Афинские ночи
Два Наполеона
Жестокий
Как это произошло
Ласковое
Легенда о страшной книге
Письмо редактору
Поэтам
Приятный собеседник
Спекулянты
Трагедия кубизма
Тыловик
Философские стихи
Чего не успел написать Гейне
Афинские ночи
Сарапьянц из ‘Курьера’ и Теткин из ‘Края’,
Сознавая, что жизнь наслаждений короче,
И мещанскую этику зло презирая,
По субботам открыли афинские ночи.
Декадентка Петрова, вдова-акушерка,
Две матерые, местно-известные Фрины
В уголке, где трясется без книг этажерка,
Обнажаются гордо и знойно-картинно…
Обстановка афинская стильно-красива:
На стене Айвазовский, открыток две пары,
На столе — колбаса, солонина и пиво,
В гонорарные дни — монпансье и сигары.
Ах, афинские ночи античного тона,
Сколько в вас отреченья от нудной морали,
Сколько красок в волнах голубого хитона
Из утащенной на ночь кухаркиной шали!..
Правда, пристав здесь видит одно балагурство,
Но по клубам шипят о крушеньи устоев…
Да, недаром сюда прибегают с дежурства
Фармацевт Шепшелевич и писарь Обоев…
Да, недаром, продав букинистам все книги
И собрав восемнадцать рублей торопливо,
Гимназисты нашли помещенье для лиги
(Как у тех…) и скупают сигары и пиво.
А в ‘Общественном сквере’, на главной аллее,
Представители ‘Края’ с ‘Курьером’ едва ли
Не слыхали, как шепчут подросточки, млея:
‘…Это те, что… афинские ночи… Узнали?..’
1912
Два Наполеона
Да, были два Наполеона:
Один из книг, с гравюр и карт.
Такая важная персона.
Другой был просто — Бонапарт.
Один с фигурой исполина.
Со страхом смерти не знаком.
Другого била Жозефина
В минуты ссоры башмаком.
Один, смотря на пирамиды,
Вещал о сорока веках.
Другой к артисткам нес обиды
И оставался в дураках.
Мне тот, другой, всегда милее.
Простой, обычный буржуа,
Стихийный раб пустой идеи,
Артист на чуждом амплуа.
Я не кощунствую: бороться
Со всей историей не мне…
Такого, верю, полководца
Не будет ни в одной стране.
Наполеон был наготове
Всесильной логикой штыка
По грудам тел и лужам крови
Всего достичь наверняка.
Ему без долгих размышлений
Авторитетов разных тьма
Прижгла ко лбу печатью ‘гений’
Взамен позорного клейма…
Но тот, другой, всегда с иголки
Одетый в новенький мундир,
В традиционной треуголке,
Незрелых школьников кумир,
Мне и милей, и ближе втрое,
И рад я ставить всем в пример,
Как может выбиться в герои
Артиллерийский офицер.
1912
Жестокий
Дубровин с тощею сумой
Стоял, просящий подаянья
На ‘Знамя русское’ с мольбой
И для себя — на пропитанье…
Копейку только он просил,
И взор являл живую муку…
Тут Пуришкевич проходил
И… плюнул доктору на руку…
Так иногда кадет иной,
От оптимизма весь неистов,
Победы ждет… А за спиной
Давно стоит суровый пристав…
У некоего г. Лермонтова позаимствовал Арк. Б. — в 1908 г.
Как это произошло
Поклонникам новых форм творчества с искренним и трогательным отвращением посвящает автор эти неудачные стихи
Издохшая крыса лежит на дороге.
Смердит, вытекая, отравленный гной.
Прохожий опасливо смотрит на ноги
И даже собака бежит стороной.
И только какие-то два идиота
Пришли умиляться гниющим куском:
— Вы знаете — пакость, но чуется что-то…
— В ней выявлен вызов красивым броском.
Издохшая крыса сама не хотела
Брильянтом природы зачем-то прослыть:
Издохла и просто гнила, как умела,
Как всякая крыса умеет погнить.
Но два идиота с улыбкою плоской
И с трепетом ревностным крысу снесли
На место покойной Венеры Милосской
И сделали надпись: ‘Прохожий, внемли…’
Я видел ту крысу и нюхал тот запах,
Которым наполнила воздух она.
Я видел толпу, трепетавшую в лапах
Цинизма и шутки морального дна.
И если при мне говорят о брильянте,
Еще утвержденном одним знатоком,
Я только смеюсь и прошу их: — Отстаньте…
Позвольте хоть мне-то не быть дураком…
Ласковое
Тусклый свет забрезжит очень скоро,
Но пока — здесь ласковый уют.
Темные, малиновые шторы
Полумрак спокойно берегут.
Я устал от ежедневной гонки,
Но сегодня бросил все дела,
Оттого, что — пальцы ваши тонки,
Оттого, что — кожа так бела.
Наши встречи редки и пугливы,
Точно тени около костра.
Мне приятно-странно: как могли вы
Стать так быстро нежной, как сестра.
Пусть спокойный, медленный рассудок
На порывы наложил печать:
Кажется — как запах незабудок
Голос ваш умею я вдыхать.
Я уйду. Я знаю: вы устало
Улыбнетесь ласково мне вслед.
Злая страсть с насмешкой спросит:
— Мало? —
Благодарно сердце скажет: — Нет.
А назавтра — в суетливом гаме
Вдруг охватит теплая тоска,
Оттого, что вашими духами
Будет нежно пахнуть от платка.
1918
Легенда о страшной книге
(Сергею Горному)
Ему надевали железный сапог
И гвозди под ногти вбивали.
Но тайну не выдать измученный смог:
Уста горделиво молчали.
Расплавленным оловом выжгли глаза
И кости ломали сердито.
Был стон, и струилась кроваво слеза,
Но тайна была не раскрыта.
Сидит инквизитор, бледней полотна:
‘Еще отпирается?! Ну-ка!’
Горящая жердь палачу подана.
Готовится новая мука.
‘Сожгите! Но тайну узнайте вы мне —
Пусть скажет единое слово’.
Шипит человеческий жир на огне,
Но — длится молчание снова.
Заплакал палач и бессильно сложил
К работе привыкшие руки.
Судья-инквизитор слезу уронил.
Как выдумать лучшие муки?!
Конвой зарыдал, и задумался суд.
Вдруг кто-то промолвил речисто:
‘О ваше сиятельство! Пусть принесут
Стихи одного футуриста.
И пусть обвиняемый здесь же прочтет
Страничку, какую захочет…’
Судья предложившему руку трясет.
Палач, умилившись, хохочет.
Велели — и книгу на стол принесли:
Такая хорошая книга…
Измученный молча поднялся с земли
В предчувствии страшного мига.
‘Довольно! — сказал он. — Пытали огнем.
Подвергли ненужным обидам,
Я гордо и честно стоял на своем
И только твердил вам: ‘Не выдам!’
Но если стихи футуриста читать —
Нет: лучше ботинок железный…
Какую там тайну вам надо узнать?!
Пожалуйста — будьте любезны…’
И выдана тайна. В глухой полумгле
Рассказана чья-то интрига.
Свершилось. И грозно лежит на столе
Кровавая страшная книга…
1913
Письмо редактору
В душе омерзительно сиро,
Все выела жуткая моль,
Но просит редактор сатиру…
Смеяться? Ну что же: изволь…
. . . . . . . . . . . . . . . .