Стенограмма заседания Ученого совета Института мировой литературы им. А. М. Горького, Бахтин Михаил Михайлович, Год: 1946

Время на прочтение: 87 минут(ы)

СТЕНОГРАММА ЗАСЕДАНИЯ
Ученого совета Института мировой литературы
им. А. М. Горького

Защита диссертации тов. Бахтиным на тему ‘Рабле в истории реализма’. 15 ноября 1946 г.

М. М. БАХТИН: PRO ET CONTRA
Личность и творчество M. M. Бахтина в оценке русской и мировой гуманитарной мысли
Антология. Том I.
СПБ, Издательство Русского Христианского гуманитарного института, 2001
Тов. Шишмарев:
Товарищи, заседание Ученого совета считаю открытым. Сейчас мы должны заслушать диссертацию на соискание ученой степени кандидата филологических наук диссертанта Бахтина M. M. на тему ‘Рабле в истории реализма’. Официальными оппонентами являются доктора филологических наук тт. Смирнов, Нусинов и Дживелегов.

(Оглашаются документы, касающиеся диссертанта.)

Какие будут вопросы и замечания? Разрешите перейти к заслушиванию вступительного слова диссертанта.
Тов. Бахтин M. M.:
Я не буду затруднять внимания высокого собрания изложением моей диссертации, она довольно велика. Я представил довольно подробные тезисы1, но даже эти тезисы занимают 20 страниц, и в них, конечно, в очень абстрактной форме, я мог охватить только часть содержания моей работы. Поэтому по существу своей концепции я не буду говорить, но я должен дать некоторые пояснения к особенностям моей работы.
Это монография, но монография не совсем обычная. На многие вопросы, на которые привыкли ждать ответа во всякой монографии, в этой книге найти ответа нельзя. В частности, вопросы биографии Рабле, вопросы творческой истории его романа — эти вопросы в моей работе не освещены. Работа и по плану, и по построению довольно резко отличается от обычных работ.
Работал я над нею свыше 10 лет. И вот сама продолжительность уже сказалась в особенностях ее характера.
Дело в том, что Рабле первоначально, когда я приступил к этой работе, не был для меня самоцелью. Я работаю в течение очень многих лет над теорией, историей романа. И вот здесь, в этой работе, я встретился с явлением, что большинство литературоведческих понятий и теоретически, и исторически совершенно не адекватно роману. Роман никак не укладывается в прокрустово ложе и не только теоретического, но и исторического литературоведения. Я столкнулся с целым рядом форм, таких явлений мирового романа на античной стадии его развития, как ‘Гиппократов роман’, ‘Клементины’2, — это совершенно не изучено. Даже в больших монографиях о романе, специальных монографиях о романе можно не встретить даже названия таких произведений, как, скажем, ‘Гиппократов роман’ или ‘Клементины’. Достаточно назвать любой известный курс по истории романа, ‘Клементинам’ уделяется там несколько страниц, но ‘Гиппократов роман’ даже не упоминается, и как раз в исследованиях по античному роману эти произведения игнорируются совершенно или вовсе не упоминаются, даже в истории античного романа не упоминается ‘Гиппократов роман’.
Я упоминаю об этой форме романа. Это не случайно. Как раз наиболее второстепенные произведения, понятные с точки зрения существующих теоретических, исторических положений, освещаются очень подробно и детально, а эти произведения нет.
И вот в процессе моих работ над теорией и историей романа я пришел к выводу, который здесь в очень общей форме сформулировал. Литературоведение, и историческое, и теоретическое, в основном ориентировалось на то, что я называю классической формой в литературе, то есть формой готового, завершенного бытия, между тем как в литературе, в особенности в неофициальной, малоизвестной, анонимной, народной, полународной литературе господствуют совершенно иные формы, именно формы, которые я уже назову гротескными формами.
Такие формы, главная цель которых заключается в том, чтобы как-то уловить бытие в его становлении, неготовности, незавершенности, притом принципиальной неготовности, принципиальной незавершенности и неразрешимости. Вот что пытаются уловить эти формы. Поэтому они противоречивы и двойственны. Они не укладываются в те каноны, которые сложились на основании изучения классической литературы и истории литературы. Они в основном ориентируются на классическую античность, куда не могут войти ни ‘Гиппократов роман’, ни интересный для истории роман ‘Клементины’. В частности, это замечательная форма, форма сатиры, которая одна способна объяснить целый ряд выдающихся явлений в истории романов последующих веков, совершенно не изученных. И можно пересчитать по пальцам количество страниц, посвященных истории этого своеобразного жанра, в то время как у нас завершителем его тысячелетних традиций является Достоевский. Во всей литературе о Достоевском мне не пришлось больше встретить таких вещей, как ‘Бобок’ и ‘Сон простого человека’. Это произведение, с точностью повторяющее все технические особенности этого жанра3.
Когда я на материале, изученном мною, подошел к Достоевскому, я был поражен, как он сумел воссоздать этот замечательный жанр. Это касается чисто исторической стороны, и я вдался в эту область, почти совершенно неизученную. И когда я по этой области блуждал, я натолкнулся на Рабле, в котором этот мир незаконченного, незавершенного бытия, мир гротескных форм очень последовательно раскрыт, раскрыт на стыке двух веков — нашего, современного сознания и того, прошлого, продолжением, развитием и завершением которого является его роман.
Поэтому, в известной мере, его роман может послужить ключом к этому миру гротескной формы. Это темный для нас мир дан почти на пороге нашего, современного сознания. Язык Рабле — это, одновременно, и наш язык, и язык средневековой площади. За этой средневековой площадью я слышу темный язык римской сатурналии. От римской сатурналии до средневековой площади и площади Возрождения и Рабле тянется единая традиция особой формы неготового, незавершенного бытия. Эта традиция реализуется прежде всего в громадной, грандиозной средневековой, анонимной, полународной и народной традиции, так называемой народно-праздничной традиции, которая современному человеку известна только в форме карнавала, — наиболее изученной форме. Но карнавал — это только наиболее дошедший до нас кусочек грандиозного, очень сложного и интересного мира — народно-праздничной формы. Эти народно-праздничные формы, гротескные образы, они живы и по сегодня. Они живут в искаженной форме. Но достаточно выйти на улицу, чтобы в уличной площадной речи услышать на каждом шагу эти гротескные формы.
Вы слышите на каждом шагу совершенно особые речевые формы, всякого рода брань, непристойности и т. д. — все это, конечно, как это ни странно звучит, осколки, которые сохраняются и живут в разговоре, того громадного мира, который раскрывается полной силой в Рабле, ибо Рабле — это наиболее полный, а главное наиболее ясный и понятный для нас выразитель этого мира. Я решил сделать его предметом моего специального исследования, но он все же не стал моим героем. Он был для меня лишь наиболее ясным и понятным выразителем этого мира. Так что герой моей монографии является не Рабле, а эти народные, празднично-гротескные формы, но традиции, показанные, освещенные для нас в творчестве Рабле.
Когда я приступил к изучению Рабле с этой точки зрения, то мне пришлось на каждом шагу поднимать целину. Вот в этой работе, которую я имел честь представить, по моим подсчетам, не менее 50% привлеченного материала ни в одной работе о Рабле не фигурирует. Мне пришлось обратиться к совершенно другому материалу, который обычно в связи с изучением Рабле не привлекался.
Всякий, кто знаком с раблеистской литературой, вероятно, у него всегда такое впечатление: читает раблеистскую литературу — все конкретно, понятно, ясно, все хорошо, читает Рабле — совершенно другое. Раблеистская литература, в сущности, поясняет нам только обертоны Рабле, основные тоны и, прежде всего, мелодия Рабле никак в этой раблеистской литературе не освещалась, эта мелодия гротескных образов, эта мелодия принципиально незавершенная, это своеобразный образ тела Рабле, это двутелость, тело дано как незавершенное, из него выпирает другое тело. Два тела — одно умирает, другое рождается. Это мир совершенно своеобразный. Раблеисты освещают только поверхностную сторону, только то, что укладывается в прокрустово ложе, но не в понятия исторические, философские, которые ориентированы на гротескный тип.
И для того чтобы эту основную мелодию Рабле расшифровать, мне пришлось обратиться к литературе средних веков. Известна также точка зрения, что Рабле — писатель средневековый, но, конечно, это касалось совершенно другой стороны его творчества. Для меня выдвигалась эта анонимная литература средних веков, латинские пародии — это целый грандиозный мир, это такая книга по своим объемам, которой я мог охватить ничтожный участок и участок, который оказался случайно филологически обработанным, и мне в условиях настоящей жизни — я не мог выехать за границу — доступно было сравнительно немногое, то, что опубликовано. Многие рукописи, нужные и важные, остались за пределами моего понимания. И здесь сложилась определенная концепция, возбудившая глубокий интерес.
Для характеристики значения этих вопросов, — так мне кажется я понял в своей книге, — укажу на совсем недавнее. Третьего дня я познакомился со вторым томом ‘Средние века’ издания Академии наук. Там есть замечательная по материалу статья Фортунатова, посвященная ‘Виргилиус Морус Грамматикус’. Он правильно указывает, что о ‘Виргилиус Морус Грамматикус’ он не нашел нигде упоминания. Моя книга о Рабле была написана и издана 5—6 лет тому назад, там целая страница посвящена ‘Виргилиус Морус Грамматикус’. В этом томе много материала, но вывод такой: там отражена серьезная жизнь школы на переходе от античности к средневековью, — что это проблема серьезная, что это 12 латинских языков, что все дебаты, которые велись по поводу различных форм, они велись не всеми, и наиболее интересные споры велись от лица звательного падежа. И весь этот материал о том, что происходило, здесь мы имеем, как, например, ‘Виргилиус Морус Грамматикус’, как великолепные сатурналии, игра с грамматической формой и грамматикой Пимата — это тянется через все средневековье, и в жизни школы на Западе живет до сих пор. И до сих пор падежам придают всевозможные грамматические значения. В большинстве случаев это имеется в каждой средней школе на Западе, и эта традиция тянется отсюда. Не школа. Не школа, как она была на рубеже античности, а веселая игра сатурналии, именно грамматика Пимата. Вот, что представляет собой этот небольшой трактат 4. Такими, совершенно неизвестными произведениями на них проливается свет правильного понимания традиции. Если мы включим это произведение не в традицию, — серьезную традицию, а в гротескную (литературу), — то это Библия и т. д. Здесь раскроется подлинное значение таких произведений этого мира, совершенно неизученных. Как можно играть с этим, последовательно затрачивая грандиозную эрудицию, играть с наукой — это будет понятно только с точки зрения изучения традиций сатурналии и карнавала, смеха монашеского средневековья. Эту традицию мне пришлось проследить. Конечно, я выполнил эту работу далеко не достаточно. Многие материалы не удалось достать. Я уголочек протоптал немножко, но далеко не пошел.
Со времени окончания моей книги прошло шесть лет. Я кончил ее и сдал сюда еще в 1940 году, весной 1940 года. Но вот дальнейшая работа моя убеждает, что значение этих форм велико, гораздо больше, чем казалось тогда, когда писал. Я встретился с этими формами в русской литературе, с явлениями того своеобразного смеха я встретился в русской литературе. Этот смех звучал не только на Палатинском холме, на холме святой Женевьевы, он звучал на Киевских горах, веселая монашеская игра — она была в Печерской лавре — ризус пасхалис, и традиции этого смеха я ясно прощупываю в наших летописях, в наших проповедях. Я занят вопросом изучения традиций гоголевского смеха. Она прямо ведет через бурсацкий смех к специфическим особенностям гоголевского смеха.
Поэтому я так сузил тему, поэтому моя монография о Рабле не удовлетворит того, кто ищет полной картины, биографии и именно места Рабле в его ближайшем временном контексте, во французском Ренессансе в XVI веке во Франции — здесь моя монография не удовлетворит. Этот вопрос как раз очень хорошо разработан в современной литературе, в особенности в трудах Абеля Лефрана, — здесь представлена прекрасно разработанная биография. Здесь я в наших условиях, будучи оторван от западных книгохранилищ, я мог бы только компилировать. Поэтому этот вопрос я совсем оставил, но зато роль этой традиции в моей работе удалось отразить. Вот она — эта традиция — является героем моей монографии, как я уже сказал.
Конечно, я отлично понимаю, что в моей работе новой, где мне приходилось в большинстве случаев поднимать целину, много слов — это я знаю, много такого, что представляется даже, может парадоксальным, в частности, моя концепция гротескного тела, двутелости, те далеко идущие выводы о том, что первоначально древнейшим образом человеческого тела это была двутелость, своеобразно раскрытое мною у Рабле сочетание похвалы и брани в одном слове. Слово, стиль работы определенный раскрывает неготовый, становящийся мир. К черту его и да здравствует… Это своеобразная похвала и брань, площадная брань и площадная похвала, в которой разобраться смог, когда проследил традицию. Это лишь раскрыло для меня очень древнее явление образного слова. Наша история литературы начинается с того, когда панегирик — хвала и сатира — брань разделились, когда за ними закрепился определенный объект. А Рабле раскрывает ту стадию, когда хвала и брань были адресованы ко всему и тому же условному.
Все эти моменты — я их, кажется, подкрепил таким большим материалом, но в такой абстрактной формулировке они могут показаться парадоксальной фантазией и гипотезой.
Но мне кажется, что все же даже тот материал, который я сумел дать, что это, во всяком случае, нечто заслуживающее внимания и дальнейшего изучения. При спорности отдельных положений, в одном я все-таки убежден, — может, не сделанным делом является результат моей работы, — но, по крайней мере, может быть, я сумел доказать, что здесь есть дело, что эта область исследования очень важна, очень интересна, что надо ею заняться. И если я сумел моих читателей убедить в том, что над этим надо задуматься, что в этой области надо продолжать искания, — этого для меня будет достаточно. Тот, кто сильнее, тот, кто лучше меня вооружен, тот сделает больше в работе над этим материалом. Я сделал очень немного, но если я сумел заинтересовать этим миром и показать его значение, то я считаю свою задачу выполненной.
Председатель:
Слово предоставляется официальному оппоненту профессору А. А. Смирнову.
Проф. Смирнов (читает):
Критическая литература о Рабле на русском языке необычайно бедна. Существует только: 1) замечательная для своего времени, но сейчас очень устаревшая, 70-летней давности статья академика А. Н. Веселовского, 2) популярная, ничтожная в научном отношении брошюра Фохта (1914 г.), 3) две-три статьи чисто осведомительного или справочного характера, вышедшие в советское время. Что касается западноевропейской литературы о Рабле, то тут за последние лет 30 появилось очень много ценных трудов, посвященных биографии Рабле, текстологии и комментированию его произведений, изучению его источников, его влияния на литературу и т. п. Но что касается идейного анализа творчества Рабле, выяснения сущности его художественного стиля и его мировоззрения, места, занимаемого Рабле в истории европейской мысли и европейской литературы, в частности — сущности реализма Рабле, то в этом направлении в западной науке делается очень мало. Больше того, можно отметить, что, в отличие от синтетических, глубоко идейных и подлинно исторических работ французских раблезистов второй половины XIX в. (Стапфер, Жебар и др.), западные литературоведы XX века чаще всего уклоняются от постановки таких общих и принципиальных проблем в отношении Рабле, предпочитая узкофилологические и вообще фактографические изыскания формального порядка.
В результате этого творчество Рабле, являющегося, наряду с Данте, Шекспиром, Сервантесом и т. п., одним из великанов европейской литературы, еще далеко не раскрыто в его внутренней сущности, а в русской и советской литературе почти никак не освещено. В частности, совершенно необъяснимым остается отношение между передовыми гуманистическими идеями Рабле, его блестящей критикой феодально-средневековых понятий и учреждений — и его удивительным стилем и образностью: разнузданностью его языка, его пристрастием к сексуальным и пищеварительным образам, обилие у него ‘непристойностей’ всякого рода, видимой хаотичностью композиции его романа. Обычно все это объявляется причудливым соединением в Рабле старого и нового, пережитками у этого борца за гуманистические, ренессансные идеи — старых, средневековых навыков речи и мышления. Установившийся в XVII—XVIII вв. (Лабрюйер, Вольтер и др.) взгляд на роман Рабле как на смесь ‘грязи’ и ‘бриллиантов’, благородных идей и грубого шутовства — очень часто повторяется еще и сейчас.
При таком положении изучения Рабле и состоянии русской критической литературы о нем работа M. M. Бахтина представляет большой и принципиальный интерес. Это отнюдь не популяризация знаний о Рабле. Напротив, она рассчитана на квалифицированного читателя и предполагает с его стороны знание не только самого романа Рабле, но и основных фактов истории западноевропейской культуры и литературы. Работа M. M. Бахтина не стремится также обозреть все стороны творчества Рабле, а исследует лишь некоторые черты его, но притом черты особенно существенные, именно те, которые помогают выяснить особый тип реализма, представляемый творчеством Рабле, и место, занимаемое этим творчеством в истории европейской мысли и литературы. В целом это чрезвычайно вдумчивое и оригинальное исследование, основанное на использовании огромного количества текстов, историко-культурных фактов и критических работ, исследование, безусловно проливающее новый свет на творчество Рабле и могущее получить большой резонанс в советской и общеевропейской науке.
В противовес господствующей у нас сейчас тенденции выводить все творчество Рабле целиком из ренессансно-гуманистических корней, М. Бахтин связывает его главным образом с традициями средневекового (для упрощения здесь и всюду в дальнейшем словом ‘средневековый’, ‘средневековье’ я обозначаю то, что часто называют ‘ранним’ или ‘классическим’ средневековьем, т. е. эпоху до XV—XVI вв., до Возрождения) мировоззрения и искусства. Но какое ‘средневековье’ имеется тут в виду? М. Бахтин (и этим он выражает тенденцию передовой марксистско-ленинской советской науки) различает два средневековья: одно — средневековье официальное, сословно-иерархическое, насквозь идеалистическое, церковно-феодальное, проникнутое мистикой и аскетизмом, мрачное и гнетущее, другое — средневековье неофициальное, фольклорное, жизнерадостное, трезво-реалистическое, проникнутое стихийным материализмом. Первое — фасад исторической эпохи, второе — ее содержимое. Второе, народное средневековье имело свое богатое и динамическое искусство, обладавшее своим особым реализмом, поскольку оно глубоко, хотя и очень своеобразными, фольклорными методами, проникало в сущность человеческой природы, процесса жизни, человеческих отношений. Именно к этому фольклорно-средневековому реализму и примыкает искусство Рабле. Вообще говоря, традиции неофициального, народного средневековья целиком перешли в искусство Возрождения (в отличие от официального, сословно-иерархического средневековья, отделенного от Возрождения резким рубежом), и они очень ярко проявили себя в творчестве Бокаччо, Шекспира, Сервантеса и т. д. Но с особенной, исключительной полнотой они сказались у Рабле.
Официальное средневековье действовало методами устрашения, угнетения, запугивания. Против всего этого народное, неофициальное средневековье с его искусством борется преимущественно путем смеха, рисуя всякие ужасы, угнетение, разрушение (ад, смерть и т. п.) в шутовских, гротескных образах. Носителем этого освобождающего смеха была система народно-праздничных образов, пронизывающая все неофициальное средневековье (а позже — и Ренессанс). В наиболее яркой и чистой форме мы находим эту систему образов в средневековом ‘празднике дураков’ (где вся церковная иерархия выворачивалась наизнанку), в играх типа ‘игра зимы с летом’, в карнавале с его ряженьем и т. п. Эти народно-праздничные образы, по тонкому наблюдению М. Бахтина, ‘амбивалентны’, т. е. двузначны, двусмысленны, поскольку каждый из них выражает одновременно и смерть и рождение, и созидание и разрушение, и отрицание и утверждение, и брань и хвалу. Так, например, карнавал изображает одновременно и уничтожение старого года (в широком смысле — старого мира), и рождение нового года (мира). Поэтому в карнавале так много ‘изнанки’, преодоления, вывороченных наизнанку, оборотных лиц, поз, движений.
В этой народно-праздничной образности, в этом искусстве неофициального, фольклорного, народного средневековья явление берется не в его отлившейся, завершенной форме, а в его становлении, в моменте перехода от старого к новому, от прошлого к будущему.
Центральное место в этой фольклорной, народно-праздничной образности естественным образом занимают первичные проявления жизни — рождение и смерть, питание и дефекация, оплодотворение и рождение, т. е. процессы, топографически связанные с пищеварительной и половой системами организма, — тем, что М. Бахтин называет ‘материально-телесным низом’. Отсюда обилие в соответствующем народном искусстве пиршественных, фаллистических и вообще сексуальных образов, которые все охвачены одним направлением движения — ‘сверху вниз’ и все амбивалентны, знаменуя одновременно и 1) разрушение, распад, разъятие тела на части, смешение его с окружающим миром, и 2) его созидание, рождение, поглощение им окружающего мира, рост и цветение тела. Подобную же образность мы находим не только в европейском неофициальном средневековье, но и в античности (опять-таки не в ‘классической’, а народной, неофициальной), и у всех остальных древних и современных народов земного шара.
В этой системе человеческое тело дается не в своей ‘классической’ (утвердившейся в Европе начиная с XVII века под влиянием ‘классического’ античного восприятия его) форме, а в форме гротескной. Классическую форму тела характеризует его замкнутость, четкость контуров, отграниченность от окружающего мира, сглаживание выпуклостей, затушевывание впадин и отверстий, стремление к гармонии и симметрии: гротескную форму тела — подчеркивание и преувеличение выступов, впадин, отверстий, всего того, чем выражается связь, обмен, слияние с внешним миром. Такую гротескную форму тела мы находим также в неофициальной античности, в искусстве всех неевропейских народов, а также, даже сейчас, в фольклорных, народных формах европейского искусства. Ею отмечается процесс жизни тела, беспрерывное созидание и распад, происходящие с ним. Объект такого искусства, собственно говоря, не индивидуальное тело, а тело ‘большое’, ‘народное’, бессмертное, поскольку для него смерть — лишь оборотная сторона рождения (амбивалентность).
Из этих же фольклорно-средневековых источников ведет начало и ярмарочный или площадной язык Рабле, обилие в нем присказок и гротескных повторений, длинных перечислений и восхвалений в стиле ярмарочных зазывателей и шарлатанов, комически, с примесью издевки (амбивалентность) рекламирующих свой товар, также — обилие в нем проклятий, божбы, ругательств, обычно — амбивалентных (оттенок ласки или восхищения, заключенный в бранном слове).
Охарактеризованная выше фольклорная и народно-средневековая традиция со свойственной ей системою народно-праздничных образов и соответствующим стилем должна служить объяснением, ключом для понимания не только языка и стиля Рабле, его образности и интонаций, но и для большинства сюжетных эпизодов его романа, фабульной канвы его. Таковы эпизоды (с подчеркнутой в них ‘амбивалентностью’) — рождения Гаргантюа, уничтожение рыцарей Анарха, посещения Эпистемоном того света и воскрешения его, войны с Пикроколем, многие эпизоды плавания Панурга и т. п. В соответствии со всем этим, отдельные главы исследования посвящены таким темам, как: ‘Площадное слово в романе Рабле’, ‘Народно-праздничные формы и образы в романе Рабле’, ‘Пиршественные образы у Рабле’, ‘Гротескный образ тела у Рабле’, ‘Образы материально-телесного низа в романе Рабле’ и ‘Образ и слово в романе Рабле’.
Гротескная, народно-праздничная концепция мира и жизни, типичная для неофициального средневековья, несла в себе освобождение от феодально-церковного гнета официального средневековья, являлась средством борьбы против него. Это был ‘высший трибунал смеха’, выражение непобедимого оптимизма и стихийного материализма. Вот почему Рабле, человек Ренессанса и страстный противник официального средневековья, целиком освоил и художественно разработал эту систему народного гротеска как средства борьбы против средневекового угнетения и обскурантизма. Он поставил эту систему на службу ренессансных идей. Наряду с этим он прибегал иногда и к прямому, непосредственному выражению последних, и в таких случаях его стиль становился (как у многих гуманистов) торжественно-ораторским, ‘серьезным’, резко отличаясь от остальных, гротескных частей его романа. Таковы, например, главы, посвященные воспитанию Гаргантюа Понократом, описанию Телемского аббатства, знаменитое письмо Гаргантюа к Пантагрюэлю (кн. II, гл. 8) о наступлении для человека новой эры благодаря торжеству просвещения и о надежде Гаргантюа обрести бессмертие через своего сына. Но это — лишь немногие исключения, причем идеологическое содержание здесь то же самое, что и в остальных частях романа, а меняются только поэтические и стилевые средства выражения.
Однако, суммируя и разрабатывая в основном указанную фольклорно-средневековую традицию, Рабле не ограничивается воспроизведением связанного с ним старого, тысячелетиями сложившегося народного мировоззрения средневековья. Это старое мировоззрение было лишь биологическим и не знало движения во времени вперед. Рабле, выразитель идей Ренессанса, вносит в старую систему народно-праздничных образов категорию времени и развития, делает ее социальной и исторической. Этим он углубляет ее и возводит на высшую ступень. В таком раблезовском использовании ее народно-праздничная система образов раскрывает наиболее глубокий смысл исторического процесса, выходящий за пределы не только современности в узком смысле этого слова, но и всей эпохи Рабле. В этих образах раскрывается народная точка зрения на войну и мир, на агрессора, на власть, на правду в человеческих отношениях, на будущее.
Таково, в кратких словах, основное содержание работы М. Бахтина, глубоко оригинальной, полной интереснейших мыслей и исключительно ценных наблюдений. Я считаю, что автору удалось сделать некоторое открытие, найти новый и плодотворный путь к изучению и истолкованию Рабле. Работа М. Бахтина впервые и, на мой взгляд, вполне убедительно, объясняет причину того обаяния, которое роман Рабле, при всех его ‘странностях’ и ‘грубостях’, оказывает на всех чутких и художественно восприимчивых его читателей и которое оставалось до сих пор по существу непонятным. Более того, работа М. Бахтина широкой концепцией народного гротескно-фольклорного стиля, которая в ней развивается, открывает широкие перспективы и проливает свет на многие другие литературные явления. Во-первых, она помогает перестроить наш взгляд на средневековую поэзию в целом. Далее, она обращает наше внимание на элемент того же гротескно-фольклорного стиля и мировоззрения у других великих писателей Возрождения, в первую очередь у Шекспира и Сервантеса. Наконец, М. Бахтин указывает, что многие черты этого стиля и мировоззрения, необыкновенно живучего и устойчивого, можно найти и у некоторых писателей нового времени, например, у Гоголя, где они восходят к тем же народным источникам, что и роман Рабле, но при этом осложняются возможным косвенным влиянием на Гоголя со стороны Рабле через посредство Стерна.
Принципиальная идеологическая ценность монографии М. Бахтина заключается также в том, что он раскрывает силу воздействия народной образности и народного искусства, которое, в противовес анархическому индивидуализму, утверждает идею коллектива и материалистическое понимание бессмертия в двух смыслах — как биологическое продолжение жизни отца в сыне и как социальное бессмертие народа, преемственно передающего свою культуру, развивающуюся стадиями, по ступеням развития {Начиная со следующего абзаца два варианта рецензии А. А. Смирнова отличаются друг от друга. Версия 1944 года существенно короче. Первое замечание в ней совпадает с высказанным (гораздо более подробно) в версии 1946 года: упрек за причисление к народно-праздничной образности того, что к ней не относится. А вот второе замечание не повторяется на защите: ‘Другая оговорка касается обилия в книге мотивов ‘пищеварительного’ характера, способных подействовать отталкивающим образом на непосвященного в дело читателя. Это, однако, вполне закономерно, поскольку момент этот играет видную и принципиальную роль в романе Рабле. Нелепо было бы говорить о ‘повышенном интересе’ автора к этим вещам, ибо трактуются они с полной научной строгостью и лишь в меру необходимости. Без учета их невозможно понять художественный замысел романа Рабле в целом, и изъять их из монографии М. Бахтина так же невозможно, как исключить из учебника физиологии человека раздел о мочеполовой системе или из трактата по этнографии — главы о половой жизни некоторых диких народов’. Кроме этого, Смирнов, рекомендуя книгу к печати, советовал немного (на 1—2 процента текста) ее сократить и дать ряд цитат не в оригинале, а в переводе (когда иное не вызывается необходимостью). См.: ОР РГБ. Ф. 527, картон 24, д. 31, л. 9 (Н. П.).}.
При полном моем согласии с основными положениями работы М. Бахтина, отдельные ее части вызывают у меня возражения или сомнения. Основное мое возражение сводится к следующему. Безусловно, что, взятая в целом, народно-гротескная образность у Рабле — нечто не омертвевшее, а живое. Но только взятая в целом. Подобно тому, как всякая система человеческой деятельности, образности или мышления содержит в себе части, которые окостеневают и автоматизируются неравномерно, так и в данном случае, в сознании Рабле далеко не все формы встречающейся у него гротескной образности обладают одинаковой степенью жизни. Одни из них вполне живы, сохраняя свой первичный народно-образный смысл, другие сохраняют лишь часть жизненности, что позволяет им переключиться на новый, просветительски-гуманистический (литературный, рациональный смысл). Третьи совсем омертвели и используются как носители этого второго, гуманистического смысла. Четвертые омертвели, но не наполнились новым смыслом, а включаются лишь как элемент внешне декоративный, чисто развлекательный (комическое в такой функции нередко даже в самом идейном, гуманистическом искусстве Ренессанса, например, в некоторых комедиях Шекспира). Возможны еще и другие, переходные или смешанные разновидности. Наконец, возможны и аналогические новообразования, новотворчество самого Рабле в этом направлении по готовым образцам народного гротеска, в одной из перечисленных выше функций. Между тем, М. Бахтин склонен весь относящийся сюда материал считать вполне живым. Приведу несколько примеров.
С. 154. Турецкий эпизод Панурга, которого жарят на вертеле, обложив салом — едва ли ‘готическая травестия мученичества и чуда’, едва ли восходит к карнавальной образности. Я полагаю скорее, что это новообразование. Если же генетически это и относится к народно-праздничной образности, то в данном случае оно омертвело. Хотя автор настаивает: ‘Это не омертвевшие пережитки’ (с. 255), — я очень в этом сомневаюсь. Где тут идеология, борьба за свободу, свойственные живой народной образности? Что же назвать тогда омертвением образа, если не этот образ ‘вертела Панурга’? Думаю, что омертвевшая образность — и в эпизоде избиения у сеньора де Баше, хотя генетически это и может быть связано с карнавальными играми.
Сомнительно также, чтобы живою образностью был ‘трагический фарс’ Вильона (с. 341—348). Скорее это — вольная игра с запасом полюбившихся образов и мотивов, утративших первоначальное значение.
Едва ли имеют какое-либо отношение к народно-праздничной образности проглоченные Гаргантюа паломники (с. 404—405) и тем более экскурс о ‘торшекюлях’ (с. 495—508).
На с. 203—204 М. Бахтин полагает, что авторское сравнение себя с Диогеном во время осады Коринфа будто бы указывает на ‘право на смех, полезность смеха’, а превращение Диогеновой бочки в бочку с вином считает ‘излюбленным раблезианским образом для веселой и вольной правды’. Я вижу в этих образах нечто большее: замаскированное указание на общественную полезность сатиры Рабле, на то, что его слово (бочка) есть дело (борьба, война). Сравните с этим особую привязанность Рабле к наиболее действенным писателям и мыслителям древности. Его любимцы — Демосфен, Аристофан, Эпиктет — три борца. Что касается винной бочки, то это чисто гуманистическая философема Рабле, обычное у него обыгрывание двузначности понятия вина: 1) вино — хмель — ликующая, освобожденная от средневековой аскезы плоть, и 2) интеллект, освобожденная мысль, пир ума, вино мудрости (ср. оракул Божественной Бутылки и многое другое). В этой же связи, сильной натяжкой кажется мне, на с. 312, упоминание пушкинского ‘Скупого рыцаря’ по поводу темы ‘страха перед сыном как неизбежным убийцей и вором’. Пушкинская драма — глубоко социально-философская гуманистическая концепция5, не имеющая никакого отношения к народно-обрядовой образности.
Слишком схематичным и упрощающим, не учитывающим все ту же неравномерность и сложность развития кажется мне утверждение на с. 56, что в XVII и следующих веках ‘смех не мог быть универсальной, миросозерцательной формой: он мог относиться лишь к некоторым частным и частно-типическим явлениям общественной жизни, явлениям отрицательного порядка’. Этому отчасти противоречат поэтические травестии Скаррона и его роман, ‘Записки Пиквикского клуба’, украинские повести Гоголя, ‘Тартарен’ Доде и многое другое.
С другой стороны, М. Бахтин заходит слишком далеко, утверждая нас. 61: ‘Самая же художественная культура смеха Ренессанса определяется традициями готического реализма — фольклора’. Вернее было бы признать, что в Ренессансе было две традиции, два типа смеха, которые, между прочим, хорошо различимы у Шекспира: готическая и гуманистическая. Смех Эразма Роттердамского — более эрудитно-гуманистический, чем готический.
В работе есть также несколько мест, вызывающих сомнения в чисто филологическом и историко-литературном отношении, как например, на с. 308, где не совсем справедливо оценивается Жан де Мен и его взгляд на женщин (‘Роман о Розе’), нас. 381—382, где без достаточного основания ваганты как будто отдалены от голиардов и, в частности, от стихов, приписываемых Вальтеру Мапу, и т. п. Но в общем таких мест в работе очень мало, и они не имеют принципиального значения.
Работа М. Бахтина представлена на соискание ученой степени кандидата филологических наук. В том, что она этого заслуживает, не может быть ни малейшего сомнения. Но я позволил бы себе пойти в этом направлении дальше. По всему своему характеру — по объему (35 п. л.), по огромной проявленной автором эрудиции, по личной методике исследования, по чрезвычайной значительности, оригинальности и плодотворности заключенных в работе научных мыслей и концепций — работа эта более подходит к типу не кандидатской, а докторской диссертации. По этой причине возбуждаю ходатайство о присуждении M. M. Бахтину ученой степени доктора филологических наук.

Профессор ЛГУ, старший научный сотрудник
Института литературы АН СССР,
доктор филологических наук А. А. Смирнов

Председатель:
Слово предоставляется официальному оппоненту тов. Нусинову.
Тов. Нусинов:
А. А. Смирнов чрезвычайно облегчил мою задачу, он дал обстоятельный отзыв о работе M. M. Бахтина, и я постараюсь быть кратким в своем выступлении.
(Читает.) Русская раблеана обогатилась крупным трудом. Можно сказать, не боясь недооценить работу академика А. Н. Веселовского ‘Рабле и его роман’, что такого обстоятельного и значительного исследования о Рабле русская литературная наука до труда M. M. Бахтина не знала.
M. M. Бахтин ставит перед собой задачу выяснить место романа Ф. Рабле ‘Гаргантюа и Пантагрюэль’ в истории реализма. Начиная свою работу с сжатого обзора русской литературы о Рабле, M. M. Бахтин полемизирует с профессором Берковским, который видит в Рабле одного из зачинателей, выражаясь терминологией профессора Берковского, ‘гражданского реализма’, открывшего ‘мир материальных интересов’. Согласно своей концепции, профессор Н. Берковский соотносит все особенности творчества Ф. Рабле с ‘гражданским реализмом’, иначе говоря, с началом формирования буржуазного общества. M. M. Бахтин отвергает положение о том, что реализм, ‘даже самый примитивный и вульгарный ‘, — мог родиться только вместе с буржуазным строем. Он обращает внимание на значение так называемого ‘готического реализма’ для всей литературы Возрождения и в особенности для творчества Рабле. Подробным, тщательным анализом всей словесно-образной системы Рабле, характера его смеха, M. M. Бахтин показывает, в какой мере творчество Рабле коренится в средневековой действительности. Он показывает, насколько в средневековых народных празднествах и играх, да и во всем быту городских, плебейских масс таились те элементы, из которых выросло впоследствии великое создание Рабле.
В первой главе своей работы ‘Рабле и проблема фольклорного и готического реализма’ автор отстаивает мысль, что ‘готический реализм не просто снижает и пародирует явления высокого плана, он переводит их в материально-телесный план’. Это ‘роднит готический реализм со всеми формами смехового фольклора’.
На ряде примеров, взятых из области живописи, в частности, на примерах живописи Брейгеля-старшего и Еронима Босха, автор показывает, насколько живопись Возрождения также использовала ту своеобразную нарочито-упрощенную концепцию тела, какая была дана в своем более завершенном виде в романе Рабле.
Исследуя во второй главе особенности сатиры Рабле, автор связывает опять-таки смех у Рабле со смехом во всей средневековой народной культуре. Он отмечает тот факт, что ‘народная культура смеха и смех готического реализма жили вне официальной сферы высокой средневековой литературы и идеологии. Но именно благодаря этому, неофициальному своему существованию средневековая культура смеха отличалась исключительным радикализмом, свободной и беспощадной трезвостью’.
Эти особенности смеха в культуре средних веков сделали его благоприятной почвой, на которой прорастал радикализм Ренессанса. Используя те элементы сатиры, которые существовали уже в средние века, Рабле их углубил, заострил и обобщил.
M. M. Бахтин показывает, насколько площадное слово, народно-праздничные формы и образы, пиршественные образы, гротескные образы тела, вся метафоричность Рабле выросли из соответствующих элементов средневекового быта народных масс, средневековых празднеств, из всей средневековой антицерковной народной игры. Широко используя как бытовые элементы средних веков, так и сохранившиеся литературные памятники, M. M. Бахтин вскрывает глубокие народные корни творчества Рабле. Он устанавливает его литературную и идейную преемственность от тех антицерковных, антирелигиозных процессов, которые происходили в народе и которые подготавливали Ренессанс.
Обычно рассматривали Рабле, обращенного лицом к новым временам. Рабле — разрушитель старого, борец за новое, ренессансное сознание. M. M. Бахтин устанавливает, что Рабле потому стал классиком Возрождения, что он не только поднял знамя нового времени, но классически завершил ту борьбу, которую народ вел в течение веков.
В этом большая положительная ценность исследования M. M. Бахтина. Рабле выступает перед нами не только как великий зачинатель. Раскрыта закономерность формирования этого великана сатиры Ренессанса.
Но отсюда и некоторые недочеты работы. Поскольку M. M. Бахтин был целиком занят своей основной идеей и стремился вскрыть генезис романа Рабле, его историческую преемственность, он прошел мимо вопроса о непосредственной литературной среде Рабле, о связи Рабле с его ближайшими предшественниками и современниками. Рабле дан вне атмосферы французского Ренессанса. Тем самым недостаточно освещается и вопрос о значении Рабле для последующих этапов французского и всеевропейского Возрождения.
То обстоятельство, что все внимание автора было обращено на выяснение той цепи развития народной культуры и народного сознания, которая предшествовала Рабле, привела к тому, что автор уделяет исключительно мало внимания вопросу о значении ‘Телемского аббатства’ для романа Рабле. Он также мало останавливается на борьбе Рабле со схоластикой, средневековой наукой. Это тем более досадно, что автор прекрасно отдает себе отчет в том, насколько была ‘ограничена мера прогрессивности и правды, которая была доступна эпохе’. Он правильно утверждает, что ‘веселому народному слову были открыты гораздо более далекие перспективы будущего, пусть положительные очертания этого будут и были еще утопическими и неясными’.
Можно спорить с рядом частных положений M. M. Бахтина как историко-литературного, так и общего методологического порядка. M. M. Бахтин подчас слишком сближает без достаточного на то основания роман Рабле и те или иные мотивы романа с соответствующими явлениями последующей литературы Ренессанса, в частности, Шекспира, а тем более с литературой нового времени.
Так, например, автор пишет: ‘Страх Панурга перед неизбежными рогами соответствует распространенному мифическому мотиву страха перед сыном, как неизбежным убийцей и вором’. Далее он к этому мифическому мотиву причисляет и ‘Скупой рыцарь’ Пушкина. Барон ‘знает, что сын по самой своей природе есть тот, кто будет жить после него и будет владеть его добром, т. е. убийца и вор’6. Это упрощение. Взаимоотношения барона и сына отнюдь не проистекают от этого мифа. Они продиктованы несравненно более сложными социально-философскими проблемами.
Верно, что смех Гоголя, в частности, в таких его произведениях, как ‘Тарас Бульба’, или в ‘Вечера на хуторе близ Диканьки’, вырастает из народных, ярмарочных, праздничных элементов. Но неверно, что их первоисточником является готический реализм и что юмор Гоголя подготовлен тем, что ‘традиции готического реализма на Украине были очень сильными и живучими… странствующие школяры и нищие клирики разносили устную рекреативную литературу фацетий, анекдотов, мелких речевых травестий, пародийной грамматики по всей Украине’.
Смех Гоголя питался самой украинской действительностью, а не этими занесенными с Запада литературными влияниями.
Но не в этих утверждениях основное в работе M. M. Бахтина и не по ним надо судить о ней.
Труд М. М. Бахтина — труд серьезного ученого, большого эрудита, самостоятельно и по-новому освещающий один из крупнейших памятников мировой литературы.
Сказать, что автор заслуживает ученую степень кандидата филологических наук — значит сделать вывод, недостаточно оценивающий его труд {Этот абзац дописан от руки (см.: ГА РФ. Ф. 9506, оп. 73, д. 70, л. 21). Следующий абзац в отзыве отсутствует: его Нусинов уже не читает, а произносит экспромтом, присоединяясь к мнению Смирнова (Н. П.).}.
Я думаю, что мы можем присоединиться к предложению, которое было сделано, о присуждении M. M. Бахтину степени доктора наук за эту работу. У M. M. Бахтина имеется много трудов, но нет ученой степени. У него не был сдан кандидатский минимум, он сдал его на отлично. Я помню целый ряд работ, очень ценных работ ученых, которые не имели кандидатского минимума, и мы присуждали им степень доктора. Но и в ряду таких работ работа M. M. Бахтина представляет наиболее крупный вклад в историю науки. И я присоединяюсь к этому предложению, которое было сделано, о присуждении M. M. Бахтину степени доктора филологических наук.
Тов. Дживелегов (читает):
Литература о Рабле огромна. Особенно много исследований, посвященных ему, появилось за последние три десятка лет, когда вопросами, связанными с творчеством Рабле и с его эпохой, вплотную занялся недавно умерший очень крупный французский ученый Абель Лефран, возглавивший целую плеяду сотрудников и учеников. Было выпущено большое количество монографий, были предприняты новые издания сочинений Рабле, в том числе то образцовое, классическое по полноте критической части и по комментариям издание, которое две войны помешали довести до конца, был основан специальный журнал, посвященный изучению Рабле. Материал по изучению творчества гениальнейшего представителя французского Ренессанса был мобилизован огромный, и критика, вооруженная прекрасными методами исследования, внесла свет во многие темные стороны раблеведения. Предпринять при таких условиях новое исследование, посвященное Рабле, предпринять его в условиях жесткого разрыва с западными книгохранилищами было смелым дерзанием. M. M. Бахтин знал, на что он идет, в достаточной мере широко был ознакомлен со всей раблезианской литературой и все-таки решился. И мало того, что он решился. Мне представляется, что труднейшую задачу, поставленную себе, он выполнил.
Его работа ни в чем не повторяет того, что сделали западные специалисты. Он не стал писать книгу, представляющую систематическое исследование о жизни и творчестве Рабле, потому что это значило бы идти по исхоженным дорогам. Он этого хотел меньше всего. Он поставил свое исследование совсем своеобразно и повел его по таким линиям, по которым оно еще никогда не велось ни у нас, ни на Западе. Его огромный труд распадается на следующие главы, одно перечисление которых даст представление о полной самостоятельности его работы. Вот эти главы: 1. Рабле в истории реализма. 2. Рабле в истории смеха. 3. Площадное слово в романе Рабле. 4. Народно-праздничные формы и образы у Рабле. 5. Пиршественные образы у Рабле. 6. Гротескный образ тела у Рабле. 7. Образы материально-телесного низа у Рабле. 8. Образ и слово у Рабле.
Из этого перечисления видно, что исследование расположено как бы по лучевым линиям, сходящимся в одной точке и неравномерно от нее удаляющимся. Автор чувствует себя в своем материале очень свободно. Никакие обязательные шаблоны им не владеют. Он ставит себе задачу, собирает факты для решения и доводит в каждом данном случае свое исследование до конца. Однако в его исследовании определенно вырисовывается одна руководящая тенденция. Он старается разгадать лицо Рабле-художника, приближаясь к нему с различных горизонтов более ранней культуры. Мне кажется, что такая тенденция взята совершенно сознательно. Быть может, M. M. Бахтину казалось, что разгадка Рабле с позиций ренессансных делалась неоднократно и дала все результаты, какие могли быть получены на основании имеющихся материалов. И что, наоборот, раскрытие творчества Рабле в связи со средневековыми мировоззренческими и художественными проблемами может дать ему больше материала для нового освещения творчества Рабле. В этом отношении M. M. Бахтин сделал очень много. Такие его главы, как ‘Рабле в истории смеха’, ‘Площадное слово в романе Рабле’, ‘Гротескный образ тела у Рабле’ сближают отдельные элементы романа Рабле с такими моментами средневековой культуры, с которыми они еще не сближались по крайней мере с такой систематичностью, с какой это сделано у него. Мне кажется, что, если бы книга M. M. Бахтина могла быть переведена, она именно этими своими частями показалась бы интересной и новой для самых больших специалистов по Рабле. Одной из особенностей метода нашего автора является его необычайная настойчивость в следовании по той линии, которую он наметил с самого начала и для иллюстрации которой он неустанно собирает материал из всевозможных областей науки, литературы и искусства, частью эпохи Рабле, а еще несравненно в большем количестве из различных периодов средневековья.
Когда речь идет о таком обширном исследовании, то, разумеется, в нем оказываются и такие стороны, которые отнюдь не являются бесспорными. Книга M. M. Бахтина отнюдь не свободна от таких спорных положений. Так, упорно, можно сказать, назойливо всплывающая в каждой главе исследования мысль о почти мистической важности для Рабле представления о том, что M. M. Бахтин называет материально-телесным низом, мне кажется излишне преувеличенной. Те особенности романа Рабле, которые у нашего автора покрываются этим надуманно-вычурным названием, сводятся в конце концов к очень обыкновенной, давно установленной в исследованиях его предшественников, хотя действительно существенной для Рабле вещи: к важности материального и плотского начала в природе и у человека. Едва ли нужно было пояснять этот момент с такой нарочито подробной локализацией очагов этого плотского начала, как это делается в диссертации.
Повторяю, когда речь идет о таком обширном исследовании, как исследование Бахтина, наличие спорных положений почти неизбежно. Особенно, когда, как в данном случае, исследование построено по действительно оригинальным линиям.
Я очень надеюсь, что книга Бахтина будет напечатана и что напечатание ее не будет откладываться в долгий ящик. И тогда, подготовляя окончательный вариант своего исследования, M. M. Бахтин сделает хорошо, если к интереснейшему своему исследованию добавит девятую главу, в которой ренессансное существо творчества и идеологии Рабле будет раскрыто с нужной полнотою, будет показано место романа Рабле во французской ренессансной литературе и в сложном переплете гуманистических и богословских споров его времени. От этого книга только выиграет. И потом, мне кажется, автор сделает хорошо, если слегка хотя бы смягчит великую драстичность своей теории о материально-телесном низе.
И все-таки, когда я смотрю на лежащий передо мной огромный том, полный такой эрудиции, свидетельствующей о превосходном владении методом исследования, и попросту говоря, представляющий очень талантливую научную работу, я думаю: неужели степень кандидата филологических наук является достаточным признанием достоинств такой работы? Мне кажется, что такой ученой степени тов. Бахтину мало. Я бы предложил Ученому совету Института мировой литературы признать диссертацию Бахтина достойной степени доктора филологических наук и возбудить соответствующее ходатайство об утверждении его в этой ученой степени {На этом письменный отзыв А. К. Дживелегова заканчивается (см.: ГАРФ. Ф. 9506, он. 73, д. 70, л. 13—17, РГАЛИ. Ф. 2032, он. 1, д. 183, л. 1—5). Далее Дживелегов произносит устный монолог, развивая мотивы своей рецензии и поддерживая Смирнова и Нусинова (Н. П.).}.
Здесь уже дали характеристику работы M. M. Бахтина. Я хочу сделать только маленький постскриптум. В работе M. M. Бахтина для меня самым ценным представляется своеобразное сочетание эрудиции и одержимости, настоящей одержимости ученого. Это огромная эрудиция, — эрудиция сокрушающая, беспощадная. Это то, что дало M. M. Бахтину возможность получить такие великолепные выводы, которые в значительной степени переставляют все известные акценты, которые предшествующая наука поставила на изучение Рабле. Это, конечно, огромное приобретение, и я думаю, что эта одержимость его основной идеей, которую он так великолепно изложил в вступительной речи, помогла ему это сделать. И, с другой стороны, все то, за что его упрекали два моих товарища, которые говорили до меня, и за что я его упрекал, тоже объясняется одержимостью. Одержимые люди не обращают внимания нате вещи, которые человек, скрупулезно следящий с карандашом в руках, тщательно отмечает.
Я думаю, спорить с ним по деталям не стоит, по ним можно спорить &lt,бесконечно&gt,. Ну, я поспорил бы по поводу такой вещи, как заострение амбивалентной материально-низовой темы и санкции. Но не в этом дело, основное он доказал. Он доказал вещь как бы простую, а в то же время, если так привести в сопоставление с тем, что было до сих пор известно, чрезвычайно важную, что народные элементы, элементы народной мудрости, народного творчества, элемента народного рассказа, народного быта никогда не замолкали в течение всего средневековья, несмотря на то, что в течение доброго тысячелетия этот официальный средневековый фасад аскетически-церковный, он как бы заслонял всю эту подспудную низовую жизнь, которая тем не менее текла, бурлила и накапливала творческий материал. И вот пришел Рабле и, выражаясь попросту, M (так в тексте. — Ред.) задрал рясу и дал пинка по этому фасаду, все развалилось, и народная стихия вышла наружу и оплодотворила не только его роман, но и всю идеологию Ренессанса. Для нас теперь самое драгоценное в идеологии Ренессанса заключается в том, что она вобрала в себя все то, что было самое значительное в народной стихии.
Как это делалось? Не знаю, не думаю, чтобы я сказал какую-нибудь ересь, если я буду утверждать, что так систематически до сих пор не был показан этот процесс — процесс оплодотворения ренессансной идеологии народной стихией. Вот с фактами в руках Михаил Михайлович раскрыл с помощью огромного трудолюбия и этой одержимости, которая его все время вела и тянула и в конце концов привела к такому великолепному выводу. Это никогда не было сделано. Вот сейчас перед нами просто показан фактический процесс оплодотворения ренессансной идеологии народной стихией. Она никогда не умирала, она всегда жила, она накапливалась и тут она освободилась как-то, благодаря гениальной интуиции Рабле, вошла в одно из трех произведений Ренессанса и не самых ранних, и не самых поздних, стоящих на грани этой большой ренессансной волны, где ренессансная идеология нашла один из самых замечательных своих манифестов.
Теперь это воочию видно всякому глазу, даже самому предубежденному, это видно после того, как M. M. Бахтин сделал свое исследование. И, конечно, нельзя к нему предъявлять никаких требований, которые могли бы заключать в себе жалобы на то, что M. M. Бахтин не повторял никаких линий старой раблезианской литературы, — биографии, систематического исследования раблезианской мысли. Все это повторялось до него, а он не любит ходить по прохоженным дорожкам.
Но, как мои оба товарища указывали, одной вещи у M. M. Бахтина нет, и очень существенной. Все-таки Ренессанс и ренессансная идеология определяются не средневековой культурой, а тем, что в средневековой культуре существует два враждебных направления: направление официальное и народно-бунтарское, которое оплодотворяет средневековую культуру. Официальное направление служит предметом полемики и жесточайшей борьбы. Если бы M. M. Бахтин написал еще одну главу, к которой он привлек бы материал, который определяет положение Рабле не только на гребне ренессансной борьбы, но и на гребне той беспощадной борьбы общественных групп, которая происходила в то время, когда он жил, работал и писал.
При жизни Рабле, начиная с 1525 г., идет и религиозная борьба, отражающая противоречия политического характера.
В 1525 г., когда Франциск I был в плену, сжигали первых еретиков, в 1545 г. — сожгли много еретиков, в 1546 г. сожгли Долэ. Рабле был тут, среди этих костров. Он делал свое дело, но не желая последовать ни за Долэ, ни за еретиками в такую огненную подстилку. Это создает такую атмосферу, которую надо бы определить как бунтарскую стихию. Этого не сделано. Это сделать можно, ибо та схема, которую развернул тов. Бахтин в своей книге, тянет это. Мне кажется, что M. M. Бахтин просто не успел этого сделать. Если бы он сделал, тогда все исследование о Рабле заиграло бы еще более новыми красками, сделалось бы еще более красноречивым, и мне этого очень бы хотелось. И мне бы больше всего хотелось, чтобы эта работа как можно скорее увидела свет. Она уже шесть лет лежит, и он к ней не прикасается. А если подумать, много ли есть таких написанных вещей, вещей продуманных, вымученных, так плодотворно обработанных сочетанием эрудиции и одержимости, как эта работа, то, конечно, хочется, чтобы она увидела свет.
И, я думаю, в нашей сегодняшней резолюции по поводу работы Михаила Михайловича мы и на эту сторону могли бы обратить внимание, обратить внимание на то, что эта работа требует того, чтобы она была как можно быстрее напечатана — правда, 40 листов, это очень трудно напечатать, но академическое издательство сейчас располагает некоторыми техническими возможностями, которыми раньше оно не располагало, и если бы какое-нибудь давление было оказано на него (Голос: На все отделение дано 240 листов)… Надо какие-то особенные средства пустить в ход.
Что касается до окончательной резолюции, я уже в отзыве своем писал, я согласен с Александром Александровичем и Исааком Марковичем. Смешно, конечно, за такую работу давать степень кандидата, она, понятно, заслуживает степени доктора филологических наук. И, я думаю, Ученый совет сделает правильно, если возбудит соответствующее ходатайство.
(Зачитывается отзыв академика Тарле:
Работа M. M. Бахтина о Рабле является первым из научных исследований об этом писателе, появляющихся на русском языке, и одним из самых значительных по своей свежести и оригинальности замысла и исполнения, какие существуют вообще, в мировой, довольно обильной литературе о Рабле.
Автор русского исследования очень доказательно, обнаруживая большую эрудицию, приводит в связь творчество Рабле как с его непосредственными, так и с далекими истоками. Превосходны такие главы, как история литературного влияния Рабле на XVII, XVIII вв.
Очень оригинально самое построение исследования. Берется тематика и выявляется обострение внутреннего, поэтического интереса Рабле к таким группам тем, как, например, праздничные формы и образы, как брань и снижения слога и устной речи в народной речи, как пиршественные образы и их роль в творчестве народном и т. д. Сатирическая направленность поэзии Рабле выявлена у M. M. Бахтина очень тонко и самостоятельно. Отдельные темы вроде, например, анализа гротескных образов тел (и вещей) у Рабле, никогда не ограничиваются у Бахтина сухой, внешней, чисто формалистической трактовкой, но неразрывно соединяются у него с анализом содержания, с подчеркиванием революционного и революционизирующего смысла той новизны, которую поэзия Рабле внесла в литературу XVI в. Русских историков литературы, несомненно, заинтересует связь и параллели, которые автор устанавливает между Рабле и Гоголем. Рабле у автора рассматриваемой работы в сущности и является той ‘большой литературой’, в которую, наконец, вылился неофициальный, непризнательный (так в тексте. — Ред.), часто преследуемый ‘смех’ средневековой эпохи, который был ‘универсален’, был ‘связан со свободой и правдой’, был направлен против мертвящей схоластики, против изуверства и церковного ханжества, но так и не достиг могучего влияния признанной ‘большой’ литературы.
Нам кажется, что историки литературных форм, в частности, исследователи романских литератур, фольклорных влияний (нечего говорить, конечно, о специалистах по изучению Рабле) найдут для себя в этой ученой книге немало нового и очень ценного.
Автор обнаружил очень большую эрудицию и значительную самостоятельность мышления и в построении своего исследования, и в подходе к темам отдельных глав. Очень бы хотелось видеть работу напечатанной и переведенной на французский язык, что сделает ее доступной использованию и критике мировой науки.
Советская наука вправе с удовлетворением отметить и поставить себе в актив это исследование.
Таково общее впечатление от знакомства с этим трудом.

Действительный член АН СССР
Е. В. Тарле

Верно: секретарь В. Мясников.)
Тов. Теряева:
Выступать с теми мыслями, которые у меня родились при чтении данной диссертации, после таких высоких авторитетов довольно затруднительно. Тем не менее я позволила себе взять слово и выскажу то, что я нашла при чтении этой работы.
Прежде всего, судя по тому, как озаглавлена работа, можно было ожидать, что автор даст общее представление о реализме и покажет место Рабле в истории реализма.
В своем выступлении здесь автор уже сказал нам, что он написал монографию о Рабле. Я допускаю, что может быть монография без биографии, — это вполне возможно. Можно взять Рабле только по его произведениям, без его биографии. Но написать диссертацию без характеристики реализма и места Рабле в истории реализма, мне кажется, это не совсем допустимо и возможно.
Тема диссертации, или, вернее, название этой темы, делает нас очень требовательными. И если ставится вопрос о реализме, о том основном течении, которое мы поддерживаем, которое поддерживали наши лучшие литературоведы, как Герцен, Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Ленин и Сталин, мне кажется, нужно было бы поговорить о том, что же отразилось в этой диссертации из этих воззрений наших лучших людей. Мне кажется, что я имею некоторое основание сказать, что я не нашла в этой диссертации того, что говорили наши лучшие люди о реализме.
В одном из мест своей диссертации M. M. Бахтин, говоря о том, как мало у нас ценили Рабле, считает нужным сказать, сколько раз упоминалось имя Рабле на страницах этой работы. Если бы мы поискали имена тех, кто занимался вопросами реализма так, как мы хотели бы, мы не найдем ни одного. Не будет даже имени Энгельса, который дал прекрасное, исчерпывающее определение для понимания реализма на Западе, и не будет упоминания имен наших русских литературоведов, за которыми мы следуем в своем понимании реализма.
Наконец, если мы посмотрим на эту работу в свете постановления ЦК ВКП(б) о политическом подходе к литературе, о политике как руководящем принципе в построении литературных исследований, если мы подойдем к этой работе в свете доклада тов. Жданова по журналам ‘Звезда’ и ‘Ленинград’ и последней речи тов. Жданова 6 ноября, то никакого отражения этих указаний в этой работе мы не найдем.

(С места: Эта работа была написана 6 лет тому назад.)

Но выступление было сегодня, и я имею право говорить о том, что имеется на сегодняшний день. Я думаю, не стоит вносить столько горячности в мое скромное выступление. Я говорю свою точку зрения и вправе выразить и защитить, как я понимаю и умею.
В диссертации мы не находим принципа политического подхода к литературоведению. Нам говорят, что работа написана в 1940 году, но до 1940 года наше советское литературоведение существовало, работы Чернышевского, Белинского, Добролюбова, Ленина и Сталина существовали. Какое же может быть оправдание, что ЦК партии вынес постановление только в этом году, а работа написана не в этом году? Это не может быть серьезным основанием для того, чтобы ссылаться на то, что постановление ЦК вышло только в этом году и, следовательно, принцип политического подхода в литературе можно игнорировать хотя бы для западной литературы. Мне кажется, что он действенен и в изучении западной литературы так же, как и всякой другой литературы.
Диссертация построена по типу частного исследования на тему о влиянии материальных, телесных, ругательных, похвальных элементов, фольклора и готического реализма на труд Рабле. Это частное исследование, и какое бы классовое направление (ему) ни придавали, оно остается частным. Как частное исследование, с ним можно было бы согласиться, но, когда вопрос ставится широко о реализме и месте раблеизма в реализме, то мы можем сказать, что оно написано не на тему.
Нет точного определения источников, на которые диссертация опирается, именно определения готического реализма.
Диссертант говорит, что ‘в свете усиления готического реализма…’ (читает). Раз готическому реализму придается такое значение и влияние (его) распространяется вплоть до влияния на русскую литературу, на Гоголя, надо было бы дать более серьезный и полный анализ того, что представляет собой готический реализм.
Я считаю далее, что исследование носит формальный, упрощенческий характер. Все явления литературы подносятся в какой-то готовой форме — в форме народного праздничного смеха, материально-телесного, ругательного, похвального, и что этой одной якобы формуле подчиняется все богатое и разнообразное содержание мировой литературы. Узкий формализм, способ упрощенческой концепции приводит к тому, к чему пришел диссертант, когда он говорит хотя бы о Пикрошоле, что его точка зрения на образ Пикрошоля представляется более правильной, чем точка зрения Алексея Карповича, где не ставится так вопрос о войне. Во времена Рабле войны были агрессивны, и много лилось крови и слез. Диссертант сказал о том, что в этом образе Пикрошоля, во всей пикрошолевской или пикроколевской войне действительно отражается стремление ко всемирному господству, — и это стремление должно быть осуждено. Все это правильно, но когда он свою готовую формулу: веселый народный смех — пробует применить к этому важному историческому моменту, сохраняющему свое значение и по сей день, он делает выводы и в них раскрывает народную точку зрения на войну (цитата).
Веселая относительность, когда стремление ко всемирному господству поворачивается страшной стороной и на сегодняшний день.
У вас в одном месте есть цитата из Пушкина, в которой вы приводите образ смеющегося над властителями народа. Но гораздо более страшен народ, когда он безмолвствует, когда он копит свои силы против угнетателей, чтобы перейти к определенным действиям.
В этой работе совершенно выхолощен классовый подход к описываемым событиям, и явления остаются одними голыми формулами, под которые подводится все, что хотите.
Эта самая голая формула позволяет вам говорить о Гоголе вещи, которые абсолютно никак не исчерпывают того, что дает Гоголь в своем классовом подходе. Вы подходите почти ко всем произведениям Гоголя с вашей формулой народного праздничного смеха, — и к ‘Сорочинской ярмарке’, и к ‘Ревизору’, и к ‘Мертвым душам’.
Что вы делаете из Хомы Брута! Хома Брут — это демократ, бурсак, который сочетает народную премудрость с богатырской силой, у него есть черты даровитости и т. д.
Я не говорю уже о том, что совершенно несостоятельно ваше сравнение с Панургом и братом Жаном. Недопустимо, когда вы выхолащиваете классовую сущность гоголевской повести ‘Вий’. Почему Хома Брут смеется над миром, — разве только потому, что он веселый? Он погибает, и панночка настолько жестока, что она и после смерти преследует Хому Брута. А сотник, который переживет Хому Брута!
Что раскрывается в этих образах, — неужели только народная смешливая веселость! Совсем нет. Это наш великий Гоголь, который велик тем, что он видел классовую сущность во взаимоотношениях сотника, во взаимоотношениях панночки (с Хомой Брутом). Они пользуются всеми средствами для угнетения живого человека. Все это выхолощено.
Вы можете сказать, что мир ‘Мертвых душ’…
Мир ‘Мертвых душ’ — это мир веселой преисподней. Не знаю, как можно согласиться с такой характеристикой и чьей душе она может что-то дать. Мир мертвых душ далеко не такая веселая вещь, как здесь описывается… ‘Внимательный анализ здесь обнаруживает много традиционных элементов карнавальной преисподней…’ — и, конечно, как это везде, здесь одна и та же погудка повторяется ‘земного телесного низа’. Неправильно это. Неправильно это представление того, что творчество народа и вся жизнь интеллектуальная народа есть только телесный низ. Вы совершенно забыли о классовой борьбе, о том, что народ боролся с угнетателями, боролся не только веселой шуткой, о которой вы говорите, что в этой веселой шутке раскрылся до конца, ему никто не мешал, он мог говорить до конца, что думал. Этого не было, и Алексей Карпович сказал, что люди ходили между костров и не только Рабле, но и веселые шутники, которые далеко не могли все высказать в этих веселых карнавальных шутках.
То, что вы всю сущность Возрождения сводите к этому телесному ограниченному миру, это я не знаю, как понять? В историческом смысле? Истории-то не остается. Меня удивляет, как историк крупный, как вы, не увидели этого. Но мне кажется, здесь классовой борьбы не имеется.
Он не коснулся нашей темы — истории реализма. Сам автор говорит, что нет истории реализма. Вот на этот счет признание, которое видим с самых первых страниц его диссертации.
Что же выходит? Если подберем такой ключ к Рабле, как вы говорите, то мы должны будем отказаться от всего народного творчества. Оно оказывается не тем, за что мы его до сих пор принимали: ‘Рабле трудно…’ (читает).
Почему вы выбрасываете весь античный реализм? Вы весьма ограниченно показываете весь античный реализм, тогда как античный реализм в трагедиях и комедиях безусловно существует. Если возьмем ‘Царя Эдипа’, разве нет отражения совершенно злободневных событий? Не буду касаться подробно, но это есть. Разве нет этой злободневности в комедиях Аристофана? Вы считаете, что Рабле отражает лица, ему известные…
Хорошо, но разве Клеон неизвестен Аристофану, разве это не вполне политическая фигура, против которой идет борьба. У Аристофана — этот вполне реалистический мир отражен в античной комедии.
Когда вы говорите, что Рабле проливает свет и вперед, и назад, — это значит, что этим самым вы отрицаете традиции античного реализма у Рабле, ибо в этих ваших высказываниях античности и античному реализму отводится очень мало места.
У вас все построено на готическом реализме. Это совершенно точно. Это у вас есть. Когда вы говорите о Рабле, о его языке, об его системе образов, то, в конце концов, какой Рабле у вас остается? У вас остается не тот Рабле, которого мы больше всего любим и знаем, — Рабле — гуманист и борец против всего средневекового мракобесия, а остается выхолощенный от классовой сущности Рабле.
Когда вы говорите о том, что, говоря о серьезных вещах, надо привести письмо к Пантагрюэлю и ряд других моментов, и когда вы говорите о языке Рабле по этому поводу, у вас получается, что в таких случаях Рабле выступает как посредственная фигура. Это не тот Рабле, которого мы ценим, а тот Рабле, который может быть поставлен в ряду, хотя и первоклассных, но малозначительных в истории реализма фигур.
Свои передовые позиции в области политики, культуры и быта Рабле прямо и одномысленно выражал в отдельных частях своего романа, в таких, например, эпизодах, как воспитание Пантагрюэля (цитата).
И последние слова Рабле, по-вашему, — это веселые, вольные и абсолютно трезвые слова народной праздничной стихии образа.
Мне кажется, переводить Рабле из сатирического плана в добродушно веселый план не оправданно. Всю сущность того, что Рабле оставил нам как идейное наследство, на котором мы можем воспитывать нашу молодежь, наше поколение, вы отбросили и считаете это правильным.
Я думаю, что эти моменты все-таки сбрасывать со счетов не приходится. Нельзя, по-моему, видеть в Рабле писателя, который будто бы воспринял от народа эту страсть к ругательству. Да, ведь сегодня мы слышали, что язык Рабле — это скопление этих самых непристойностей, язык Рабле — это язык ругательств: ‘Такие ругательства, как наши трехэтажные…’ Не знаю, по какому методу сравнивал он эти ругательства, но хотела бы напомнить Михаилу Михайловичу, что еще в ‘Русской правде’ боролись с этими ругательствами и налагали штрафы на ругателей {М. П. Теряева затрагивает этот вопрос и в цитировавшейся выше рецензии на книгу Павла Кузнецова. Она хвалит там поэму ‘ Корепан ‘, в которой воссоздается исторический эпизод, связанный с борьбой алтайских партизан против белых: ‘сурового коржака’ Корепана расстреливают за отказ выдать сына-большевика. Теряева пишет: ‘Поэму ‘Корепан’ можно отнести к удачам автора. Его можно упрекнуть только за концовку, над которой он недостаточно поработал, чтобы устранить некоторые крепкие словца’. И далее: ‘…подобные нелитературные обороты речи нехудожественны, так как, привлекая внимание, нарушают стройность ритма, ослабляют впечатление от значительной темы’. См.: РГАЛИ. Ф. 618, оп. 14, д. 186, л. 2—3. Склонность автора рецензии к сугубому пуританизму, быть может, и похвальна. Жаль только, что она сочетается с поистине вульгарной социологизированностью взглядов (Н. П.).}. И если он считает, что эти ругательства до сих пор сохраняют какое-то обаяние, настолько большое, что их можно сделать содержанием для научного исследования… (Голос с места: Это слишком.)
(Тов. Кирпотин:
Я прошу соблюдать порядок. Каждый имеет право выступить, каждый получит слово.)
Я считаю, что в этой диссертации перевернули с ног на голову социальные общественные связи.
Возьмем вопрос о языке. Языку посвящена большая часть этой работы, заключительная часть работы, и, в конце концов, в этой заключительной части работы оказывается, что язык является тем движущим компонентом, который создает идеологию.
Ренессанс, который выводится из жизни языка непосредственно, — эта идея встречается, но она ничего общего не имеет с марксистским литературоведением.
Дальше: ‘В творчестве Рабле вольность…’ (читает).
Мне кажется, что большим пороком этой диссертации является то, что не дано качественное различие Рабле и гуманистов от готического реализма средневекового. Нельзя сказать, что гуманизм являлся лишь простым завершением средневековья. Нет естественного перехода — это скачок от средневековья к гуманизму. Гуманизм — это новая качественная ступень в отношении средневековья.
Я считаю, что в этой работе слишком большое внимание отведено второстепенным моментам и слишком мало внимания отведено описанию исторического фона, на котором видна была бы живая жизнь. Языка живой жизни этих образов в этой работе нет. И то, что тов. Бахтин в своем выступлении, говоря о Достоевском и Рабле, вдруг так особенно подчеркнул темный характер этого языка средневековой площади, подчеркнул интуицию, которая помогла Достоевскому познать эту древнюю сущность и претворить в своем творчестве, — мне кажется, что это порочная подоплека этой работы, и действительная подоплека этой работы уводит в мистические дебри непознаваемого.
Здесь больше всего уделяли внимания не диссертации и не отзывам некоторых рецензентов, а выступлению Дживелегова, который подчеркнул, что в этой диссертации не хватает главной, 9-й главы, которая сказала бы об основных движущих силах эпохи Ренессанса. Одной 9-й главой нельзя обойтись. Надо перестраивать всю работу, ибо она должна стоять на других качественных позициях, потому что с такими порочными методами, которые имеются в этой работе, нельзя дать понятия о классовой борьбе и политическом тонусе, потому что вся эта работа противоречит этому, потому что докладчик не говорил об этом. Он всю сущность сводит к физиологическим образам, к образам биологическим. В этой работе вся классовая борьба и политические взаимоотношения сведены к биологии.
Правильно сказал Алексей Карпович в своей рецензии, что биология играет огромную роль в этой работе.
Теперь я хочу остановиться на самих отзывах. Мне хочется отметить в отзыве А. А. Смирнова то, что он считает марксистско-ленинской установкой советской науки следующее: — он говорит: ‘Заслугой Михаила Михайловича является то, что он различает два средневековья: одно — средневековье официальное и другое — неофициальное — народное, фольклорное, жизнерадостное и трезвое. Первое — это фасад исторической эпохи’. Надо прямо сказать, что это не марксистское положение. Какой же это фасад, когда все то, что здесь перечислено, являлось сущностью господствующего класса средневековья. Говорить так, — это значит уводить нас в чисто художественные образы, но не в образы политические.
Дальше в этом отзыве я хочу подчеркнуть следующее центральное место: ‘В этой фольклорной народно-праздничной образности занимает первичное проявление жизни — рождение и смерть…’ (цитата).
Это, оказывается, говорил Александр Александрович. ‘Старое мировоззрение было лишь только…’ (читает). И дальше говорит, что подняло Рабле на такую высоту и ‘вносит в…’ (читает). Все средневековье, выходит, лишено этого исторического и социального значения. Это не так. Эту азбучную истину можно не говорить, но все-таки Возрождение родилось в борьбе со средневековьем.
И дальше такая мысль, которая слишком порочит наше старое литературоведение: ‘Автору удалось сделать открытие…’ (читает)… которые оставались в значительной части весьма понятными и по крайней мере советский читатель, хотя советский читатель немного имеет по Рабле русской литературы — не все могут знакомиться с французскими подлинниками, но все-таки свою оценку Рабле как гуманисту, который борется против всякого угнетения, советский читатель эту оценку дает, а в диссертации этой оценки не было.
‘Ценность монографии Бахтина заключается в том, что… ‘ (читает).
Знаете, все-таки такое определение — ‘материалистическое понимание бессмертия’, мне кажется неуместно. Было такое богоискательство. Можно сказать, что народ бессмертен, но ‘материалистическое понимание бессмертия’ — нельзя сказать. Народ не умирает, но считать в этом заслугу Бахтина, что он подвел материалистическую базу… (смех). Вы, кажется, не так понимаете. Почему сказать, что народ бессмертен, можно? Это понятие оправдано исторически, но по философским понятиям сказать, что существует ‘материалистическое понимание бессмертия’, — нельзя. Может быть, я ошибаюсь, но по-философски это будет нонсенсом. Можно сказать — идеалистическое понимание диалектического материализма. Может быть, так и можно сказать. Пожалуйста, я не считаю свое мнение обязательным.
(Тов. Кирпотин:
Просьба учесть фактор времени.)
Хочу перейти к отзыву И. М. Нусинова. Он говорит, что ‘можно сказать, не опасаясь переоценить…’ (читает).
Мне кажется, сказать так — это слишком большая, высокая оценка работы Бахтина и это значит слишком недооценить работу Веселовского. ‘Он прошел мимо литературной среды…’.
Он не обратил внимания на метод, которым сделана работа потому, что сам метод…
Далее говорится, что автор уделяет внимание (цитата).
Но дело не в этом, а в том, что после серьезных требований к тов. Бахтину тов. Нусинов говорит, что за эту работу надо присудить тов. Бахтину ученую степень доктора филологических наук. Такой вывод опровергает всю критику.
Тов. Дживелегов в своих установках по Ренессансу говорит, что автор не владеет шаблоном. Но надо, чтобы основным руководящим принципом наши литературоведы владели, — это принцип партийности и политического подхода к литературе. Это положение не снимается ни для одного литературоведческого исследования.
Алексей Карпович правильно и политически подошел к существу этой работы. Он говорит, что это спорное место, где сказано, что материально-телесным низом владеет все и вся. Это не спорное место, а то порочное, что имеется в работе. Дело в том, что диссертант сделал это основной нитью своего исследования и отвернулся от политической нити в этой работе. Это и есть порочное в этой работе (цитата).
Я беру это за основу, если все давно исследовано, — то это является основным стержнем диссертации. За что же такие дифирамбы и похвалы диссертанту? Я считаю, что эта работа неправильна, что в этой работе нет того, что нужно. В ней есть оплодотворение ренессансовской народной стихии. Он взял оплодотворение ренессансовской народной стихии, — из средневековья это не самое передовое, что было в средневековье. Он взял одну часть и повел принцип низа и зада. Так сказано в диссертации.

(С места: Это вы придумали.)

Нет, там это есть.
Алексей Карпович говорил, что смех Рабле направлен против изуверства и ханжества, — это действительно очень яркая характеристика Рабле. И он очень ярко виден, а то, что здесь дано в диссертации, от Рабле оставляет очень немного для читателя. И вывод такой, что эту диссертацию нужно как можно скорее напечатать и еще представить за границу, ее можно представить как частное исследование, но не как работу, достойную советского литературоведения, отвечающую тем задачам, которые ставит ЦК партии в своей резолюции о ведении идеологической работы, о политическом принципе в исследовании литературы.
Тов. Кирпотин:
Поскольку в диспуте затрагивается не только сама диссертация, но и оценки оппонентов, то оппоненты, если пожелают, могут получить слово.
Тов. Пиксанов:
Товарищи, я очень смущен тем, как развернулся у нас сегодня диспут. Когда я получил повестку сегодняшнего заседания и прочел пункт о защите кандидатской диссертации M. M. Бахтиным, я спокойно это воспринял, как один из десятков фактов, которые сейчас текут перед Ученым советом. Что же? Кандидатская диссертация — дело не такое уж ответственное, чтобы очень беспокоиться о ней, а особенно, когда дело касается Бахтина, которого мы давно знаем в печати. Наверно, в этой диссертации проявлены хорошие знания, хорошая методика работы и прочее. И затем три имени оппонентов, которых я очень ценю в области научной.
Но то, что здесь развернулось, осложнило для меня весь вопрос. Я уже не говорю о том, что оценка диссертации из категории кандидатской настойчиво переводится в категорию докторской, что на повестке дня не обозначено и о чем члены Ученого совета не были предупреждены. Оценка такая — это есть момент юридический, о нем можно говорить в ином круге. Но вот то, как по существу дело развернулось, — это очень серьезно, это очень ответственно, и каждый из членов Ученого совета, который будет голосовать, должен по чистой совести дать себе ответ, как же он думает, какой вывод он сделает из диспута.
Затруднение мое существенно заключается в том, что, не предвидя такого поворота дел, я не смог, не сумел, не нашел времени ознакомиться с самой диссертацией, что при повороте, какой приобрел диспут, сейчас было бы необходимо.
Но все-таки сам диссертант тов. Бахтин выступил с таким развернутым вступительным словом и предоставил на рассмотрение много таких обширных тезисов, проспект к его книге, затем отзывы — все это дает материал для высказывания, и я считаю до известной степени свою совесть в порядке и могу такие размышления вслух высказать.
Михаил Михайлович, вы назвали свою диссертацию так: ‘ Творчество Рабле в истории реализма’. Я считаю: это совершенно неточное название. С таким же преувеличением, какое вами допущено в определении заглавия, я позволю себе иначе предложить вам заглавие: ‘Рабле, опрокинутый назад’, ‘Рабле, опрокинутый назад, в средневековье и античность’. Вот как надо назвать вашу работу, потому что такое заглавие, какое вы дали, оно предполагает не только связь с прошлым, но и с будущим, причем, конечно, связь, хорошо документированную, конкретизированно изложенную и прочее.
По правде сказать, разбираясь во всем том, что я здесь слышал, я кое-что не освоил. Чтобы пояснить это на примере, скажу следующее: вы упоминаете о Гоголе и Достоевском, а в вашей большой работе ничего не говорится о влиянии Рабле на русскую литературу XVIII века. И не нужно читать вашу диссертацию, чтобы твердо знать, что о русской литературе XVIII века вы не говорите. А в истории влияние Рабле на русский реализм XVIII века должно быть показано потому, что когда романы Рабле были переведены в 1790 году, они активно включились в ту борьбу, которую вела русская литература и русская общественность с церковничеством, с церковным и религиозным лицемерием, с враждой свободной мысли.
Участие Рабле в этой существенной борьбе очень важно, и вы этого в своей работе не отметили. Почему это не случайно? Да потому, что вы историей влияния Рабле на русский реализм не занимаетесь. Вам нужно опрокинуть Рабле назад, в средневековье и античность, и это нужно сделать, не вводя в заблуждение заглавием этой работы. Это нужно сделать. Почему не связать Рабле со средними веками и античностью? Но тогда надо работать отчетливее. Надо все-таки поставить в известность читателей диссертации и слушателей сегодняшнего диспута о том, как вы мыслите себе, и не давать общее определение реализма, а сказать о реализме Рабле и не его второстепенных или третьестепенных пережиточных элементах, а в основном, определяющем течении. Надо сказать это точно и ответственно: это — реализм Рабле, а потом показать, как благодаря ретроспективному изучению отчетливее становится рецепция прошлого в творческом сознании и методе Рабле.
Михаил Михайлович, вы этого не дали. Сам Рабле, как реалист или как писатель, собственно говоря, отсутствует. Это выясняется, а присутствует нечто иное — не Рабле. Ну, пусть даже и так, пусть будут нарушены известные пропорции, пусть будет вопиющая диспропорция, пусть вас больше интересует средневековье, но вот тут надо поставить вопрос: о каком средневековье и какой античности идет речь?
Вот вы настойчиво, как Алексей Карпович сказал, с одержимостью говорите об этом праздничном, веселом смехе средних веков и прочее. Вам этого мало — вы нас отбрасываете к сатурналиям. Но и этого мало — вспоминаете культ фалла в Греции и прочее. И вот все эти сатурналии и фаллические культы, они самое ваше понятие о средневековье и о традициях, какие наследовал Рабле, страшно искажают. Что из того, что был такой ‘ризус пасхалис’, что из того, что в средние века монахи, пьянствуя в тавернах, распевали, примерно, такую песню: ‘[…] {Квадратные скобки означают лакуну в источнике.}’ — ‘Мне суждено помереть в кабаке’? (С места: Это не монахи распевали.) Но и монахи могли. (Бахтин: Это стихи Архипииты, и они читаются так: […].)
Монах мог очень свободно шутить, распевать те или другие песни, сочиненные не им, и из этого делать такой вывод? Этого еще очень мало. Когда русский семинарист распевает: ‘Помолимся творцу, потом приложимся к вину и огурцу’, — это не значит, что он относится отрицательно к религии и завтра не будет посвящен в сан священника и т. д. Это мало что еще говорит.
Вот, скажем, в нашей народной словесности, скажем, в северной русской драме есть такие пьесы народные, где выводился поп в рогожной рясе и смешном положении. Что дальше? (С места: Объективная функция была обличающая или прославляющая?) Это еще не ясно — не то обличительная, не то просто шутовство.
А когда Алексей Карпович говорит о фольклоре, то указывает не такие глумливые или шутливые вещи, а указывает, как в былинах и других произведениях народной словесноти вскипает отрицательное отношение к князю, отрицательное отношение крестьян к землевладельцу и т. д.
Когда слушаешь вас и все, что говорят здесь, на диспуте, отчетливее вырастает законное сомнение, — о каком же средневековьи идет речь: о средневековьи таверны или карнавала, или о средневековьи, где происходили крестьянские восстания и городские революции и проч. Тогда встает вопрос: а сопровождались ли крестьянские восстания и городские революции песенками и поэтическими моментами? Ответа на этот вопрос я не услышал. У ваших оппонентов мелькали формулировки: бунтарское средневековье. И надо было сказать, где оно. Вы его не увидели. Все ссылки на сатурналии и фаллический культ для меня лишние.
Вы говорите о смехе, — нужно сказать, что тот прием, которым вы говорите о смехе, ваша замашка универсализировать смех, сделать его субстанцией, сделать стихию какого-то государства в государстве, — это вызывает мое сопротивление. И я боюсь, что когда мы будем осмысливать народность или ненародность движения только в аспекте смеха, мы любую народность — средневековую или русскую — снизим и укоротим.
Например, у Гоголя в ‘Мертвых душах’ рассказывается, как народ на части разорвал земского председателя, и узнать его можно было только по клочкам форменной одежды. Был ли это народный бунт или нет? Бывало ли это в средневековье или нет?
Вы хотите понять Рабле через средневековье, через эту особую, своеобразную традицию. Всякую традицию нужно изучать. Нужно изучать исторические факты, каковы бы они ни были. Надо изучать и осмысливать это в широких перспективах — весь ли Рабле равен в средневековье? Я прислушивался, как вы говорили, и чувствую, что вам вольно понимать Рабле назад, а не вперед. Вы тянете его к изжитому.
Рабле — великий мыслитель художественный и философский. Он дал что-то свое, новое, над чем-то поднялся. Он поднялся над традицией и дал новое. Что он дал, над чем поднялся? Мощная стихия гуманизма, свободы, мысли, которые у Рабле есть и которые составляют заслугу и шаг вперед, — это вас не интересует, а вы хотите понять Рабле через эти реликты, через отрыжку прошлого. Этого мало, так его не поймешь. Это будет снижение Рабле. Таково мое мнение. Может быть, в книге есть что-то, что ответило бы на такие сомнения, но в диспуте я не получил ответа на такие сомнения.
Тов. Бродский Н. Л.:
Я, конечно, понимаю и общую усталость, и желание поскорей закончить диспут. Но вопрос столь серьезный и столь существенный с точки зрения методологической, что ничего не имею против того, чтобы разойтись сегодня около 12 часов ночи. Кто устал, пусть уходит, ибо я не желаю быть похожим на одно из существ Панургова стада.
Товарищи официальные оппоненты соответствующим образом организовали мнение членов Ученого совета, но вступительная речь диссертанта и мое знакомство с его тезисами заставляют меня обратиться с просьбой и предложением, чтобы в своем ответе всем выступающим он ответил на следующие возникшие у меня два вопроса, и так как передо мной человек, давно мне знакомый по работам о Достоевском, и так как передо мною человек, который заслужил от четырех высококвалифицированных товарищей такие отзывы, с которыми я должен в какой-то мере считаться, то я полагаю, что мои вопросы не только закономерны, а они требуют того ответа, который мне, а может быть, другим товарищам уяснил бы некоторые весьма существенные вопросы, возникшие у меня.
Первый вопрос. Я с вашей работой не знаком, поэтому заранее прошу извинить, если чего-то недопонял в вашем выступлении. Я хочу голосовать честно и мужественно, так, как люблю, а не так, как пытаются обработать, хотя бы и уважаемые мною официальные оппоненты.
В вашей концепции есть один реализм — готический, другой реализм — классический, и ваше предпочтение отдается реализму готическому. Вы указываете, что гротескное — незавершенное, являющее собой как раз отражение становящегося, а не того, что есть в бытии. В вашем контексте представляется ценностность, достоинство этого метода понимания мира, и вы считаете, что одной из характернейших особенностей готического реализма является близкая, непосредственная, тесная органическая связь с фольклором, с народными традициями в сатурналиях, в песнях, в плясках, в карнавалах и т. д. А я утверждаю, что снижение метода, которым орудуют великие представители эпохи, и в особенности русский реализм, такое снижение незакономерно, потому что, во-первых, широта, всесторонность и глубочайшая правдивость в отражении объективного мира в его противоречиях, в его движении — это, конечно, характернейшая особенность классического реализма. И мы должны тут встать на позиции Максима Горького, который заявляет, что без народа, без оглядки великих классиков на фольклор, на то, что мы называем народной поэтической стихией, мы себе не представляем того, что мы называем великим русским классическим реализмом.
Таким образом, я никак не могу согласиться с тов. Бахтиным, что ценное в готическом реализме — именно связь с фольклором, то кабинетное, ограниченное избранных. Это и есть как раз то, что характеризует антипод этого готического метода — классический реализм.
Я — сторонник классического реализма.
Второй вопрос: карнавальное, маскарадное, веселое, пляшущее — и вдруг я слышу — гениально выраженное в русской литературе XIX века, а может быть, и во всей литературе. Возьмите ‘Сон смешного человека’ или ‘Бобок’ Достоевского, — вот где концепция гротескного реализма. Нет, я Достоевского в этих опусах никак не могу вести к этим физическим сатурналиям, к этим праздникам. Нет, не праздник, а трагедия величайшего русского и мирового трагика. Вот, что я ощущаю в ‘Бобке’. Никакого готического реализма я в этом не вижу, и вы не должны были об этом говорить. Не раз мы говорим, что понимание есть все-таки непонимание.
Я хотел бы, чтобы в вашем ответе вы дали определенные концепции на эти недоразумения, которые возникли у меня, когда я слушал ваши выступления и ваши тезисы. Я хочу получить ответ, — так ли я понял вас.
Тов. Михальчи:
Мне хотелось бы сказать несколько слов. Я не могу говорить по существу диссертации много, потому что я не считаю себя достаточно сведущим, но, мне кажется, совершенно ясно, что мы имеем дело с явлением в советском литературоведении очень крупным.
Я диссертацию читал и знаком с ней не только по отзывам и тезисам, поэтому мне представляется, что развитие мысли, ход доказательств и та связь со средневековьем, которая вызвала столько возражений со стороны выступавших, вовсе не заслоняют основного и главного, что хотел доказать в своей диссертации Бахтин. Тов. Бахтин хочет установить преемственность Рабле, воплощение в его творчестве и деятельности тех подспудных и неучтенных сил, которые могут изменить ряд наших принципиальных точек зрения. Мне кажется, что в этом отношении диссертация, привлекшая огромный материал при своей подготовке, диссертация, которая свидетельствует не только о начитанности, но и о больших аналитических способностях автора, — явление из ряда вон выходящее.
Мне приходилось слышать много и кандидатских, и докторских диссертаций за последнее время, и эта диссертация — событие, которое трудно сравнить с чем-нибудь другим.
Мне представляется, что ряд недоумений, которые возникли, и особенно выступление первого оппонента, связаны с тем, чем страдаем мы очень часто, — с недостаточной осведомленностью в том материале, который использован диссертантом. Думаю, что никого не обидит, если я выскажу положение довольно общее, что диссертант знает больше, чем кто-либо из его слушателей, а в данном случае мы должны это признать в полной мере, что многие специалисты, работающие в области средневековья, западноевропейского Возрождения, не имеют такой широты кругозора, большой начитанности и такого аналитического подхода, которые проявлены диссертантом в его диссертации.
Не хочу обидеть и первого выступавшего, который, совершенно очевидно, оперировал только тем, что имеется на русском языке о Рабле, но нужно категорически отвести некоторые обвинения в словах первого выступавшего, что будто бы эта диссертация не отвечает тем требованиям, которые предъявляются сейчас, в связи с рядом всем знакомых постановлений, к советской науке, к советскому литературоведению. В данном случае мы со всей твердостью должны сказать, что этого в диссертации нет. Если есть некоторые недостатки, есть неполнота, которые неизбежны в каждом, даже многотомном исследовании, даже в трудах, над которыми ученые трудятся по 25—30 лет, но вопрос обследован и аргументирован, с моей точки зрения, блестяще.
Я не считаю себя вправе рассуждать на тему — заслуживает ли тов. Бахтин кандидатской или докторской степени. Я считаю, что он заслуживает самого высокого одобрения как смелый историк литературы, как действительный новатор, как действительно человек, который пытается проложить новые дороги и вовсе не пренебрегает той методологией, которая является ведущей методологией нашей, и вовсе не отстраняется от тех проблем, которые так демагогически отмечены в речи первого выступавшего.
Тов. Финкельштейн:
Я не читал вашу работу, но, однако, я не чувствую себя обработанным мнениями официальных оппонентов. Я слышал ваше выступление, выступления ваших официальных оппонентов, выступления других товарищей и, мне кажется, одно хорошо, что вы дали изложение не вашей работы в вашем вступительном слове, но дали изложение той общей концепции, которая у вас сложилась на развитие романа. Именно потому, что вы занимаетесь романом и его историей, мне кажется, у вас не могла сложиться мысль о том, что Рабле таков, что его нужно, как сказал проф. Пиксанов, опрокинуть, по вашей диссертации, в прошлое. Нет.
Мне кажется, самое важное и значительное в вашей работе — это то, что вы показали те неведомые пути, по которым складывался реализм. Говорили и писали очень много о том, что Рабле очень многим обязан народному творчеству, но как, чем обязан народному творчеству, это мы не видим.
А ваша работа показывает тот путь, по которому шло развитие романа в XVI в. (С места: Это не весь путь, а только часть пути.) Может быть, к вашей диссертации нужно добавить один том и показать, как происходит развитие реализма после Рабле. Но то, что вы показали, — это, возможно, был Рабле. Рабле не был одиночкой в литературе XVI в., и мне кажется, что можно упомянуть об Ариосто и Боярдо. Вы наводите на мысли, которые не возникали до вашей диссертации. Вы показываете становление реализма, которое нам до вашей работы не показывали. Те упреки, которые вам сделаны, они необоснованны.
Вы в начале своего вступительного слова сказали, что вы не излагали того, что было изложено в имеющихся уже западных и русских работах. Эти работы дают уже основное представление о Рабле как о борце за будущее, как о представителе Ренессанса, поэтому нельзя назвать вашу работу о Рабле опрокидывающей в прошлое. Наоборот, — это Рабле, идущий вперед.
Так именно я понял вашу работу.
Тов. Домбровская:
Я должна сказать, что меня не обрабатывали ни рецензенты, ни кто другой. Я работу прочла не всю, но слышала здесь выступление диссертанта. Может быть, Дмитрий Евгеньевич скажет, что мое выступление несколько тенденциозно. Все-таки Рабле-гуманиста у вас не осталось, Рабле-борца за гуманистические идеи у вас совершенно нет, и профессор Писканов правильно отмечает, что есть не только народно-праздничная традиция, но есть и народ борющийся.
Вы говорите, что средневековый смех был официальным и неофициальным. Это сказано у вас на с. 97. И вы не раз это подчеркиваете. Значит, вы совершенно игнорируете сатирическую струю. Смех у вас только веселый, беззаботный смех у Рабле. У вас нет ничего о том, что Рабле — сатирик.

(С места: Вы не там читали.)

Мое мнение для вас необязательно. Это мнение читателя.
Это основание — у вас Рабле перестал быть крупнейшим гуманистом. У вас нет связи с гуманизмом, поэтому у вас смех утрачивает, на протяжении XVII века, связь с миросозерцанием, и дальше, по существу, идет отрицание сатиры Мольера, сатиры Вольтера, сатиры Дидро, сатиры Свифта.
Мне кажется, что прежде всего нужно было отметить то, что ценного в Рабле, что Рабле — идеолог нового, рождающегося общества. У вас сказано, что Рабле является завершением средних веков. Вы говорите: ‘Рабле — наследник и завершитель…’ (читает). Вы делите средневековый реализм на реализм фольклорный и на готический. Такой термин есть. Мне кажется, Рабле не примыкает к средневековому реализму, не является наследником. А Возрождение — это совершенно новое качество, и, хотя это всем известная истина, но позвольте процитировать: ‘Что такое была эпоха Возрождения? Эпоха Возрождения, — говорит Энгельс, — это было преодоление средневековья’. Не буду брать известные цитаты о титанах Возрождения, но только маленькую приведу: ‘Идеологи французской буржуазии критиковали многое…’ Это не только смех, а критика, это есть уже разложение феодального мира (смех). Не только народно-праздничный смех. Критического идейного содержания нет. Я подчеркиваю, что характером средневековья является то, что подчеркивается в ‘Новой философии науки и искусства’. У вас противоречия остаются непримиримыми. Следовательно, тут мы видим не такое качество, каким является культура Возрождения. У вас этому, как просто сказал Алексей Карпович, незначительное место отведено, поэтому у вас и Телемское аббатство исчезает. То новое качество, которое дает Рабле в Телемском аббатстве, у вас не существует. Поэтому ваша концепция влияния на Рабле, на Гоголя, мне кажется, порочна. ‘Волны смеха бурсацкого…’ (читает). Никто не может сказать ‘волны’. Простите, Тарас Бульба — это не сатурналии.
Тарас Бульба — это не сатурналии, — это освободительная борьба против польских панов (цитата).
»Мертвые души’ — это интереснейшая параллель к 4-й книге Рабле’.
Вы говорите об очень веселой преисподней (цитата из диссертации).
Я думаю, что она слишком сильно притянута. Вы говорите прямо и косвенно о влиянии народной формы (цитата).
Это говорит не о подражании русской литературы Западу, а об ее народности и демократизме.
Проф. Дживелегов:
Мне кажется, товарищи, что для того чтобы задавать другим и себе вопросы, для того чтобы чувствовать какие-то сомнения в том, что написано в научной работе, лучше всего прочитать эту научную работу, а, пока ты не прочитаешь, пока только слушаешь тезисы или слушаешь положительные и отрицательные выступления других товарищей, никогда отчетливой картины того, что написано, получиться не может. Я и думаю, что прежде всего надо было познакомиться с работой, и, кроме того, нужно всякую работу уметь прочитать. А то выходит так, что некоторые из выступавших здесь говорили, что они работу читали, а самых существенных вещей, которые в ней имеются, они не усмотрели и, наоборот, усматривают в работе такие вещи, которых там нет.
Например, один из основных тезисов товарищей, выступавших с критикой работы тов. Бахтина, заключается в том, что в книге нет никакого упоминания о классовой борьбе, и ею даже не пахнет в работе. Другой тезис гласил, что в работе нет ничего, что вскрывало бы критическую сторону этой народной стихии, о которой говорится у тов. Бахтина, и что нет ничего о бунтарстве, о котором я говорил, выступая в качестве официального оппонента. Надо хорошенько прочитать то, что написано. У тов. Бахтина написано, что в образовании этого народного мировоззрения и в образовании народного отношения к основным официальным моментам средневековой культуры — к богословию, к королевской власти, к догматизму, к деспотизму Католической церкви — говорили с ранних времен, с V и VI веков.
И то и другое — это настоящая сатира, сатира, направленная на церковь, а церковь в средние века была идеологической опорой всего официального мира средних веков.
…и против этой крепости средневековья направляется эта критика, которая идет из низов, которая начинается в пародиях латинских поэтов и проводится в ‘ризус пасхалис’ и в содержании праздника дураков. А то, что направлено против того, что защищает классовые основы средневековой идеологии, против церкви, разве это не бунт? А если церковь защищает основы средневекового мира — феодализм, а против нее выступает народный смех — разве это не борьба? Надо уметь читать, это в книге есть. Потому что, когда народный смех, этот бунтарский народный смех, начинающийся с латинских пародий, развертывается дальше, то получается Жакерия, восстание Отто, получаются борьба гуситов и все народные движения города и крестьянства, которые всегда связаны с религией. Нет ни одного крестьянского и городского восстания, которое не было бы связано с религиозными моментами. Всегда это так, и это две стороны одного и того же. Неужели же Михаил Михайлович должен был обо всем этом говорить с такой подробностью, чтобы это было ясно ученикам подготовительного класса? У него все сказано, и эта классовая борьба существует. Обвинять его в том, что он классовой борьбы не усмотрел, — это значит, что книга не понята, и стараться очернить исследование тем, что в нем игнорируются такие для каждого марксистского ученого обязательные вещи, — это значит поступать тенденциозно.
Затем другое. Михаила Михайловича обвиняют в том, что он мало говорил о положительной идеологии Возрождения. Я говорил в своем выступлении в качестве официального оппонента, что мне бы хотелось, чтобы у него было приведено в связь то, что было для французского Ренессанса и для Ренессанса вообще таким типичным, как воинственность сторонников культурного движения, выражавшаяся в том, что люди шли на костры, и классовая борьба завязывалась вокруг таких вопросов, где была и высокая идеология, где была религиозная идеология, разделяющие представителей одного и того же движения французского Ренессанса. Это нужно было сделать.
Но заставлять человека говорить о том, что представляет собой Ренессанс, когда ему великолепно известно, что все это сделано давно, зачем повторять. У него были задачи, которые он себе поставил и в которых он чувствовал пробелы во всей раблеистской литературе. Этих вопросов никто не затронул, а картина широкая ренессансной культуры, кто ее не знает? Она во многих исследованиях западных и наших, во многих высказываниях вскрыта, и ему незачем было по этой дороге еще раз идти. Повторяю, он не любит исхоженных путей. Это его право — признавать, что наука уже получила что-то в этом отношении и что-то бесспорное, потому что эта картина ренессансной культуры дана, начиная с А. Н. Веселовского и кончая всеми исследованиями раблеистов французских. &lt,…&gt,
Это ему не нужно делать. Я думаю, что те возражения и замечания, сомнения и размышления, которые здесь высказывались, едва ли должны поколебать то мнение, которое мои товарищи — официальные оппоненты, — я, а также не присутствующий здесь академик Тарле высказали.
Я нисколько не поколеблен в своем мнении, и заявления официальных оппонентов меня не ‘обработали’. Я держусь той же точки зрения, которую уже высказал, выступая в первый раз.
Профессор Смирнов:
Уважаемые товарищи, я буду краток отчасти потому, что переговорить обо всем здесь нет никакой возможности, кроме того, я очень устал ввиду ‘раздорнои’ атмосферы. Я скажу несколько слов, которые будут содержать потенциальный ответ на большую часть критических замечаний. Когда мы: я и два моих сотоварища по оппонированию — согласились на том, чтобы ходатайствовать о присуждении докторской степени т. Бахтину, — это диктовалось тем, что эта работа мало похожа на обычного типа кандидатские работы, которые сейчас имеются. Одним из пунктов положения о кандидатской работе является, что кандидатская работа не обязана быть оригинальной, а присуждение кандидатской степени имеет целью практически укрепить и пополнить кадры добросовестных преподавателей, которые знали бы азы, знали бы хорошо рельсы, умели бы хорошо по этим рельсам ездить. Таких работ много, они предлагают читателю хорошо известные и понятные вещи. Эти работы меньше всего ставят себе целью поколебать высказывания разных эпох и течений. Они дифференцируют разные вещи и углубляют их.
По самой сущности работы т. Бахтина, по ее плану, по ее анализу я не слышал ни одного замечания. Здесь было очень много замечаний, которые, на первый взгляд, звучали грозно. Они были частью не историчны, а часть шли поверх материала. Я не буду всего здесь перечислять. Но были здесь и такие критические замечания, что диссертант напрасно считает это как бы основным путем реализма на Западе. К этому не было добавлено: в XVI веке.
Диссертант твердо говорит об очень реальных литературных условиях, о росте сознания, о воплощении его в определенные литературные формы, в определенную литературную среду и т. д.
Была взята под сомнение одна фраза, что работа объясняет причину обаяния, которое Рабле оказывал всегда. Я по поводу этого говорил, что Рабле дорог не этим, а прогрессивными идеями. Я говорил о том обаянии, которое он оказывал в XVII и XVIII вв. на людей типа Лабрюйера, Вольтера, которые не терпели этой словесной, образной нечистоплотности и тем не менее как-то это преодолевали.
Опять же один из выступавших приписывает Михаилу Михайловичу постановку вопроса, какой реализм выше с нашей точки зрения. (С места: Это есть в тезисах.) Не откажитесь назвать. (С места: У меня нет тезисов, не буду доказывать, это факт, который подтверждается самим диссертантом. Там говорится и о XIX веке, о связи с Гоголем.) Но в какой связи? И вот получается вещь удивительная, что классический реализм ничего общего не имеет с критическим реализмом XIX века, он говорит о другой концепции мировосприятия и другом каноне классики, к которой классицизм великих классиков русского реализма и западного не имеет ни малейшего отношения.
Было еще замечание, как же Рабле завершает прошлое, а на самом деле Ренессанс — приобретение нового качества. Ничего подобного не имел в виду диссертант. Конечно, Рабле завершал прошлое так же, как Данте завершал средневековье, и открывал новое качество, качество новое он приносит, это сказано подробно диссертантом. Я в краткой речи говорил о категории времени и социальном развитии, об этом достаточно говорилось.
Вот то немногое, что могу сказать. Те замечания, которые здесь слышали, по существу правильные, и если бы они были сказаны не применительно к данной диссертации, я бы с радостью под ними подписался.
Тов. Нусинов И. М.:
Я очень приветствую готовность вашу идти на большие жертвы и сидеть до 12 часов ночи во имя объективной науки и во имя вопросов совести. Здесь было сказано: ‘Обрабатывать’ членов Ученого совета. Получается, что я до сегодняшнего заседания, вкупе с другими оппонентами, обходил или объезжал членов совета и убеждал, чтобы они голосовали за то, чтобы дать докторскую степень. Заявляю, что с членами совета ни с кем не говорил и с другими оппонентами до сих пор не встречался.
Теперь дальше. Прежде всего, я имею право быть убежденным в том, что данная диссертация заслуживает, чтобы тов. Бахтину была присуждена докторская степень. Я вернусь к некоторым замечаниям, сделанным здесь.
Замечание профессору Пиксанову. Профессор Пиксанов шел сюда с намерением присудить за эту работу тов. Бахтину кандидатскую степень. В чем заключались возражения против работы тов. Бахтина? Возражения о том, крупный ли ученый тов. Бахтин или нет, — мы такого возражения не слышали. Возражения были против его методологии, против его миросозерцания, против партийности или непартийности его работы. Я эти требования предъявляю не только к кандидатской работе, но и тогда, когда студент сдает мне курсовую работу. С точки зрения этих позиций, ничего не изменилось, и тов. Пиксанову нужно было прийти подготовленным по этим вопросам.
Ссылка на Горького, что Горький заявил: ‘Без оглядки на народ нет классического реализма’, — совершенно правильна и сделана сегодня диссертантом. Вся эта диссертация построена с оглядкой на народ. Это народное творчество, это борьба с феодализмом и церковью в течение десятилетий и подготовили Рабле. Без этого Рабле был бы чудом. Но это не просто механический результат, — это новое качество. Поэтому над всем средневековьем высится фигура Рабле и не только по отношению к тому, что ему предшествовало, но и по отношению ко всему французскому Ренессансу. В этом его первое качество &lt,…&gt, {Здесь (а также ранее и далее) многоточие в скобках не означает пропуска в стенограмме, сокращения мною каких-то ее частей. Так в тексте (Н. П.).}
Классовая борьба. Классовая борьба для той эпохи, а по мнению Маркса и Энгельса, даже и для XVIII в. не заключается в том, что 10 классов борются друг против друга, а заключается в общей борьбе того, что называли третьим сословием, против феодализма. Эти два мира тут противопоставлены достаточно резко, и в этом заключается сущность в раскрытии классовой борьбы.
Бывает так, что в некоторых диссертациях и докладах без конца говорят ‘классовая борьба’, ‘марксизм’, а классовой борьбы и марксизма нет. А в иной работе ни слова не говорится о классовой борьбе и марксизме, а все содержание этой работы говорит о классовой борьбе и марксизме.
И еще здесь было одно требование жанровое. К работе тов. Бахтина были предъявлены требования зачетного порядка. Студент на зачете все это должен знать и сказать. А здесь речь идет не о зачете, а о научной диссертации, и диссертант на них не останавливается.
У меня есть возражения против диссертации, и я говорил о них. Но они не заставляют взять под сомнение основной вопрос. Передо мной такой труд, который не может сравниться с другими трудами, за которые мы присуждали докторскую степень здесь, в этом зале.
Я не отказываюсь от своего предложения присудить тов. Бахтину за его работу докторское звание.
Тов. Бродский:
Я прошу членов Ученого совета не придавать моему выражению ‘обработка’ того специфического значения, которое придали ему некоторые члены Ученого совета.
Исаак Маркович, у Ленина есть выражение: ‘диалектическая обработка истории’, — и Ленин не привносил ничего одиозного в это выражение. Я утверждаю, что не рассматривал членов Ученого совета как людей, которые занимаются фактической обработкой мнения.
Тов. Кирпотин:
Разрешите в порядке прений несколько слов сказать.
Наш диспут принял очень интересный и глубокий характер, и это хорошо. Обсуждаем не только вопрос о том, присуждать ли M. M. Бахтину кандидатскую или докторскую степень, мы обсуждаем также ряд вопросов по существу.
Эрудиция диссертанта, творческий характер его научной деятельности не вызывают у нас сомнений, но спор разгорелся, и спор этот имеет большой значение.
Я диссертацию не читал, но тем не менее то, что здесь говорилось, и то, что говорилось во вступительном слове Михаила Михайловича и в прениях, мне кажется, является очень важным и позволяет уже говорить.
Один из тезисов диссертации гласит следующее: что если бы Рабле выступал бы только как гуманист, как человек эпохи Возрождения, то книга, написанная им, явилась бы посредственной и рядовой книгой. Мало того, — что те места, те главы в книге, где Рабле выступает как человек эпохи Возрождения, эти главы очень ординарны и неглубоки, а там Рабле становится таким великим, когда он в своей книге воскрешает или воспроизводит то, чем жило средневековье, при этом неофициальное средневековье, а жил народ в средние века. И тут начинается у меня ряд возражений.
Мне кажется очень искусственным это разделение средневековья на официальную жизнь церкви и феодальной верхушки и на жизнь народа, в том смысле, что там идеология, которая относится только к фасаду, а если проникнуть за этот фасад, разбить его пинком ноги, приподнявши сутану, то мы откроем нечто совсем иное. Мне кажется, разделение это слишком механистическое. Прежде всего, если проникнуть за этот фасад, мы вовсе не найдем вечного праздника, вечного карнавала, мне кажется, мы найдем другое: вечный, беспросветный, очень низкий по своей технике и по производительности, мученически тяжелый труд. Эти замки, эти соборы как были построены? Они были построены людьми, которые работали, и кости этих людей лежат в основе этих соборов. Чума приходила и выкашивала целые города, деревни, целые страны. Войны были тяжелые. И это настолько угнетало людей, народные массы, которые тут представлены как источник бесконечного веселья, что они часто не только не имели возможности веселиться и критиковать этот строй, но часто выступали и как сила, поддерживающая этот феодальный, религиозный строй. Тут нет ничего парадоксального, это вытекает из установок марксизма. &lt,…&gt,
Что же — религиозные изуверские веяния не охватывали мужчин и женщин из простого народа, разве в крестовых походах не участвовали сами народные массы? Да, в них присутствовали народные массы, и тут мы подходим к употреблению слова ‘народ’. Слово ‘народ’ — великое слово, и иногда оно произносится так, что открывает все ключи. Но есть народ и народ. Когда Щедрин писал историю города Глупова, его обвинили в том, что он клевещет на народ. Он отвечал, что это неверно. Тот конкретный исторический народ, который поддерживал самодержавие, участвовал также и в глумлении над передовыми людьми общества, которые приходили его освобождать. Этот народ вызывает у меня критику, а тот народ, который является источником демократических идей и прогрессивного движения вперед, — этот народ не может не вызвать моего преклонения.
Ленин в 1905 г. говорил, что есть народ передовой, революционный, которому можно вверить диктатуру пролетариата, а есть народ мещански-ограниченный, который по целому ряду причин, забитый, запуганный или оглупленный, веками поддерживал суеверия, поддерживал самое мрачное мракобесие, суеверие, которое было направлено против него самого. И это надо было уметь различать не для того, чтобы унизить народные массы, а для того, чтобы сделать весь народ истинным народом. А то, что здесь говорилось товарищем Бахтиным, есть сильное приукрашивание этой скудной и бедной жизни.
Средневековье не было сплошным карнавалом, как здесь об этом говорили.
Во-вторых, — как народ ведет вперед историю и что является тут звеном для того, чтобы народ вел историю вперед? Звеном является сознательность, выработанная передовыми людьми — интеллигенцией эпохи. Эта интеллигенция, на основе исследований положения народной жизни, приходит к темным народным массам и просвещает их. Тогда народ становится истинным народом.
Мне кажется, что то, что говорилось здесь диссертантом, и то, что в развитие этих мыслей прозвучало на собрании, является умалением значения сознательности идеологии, в частности, идеологии Возрождения.
Я не специалист в области французской литературы. Моя область — русская литература, но, как я себе представляю, мне кажется, что Рабле смог найти и открыть в народе веселую, свободомыслящую струю потому, что он шел к народу как идеолог Возрождения. И главное состоит не в том, что снизу его подтолкнули, а в том, что он сам мыслитель, который выработал определенное отношение к войне…
…и он, этот мыслитель, который выработал определенное отношение к суевериям церкви и религии, подошел к народной жизни, смог понять… (С места: Так и говорилось.) Тут говорилось не так. Я говорю все-таки не о диссертации, я говорю о том, что я здесь слышал, а тут говорилось, что как гуманист, как идеолог Возрождения, он — ординарная фигура, а становится замечательной фигурой тогда, когда он передает ту стихийную жизнь, которая протекает ниже поясницы, и это сделало его книгу великим шедевром. А из такой оценки происходит недооценка идеологии Возрождения и происходит грубейшая идеализация средневековья.
Мне кажется, в том, что я говорю, — это очень серьезный упрек. Но тут ничего обидного в том смысле, что я не собираюсь ни в коем случае умалять значение эрудиции и талантов диссертанта. Я это признаю. Я — специалист по русской литературе, знаю его книгу о Достоевском, но с точки зрения столкновения точек зрения тут есть расхождение. Идет докторский диспут, мы обязаны высказать свое мнение, свои расхождения, а расхождения затрагивают очень большой серьезный вопрос.
Вопрос о том, что такое народ. Народ может быть пустым словом, а может быть и великим словом. Все великое уважение к народу заставляет не преклоняться перед темнотой, перед предрассудками, перед представлениями, что народная жизнь — это только чисто физиологическая, карнавальная жизнь, а нужно заставить поднять народ до вершин сознательности, до которых достигает эпоха. Когда речь идет о Рабле, доказано, что это не случайное явление, его корни — в народе. Но раскрыть то, что представляет собой народ его времени, Рабле мог потому, что он был идеологом, сознательным человеком эпохи Возрождения, представителем передового светского миросозерцания.
Я не мог сказать против книги, но мог выступить на основе того, что здесь говорилось. Тут много было сказано такого, что положение дела уяснило.
Тов. Залесский:
Я не специалист и принадлежу просто к советской интеллигенции. Пришел на основе знания моего о том, что работа интересна, хотел услышать, как она будет дискутироваться, и должен обратить внимание на некоторые явления.
Первое, это то, что работа вызвала весьма оживленный диспут. Это, конечно, уже показывает, что работа эта представляет собой выдающееся явление.
А второе, мне кажется, менее отрадное впечатление получается от тех выступлений, которые имели место. Слушая внимательно все прения, я вывел заключение, что те, кто хорошо ознакомился с работой, высказывались положительно, а те, кто высказывался отрицательно, все признавались откровенно, что работу не читали, за исключением первого официального оппонента, выступление которого было достаточно хорошо охарактеризовано одним из выступавших. Выступление чрезвычайно странное, исходило совершенно из других позиций. Совершенно правильно здесь отмечалось, что предъявлялись какие-то требования к диссертанту, на которые он будто бы не ответил в своей диссертации.
Мне кажется, что первое выступление с известных точек зрения, с точки зрения требования от каждого выступающего понимания того, о чем он говорит, его надо отвести.
(Тов. Кирпотин:
Это право Ученого совета. Первый выступавший товарищ это не прохожий, это кандидат наук в области западной литературы.)
Из его выступления этого нельзя было понять. Все остальные сами признали, что они работу не читали, поэтому получается не совсем хорошо.
Проф. Смирнов:
Я хочу сказать два слова справочно-разъяснительного характера.
Я приветствую в сегодняшней дискуссии заявление о том, что Рабле тем и велик, что он писал во имя Ренессанса и просвещенческих идей, а там, где он начинает действовать риторически, исторически, красноречиво, там, где, как говорит тов. Бахтин, Рабле становится гуманистическим и риторическим, — он делается выдающимся, но рядовым писателем.
Другие это же самое доказали другими средствами не менее хорошо, чем он. Если мы возьмем другие сочинения Рабле, они в своей форме оказываются довольно заурядными, а в этой форме он становится великим как художник по своим гуманистическим устремлениям.
Второе — по поводу фасада. Это выражение неудачное. Оно сорвалось с моего языка. Я имею в виду верхние и нижние пласты, а не фасад самой жизни средневековья. У всех речь шла об идеологии и художественном выражении.
Тов. Горнунг:
Я не собирался выступать на дискуссии, и только острота поставленных здесь вопросов вынуждает меня к этому выступлению. Я хочу начать с характера диспута и с указания на глубину проблем, которые затронуты. Это — факт, независимо от того, какое решение будет принято Ученым советом или как будет поставлен вопрос: о присуждении тов. Бахтину кандидатской или докторской степени. Все это является лучшей рекомендацией обсуждающейся работы.
Конечно, никакая ученическая, никакая компилятивная работа, будь она совершенно безупречна в следовании элементарным требованиям нашей методологии, с цитатами из соответствующих мест, никогда не поднимет такого обсуждения, которое развернулось сейчас. И так как я тоже диссертацию не читал целиком, хотя некоторую часть читал и знаком с тезисами Бахтина, я здесь коснусь только одного из тех вопросов, которые затрагивались в прениях. Мысль о двух средневековьях — мысль, высказанная диссертантом, поддержанная, если не ошибаюсь, всеми официальными оппонентами, подверглась очень резким нападкам со стороны некоторых неофициальных оппонентов. Я не скажу, что эта мысль является абсолютно новой и что до M. M. Бахтина ни в нашей, ни в западной науке никто ее не высказывал, но, высказанная вновь с большой силой и подкрепленная большим количеством материалов при безукоризненном овладении источниками, эта мысль представляется мне одним из самых ценных положений сегодняшней диссертации и ценной прежде всего с марксистской точки зрения.
Я не буду упоминать хорошо известные всем присутствующим слова Маркса о единстве культурного развития, проходящего через разные общественно-экономические формации, это одно из кардинальных положений марксистско-ленинской философии истории, а, следовательно, и марксистско-ленинского литературоведения. Принимая, что поступательный ход развития общества складывается из последовательной смены одной общественно-экономической формации другой, историк-марксист никогда не утверждал каких-либо коренных культурных кризисов, создающих полный разрыв традиций между отдельными мирами, как это делает сейчас почти вся мировая буржуазная историческая наука, начиная с концепций типа Эдуарда Мейера и кончая опошлением и вульгаризацией его, чуждой нам, но более или менее научно обоснованной пресловутой ‘философии истории’ у пресловутого Шпенглера. Но если мы стоим на позициях Маркса и других основоположников марксизма о единой линии культурного развития, развития диалектического, то мы должны принимать всегда некоторую подспудную струю, которая, несмотря на засилие идеологии господствующих классов, продолжает существовать.
Вот почему я согласен с тем, что Валерий Яковлевич высказал очень, мне кажется, правильное положение, и, разделяя его положение, касающееся Рабле, к которому присоединился тов. Смирнов, которое, как кажется, разделяет сам диссертант, я не вижу ничего порочного, кроме неточностей некоторых словесных форм, даже в теории фасада и совершающегося за этим фасадом культурного развития. Развитие народной жизни, несмотря на смену социальных укладов и способов производства, имеет всегда единство от первобытного до исторического времени, до нашего времени. И в средние века это продолжение народных культурных традиций никогда не умирало. И совершенно прав M. M. Бахтин, когда он через средневековье ведет тот раблеистский гуманизм и реализм, восходящий к некоторым античным истокам.
Совершенно правильно, что, действительно, надо не иметь никакого представления ни об одной стороне античной культуры и средневековья, чтобы понять эти утверждения диссертанта как какой-то веселый сплошной карнавал, который непрерывно длился за этим монастырским и феодально-замковым фасадом в средние века.
Надо совершенно не иметь представления о том, что такое были римские сатурналии и другие культы массового характера, вроде эллинских мистерий, чтобы воспринимать это как нечто веселое, как комедию и буффонаду, которые, правда, были в античном мире (и в Греции, и в Риме) и о которых нам дают представление некоторые стороны творчества Аристофана.
Но не о буффонаде, не о веселом развлечении думал автор, когда он говорил об этой традиции Рабле, уходящей в далекую древность, не только в античный рабовладельческий мир, но и дальше, в магические и другие культы.
Мне представляется, насколько я могу судить не только по сегодняшнему выступлению автора и по его тезисам, но и по ознакомлению с некоторыми частями его диссертации, что работа тов. Бахтина вносит большой вклад в изучение Рабле с иных позиций, чем те, которые господствуют в западном литературоведении, у Абеля Лефрана или в специальном журнале, посвященном Рабле (Revue du XVI siecle). Я нахожу в докладе общие исторические и литературоведческие положения очень большой методологической ценности. Наряду с этим не отрицаю, что в работе много спорных положений, много спорных положений изложено и в тезисах, и они заслуживают строгой критики. Я заявляю, что с целым рядом положений общего характера, высказанных В. Я. Кирпотиным в его выступлении, я согласен. Но, может быть, некоторые положения автора кажутся нам спорными из-за несколько необычной и очень оригинальной, а потому не всегда удачной терминологии, которой пользуется тов. Бахтин. И когда здесь целый ряд товарищей говорил о гуманизме и о том, что Рабле сохранил свою действенную силу даже для наших дней не вопреки гуманизму, а потому, что он был гуманистом, то в некоторых выступлениях происходит эквивокация самого термина ‘гуманизм’. Когда мы говорим о гуманизме Горького или Анри Барбюса, о гуманизме нашей советской литературы, литературы социалистического реализма, мы это понимание гуманизма не ассоциируем с гуманизмом эпохи Возрождения. Термин ‘гуманизм’ имеет для нас — историков — свое специфическое и очень ограниченное значение.
Я не могу здесь останавливаться на этом вопросе, но я всегда разделял ту точку зрения, что гуманизм XV—XVI вв. в известной мере враждебен и даже противоположен отдельным народным истокам Возрождения…
Тов. Бахтин M. M.:
Мое заключительное слово мне хотелось бы начать и закончить глубокой благодарностью своим оппонентам и официальным, и неофициальным.
Алексей Карпович назвал меня одержимым, я с этим согласен. Я одержимый новатор, может быть, очень маленький и скромный, но одержимый новатор. Одержимых новаторов очень редко понимают, и очень редко они встречают настоящую, серьезную принципиальную критику, в большинстве случаев отделываются от них равнодушием. Я сидел и радовался, и когда говорили мои официальные оппоненты, — у них я встретил очень глубокое понимание, чрезвычайно благожелательное понимание, а я даю себе полный отчет в том, что моя работа может оттолкнуть, отпугнуть необычайностью и самой концепции и прочим. Я в своем вступительном слове подчеркнул, что многое может показаться парадоксальным. Еще очень давно, когда работа была только что кончена, я говорил с Алексеем Карповичем, чтобы составить вводное слово. Шесть лет назад мы пришли к выводу, что моя концепция, собственно говоря, может быть убедительной только на 600—700 страницах, а данная в краткой форме, она будет звучать парадоксально и никого не сможет убедить и никому ничего не сможет дать. И выразить свою концепцию в меньшем количестве страниц, причем очень сжато, я не мог. Концепция представляется и неправильной, и странной, и понадобилось очень много материалов для того, чтобы сделать ее правдоподобной, чтобы убедить меня самого.
Я не подошел с готовой концепцией, я искал и продолжаю искать, и убедился, и продолжаю убеждаться, что это так. В оценке оппонентов встретил глубокое понимание.
Со стороны своих неофициальных оппонентов я встретил интерес, принципиальные возражения, и это меня тоже глубоко обрадовало, и меньше всего могу претендовать на неофициальных оппонентов за то, что они выступили с критическими возражениями, тем не менее они меня очень радуют.
Я сказал, что моя главная задача — обратить внимание на этот новый мир, как я называю, на новую сферу исследования, раздразнить, показать — есть она. И то, что вначале, естественно, будут сомнения, вопросы — этим я меньше всего смущаюсь. Всякие сомнения и возражения, они меня только радуют и приятны. Хуже всего было то, чего я боялся, к счастью, моя боязнь не оправдалась, — это желание равнодушно отмахнуться.
Я сейчас очень утомлен, и мне трудно будет удовлетворить всех своими ответами. Поэтому заранее выражаю глубокую благодарность и прошу извинить меня, если я никого как следует не удовлетворю своими ответами.
Прежде всего отвечу Александру Александровичу о том, что народно-праздничная гротескная система цела, — в целом, но не во всех частях, рядом с живым есть омертвевшее и превращается в развлекательный придаток. Это возражение А. А. я считаю очень существенным, очень важным и совершенно верным. Я с ним согласен. Я должен был тщательно взвесить степень живости тех из традиционных элементов, которые входят в систему Рабле. Я это не всегда делал и, возможно, в тех эпизодах, на которые указывал А. А., я допустил ошибку и переоценил живость того, что было мертвой традицией, которая превратилась в развлекательный момент произведения.
Меня все же смущает вопрос о вертеле. Вертел в сознании Рабле был связан с карнавалом. Вертел проходит через весь его роман. Это же имеется и в эпизоде сожжения рыцарей на костре, на котором потом жарят дичь, и здесь подчеркнут вертел, вертел есть и когда сдвигают триумфальные столбы, — в числе прочих карнавальных атрибутов выдвигается вертел. В этом эпизоде, может быть, не в такой степени, как это показано в моей книге, все-таки было живо карнавальное сознание образа. Этот образ был жив в карнавале.
Повторяю, — эти возражения я целиком принимаю и готов признать их правоту.
Замечание А. А. о Диогеновой бочке. Мне надо было дать несколько строчек, которые раскрыли бы и другое значение. Я имею в виду, что здесь имеется не только апология смеха, но и, прежде всего, боевой смех. Это было недостаточно отмечено.
Третье касается ‘Скупого рыцаря’. Здесь, конечно, может быть, и не следовало упоминать о ‘Скупом рыцаре’, или, если я о нем заговорил, следовало бы это развить подробнее. Так, как это дано у меня, — вызывает справедливые возражения. Это вызвало возражения и А. А., и Исаака Марковича.
Но мысль — моя, и все же за свою мысль я стою. И все-таки мой подход раскрывает — не совсем гладко, может быть, но какой-то новый оттенок, новую грань в образе ‘Скупого рыцаря’. Это образ увековеченной старости, старости во всех аспектах, которая цепляется за жизнь, которая ненавидит молодость, и, прежде всего, сына. Я глубоко убежден, что это очень важный оттенок. Ведь если мы возьмем тему скупости в мировой литературе, мы заметим, что она всюду сочетается со старостью. Возьмем образ скупца, он всегда старик и всегда враждебен молодежи. Так было и в римской комедии, в комедии дель арте. Не случайно, что скупец до настоящих дней старик и всегда показан в столкновении с молодостью. Этот момент очень существенный и не случайно в какой-то степени он позволяет развивать вообще проблему отношений отца с сыном, матери с дочерью. Это одна из основных проблем литературы. Величайшие дожившие памятники мировой литературы посвящены этой проблеме. И лучшие образцы античной трагедии трактуют эту проблему. Эту проблему встретим всюду. И, конечно, очень важный в этой проблеме оттенок может быть раскрыт на фоне изучения этой традиции. Здесь дело не в случайном отношении, здесь раскрыт очень важный, существенный момент, который нужно понять, понять принципиально враждебное отношение отца к сыну и сына к отцу. Это материал интересный и важный, этот момент очень интересен исторически. Но, повторяю, я не придаю такого значения этому моменту в области ‘Скупого рыцаря’, это только нюанс, его надо вскрыть. Он очень интересен и очень важен, он позволит сделать далеко идущие выводы, но, конечно, надо было сделать подробно и обоснованно, чего я сделать не мог. Поясню аналогию. Золото является замещением престола, здесь дело идет о наследнике престола: ‘Я царствую. Какой великолепный блеск…’ Этот момент традиционный надо вскрыть. Он что-то покажет, что-то пояснит.
Александр Александрович справедливо оспаривает, что смех, начиная с XVIII века, в целом ряде явлений имел универсальное значение. Я указывал, что безусловно традиция продолжается, но она, конечно, ослабела, и более характерным для всего последующего развития смеха в официальной большой литературе является раскол смеха, с одной стороны, на чисто узкую сатиру, а с другой, на развлекательную…
Это характерно. Такие же явления, как, например, убогий, — где смех снова становится амбивалентным, где он уничтожает. Этот смех становится исключением, а не правилом. Его надо искать. В таких случаях можно сделать целый ряд исторических заявлений о значении этого смеха. В частности, это касается значения двух традиций смеха у Гоголя. Я позволил себе недостаточно четкие формулировки в своей работе, но я имел в виду следующее: гуманистический смех был родственен готическому смеху, смеху сатурналий, смеху карнавала. Он был. Но линия этой традиции идет по книжному смеху Эразма Роттердама. Это воспроизведение искусственное, кабинетное воспроизведение античного смеха. Я не преувеличиваю, но Рабле — это смех гуманистический. Он был вспрыснут живой водой площадного смеха, поэтому он не стал кабинетным, не стал ученым смехом в новом, гуманистическом смысле этого смеха.
Я считаю, что в смехе Рабле гуманистическая традиция и традиция готическая, — они сливаются органически именно потому, что в сущности корни и того и другого родственны, они вышли из тех же народных истоков. Относительно замечания о Жане и Панурге. Здесь очень нечеткая формулировка. Я имел в виду отметить только один оттенок, но словесная формулировка оказалась нечеткой. Я ее исправлю. Я благодарен за это указание.
Относительно возражений Исаака Марковича. Первое замечание о том, что я в своей работе не уделил достаточного внимания непосредственно литературной среде и очень мало говорил о ближайших предшественниках и современниках, что я не дал Рабле в атмосфере французского Ренессанса. Это верно. Я не сделал этого потому, что в этой области сделано очень много, и я выступил бы здесь как компилятор. Для чего это нужно, если это всем доступно? Правда, это, может быть, снизило полноценность моей книги потому, что студенты и только студенты ждут от монографии о Рабле полноты, а этой полноты не получается. Если я буду печатать книгу, я, безусловно, вашему совету последую, а также и совету Алексея Карповича, — я дополню свою книгу этим материалом, хотя я ничего нового дать не смогу, а дам солидную компиляцию этих вопросов, уже разработанных.
Здесь говорили также и о том, что мало внимания уделено борьбе со схоластикой. Это верно, но верно не потому, что я не придаю этому значения. Я придаю этому значение, но этот вопрос настолько хорошо известен, что повторять его — значит ломиться в открытую дверь.
Когда мы говорим о Рабле человеку, который, кроме имени Рабле, ничего не знает, который сдавал экзамен в педагогический институт, он как раз скажет это, но больше этого ничего не скажет.
Опять для полноты монографии эти моменты, может быть, следовало бы внести, я их упоминаю, но из-за того, что мало сказано, как утверждает Исаак Маркович, не следует, что не придаю этому значения. Я придаю этому громадное значение.
Относительно гоголевского смеха — неверно, что первоисточником гоголевского смеха является готика, смех Гоголя питался самой украинской действительностью, а не этими, занесенными с Запада, литературными влияниями. Я не утверждаю, что гоголевский смех сводится именно к готическим традициям. Я совершенно согласен, что гоголевский смех определяется всей украинской действительностью, но я считаю, что в этой украинской действительности, в состав ее элементов очень важных входили латинские образцы и готические традиции. В то время, как другие элементы украинские хорошо изучены, этот момент совершенно не освещен. Кроме совершенно случайных, разрозненных указаний по этому поводу ничего нет. Но эти готические традиции, этот основной элемент украинской действительности определил Гоголя. Разве можно вычеркнуть из украинской действительности Киевскую духовную академию, бурсу, всю эту латинскую школьную мудрость? Не следует недооценивать удельного веса этого элемента. Я же на нем заострил свое внимание только потому, что этот момент вовсе не понят и не изучен, поэтому я на нем остановился.
Так же я не считаю, что это является чем-то занесенным с Запада. Нет. Я бы вообще в применении к тем векам, когда слагалась эта традиция, здесь вообще методологически надо очень строго различать, я бы так сказал, что на Киевских горах эта готическая традиция была так же у себя дома, как на холме святой Женевьевы, в любом другом городе Франции и Германии. Почему она там была чем-то чужим, чужеродным? Она вошла, как составной элемент, в украинскую песню. Следовательно, я здесь не считаю, что дело идет о каких-то чуждых влияниях случайного характера. И очень важная сторона, которая поможет нам, наконец, проследить эту традицию на украинской почве, на русской почве.
Может быть, меня здесь будут обвинять в страшной ереси, но смею утверждать, что я нахожу готическую традицию и, смею доказать это, это есть и у Белинского, и у Чернышевского, и у Добролюбова, и в их классицизме в какой-то мере. Я не вижу в этом ничего снижающего, напротив. В чем дело? Суть всякой мысли, а тем более революционной мысли не в ее изоляции, не в отрыве от остального мира, а в ее органической глубокой связи со всем передовым, что есть в мире. В чем же дело?
Следовательно, это возражение Исаака Марковича я не принимаю, хотя я должен сказать, что, очевидно, я нечетко выразился, поэтому Исаак Маркович мог подумать, что я свожу гоголевский смех к готической традиции, между тем, как я ее выделяю как новую.
Я согласен с Алексеем Карповичем, и сегодняшние прения меня убедили в том, что нужна не только IX, но и X глава книги. Это сделает книгу более полноценной. Если бы сделал это раньше, это, может быть, лишило бы книгу того стиля, который я ей хотел бы придать, но зато многих возражений, которые я здесь слышал, я не услышал бы.
Вероятно, я своими ответами не удовлетворил всех официальных оппонентов.
Теперь я перехожу к ответу неофициальным оппонентам. В порядке удобства возражений и удобства моих ответов, я позволю себе прежде всего остановиться на возражении Николая Кирияковича.
Я в своем вступительном слове предупредил о том, что моя работа должна вызвать известное недоумение и показаться парадоксальной. Я предупредил также и о том, что если бы лет 8—9 назад, когда я сам этот материал не проработал, мне дали бы тезисы, которые я представил, я говорил бы и выступал бы так же, как Николай Кириякович, так как тезисы, вероятно, не дают представления о моей работе. Мне трудно самому об этом судить потому, что я долго вожусь с этим материалом, и мне представляется убедительным то, что другому представляется странным. Николая Кирияковича должна была смутить моя концепция, но его выражение, что Рабле должен быть опрокинут назад, я не принимаю. Разве мы, устанавливая корни какого-нибудь исторического события, какой-нибудь традиции, — разве мы отбрасываем явление назад? Ни одного явления не было свалено, когда мы вскрываем фольклорные корни произведения. Разве мы отбрасываем его назад?
Вся моя работа свелась к тому, что я вскрываю корни формы творчества Рабле и его раблезиады. Я показываю Рабле в истории реализма. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что в историю реализма я внес новую страницу. Во французской и русской литературе не было термина ‘готический реализм’. Никто не укажет, где, кто и когда писал о готическом реализме. Я историю реализма обогатил, и дело не в термине: нельзя меня обвинить в том, что я не дал историю реализма. Это не пересказ той истории, которая нам хорошо известна.
…и которая должна дальше идти. Это есть внесение чего-то нового. Почему вся история реализма нашего упирается в Ренессанс? Это глухая стена, и здесь рождается реализм. (С места: Термин ‘готический реализм’ существует и в применении к современной литературе. Этим словом ‘готический реализм’ назван роман Достоевского. Оно очень низкого происхождения.) Очень плохого происхождения то, что касается готического романа второй половины XVIII века. Достоевский имел в виду… (С места: Имейте в виду, что это перенесение столь типичного средневековья в современную художественную литературу… Тем же термином названы романы Бальзака…) Эта точка зрения абсолютно неверная, что моя книга посвящена этому.
Если я смею претендовать, что хоть строчку в историю реализма вписал, потому что до сих пор вся история реализма кончалась у Возрождения, и у Возрождения плохо понятого, и дальше этого не шли. И вообще задачей моей было значительно расширить кругозор нашего советского литературоведения, не говорю о европейском литературоведении, которое до предела сузило свой кругозор. Но надо нам расширять. Нам суживать, нам идти на поводу у западных литературоведов нельзя никак и нет никаких оснований. И вот поэтому я, действительно, показываю Рабле в истории реализма. Я не прослеживаю это дальше. Моя задача кончается на этом. В тех главах книги, где я говорю о последующем влиянии Рабле и т. д., имеются указания, которые могут быть развиты, но это не входило в мою задачу, но вся готика есть история реализма. Я бы согласился с тем, что это не есть книга о Рабле, а книга об истории реализма, книга об истории доренессансного реализма. Разве это не нужно осветить? Это назревшая, крайне актуальная задача. Вы неправильно поняли, и это меня не удивляет, поскольку имели дело только с тезисами, которые вообще неудачно составлены. (С места: По вашей речи.) Моя речь неудачна. Я в большом затруднении, когда нужно в 20 минут изложить то, над чем я трудился десять лет. Может быть, другой сделал бы и лучше, и убедительнее, но мне не хотелось упрощать свою мысль и обойтись в своем вступительном слове общеизвестными истинами. Я сам виноват, что вы недопоняли очень многое, да и не могли… Тезисы я считаю неудачным отражением своей книги, и вступительное слово было не совсем понятным, заключительное слово также, потому что я устал и мысль работает плохо.
Поэтому, конечно, я меньше всего прошу судить меня за это слово и те неудачные формулировки, которые у меня имеются. Я вовсе не имею в виду, что средневековый смех — веселый, беззаботный и радостный смех. Он был одним из могущественных средств орудия борьбы. Народ боролся и смехом, боролся и прямым оружием, — кулаками, палками. И народ на площади, который красной нитью проходит через мою книгу, — это народ не только смеющийся, — это тот самый народ, который поднимает восстания. И одно с другим тесно связано, и одно без другого невозможно. Это смех площадной, народный смех, ничего общего не имеющий с развлекательным. Это смех иного типа, этот смех умерщвляет, и здесь смерть всегда фигурирует. Я даю подробнейший анализ изображения попов и скрытого смысла боев в литературе. Кого бьют. На то, что карнавальные побои направлены на то, что бьют короля, — это основная мысль моего произведения. Следовательно, не веселый смех, который уводит от борьбы, а смех, который связан с борьбой, потому что адресатом смеха является тот самый мир, который должен уйти и дать место новому, другому, большей радости, смеху. Это основной пафос — радость смены и борьба со всем, что хочет увековечиваться, что хочет объявить себя вечным, не хочет уйти. Вот, что говорит этот смех. Он глубоко революционен по самой своей природе.
Я смех не делаю субстанцией, — античный смех и смех готический — это исторические категории, но этот смех на площади почти юридически пользовался правами экстерриториальности. Это исторический факт. Это была народная площадь и с ней приходилось считаться. Это было, в известной степени, государство в государстве, — это правильно, это факт общеизвестный.
Смысл Рабле — в средних веках. Я этого нигде не утверждаю, — почему именно Рабле? Потому, что Рабле говорит на нашем языке, — это новое сознание, и в то же время он позволяет раскрыть традиции, которые для нас темны и неясны. Я не только не отрываю Рабле от Ренессанса, но поэтому и важен его Ренессанс.
Николай Кириякович говорит, что я свожу Рабле к отрыжкам прошлого. Можно всякое прошлое назвать отрыжкой. Рабле — это глубоко революционные корни, почему их не назвать отрыжкой? Тогда надо отрицать и историю литературы, и всякие исторические объяснения.
Раз какое-нибудь явление объяснимо исторически, следовательно, это явление превратилось в отрыжку прошлого. Если писатель имел предшественников, если что-то продолжает, если не изолировался, не отгораживался китайской стеной от всего мира, то он — отрыжка прошлого. Это неверно. Это глубоко органически враждебно основам нашего мировоззрения. Ни в отношении стран никаких китайских стен нет… (С места: Есть прошлое глубокое, есть прошлое мелкое. Различать надо.) Если мы средневековое прошлое назовем мелким… (С места: Народ революционные дела делал.) Но народ не всегда мог. Да разве можно отрывать дело от сознания, от слова, от мысли? Да разве революционные дела возможны в отрыве от слова? Дело в том, что сознание революционизировать нужно. А что революционизирует сознание средневекового человека, как не средневековый смех? Я, Николай Кириякович, ни в коей степени не в претензии на ваши возражения, потому что тезисы мои неудачны, вы вправе не понять меня.
Но особая роль смеха для средневекового и для античного человека. Серьезность для античного человека не классическая серьезность, это была особая категория. Что такое серьезное лицо? В серьезном лице есть или изготовка к нападению или к защите. Серьезность или угрожает, или кого-то боится, а когда я никого не боюсь и никому не угрожаю, тогда лицо становится несерьезным. Это очень характерно. И между тем веселость и смех помещались здесь же. Тут помещали смерть, задыхания предсмертные — и здесь же смех. Это интересное и любопытное дело и характерное для средних веков недоверие к серьезности, и вера в силу смеха, потому что сила смеха не угрожает никому. Смех освобождает от страха — это необходимая предпосылка вообще ренессансного сознания. Для того чтобы мне взглянуть на мир трезво, мне нужно перестать бояться. Смех сыграл серьезнейшую роль. Я пытаюсь вскрыть и показать, какое огромное значение имел смех, он подготовлял…
Я в этих стенах делал доклад по теории романа и отмечал, какую огромную силу имел смех в античности, в создании первого критического сократовского сознания. Смех подготовлял умение, способность любую вещь грубо ощупать, действительно наизнанку вывернуть. Это фамильярное, веселое отношение к вещам — это предпосылка к изучению, к разложению, к анализу. Пока у меня только один пиетет, продиктованный верой, я никогда мир и вещи не проанализирую, не осознаю. Это революционизирует человека. Эта революционизирующая сила средневекового смеха — это главный герой. (С места: Смех великий революционер, сказал Герцен.) Это положение, которое в общей форме всем известно, но важно показать не декларируя, а показать на материале.
Даю структуру смеховых образов простейших. Я усматриваю здесь феноменальный образ веселого смеха…
Вот здесь, в материале интересно дано, — здесь лицо намечается задом, этим замечательным фоном, — первым фоном света. Я не могу принять замечания Николая Кирияковича, хотя это замечание, при ознакомлении с моими неудачно составленными тезисами, должно было возникнуть у вас.
Я различаю два реализма: классический реализм и готический реализм, но я нисколько не противопоставляю готический реализм реализму критическому. Я считаю, что Бальзак непонятен без Рабле. Вообще об оттенках я ничего не говорил.
Относительно карнавала. Я не имел в виду карнавал как что-то веселое. Вовсе нет. В каждом карнавальном образе присутствует смерть. Говоря вашим термином, — это трагедия. Но только не трагедия является последним словом.
Когда я говорил о том, что ‘Бобок’ и ‘Сон смешного человека’ — великолепная сатира, я имел в виду не готический реализм, а великую сатиру, очень мало изученную в литературе вообще. И меня поражает, как он мог воспроизвести эту малоизвестную форму в эвд… сатире7 — это совсем другое.
Теперь я перехожу к возражениям Теряевой. Я должен сказать, что меня эти возражения несколько удивили. Создалось впечатление, что тов. Теряева была бы довольна, если бы она нашла в моей книге все то, что она хорошо изучила. Не найдя всего этого, она стала критиковать мою работу, ей она страшно не понравилась. Я старался в своей книге не писать ничего такого, что было уже написано и сказано. Это мой принцип. Может быть, это не удается установить на практике, но если что-то установлено и написано, зачем повторять? Охотников повторять известное очень много, и мне не хотелось принадлежать к их числу. Если вы не находите в моей книге азов, вы обвиняете меня в каких-то преступлениях, которые мне совершенно чужды.
Во-первых, вся книга посвящена истории реализма, и я в этой истории раскрыл что-то новое. В чем вы меня обвиняете? В том, что я там ничего не пишу о Чернышевском?
И вот Чернышевский, как новатор, шел вперед, дальше. Если вы читали его диссертацию, вы вспомните противопоставление относительности понятий красоты, это противопоставление классического и гротескного канона. Перечтите диссертацию, и тут один момент вам бы показался очень странным.
Меня обвинили в том, что моя работа, написанная шесть лет назад, не отразила постановления, принятого в этом году. Она была написана и отдана, я ее не видел и не мог внести исправлений. Но теперь по существу дела я должен сказать, что, если бы мне сейчас предложили пересмотреть свою работу с точки зрения этого постановления, я бы пришел к убеждению, что пересматривать ничего нельзя, что моя работа глубоко принципиальна, что моя работа глубоко революционна, что моя работа идет вперед и дает что-то новое. Вся моя работа говорит о революционнейшем писателе — Рабле, а вы не нашли ничего революционного. А революционность Рабле показана мною достаточно широко, глубоко, гораздо более глубоко и принципиально, чем это до сих пор показывалось. Там достаточно об этом сказано, надо только уметь прочесть. Вы, может быть, хотели, чтобы через каждые три слова на четвертое я упоминал слово ‘революционность’. Это слово в моей книге фигурирует очень часто, и даже при формальном подходе это могло бы удовлетворить. Но если бы вся книга состояла из слов ‘революционный’, ‘революция’ и прочих производных, то она не стала бы от этого лучше. Я считаю мою книгу действительно революционной, она что-то ломает, пытается создать что-то новое, ломает в нужном, прогрессивном направлении.
Я осмелюсь утверждать, что моя книга революционна. Я могу быть революционером как ученый. В чем революционность, как ученого, поставившего себе определенную проблему — проблему изучения Рабле? В чем моя революционность? В том, что я эту проблему разрешил по-революционному.
Получилось такое впечатление, может быть, ошибочное, прошу простить меня, что было намерение — чем объясняется это желание, не знаю — во что бы то ни стало доказать, что белое — черное.
Хома Брут. Я даю классовый анализ этого образа, произведение в целом я не рассматриваю. Если бы рассматривал, никогда не позволил бы дать такое странное истолкование. Панночка задушила Хому Брута — это называется классовым истолкованием повести ‘Вий’, так изложили с классовой точки зрения. Я касался этого образа попутно и, по-моему, правильно вскрыл его классовую природу.
И в конце меня обвинили в двух грехах Рабле, который больше всего боролся именно с неясностью, с непонятным, со страшным, который именно это хотел вытравить, чтобы сделать мир доступным пониманию и переделке: прежде всего поэтичность всякую разрушил и, во-вторых, оказывается, я в какую-то мистическую область ввожу читателя. Смех и мистика, смех и таинственность — разве это совместимые вещи?
Наконец, последнее, остановлюсь на возражениях Валерия Яковлевича. Это возражения очень существенные, но принять их целиком не могу. Одно возражение нужно принять. У меня имеются, действительно, неудачные формулировки и, может быть, следовало бы, действительно, дать несколько дополнительных раздельчиков. Я считаю, что тот народ, в традициях которого создан (роман) Рабле, глубоко прогрессивен. Вот именно, что смех — это вовсе не вечный карнавал. Да, карнавал бывал сравнительно редко — один раз в год. Я понимаю карнавал шире — это ярмарки годовые, которые бывали, площадь жила карнавальной жизнью. Но, конечно, дело не в этом: была у народа и другая жизнь. Меня интересовала эта жизнь, она глубоко прогрессивна и революционна, и этот карнавальный смех — он очищал мир от страха. Я в своей книге целиком процитировал подлинник с подробным описанием карнавала Гете. Мне кажется, я там сумел показать глубоко прогрессивный, революционизирующий характер сознания карнавала, сознания единства, физического временного единства. Следовательно, я не согласен с этой частью возражений, но, что мне надо было дать разъяснения, с этим вопросом я совершенно согласен. Извините, что я не удовлетворил вас своим ответом, я настолько утомился, и это сказывается.
Еще раз позвольте поблагодарить всех моих оппонентов за критику и благожелательное понимание.
Тов. Кирпотин:
Ученому совету остается еще разрешить процедурный вопрос. Разрешите для решения этого вопроса объявить закрытое заседание.

* * *

Тов. Кирпотин:
Разрешите начать закрытое заседание Ученого совета. Присутствуют 10 человек, кворум есть. Разрешите предложить счетную комиссию в составе: тт. Гудзий, Михайловский, Пономарев. (Состав счетной комиссии принимается.)

(Проводится закрытое тайное голосование.)

Тов. Пономарев:
Объявляю результаты голосования. Голосовали присуждение степени кандидата филологических наук тов. Бахтину M. M.
Роздано бюллетеней — 13.
Опущено в урну — 13.
Из них: за присуждение степени кандидата — 13, против — нет. (Аплодисменты.)
Голосовали присуждение ученой степени доктора филологических наук тов. Бахтину M. M.
Роздано бюллетеней — 13.
Опущено в урну — 13.
Из них: за присуждение — 7, против — 6.
Тов. Кирпотин:
Таким образом, Ученый совет присуждает степень кандидата филологических наук тов. Бахтину M. M. и обращается в Министерство высшей школы с ходатайством о присуждении ему степени доктора филологических наук. На этом заседание Ученого совета считаю закрытым {По словам автора заметки в ‘Вестнике АН СССР’, ‘диспут продолжался более семи часов’ (Вестник АН СССР. 1947. No 5. С. 123). Длительность дискуссии говорит сама за себя и в комментариях не нуждается… (Н. П.)}.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по первопубликации, осуществленной Н. А. Паньковым: Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1993. No 2/3. С. 55—102.
Предыстория и перипетии защитной и постзащитной ситуации освещены Н. А. Паньковым в сопроводительной статье (ПанъковН. А. ‘От хода этого дела зависит наше дальнейшее…’ (Защита диссертации M. M. Бахтиным как реальное событие, высокая драма и научная комедия) // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1993. No 2/3. С. 29—54), а также в его обмене репликами с другим автором (Алпатов В. М. Заметки на полях стенограммы защиты диссертации М. М. Бахтиным // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1997. No 1. С. 70—97, Паньков Н.А. ‘Но мы Истории не пишем…’ Несколько соображений о специфике биографического жанра // Там же. С. 98—139).
1 …тезисы… — Тезисы диссертации опубликованы в ‘Приложении 1’ (Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1993. No 2/3. С. 103—112).
2 …’Гиппократовроман’, ‘Клементины’… — О ‘Гиппократовом романе Бахтин пишет в своей книге: ‘Этот роман входил в число приложений к ‘Гиппократову сборнику’. Это первый европейский роман в письмах, первый роман, имеющий своим героем идеолога (Демокрита), и, наконец, первый роман, разрабатывающий ‘маниакальную тематику’ (безумие смеющегося Демокрита)’ (Т, 1990, 399). ‘Клементины’ — ‘произведение раннехристианской агиографической литературы, близкое к литературным формам агиографического романа. Основу сюжета ‘Клементин’ составляют странствия апостола Петра и его ученика Клемента. &lt,…&gt, В основном это произведение построено на сюжетах из мирской жизни’ // Словарь Античности / Пер. с нем. М., 1989. С. 272 (название здесь приводится в несколько другом виде — ‘Климентины» (прим. Н. А. Панькова). Добавим указание на обстоятельную статью А. Успенского ‘Климентины’ в кн.: Христианство. Энциклопедический словарь. М., 1993. Т. 1. А-К. С. 769—772.
3 В августе 1946 г.Е. В. Тарле писал Бахтину: ‘Очень рад был узнать из Вашего письма, что Вы собираетесь со временем снова приняться за Федора Михайловича. Если будете работать не в хронологическом порядке, — разберите ‘Бобок’. Это замечательнейшая, мефистофельская вещь, — и никто решительно ее не касался, — и поскорее напечатайте, чтобы я успел ее прочесть, раньше, чем стану материалом для подобных беллетристических произведений. И ведь Достоевский писал это за 6 лет до своей собственной смерти, и уже больной, — и эта вещица никак не увязывается у него ни с чем решительно. Для историка литературы и критика большой простор’. С. Г. Бочаров, опубликовавший этот фрагмент письма Тарле, добавляет по данному поводу: ‘Во втором издании книги, вышедшей в 1963 г., Бахтин выполнил пожелание Тарле и разобрал ‘Бобок’, но Тарле это прочесть уже не успел’ (Бочаров С. Г. Об одном разговоре и вокруг него // Новое литературное обозрение. 1993. No 2. С. 84). Но, вероятно, Бахтин испытывал пристальный интерес к этому произведению и ‘по собственной инициативе’. Причины этого процесса раскрываются в стенограмме защиты’ (прим. H. A. Панькова).
4 См. : Фортунатов А. А. К вопросу о судьбе латинской образованности в варварских королевствах (По трактатам Вергилия Марона Грамматика) // Средние века. М., Л., 1936. Вып. 2. С. 113—134. В статье рассматриваются трактаты по латинской грамматике, приписываемые некоему преподавателю латыни, который взял на себя имя Вергилий Марон Грамматик. По мнению А. А. Фортунатова, псевдо-Вергилий жил в Южной Галлии примерно в конце V или в начале VI в., и его трактаты отражают ‘критический, переломный момент школы. Это уже не типичная риторско-грамматическая школа времен Авсония. Но это и не церковная школа времен раннего Средневековья, представленная позднее Бедой, Алкуином и т. д. Перед нами момент разложения старой римской школы’ (С. 128). В связи с этим ‘вся грамматика псевдо-Вергилия &lt,…&gt, наполнена контроверзами и сопоставлениями разных мнений. Ни одного твердого положения: все пересматривается, обо всем спорят’ (С. 129). Одним из таких спорных положений является тезис Вергилия о том, что латынь распадается на 12 родов, разновидностей: ‘общеупотребительная’, ‘умственная’, ‘переревернутая’, ‘возвышенная’ и проч. (Фортунатов склонен считать их разными говорами, по-разному искажающими литературный язык). Поскольку круг грамматиков был довольно узок, то многие из них находились в родстве и передавали профессию по наследству. Нередко поэтому учитель обращался к ученику в звательном падеже, называя его сыном (С. 127). Бахтин определяет статью Фортунатова как ‘замечательную по материалу’, но с трактовкой этого материала не соглашается. В его трактовке ‘Вергилий Марон грамматический’ — это полупародийный ученый трактат по латинской грамматике и одновременно пародия на школьную премудрость и научные методы раннего Средневековья’ (Г, 1990, 19) (прим. Н. А. Панькова). См. также в бахтинских ‘Лекциях по истории зарубежной литературы. Античность и Средние века’ (Саранск, 1999. С. 38).
5 …социально-философская гуманистическая концепция… — Упрек, адресованный Бахтину в том, что в диссертации не представлен Рабле-гуманист, нужно понять в контекстах специфического марксистского наполнения термина ‘гуманизм’ применительно к допролетарской литературе. В соответствии с этим контекстом ‘гуманистическим’ считалось искусство, ориентированное на сатиру и критику нравов феодального и капиталистического обществ. Бахтин не считал сатиру ни типом пафоса, ни особым достоинством гуманизма как жизненной позиции, но скорее, полагал ее в составе жанрового признака (так, он говорит о ‘Клементинах’ как о романной ‘форме сатиры’).
Об ‘общественной полезности сатиры Рабле’ говорит проф. А. А. Смирнов, ‘великаном сатиры’ называет его проф. И. М. Нусинов. Е. Я. Домбровская отметит: ‘У вас нет ничего о том, что Рабле — сатирик’
О гуманизме также твердят все. Проф. Н. К. Пиксанов: ‘Мощная стихия гуманизма &lt,…&gt, это вас не интересует’, Е. Я. Домбровская: ‘Рабле-гуманиста у вас не осталось’, ‘у вас нет связи с гуманизмом, идет отрицание сатиры’. В последней реплике ‘сатира’ и ‘гуманизм’ окончательно приравнены. Эта традиция приравнивания сохранилась надолго (классический пример — книга Я. Э. Эльсберга ‘Вопросы теории сатиры’ &lt,М., 1957&gt, и дошла до наших дней (см.: Николаев Д. СатираГоголя. М., 1984).
См. библиографию к статье Л. Денисовой ‘Гуманизм’ (Философская Энциклопедия: В 5 т. М., 1960. Т. 1. С. 417), а для контраста: Федотов Г. П. О гуманизме Пушкина // Пушкин в русской философской критике XIX — нач. XX вв. М., 1990, Франк С. Л. Достоевский и кризис гуманизма// О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881—1931 гг. М., 1990, Леви-Стросс К. Три вида гуманизма // Ежегодник Философского общества СССР. 1987—1988. М., 1989. Историю понятия см., в частности: Исупов К. Г. Исторические уроки гуманизма // Диалоги о гуманизме. СПб., 1992.
6 Барон ‘знает, что сын по самой своей природе есть тот, кто будет жить после него и будет владеть его добром, т. е. убийца и вор’ — В цитации Нусиновым эти соображения Бахтина связаны с трактовкой им темы убийства сына и мотива отцеубийства, а более широко — с историей русского Эдипа и с содержанием в контексте мировоззрения Бахтина эксплицитно невыраженного термина ‘преступное состояние мира’. См.: СС-5, 1996. С. 85—86,133, 346, 359, 363, 376. См.: Исупов К. Г. ‘Преступное состояние мира’ // Бахтинский сб.—IV. Саранск, 2000. С. 88—93.
7 …эвд… сатира… — недописанное стенографисткой словосочетание может быть прочитано как ‘эвклидова сатира’ (Эвклид поставлен в ряд мастеров сократического диалога — ПпД, 1972, 183), как имя мениппейной разновидности экспериментирующей фантастики, представленной ‘Эндимионом’ Варрона (ПпД, 1972, 196) и его же ‘Эвменидами’ (ПпД, 1972,197).
На защите не был зачитан короткий отзыв Б. В. Томашевского, участие которого в этих сценах не слишком понятно. Имя Б. В. Томашевского (1890—1957) связано в сознании современников, в основном, с пушкино-ведческими штудиями (их прижизненный список, опубликованный в сб. ‘Пушкин. Исследования и материалы’ (М, Л., 1960. Т. III. С. 23—36), составил 205 названий). Зарубежные литературы Борис Викторович знал не понаслышке: он изучал французскую литературу, учась в Льежском университете в Бельгии (1908—1912), который выдал ему диплом инженера-электрика, и слушая лекции в Сорбонне. С Францией связана вся публикаторская судьба ученого: он начал со статьи о поэзии XVIII в. во Франции (Аполлон, 1915) и по смерти оставил в письменном столе книгу ‘Пушкин и Франция’. Она была издана в 1960 г.
Отзыв Б. В. Томашевского, как выяснил Н. А. Паньков, был затребован редакцией ‘Художественной литературы’ в процессе подготовки к печати книги Бахтина о Ф. Рабле, так что отзыв о диссертации превратился во внутреннюю рецензию на рукопись книги.
Приводим текст отзыва, не зачитанного на защите, по архивной публикации Н. А. Панькова (Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1993. No 2/3. С. 118—119).
‘Отзыв о книге M. M. Бахтина ‘Рабле’.
Исследование Бахтина представляет собою солидный научный труд объемом в 25 печ. листов. Это — историко-филологическое исследование романа Рабле с точки зрения тех традиций, в атмосфере которых создалось это произведение.
Предметом исследования являются судьбы пародийного реализма и традиции смеха в средневековой литературе и в эпоху Ренессанса. Автор убедительно доказывает, что тот комплекс представлений и мотивов, из которого слагаются элементы реалистического стиля, вовсе не является продуктом буржуазного сознания, и в частности ренессансная традиция реализма, ренессансный юмор восходят к иным началам, гораздо более демократического происхождения, чем позднейшая реалистическая литература. В основе раблезианских образов лежит традиция готического реализма, которую автор прослеживает начиная с явлений античного мира и особенно останавливаясь на позднем средневековье. В основе ‘готического реализма’ лежат народно-праздничные (карнавальные) формы и стихийно-материалистическое мировоззрение. Представления о смерти и рождении, о высоком и низком, о телесном и космическом, отражаются в праздничном смехе народного коллектива, в площадных зрелищах, в пиршественных образах, в ярмарочных зазываниях, в различных проявлениях жизни народа в его труде и отдыхе. Гротескные образы, в которых соединяются элементы гиперболического смеха с грандиозно-безобразным, где мудрость смешана с предельным цинизмом, получают свое историческое истолкование в свете народной жизни, народных чаяний и народных форм внешнего их проявления.
Автору хорошо знакома многоязычная литература вопроса. Он хорошо ориентирован в трудах исследователей творчества и жизни Рабле, хорошо знаком с литературой XVI века, с идеологическими течениями в среде современников Рабле, отлично знает традицию готического реализма по документам, фольклорным записям, исследованиям. Его интерпретации всегда хорошо подкреплены историческими параллелями и справками. В тех случаях, когда, по первому впечатлению, читателю кажется, что безобидным формам юмора он насильственно придает значение глубоко философского характера, по мере углубления в приводимый в книге материал невольно приходится согласиться с автором и, оставляя нашу современную психологию восприятия, примерить образы Рабле к психологии его современников и предшественников.
Одной из особенностей юмора Рабле является его неудержимо наивный цинизм. Обилие образов и откровенных формул, связанных с рождением и зачатием, поглощением пищи и экскрементами, широкое использование площадной брани делают непереводимыми произведения Рабле. Никакие формы письменной речи не в состоянии пристойно передать неудержимого ‘сквернословия’ автора. К этой теме М. Бахтин подходит со всем объективизмом и бесстрашием филолога и историка. В общей системе народного мировоззрения эпохи ‘готического реализма’ эти элементы составляют едва не основную часть. Моральные запреты, вытеснившие эти выражения и эти темы в область ‘циническую’, ‘грязную’ и ‘отвратительную’, являются продуктом позднейших оценок, по традиции воспринятых нами. Поэтому нельзя скрывать, что откровенность и даже непристойность изучаемого материала может оттолкнуть неподготовленного читателя. Но элемент этот совершенно неустраним из всякого серьезного исследования Рабле. Достаточно вспомнить один диалог, в котором непристойное слово повторено 300 раз с разными эпитетами. Было бы ханжеством, недостойным научного исследования, все попытки завуалировать эти темы и эти выражения.
Серьезность автора в изучении данных вопросов освобождает его от всяких упреков по данному поводу. Но, с другой стороны, это придает книге характер филологического труда на уровне академического исследования, а не популяризаторского изложения.
Взгляды автора смелы и оригинальны. Они слагаются в цельную систему интерпретации произведения Рабле. В заключительной части автор показывает, насколько его выводы значительны и по отношению к поздним явлениям литературы (в частности, к Гоголю).
Знакомство с трудом М. Бахтина необходимо всякому, кто хочет серьезно, с исторической объективностью понять и изучить творчество Рабле и явления его эпохи. Можно быть уверенным, что на Западе, особенно во Франции, книга привлечет к себе внимание и произведет впечатление в компетентных кругах. Рабле — неисчерпаемая тема исследований, и во Франции создалась своеобразная отрасль литературоведения вокруг Рабле, несколько напоминающая наше пушкиноведение. Нет сомнения, что для ‘раблезианцев’ появление этой книги будет огромным событием. Но значение его, как видно уже из приведенного выше обзора проблем, освещенных автором, значительно шире монографического изучения Рабле. Это серьезный труд, посвященный традиции демократической струи в литературе и искусстве, народным формам реалистического стиля в мировой литературе.
Книга во всяком случае заслуживает печати.

Б. Томашевский.
XII. 44 г.’

Решающее значение для судьбы диссертации M. M. Бахтина и получения ученой степени ее автором имел отзыв Михаила Павловича Алексеева(1896—1981), академика(с 1958 г.), комментатора тома ‘Избранных статей’ А. Н. Веселовского (Л., 1939), в составе которого находится статья ‘Рабле и его роман. Опыт генетического объяснения’. Приводим текст отзыва целиком по первой публикации Н. А. Панькова (Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1999. No 2. С. 57—61).
‘Отзыв о диссертации M. M. Бахтина ‘Франсуа Рабле в истории реализма’.
Работа M. M. Бахтина под вышеуказанным заглавием, с моей точки зрения, представляет собою необычное, исключительное явление нашей научной литературы. По смелости, свежести и оригинальности своих идей, по плодотворности своих результатов, по тонкости своего анализа и по многим своим другим, поистине превосходным качествам это исследование резко выделяется из всех тех докторских диссертаций последнего десятилетия, с которыми мне удалось ознакомиться в рукописях или из публичных отзывов. Диссертацию M. M. Бахтина я не могу назвать иначе, как работой выдающейся, которая, в случае своего издания, не сможет не стать настоящим событием в истории изучения литературы средних веков и Возрождения. Мало того, что она создана почти на пустом месте, что автор почти не имеет предшественников, открывая в творчестве Рабле такие стороны, которые либо не служили еще предметом внимания, либо истолкованы были превратно и ошибочно, мало того, что для своего исследования автор избрал одного из труднейших писателей мировой литературы, требовавшего исключительной и многосторонней подготовки: уже эти обстоятельства, взятые сами по себе, должны были бы заставить отнестись с полным уважением к его труду. Однако в данном случае важнее всего то, что автор, по-видимому, нашел правильный путь к решению ‘загадки’ творчества Рабле, что его работа сумела обосновать с полной силой доказательности новый метод истолкования огромной цепи литературных фактов, в центре которой стоит роман Рабле, и что, таким образом, исследование M. M. Бахтина имеет значение научного открытия. Если согласиться с автором, что творчество Рабле бросает ‘обратный’ свет на многовековой предшествующий период европейского культурного развития в его наименее изученных аспектах (а возразить ему что-либо по этому поводу было бы трудным и ненужным делом), то тем самым работа его приобретет значение труда, выходящего далеко за пределы истолкования творчества одного, хотя бы и ‘трудного’ писателя. И в самом деле, работа ставит и решает много важнейших теоретических вопросов с полной методологической ясностью и в необычайно широких рамках исторической перспективы. Не говорю уже о том, что чтение работы доставляет истинное наслаждение. Каждая ее страница есть зрелый плод самостоятельной мысли, в ней нет готовых суждений, механически переносимых из чужих трудов, вся она противостоит всяческой банальности и трафарету, прокладывая собственные пути, замечательная эрудиция автора не препятствует, как это нередко бывает, ни оригинальности взглядов, ни изяществу построения объемистого труда, в котором нигде не чувствуется ни незавершенности, ни вялости изложения, ни утомления. Повторяю, что, с моей точки зрения, исследование M. M. Бахтина является работой выдающейся.
В книге 8 глав, изложенных на 673 машинописных страницах. Задачу, стоявшую перед ним, автор весьма скромно &lt,с&gt,формулировал в следующих словах: ‘попытаться набросать основные черты историко-систематической характеристики того типа реализма, который представлен в творчестве Рабле’ (с. 150). Полагаю, что эта попытка может считаться вполне удавшейся и что работа дает больше того, что она обещает. Исходя из того, что роман Рабле должен стать ‘ключом к мало изученным и плохо понятым грандиозным сокровищам народного реализма’, автор попытался, исходя, с одной стороны, из анализа романа Рабле, а, с другой — из народно-фольклорной традиции средневековья (известной нам мало и &lt,ре&gt,конструируемой с помощью того же романа Рабле), найти общие для них элементы и тем самым вскрыл обратную сторону, так сказать, ‘официального средневековья’, той гротескной, народно-праздничной концепции мира и жизни, которая противостояла феодально-церковному гнету и таила в себе зародыши Возрождения. Анализируя в отдельных главах своей работы ‘площадное слово в романе Рабле’, ‘пиршественные образы’, ‘гротескные образы тела’, ‘образ и слово в романе Рабле’ и т. д., автор получил возможность истолковать то жизнерадостное, трезво-реалистическое, проникнутое стихийным материализмом мировоззрение и искусство народных масс в период средневековья, которое разнообразно проявляло себя в народных празднествах, в шутовстве, в сатире, в играх, забавах, в произведениях искусства ‘низших жанров’ и т. д. Нечего и говорить, почему все ряды этих явлений столь плохо изучены и превратно истолкованы в трудах о средневековой культуре: все эти явления ‘народного смехового творчества’, по терминологии автора, как и роман Рабле, ‘требуют для своего понимания коренной перестройки нашего художественно-идеологического восприятия, требуют уменья отрешиться от многих глубоко укоренившихся требований нашего литературного вкуса, пересмотра многих понятий’ (с. 3—4)ит. д., главная же причина непонимания исследователями всех указанных, глубоко закономерных, процессов средневековой культуры — в продолжающемся на Западе влиянии ‘церковного’ понимания этой культуры, противостоять которому может только советский ученый, стоящий на позициях научно-материалистического мировоззрения и методологии. Изучение средневекового шутовства, в его порою ‘цинических’, с точки зрения современной буржуазной морали, формах, долгое время считалось ‘неприличным’ и ‘недостойным’ делом, в особенности когда оно касалось изнанки средневековой религиозности, ‘материально-телесного содержания жизни’ средневекового человека. Автор рецензируемой работы не только категорически порывает с этой традицией, но смело, ярко, талантливо утверждает принципиально-важное значение для понимания эпохи и этого народного мировоззрения, и порожденных им явлений искусства, фольклора, обрядности и т. д. Более того, автор делает одно весьма важное с методологической точки зрения наблюдение, что присущее фольклорно-средневековому реализму (к которому примыкает и который в значительной степени завершает творчество Рабле) ‘снижение путем перевода в материально-телесный план’ не является самоцелью, но отличается как бы двузначностью: оно, по словам автора, ‘имеет не только уничтожающее, отрицающее значение, но и положительное, возрождающее: оно амбивалентно, оно отрицает и утверждает одновременно’ (с. 17). Если эта ‘двузначность’ не является случайным признаком, но составляет органическое свойство системы в целом, то становится вполне понятным и вполне объяснимым, почему творчество Рабле, опираясь на эту средневековую систему, могло стать одним из важнейших памятников ренессанской культуры. Крепко связывая искусство Рабле с фольклорно-средневековым реализмом, с традициями народного ‘неофициального’ средневековья, автор вместе с тем открывает нам много новых возможностей для аналогичного истолкования средневековых ‘реликтов’ в творчестве таких писателей Возрождения, как Боккаччо, Сервантес, Шекспир и многие другие или, лучше сказать, крепкой связи этих писателей с народным искусством, постепенно, но неизменно подготовлявшим самый Ренессанс. Таков один из важнейших итогов исследования M. M. Бахтина. Другим, не менее важным результатом работы является утверждение, что без учета специфических особенностей творчества Рабле и тех народно-реалистических традиций, которые он представляет, ‘невозможна сколько-нибудь продуктивная и глубокая история ни истории, ни теории реализма’.
Значение работы, с моей точки зрения, настолько велико и несомненно, что она не вызывает охоты указывать на спорные утверждения, в ней заключающиеся, или на вовсе не существенные упущения. На мой вкус, например, термин ‘готический реализм’, которым автор нередко пользуется, — термин неудачный, не покрывающие собою то явление, которое он обозначает, так как оно протягивается глубже в мировую историю, за пределы средневековья в обычном смысле, термину ‘готический реализм’ я бы предпочел определение ‘фольклорно-средневековый реализм’ или какой-либо другой в этом роде. Но это лишь спор о словах, а не о сущности явления, характеризованного ясно и отчетливо. В отдельных случаях я мог бы указать на случайные упущения или недосмотры, так, досадным показалось мне, например, неупоминание на с. 634, в связи с этимологией имени Гаргантюа, специальной работы акад&lt,емика&gt, В. Ф. Шишмарева в Ленинградском ‘Яфетическом сборнике’ акад&lt,емика&gt, Н. Я. Марра. В нескольких других случаях я готов был бы предложить автору аналогичные пополнения. Но для работы такого стиля и масштаба, как рецензируемый труд, подобные библиографические поправки могли бы показаться крохоборством и неуместным педантизмом. Принципиальные же проблемы, поднятые в исследовании, таковы, что обсуждение их желательно более в книгах, чем в рецензиях, последние едва ли смогут что-либо поколебать в весьма прочном построении автора, и значение труда едва ли уменьшится от того, что в нем будут указаны некоторые спорные детали. Вот почему я считаю возможным не вдаваться здесь в эти подробности. Исследование M. M. Бахтина рассчитано, прежде всего, на читателя-специалиста по европейским литературам. Лишь те читатели, которым знаком Рабле, научная литература о нем и состояние современного изучения литературы и искусства средневековья и Возрождения, могут по достоинству оценить данный труд. Лишь они поймут, с какой целью автор, между прочим, подверг точному научному анализу ‘площадные элементы’ в романе Рабле и почему ему пришлось резко возразить тем исследователям, которые проявляют всего лишь ‘снисходительность к раблезианским непристойностям’ (с. 161). Этой ‘снисходительности’ пора было противопоставить откровенное, смелое, логически оправданное, ведущее к ясной цели научное изучение романа в оригинале, без цензурных изъятий. Именно потому, что автор сделал это, не побоявшись обвинений в бесцельности или ‘амбивалентности’ такого анализа, он и достиг столь неожиданных и действительно значительных результатов.
Труд, имеющий значение научного открытия, поражающий обилием счастливых находок, полный свежих мыслей и плодотворных результатов, не должен получить несправедливой оценки. Присуждение автору кандидатской степени, вместо докторской, я, по своему глубокому убеждению, счел бы оскорбительным не только для автора, но и для достоинства советской научной критики, которая, полагаю, в состоянии резко отличить выдающееся исследование от простой компиляции.
С другой стороны, присуждение автору, вместо докторской, кандидатской ученой степени столь чрезмерно повысило бы требования, предъявляемые к кандидатским диссертациям, что сделало бы невозможным дальнейшие защиты большинства из них. Присуждение M. M. Бахтину степени доктора филологических наук считаю вполне справедливым и вполне им заслуженным. Никаких других предположений я, со своей стороны, сделать не могу и позволил бы себе настаивать именно на таком решении.

Профессор Ленингр&lt,адского&gt, университета
член-корреспондент Академии наук СССР
М. П. Алексеев
1 марта 1948 г.’.

(Подчеркнуто везде М. П.Алексеевым. При подготовке ‘Рабле’ к изданию в начале 1960-х годов Алексеев написал еще один отзыв, в котором он подтвердил свое мнение: ‘В 1938 или 1939 году &lt,неточность. — Н. П.&gt,, по предложению экспертной комиссии ВАКа, членом которой я тогда состоял, я представил большой (до 20 машинописных стр.) отзыв о работе M. M. Бахтина ‘Творчество Рабле’ и подробно обосновал в нем желательность присуждения автору ученой степени доктора филологических наук &lt,подчеркнуто М. М. Алексеевым. — Н. П.&gt,. Копия этого отзыва у меня не сохранилась, но я отчетливо помню высокие научные качества этого выдающегося труда, который, как мне казалось тогда, необходимо было издать. В этом труде я отмечал и эрудицию автора, и блеск изложения, и, главное, не часто встречающуюся в работах этого рода удивительную, пленяющую читателя оригинальность построений, широко аргументированных и прочно доказанных.
И в настоящее время мнение мое об этом труде не изменилось. Я и сейчас полагаю, что за этот труд автору вполне должна была бы быть присуждена ученая степень доктора филологических наук и что он не получил ее своевременно лишь по недоразумению.

Акад&lt,емик&gt, М. П. Алексеев.
Ленинград, 15 янв. 1963′ &lt,…&gt,. — Прим. Н. А. Панькова).

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека