Красная шапочка, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1895

Время на прочтение: 24 минут(ы)

КРАСНАЯ ШАПОЧКА.

РАЗСКАЗЪ.

— ‘Вотъ незабудки — это на память: не забывай меня, милый кругъ! Вотъ павилика — это означаетъ врность. Вотъ, вамъ хмель и васильки… Вотъ — полынь, она горька, какъ горько бываетъ раскаяніе. Вотъ — не тронь меня…’

Слова Офеліи въ 4 дйствіи ‘Гамлета’.

I.

Единственная игрушечная лавка въ Тихорцк помщалась на главной Московской улиц. Каждое утро чисто выбритый старичокъ отворялъ дверь и внимательно осматривалъ немного покосившуюся и сильно полинявшую вывску.
— Ужъ какъ-нибудь надо все поправить,— думалъ онъ вслухъ.— Всего-то подкрасить одинъ уголокъ, дв буквы и вбить новый крюкъ.
Но время шло, а вывска оставалась въ прежнемъ вид. Просто, какъ говорится, руки не доходили… Съ другой стороны, какъ разъ напротивъ, черезъ улицу, была точно такая же вывска, такая же полинявшая и тоже покосившаяся. На ней гордо красовалось всего одно слово: Шмидтъ, а надъ нимъ выдавалась деревянная кабанья голова, которую тихорцкіе обыватели принимали за обыкновенную свиную. Подержанныя вывски самымъ добродушнымъ образомъ поглядывали одна на другую, какъ хорошіе старые знакомые. Колбасная открывалась одновременно съ игрушечной лавкой и на ея порог показывался толстый усатый господинъ съ рукой на черной перевязи,— это былъ самъ Шмидтъ, Карлъ Иванычъ Шмидтъ. Сосди предварительно раскланивались молча, а потомъ черезъ улицу говорили что-нибудь такое, что говорится съ просонья.
— Что у васъ новаго, Карлъ Иванычъ?
— Мой, слава Богъ, ничево… А какъ вамъ, Павелъ Петровичъ?
— И я тоже, слава Богу, ничего…
Карлъ Иванычъ медленно раскуривалъ хорошенькую трубочку, выходилъ на тротуаръ, осматривалъ свою вывску и качалъ головой. Онъ тоже находилъ, что необходимо произвести нкоторый ремонтъ, и утшался только тмъ, что у сосда такая же точно, требовавшая ремонта, вывска.
— Карлъ, нужно сдлать поправлять…— наставительно говорилъ самому себ аккуратный нмецъ и сейчасъ же прикидывалъ въ ум, что это удовольствіе будетъ стоить.— Да, нужно, Карлъ… Не будь русской свинья, Карлъ, какъ твой сосдъ Павелъ Петровичъ, который не хочетъ длать ремонтъ.
Сосди стояли нкоторое время у своихъ лавочекъ, поджидая, когда въ конц улицы покажется толстенькій, низенькій человчекъ съ большой круглой головой. Это былъ учитель русскаго языка въ тихорцкой женской прогимназіи Третьяковъ, который утромъ шелъ на службу мимо табачной лавочки, а возвращался домой мимо колбасной. Послднее имло свой хозяйственный разсчетъ: учитель по пути закупалъ въ колбасной какихъ-нибудь ‘закусоновъ’, смотря по обстоятельствамъ и расположенію духа. Шмидтъ немного ревновалъ своего сосда, потому что круглый учитель каждое утро останавливался у игрушечной лавочки и разговаривалъ съ Павломъ Петровичемъ.
— Гутъ моргенъ, Третьякова!— кричалъ Шмидтъ черезъ улицу.
— Мое почтеніе, Карлъ Иванычъ…
Павелъ Петровичъ посл обычныхъ переговоровъ о здоровь, о клопахъ и ревматизм, которымъ страдалъ ‘Третьякова’, бралъ учителя за локоть и спрашивалъ:
— А что наша ‘Красная шапочка’?
— Ничего… Благодарю васъ… Впрочемъ, что же вы меня спрашиваете: вдь она вчера была у васъ?
— Ахъ, да…
Еще недавно Третьяковъ ходилъ въ свою гимназію по улицамъ въ сопровожденіи дочери Мани, но она уже кончила курсъ и больше не провожала отца. Когда онъ теперь шелъ на службу одинъ съ пачкой ученическихъ тетрадокъ въ рук, всмъ казалось, что какъ будто чего-то не достаетъ, не достаетъ именно этой хорошенькой блокурой двушки съ такимъ тонкимъ личикомъ, граціозной тонкой фигуркой и граціозной походкой. На отца двочка нисколько не походила. Онъ былъ, во-первыхъ, толстъ, а во вторыхъ, лицо у него уже совсмъ нельзя было назвать красивымъ — толстое, скуластое, съ широкимъ русскимъ носомъ и узенькими темными глазками. Двочка походила на мать, которая умерла давно.
‘Треть Якова’ уходилъ, Павелъ Петровичъ шелъ въ свою лавку, перебиралъ какія-то картонки, что-то подсчитывалъ въ торговой книг, поджимая губы, и укоризненно качалъ головой. Именно въ этотъ критическій моментъ изъ сосдней комнаты раздавался голосъ:
— Поль, чай пить…
Дверь изъ табачной вела въ комнату, имвшую значеніе гостиной и столовой вмст. Она выходила двумя, всегда пыльными окнами на дворъ и была загромождена старомодной мебелью. У кипвшаго самовара Поля терпливо дожидалась Анисья Егоровна, очень полная и когда-то очень. красивая старушка. Она по утрамъ носила блые чепцы и какіе-то фантастическіе пестрые капоты, свидтельствовавшіе о привычк быть красивой,— красота исчезаетъ, а привычка остается.
— Семенъ Васильичъ прошелъ въ свою гимназію…— неизмнно сообщалъ Павелъ Петровичъ, присаживаясь къ своему стакану.
— Да?..— удивлялась сторушка, точно это было какое-то необыкновенное событіе.— Какъ ему не надостъ.
— Пенсію скоро будетъ получать…
Наступала пауза. Старички молча выпивали чай, Поль раскуривалъ папиросу, откидывался на спинку кресла и говорилъ дловымъ тономъ:
— Сейчасъ просматривалъ книги, Анисья Егоровна… да. Знаете, это невозможно!.. Никакой торговли… Мы просто обманываемъ сами себя. Да и какая можетъ быть торговля въ этой проклятой дыр… Разв это городъ, Анисья Егоровна? Въ другихъ городахъ живые люди живутъ, а у живыхъ людей дти… да-съ. А что можетъ быть у нашихъ отставныхъ?.. Нтъ, ршительно, надо закрывать лавочку…
— Хорошо, Поль,— согласилась старушка.— Закроемъ лавочку, а дальше что?..
— Мало ли что можно придумать… Передемъ въ другой городъ или… или откроемъ какую-нибудь другую торговлю. Здсь нужно мукой торговать… А самое выгодное дло: аптека. Лекарства всегда въ мод и всмъ нужны…
— Аптека, Поль, ужъ есть, а потомъ нужно быть провизоромъ,— резонно замчала старушка, не желавшая спорить и раздражаться.— А если перезжать, такъ съ одной мебелью сколько хлопотъ.
— Мебель мы можемъ продать, Анисья Егоровна…
Эти разговоры повторялись каждое утро и ни къ чему не вели. Такъ, просто нужно было сорвать на чемъ-нибудь сердца. Торговля, дйствительно, шла изъ рукъ вонъ плохо, но у стариковъ были маленькія средства, и лавочка служила только призракомъ какого-то дла. Нельзя же, въ самомъ дл, сидть, сложа руки, когда люди еще въ сил…
Тихорцкъ былъ ‘городомъ отставныхъ’, городомъ на пенсіи. Въ немъ селились, благодаря относительной близости къ Петербургу и захолустной дешевизн, разные отставные чиновники, военные и, вообще, люди не у длъ. Здсь можно было жить съ самымъ скромнымъ бюджетомъ, и хозяйственный годъ стоилъ дешевле, чмъ одна квартира въ Петербург. Старики отставные мирно доживали здсь свои послдніе дни, придавая городу какой-то старческій видъ. Въ Тихорцк, повидимому, было ршительно все, что полагается скромному провинціальному русскому городу — и синій соборъ на главной площади, и неизбжная Московская улица, и пересыльная тюрьма, и дв пожарныхъ каланчи, и обжорный рядъ, и полуразвалившійся городской театръ — однимъ словомъ, ршительно все, что можетъ представить самое пылкое воображеніе, все, кром жизни. Въ город царила какая-то старческая тишина.
Самымъ характернымъ признакомъ этого города отставныхъ было полное отсутствіе дтей, т.-е. дтей настоящей ‘публики’, а не тхъ, которыя наполняли грязныя улицы предмстья. Главныя улицы, гд жили отставные, были всегда пусты. Даже дома походили на стариковъ. Это отсутствіе жизнерадостной дтворы чувствовалось во всемъ и придавало какую-то тяжелую пустоту. Ни съ улицы, ни со двора не доносилось веселаго дтскаго гама, беззаботный дтскій смхъ не наполнялъ воздуха веселой дрожью. У ‘отставныхъ’ вс дти были уже взрослыми и гд-нибудь служили, они изрдка появлялись въ Тихорцкъ навстить стариковъ, и вносили нкоторое оживленіе и надолго исчезали.
При такихъ обстоятельствахъ, конечно, дла игрушечной лавки не могли идти хорошо. Покупатели были на перечетъ. Конечно, существовала женская прогимназія, значить, были же какія-то дти, но, къ сожалнію, это учрежденіе не могло поддержать торговли игрушками — въ прогимназіи училась мщанская голь, поповны и дти бдныхъ мелкихъ чиновниковъ. Все это были плохіе покупатели, за самыми рдкими исключеніями, какъ семья учителя Третьякова. Въ сердцахъ Павелъ Петровичъ частенько бранилъ отставныхъ, зачмъ у нихъ нтъ дтей, забывая, что и самъ тоже отставной и тоже бездтенъ. Длалъ онъ это безсознательно, можетъ быть, потому, что чужіе недостатки видне, а можетъ быть, потому, чтобы сорвать сердце. Въ минуты раздумья старикъ утшалъ себя тмъ, что, конечно, хорошо бы имть дтей, да только еще вопросъ, какія выростутъ.
— Пожалуй, безъ дтей-то и лучше, — резонировалъ онъ.— Мало что-то радости по ныншнимъ временамъ отъ этихъ самыхъ дтей.
Старушка Анисья Егоровна обыкновенно молчала и только хмурилась. Она оставалась при своемъ особомъ мнніи. Но зато, какъ она была счастлива, когда въ лавочку завертывалъ настоящій покупатель. О, съ какой затаенной нжностью старушка смотрла на эти разгоравшіеся жадностью дтскіе глаза, на эти маленькія ручонки, готовыя захватить и унести всю лавочку, на эту задорную дтскую радость, покрывавшую цлый міръ.
Въ числ самыхъ дорогихъ покупательницъ была дочь Третьякова, благодаря которой и состоялось многолтнее знакомство. Тогда Третьяковъ только-что овдовлъ и не былъ еще такъ толстъ, какъ сейчасъ. Онъ не разставался со своей Маней и всюду таскалъ ее за собой. Анисья Егоровна влюбилась въ двочку сиротку съ перваго раза и въ ней помстила неизрасходованный капиталъ материнской любви. Это было мучительное и больное чувство, которое даже конфузило Анисью Егоровну, и она почему-то скрывала его отъ всхъ, какъ преступленіе. Тутъ были и тайныя муки ревности, и материнскій страхъ за здоровье ребенка, и святой страхъ за его будущее, и т молчаливыя ласки, которыя краснорчиве всякихъ словъ. Маленькая Маня быстро освоилась въ этой новой атмосфер чисто женской любви и съ дтскимъ эгоизмомъ эксплуатировала старушку. Въ результат об были счастливы. Анисья Егоровна называла Маню красной шапочкой, и эта кличка осталась за ней.
Въ этомъ названіи заключался свой особый смыслъ — Маня была для отца и для всхъ остальныхъ, а для Анисьи Егоровны только одна ‘Красная шапочка’. Двочка являлась почти каждый день въ лавку и здсь играла, какъ у себя дома. Она знала на перечетъ вс игрушки, называя каждую своимъ именемъ, и заставляла ихъ жить. Анись Егоровн казалось, что даже эти дешевенькія, выцвтшія отъ времени и пыли игрушки въ рукахъ ‘Красной шапочки’ точно молодли, длались лучше, красиве и даже добре. Напримръ, былъ очень злой турокъ и очень мрачный трубочистъ, но эта злость и мрачность теперь были совершенно понятны — и турокъ, и трубочистъ очень хотли улыбнуться ‘Красной шапочк’ и не могли. Оставалось злиться и длать мрачное лицо. Старушка сама увлекалась куклами и игрушками, спускалась до дтскаго міросозерцанія, и ей даже начинало казаться, что и весь Тихорцкъ старая игрушечная лавка, набитая старыми, полинявшими и расклеившимися игрушками, потерявшими всякую надежду на покупателя.
Всего счастливе Анисья Егоровна бывала тогда, когда ‘Красная шапочка’ прихварывала и требовала ее къ себ. О, тогда двочка уже принадлежала только ей одной, ея рукамъ, уходу и вниманію… Около дтской кроватки проходили мучительно-счастливые часы, дни и цлыя недли. И какъ все это выкупалось… Разъ ночью больная ‘Красная шапочка’ крпко обняла Анисью Егоровну и, наклонившись къ самому уху, тихо прошептала:
— Я васъ очень люблю… очень…

II.

Благодаря ‘Красной шапочк’, завелась прочная дружба между двумя семьями. Къ нимъ черезъ нкоторое время присоединился колбасникъ Шмидтъ, потому что старики любили поиграть въ картишки и какъ разъ не доставало четвертаго партнера. Они собирались по вечерамъ большею частью у Павла Петровича, какъ женатаго человка, — Шмидтъ доживалъ свой вкъ старымъ холостякомъ. Старики проводили время очень недурно. ‘Красная шапочка’ вертлась все время около нихъ, и даже иногда замняла Анисью Егоровну, когда та готовила закуску или разливала чай. Въ темные осенніе вечера было такъ хорошо въ маленькой гостиной, и мирное убиваніе времени нарушалось только карточными спорами и политикой. Послдняя положительно убивала Анисью Егоровну, потому что мужчины такъ ужасно горячились, кричали и ссорились.
— Вы — нмецъ, Карлъ Иванычъ, и ничего не понимаете!— какимъ-то тонкимъ голосомъ выкрикивалъ Павелъ Петровичъ, утрачивая всякую душевную мягкость и присущую его натур деликатность.— Да, не понимаете… Я не хочу васъ оскорблять, Карлъ Иванычъ, но у васъ нмецкая голова.
Въ азарт одного изъ такихъ споровъ Третьяковъ выразился уже совсмъ не деликатно, давъ замтить очень прозрачно, что эта нмецкая голова Карла Иваныча была просто-на-просто набита пескомъ.
— Нтъ, это Третьякова не понимаетъ!— кричалъ Карлъ Иванычъ, размахивая единственной рукой.— Мой дрался у Вертъ… мой терялъ рука… мой длалъ кезера Вильгельмъ императоръ… О, мой все понимайтъ!..
Главный матеріалъ для такихъ споровъ доставляли проклятыя газеты, которыя Анисья Егоровна ненавидла otf всей души. Въ каждомъ номер мужчины находили что нибудь такое, изъ-за чего лзли на стну. Дло доходило до того, что друзья на нкоторое время совсмъ расходились
— Чортъ меня пусть положитъ къ себ въ карманъ, если я пойду когда-нибудь къ этимъ проклятымъ москалямъ!— повторялъ каждый разъ Карлъ Иванычъ.— Я себ отрублю другой рука…
Легко было это сказать, но исполнить трудно, особенно зимой, когда ночамъ не было конца. Москали тоже скучали безъ нмца, хотя и старались не показывать вида. Примиряющимъ элементомъ обыкновенно являлась Анисья Егоровна, которая начинала съ мужа.
— Ты-то съ чего на стну лзешь, Поль? Травите Карла Иваныча, а теперь и сидите да скучаете… И что далась вамъ эта проклятая политика? Ну, Карлъ Иванычъ еще воевалъ, ему руку отрубили, а вы-то съ Семенъ Васильичемъ о чемъ безпокоитесь…
— Ахъ, Анисья Егоровна, какъ это вы не хотите понять!..— удивлялся Павелъ Петровичъ.— Вы-только подумайте, какой величайшей ошибкой была вся эта франко-прусская война… Ошибкой для нмцевъ. А Бисмаркъ просто оселъ… Для чего нмцамъ было брать Эльзасъ-Лотарингію! Вдь это всего нашихъ полъузда… Ну, возьми контрибуцію и успокойся, а теперь эта Эльзасъ-Лотарингія сидитъ бльмомъ на глазу у французовъ — да. Н-тъ, они не забудутъ!… Да-съ…
— И пусть не забываютъ. Это ихнее дло и насъ даже нисколько не касается. Знай сверчокъ свой шестокъ…
— А вотъ и касается, и даже весьма касается, Анисья Егоровна. И какъ это, право, вы не хотите понять?..
Павелъ Петровичъ даже понижалъ голосъ и сообщалъ жен подъ величайшемъ секретомъ:
— Г. Бисмаркъ давно точитъ зубъ на Россію… Вдь вы это тысячу разъ слышали, Анисья Егоровна? Хорошо. Ему давно хочется отнять у насъ Остзейскій край и Финляндію, и Польшу… Вы тоже это слышали? Вотъ тогда, сейчасъ посл войны, получи контрибуцію и ударь на насъ… Вдь мы-то совсмъ не были готовы. Хе-хе… Тутъ не Эльзасъ-Лотарингіей пахло. Ну, а теперь шабашъ… Положимъ, Мольтке и планъ выработалъ войны съ Россіей:— занять Западный край, укрпиться тамъ и ни шагу дальше. Вдь Наполеонъ I сдлалъ величайшую ошибку, что забрался въ Москву. Это его погубило… Да. А нмцы хитре: заполучатъ весь Западный край и упрутся въ немъ.
— Какія ты страсти говоришь, Поль!— возмущалась старушка.— Вдь у насъ и солдаты, и пушки, и генералы, и ружья…
— А у нмцевъ все это лучше. Ну, да все это ничего… Теперь мы ихъ не боимся, потому что только пошевелись они — французы ихъ сейчасъ по затылку. Хе-хе… Сами себ игрушку подстроили…
Самой высокой степени эти политическія недоразумнія достигли въ то лто, когда въ Кронштадтъ пришла французская эскадра. Карлъ Иванычъ потерялъ окончательно всякое душевное равновсіе и самъ придирался къ москалямъ, которые еще тсне сплотились и потихоньку хихикали надъ нмцемъ. Не угодно ли франко-русскій союзъ, Карлъ Иванычъ? Какъ вы то понимаете? Хе-хе…
— Если вы такъ, то мы васъ будемъ бить!— заявилъ герой Верта съ ршимостью на все.— Кром Бога, мы ничего не боимся…
‘Треть Якова’ даже не удостоилъ спорить, а только ухмылялся. Да и о чемъ было спорить, когда политическія событія были ясне благо дня. Матъ нмцу — и конецъ.
Французская эскадра, такъ весело гостившая въ Кронштадт, разрушила навсегда мирный союзъ скромныхъ винтеровъ. Произошла очень крупная размолвка, причемъ длались довольно прозрачные намеки съ одной стороны на недоброкачественность нмецкой колбасы, а съ другой — на залежалый товаръ въ игрушечной лавк. ‘Треть Якова’ и Павелъ Петровичъ дали самую торжественную клятву, что не возьмутъ въ ротъ колбасы вообще. Никогда!.. Это была открытая война, по всмъ правиламъ войны. Дипломатическія уловки Анисьи Егоровны не повели ршительно ни къ чему, кром новаго раздраженія.
— Я боюсь, что онъ подожжетъ нашу лавку,— шепотомъ говорилъ Павелъ Петровичъ жен.— Отъ такихъ людей можно ожидать всего… Для нихъ нтъ ничего святого.
‘Треть Якова’ пересталъ совсмъ ходить по тротуару мимо колбасной. Кто поручится, что онъ не схватитъ ножа и не выскочитъ съ нимъ на улицу? Да и ножъ въ колбасной всегда подъ рукой… Самъ Карлъ Иванычъ занялъ обороняющуюся позицію и въ свою очередь ждалъ. Вдь эти некультурные русскіе мужики могутъ устроить какую-нибудь вылазку, особенно ночью. Карлъ Иванычъ повсилъ надъ своей кроватью револьверъ и сказалъ самому себ маленькое поученіе:
— Карлъ, осторожность — прежде всего… Осторожность — все. Помни, Карлъ, — ты прежде всего и посл всего — солдатъ…
Со стороны все это могло показаться и нелпымъ, и смшнымъ, и даже невозможнымъ, но, къ сожалнію, все это происходило именно такъ, и дйствующія лица чувствовали себя прескверно. Ихъ давила собственная ршимость и сознаніе безповоротности принятыхъ ршеній.
Но тутъ случилось событіе, которое имло ршительное значеніе въ жизни враждовавшихъ сторонъ. Въ одно прекрасное осеннее утро Павелъ Петровичъ и Карлъ Иванычъ по обыкновенію въ одно время отворили двери своихъ магазиновъ и обомлли.
— О, я это ожидалъ!— громко проговорилъ Карлъ Иванычъ, настолько громко, чтобы Павелъ Петровичъ могъ слышать.— Пасквиль? Отлично…
На двери колбасной и на двери игрушечной лавки были наклеены какіе-то исписанные листы. Пока Карлъ Иванычъ по складамъ разбиралъ варварскія русскія слова, а Павелъ Петровичъ бгалъ за очками, подошелъ ‘Треть Якова’, отправлявшійся на службу, и прочиталъ первымъ:
— ‘Съ разршенія начальства, въ г. Тихорцк товарищество артистовъ подъ управленіемъ г. Горе-Завилейскаго, при благосклонномъ участіи артистки Императорскихъ театровъ А. Е. Мутовкиной, иметъ честь дать цлый рядъ спектаклей. Приблизительно репертуаръ будетъ состоять изъ слдующихъ пьесъ: ‘Дв сиротки’, ‘За монастырской стной’, ‘Отелло’, ‘Блуждающіе огни’, ‘Василиса Мелентьева’, ‘Гамлетъ’, ‘Тридцать лтъ или жизнь игрока’, ‘Мертвая петля’, ‘Злоба дня’ и т. д. Товарищество льститъ себя надеждой, что уважаемая публика г. Тихорцка окажетъ ему свое лестное вниманіе’.
Павелъ Петровичъ и ‘Треть Якова’ нсколько времени молчали, а потомъ учитель проговорилъ первымъ:
— Что же отлично… Однимъ словомъ, святое искусство… да. Возвышаетъ духъ вообще…
Павелъ Петровичъ что-то сконфуженно пробормоталъ и неожиданно скрылся, оставивъ ‘Третьякова’ стоять на тротуар въ полномъ недоумніи.
— Павелъ Петровичъ!.. а Павелъ Петровичъ!..
Павелъ Петровичъ появился уже съ совсмъ виноватымъ видомъ, высморкалея, чтобы выиграть время, и какимъ-то неестественнымъ тономъ проговорилъ:
— Да… Именно, святое искусство… А тогда, знаете, того, т.-е. отличная погода. Вы на службу идете, Семенъ Васильичъ?
— Куда же иначе?— удивился учитель, начиная обижаться. Вамъ не безъизвстно, Павелъ Петровичъ, что мн осталось дослужить до пенсіи всего только два года, и я не могу манкировать. Да…
— Да, да, именно два года,— виновато бормоталъ Павелъ Петровичъ, точно извиняясь въ чемъ-то.— У меня, знаете, того… болитъ голова… вообще…
‘Треть Якова’ такъ и ушелъ въ недоумніи, что сдлалось съ старымъ другомъ.
Появленіе театральныхъ афишъ произвело въ Тихорцк своего рода сенсацію. Конечно, театръ въ город былъ, т.-е. развалины, оставшіяся отъ добраго стараго времени, когда чудакъ графъ Извковъ былъ сосланъ въ Тихорцкъ Аракчеевымъ за какія-то продерзости. У графа были дв слабости — театръ и охота, и онъ утшался въ Тихорцк по своему, пока его не хватилъ кондрашка. Съ тхъ поръ театръ пустовалъ и постепенно разваливался. Какимъ образомъ занесло товарищество Горе-Завилейскаго въ эту юдоль отставныхъ — трудно сказать, а всего меньше, вроятно, могли бы объяснить сами гг. артисты. Но фактъ оставался фактомъ, и даже ‘отставные’ испытывали нкоторое волненіе.
Всего больше волновались владльцы игрушечной лавочки, и старушка Анисья Егоровна даже воскликнула:
— Зачмо они пріхали, Поль?— повторяла она.— Вдь есть-же другіе города? И сборовъ здсь не будетъ…
Павелъ Петровичъ мрачно молчалъ, шагая изъ угла въ уголъ. Ужъ не штука ли это проклятаго нмца? Онъ недли дв тому назадъ таскался въ Петербургъ безъ всякой надобности. Да, хорошаго немного…
Именно въ такомъ настроеніи застала стариковъ ‘Красная шапочка’, прибжавшая въ лавочку радостная, сіяющая, счастливая…
— Милая Анисья Егоровна, актеры пріхали… Ахъ, какъ хорошо! Вдь я еще никогда не видала театра… Папа общалъ везти меня въ Петербургъ, какъ только получитъ пенсію, и мн кажется, что онъ никогда ея не получитъ.
Двушка удивилась, что не встртила никакого отвта на свои восторги, а даже напротивъ — Анисья Егоровна смотрла на нее такими грустными глазами и только качала головой. Павелъ Петровичъ съ мрачнымъ видомъ ушелъ въ лавку.
— Вы сердитесь на меня?— спрашивала ‘Красная шапочка’, теряясь въ догадкахъ.— Боже мой, что я такого сдлала?
Старушка обняла ее и горько заплакала.
— Что такое случилось, милая Анисья Егоровна?
— Ахъ, ничего… Совсмъ ничего… Это такъ, пройдетъ. Какая ты большая, Маня… Я только сейчасъ замтила…
— Мн семнадцать лтъ исполнилось весной…
— Да, да… Для насъ ты все была еще маленькой двочкой, и только сейчасъ я замтила, что ты совсмъ большая…
— О чемъ же тутъ плакать? Я, право, не виновата…
— Ахъ, ничего ты не понимаешь, ‘Красная шапочка’!.. Притворивъ дверь и осмотрвшись, старушка сообщила такую новость, что двушка въ первую минуту подумала, ужъ не помшалась ли она.
— Да, да, мы съ Полемъ — актеры…— разсказывала Анисья Егоровна.— И въ свое время пользовались большой извстностью. А Поль меня страшно ревновалъ… Да и было за что: меня везд и вс любили. А одинъ офицеръ стрлялъ въ меня… да. Я вышла на сцену, а онъ изъ второго ряда какъ выстрлитъ… Даже теперь страшно вспомнить. Вотъ и теперь Поль страшно волнуется… Мы сколотили небольшой капитальчикъ и нарочно ухали въ такой глухой городишко, гд не было театра, чтобы насъ никто не зналъ. Вдь, на актеровъ вс смотрятъ какъ-то такъ… не хорошо… И мы нарочно никому ничего не говорили. ‘Красная шапочка’, и ты никому ничего не говори. Сохрани Богъ!… Я это только теб говорю… Понимаешь?..
‘Красная шапочка’ ничего не понимала, а только смотрла на Анисью Егоровну большими глазами, напрасно стараясь представить ее себ такой молодой и красивой, когда офицеръ стрлялъ въ нее. Эта новость просто ошеломила двушку. Сколько лтъ она знала стариковъ и даже не подозрвала въ нихъ артистовъ. Это начинался какой-то волшебный сонъ, и дйствительность исчезала.
— Я теб сейчасъ покажу все…— говорила старушка.
Она показала хранившіеся въ комодахъ театральные костюмы, добыла цлую кипу вырзокъ изъ газетъ, гд были напечатаны отчеты объ игр Лукомурской и Гвоздева,— сомнній не могло быть.

III.

Третьяковы занимали небольшой деревянный домикъ съ палисадникомъ и мезониномъ какъ разъ противъ графскаго театра. Это было почернвшее деревянное зданіе, грозившее разрушеніемъ. Маня, еще маленькой двочкой, не разъ проникала внутрь этого зданія, гд все было полно какой-то особенной таинственностью. Она бродила по ложамъ, уборнымъ, разсматривала потолокъ, покрытый аллегорическими фигурами, изветшавшія декораціи, облупившійся занавсъ, и ей длалось какъ-то страшно и вмст хорошо. Все говорило о какой-то яркой жизни, которая кипла въ этихъ стнахъ. Вотъ здсь, на сцен, шло представленіе, вотъ здсь игралъ графскій оркестръ, вотъ здсь въ крайней лож сидлъ самъ графъ, страшный любитель театра, по своему добрый и по своему жестокій человкъ, какихъ создавало только то безправное время. Кстати, съ этой ложей было связано очень грустное преданіе — въ ней отравилась любимая воспитанница графа Груша, которая была куплена маленькой двочкой въ какомъ-то цыганскомъ табор. Ман казалось, что тнь этой несчастной Груши до сихъ поръ незримо витаетъ въ этой развалин, и она вздрагивала отъ каждаго шороха.
Театръ простоялъ больше сорока лтъ безъ всякихъ признаковъ жизни, и вдругъ все ожило съ какой-то сказочной быстротой. Двери были разстворены, явилась артель плотниковъ, столяры, обойщики, маляры и какіе-то неизвстные люди, ходившіе въ блузахъ и высокихъ сапогахъ. Среди этой толпы, точно шаръ, катался съ утра до ночи какой-то коротенькій, толстенькій человчекъ, отчаянно размахивавшій толстыми, короткими ручками и страшно ругавшійся. Въ послднемъ случа онъ имлъ смшную привычку подпрыгивать на одномъ мст, какъ резиновый мячъ. Это и былъ самъ Горе-Завилейскій, стоявшій во глав товарищества. Около него вертлись какіе-то бритые люди, повидимому, страшно мшавшіе и не знавшіе, куда имъ дваться. Изрдка появлялись какія-то таинственныя дамы — вроятно, актрисы, какъ догадывалась ‘Красная шапочка’.
Въ какую-нибудь недлю Горе-Завилейскій сотворилъ чудо, превративъ развалину снова въ театръ. Крыша была заплатана новыми досками, одна стна подперта бревномъ, подъздъ раскрашенъ въ русскомъ стил, дорожки расчищены и посыпаны пескомъ — однимъ словомъ, волшебное превращеніе… Цока реставрировали зрительную залу, на сцен уже шли усиленныя репетиціи. Бритые люди приходили съ тетрадками и бормотали что-то на ходу, закрывая глаза. ‘Красную шапочку’ больше всего занимали актрисы, которыя, видимо, очень волновались и учили роли тутъ же у театра, разгуливая по дорожкамъ.
— Вотъ счастливицы…— завидовала двушка, наблюдая ихъ по цлымъ часамъ изъ-за занавски. Какъ имъ, должно быть, весело!..
Разъ, когда Маня поглощена была этими наблюденіями, въ комнату вошелъ Павелъ Петровичъ, страшно взбшенный.
— Проклятый нмецъ! Я его убью, — заявилъ онъ съ видомъ человка, ршившагося дорого продать свою жизнь.— Не могъ усидть дома и бросился къ вамъ… Скоро придетъ отецъ? Ну, да это все равно… да. Ахъ, нмецъ проклятый…
— Что случилось, Павелъ Петровичъ?… Вы не волнуйтесь…
— Нтъ, ты представъ себ, ‘Красная шапочка’… Ахъ, Боже мой!.. Проклятый нмецъ пустилъ къ себ на квартиру актеровъ… Одинъ благородный отецъ, резонеръ, комическая старуха, инженюшка, а главное — двое водевилятниковъ. Вотъ одинъ-то изъ нихъ и погубилъ меня… Нужно теб сказать, что нмецъ пустилъ актеровъ, конечно, на зло мн, а потомъ на зло же мн подослалъ въ лавочку одного водевилятника… Я сижу и читаю газету, вдругъ кто-то меня хлопъ по плечу — поднимаю голову, что-то какъ будто знакомое… ‘Паша, не узнаешь?’ Этакой хрипъ застуженный, точно дверь въ погребъ кто отворилъ… Смотрю: батюшки, да, вдь, это Пронька Лохматовъ… Онъ! Я думалъ, — онъ уже умеръ лтъ двадцать назадъ, а онъ тутъ какъ тутъ и запахъ перегорлымъ виномъ тотъ же… Теперь, ‘Красная шапочка’, все кончено: весь городъ узнаетъ, что мы съ Анисьей Егоровной тоже артисты… все пропало. Остается одно: бжать. Вотъ какую штуку подстроилъ нмецъ!.. Торжествуетъ теперь и всмъ разсказываетъ про насъ…
— Что же тутъ такого особеннаго?— удивлялась двушка.— Актеры такіе же люди, какъ вс другіе…
— Не совсмъ… Ахъ, да что тутъ говорить! Снялъ съ меня голову нмецъ, вотъ что… Безъ ножа зарзалъ. Теперь вс пальцами будутъ указывать на насъ съ Анисьей Егоровной. Вдь ни одна душа не знала, кто мы такіе… Я всмъ разсказывалъ, что служилъ въ банк. Вотъ теб и банкъ.
Вернувшійся со службы Третьяковъ напрасно старался успокоить стараго пріятеля. Павелъ Петровичъ бгалъ по комнат, сжималъ кулаки и клялся всми святыми, что задушитъ нмца своими руками. Бдному старику казалось, что ‘треть Якова’ уже смотритъ на него совсмъ не такъ, какъ бывало прежде, и что ‘Красная шапочка’ тоже. Однимъ словомъ, все погибло…
— А все-таки интересно посмотрть игру…— говорилъ Семенъ Васильичъ.— Я давно уже не бывалъ въ театр… Маня посмотритъ.
— Да разв это артисты?— кричалъ Павелъ Петровичъ.— Разв это труппа? У нихъ Пронька Лохматовъ будетъ короля Лира отхватывать… ха-ха!.. Я и этого Горе-Завилейскаго знаю. Прежде онъ просто Андреевымъ на афишахъ печатался.
Появленіе труппы совершенно измнило всю жизнь игрущечной лавки. Старики сдлались неузнаваемыми, особенно Павелъ Петровичъ. Онъ постоянно тревожился, всхъ подозрвалъ, придирался къ жен, и даже вскакивалъ по ночамъ, чтобы посмотрть въ окно. Всего смшне было то, что старикъ началъ ревновать жену къ прошлому.
— Анисья Егоровна, признайтесь, вдь вы рады, что пріхала труппа? Да, рады? Меня не проведете… Н-тъ!…
— Поль, опомнись, что ты говоришь…
— А вы забыли, Анисья Егоровна, какъ за вами тогда ухаживалъ этотъ офицеръ?
— Да, вдь, это уже тридцать лтъ было назадъ… Можно бы, кажется, и забыть. Да и офицеръ давно умеръ наврно… Я даже и фамилію его позабыла…
— А я помню!.. Да-съ… Вы еще не знаете меня, Анисья Егоровна!… Да-съ… Я зврь… Дикій зврь…
Павелъ Петровичъ кричалъ, стучалъ кулакомъ и доводилъ старушку до слезъ. Анисья Егоровна не знала, что ей длать, и ршила про себя, что старикъ повихнулся. Мало ли что было и вспоминать все черезъ тридцать лтъ! Жили все время душа въ душу, и вдругъ накатилась нежданная напасть. Вдь этакъ и самой можно съ ума сойти…
Эти семейныя непріятности ужасно разстраивали Анисью Егоровну, и она уходила къ ‘Красной шапочк’ отдохнуть и отвести душу.
— Я еще не знала, кокой это извергъ!— жаловалась старушка.— Онъ слдитъ за каждымъ моинъ шагомъ, что-то разыскиваетъ по комодамъ и ужасно ревнуетъ…
Старческая ревность, конечно, была только смшной, и ‘Красной шапочк’ стоило большихъ усилій удержаться. Двушка была вся поглощена театромъ. Она уже была на двухъ спектакляхъ и возвращалась къ какомъ-то чаду. Скверно было только одно, что ей ршительно не съ кмъ было подлиться своимъ счастливымъ настроеніемъ. Ахъ, какъ много нужно было разсказать… Вдь открывалась совершенно новая жизнь, полная новыхъ интересовъ, стремленій, желаній, мыслей и чувствъ. Анисья Егоровна принуждена была по цлымъ часамъ выслушивать эти молодые восторги и только недоврчиво качала своей старой головой.
— Охъ, знаю, все знаю, ‘Красная шапочка’… Вотъ и я такая-то была прежде. Да, очень давно… И такъ же горла вся, какъ ты сейчасъ… Это только издали, крошка, привлекательно, а вблизи…
— Не говорите, ничего не говорите, Анисья Егоровна!.. Ради Бога, не.отравляйте мн то, что я переживаю… Вдь это жизнь, настоящая жизнь, и я просто умру, когда труппа удетъ. Понимаете?
Старческое брюзжанье было холодной водой для увлекавшейся ‘Красной шапочки’. Двушка даже какъ-то меньше стала любить добрую, милую старушку и теперь не могла поврить, чтобы она когда-нибудь была актрисой, и что каг кой-то офицеръ стрлялъ въ нее. Нтъ, не можетъ быть…
За то Павелъ Петровичъ оказался гораздо отзывчиве, и ‘Красная шапочка’ совсмъ не находила его извергомъ. Онъ даже самъ пошелъ съ Маней въ театръ, когда давали Гамлета и все время объяснялъ ей, какъ слдовало играть ‘по настоящему’. Конечно, это была такая пьеса, что и самый послдній актеръ сыграетъ какую-нибудь сцену удачно,— нельзя не сыграть. Посл спектакля старикъ завернулъ къ Третьяковымъ напиться чаю и долго толковалъ о театр, о старыхъ знаменитыхъ артистахъ, о жизни актеровъ и т. д. ‘Красная шапочка’ превратилась вся во вниманіе и ни за что не хотла отпускать старика домой.
— Посидите nje немножко, Павелъ Петровичъ. Пожалуйста!
— А Анисья Егоровна?
— Она давно спитъ…
— Вы думаете? Хе-хе… Женщины ревнивы, а она знала, что я иду въ театръ.
Лукаво подмигнувъ, Павелъ Петровичъ сообщилъ по секрету:
— Вы не знаете Анисьи Егоровны… хе-хе!.. Это такой ужасный человкъ, когда дло коснется ревности. Настоящій тигръ… Она слдитъ теперь за каждымъ моимъ шагомъ. Вдь когда-то… гм… Однимъ словомъ, не стоитъ говорить объ этомъ. Артисты принадлежатъ публик и любовь публики иногда ихъ губитъ… Вдь я самъ, ‘Красная шапочка’, когда-то игралъ Гамлета.
— Вы?!..
— Да-съ, я… И смю васъ уврить, что игралъ весьма недурно. А Анисья Егоровна играла Офелію и тоже отлично… Публика сдлала намъ овацію. Да вотъ спросите Проньку Лохматова — онъ помнитъ…
‘Красная шапочка’ жила въ какомъ-то туман. Она просто бредила театромъ, и ея жизнь теперь размрялась спектаклями. На молодую душу хлынула такая волна неиспытанныхъ впечатлній, и развертывались такіе горизонты, о существованіи которыхъ она даже и не подозрвала. Вдь это совсмъ не то, что прочитать гд-нибудь въ книг. Какъ рельефно выступали вс мелочи и, повидимому, совсмъ ненужныя сцены. А главное, что поражало ‘Красную шапочку’ — со сцены говорили часто именно то, что она думала только про себя, и была уврена, что никому въ голову еще не приходило такихъ мыслей. Ей начинало казаться, что это говоритъ именно она, ‘Красная шапочка’, и говоритъ такъ убдительно, красиво и хорошо.
Противъ всякаго ожиданія, дла товарищества шли совсмъ недурно. Почтенная публика ‘отставныхъ’ откликнулась на призывъ искусства. Объяснялось это и захолустной скукой, и новизной смлаго предпріятія, и желаніемъ возстановить воспоминанія далекой юности. Отставные занимали партеръ и поощряли артистовъ. Положимъ, театръ не всегда былъ полонъ — мшали застарлые ревматизмы, пріятельскій винтъ и отставная экономія, но зато раекъ обязательно былъ переполненъ, главнымъ образомъ, конечно, молодежью. Сначала Третьяковы ходили въ партеръ, но потомъ это оказалось обременительнымъ для ихъ скромнаго бюджета, и ‘Красная шапочка’ сама предложила брать мста въ амфитеатр, что составляло половину стоимости. Значитъ, можно было за т же деньги сходить въ театръ цлыхъ два раза.
— Папа, мн больше нравится амфитеатръ,— хитрила ‘Красная шапочка’, ласкаясь къ отцу.
— Хорошо, хорошо… Только не слдуетъ слишкомъ увлекаться. Я самъ прежде сиживалъ въ райк. Сидишь и духъ захватываетъ. Даже одно время думалъ бросить гимназію и поступить на сцену… Это съ моей-то фигурой и физіономіей! Ха-ха… И теперь посмотри, сколько въ райк сидитъ Гамлетовъ и Офелій — до Москвы не перевшать. Но все это вздоръ…
‘Треть Якова’ не подозрвалъ, что ‘Красная шапочка’ идетъ уже по его дорог и давно мечтаетъ сдлаться актрисой. Когда онъ уходилъ въ гимназію, двушка разучивала наизусть монологи и читала ихъ передъ зеркаломъ. Старая кухарка Митревна только крестилась,— видимо, на барышню было напущено.
Разъ посл обда, когда ‘треть Якова’ расположился на диван покейфовать съ газетой, къ нему подсла ‘Красная шапочка’ и упорно мшала погрузиться въ бездны политики.
— Папа, а ты хотлъ серьезно поступить на сцену?
— А? что?!.. Какую сцену? Глупости…
— Нтъ, если серьезно, такъ отчего ты не поступилъ? Можетъ быть, изъ тебя вышелъ бы серьезный комикъ…
— Я? комикъ?.. Да ты съ ума сошла…
— Нтъ, я серьезно говорю, папа…
Сдлавъ небольшую паузу, ‘Красная шапочка’ проговорила роковую фразу, которую вынашивала нсколько дней и даже разучивала передъ зеркаломъ:
— Папа, я хочу поступить на сцену…
‘Треть Якова’ вскочилъ, какъ ужаленный…
— Ты? На сцену? Ну, это, братъ, дудки… Пока я живъ — понимаешь? пока я живъ — этого не будетъ… Понимаешь? Выкинь дурь изъ головы…
‘Красная шапочка’ покорно замолчала.

IV.

Положеніе Анисьи Егоровны все ухудшалось. Съ Павломъ Петровичемъ положительно творилось что-то неладное. Онъ даже кричалъ на жену, топалъ ногами и убгалъ. Однажды разыгралась уже настоящая семейная сцена. Какъ-то въ воскресенье, посл репетиціи, завернулъ Лохматовъ. Ну, посидлъ, напился чаю и уходи — кажется, ясно, а онъ дотянулъ до самаго обда и дождался, что Анисья Егоровна по своей доброт пригласила отобдать. Этого было достаточно, чтобы Павелъ Петровичъ страшно вспылилъ, конечно, когда гость ушелъ.
— Вамъ нравится этотъ Лохматовъ, Анисья Егоровна? Да, нравится?.. Я такъ и зналъ… Можетъ быть, и раньше, когда мы вмст служили, онъ тоже нравился вамъ, и вы, можетъ быть, обманывали меня вмст съ нимъ?.. А теперь, по старой памяти, надо приголубить милаго…
— Поль, ты забываешься!.. Мн ничего не остается, какъ только уйти совсмъ изъ дому…
— Какъ уйти? къ этому Лохматову?!..
— Отстань ты съ своимъ Лохматовымъ!— Просто отъ тебя уйду, куда глаза глядятъ. Ты еще убьешь меня когда-нибудь…
— Ха-ха!.. А знаете, Анисья Егоровна, человкъ, у котораго совсть чиста, никуда не побжитъ… да. Другое дло, когда… Однимъ словомъ, я не желаю оставаться въ дуракахъ. Довольно…
Уйти Анись Егоровн не привелось, потому что посл этой сцены Павелъ Петровичъ убжалъ самъ. Онъ ныньче, вообще, усвоилъ себ привычку уходить изъ дому и пропадать неизвстно гд. Анисья Егоровна даже боялась спросить его, гд онъ бываетъ.
Прежде старушка уходила, обыкновенно, къ ‘Красной шапочк’ и тамъ отдыхала, а теперь и у Третьяковыхъ въ ней относились не по прежнему. Семенъ Васильичъ, конечно, былъ вжливъ и внимателенъ, но чего-то какъ будто не доставало. И ‘Красная шапочка’ тоже была не та. Или читаетъ что-нибудь, или отмалчивается. Анисья Егоровна чувствовала себя лишней въ этомъ дом, и эта мысль ее убивала. Господи, да за что же? Что она имъ всмъ сдлала? Объясненій могло быть только два: или они отвернулись отъ нея, когда узнали, что она была актрисой, и что въ нее стрлялъ офицеръ,— или Павелъ Петровичъ наболталъ что-нибудь сгоряча. Во всякомъ случа, скверно и тяжело, а главное — ничего неизвстно. У Анисьи Егоровны не повертывался языкъ потребовать прямыхъ объясненій.
Однажды старушка сидла у себя въ лавк и вязала чулокъ. Вдругъ входитъ ‘треть Якова’ съ своимъ портфелемъ,— онъ возвращался со службы.
— Павла Петровича нтъ?— спросилъ онъ довольно сухо.— Впрочемъ, я въ этомъ былъ почти увренъ…
— Почему же вы думаете, Семенъ Васильичъ, что Поль не долженъ быть дома?
Третьяковъ слъ, медленно раскурилъ папиросу и только потомъ отвтилъ, отчеканивая слова.
— Во-первыхъ, Анисья Егоровна, я не сказалъ, долженъ или не долженъ онъ быть дома, а во-вторыхъ — это меня нисколько не касается, и, въ-третьихъ… гм… да… Я пришелъ объясниться съ вами откровенно, Анисья Егоровна. Я совершенно не понимаю вашего поведенія…
— Моего поведенія?
— Извините, но я долженъ это сказать прямо, Анисья Егоровна… да. Видите ли, раньше я всегда былъ благодаренъ вамъ за ваше вниманіе къ моей дочери, и даже очень благодаренъ… да. Двочка такъ привязалась къ вамъ… Но въ послднее время, какъ мн кажется — я даже, можетъ быть, ошибаюсь — да, мн кажется, что ваше вліяніе на нее… Однимъ словомъ, я уважаю святое искусство и уважаю сцену, но совсмъ не желаю, чтобы моя дочь сдлалась актрисой. Этого никогда не будетъ… Я пришелъ вотъ именно это и сказать вамъ: Маня никогда актрисой не будетъ…
— Голубчикъ, Семенъ Васильичъ, да вы съ ума сошли!..
— Можетъ быть-съ… Но моя дочь все-таки актрисой не бу-детъ!..
— Да я-то первая отговаривала ее отъ этого, Семенъ Васильичъ. Сохрани ее Богъ, крошку…
‘Треть Якова’ съ вжливой недоврчивостью улыбнулся. До чего, въ самомъ дл, можетъ быть испорчена человческая натура: старух шестьдесятъ лтъ, а лжетъ, какъ совсмъ молодая — ни въ одномъ глазу совсти. Но, все-таки, какъ эта ложь ни была очевидна, джентльменъ взялъ верхъ надъ отцомъ. Семенъ Васильичъ даже сдлалъ видъ, что вритъ Анись Егоровн.
— Передайте мой привтъ вашему мужу,— сухо простился ‘треть Якова’ и на порог еще разъ повторилъ, длая трагическій жестъ портфелемъ:— а моя дочь все-таки никогда актрисой не бу-детъ… да-съ!..
Эта несправедливость окончательно ошеломила Анисью Егоровну. Вс точно сбсились съ этимъ проклятымъ театромъ… Конечно, Поль не правъ, но онъ все-таки мужъ, а Семенъ Васильичъ посторонній человкъ и сметъ ее подозрвать…
Конечно, Анисья Егоровна разсказала все мужу, но, къ ея удивленію, Павелъ Петровичъ отнесся совершенно равнодушно и даже засмялся.
— Онъ просто глупъ, этотъ Семенъ Васильичъ… Я и раньше это замчалъ, а теперь все для меня совершенно ясно. Что же дурного въ томъ, если двушка чувствуетъ призваніе къ артистической дятельности? Бываютъ такія особенныя… да… избранныя натуры. А бднягу Семена Васильича мн просто жаль, какъ курицу, которая высидла утенка и бгаетъ по берегу въ ужас, когда утенокъ стремится въ воду, т. е. въ свою родную стихію.
Въ первый разъ Анись Егоровн показалось поведеніе мужа нсколько подозрительнымъ, начиная съ того, что онъ уже не былъ съ ней откровеннымъ по прежнему и что-то скрывалъ. А тутъ еще разговоръ съ Семеномъ Васильичемъ,— почему онъ, т. е. Семенъ Васильичъ былъ такъ увренъ, что не застанетъ Поля дома. Правда, онъ ходилъ по вечерамъ въ театръ, иногда по старой привычк заглядывалъ на репетицію, пилъ пиво съ Лохматовымъ за кулисами — и только. Но въ конц концовъ эти размышленія привели старушку къ заключенію, что, пожалуй, дло и не ладно. Она даже начала слдить за мужемъ. Особенно ее напугало то, что енъ длался ласкове съ ней, когда собирался куда-нибудь уходить,— вс мужья, которые обманываютъ своихъ женъ, поступаютъ именно такъ. Вообще, сомнній больше не было… Очевидно, Павелъ Петровичъ завелъ въ театр какую-нибудь преступную привязанность. Вдь старики иногда сходятъ съ ума, какъ тотъ же графъ Извковъ… Чмъ больше раздумывала Анисья Егоровна на эту тему, тмъ больше убждалась въ справедливости своихъ подозрній. Все рушилось, все погибало…
Это настроеніе привело къ тому, что Анисья Егоровна стала слдить за каждымъ шагомъ мужа и дошла въ конц концовъ до того, что начала производить домашніе обыски по его карманамъ. Эта крайняя мра привела ее къ неожиданному и страшному открытію. Въ карман жилета Павла Петровича она нашла смятую бумажку, на которой, видимо, второпяхъ было написано карандашомъ: ‘Опять въ сара у Шмидта. 8 часовъ вечера’… У старушки закружилась голова, когда она узнала руку ‘Красной шапочки’. Неужели этотъ старый селадонъ, не пощадилъ даже этой невинной души? Очевидно, было назначено свиданіе и не въ первый разъ (опятъ!) и свиданіе въ какомъ-то сара… Какой позоръ!.. какое несчастіе!.. какой ужасъ!.. Вдь съ очень молодыми и неопытными двушками иногда случается, что они увлекаются стариками, а Павелъ Петровичъ такъ избалованъ женщинами…
Старушка даже не плакала, а приняла твердое ршеніе: съ мужемъ она, конечно, разойдется, но прежде необходимо спасти ‘Красную шапочку’. Бдная, несчастная двочка…
Планъ былъ готовъ. Свиданіе назначено въ 8 часовъ, слдовательно, необходимо его предупредить. Павелъ Петровичъ, какъ ни въ чемъ не бывало, преспокойно пообдалъ дома и еще боле преспокойно завалился посл обда спать, заказавъ разбудитъ себя ровно въ шесть часовъ. Такая неисправимая закоренлость удивила даже Анисью Егоровну, хотя, съ другой стороны, преступники преспокойно дятъ и спятъ наканун казни… Потомъ Павелъ Петровичъ ровно въ шесть часовъ поднялся самъ (Анисья Егоровна не хотла его будить), съ особенной тщательностью умылся, еще съ большей тщательностью смотрлъ въ зеркало,— чудовище даже улыбалось самому себ въ зеркал, что Анисья Егоровна отлично видла. Потомъ чудовище старалось быть ласковымъ, хотя старушка и не поддалась на эту удочку. О, гнусный человкъ, въ которомъ не осталось ршительно ничего святого! Потомъ, онъ ровно въ семь часовъ — замтьте: ровно! вышелъ изъ дому, сославшись, что ему необходимо кого-то увидать. Эта ходячая ложь была уже не въ силахъ придумать какого-нибудь правдоподобнаго предлога…
Анисья Егоровн пришлось ждать ровно цлый часъ,— было еще свтло. Потомъ она затворила лавочку, накинула на голову большой платокъ и вышла съ твердой ршимостью исполнить свой долгъ. Она сначала прошла по улиц, но ничего подозрительнаго не встртила, потомъ свернула въ пустырь, который оставался рядомъ съ колбасной. Самое страшное было то, что гд-то лаяла собака. Но старушка собрала послднія силы и пошла по бурьяну вдоль забора, отыскивая лазейку. Въ одномъ мст заборъ сильно ослъ и можно было черезъ него перелзть. Она такъ и сдлала. А вотъ и старый деревянный сарай, стоявшій въ сторон отъ другихъ построекъ. О, какъ билось ея бдное старое сердце, когда она стала подкрадываться къ этому сараю! Она нарочно обошла его кругомъ… Что это такое? Голосъ Павла Петровича… Да, это его голосъ… Она даже могла разслышать отдльныя слова… Да, да, это онъ говоритъ:
Офелія! о, нифма, помяни
Мои грхи въ твоей святой молитв!
Позвольте, да, вдь, это онъ изъ Гамлета? У бдняги отъ старости уже нтъ своихъ словъ, и онъ вымаливаетъ любовь краденными фразами… Несчастный!.. Старушка отыскала въ сара какую-то щель и припала къ ней.
То, что она увидла, окончательно ее поразило, такъ что она даже отступила и протерла себ глаза. Ужъ не сонъ ли все это? Во-первыхъ, сарай былъ чмъ-то освщенъ и первое, что она увидла, былъ Карлъ Иванычъ Шмидтъ, сидвшій на ящик изъ подъ свчъ. Да, это былъ онъ, настоящій, живой Карлъ Иванычъ… Онъ сидлъ и, видимо, дремалъ. Напротивъ него, на такихъ-же ящикахъ были поставлены дв жестяныхъ лампочки. Къ нимъ журавлинымъ шагомъ подошелъ Павелъ Петровичъ, склонилъ нсколько голову на бокъ, сдлалъ театральный жестъ рукой, точно отгонялъ муху и началъ глухимъ голосомъ:
Господь земли и неба! Что еще?
Не вызвать ли и адъ? О, не старйте, нервы!..
Держите перстъ возвышенно и прямо…
Мн помнить о теб?…
— Карлъ Иванычъ, да смотрите же на меня?— совсмъ другимъ тономъ обратился онъ къ нмцу.— Вдь вы публика и должны смотрть на артистовъ, а вы, кажется, дремлете. ‘Красная шапочка’, вы видли, какъ я выходилъ? Вотъ такъ… да… Потомъ необходимо сдлать паузу… Гаррикъ длалъ такой жестъ… да. Каждое движеніе разсчитано, каждая нота тоже и ни одного неврнаго звука. Карлъ Иванычъ, пожалуйста, будьте настоящей публикой… ‘Красная шапочка’, когда вы начнете — смотрите прямо ему въ лицо. Это самое трудное для начинающихъ артистовъ, и къ этому необходимо себя пріучать. Ну-съ, начинайте… Я Лаэртъ, помните, и подаю вамъ реплику:… ‘этотъ вздоръ значительне смысла’. Ахъ, зачмъ вы подняли лвое плечо? Ради Бога опустите руки, какъ будто он вамъ совсмъ лишнія… Голову немного выше… сдлайте разсянный взглядъ, какъ будто что-то видите въ пространств, хотя и смотрите прямо въ лицо Карлу Иванычу. Карлъ Иванычъ вы опять? Да, такъ я Лаэртъ… ‘Этотъ вздоръ значительне смысла’!..
Офелія отвтила не сразу, но первыя же слова заставили Анисью Егоровну задрожать. Боже мой, неужели это она, ‘Красная шапочка*? Сколько задушевной простоты, чарующей нжности и глубокаго горя въ каждой нот…
— Вотъ незабудки — это на память…
Послышался смхъ больного ребенка, въ каждомъ звук стояли святыя слезы. Анисья Егоровна не выдержала и крикнула въ свою щель:
— ‘Красная шапочка’, да у тебя талантъ… Настоящій талантъ!…
Въ слдующій моментъ она была уже въ сара, обнимала ‘Красную шапочку’, цловала ее и крестила.
— Талантъ… да, настоящій талантъ. Искра Божія…
Павелъ Петровичъ ударилъ себя въ грудь кулакомъ и съ гордостью проговорилъ:
— А кто открылъ этотъ талантъ? Я-съ… Анисья Егоровна, садитесь рядомъ съ Карломъ Иванычемъ… вы тоже будете публика.
Черезъ полгода ‘Красная шапочка’ навсегда покинула родной Тихорцкъ. Она примкнула къ трупп товарищества Горе-Завилейскаго въ качеств ingenue dramatique.

Д. Маминъ-Сибирякъ.

‘Міръ Божій’, No 12, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека