ широкій выходъ на платформу. Налво пристроилась фруктовая лавочка, а рядомъ — крошечная будка, гд Настасья Ивановна торговала газетами. Молодцы изъ фруктовой не обращали на нее никакого вниманія, точно мимо нихъ проходила кошка, и это ей было немножко обидно. Двушка боялась пропустить первый поздъ изъ Петербурга, съ которымъ получались свжія газеты и прізжалъ обыкновенно самъ хозяинъ, пожилой господинъ съ просдью. У него по линіи дороги было нсколько газетныхъ кіосковъ, и онъ постоянно жаловался, что дла идутъ плохо, хотя послдняго и не было. Звали его едоромъ Егорычемъ. Настасья Ивановна знала, что у него большая семья и что онъ добрый человкъ, совсмъ добрый, если бы постоянно не нуждался въ деньгахъ.
— Охъ, ужъ эти деньги…— повторялъ едоръ Егорычъ, вытирая лицо платкомъ.— Дыхнуть нельзя безъ денегъ.
Настасью Ивановну онъ называлъ просто Настенькой, что выходило у него какъ-то особенно ласково.
— Эхъ, Настенька, и отчего вы только худете? Никакого настоящаго двичьяго фасона у васъ нтъ, чтобы покупающей публик было пріятно… Вонъ какія развертныя продавщицы бываютъ. Другой бы и мимо прошелъ, а тутъ за фасонъ газетину купитъ. Ужъ, кажется, все у васъ: и паркъ, и музыка, и всякая публичность…
Если бы добрый едоръ Егорычъ нарочно придумывалъ что-нибудь пообидне, то, наврное, не сумлъ бы придумать. Настасья Ивановна забиралась въ свою будку въ конц восьмого часа и выходила изъ нея только въ двнадцать часовъ ночи, когда отходилъ послдній дачный поздъ. Она не видла въ теченіе цлаго дня солнца, а только проходившую публику, которая вчно куда-то торопилась. Свой обдъ она приносила съ собой въ узелочк, а Хайбибула два раза подавалъ ей чай за старыя газеты, которыя она давала ему читать.

II.

Изъ будки Настасьи Ивановны никогда не было видно солнца, что ее огорчало больше всего. Освщался только дальній конецъ платформы, да и то вечеромъ, когда уходилъ семичасовой поздъ. Молодцы изъ фруктовой, когда не было покупателей, поочередно выскакивали на освщенную часть платформы и въ садъ, а Настасья Ивановна не могла даже этого сдлать, потому что не на кого было оставить будку. Ей приходилось только завидовать счастливымъ фруктовымъ молодцамъ, которые хоть урывками видли лтнее солнце, могли свободно двигаться за своимъ прилавкомъ и безъ конца болтать съ покупателями и между собой.
Но въ самомъ скверномъ положеніи бываютъ еще боле скверныя положенія, и въ данномъ случа это были т часы, когда играла музыка. Настасья Ивановна сначала слушала музыку съ удовольствіемъ, а потомъ она начала ее раздражать, больше — двушка испытывала тяжелое чувство, которое не сумла бы назвать. Это было что-то въ род того безпричиннаго страха, какой испытывается иногда во сн. Двушка начинала волноваться съ того момента, когда прізжали музыканты. Она смотрла на нихъ, какъ на своихъ личныхъ враговъ, которые являлись каждый вечеръ съ спеціальною цлью мучить ее, такую хилую и беззащитную.
А тутъ еще дачная публика, которая гуляла по платформ цлые дни,— одни узжали, другіе провожали, третьи встрчали прізжавшихъ. Какъ имъ всмъ весело… Настась Ивановн часто хотлось имъ крикнуть:
‘Разв вы не видите, что я совсмъ одна, что мн скучно, что я совсмъ не вижу солнца?!’
Но ея никто не замчалъ. У каждаго было свое дло, каждаго кто-нибудь ждалъ, и вс ужасно торопились, чтобы не пропустить ни одного хорошаго солнечнаго дня. Боже мой, какіе люди злые!.. Чтобы они имли въ свое время газеты, Настасья Ивановна должна была по шестнадцати часовъ отсиживать въ своой будк. Вдь вс это видли, и никто, никто этого не замчалъ. Двушка начинала думать, что и т люди, которые пишутъ въ газетахъ, тоже злые, вс злые… И проклятыя газеты печатаются только для того, чтобы она, Настенька, все лто не видала солнца.
— Злые, вс злые,— повторяла двушка, когда мимо нея безъ конца тянулась всегда по-праздничному разодтая толпа.
Особенно ее возмущали дамы, которыя ничего не длали и знали только наряжаться. Довольныя, сытыя, счастливыя, он жили какъ чужеядныя растенія.
Единственный человкъ, который замчалъ Настеньку, былъ старикъ Хайбибула, хотя онъ и относился къ ней съ непонятною для нея грубостью.
— Чего сидишь?— спрашивалъ онъ сердито.— Другія бабы гуляй, а ты сиди… Сколько угодно сиди, все равно ничего не высидишь…
— Вдь и ты тоже служишь, Хайбибула,— точно оправдывалась Настасья Ивановна.— И давно служишь…
— Я — другое… совсмъ наоборотъ… Я тридцать пять лта офиціантомъ служу, да пять лтъ въ мальчикахъ… Ухъ, какъ ремнемъ драли, когда былъ въ мальчикахъ… Спать вотъ какъ хотлось, а тутъ соннаго ремнемъ… Соскочишь, ничего не понимаешь, а тебя опять ремнемъ… Вотъ я и знаю свою службу лучше всхъ. У Бореля служилъ, у Ломача… на островахъ… Я все могу понимать… Хайбибула все знаетъ…
Эти разговоры происходили, когда старикъ приносилъ чай. Онъ точно немного конфузился, и вмст съ тмъ Настеньк казалось, что ему нравилось говорить съ ней и что онъ какъ будто чего-то не договариваетъ. Хайбибула смотрлъ на нее своими черными глазами съ желтымъ блкомъ какъ-то особенно, въ упоръ, а при разговор сдвигалъ черныя густыя брови. Были моменты, когда старикъ какъ-то вдругъ весь измнялся и даже говорилъ другимъ тономъ, именно, когда говорилъ о своемъ родномъ Касимовскомъ узд, и своемъ татарскомъ гнзд. Разв что-нибудь можетъ быть лучше на свт Касимовскаго узда, гд у Хайбибулы былъ и свой домъ и все хозяйство, настоящее хозяйство. Старый татаринъ съ какимъ-то умиленіемъ разсказывалъ Настеньк объ этомъ своемъ дом, объ оставшейся дома семь и о томъ, какъ онъ самъ вернется туда коротать свою старость.
— У васъ одно нехорошо,— сказала Настасья Ивановна, невольно завидуя благополучію Хайбибулы.— Вы выдаете двушекъ замужъ насильно… да.
— Мы?! Насильно?!..— недоумвалъ Хайбибула.— Пришло двушк время — и выдаемъ, а насильно — нтъ… Сдлай милость.
— Двушка, можетъ-быть, и въ глаза не видала своего жениха…
— А зачмъ ей смотрть? Отецъ да мать получше смотрятъ…
— А она его все-таки не знаетъ и не можетъ любить…
— Эге, не можетъ… Все можетъ, когда замужъ вышла. Все… Ваша двушка сегодня посидитъ съ кавалеромъ, завтра посидитъ съ кавалеромъ, семь разъ посидитъ съ кавалеромъ — двушки и нтъ… Тридцать пять лтъ служу и все могу отлично понимать. Двушка… Разв нашу татарскую двушку посадятъ въ такую конуру? Эге, старый Хайбибула все понимаетъ… У меня своя дочь есть, разв я ее посажу на вокзалъ газеты продавать? Шайтанъ печаталъ ваши газеты… все врутъ…
— У васъ по четыре жены у каждаго татарина,— сказала Настенька.
— Такой законъ… У меня одна жена, а кто хочетъ… Зато у насъ старыхъ двокъ нтъ и другихъ пустяковъ… У насъ двку изъ семьи не выпустятъ, потому что больно ее берегутъ… У насъ двка — дорогой товаръ. Вашу двку женихъ безъ приданого не беретъ, а за нашу двку женихъ большой калымъ платитъ.
Въ словахъ стараго татарина Настасья Ивановна противъ желанія находила много правды, точно онъ говорилъ о ней, больше — точно онъ видлъ все, что она сейчасъ переживала. Даже шестнадцатичасовое сиднье въ будк не могло убить живого человка… Да, у Настасьи Ивановны была тайна, настоящая тайна, о существованіи которой догадывался одинъ Хайбибула, когда говорилъ о ‘пустякахъ’, да еще, какъ ей казалось, знали музыканты. Они точно досказывали ей то, чего она не могла выговорить словами, а только чувствовала. Вс эти мдныя трубы, скрипки и контрабасы пли вмст съ ея сердцемъ, жаловались, страдали, плакали и радовались… О! пусть разгуливаютъ эти счастливыя, разодтыя, красивыя дамы, за которыми ухаживаютъ красивые и разодтые и счастливые кавалеры,— никто и ничего не узнаетъ о большой тайн худенькой маленькой двушки, которая сидитъ все лто въ своей будк.
Въ первый разъ онъ цодошелъ къ ея будкъ и по разсянности спросилъ не газету, а спичекъ.
— Это рядомъ,— отвтила они и только теперь увидла стоявшаго у ея прилавка стройнаго молодого студента.
— Ахъ, виноватъ, барышня,— весело отвтилъ онъ и засмялся ршительно безъ всякаго основанія.
Настасья Ивановна посмотрла на него и только чувствовала, какъ у нея захолонуло на душ. Да, это былъ онъ, настоящій онъ… Боже мой, какая красота родится на свт! Двушка представляла себ его именно такимъ: высокаго роста, стройный, съ румянымъ свжимъ лицомъ, маленькими рыжеватыми усиками, распущенными по послдней мод на концахъ, что придавало этому молодому лицу немного удивленный видъ. А какіе ласковые каріе глаза, какая милая, безобидная улыбка, свжій, съ не остывшими еще дтскими нотками голосъ — и вообще что-то такое свжее, молодое, радостное, счастливое и еще не проснувшееся отъ здороваго дтства.
Онъ подошелъ къ фруктовой, купилъ коробку шведскихъ сничекъ, по пути сълъ три яблока и ушелъ.
Вернувшись вечеромъ домой, въ свой дачный чердачокъ, Настасья Ивановна просидла у открытаго окна до утренней зари и не замчала, какъ по ея лицу бжали слезы.

III.

Онъ бывалъ на вокзал каждый день, потому что нужно же было куда-нибудь хать на велосипед. Настасья Ивановна знала даже часы, когда онъ прізжалъ, и каждый разъ страшно волновалась. Съ нимъ прізжали другіе велосипедисты въ какихъ-то шутовскихъ курточкахъ и шапчонкахъ, полосатыхъ фуфайкахъ и шерстяныхъ чулкахъ до колнъ. Они называли его Жоржикомъ, и Настасью Ивановну коробило, когда кто-нибудь хлопалъ его фамильярно по плечу. Какъ они смютъ, эти гороховые шуты, такъ обращаться съ нимъ! Жоржикъ всегда былъ одтъ въ блоснжный китель съ высокимъ накрахмаленнымъ воротникомъ, форменная фуражка была самая модная — съ козырькомъ до половины лба, съ прямою тульей, панталоны въ обтяжку, какъ у гусаръ,— вообще онъ походилъ скоре на офицера, чмъ на студента, и даже ходилъ по-кавалерійски, подавшись корпусомъ впередъ и разставляя широко на ходу носки. Говорилъ онъ, растягивая слова, и нарочно шепелявилъ. А какъ мило онъ почти къ каждому слову прибавлялъ букву ‘э’. По разсянности Жоржикъ раза два еще подходилъ къ будк Настасьи Ивановны.
— Э… позвольте спичекъ… Ахъ, виноватъ, барышня.
Когда не было никого изъ велосипедистовъ, Жоржикъ забирался въ отдленіе, гд продавали пирожное, и надался, какъ гимназистъ приготовительнаго класса.
Настасья Ивановна переживала вс счастливыя муки перваго чувства, до ревности включительно. О! какое это ужасное чувство — ревность… И въ матеріал для него не было недостатка, потому что коварный Жоржикъ ухаживалъ за каждою юбкой. Однхъ кузинъ у него было нсколько дюжинъ. Настасья Ивановна глубоко страдала и бранила Жоржика, называя его про себя ‘проклятымъ моржикомъ’. Но вдь онъ ршительно былъ не виновата, что вс дамы ухаживали за нимъ, въ чемъ Настасья Ивановна убждалась каждый день собственными глазами.
‘Да пусть ухаживаютъ, а онъ все-таки мой,— думала двушка, глядя на ухаживавшихъ дамъ съ подобающимъ въ такихъ случаяхъ презрніемъ.— Мой, мой, мой… еще разъ мой… А вы, несчастныя, и не подозрваете ничего. Мой моржикъ…’
Это чувство собственности выросло какъ-то само собой и даже перешло въ своего рода скупость. Настасья Ивановна владла Жоржикомъ безраздльно. Ей принадлежалъ каждый его взглядъ, каждоз движеніе и каждая мысль. Она мысленно гуляла съ нимъ каждый вечеръ подъ звуки музыки, а потомъ уходила въ тнистыя аллеи вкового парка, гд разсказывала ему все, все… Она рано осталась сиротой и выросла у тетки, бдной и больной женщины, которой сейчасъ помогала. Десяти лтъ тетка отдала ее въ швейный магазипъ, гд она пробыла ужасныхъ пять лтъ и едва вырвалась. Ее морили голодомъ, били, заставляли работать по восемнадцати часовъ въ сутки. Потомъ она вырвалась изъ этого ада благодаря дальнему родственнику, служившему на финляндскомъ пароходик, который доставилъ ей мсто кассирши на одной изъ маленькихъ пристаней-плотовъ на Фонтанк. Тамъ была тоже будка, только еще хуже, чмъ здсь: единственное окошечко упиралось въ рыбный садокъ, и она видла только руки счастливыхъ пассажировъ, платившихъ ей въ кассу по дв копейки. Фонтанка всегда такая грязная, и она съ ранней весны до глубокой осени дышала зараженнымъ воздухомъ. А тутъ еще постоянная сырость отъ воды… Жоржикъ все это выслушалъ и такъ хорошо ее жаллъ, а она разсказывала и плакала счастливыми слезами. Онъ вдь такой добрый и славный… А тамъ, на садовой эстрад, играла такая хорошая музыка, и вмст съ Настенькой плакали и скрипки и мдныя трубы, и тихо жаловались контрабасы.
Однимъ словомъ, двушка переживала вс муки непережитаго счастья.
Итакъ, день стоялъ осенній, съ бодрымъ осеннимъ холодкомъ, что Настенька скоро почувствовала, когда забралась въ свою будку. На ходу похолодвшій воздухъ дйствовалъ ободряюще, а въ будк онъ заставилъ ее дрожать и прятать покраснвшія руки въ рукава.
— Ухъ, студено!— выкрикивалъ кто-то изъ фруктовыхъ молодцовъ, похлопывая руками.— Хоть въ шубу ползай, въ самый разъ.
Утромъ газеты раскупались нарасхватъ, и Настасья Ивановна едва успвала давать сдачу, что всегда ее немного сердило. Вдь она одна, а покупателей много, и каждый требуетъ сдачи, точно нельзя впередъ приготовить пятачокъ или семь копеекъ. Къ одиннадцатичасовому позду неожиданно явился Жоржикъ. Онъ пришелъ пшкомъ, такой свжій и розовый отъ осенняго холода. Заложивъ руки въ карманы и насвистывая арію изъ ‘Маскотты’, Жоржикъ бродилъ по платформ съ дловымъ видомъ.
‘Ахъ, какой онъ хорошенькій сегодня’,— съ гордостью подумала Настасья Ивановна, глядя на него съ чувствомъ собственности.
Жоржикъ подходилъ раза два къ ея будк, что-то раздумывалъ и говорилъ:
— Э… у васъ нтъ спичекъ, барышня?.. э?..
— Нтъ, я торгую газетами… Хотите ‘Новости’?
— Э… я читаю только ‘Петербургскую Газету’…
Въ сущности, Жоржикъ не читалъ даже и ‘Петербургской Газеты’, потому что чувствовалъ органическое отвращеніе къ печатной бумаг. Вся его литература заключалась въ анонсахъ скачекъ и вообще въ отдл спорта. Онъ могъ перечислить фамиліи всхъ жокеевъ, зналъ наизусть родословную каждой лошади и всевозможные рекорды, чмъ по справедливости могъ гордиться въ своемъ велосипедномъ кругу. А дома у себя, гд духовныя потребности исключительно удовлетворялись одной ‘Петербургской Газетой’, онъ являлся великимъ свточемъ, оракуломъ и авторитетомъ, потому что вся семья была поглощена спортомъ, до семилтней Вовочки включительно. Такихъ спортсменскихъ семей было нсколько, и лтомъ на дач между ними устраивалось что-то въ род семейнаго тотализатора, составлялись пари и велись самые ожесточенные споры по поводу разныхъ фаворитовъ, рекордовъ и особенно по поводу будущихъ выигрышей. Изъ болтовни велосипедистовъ Настасья Ивановна знала многое о семь Жоржика, о какой-то его сестр Рит, которая обладала счастливымъ даромъ предсказывать будущіе выигрыши, и сейчасъ ршила, что Жоржикъ, вроятно, жестоко проигрался въ тотализаторъ и поэтому иметъ такой дловой видъ. Но причина оказалась другою.
Настасья Ивановна думала, что Жоржикъ ушелъ, какъ вдругъ услышала его голосъ сейчасъ рядомъ со своей будкой, гд стояла ршетчатая деревянная скамейка. Да, это говорилъ онъ, но такимъ убитымъ, растеряннымъ тономъ.
— Послушай, Люся, такъ нельзя…— виновато повторялъ онъ.— Э… наконецъ тутъ публика… насъ могутъ услышать…
— А мн все равно, пусть слушаютъ,— отвчалъ ршительный женскій голосъ съ хриплыми нотами.— Да, пусть вс смотрятъ, какъ несчастный мальчишка… вдь ты мальчишка… Да, какъ такой скверный мальчишка обманываетъ меня. О! я все знаю, вижу и понимаю!..
Настасья Ивановн показалось, что кто-то ударилъ ее прямо по лицу. Она страшно поблднла и чувствовало только одно — что ей дышать нечмъ. Ея Жоржика смли называть мальчишкой!.. И кто же, какая-то старая, озврвшая баба… Настасья Ивановна видла, какъ она подходила давеча къ Жоржику,— совсмъ-совсмъ старая, брюзглая и носъ крючкомъ, а глаза, какъ у вороны, злющіе, противные, безсовстные.

IV.

Положеніе Жоржика ухудшалось съ каждою секундой. Онъ старался незамтно отступить къ линіи вагоновъ, но энергичная дама загородила ему дорогу.
— Ты хочешь бжать, скверный мальчикъ!..— возмутилась она въ окончательной форм.— А кто платилъ за твою игру на тотализатор, а?..
— Люся, ради Бога!..— умоляюще шепталъ Жоржикъ, оглядывался, на фруктовую лавку, которая, какъ ему казалось, вся состояла изъ улыбающихся рожъ.— Мы обращаемъ на себя общее вниманіе.
— Я этого и хочу!..
Нсколько кондукторовъ наблюдали эту сцену и тоже улыбались. Станціонный жандармъ шагалъ по платформ, длая видъ, что ничего не замчаетъ. Сидвшая на скамь швея съ картонкой долго удерживалась и наконецъ фыркнула, зажимая ротъ рукой. Въ дверяхъ концертной залы показался Хайбибула. Онъ видалъ на своемъ вку столько скандаловъ, что уже не могъ ничему удивляться и только сурово сдвинулъ свои густыя брови, когда зонтикъ въ рукахъ Люси началъ принимать угрожающее положеніе.
— Ловко барыня отчекрыживаетъ велосипедиста,— хвалили фруктовые молодцы.
— А не играй въ тотошку на чужой счетъ…
— Ужо вотъ она ему залпитъ прямо по наружности… Лихая барыня, настоящій французскій скипидаръ.
Настась Ивановн показалось, что у нея точно сто ушей и глазъ, и что она видитъ и слышитъ всхъ заразъ, а главнымъ образомъ ея вниманіе сосредоточивалось на зонтик, которымъ Люся размахивала все съ большимъ азартомъ. Вотъ-вотъ эта сумасшедшая баба ударитъ Жоржика и ударитъ непремнно по лицу. Дальше Настасья Ивановна помнила только одно, именно, что этотъ ненавистный зонтикъ очутился какъ-то у нея въ рукахъ и что она его сломала. Да и другіе не успли замтить, когда она успла выскочить изъ своей будки.
— Вы… вы не смете его бить!..— задыхавшимся голосомъ шептала Настасья Ивановна: ей казалось, что она кричитъ на весь вокзалъ.— Да, не смете… Вы — гадкая, гадкая…
Въ первый моментъ m-me Люся совершенно растерялась и даже закрыла инстинктивно лицо руками, ей казалось, что выскочившая точно изъ-подъ земли сумасшедшая двчонка хочетъ ударить ее именно но лицу. Можетъ-быть, такъ бы и случилось, если бы не подбжалъ не растерявшійся Хайбибула и не удержалъ Настасью Ивановну за руку.
— Барышня, оставь… ухъ, нехорошо!— говорилъ Хабибула, стараясь увести вырывавшуюся изъ его рукъ двушку.
— Оставьте меня… Она злая… она хотла его ударить по лицу…— повторяла Настенька съ истерическимъ смхомъ.
— Говорятъ: оставь…— сурово повторялъ Хайбибула.— Говорятъ… Ухъ, нехорошо.
Появленіе жандарма измнило сразу всю картину. M-me Люся съ вызывающимъ видомъ заявила ему:
— Эта… эта особа хотла убить меня, то-есть ударить зонтикомъ. Удивительно милые порядки на вашей желзной дорог… Порядочной женщин нельзя показаться…
— Извините, сударыня, а это ужъ начальство разберетъ…— съ жандармскою вжливостью отвтилъ жандармъ.— Сейчасъ составимъ протоколъ, а тамъ ужъ все разберутъ. Очень просто…
При слов ‘протоколъ’ m-me Люся грозно посмотрла на Жоржика и, указывая глазами на Настеньку, прошипла:
— Вотъ до чего вы довели эту несчастную жертву вашего темперамента… да. Любовный дуэтъ разршается полицейскимъ протоколомъ… Очень мило вообще. Господинъ жандармъ, я попрошу васъ составить протоколъ и записать все, все, записать съ самаго начала…
Когда жандармъ повернулся къ будк, Хайбибула предупредилъ его:
— Не безпокойся… Онъ помиралъ.
Но старикъ ошибся. Двушка была только въ обморок. Хайбибула перенесъ ее на рукахъ, какъ ребенка, въ жандармскую комнату, куда былъ вызванъ до телефону желзнодорожный врачъ.
— Скажите, пожалуйста, какія нжности.— возмущалась m-me Люся и, обернувшись въ сторону Жоржика, прибавила:— Вотъ полюбуйтесь вашей жертвой…
Но — увы!— Жоржика уже не было. Онъ воспользовался моментомъ суматохи и незамтно скрылся.
Настасья Ивановна пришла въ себ только на своемъ чердак. Она лежала у себя на кровати, прикрытая старенькимъ пледомъ, замнявшимъ ей одяло. Она только сейчасъ испугалась, напрасно стараясь припомнить что-то ужасное, что случилось сегодня. Впечатлніе этого ужаснаго оставалось въ сознаніи смутно и неясно. Что-то она такое сдлала, около нея было много народа, на нее кричала какая-то дама, потомъ ее велъ домой по парку Хайбибула… Она едва тащилась и нсколько разъ должна была отдыхать, а Хайбибула совалъ ей въ руку какой-то пряникъ и повторялъ:
— шь, все пройдетъ… Ухъ, нехорошо…
Дешевый, совершенно черствый пряникъ лежалъ сейчасъ на стол въ качеств вещественнаго доказательства, и благодаря ему Настасья Ивановна постепенно возстановила выпавшія изъ памяти подробности всего случившагося. Ахъ, какая была противная эта дама съ зонтикомъ… Бдный Жоржикъ, зачмъ онъ знакомится съ такими ужасными женщинами? Она хотла его ударить по лицу…
— Противная… гадкая…— шептала Настасья Ивановна, переживая снова ужасную сцену.
Закрывъ глаза, она видла больше, чмъ случилось. Да, она ударила зонтикомъ эту злющую бабу, сорвала съ нея шляпу, толкнула громаднаго жандарма прямо въ грудь и т. д., и т. д. Разстроенное воображеніе работало съ особенною яркостью, и двушка сжимала свои худенькіе кулачки, угрожая, повидимому, врагу. Настасья Ивановна больше не плакала и лежала съ сухими холодными глазами, убитая, уничтоженная, жалкая. Временами она даже улыбалась и начинала думать вслухъ.
— Разв такія двушки, какъ я, имютъ право любить?.. Это могутъ длать совсмъ другія двушки, т, которыхъ воспитываютъ нарочно для этого… Да, ихъ для этого откармливаютъ, какъ индюшекъ, для этого ихъ одваютъ, для этого чему-то учатъ, а поэтому он и длаются такими смлыми, веселыми, красивыми… А двушки, у которыхъ всего и свта въ окн, что какая-нибудь голодная и больная тетка,— такимъ нечего объ этомъ и думать… смшно и глупо думать… Прощай, Жоржикъ!..
Настенька больше не показывалась въ своей будк, и едору Егорычу пришлось самому бгать съ газетами по платформ. Содержатель фруктовой лавки, съ которымъ они ходили иногда въ трактиръ пить чай, сочувствовалъ пріятелю и жаллъ его.
— Подвела тебя стрекоза-то, едоръ Егорычь! Вотъ даже какъ подвела… Долго ли было потерпть до конца сезону, а она вонъ какую штуку отколола.
едоръ Егорычъ не ропталъ, хотя и принималъ это сожалніе, какъ нчто заслуженное. Онъ всегда полнилъ, что онъ добрый человкъ, и отвчалъ фруктовщику, точно оправдываясь именно въ этой своей доброт:
— Что ужъ тутъ подлаешь, то-есть, скажемъ, касаемо всхъ стрекозъ… Неочерпаемый ихъ уголъ въ город Санктъ-Петербург, и вс на одинъ фасонъ: глядть — какъ будто и человкъ, а у всхъ кость жидкая. Вотъ на мсто Настеньки сейчасъ двадцать такихъ-то явились, выбирай любую да лучшую, а цна всмъ одна… Хотятъ свой хлбъ сть, а того и не понимаютъ, что блый-то хлбъ на черной земл родится.
Фруктовщикъ тоже былъ не злой человкъ и не могъ не пожалть бдную стрекозу.
— Трудно имъ, которыя ежели немного съ благородствомъ… Горничной хорошей — и того не выйдетъ, не говоря ужь кормилкахъ и тому подобномъ.
‘Стрекоза’ исчезла съ вокзала, и это событіе осталось совершенно незамченнымъ. Такъ же гуляла праздная дачная публика, такъ же играла по вечерамъ музыка, такъ же старый Хайбибула какими-то жадными глазами выискивалъ въ толп знакомыхъ хорошихъ господъ, которые могли понимать настоящую службу, и т. д. Куда двалась Настасья Ивановна? Никто этимъ не интересовался и никто этого не зналъ. Ея мсто въ будк заняла другая ‘стрекоза’.
1900.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека